Гура Виктор Васильевич
Как создавался "Тихий Дон"

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Гура Виктор Васильевич
  • Обновлено: 25/01/2008. 1105k. Статистика.
  • Монография: Культурология
  • Иллюстрации/приложения: 10 штук.
  • Оценка: 5.21*69  Ваша оценка:

      
      
       0x01 graphic
      
      
      
       В.ГУРА
      
       КАК СОЗДАВАЛСЯ "ТИХИЙ ДОН > ТВОРЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ РОМАНА М.ШОЛОХОВА
       2-е ИЗДАНИЕ ИСПРАВЛЕННОЕ И ДОПОЛНЕННОЕ
       МОСКВА
       СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕАЬ 1989
      
      
       ББК 83 3 Р7 Г 95
       0x01 graphic
      
       В своей книге автор исследует творческую историю "Тихого Дона>.
       Воздействие литературной атмосферы и борьбы двадцатых годов, личные контакты молодого Шолохова с писателями, непосредственное участие его в революционных событиях на Донщине, работа над историческими и фольклорными источниками, связь изображаемого в романе с реальной действительностью, с характерами и судьбами конкретных людей, линии, идущие от "Донских рассказов" к "Тихому Дону" и свидетельствующие о совершенствовании мастерства художника,-- все это кропотливо исследовано в книге.
       Как и в первом издании, автор опирается на широко вводимые в научный оборот новые материалы, архивные разыскания и личные впечатления, связанные с поездками по шолоховским местам.
      
      
       4603020000-213 Г 446-89 083 (02)-89 ISBN 5-265--00937--X
       © Издательство "Советский писатель", 1980, с дополнениями
      
      
       Светлой памяти отца --
       Василия Гавриловича Гура,
       крестьянина и солдата, погибшего
       летом 1942 года в верховьях Дона
      
      
      
      
      
      
      
       ОТ АВТОРА
       Книг о Шолохове, о его "Тихом Доне" написано много. Но как создавался этот великий роман современности -- об этом, в сущности, мало что известно даже самому любознательному читателю.
       О "Тихом Доне" и его героях много спорят, спорят и у нас, и за рубежом. Возникают и точки зрения, резко противоположные, исключающие друг друга.
       По смыслу своему "Тихий Дон" произведение емкое, многозначное. Роман Шолохова дает его толкователям большой простор. Наше время вызывает все больший интерес к изображенному в "Тихом Доне" историческому прошлому народа, его судьбам в революции. Новые поколения исследователей ищут свои ключи к эпохальному произведению.
       Вспыхивают, к сожалению, и беспредметные споры вокруг "Тихого Дона". И сегодня, бывает, спорят не ради выяснения истины, не ради все более углубленного решения актуальных проблем, а во имя утверждения субъективных взглядов, нередко повторяющих старые, ставшие давно пройденным этапом заблуждения. Спорят, случается, нередко и с самим автором "Тихого Дона". Делают это теперь как-то скрытно, уважительно к автору, но тут же толкуют роман вкривь и вкось. Охотно опираются и на плечи критиков-предшественников, обирают их, а то и жалят с каким-то нездоровым упоением, делая при этом вид, что сами продвигаются вперед[1].
       В этих условиях, как никогда в применении к "Тихому Дону", становится актуальным изучение творческой истории шедевра. Выдвинутая Н. К- Пиксановым[2] задача важна как для выявления творческих принципов Шолохова, истории рождения идеи эпического повествования и ее художественного воплощения, так и тенденций становления и развития реализма в советское время.
      
       [1] См. наш обзор критики и исследований "Тихого Дона" за 1928-- 1960 годы (обзор за 1941 --1955 гг. написан Ф. А. Абрамовым) в кн.: В. В. Гу-ра, Ф. А. Абрамов. М. Шолохов. Семинарий. Изд. 2-е, дополн. Л., 1962, стр. 10--155.
       [2] Н. Пиксанов. Новый путь литературной науки. Изучение творческой истории шедевра (Принципы и методы).--"Искусство", 1923, No 1 стр. 94--113.
      
      
       Проблема изучения творческой истории емкого, многослойного по смыслу и цельного по художественному воплощению произведения осложняется как трудностями раскрытия генезиса художественных явлений, так и продолжительностью и концептуальностью исканий самого писателя. Не случайно Н. К. Пиксанов, обратившись к монографическому исследованию творческой истории шедевра', признавал, что его опыт "ограничен в своей показательности", сосредоточен преимущественно "на имманентном анализе внутренних художественных процессов, на взятых самих по себе "приемах", на истории "стиля, образов, лиризма, идейности".
       Особенно яростно обрушилась на Н. К- Пиксанова рапповская критика[2]. Несмотря на ощутимую поддержку академической науки того времени[3], многие оспаривали понимание творческой истории шедевра как нового метода науки, склонялись к определению его как "способа", как одного из "приемов" изучения художественного явления. Сам исследователь вынужден был заявить, что он различает "метод как общее направление, как путь науки, и методы как частные приемы научного изучения"[4]. При всем этом Н. К- Пиксанов впервые научно обосновал проблему изучения творческой истории художественного произведения "на основе принципов развития и всестороннего изучения явлений в их связи и единстве"[5].
       Творческая история произведения помогает выявить скрытый в тексте авторский смысл, который часто не совпадает со смыслом, продекларированным до сих пор критиками. Динамику авторской мысли и сущность подлинного "объективно-художественного смысла" и призвана прояснить творческая история, противопоставив субъективным толкованиям изучение объективных процессов и закономерностей.
       Современный исследователь значение творческой истории усматривает прежде всего "в способности раскрывать сущность художественно-творческого процесса как движения авторской мысли и устанавливать закономерности этого движения": "Установление таких закономерностей дает возможность преодолеть замкнутость в исследовании творческой истории шедевра и наметить преемственную связь с литературной практикой наших дней, использовать
      
       [1] Н. К. Пиксанов. Творческая история "Горя от ума". М., 1928,
       стр. 364.
       [2] С. Б а б у х. Проблема творческой истории и современное литературо
       ведение. "На литературном посту", 1929, No 8 (апрель), стр. 18--25.
       [3] П. Н. Сакулин. Проблема "творческой истории". Известия
       АН СССР. Отделение гуманитарных наук, сер. VII, 1930, No 3, стр. 159--1881.
       [4]Н. Пиксанов. Письмо в редакцию. "На литературном посту", 1929, No 11 -- 12 (июнь), стр. 126--127.
       [5] Н. Ф. Бельчиков. Пути и навыки литературоведческого труда. Издание 2-е, дополн. М., 1975, стр. 138.
      
      
       великий художественный опыт прошлого в интересах повышения мастерства современных писателей"[1]. Сегодня это принципиально важная для развития всей советской литературы задача. Она звучит и в решениях XXVII съезда КПСС.
       "Творческая история романа "Тихий Дон" -- это путь неуклонного и упорного совершенствования писательского мастерства"[2]. Слова эти принадлежат редактору "Тихого Дона", одному из первых серьезных критиков романа. Выраженная здесь мысль, не определяя всех сложностей проблемы, долгое время оставалась одинокой. Читатель и сегодня слишком мало знает творческую историю "Тихого Дона", хотя интерес к этому произведению, к творческому опыту его создателя возрастает с каждым годом.
       Еще в тридцатые годы Шолохову было задано немало вопросов о его творческих принципах, о процессе работы над романом. Ответы писателя на эти вопросы чрезвычайно интересны, но лаконичны и, разумеется, не могли охватить всего круга проблем творческой истории громадного художественного полотна, ставшего важнейшей вехой развития мирового искусства. Предстояло многое сделать по собиранию авторских свидетельств о работе над романом, появлявшихся в процессе его создания, по изучению истории публикации "Тихого Дона" и его оценок в критике. В самом начале пятидесятых годов вышли в свет первые справочники[3], в которых регистрировались печатные тексты романа, выступления писателя о своей работе, отчеты о беседах с ним. В это же время была опубликована моя статья "М. А. Шолохов в работе над "Тихим Доном"[4], а затем и цикл статей по истории создания "Донских рассказов" и трех книг "Тихого Дона", охватывающих проблемы творческой истории романа почти в полном его объеме[5]. Некоторые наблюдения и фактическая основа этих работ стали вскоре обиходными, использовались в первом комментированном издании собрания сочинений писателя (Гослитиздат)[6].
       Но для обстоятельного и всестороннего исследования "Тихого
      
       [1] Е. И. Мусатов. Методологическое значение творческой истории
       литературного шедевра. В кн.: Страницы истории русской литературы. М.,
       1971, стр. 290.
       [2] Ю. Лукин. О творческом пути Михаила Шолохова. "Знамя", 1948,
       No 9, стр. 162.
       [3] В. В. Гура. М. А. Шолохов. Био-библиографический справочник.
       Саратов, издание СГУ, 1950, стр. 80; К. Д. My p атова. Михаил Шолохов.
       Краткий справочник. Л., 1950, стр. 44.
       [4] "Литературный Саратов", 1950, кн. 11, стр. 169--184.
       [5] Ученые записки Вологодского госпединститута, т. VII, 1950, стр. 137--
       193; т. XII, 1953, стр. 205--303; т. XVIII, 1956, стр. 117--201; т. XXII, 1958,
       стр. 49--82.
       [6] М. Шолохов. Собр. соч. в 8-ми тт. М., 1955--1960.
      
      
       Дона" многого недоставало. Опыт изучения творческой истории произведений советской литературы был весьма незначительным. Предстояли накопление нового материала, проведение архивных разысканий, систематизация мемуарных записей, изучение долите-ратурной биографии писателя'. Появились весьма ценные для творческой истории "Тихого Дона" публикации, в том числе переписка Шолохова с Горьким, Серафимовичем, Островским и другими[2].
       В накоплении материала участвовал и автор этих строк. Им проведены разыскания в архивах Москвы, Ленинграда, Ростова-на-Дону, Новочеркасска, состоялись встречи и беседы с Шолоховым в Вешенской. Совершены поездки на Дон, по местам действия романа, и давшая особенно богатый материал экспедиция в 1956 году по верхнедонским хуторам и станицам. И после этого автор не раз возвращался к проблемам творческой истории романа Шолохова[3].
       Книга рождалась в процессе многолетних поисков и размышлений, претерпевали эволюцию, углублялись и взгляды ее автора по коренным проблемам творчества писателя.
       Опираясь на весь накопленный за долгие годы материал, на сохранившиеся рукописи романа, его печатные редакции, автор книги стремится проникнуть в лабораторию писателя со всеми ее творческими принципами и особенностями работы над романом, вскрыть замыслы художника, их эволюцию в процессе реализации в художественных образах. Освещается и целый ряд других не менее сложных вопросов, связанных с творческой историей "Тихого Дона". К ним относятся: отбор писателем жизненного материала, освоение фольк-лорно-бытовых и исторических источников, создание центральных характеров и их место в идейной концепции повествования, компо-
      
       [1] См., например: А. Палшков. Молодой Шолохов (по новым мате
       риалам). "Дон", 1964, No 8, стр. 160--171; А. Палшков. На подступах к
       творчеству (страницы из биографии М. А. Шолохова. 1922 год). Ученые
       записки Смоленского пединститута им. К. Маркса, вып. XXXVII. Смоленск,
       1971, стр. 103--122; В. Баштанник, Н. Кузнецова. У истоков "Ти
       хого Дона". "Иностранная литература", 1978, No 9, стр. 214--221.
       [2] Горький и советские писатели. Неизданная переписка. М., Изд-во
       АН СССР, 1963, стр. 694--698 ("Лит. наследство", т. 70); Предисловие
       М. А. Шолохова к английскому изданию "Тихого Дона". В кн.: Михаил
       Шолохов. Сб. статей. Л., 1956, стр. 264--267; Письма М. А. Шолохова к
       Н. А. Островскому. Там же, стр. 267--271; А. Н. Толстой о "Тихом Доне".
       Там же, стр 271--274; В. Гура. Вечно живое слово (новые материалы о
       М. Шолохове). "Вопросы литературы", 1965, No 4, стр. 3--18.
       [3] М. А. Шолохов. Семинарий. Л., 1958. Изд. 2-е, дополн. Л., 1962
       (совместно с Ф. А. Абрамовым); Правда жизни и мастерство художника.
       "Дон", 1957, No 5, стр. 143--151; М., "Знание", 1965; Рождение советского
       эпоса. "Дон", 1968, No 5, стр. 175--180; Роман и революция. Пути советского
       романа 1917--1929. М., "Сов. писатель", 1973; Мир Шолохова и современный
       мир. "Вопросы литературы", 1975, No 4, стр. 64--92.
      
      
       зиционное воплощение эпического замысла, история печатных текстов "Тихого Дона". Эти задачи определили и структуру книги, и ее пафос.
       Первое издание монографии (1980) вызвало положительные отклики как в нашей печати, так и за рубежом, появились не только рецензии, но и обзорно-проблемные статьи. Одна из них завершалась развернутым суждением о том, что книга "Как создавался "Тихий Дон" является известной вехой изучения Михаила Шолохова, "свидетельствует о новых возможностях современного подхода к сокровищнице шолоховского творчества"[1]. Время, однако, потребовало внесения во второе издание книги некоторых исправлений, уточнений и дополнений, а ее итоговые страницы развернулись в новую главу: "Тихий Дон": революция и современность".
       Нельзя в заключение не сказать и о том, что самой актуальной задачей остается научно подготовленное издание текста "Тихого Дона", опирающееся на первоисточники и учитывающее волю автора. Тем более уже и по отношению к советской классике справедливо утверждается: "Текстологическое изучение лучших произведений советской литературы, восстановление истории текстов и последующая академическая публикация даст ценнейшие исходные материалы для изучения истории советской литературы, для выяснения вопросов психологии творчества, для анализа процесса становления социалистического реализма как художественного метода"[2].
      
      
       [1] И. Васюченко. Уроки мастерства.-- "Литературное обозрение", 1980, No 5, стр. 28.
       [2] Текстология произведений советской литературы. М., 1967, стр. 12.
      
      
      
       ГЛАВА 1 НА ПОДСТУПАХ К "ТИХОМУДОНУ
       0x01 graphic
      
      
       1. ОТКРЫТИЕ МИРА И ЧЕЛОВЕКА
       Путь М. Шолохова в литературу -- это необычайно сложный, как у всякого большого художника, процесс духовного обогащения личности, начатый еще в детские годы, когда особенно остры ощущения от восприятия Мира и Человека. Самобытность впечатлений, индивидуальность восприятия окружающей жизни формируют художника, виденное складывается в образы, характеры, которые писатель приносит с собой в литературу.
       Жизнь народа в ее малейших деталях с детства вошла в сердце М. Шолохова, накладывала, по словам А. Серафимовича, "черту за чертой на облик мальчика, а потом юноши", впитывавшего "казачий язык, своеобразный, яркий, цветной, образный, неожиданный в своих оборотах, который так волшебно расцвел в его произведениях, где с такой неповторимой силой изображена вся казачья жизнь до самых затаенных уголков ее"[1].
       Шолохов познавал жизнь и через рассказы "бывалых людей". Он рылся в архивах, вчитывался в пожелтевшие газеты, вдумывался в свидетельства современников, сопоставлял их. Художественный "домысел" писателя опирался на большое знание жизни во множестве ее фактов и сфер, придающее романам Шолохова неповторимую свежесть, зримую реалистическую конкретность. Но в обстоятельных описаниях, почерпнутых из книг и документов, нет ни красок, ни психологических подробностей, ни того вещественно-пластичного восприятия мира, которое так важно для художника. Писатель как бы заново воссоздает в своем воображении мир народной жизни во всем богатстве его чувств, психологических движений и красок, пропуская жизненные события через призму собственного отношения к ним.
       Автор "Тихого Дона" и "Поднятой целины" с детства жил жизнью своих героев, впитывая те повседневные детали быта и нравов, которые для окружающих людей стали ничем не
      
       А. Серафимович. Собр. соч., т. X. М., Гослитиздат, 1948, стр. 363.
      
      
       примечательными буднями. Вместе с тем художника лепит время, кладет в его облик те неповторимые приметы, с которыми связаны и судьбы его героев. Шолохов сам говорил, что в "Тихом Доне" он запечатлел "те колоссальные сдвиги в быту, жизни и человеческой психологии, которые произошли в результате войны и революции"[1]. "Поднятая целина" -- книга о событиях коллективизации деревни. Рождение новой жизни в ней -- неотделимо от роста активности масс, связано с большими переменами в сознании людей.
       Великая Октябрьская революция, потрясшая до основания весь строй старой жизни, стала определяющим фактором в формировании художника, временем его рождения. Детство на Дону, годы первой мировой войны в обстановке гимназической жизни Москвы, давшие новый запас впечатлений, остро пережитая кровавая схватка особенно ожесточенной на юге гражданской войны, непосредственное участие в необычайно сложной борьбе за становление советской власти в казачьих хуторах и станицах -- все это не просто "долитературная биография" писателя, а жизнь, прожитая с героями будущих книг. Здесь истоки творчества, его жизненная основа, определившая путь Шолохова к "Донским рассказам", а от них к "Тихому Дону" и "Поднятой целине".
       Тяга к литературе родилась из "распиравших" художника впечатлений, всего увиденного и пережитого вместе с народом. Время ждало своего художника, художник впитывал жизненные соки, драматические коллизии своего времени.
       Шолохов родился (24 мая 1905 года) на Дону, "рос там, учился, формировался как человек и писатель, воспитывался как член нашей Коммунистической партии"[2]. Его родина -- большой степной хутор Кружилин Вешенской станицы, б. Области Войска Донского (теперь -- Ростовская область). На церковной площади, в самом центре хутора,-- обычный крытый чаканом курень, в котором прошли годы раннего детства Михаила Шолохова.
       Невдалеке от хутора бывшее панское имение Ясеновка. Там много лет жила в услужении мать писателя, Анастасия Даниловна Черникова, дочь крепостного крестьянина из Чер-ниговщины. Отец ее и после реформы 1861 года работал на
      
       [1] М. Шолохов. Собр. соч., т. 8. М., Гослитиздат, 1960, стр. 103. В дальнейшем все ссылки на произведения Шолохова -- в тексте: первая цифра -- том, вторая -- страница.
       [2] М. Шолохов. Речь перед избирателями.-- "Правда", 1937, 1 декабря, No 330, стр. 4.
      
      
       помещика, был обременен большой семьей и никогда не выходил из нужды. Анастасия Даниловна рано лишилась родителей, с двенадцати лет пошла "в люди" и до самого замужества служила горничной у старой вдовой помещицы'.
       Малограмотная[2] самобытная женщина наделена была от природы острым умом, живой, образной речью, драгоценным даром творчества. Самое богатое, по словам А. Серафимовича, наследство -- "наследство быть крупнейшим художником" -- и подарила она своему сыну.
       Отец писателя, Александр Михайлович Шолохов,-- выходец из Рязанской губернии. Еще подростком пришел из Зарайска дед писателя, поселился в Вешенской и осел здесь, обзавелся большой семьей. Родители воспротивились любви Александра к простой крестьянке Анастасии Черниковой, выдали ее замуж за пожилого казака-атаманца. В знак протеста Александр Михайлович выделился из семьи отца и все-таки добился своего, женился на рано овдовевшей Анастасии Даниловне. С молодых лет ему пришлось работать по найму, разделяя участь всех "иногородних" на Дону. По казачьим законам он не имел права на собственный надел земли, поэтому сеял хлеб на арендованной казачьей земле, часто менял профессии и кочевал со всей семьей по донским хуторам и станицам, участвовал в торговых, коммерческих предприятиях хуторского масштаба, служил приказчиком, был управляющим на паровой мельнице, а в советское время -- заведующим Каргинской заготовительной конторой Донпродкома.
       Впечатления детства и юности оказали большое влияние на формирование Михаила Шолохова как писателя. Безграничные просторы донских степей, зеленеющие берега величавого Дона навсегда вошли в его сердце. Он впитывал в себя родной говор, задушевные казачьи песни. Озорные игры на пыльных, поросших травой улицах родного хутора с ровесниками-казачатами, росшими без присмотра занятых в поле родителей, дни, проведенные в степи и на рыбалке под палящим южным солнцем, покосы в займище, пахота, сев, уборка пшеницы, жизнь донских станиц и хуторов, быт казаков с их каждодневным трудом на земле и тяжкой военной службой -- вот
      
       [1] М. Шолохов. Автобиография. 10 марта 1934 г. Архив ИМЛИ,
       фонд М. А. Шолохова.
       [2] Грамоте она выучилась в те годы, когда сын ее поступил в гимна
       зию, чтобы без помощи мужа и соседей писать сыну и читать приходившие
       от него письма.
      
      
       атмосфера, которая с детства окружала писателя, которой он дышал и в которой рос.
       Значительная часть детства писателя прошла на хуторе Каргине (позже станица Каргинская)', куда семья Шолоховых переехала в 1910 году в связи с поступлением отца на службу к купцу Озерову, а потом в торговый дом Левочкина и Лиховидова. Невдалеке от пожарки и сейчас сохранился дом, где жили Шолоховы, на площади -- школа, в которой учился писатель. Плотный мальчик со светло-русыми вихрами, с бронзовым от загара лицом, с ясными глазами, он выделялся среди друзей-сверстников смышленостью, острой наблюдательностью.
       Есть у Шолохова рассказ "Нахаленок", а в нем портрет семилетнего Мишки-"нахаленка": "Мишка собой щуплый, волосы у него с весны были как лепестки цветущего подсолнечника, в июне солнце обожгло их жаром, взлохматило пегими вихрами; щеки, точно воробьиное яйцо, исконопатило веснушками, а нос от солнышка и постоянного купанья в пруду облупился, потрескался шелухой. Одним хорош колченогий Мишка -- глазами. Из узеньких прорезей высматривают они, голубые и плутовские, похожие на нерастаявшие крупинки речного льда" (1, 125--126).
       Для отца он -- Минька, для матери -- Минюшка, для деда -- постреленыш, а для всех остальных -- для соседок-пересудок, для ребятишек, для всей станицы -- Мишка и "нахаленок". Родила его мать, не обвенчавшись с отцом, и "прозвище "нахаленок" язвой прилипло к Мишке" (1. 125).
       Часто прибегал домой с невысохшими глазами, уязвленный этим обидным прозвищем, и мальчик Михаил Шолохов. Не раз, видимо, как и Мишке из рассказа "Нахаленок", приходилось ему скрываться от нанесенных ребятами обид в колючей заросли конопли, и не раз солнце, заглядывая в глаза, "сушило на щеках слезы и ласково, как маманька, целовало его в рыжую вихрастую маковку" (1, 128).
       "...В 1912 г. отец мой, Шолохов,-- сообщает писатель,-- усыновил меня (до этого был он не венчан с матерью), и я
      
       [1] Уроженец этой станицы Г. Я. Сивоволов собрал большой фактический материал о прошлом Каргинской, о судьбах многих ее людей и связанных со станицей юношеских годах М. А. Шолохова. Особый интерес представляет уходящая к середине XVIII века родословная писателя, а также его долитературная биография. К сожалению, весь этот ценный материал остается до сих пор неопубликованным.
      
      
       стал числиться -- "сыном мещанина"'. За этими скупыми словами шолоховской автобиографии стоит детство писателя, не только его радости, но и горькие дни.
       В семье Шолоховых не жалели средств для того, чтобы сын получил образование. Александр Михайлович был человеком от природы одаренным, хотя получил лишь самое низшее образование. Он любил книгу и много читал.
       Рано приобщился к книге, потянулся к знаниям и Михаил. Уступая просьбам сына, родители начали учить его еще в дошкольном возрасте. В 1911 году он берет уроки у сельского учителя Тимофея Тимофеевича Мрыхина и за несколько месяцев овладевает письмом и счетом в пределах первого года обучения. "Мише тогда было около семи лет,-- вспоминает об этих днях Т. Т. Мрыхин.-- Родители его пригласили меня поработать с ним на дому -- обучить грамоте, на что я охотно согласился. Он был хрупким, но очень живым и любознательным мальчиком... Работа с Мишей доставляла мне полное удовлетворение, так как я видел, что мой труд щедро вознаграждается прекрасными успехами моего прилежного ученика. За шесть-семь месяцев Миша прочно усвоил курс первого класса"[2].
       В 1912 году Михаил Шолохов поступает в Каргинское начальное училище, в класс, который вел Михаил Григорьевич Копылов, впоследствии изображенный в "Тихом Доне" под своей фамилией. Вскоре Шолохов тяжело заболевает воспалением глаз, и летом 1914 года отец отвозит его в глазную лечебницу в Москву, в ту самую снегиревскую больницу, в которую попадает и герой "Тихого Дона".
       "Не окончив Каргинского училища,-- рассказывал мне Шолохов,-- поступил в подготовительный класс Московской гимназии Шелапутина. Была в свое время такая гимназия. Учился в Москве года два-три, а затем продолжал учение в Богучаровской гимназии. Несколько месяцев учился в 1918 году здесь, у себя в Вешенской. Всего довелось окончить четыре класса гимназии".
       В эти годы Шолохов с увлечением читает книги русских и зарубежных писателей-классиков. До поздней ночи засиживается он над страницами гоголевских "Вечеров на хуторе близ Диканьки", над рассказами Чехова, стихами Пушкина,
      
       [1] М..Шолохов. Автобиография. В его кн. "Лазоревая степь". М.,
       "Москов. т-во писателей", 1931, стр. 13.
       [2] Т. Мрыхин. Из моих воспоминаний. "Донская правда", Вешен-
       ская, 24 мая 1955, No 41, стр. 2.
      
      
       Лермонтова, Тютчева, Некрасова. Особое впечатление произвели на него "Военные рассказы" Льва Толстого[1]. Среди наук, преподававшихся в гимназии, наибольший интерес вызывают у него история и литература. Отдавая предпочтение занятиям по литературе, он и сам начинает пробовать свои силы в стихах и прозе, сочиняет эпиграммы, юмористические сценки, рассказы.
       Перед самой революцией семья Шолоховых поселилась на хуторе Плешакове Еланской станицы, где отец писателя работал управляющим паровой мельницей. Михаил приезжал из Богучар на каникулы и все лето проводил у отца. В поездках по Дону автор этих строк встретился с Давидом Михайловичем Бабичевым, вошедшим в "Тихий Дон" под именем Да-выдки-вальцовщика. Еще двенадцатилетним мальчонкой стал он работать на плешаковской мельнице. "Мельница была маленькая, деревянная,-- рассказывал мне Давид Михайлович,-- а хозяев много. С 1915 года заведующим стал отец Михаила -- Алексанр Михайлович Шолохов. Семья их поселилась прямо на мельнице, в завозчицкой. Здесь и жили безвыездно до самого девятнадцатого года, потом к Воробьеву Степану Максимовичу в Рубежное уехали, а оттуда -- в Кар-гин. Мы с Мишкой по малости лет вместе по хутору проказили да на Дону рыбалили". Рассказал Д. М. Бабичев и о машинисте этой мельницы Иване Алексеевиче Сердинове, и о его помощнике Валентине, известном по "Тихому Дону" под прозвищем Валетка. Юный Шолохов хорошо знал этих людей, а Иван Алексеевич, вошедший в роман под фамилией Котляро-ва, оказал на будущего писателя большое влияние.
       В это же время на плешаковской мельнице работал пленный чех Ота Гинц. Он вспоминает, что к себе на квартиру его приглашал работавший в Плешаках слесарем "образованный и передовой человек": "Наверно, это был слесарь, которому Шолохов дал в "Тихом Доне" имя Штокман"[2].
       Тут же в Плешаках впервые услышал я о семье Дроздовых, с которыми Шолоховы были дружны довольно крепко, одно время даже жили в одном доме с ними. Знал эту семью и Шолохов-гимназист, приезжавший сюда на каникулы уже не одно лето. На его глазах судьбы братьев Алексея и Павла Дроздовых представали во всем драматизме, особенно во время развернувшейся на Дону необычайно ожесточенной
      
       [1] П. Ч у к а р и н. Ученик Богучаровской гимназии. "Подъем". Воронеж, 1974, No 2, стр. 163.
       [2] "Literarni Noviny". Praha, 1955, 21 kveta, No 21, s. 9.
      
      
       гражданской войны. Старожилы рассказывали, что в первых же боях при вступлении частей Красной Армии в хутора Еланской станицы погиб здесь старший брат Дроздовых Павел:
       - Сложил голову почти так, как Петр Мелехов в "Тихом Доне"... Помните, еще в "Донских рассказах" Шолохов изображает братьев Крамсковых. Это он наших хуторян Дроздовых имел в виду... Писатель досконально знал эту семью, быт в ней, семейные отношения, связи с хутором. Жаль, что никого из родичей Дроздовых не осталось. Жила тут тетка ихняя, да и та к сыновьям подалась. Разве вот старик Кри-вошлыков расскажет. Хитреющий человек, повидал жизнь, много знает, но к нему еще под хорошую руку надо попасть...
       Наступила Великая Октябрьская социалистическая революция, а за нею и гражданская война, особенно ожесточенная на юге России. "Я в это время,-- пишет Шолохов,-- учился в мужской гимназии в одном из уездных городов Воронежской губернии. В 1918 году, когда оккупационные немецкие войска подходили к этому городу, я прервал занятия и уехал домой. После этого продолжать учение не мог, так как Донская область стала ареной ожесточенной гражданской войны"[1].
       Когда в июне 1918 года немецкая кавалерия вошла в тихий придонской уездный городок Богучары, Шолохов был уже у отца, на хуторе Плешакове, что против Еланской станицы. "В годы гражданской войны,-- скупо пишет Шолохов,-- был на Дону"[2]. Жизнь окунает юношу в бурно кипевшие события, он становится свидетелем острой классовой борьбы на Дону.
       С лета 1918 года юный Шолохов видел своими глазами торжество белоказаков на Верхнем Дону. Был он в самом начале 1919 года очевидцем вступления, как раз в районе хуторов Еланской станицы, частей Красной Армии, свидетелем вспыхнувшего ранней весной Вешенского восстания, жил на хуторе Рубежном и наблюдал паническое отступление в конце мая повстанцев, переправу их через Дон у хуторов Базки и Громченок, был в прифронтовой полосе, когда в сентябре на левобережье Дона вновь вступили красные войска. Вскоре через придонские хутора и станицы прошла волна наступления белых казаков, а к концу года, разгромленные под Воро-
      
       [1] М. Шолохов. Автобиография. 10 марта 1934 г., ст. Вешенская. Архив ИМЛИ, фонд М. А. Шолохова.
       [2] М., Шолохов. Автобиография. В его кн. "Лазоревая степь. Донские рассказы 1923--1925". М., "Москов. т-во писателей", 1931, стр. 13.
      
      
       нежем, белые армии бежали и с верховьев Дона. В эту трудную годину здесь, в Рубежном, свела судьба будущего писателя с Яковом Фоминым, уроженцем этого хутора, прославившимся вскоре своими бандитскими зверствами. "Мне пришлось жить с ним,-- рассказывал мне Шолохов,-- в одном хуторе, за Доном, около двух-трех месяцев. Часто вели мы горячие споры на политические темы..."
       В 1920 году, во время окончательного установления советской власти на Дону, семья Шолоховых переселяется в станицу Каргинскую. Выходец из трудовой семьи, юный Шолохов с оружием в руках участвовал в становлении советской власти на Дону. В его груди, по словам А. Серафимовича, "вспыхнула жажда битвы за счастье трудящихся, замученных. Вот почему он еще юношей... бился с кулаками в продотрядах. Вот почему он участвовал в борьбе с бандами. Вот почему в своих произведениях стал на сторону революционной бедноты"[1].
       Смело, энергично и безраздельно отдается Шолохов новой жизни. Сначала он работает учителем по ликвидации неграмотности среди взрослых на хуторе Латышеве (эта работа проводилась с февраля 1920 года), с середины года -- служащим (журналистом) Каргинского станичного Совета, потом "некоторое время -- учителем в начальной школе"[2]. С осени 1921 года Шолохов -- станичный статистик в ст. Каргинской, а с января 1922 года -- делопроизводитель заготконторы No 32. После окончания в Ростове курсов налоговых инспекторов Донпродкома (февраль -- апрель) Шолохов назначается продовольственным инспектором станицы Букановской[3].
       Особенно большую роль в борьбе за хлеб играла молодежь. В станице выходила ежедневная рукописная газета "Новый мир", читались доклады для населения о советском строительстве, ставились спектакли. Когда в Каргинскую пришел и расположился на мельничном подворье продовольственный отряд, Шолохов добровольцем вступил в него.
       Целыми днями ударные продгруппы колесили по хуторам -- добывали хлеб. Ходил по дворам, составлял списки, проводил собрания, агитировал и Шолохов. А вечерами ста-
      
       А. Серафимович. Собр. соч., т. X. М., Гослитиздат, 1948, стр. 364.
       [2]М. Шолохов. Автобиография. 17 марта 1948г., ст. Вешенская. Отдел рукописей ГБЛ, ф. 198, ед. хр. 30.
       [3] Эти сведения впервые уточнил по материалам Ростовского обл-архива (ГАРО) и его филиала в г. Шахты (ГАРОШ) А. Палшков. См. его статью "Молодой Шолохов (по новым материалам)". "Дон", 1964, No 8, стр. 160--171.
      
      
       вили спектакли в станичном клубе. И ни один из них также не проходил без Шолохова. Очевидцы вспоминают: желающих попасть на спектакль, в котором он участвовал, было так много, что клуб не мог вместить всех. Казаки, проникшие в зал,, громко аплодировали, неоднократно вызывали его на сцену.
       "Еще в тяжелые дни 20-го года,-- рассказывает одностаничник Шолохова,-- появление "Мишки Шолохова" на кар-гинской сцене вызывало бурю аплодисментов и хохот станичной аудитории. Недаром перед тем, как ставить спектакли, публика спрашивала: "А Мишка Шолохов будет играть? Без Мишки дело не пойдет, не так интересно будет"[1].
       Драматический кружок, руководимый первым учителем Шолохова -- Тимофеем Тимофеевичем Мрыхиным, давал спектакли не только в станичном клубе, но и в соседних хуторах и станицах -- в Боковской, Грушевском, Лиховидовском, Вислогузовском, Латышах. Ставили А. Н. Островского ("Бедность не порок", "Не в свои сани не садись", "Свои люди -- сочтемся"), А. П. Чехова ("Медведь", "Предложение", "Юбилей").
       Почти ежедневная постановка пьес требовала напряженной работы всего коллектива. Шолохов был неутомим, полон юношеского задора, желания заставить людей радоваться жизни вместе с ним. Комические роли лучше всего удавались ему. Руководитель постановок Т. Т. Мрыхин волновался за кулисами всякий раз, когда Шолохов выходил на сцену. Неистощимый в своих мальчишеских выходках, он нередко обострял комическую ситуацию, присочинял от себя, но делал это остроумно и вызывал всеобщее одобрение и громкий смех зрителей.
       Репертуар для постановок постепенно иссякал, пьес не хватало, хотелось к тому же приблизить содержание постановок к современности, ответить на те вопросы, которые остро волновали зрителей-казаков. И у Шолохова родилось желание сегодня же поделиться своими впечатлениями о жизни, бурлившей вокруг него.
       Однажды как-то, рассказывает Т. Т. Мрыхин, Шолохов принес ему рукопись пьесы из современной жизни. Собрались вечером в горнице одного из кружковцев, с интересом прочитали и тут же начали репетировать. С тех пор Шолохов нередко приносил новые пьесы, аккуратно переписанные его рукою, но авторство свое скрывал. Одна из них ("Генерал Победо-
      
       "Молот". Ростов н/Д, 14 октября 1928 г., No 2164, стр. 5.
      
      
       носцев") воспроизводила эпизод из гражданской войны на Дону -- трусливое бегство белых отрядов и торжество красных воинов. Другая называлась "Необыкновенный день". В центре этой небольшой комедийной пьески стоял образ современного Митрофанушки, роль которого, как вспоминают очевидцы, "уморительно" играл сам автор. Участнице этих спектаклей М. М. Лимаревой запомнилась еще одна пьеса Шолохова, "отображающая жизнь казаков в дни гражданской войны"[1].
       Участники постановок долгое время и не подозревали, что юный драматург черпает материал из жизни, что герои его пьес "взяты из станичной действительности"[2]. Шолохов в это время охотно общался со старыми казаками, бывал на сходках, ко всему внимательно приглядывался, прислушивался, запоминал и "после мог с точностью передать виденное или слышанное"[3].
       Из окружающей жизни Шолохов черпал богатый материал, шел по ее "горячим следам". Современность определила тематику даже юношеских его опытов. Шолохов в это время много и жадно читал Пушкина, Гоголя, Толстого, Чехова, перед ним открывался иной мир. Созданные великими художниками образы не только волновали его, но и рождали мечту о творчестве. Хотелось рассказать с такой же силой правды и о той новой жизни, которая рождалась на его глазах, свидетелем и активным строителем которой был и он сам. Но у юноши Шолохова не было еще ни достаточно прочных знаний для этого, ни времени, чтобы отдаться литературной работе.
       Поздней осенью 1920 года в верховых станицах Дона появились небольшие вооруженные банды. Классовые враги, используя тяжелое хозяйственное положение, создавшееся в стране после окончания гражданской войны, начали разжигать недовольство зажиточных казаков продразверсткой, оживилась деятельность контрреволюционных элементов, возникали мятежи.
       Вспыхнул мятеж и неподалеку от Каргинской, активное участие в котором принял белогвардейский офицер Платон Рябчиков. О его судьбе Прохор Зыков, придвинувшись ближе к только что возвратившемуся на родной хутор Григорию Мелехову, сообщит почти шепотом: "Платона Рябчикова с месяц назад расстреляли" (5, 363).
      
      
      
       [1] "Молот", Ростов н/Д, 25 января 1946 г., No
       [2] Там же, 14 октября 1928 г., No 2164, стр 5.
       [3] Там же, 25 января 1946 г., No 19, стр. 2.
       19, стр. 2.
      
      
       В конце сентября 1920 года в пределы округа вступила многотысячная банда Махно. Однажды ночью эти банды заняли станицу Каргинскую и разграбили ее. Был зверски зарублен продкомиссар Каргинской волости, коммунистам и комсомольцам пришлось несколько дней скрываться в зарослях камыша по Чиру. Во время боя под хутором Коньковом бандиты взяли в плен Шолохова. Допрашивал его сам Нестор Махно, пригрозив юноше виселицей в случае новой встречи.
       К этим событиям Шолохов вернется вскоре, создавая первую свою повесть "Путь-дороженька" (1925). Ее герой комсомолец Петька Кремнев окажется в ситуации, пережитой несколько лет назад самим писателем.
       Тяжелым, засушливым и голодным оказался на Дону, как и в Поволжье, 1921 год. Одна за другой возникали в округе и зверствовали местные банды Федора Мелихова, Кондратьева, Макарова, прорывались из соседней Воронежской губернии бандитские отряды Маслакова, Курочкина, Колесникова... Особенно долго и жестоко зверствовала банда Якова Фомина, не раз занимавшая и станицу Каргинскую и грабившая заготконтору No 32. Шолохов в это время плечом к плечу с коммунистами и комсомольцами боролся с бандами, "служил и мыкался по Донской земле" до тех пор, пока эти банды не были полностью разгромлены.
       По хуторам шла молотьба. Жаркие были дни для прод-работников. В это время и налетела на станицу банда Фомина. Продработники, занятые своим делом, рассыпались по хуторам, каждый час им грозила опасность. "Мы в это время,-- рассказывал А. Я. Сивоволов,-- были в Нижне-Ябло-новском. Нас успели предупредить о налете банды, удалось уйти балкой на Верхне-Яблоновский. Доезжаем уже до хутора Топкая балка, а оттуда на двуколке выскакивает Михаил Шолохов. Оказывается, банда и на этот хутор налетела. Едва удалось нам на этот раз унести свои головы".
       С этой бандой еще не раз доводилось сталкиваться Шолохову. "...И банды гонялись за нами,-- скупо вспоминает писатель об этом времени.-- Все шло как положено. Приходилось бывать в разных переплетах, но за нынешними днями все это забывается"[1].
       Шолохов был не только современником, но и активным участником народной борьбы за советскую власть. В борьбе рождалось зрелое отношение к жизни, закалялся характер,
      
       [1] М. Шолохов. Автобиография. В его кн. "Лазоревая степь. Донские рассказы 1923--1925". М., "Москов. т-во писателей", 1931, стр. 13.
      
      
       накапливались так важные для художника зрительные впечатления, крепло желание самому взяться за перо и нарисовать увиденное.
       Банды на Верхнем Дону вскоре были полностью уничтожены. У Шолохова появилась возможность следовать своему призванию. В октябре 1922 года он приезжает в Москву с намерением продолжить учебу. Но поступить на рабфак, как он хотел, не удается. Тогда молодой человек в солдатской шинели, в серой казацкой папахе появляется на Малой Бронной, на бирже труда, и на вопрос о профессии гордо отвечает: "Продовольственный комиссар". Другой специальности у него не было. Усиленно занимаясь самообразованием, пришлось работать грузчиком, мостить мостовые в артели каменщиков, служить счетоводом на Красной Пресне, жить "на скудные средства, добытые временным трудом чернорабочего"[1].
       А за плечами уже была суровая школа гражданской войны, борьбы за советскую власть на Дону. В это время и появляется, как вспоминал позже Шолохов, "настоящая тяга к литературной работе".
       2. ЛИТЕРАТУРНЫЕ СТУДИИ
       Трудно было неискушенному человеку разобраться в сложной литературной обстановке тех лет, не заблудиться в пестроте многочисленных группировок. Шолохова, как и раньше, тянуло к молодежи, к тем, кто славил новую жизнь и смело окунался в нее. Приход молодого писателя в литературную группу "Молодая гвардия" не был случайным.
       Победно завершив гражданскую войну, советский народ приступал к восстановлению разрушенного войной народного хозяйства. Переход на рельсы мирного социалистического строительства происходил в обстановке обостренной классовой борьбы, решающих схваток социалистической системы с капиталистической. Классовая борьба не прекращалась и на литературном фронте. Советская литература рождалась в острой борьбе с буржуазными влияниями, усилившимися в связи с введением нэпа.
       Важнейшей задачей этих лет являлось укрепление пролетарской диктатуры в стране, борьба за руководящее положе-
      
       [1] М. Шолохов. Автобиография. 10 марта 1934 г., ст. Вешенская. Архив ИМЛИ, фонд М. А. Шолохова.
      
      
       ние и на идеологическом фронте. В решении XI съезда РКП (б) отмечалось: "Съезд признает чрезвычайно необходимым создание литературы для рабоче-крестьянской молодежи, которая могла бы быть противопоставлена влиянию на юношество со стороны нарождающейся бульварной литературы и содействовать коммунистическому воспитанию юношеских масс"[1].
       Съезд одобрил решение о создании литературно-художественного журнала для молодежи. В апреле 1922 года возник журнал "Молодая гвардия", а осенью на страницах "Юного коммуниста" извещалось о создании группы комсомольских писателей "Молодая гвардия". В числе ее основателей были А. Безыменский, А. Жаров, А. Веселый, М. Голодный, А. Ко-стерин, М. Светлов, Г. Шубин, С. Малахов и другие. Первоначально группа насчитывала всего 12 человек, но вскоре в нее влились свежие силы: М. Колосов, В. Герасимова, И. Рахил-ло, В. Кудашев, Б. Рингов, С. Огурцов. Группа входила в МАПП, была связана с газетой "Юношеская правда", с журналами "Молодая гвардия" и "Октябрь", издавала альманахи "Молодогвардеец" и "Молодость", возглавила журнал "Комсомолия".
       "Молодая гвардия" возникла в тот период, когда в литературе еще сильны были начала космической поэзии "Кузницы", когда "были в фаворе "Серапионовы братья" и дух имажинизма витал над Москвой"[2]. "Вы сомкнули свои ряды,-- обращалось правление МАПП к "Молодой гвардии",-- в момент тягчайшего кризиса, переживавшегося пролетарской литературой на почве перехода гражданской войны к нэпу. Поэты, имена которых, казалось, стали символами пролетарской литературы, склонили свои знамена и предались отчаянию... Само образование "Молодой гвардии" означало начало возрождения пролетарской литературы. А вслед за этим, при ближайшем участии целого ряда членов вашей группы, возникла боевая группа пролетарских писателей "Октябрь"[3].
       Новое поколение писательской молодежи вслед за Маяковским училось будить "большевистского пафоса медь", выступая как против буржуазного эстетства, так и против оторванной от жизни поэзии "Кузницы". Юный задор молодогвардейцев, их взволнованность, горячая убежденность в
      
       [1] КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК, ч. 1-я, изд. 7-е. М., Госполитиздат, 1953, стр. 645.
       [2] "Молодая гвардия", "На посту", 1923, No 1 (июнь), кол. 205.
       [3] К трехлетию группы "Молодая гвардия". Письмо МАПП "Молодой
       гвардии". "Комсомолия", 1925, No 9 (декабрь), стр. 62.
      
      
       торжестве идей Октября мощной струей вливались в стихи. Поэтическая молодежь обращалась к реальной жизни страны этих лет, агитировала за поэзию революционных будней (А. Жаров, А. Безыменский и другие).
       Ясность целей, уверенность в реальности социалистических идеалов сближали поэтов-молодогвардейцев с поэзией Д. Бедного и В. Маяковского. В трудные нэповские дни "солн-ценосная" поэзия молодогвардейцев стала выражением идей ведущих сил литературы.
       "Прозаическое крыло" молодогвардейцев оказалось несколько слабее, хотя ядро его также составляла талантливая литературная молодежь (А. Веселый, Г. Шубин, М. Колосов, В. Кудашев). "Грань, отделяющая прозу "Молодой гвардии" от ее поэзии, временами едва видна,-- считал П. Коган.-- Художественная проза молодежи проникнута той же бодростью, что и стихи"[1].
       Большую роль в собирании литературных сил и "выдвижении новых писателей молодежи"[2] играли комсомольские газеты "Юношеская правда", "Молодой ленинец", журналы "Молодая гвардия", "Комсомолия", "Журнал крестьянской молодежи", "Смена". Говоря о "новой, свежей поросли комсомольской литературы, выявившейся через комсомол и через "Комсомолию", А. Жаров на первое место выдвигал Шолохова, рассказы которого ("Бахчевник", "Смертный враг", "Лазоревая степь", "Батраки") выделялись на страницах этого журнала[3]. Его рассказы отмечала критика и на страницах "Журнала крестьянской молодежи"[4]. "Возьмем хотя бы его рассказ "Пастух". Шолохов пишет прекрасным образным языком... Рассказ "Пастух" насыщен богатым жизненным содержанием. Сколько в нем картин, описаний действующих лиц!..-- восхищается М. Беккер.-- Отдельные части рассказа Шолохова хорошо сшиты, крепко сколочены, взаимно допол-
      
       [1] П. С. Коган. "Молодая гвардия". В кн. "Молодогвардеец". М., "Молодая гвардия", 1926, стр. 22.
       [2] "Комсомолия", 1925, No 1 (апрель), стр. 3.
       [3] А. Ж а р о в. Один год "Комсомолии". "Комсомолия", 1926, No 4, стр. 4.
       [4] Здесь увидели впервые свет рассказы М. Шолохова "Пастух", "Алеш
       ка" ("Алешкино сердце"), "Кривая стежка", "Жеребенок", "Калоши".
       Библиография первых публикаций рассказов М. Шолохова дана в кн.:
       В. В. Гура, Ф. А. Абрамов. М. Шолохов. Семинарий. Л., Учпедгиз,
       1962, стр. 336--338. См. воспоминания быв. редактора "Журнала крестьян
       ской молодежи" о сотрудничестве в этом журнале М. Шолохова (Нико
       лай Тришин. У истоков. "Комсомольская правда". Воскресное прило
       жение, 22 мая 1960 г., стр. 4).
      
      
       няют друг друга"[1]. Этот же критик отмечает литературное ученичество, схематизм молодых комсомольских прозаиков, боязнь "запутанных лабиринтов психологизма", робкое и поверхностное проникновение "во внутренний мир своего героя"[2].
       В рядах "Молодой гвардии" оказывались нередко и совсем случайные люди. Слова Серафима Огурцова, сказанные в связи с приходом в "Молодую гвардию" Ивана Рахилло, чрезвычайно точно характеризуют литературные нравы тех лет: "Ты, парень, напиши нынче ночью три стиха и приноси нам на группу: мы зачислим тебя в поэты"[3].
       И все-таки "Молодой гвардии" суждено было сыграть свою заметную роль в собирании молодых сил литературы, поднятых к жизни революцией. "Как сейчас помню маленькую комнату на Воздвиженке,-- писал М. Колосов.-- Огромное окно, кровать и голые, в суровых обоях стены. Всю кровать занимал Артем, остальные сидели на каких-то сундуках и ящиках... Здесь были кроме него и Малахова еще Костерин, Платонов, Шубин, Рахилло, Огурцов. Ждали "вождей". Они вошли наконец, испуская неясные звуки (Безыменский) и подавленные своим величием (Жаров)"[4]. В этой комнате, по словам Колосова, "струились травы, шумел завод, пахло солнцем, комсомолом, Казиным и Всеволодом Ивановым"[5]. А. Безыменский писал об этих днях "Молодой гвардии":
       Волною комсомольских песен
       Несли мы корабли весны.
       Мы все борьбою рождены,
       А сплочены
       Воздвиженкою, десять.
       Плечо к плечу, переплетясь руками,
       Пойдет вперед
       Молодогвардейская гурьба,
       Глядят на землю нашими глазами
       Весна и песни,
       Дружба и борьба.
      
       [1] М. Б е к к е р. Крестьянский литературный молодняк. "Журнал кресть
       янской молодежи", 1926, No 1 (15 января), стр. 15.
       [2] М. Б е к к е р. Проблема типа в комсомольской литературе. "Комсо
       молия", 1926, No 3, стр. 47.
       [3] И. Рахилло. О литературном голосе, жареной колбасе, читке про
       изведений на базаре и культуре Серафима Огурцова. В кн. "Молодогвар
       деец". М., "Молодая гвардия", 1926, стр. 56.
       [4] Марк Колосов. Юбилейные штрихи. В кн. "Молодогвардеец",
       стр. 48.
       [5] Там же, стр. 49.
      
      
       Значительная часть писателей, связанных с группой "Молодая гвардия" (А. Веселый, М. Светлов, Ю. Либединский, В. Герасимова, М. Голодный, М. Колосов), жила на Покровке, в одном молодежном общежитии. Сюда же часто наведывался из Ростова-на-Дону А. Фадеев, собиралась рабочая молодежь, тянувшаяся к литературе. Приходили люди с заводов прочитать свои первые стихи и рассказы, приезжали из провинции, находя здесь приют и поддержку. До поздней ночи затягивались горячие литературные споры. Нередко переносились они и в рабочие аудитории.
       Однажды на Покровке появился застенчивый, мало чем внешне приметный молодой человек. Это был Михаил Шолохов. В отличие от многих других новичков он вел себя робко. Позже выяснилось, что прибыл он с Дона и поселился у своего друга Василия Кудашева, заведующего литературным отделом "Журнала крестьянской молодежи". Вступив в конце 1923 года в литературную группу "Молодая гвардия", а в начале следующего года в РАПП, Шолохов стал жить активной литературной жизнью столицы.
       "Жизнь наша была бурной, стремительной,-- вспоминает М. Колосов.-- Дни проходили в работе, а вечерами на Покровке, у себя в комнатах, мы занимались литературной учебой. Вопросы литературного мастерства волновали всех нас". По словам Б. Рингова, "колосовская комнатенка объединяла молодежный писательский актив"'. Здесь собирались прозаики В. Герасимова, В. Кудашев, И. Рахилло, Г. Шубин. Бывал и М. Шолохов.
       Одной из своих главных задач молодогвардейцы считали "студийные собеседования"[2]. Руководить этой самодеятельной студией прозаиков пригласили В. Шкловского и О. Брика. Занятия сразу же приобрели характер чисто формального овладения мастерством. В. Шкловский прямо заявлял, что он учил молодогвардейцев "способам обработки вещи"[3].
       "Борьба за форму,-- писал В. Шкловский,-- не должна быть борьбой за отстаивание старой формы, иначе мы будем шаманами". Он считал, что "старую форму нужно изучать, как лягушку, и вовсе не для того, чтобы научиться квакать". Шкловский ратовал за "технические навыки", за "внесение
      
       [1] Б. Р и н г о в. Неоконченные воспоминания. В кн. "Молодогвардеец". Трехлетие группы писателей "Молодая гвардия>. 1922--1925. М., "Молодая гвардия", 1926, стр. 53.
       [2] "На посту", 1923, No 1 (июнь), кол. 206.
       [3] В. Шкловский. Литературная учеба. В кн. "Молодогвардеец",
       стр. 42.
      
      
       в искусство технологии", за "умение описывать вещи"[1]. Приблизительно на этих же позициях стоял и О. Брик, устроивший молодогвардейцам "учебную тиранию".
       "На Покровку,-- вспоминает Б. Рингов,-- темными вечерами сзывал нас Брик. Кружок беллетристов плескался в произведениях: своих, горячих, и чужих, от которых несет классиком. Языки у всех звенели во рту, как в колокольце.
       Разбор... Расчленение... Собирание "убитых воинов"... Сюжет... Прием письма... Уздечка на читателя... Снабжение Чеховым шло усиленно, полным карьером. Мы учились"[2].
       Принял участие в этих литературных студиях и совсем юный продовольственный комиссар с Дона Михаил Шолохов. Марк Колосов так рассказывает об этом:
       "Первое занятие проводил с нами О. Брик в ноябре 1923 года. После его беседы "О сюжете" и разбора рассказа Чехова "Пересолил" каждый из нас должен был написать рассказ "на обратный эффект". Наиболее прилежно это задание выполнил Шолохов. Его рассказ произвел на нас особое впечатление.
       Сюжет его я и сейчас помню: секретарь волостного комсомольского комитета просит старика кучера проверить приехавшего из губкома агитатора по дороге в станицу, где этот агитатор должен выступать. Слишком щегольской был вид у представителя губкома комсомола. Смысл проверки был показателен для строгих нравов комсомольцев того времени. Среди агитаторов встречались и такие, которые не столько думали о том, чтобы просветить деревенскую молодежь, сколько "себя показать", произвести впечатление на сельских девчат.
       Старик кучер в дороге искушает агитатора, советует остановиться на хуторе, где у его кумы имеется самогон. Агитатор тгмалчивается. Старик намекает, что на другом хуторе живет его родственница, которая лишь недавно вышла замуж, мужа взяли в Красную Армию, там можно заночевать. Агитатор продолжает молчать. Тогда кучер начинает ругать Советскую власть: что это за власть такая, не может дегтем и овсом обеспечить.
       Тут и произошел "обратный эффект". Парень вскочил и, выхватив револьвер, заговорил: "Ах ты контрик! Покуда ты
      
       [1] В. Шкловский. Борьба за форму. В альм. "Молодость". Л., "Мо
       лодая гвардия", 1927, стр. 298--300.
       [2] Б. Рингов. Неоконченные воспоминания. В кн. "Молодогвардеец",
       стр. 53.
      
      
       мне всякую стариковину городил, я не обращал внимания на твои пережитки, но раз ты нашу родную Советскую власть задел, будет тебе сейчас конец!"
       Кучер, подняв руки, едва сумел растолковать парню, что это он его "проверял"!"'
       По словам М. Колосова, это был не только остросюжетный, но и сочный по языку рассказ, с запоминающимися лицами, благородный по замыслу -- так запечатлелись в нем молодые и старые люди эпохи гражданской войны.
       "Тяга к литературной работе" привела Михаила Шолохова в редакцию комсомольской газеты "Юношеская правда"[2], литературным отделом которой руководил поэт Александр Жаров. 19 сентября 1923 года молодежь, развернув поутру свежий, пахнувший типографской краской номер этой газеты, прочла небольшой фельетон "Испытание"*. Под ним стояла ничего не говорившая подпись: "М. Шолох". Это было первое выступление Шолохова в печати. За ним последовали еще две публикации -- "Три"[4] и "Ревизор"[5]. Все они носили типичный фельетонный характер.
       Первый фельетон "Испытание" -- перекликается с рассказом Шолохова, прочитанным на учебных занятиях молодогвардейцев. На страницах газеты он приобрел конкретный адрес -- "Случай из жизни одного уезда".
       Секретарь Укома РКСМ просит довольно подозрительного человека "в широком модном пальто, с заплывшими жиром самодовольными глазками", нэпмана Тютикова, "проверить" политическую благонадежность секретаря волостной ячейки Покусаева, который направляется на Сельскохозяйственную выставку. По дороге Тютиков нагло провоцирует Покусаева, и тот основательно избивает его за это.
       Сюжет фельетона и лег, по всей вероятности, в основу рассказа, прочитанного молодогвардейцам. Характерно, что в
      
       [1] Из беседы с М. Б. Колосовым. 15 июня 1956 г.
       [2] 25 января 1924 года, извещая о смерти В. И. Ленина, редакция "Юно
       шеской правды" объявляла читателям: "..."Юношеская правда" -- газета
       рабочей и крестьянской молодежи, то есть газета этих тысяч нарождающих
       ся ленинцев, в день смерти нашего великого вождя переименовывает себя в
       "Молодого ленинца" (Орган ЦК и МК комсомола)".
       [3] М. Шолох. Испытание. "Юношеская правда", 19 сентября 1923 г.,
       No 35, стр. 4.
       [4] М. Шолох. Три. "Юношеская правда", 30 октября 1923 г., No 44,
       стр. 6.
       [5] М. Шолох. Ревизор. "Молодой ленинец", 12 апреля 1924 г., No 30,
       стр. 4.
      
      
       рассказе Шолохов перенес действие в знакомую ему казачью среду, в обстановку донской жизни.
       Второй фельетон молодого Шолохова был связан с той обстановкой, которая окружала его в Москве. По приезде в столицу он на себе испытал вопиющие контрасты нэпа. Военная разруха еще сильно давала себя знать, процветала спекуляция, на биржах труда скапливались тысячи безработных, а поднимавшая голову буржуазия прожигала жизнь. События этого времени и отразились в фельетоне "Три", посвященном рабфаку имени Покровского.
       Простые, дышащие молодостью и здоровьем, упрямые и веселые парни, преодолевая трудности, изучают марксизм, готовятся быть стойкими бойцами-коммунистами, хозяевами своего молодого рабоче-крестьянского государства. Шолохов противопоставляет их не только тем, кто с презрением относится к новой жизни, но и тем, кого засосало мирное затишье, для кого героическая борьба минула, "как сладкий сон", кто опустился и стал обывателем.
       В третьем фельетоне -- "Ревизор" -- М. Шолохов обращается к изображению родного Дона. "Истинное происшествие" происходит в станице Букановской. Комсомолец Косо-бугоров, рассеянность которого "достигла анекдотических размеров", командируется в Буканов для работы среди батрачества. Перетрусивший, позеленевший от страха кассир кредитного товарищества принимает Кособугорова за ревизора. В конце фельетона недоразумение выясняется. Оказывается, Кособугоров по рассеянности надел на постоялом дворе лохматое пальто, которое принадлежало остановившемуся там ревизору.
       Фельетоны молодого Шолохова печатались на страницах "Юношеской правды" одновременно со стихами Д. Бедного и В. Маяковского. Исполненные комсомольского задора и оптимизма, они перекликались с бодрыми стихами молодых комсомольских поэтов А. Жарова и А. Безыменского, с очерками и рассказами о молодежи М. Колосова, литературная жизнь которых, собственно, и начиналась здесь, на страницах той же "Юношеской правды".
       Шолохов начал свой путь в литературу изображением молодежи -- рабфаковцев, комсомольцев, в среде которых он жил и на Дону, и по приезде в Москву. Уже первые его фельетоны шли от жизни, окружавшей молодого писателя. Связь с ней он подчеркивал очень настойчиво. "Истинное происшествие", "Случай из жизни одного уезда" -- так определялось содержание фельетонов. В основе их -- комические ситуации.
      
      
       Причем юмористическая струя усиливается от фельетона к фельетону. Характерно, что юмор, с таким блеском раскрывшийся впоследствии в романах и ставший существенной особенностью таланта Шолохова-художника, появляется с самого начала его творческого пути.
       С первых литературных опытов -- и это тоже весьма примечательно -- устанавливается связь с лучшими образцами русской литературы. Молодой писатель учится у Чехова мастерству развертывания сюжета, краткости, логичности и цельности повествования. Интерес к Гоголю, сказавшийся еще в гимназические годы, наложил отпечаток и на первые литературные опыты. Знаменитая гоголевская комедия подсказала структуру одноименного фельетона. Несмотря на сознательное подчеркивание этого факта самим автором, следование Гоголю носит пока откровенно подражательный характер. Почти полным повторением и перенесением в современность гоголевской ситуации достигается лишь комичность положения анекдотически рассеянного человека. Автор делает весьма смутный вывод, что нынешняя молодежь вовсе не так безнравственна, как это кажется представителям старшего поколения. В зрелом творчестве Шолохова связь с Гоголем проявится значительно глубже и в ином плане, прежде всего в наследовании народной первоосновы его творчества.
       Авторские характеристики в фельетонах Шолохова очень экономны, лаконичны. Основное внимание сосредоточено на конфликте, диктующем структуру повествования, на раскрытии персонажа через действие, поступок. Нельзя пройти и мимо скупых, но метких деталей психологической обрисовки, емкой речевой характеристики фельетонных персонажей.
       Фельетоны в "Юношеской правде" обнаруживали некоторые существенные особенности большого таланта Шолохова. Но в них было еще много несовершенного. Потребовались годы напряженной работы, прежде чем автор фельетонов пришел к большому мастерству.
       С 1923 года литература становится основной профессией Шолохова. К этому времени им уже написано несколько рассказов о Доне. Некоторые были посланы в ту же газету, где печатались его первые фельетоны, но ни один из них тогда не увидел света. 15 марта 1924 года в "Почтовом ящике" газеты появился отзыв об одном из этих рассказов. "Твой рассказ,-- отвечал Шолохову А. Жаров,-- написан сочным, образным языком. Тема его очень благодарна. Но -- это еще не рассказ, а только очерк. Не спеши, поработай над ним, очень стоит. Введи в него больше действия, больше живых людей и не слишком перегружай образами: надо их уравновесить, чтоб один образ не заслонял другой, а ярче выделялся на фоне другого. Работай терпеливее, упорней"'.
       О каком рассказе идет речь -- неизвестно, но важно, что он обратил на себя внимание тем "сочным, образным языком", которым вскоре восхищался и А. Серафимович. Отзыв Александра Жарова говорит о том, что в редакции начинали понимать: к ним стучится самобытный художник, талантливый рассказчик, со своей темой, со своим видением жизни.
       Много и настойчиво работал Шолохов и в конце 1924 года на страницах этой же газеты напечатал свой первый рассказ -- "Родинка"[2], которым и открыл позже сборник "Донских рассказов". Здесь же увидела свет и первая повесть -"Путь-дороженька".
       Путь Шолохова в литературу не был легким, его рассказы не сразу находили себе место на страницах газет и журналов. Молодому писателю приходилось преодолевать тяжелые лишения, днями зарабатывать на существование, ночами -- писать. Из-за этих условий Шолохов и решил вернуться на Дон, в станицу Каргинскую. Перед отъездом из Москвы он оставил Марку Колосову письмо: "...Сегодня я уезжаю и повидать тебя не имею возможности... Судя по твоим словам, в моем рассказе "Зверь", помимо заглавия и конца, все хорошо; исправить его я не имел возможности... но думаю, что ты сможешь исправить сам (это не трудно), озаглавь рассказ хотя бы "Окрпродкомиссар Бодягин", урежь конец до следующих строк, где описывается место, где лежали Тисленко и Бодягин убитые. Ты не понял сущности рассказа. Я хотел им показать, что человек, во имя революции убивший отца и считавшийся "зверем" (конечно, в глазах слюнявой интеллигенции), умер через то, что спас ребенка (ребенок-то, мальчишка, ускакал). Вот что я хотел показать, но у меня, может быть, это не вышло. Все же я горячо протестую против твоего выражения: "ни нашим, ни вашим". Рассказ определенно стреляет в цель. Прочти его целиком редколлегии, а там уж можете по своему
      
       [1] "Молодой ленинец", 15 марта 1924 г., No 21, стр. 4. Отзыв появился за подписью: А. Ж- Александр Жаров ответил мне: "Вы правы. Ответ М. Шолохову, помещенный в газете "Молодой ленинец" (1924 г.), написан мною... В "Молодом ленинце" я был кем-то вроде главного литературного советчика, консультанта и заведующего "Почтовым ящиком" (Письме А. А. Жарова к автору настоящей книги от 13 февраля 1955 г.).
       [2]М. Шолохов. Родинка. "Молодой ленинец", 14 декабря 1924 г. No 144, стр. 4--5.
      
      
       компетентному усмотрению переделывать его, все же при-жаливая мое авторское "я". Вот все, что я хотел тебе ска-
       зать"[1]
       Характерно, что даже в среде близких себе писателей из группы "Молодая гвардия" Шолохов не встретил глубокого понимания и искренней поддержки своих замыслов. Автору донских рассказов приходилось вести долгую и трудную борьбу с издателями и редакторами, прежде чем его произведения появлялись в печати. Тот же рассказ "Зверь" был опубликован на страницах газеты "Молодой ленинец" под названием "Продкомиссар" лишь в феврале 1925 года[2].
       Вернувшись на родину, молодой писатель продолжает напряженно работать. Имя Шолохова все чаще появляется в печати, особенно на страницах молодежных журналов ("Журнал крестьянской молодежи", "Смена", "Огонек", "Прожектор").
       Активно Шолохов сотрудничал и в журнале "Комсомолия". В начале 1925 года, вспоминает ответственный секретарь журнала Иван Молчанов, как раз в то время, когда спешно готовился первый номер "Комсомолии", "в редакцию пришел паренек в захватанной и порыжелой шапке-кубанке, сдвинутой на затылок, в каком-то полувоенном "лапсердаке", тоже изрядно поношенном и заштопанном". Он принес рассказ "Бахчевник" и попросил тут же прочесть его. "Имя Шолохова,-- пишет Иван Молчанов,-- мне тогда ничего не говорило, но рассказ мне очень понравился. А тут как раз и Жаров подошел. Я ему сказал, что вот наконец товарищ принес хороший рассказ. Он тоже прочел, и ему рассказ понравился. Рассказ тут же был направлен в набор"[3]. Вслед за "Бахчевником" в журнале "Комсомолия" были напечатаны и другие рассказы ("Смертный враг", "Лазоревая степь", "Батраки"). В 1925 году Госиздат один за другим выпускает отдельными изданиями пять рассказов Шолохова ("Двух-мужняя", "Алешкино сердце", "Против черного знамени", "Нахаленок", "Красногвардейцы"). Но и здесь, в отделе крестьянской литературы Госиздата, как и в среде молодогвардейцев, талант Шолохова не сразу нашел поддержку. О печальной участи начинающих авторов сообщалось и М. Горькому в Сорренто: "Один из них -- Михаил Шолохов,
      
       'М. Шолохов -- М. Колосову. 24 мая 1924 г. Москва, Архив М. Б. Колосова, л. 1--2.
       [2]М. Шолохов. Продкомиссар. "Молодой ленинец", 14 февраля 1925 г., No 37, стр. 7.
       [3] Из письма И. Н. Молчанова к автору от 14 ноября 1956 г.
      
      
       совсем юнец. В то время был редактором беллетристической секции Феоктист Березовский. Он уделил Шолохову очень много внимания и времени"[1].
       Ф. Березовский приветливо встретил молодого рассказчика, редактировал его рассказ "Двухмужняя", готовил к печати другие книги. Вместе с тем рукописи шолоховских рассказов, хранящиеся в архивах, зримо передают ту борьбу, которую приходилось выдерживать молодому писателю, прежде чем его произведения могли увидеть свет. Особенно резкие возражения вызвал так и не вышедший отдельным изданием рассказ "Смертный враг". Рецензенты считали, что фигура Ефима Озерова "не совсем выдержана" ("похоже на отрицание селькорства"), отдельные сцены нелепы, "конец шабло-нен"[2]. Эти обстоятельства, очевидно, имел в виду Ф. Березовский, сообщая Д. Фурманову для романа "Писатели" случай, характерный для литературных нравов того времени. В архиве Д. Фурманова, с одобрением встретившего рассказы молодого Шолохова, сохранилась следующая запись: "Слабый рассказ Минаева был принят из целей тактических... Хороший рассказ Шолохова из гражданской войны был отвергнут ("Нам этот материал надоел")"[3].
       Долгое время не мог увидеть свет и сборник рассказов Шолохова "О Колчаке, крапиве и прочем" (М.-- Л., Госиздат, 1927). В книге этой, несмотря на уверения А. Тарасова-Родионова в "дружеском содействии" молодому писателю, из девяти рассказов осталось сперва пять, а затем изъят был и рассказ "Семейный человек"[4]. Причем давший название книге рассказ квалифицировался как "сюжетно примитивный", считалось, что Шолохов в этом рассказе излишне комикует и, ставя важный вопрос о борьбе крестьянства за свои права, подменяет классовую борьбу в деревне "борьбой между мужчинами и женщинами"[5].
       Так начиналась литературная деятельность Шолохова, так прокладывал молодой писатель свою дорогу, изображая жизнь народа, его судьбы в революции.
      
       [1] А. Л. Гуров -- А. М. Горькому. 20 апреля 1928 г. Архив Горького.
       КГ-рл-8-72-1, л. 1 обор.
       [2] Архив ИМЛИ, ф. 143, оп. I, No 2, л. 1, 2.
       [3] Архив Д. Фурманова. ИМЛИ, п. 62. 297, л. 3.
       [4] А. Тарасов-Родионов -- М. Шолохову. 21 июня 1927 г. ЦГАЛИ, ф. 613,
       оп. 7, ед. хр. 431, л. 4.
       [5] А. Субботин. О книжках, у которых есть миллионный читатель, но
       нет... редактора. "Коммунистическая революция", 1929, No 8 (апрель),
       стр. 100.
      
      
       3. ПОЛНЫ ЖИЗНИ, НАПРЯЖЕНИЯ, ПРАВДЫ
       Советская литература к 1923 году "выросла в крупную общественную силу"[1]. После окончания гражданской войны в нее вступил большой отряд молодых писателей. Многие из них, как и Шолохов, пришли в литературу из горнила жизни.
       "Когда по окончании гражданской войны,-- вспоминал А. Фадеев,-- мы стали сходиться из разных концов нашей необъятной Родины -- партийные, а еще больше беспартийные молодые люди,-- мы поражались тому, сколь общи наши биографии при разности индивидуальных судеб. Таков был путь Фурманова, автора книги "Чапаев"... Таков был путь более молодого и, может быть, более талантливого среди нас Шолохова... Люди более старших поколений, к которым мы примкнули, в большинстве своем вышли из той же социальной среды; они только начали свой путь раньше нас... Вместе с нашими молодыми книгами старик Серафимович, за плечами которого было уже целое собрание сочинений, написанных в старое время, выпустил свой "Железный поток" -- эпопею гражданской войны. Мы входили в литературу волна за волной, нас было много. Мы приносили свой личный опыт жизни, свою индивидуальность. Нас соединяло ощущение нового мира как своего и любовь к нему"[2].
       В этих воспоминаниях А. Фадеева знаменательны многие наблюдения: и общность биографий писателей его поколения при разности индивидуальных судеб, и сознание своей связи со старшим поколением писателей, к которым они "примкнули", и, наконец, мысль о том, что объединяло их,-- "ощущение нового мира как своего и любовь к нему".
       Принимая живое, самое непосредственное участие в бурных процессах революционной борьбы, охвативших необъятную страну от края и до края, Вл. Зазубрин, Вс. Иванов, А. Малышкин, Л. Сейфуллина, Ю. Либединский, Д. Фурманов, А. Фадеев, М. Шолохов и десятки других молодых писателей принесли эту революционную новь в литературу, заглянули -- и это тоже знаменательно -- в самые глухие окраины, в развороченный революцией мир жизни народа.
       Как известно, в последнем обстоятельстве М. Горький видел особую заслугу молодой литературы. Существенным упущением он считал, что в прошлом русская литература "черпа-
      
       [1] КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК, ч. 1-я, изд. 7-е. М., Госполитиздат, 1953, стр. 645.
       [2] А. Фадеев. О советской литературе. "Лит. газета", 2 марта 1949 г., No 18, стр. 1.
      
      
       ла материал свой главным образом в средней полосе России" и "оставила вне своего внимания целые области, не тронула донское, уральское, кубанское казачество, совершенно не касалась "инородцев" -- нацменьшинств"-.
       Донским казачеством русская литература заинтересовалась только в середине прошлого века. Вначале это были всего-навсего этнографические зарисовки, не лишенные к тому же идеализации казачьей среды. А. П. Чехов, восполняя этот пробел, еще в рассказе "Казак" (1877) проводил мысль, что казаки -- те же русские люди. Как и всему народу, им близка мечта о счастливой доле. Оставаясь обездоленными, чеховские герои верят в свое счастье, ищут его. Во многих рассказах ("Счастье", "Печенег", "В родном углу", "Бабы", "Красавицы") и особенно в повести "Степь" (1888) Чехов воспевал природу Дона, быт, нравы населяющих его берега людей. Вслед за Гоголем он создал поэтический образ степи во всем многообразии ее звуков, запахов и красок, утверждал вечную красоту, молодость жизни.
       Идейно-тематические связи Шолохова и Чехова не так уж и значительны. Дело не в них, а в том громадном художественном опыте, мимо которого не мог пройти молодой писатель. "Казалось бы, что общего между мною и Чеховым? -- говорил позднее Шолохов.-- Однако и Чехов влияет. И вся беда моя и многих других в том, что еще влияют на нас мало..."[2] Шолохов-рассказчик, изображая своего героя в революции и прокладывая здесь свои, нетореные пути, осваивал и художественный опыт Чехова-новеллиста.
       Мрачную картину жизни иногородних на Дону нарисовал К. Тренев. "Я начал свою литературную деятельность,-- вспоминает писатель,-- гораздо раньше Шолохова. Я начал ее с описания вот этих самых 'мест, с описания тихого Дона и его людей. Всю силу своей любви, восторга и печали я вложил в эти описания. На свете нет для меня более дорогого, близкого и любимого места, чем тихий Дон и его широкие грустящие и грезящие поля"[3].
       По словам Тренева, лучшее, что ему удалось написать в прозе, связано с Доном. Изнурительный труд, нищету и темноту донского крестьянства писатель запечатлел в рассказах
      
       [1] М. Горький. Собр. соч. в 30-ти т., т. 25. М., Гослитиздат, 1953, стр. 311.
       " "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
       [3] К- Т р е н е в. Дорогой земляк. В сб. "Михаил Шолохов". Ростов н/Д, Ростоблиздат, 1940, стр. 14.
      
      
       "Затерянная криница" (1909), "На ярмарке" (1912), "Батраки" (1916), "Ганна" (1916), "Шесть недель" (1916), "В родном углу" (1916), "Вихри" (1917) и других. Среди произведений Тренева, посвященных Дону, есть рассказ "В станице" (1914), в котором развернуто и сочно, во многих деталях, увиденных зорким взглядом художника, предстает жизненный уклад казачьей среды предреволюционного времени.
       Жизнь трудовых казачьих низов во всех ее противоречиях впервые начал изображать А. С. Серафимович. Большая любовь к родному краю, к "батюшке тихому Дону", знание донского казачества "изнутри" -- все это наложило глубокий отпечаток на творчество писателя.
       Выступив с донскими рассказами вслед за Чеховым, Серафимович вскоре обнаружил себя как большой мастер степного пейзажа ("Степные люди", "Степная Вифсаида"). Некоторые критики склонны были признавать, что "степь Серафимовича живее, сочнее, богаче, чем степь Чехова". Уже в первых газетных корреспонденциях Серафимовича ("Станичные этюды", "Заметки обо всем") давались яркие бытовые картины нравов казачьей станицы. Серафимович отмечал экономическое разорение казачества, вскрывал его социальную неоднородность и особенно положение пасынков-иногородних, у которых давно не было "ни земли, ни хозяйства, а только мозолистые руки,'да котомка за плечами, да голодные ребятишки". Наносился серьезный удар по легендам о Донщине как о вольном и богатом крае. "Казаки.-- это -- землеробы: скот, плуги, земли, базы, дождичек вовремя, сушь -- вот чем они дышат, чем живут, в чем смысл их жизни. Отнимите у него потом залитую землю, и казак растерянно, детски-беспомощно будет озираться и гибнуть. Это -- тот же мужик, обязанный иметь лошадь и военную справу, но мужик пока еще с землей, правда, быстро тающей"'.
       Ежедневная муштра, зазубривание бессмысленной "словесности", серая казарменная жизнь томит служилых казаков ("Ночной рассвет"). Оторванные от земли, они только и мечтают о возвращении к ней, а вернувшись в родные хутора, жадно хватаются за хозяйство, живут одинокой, угрюмой и злой жизнью.
       Не только суровые обычаи и крутые нравы казачьей семьи ("Колечко", "В станице", "Две ночи", "Грех", "Фетисов курень") , застойный быт куреня изображал Серафимович. Осо-
      
       [1] А. Серафимович. Собр. соч., т. VI. М., Гослитиздат, 1948, стр. 234.
      
      
       бое его внимание привлекало положение женщины-казачки, обреченной на изнурительный труд в атмосфере деспотического унижения личности. Со страниц рассказов "Грех" (1911), "Чибис" (1911), "Две ночи" (1913) встают образы казачек, живущих мечтами о подлинно человеческих отношениях, о новой, им неведомой жизни.
       Почти во всех донских рассказах Серафимовича губительная власть собственности, страсть к наживе душат все лучшее в человеке. Звериное стремление к личному благополучию предстает в рассказе "Пески" (1908) как результат влияния на человека собственнических законов и отношений. Писатель подметил глубокие перемены, происшедшие в сознании казачества в годы первой русской революции ("Похоронный марш", "У обрыва", "Зарева" и другие). Серафимович был первым писателем, отразившим своеобразие мира, жизни и быта донского казачества, его расслоение, рост революционных сил, те социальные перемены, которые несла казачеству революция.
       Обращаясь к теме "тихого Дона", Шолохов начинал не на пустом месте. Тем острее вставала перед ним проблема -сказать свое слово уже о путях народа в революции.
       Подготовив к печати сборник донских рассказов, Шолохов решил еще в рукописи ознакомить с ним Серафимовича, видя в нем не только писателя-земляка, а литератора-коммуниста, дорогой которого хотел идти. "Серафимович,-- писал Шолохов,-- принадлежит к тому поколению писателей, у которых мы, молодежь, учились. Лично я по-настоящему обязан Серафимовичу, ибо он первый поддержал меня в самом начале моей писательской деятельности, он первый сказал мне слово одобрения, слово признания" (8, 128).
       В середине 1925 года в Москве состоялась встреча Шолохова с Серафимовичем, положившая начало их многолетней творческой дружбе. "Никогда я не забуду 1925 год,-- вспоминал Шолохов,-- когда Серафимович, ознакомившись с первым сборником моих рассказов, не только написал к нему теплое предисловие, но и захотел повидаться со мною. Наша первая встреча состоялась в Первом доме Советов. Серафимович заверил меня, что я должен продолжать писать, учиться. Советовал работать серьезно над каждой вещью, не торопиться" (8, 128).
       В записной книжке А. Серафимовича набросаны впечатления об одной из таких встреч: "Шолохов откинулся назад, белый лоб, неестественно выпуклый, огромный, светло-вьющиеся волосы. А лицо загорелое. Резко, точно очерченные,
      
      
       по-азиатски удлиненные иссиня серые глаза смотрели прямо, чуть усмехаясь из-под тонко, по-девичьи приподнятых бровей... И глаза, когда говорил, и губы чуть усмехались: "дескать, знаю, знаю, брат, вижу тебя насквозь"'.
       Огромное знание жизни молодым писателем поразило Серафимовича. Прославленный автор "Железного потока" высоко оценил "Донские рассказы", простоту, яркость, динамичность, образность их языка. В этих рассказах А. Серафимович увидел чувство меры в "острых моментах", "тонкий схватывающий глаз", "умение выбрать из многих признаков наихарактернейшее".
       "Донские рассказы" Шолохова вышли в свет в самом начале 1926 года. А. Серафимович восторженно приветствовал молодого писателя: "Как степной цветок, живым пятном встают рассказы т. Шолохова. Просто, ярко, и рассказываемое чувствуешь -- перед глазами стоит. Образный язык, тот цветной язык, которым говорит казачество. Сжато, и эта сжатость полна жизни, напряжения и правды... Все данные за то, что т. Шолохов развернется в ценного писателя"[2].
       Выход в свет "Донских рассказов" стал событием. Критик "Нового мира" утверждал, что эта книга Шолохова "займет далеко не последнее место в литературе, посвященной воспроизведению эпохи гражданской войны"[3]. Высоко оценивал "красочные, живые" "Донские рассказы" и рапповский журнал "На литературном посту", выделявший Шолохова из среды молодых, растущих писателей[4]. Отмечались колоритность и выразительность речи персонажей шолоховских рассказов, их сочный язык, яркая лепка характеров, хорошее знание станицы и ее быта[0]. Правда, этот же журнал считал, что "богатые языковые качества" рассказов Шолохова "растворяются сюжетной бесцветностью", что их автор повторяет якобы традиционный "бродячий сюжет" "битвы отца с сыном" и ничего нового в его разработку не вносит. В других рецензиях, наоборот, отмечалась сюжетная яркость рассказов. Впрочем, и эти утверждения соседствовали с бездоказательными оценками (в рассказе "Родинка" "неожиданно сентиментален финал", от рассказа "Алешкино сердце" "веет сентиментальностью", от "наброска" "Председатель Реввоенсовета респуб-
      
       [1] ЦГАЛИ, ф. 457, оп. 1, ед. хр. 172, л. 165, 166.
       [2] А. Серафимович. Предисловие. В кн. "М. Шолохов. Донские
       рассказы". М., "Новая Москва", 1926, (на обл. 1925), стр. 3.
       [3] "Новый мир", 1926, No 5, стр. 187.
       [4] "На литературном посту", 1926, No 4 (май), стр. 56.
       [5] "Книгоноша", 1926, No 12 (31 марта), стр. 12.
      
      
       лики "веет подделкой" и т. п.)- На "ученической подражательности" особенно настаивал рецензент "Комсомолии"[1], постоянным сотрудником которой был автор "Донских рассказов".
       В конце 1926 года вышел в свет еще один сборник рассказов Шолохова -- "Лазоревая степь"[2]. Посылая книгу А. Серафимовичу, Шолохов ожидал от него отзыва, особенно о последних своих рассказах: "Примите эту памятку от земляка и одного из глубоко и искренне любящих Ваше творчество. В сборник вошли ранние рассказы (1923--1924 гг.). Они прихрамывают. Не судите строго. Рассказ "Чужая кровь" посвящаю Вам. Примите. Прошу Вас, если можно, напишите мне Ваше мнение о последних моих рассказах: "Чужая кровь", "Семейный человек", "Лазоревая степь". Ваше мнение для меня особенно дорого и полноценно"[3].
       Критика теперь, устанавливая связь между рассказами, вошедшими в оба сборника, делала попытку проследить творческий рост молодого писателя. Считалось, правда, что "Лазоревая степь" не свидетельство роста Шолохова-художника": "С этой стороны он вполне выявляется сразу и как-то неожиданно в "Донских рассказах"... Но работа над композицией вещи, над ее более тщательной обработкой, над языком в этом сборнике заметна... Рассказы Шолохова сочные, красочные, в них много жизни, жизни, подчас омытой кровью борьбы. Шолохов, безусловно, вырастает в крупную писательскую величину"[4].
       За частоколом субъективных оценок рассказов Шолохова ясно проглядывается большой интерес к молодому талантливому писателю, который так самобытно заявил о своем праве поведать о минувших и сегодняшних днях. Интерес этот не погас и в связи с выходом "Тихого Дона". Рассказы Шолохова были вскоре наиболее полно представлены в отдельном сборнике[5]. Группа писателей, в их числе Серафимович, Фадеев, Ставский, отмечала в печати общие принципы, сближающие ранние рассказы Шолохова и его "Тихий Дон",-- "стилистические особенности, манеру письма, подход к изображе-
      
       [1] "Комсомолия>, 1926, No 1 , стр. 78.
       [2]М. Шолохов. Лазоревая степь. Рассказы. М., "Новая Москва", юнош. сектор, 1926, стр. 174.
       [3] М., Ш о л о х о в -- А. С. Серафимовичу. 9 декабря 1926 г., Вешенская.
       ЦГАЛИ, ф. 457, оп. 1, ед. хр. 355.
       [4] "Книга и профсоюзы", 1927, No 3--4, стр. 66.
       [5] М.,Шолохов. Лазоревая степь. Донские рассказы 1923--1925. М.,
       "Москов. т-во писателей", 1931, стр. 334.
      
      
       нию людей"[1]. Безусловной была и общность идейно-эстетических позиций[2].
       "Донские рассказы" рассматривались и как подступы к "Тихому Дону", и как самостоятельные в истории советской литературы произведения, изучался процесс становления писателя, развитие мастерства, психологизма, работа над стилем рассказов[3].
       Однако еще в начале тридцатых годов у Шолохова появилось желание "отмежеваться" от большинства своих рассказов, он стал находить в них много "наивного и детски беспомощного"[4]. Это привело к тому, что рассказы четверть века почти не издавались, оставаясь неизвестными широкому кругу читателей, и только в середине пятидесятых годов вошли в собрание сочинений писателя[5].
       В "Донских рассказах", разумеется, не все совершенно. Молодому Шолохову не всегда удавалось воплотить большой жизненный материал в художественно емкие образы. Внутренний мир героев, их чувства и переживания нередко заслонялись описанием жизненной ситуации, созданием динамической сцены народной борьбы. И все-таки Шолохов был несправедлив в оценке своих рассказов, сыгравших большую роль не только в его творческой биографии, но и в становлении советской литературы двадцатых годов. Молодой писатель почти одновременно с Фурмановым, Серафимовичем,
      
       [1] "Правда", 23 марта 1929 г., No 72, стр. 4.
       В. Гоффеншефер. Михаил Шолохов. М., Гослитиздат, 1940, стр. 41--42; Л.Левин. Шолохов и Мелехов. "Знамя", 1941, No 4, стр. 207; И. Л е ж н е в. Шолохов-новеллист. "30 дней", 1940, No 7--8, стр. 113--115; Легенда о "седом ковыле". "Молодая гвардия", 1940, No 9, стр. 114--148 (основные положения этих статей вошли в его книгу "Михаил Шолохов". М., "Сов. писатель", 1948, стр. 17--66); "Молодой Шолохов" -- "Год тридцать восьмой", 1955, No 21, кн. 3-я, стр. 323--336.
       [3] В. В. Г у р а. Донские рассказы М. Шолохова -- предыстория "Тихого
       Дона". Ученые записки Вологодского госпединститута, т. VII. Вологда,
       1950, стр. 137--193; Л. Якименко. Молодой Шолохов. "Молодая гвар
       дия", 1958, No 11, стр. 204--214; К. М. Успенская. Путь к мастерству
       (Рассказы М. Шолохова 20-х годов). Ученые записки ЛГУ, No 275,
       вып. 53-й, 1959, стр. 84--101; А. А. Журавлева. Ранние рассказы
       М. Шолохова. Ученые записки МОПИ, т. 83, вып. 2гй„ 1960, стр. 67--104;
       М. И. С о й ф е р. Творческие искания и мастерство молодого Шолохова.
       Ученые записки Ташкентского госпединститута, вып. XXIV. Ташкент, 1961,
       стр. 41 --176; И.др..
       [4] М. Шолохов. Автобиография. 14 ноября 1932 г. Вешенская.
       ЦГАЛИ, ф. 1197, оп. 1, ед. хр. 4, л. 3.
       [5] М. Шолохов. Собр. соч., т. 1. Рассказы 1923--1925 гг. М., "Моло
       дая гвардия", 1956. (Приложение к журналу "Молодой колхоз
       ник"); Собр. соч., т. 1. Рассказы. М., Гослитиздат, 1956.
      
      
       Фадеевым зримо, по-своему, самобытно запечатлел революционное время, его конфликты, острое противоборство социальных сил, духовное богатство, человечность, беззаветную преданность революционной нови тех, кто героически отстаивал ее в суровых схватках со старым миром.
       Задумав широко и полнокровно, в форме "свободного романа", рассказать правду о народе, среди которого он родился и который знал, Шолохов вновь обратился к тем же жизненным впечатлениям, на которые он уже опирался в ранних произведениях. Созданные на материале революции и гражданской войны, острой борьбы на Дону, рассказы стали своеобразными подступами к большому художественному полотну.
       Связи "Донских рассказов" и "Тихого Дона" позволяют понять стремительный рост Шолохова как писателя, его пути к эпическому повествованию о судьбах народа в революции. Попытка проникнуть в творческую лабораторию писателя, показать, как развивалось и совершенствовалось его мастерство, как многое из найденного в рассказах углублялось и развертывалось "крупным планом", подчиняясь замыслу и структуре эпического повествования, не всегда встречала поддержку. "С точки зрения художественного мастерства, накопления писательского опыта,-- читаем в очерке-отчете об одной из бесед с автором "Тихого Дона",-- безусловно, "Донские рассказы" были пробой пера, пробой литературных сил, и потому они предшествовали "Тихому Дону". Но нельзя видеть предысторию там, где ее нет. Некоторые литературоведы вырывают из текста слова, сходные места, выражения, ищут совпадения. Однако все, что они приводят в доказательство, на самом деле не имеет никакого значения в творческой истории "Тихого Дона"[1].
       Сопоставления "Донских рассказов" и "Тихого Дона" принимали порой поверхностный характер, но отрицать творческие связи между ними, как это делали до недавнего време-
      
       [1] "Советский Казахстан", 1955, No 5, стр. 76. Слова эти автором отчета нацелены скорее всего в адрес моей статьи "Донские рассказы" М. Шолохова -- предыстория "Тихого Дона", доброжелательно встреченной Шолоховым (см.: С. Макаров. У Дон-реки. "Год 34-й", кн. 8-я, 1951, стр. 367). В это время, правда, писатель еще склонен был недооценивать роль "Донских рассказов" в своей творческой биографии. Тем не менее отдельные детали "текстовой переклички" предстали в статье слишком прямолинейно, хотя, по словам современного исследователя, "сами по себе сопоставительные наблюдения четвертьвековой давности не утратили объективного значения" (А. А. Горелов. Народность художника. "Русская литература", 1975, No 3, стр. 32).
      
      
       ни критики К- Прийма и Л. Якименко[1], значит не видеть реальных фактов. Не преувеличивая существующих между рассказами и "Тихим Доном" связей, как связей между неравноценными художественно и разными по жанру произведениями, нельзя не видеть, что подход к изображению гражданской войны на Дону, борьбы нового со старым в сознании людей, сложных процессов приобщения казачества к новой жизни, протест против его идеализации и одновременно против ложного представления о казаках, показ того нового, что несла казачеству революция,-- все эти проблемы поставлены еще в "Донских рассказах" и широко развернуты и зрело решены в "Тихом Доне".
       4. ОТ "ДОНСКИХ РАССКАЗОВ> К "ТИХОМУ ДОНУ>
       В рассказах молодого Шолохова, созданных в 1923-- 1925 годах, реалистически зримо, с идейных позиций писателя нового мира, борьба за советскую власть на Дону предстает как сложный социальный процесс.
       Молодой писатель черпал материал из жизни донского казачества, пути исканий которого в революции оказались длительными и более сложными, чем пути значительной части русского крестьянства. По словам А. И. Микояна, "казаки одной и той же станицы были в различных лагерях, встречались на фронте гражданской войны, в боях не как друзья-одностаничники, а в качестве врагов. Это показывало всю глубину происходящей борьбы, которая проникала в каждую станицу, даже во многие семейства, из которых зачастую сын попадал в лагерь красных, а отец -- к белым"[2].
       Самым первым увидевшим свет рассказом Шолохова был рассказ "Родинка" (1923), им он открыл и книгу "Донских рассказов", выдвинув на первый план одну из главных мыслей всего сборника -- острая классовая борьба размежевала не только Дон, станицу, хутор, но и казачьи семьи: одни защищают собственнические, сословные интересы, другие стоят на защите завоеваний революции. Командир красного эскадрона, восемнадцатилетний Николай Кошевой, сталкивается в бою с бандой, во главе которой -- его отец. Юный Николка в суровых схватках со старым миром гибнет от руки отца.
       Непримиримость классовой борьбы составляет и пафос
      
       [1] Л. Якименко. "Тихий Дон" М. Шолохова. Изд. 2-е, испр. и доп.
       М., "Сов. писатель", 1958, стр. 29--30.
       [2] А. И. Микоян. Предисловие. В кн.: М. Донецкий. Донское ка
       зачество. Ростов н/Д, 1926, стр. 4.
      
      
       книги "Лазоревая степь" (1926). Важно отметить, что известное полемическое вступление к рассказу, давшему название всему сборнику (оно часто цитировалось критикой в качестве "писательской декларации"), отсутствовало в тексте первых публикаций рассказа[1] и написано было, скорее всего, в разгар работы над "Тихим Доном". Полемика Шолохова адресована тем московским писателям, от которых на литературных вечерах МАППа можно "совершенно неожиданно узнать о том, что степной ковыль (и не просто ковыль, а "седой ковыль") имеет свой особый запах", или услышать еще большую фальшь о том, как "в степях донских и кубанских умирали, захлебываясь напыщенными словами, красные бойцы". Шолохов не скрывает иронии, когда пишет о тех не нюхавших пороха писателях, что трогательно рассказывают "о гражданской войне, красноармейцах -- непременно "братишках", о пахучем седом ковыле, а потрясенная аудитория, преимущественно -- милые девушки из школ второй ступени, щедро вознаграждают читающего восторженными аплодисментами".
       Автор "Донских рассказов" воинственно защищает реалистические принципы, он -- за правду в малейших деталях ("На самом деле ковыль -- поганая белобрысая трава. Вредная трава, без всякого запаха. По ней не гоняют гурты овец потому, что овцы гибнут от ковыльных остей, проникающих под кожу"). Борьба народа за свободу -- тяжкая, суровая борьба, полная драматизма, трагических коллизий. Только обнажение глубинных корней народного героизма способно создать жизненно достоверную картину недавнего времени, характеры людей, "безобразно просто" умиравших в окопах, теперь полуразрушенных, поросших лебедой и подорожником. В них находят себе скромный приют станичные парни и девки и ведут немудреные разговоры о том, что "с Гришки Дуняха надысь высудила алименты, что Прохора опять прихватили с самогонкой, что Ванюра телка слопал, а страховку получил...". Затем Шолохов вновь вспоминает Ложный, умилительный пафос литературного вечера и-задает вопрос: "Ну, может ли ковыль после этого иметь какой-нибудь запах?"
      
       [1] Впервые рассказ без полемического авторского вступления был опубликован в журнале "Комсомолия" (1926, No 6--7, стр. 4--9). В этом же году М. Шолохов открыл этим рассказом сборник "Лазоревая степь" (М., "Новая Москва", 1926, стр. 3--9). Полемическое вступление к рассказу впервые появилось в кн. Шолохова "О Колчаке^ крапиве и прочем" (М.-- Л., ГИЗ. 1927, стр. 11 --12). В сборнике "Донские рассказы" (М.-- Л., "ЗИФ", 1930) вступление было снято, но вскоре , Ш&лохов' открыл им итоговый сборник "Лазоревая степь. Донские рассказы 1923--1925" (М., "Москов. т-во писателей", 1931).
      
      
       Рассказ "Лазоревая степь" прочно связан с этой вызывающе открытой авторской полемикой, убеждающей, что реалистическое изображение действительности лежит в самой основе творческого метода Шолохова, является его фундаментом. Писатель-реалист останавливает внимание на "облысевшем от солнечного жара бугре", заставляет видеть "сморщенные арбузные корки" под ногами, истомленных жарой овец, вихляющих "захлюстанными курдюками", деда Захара, который ощупью ищет что-то в складках своей вязаной шерстяной рубахи и рассказывает о страшной судьбе братьев-красногвардейцев Семена и Аникея, гордо защищавших розданные мужикам панские угодья. Нехотя докончил дед Захар свой рассказ: "Один Аникей живой остался через гордость свою... Аникею ноги отняли, ходит он теперя на руках, туловищу по земле тягает. С виду -- веселый... Один раз лишь заприметил я... Весной трактор нашей коммуны землю пахал за казачьей гранью, а он увязался, поехал туда. Я овец пас неподалеку. Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так он припал к земле лицом, глыбу, ле-мешами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует... Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать... Вот он и тоскует..." (1, 255).
       За поселком "остались одни окопы, в каких наши мужики землю себе завоевывали", "растет в них мурава да краснобыл степной", а вокруг дремлет в "дымчато-синих сумерках ...лазоревая степь", "ковыль, белобрысый и напыщенный", надменно качает султанистыми метелками.
       Лежнев слишком расширительно трактовал борьбу молодого писателя с "рыцарскими" красивостями, слащавостью и лакировкой "буржуазного романтизма и формализма" А. Белого, Ф. Сологуба, А. Ремизова, Е. Замятина[1]. Л. Якименко склонен был видеть в этом полемическом заявлении Шолохова лишь натуралистически выраженную "мысль о неизменности и застойности бытия"[2]. Правда, через несколько страниц критик рассматривал эту теперь уже "своеобразную творческую декларацию" с ядовитой критикой "романтического" как неудовлетворенность писателя "бунтарской стихией революции, условно-романтической трактовкой героев"[3].
      
       [1] И. Л е ж н е в. Путь Шолохова. М., "Сов. писатель", 1958, стр. 186, 187.
       [2] Л. Якименко. Творчество М. А. Шолохова. М., "Сов. писатель",
       1964, стр. 83.
       [3] Там же, стр. 99.
      
      
       Автор "Донских рассказов" полемизирует с упрощенным представлением о путях народа в революции и гражданской войне. Он несет в литературу жизненно трагические ситуации и человеческие судьбы, рассказывает о кровавых схватках минувшего времени, о трудных и противоречивых путях народа к новой жизни. Не забота "о неизменности и застойности бытия", а протест против ложноромантического изображения революционной схватки социально полярных миров заставлял Шолохова заострять конфликты своих рассказов, наполнять их запахами крови и пороха, драматическими столкновениями, захватившими глубины народной жизни.
       В то время, когда Шолохов вслед за Серафимовичем утверждал, что казаки -- это "мужики-хлеборобы в мундире, с мужицким нутром", в литературе шел спор о "мужике", об "идиотизме" деревенской жизни. За якобы извечной косностью мужика иной раз не замечалось революционное обновление деревни и ее людей. Ожесточенные классовые столкновения, трудное утверждение того нового, что несла революция в деревню, реалистически показывали С. Подъя-чев, А. Неверов, Л. Сейфуллина. Молодой Шолохов делал это особенно горячо. "Уже первые рассказы Шолохова,-- говорил С. Подъячев,-- открывают в мужике совсем не то безнадежно страшное, однородное, неизменное, что показывал, например, Бунин. Тут, видишь, другой вариантец, и в этом куда больше правды..."'
       Шолохов вводил читателя в атмосферу острой классовой борьбы в деревне, сопротивления косных сил и укрепления социалистических начал. В рассказе "Червоточина" вражда в кулацкой семье приводит к гибели младшего сына, комсомольца Степана.
       "Разлом" происходит не только внутри казачье-кулацкого хозяйства, не только в середняцкой среде, айв семьях бедняков. Но если в кулацкой семье "выламывается" один человек -- комсомолец Степан, то в рассказе "Коловерть" вся бедняцкая семья Крамсковых -- и отец Пахомыч, и его сыновья Игнат и Григорий -- стоят на стороне советской власти, защищают ее с оружием в руках. Только третий сын Пахо-мыча, подъесаул Михаил, заражен сословной спесью и слепо служит идее "казачьей чести". В рассказе "Бахчевник" на стороне белогвардейцев остается лишь Анисим, комендант военно-полевого суда, а его сыновья Федор и Митька уходят к красным, за Дон.
      
       [1] Л. Пасынков. Читатели Шолохова. "Знамя", 1955, No 5, стр. 152.
      
      
       Уже в рассказах Шолохов стремился показать, что казачество не было некоей единой и безликой массой "душителей революции". Писатель, на глазах которого совершалось приобщение к "большой человеческой правде", видел, как проникали в среду его героев и находили в ней живой отклик идеи этой революционной правды ("Бахчевник", "Путь-дороженька", "Смертный враг" и другие).
       Проблемы классового расслоения деревни воплощены зрелым художником в "Тихом Доне" шире и глубже. Серафимович отметил это уже в первой книге романа: "Нигде, ни в одном месте, Шолохов не сказал: класс, классовая борьба. Но, как у очень крупных писателей, незримо, в самой ткани рассказа, в обрисовке людей, в сцеплении событий это классовое расслоение все больше вырастает, все больше ощущается, по мере того как развертывается грандиозная эпоха"[1].
       Остроту классовой борьбы писатель раскрывал в "Донских рассказах" не только на примере отдельных семей. Он утверждал: бедняцкое казачество целыми семьями переходило на сторону советской власти, было ее опорой в казачьей деревне. "...Через хутор,-- читаем в рассказе "Смертный враг",-- словно кто борозду пропахал и разделил людей на две враждебных стороны. С одной -- Ефим и хуторская беднота; с другой -- Игнат с зятем-председателем. Влас, хозяин мельницы-водянки, человек пять богатеев и часть середняков" (1, 210). Герой этого рассказа, казак Ефим Озеров, сражался за красный Царицын. Теперь он отстаивает советскую власть на хуторе. Кулаки зверски расправляются с ним, но дело его непобедимо. "Попомни, Ефим,-- вспоминает он перед смертью слова своего друга,-- убьют тебя -- двадцать новых Ефимов будет!.." (1, 222).
       Герои рассказа "Пастух" -- люди молодого поколения, дети бедняков -- Григорий и Дунятка. Они идут на смену Ефиму, как и он, разоблачают проделки кулаков. Трудно складывалась новая жизнь, гибли лучшие люди в борьбе с косными силами деревни, не желавшими поступиться собственностью, по-звериному отстаивавшими свое благополучие.
       В схватках со старым миром выковывались характеры тех, кто участвовал в строительстве новой жизни, утверждал советскую власть на Дону, отдавал ей свои силы и даже жизнь. Это и бывший пастух, "смертный враг" кулаков Ефим Озеров ("Смертный враг"), и сирота Григорий, комсомолец, подхвативший дело Ефима ("Пастух"), и секретарь комсо-
      
       [1] А. Серафимович. Собр. соч., т. X. М., Гослитиздат, 1948, стр. 362.
      
      
       мольской ячейки Петька Кремнев, идущий на самые трудные дела ("Путь-дороженька"), и матрос-большевик Фома Коршунов ("Нахаленок"), и продкомиссар Бодягин ("Продко-миссар"), и командир красного эскадрона Николай Кошевой ("Родинка"), и батрак Алешка Попов, и политком Синицын ("Алешкино сердце"), и председатель качаловского коллектива Арсений Клюквин ("Двухмужняя").
       Образы этих людей особенно привлекательны в рассказах молодого писателя. Он раскрывал не только драматизм той борьбы, в которой они участвовали, но и их живые человеческие качества. Герой рассказа "Нахаленок", матрос Фома Коршунов, участвовал в революции, встречался с Лениным. Теперь он "ставит" советскую власть в родной станице. Беззаветно преданный революционной нови человек предстает и в житейских буднях, и в мечтах своих, и в борьбе за их осуществление. Рядом с ним живой образ его маленького сына Мишатки, растущего с именем Ленина. Несмотря на свои малые годы, он -- в горниле жестокой схватки, сообщает красноармейцам о налетевшей на станицу банде, о гибели отца. Победа сил, вызванных к жизни революцией, неизбежна, торжество нового мира неотвратимо, и Мишатка принимает эту революционную эстафету из рук своего отца.
       Медленно и трудно, но и в сознании людей старшего поколения, нередко мучительно и сложно приобщавшихся к новой жизни, происходят перемены. Долго сохраняет к советской власти "ненависть стариковскую, глухую" дед Гаврила ("Чужая кровь"). Такая глухая ненависть определялась и тем, что его сын, восставший против красных, был убит. В то время как Петр выслуживал урядницкие погоны, его отец Гаврила, ослепленный сословными предрассудками, воспитанный в духе преданности монархии, "назло" красным, широко распахнув полы полушубка, носил на потертом казачьем мундире кресты и медали, "полученные за то, что служил монарху верой и правдой".
       В психологии этого крестьянина, насквозь пропитанного к тому же казачьей спесью, привыкшего к старым порядкам, происходят перемены. Он вначале враждебно относился к комиссару продовольственного отряда. Но когда бандиты ранили комиссара во дворе Гаврилы, он берет его к себе в дом, ухаживает за ним и так привыкает, что называет именем своего убитого сына. От ненависти к большевику Гаврила приходит к еще не совсем, правда, осознанному пониманию, что большевики не желают людям плохого. Привязанность к человеку нового мира изменит и отношение к этому миру. В конце концов, не так важно, чем руководствуется дед Гаврила, считая коммуниста своим сыном. Важно, что в его сознании происходит существенный перелом.
       Трудности формирования нового сознания в годы ломки старого мира раскрыты Шолоховым и в рассказе "Кривая стежка". Герой его, "кровный сын бедняцкой власти" Василий, попал на "кривую стежку". Он начинает осознавать свою неправоту, но не может еще избрать верный путь.
       Острота классовой борьбы на Дону, осложненная сословными предрассудками, напряженность схватки нового мира со старым предстают в рассказах одновременно с утверждением высокого гуманизма революционной борьбы. Герои Шолохова беспощадны в своей ненависти к врагу. Они несут в себе многообразные чувства, благородные качества людей, утверждающих мир новых человеческих отношений, неизбежность торжества справедливости и подлинной человечности.
       Эти же мысли проходят и через "Тихий Дон". А. Серафимович, оценивая первую книгу романа, заметил: казаки "темны и дики, и внезапно и неожиданно вдруг прощупывает вместе с Шолоховым чудесное сердце в загрубелой казачьей груди. Естественно просто открывается человечье сердце, как естественно растет трава в степи"[1]. Протест против того, что казак "дикой", что у него черствая, каменная душа, Шолохов вкладывает в уста Михаила Кошевого: "Люди про себя мало знают. Был я летом в госпитале. Рядом со мной солдат лежал, московский родом. Так он все дивовался, пытал, как казаки живут, что да чего. Они думают -- у казака одна плетка, думают -- дикой казак и замест души у него бутылошная склянка, а ить мы такие же люди..." (3, 185).
       Основная задача литературы этих лет заключалась "не только в том, чтобы увидеть человека в революции, но и разглядеть революцию в человеке, понять, что его делает не только человеком в революции, но и человеком революции"[2]. Как бы ни значительна была роль ситуаций в рассказах Шолохова, в их центре всегда человек революционной воли и долга, большой человеческой чуткости.
       Рассказ Шолохова "Продкомиссар" в свое время ассоциировался с рассказом Вс. Иванова "Дите". Оба писателя шли от реальных жизненных конфликтов, но раскрывали их каж-
      
       [1] А. С. Серафимович. Собр. соч., т. X. М., Гослитиздат, 1948, стр. 361--362.
       [2] Л. И. Тимофеев. Пути русской литературы после Октября (20-- 30-е гг.). "Известия АН СССР, отд. яз. и лит-ры", т. XVII, вып. 4--6, 1957, стр. 446--447.
      
      
       дый по-своему. М. Колосов склонен был видеть в "Продко-миссаре" пассивно-гуманистические ноты, свойственные рассказу "Дите". Шолохов же считал, что непримиримость Игната Бодягина к врагам революции ("человек, во имя революции убивший отца и считавшийся "зверем") и его высокореволюционная человечность ("умер через то, что спас ребенка", мальчонку-сироту, замерзавшего в степи) -- такая, казалось бы, "контрастность" поступков героя раскрывает истинную сущность "человека революции". При некоторой схематичности создаваемого образа продкомиссар Бодягин был именно тем главным героем Шолохова, которого он вводил в литературу в содружестве с близкими себе писателями.
       В самом начале 1925 года Шолохов опубликовал рассказ о бедняцком сыне Алешке, потерявшем в голодный год всю свою семью. Продкомиссар Синицын не дает сироте умереть, принимает участие в его судьбе. Мальчик проникается ненавистью к кулакам, начинает понимать, на чьей стороне правда. Он предупреждает комиссара Синицына о ночном налете банды на станицу, сам принимает участие в ее уничтожении. Рассказ завершается собранием комсомольской ячейки в клубе. Алексея Попова принимают в комсомол. Политком Синицын "подходит к Алешке, прижавшемуся возле окна, и долго и горячо под неумолчные крики ребят жмет ему руки"[1].
       Готовя рассказ к отдельному изданию[2], Шолохов не только развернул начало рассказа, восстановив целый ряд сцен, изъятых редакцией "Журнала крестьянской молодежи", но и внес принципиальные изменения в финал: "На гранату блестящую, на бутылку похожую, лег он животом, лицо ладонями закрыл (и не слыхал ни грохочущего гула, ни стонущего крика отчкастого, не видел, как над канавой, поросшей рыжим бурьяном и крапивою, взметнулся огненный столб), но очкастый метнулся к Алешке, пинком ноги отбросил его, с перекошенным ртом мгновенно ухватил гранату, швырнул ее в сторону, а через секунду над садом всплеснулся огненный столб: услышал Алешка грохочущий гул, стонущий крик очкастого и почувствовал, как что-то вонюче-серое опалило ему грудь, а на глаза навалилась густая колкая пелена..."
       Очнувшись, Алешка увидел над собой зеленое от бессонных ночей лицо политкома Синицына: "Попробовал Алешка
      
       [1] М. Ш о л о х о в. Алешка. "Журнал крестьянской молодежи", 31 марта 1925 г., No 5, стр. 3.
       [2] М. Шолохов. Алешкино сердце. Рассказ. М.-- Л., Госиздат, 1925, 29 стр.
      
      
       приподнять голову, но грудь обожгло болью, застонал, засмеялся.
       Я -- живой... не помер...
       И не помрешь, Леня!.. Тебе помирать теперь нельзя,
       вот гляди!..
       В руке очкастого розовый билет с номером, поднес к Алешкиным глазам, читает:
       - Член РКСМ, Попов Алексей... Понял, Алешка?.. На полвершка от сердца попал тебе осколок гранаты. А теперь мы тебя вылечим, пускай (Алешкино сердце) твое сердце еще постучит на пользу Рабоче-Крестьянской власти.
       Жмет очкастый руку Алешке, а Алешка под тусклыми, запотевшими очками (видит уже не две серебряных слезинки, а три) увидел то, чего никогда раньше не видел: две небольших серебристых слезинки (под запотевшими очками) и кривую дрожащую улыбку"'.
       Совершенно иной вариант финала Шолохов предложил в сборнике "Донские рассказы". Здесь бандиты, скрывшись в мирном казачьем курене, сдаются в то время, когда Алешка, сорвав кольцо с гранаты, приготовился бросать ее. Один из бандитов держал на руках девочку, к порогу метнулась женщина, заслоняя ребенка. И Алешка подрывается на гранате.
       "Увидал Алешка, как из хаты к порогу метнулась женщина, собой заслонив девочку, с криком заламывая руки. Назад оглянулся -- очкастый привстал на колени, а сам белее мела, по сторонам глянул -- красноармейцы поднялись, бегут к хате кучками, и понял Алешка, что ему надо делать. Зубы у Алешки большие и редкие, а у кого зубы редкие, у того и сердце мягкое. Так говорила, бывало, Алешкина мать. На гранату блестящую, на бутылку похожую, лег он животом, лицо ладонями закрыл и не слыхал ни грохочущего гула, ни стонущего крика очкастого, не видел, как над канавой, поросшей рыжим бурьяном и крапивою, взметнулся огненный столб"[2].
       Жители Каргинской узнавали в этом рассказе реальный, происшедший в их станице случай, сравнивали судьбу Алешки с судьбой юноши одностаничника, предупредившего продовольственный отряд заготконторы Донпродкома No 32 о налете банды. Создавая рассказ "Алешкино сердце", Шолохов не просто сообщал известные ему жизненные факты, а, опира-
      
       [1] М. Шолохов. Алешкино сердце. Рассказ. Автограф и машинопись с правкой автора. Архив'ИМЛИ, ф. 143, оп. 1, No 5, л. 3.
       [2] М. Шолохов. Донские рассказы. М., "Новая Москва", 1926, стр. 91.
      
      
       ясь на них, искал такие острые ситуации, в которых правдиво и обобщенно представал истинный смысл гуманизма людей нового мира.
       Описательный "благополучный" вариант первой редакции не мог удовлетворить молодого писателя. Шолохов обострил финальную сцену (этот вариант опубликован в сборнике "Донские рассказы"), завершив рассказ гибелью героя ради спасения женщины и ребенка. Но на этот раз мотивировка подвига Алексея походила на самопожертвование человека "мягкого сердца". Активные действия Синицына в третьем варианте, когда комиссар приходит на помощь Алешке и успевает отбросить гранату в сторону, усиливают гуманистические идеи рассказа. Поэтому, очевидно, Шолохов отдал предпочтение такому варианту и включил его в собрание своих сочинений.
       В сборнике "Лазоревая степь" (1931), который редактировал Василий Кудашев, финал рассказа дан в искаженной редакции "Журнала крестьянской молодежи". Алешка, не успев сдернуть с гранаты кольцо, увидел ребенка на руках бандита:
       "Дополз до сарая, хотел сдернуть кольцо, но дверь скрипнула, дрогнула, распахнулась... Через порог шагнуло двое, передний на руках держал девчонку лет четырех, в предутренних сумерках четко белела рубашонка холстиная, у второго изорванные казачьи шаровары заливала кровь, стоял он, голову свесив набок, цепляясь за дверной косяк. - Сдаемся! Не стреляйте! Дите убьете!"[1]
       Настойчивое навязывание "благополучных" концовок искажало замыслы, Шолохова. И это не прошло незамеченным. Критика считала, что "в конец рассказа внесена редакционная "поправка", вследствие которой теряется идейно-художественный смысл всего произведения"[2].
       Немало споров вызвал и психологически цельный и емкий рассказ "Жеребенок". Командир красного эскадрона считает, что жеребенок, появившийся на свет в разгар острых боев, станет обузой, и он приказывает казаку Трофиму пристрелить новорожденного. Но у Трофима на такое не поднимается рука, жеребенок остается жить и радовать загрубевших в боях казаков своим беспечным, мирным видом. Однажды, во время переправы через Дон, у слабенького жеребенка не хватило
      
       [1] М., Шолохов. Лазоревая степь. Донские рассказы 1923--1925. М.,
       "Москов. т-во писателей", 1931, стр. 168.
       [2] В. Гоффеншефер. Михаил , Шолохов. М., Гослитиздат, 1940,
       стр. 33.
      
      
       сил переплыть реку. Он попадает в коловерть, начинает тонуть. Трофим слышит тонкий, режущий крик, до холодного ужаса похожий на крик ребенка, спешит на помощь попавшему в беду жеребенку, но, спасая его, гибнет от белогвардейской пули. "Рыжая кобыла стояла возле Трофима, отряхаясь и облизывая жеребенка... а на песке, в двух шагах от жеребенка, корчился Трофим, и жесткие, посиневшие губы, пять лет не целовавшие детей, улыбались и пенились кровью" (1, 231)[1].
       Гуманистическую сущность революционной борьбы, человеческую чуткость казаков, боровшихся за советскую власть, Шолохов противопоставляет бешеной злобе врагов революции. Реакционная часть казачества -- белогвардейцы, казачьи офицеры, кулаки, белобандиты,-- отстаивая собственнические интересы, сословные привилегии, проявляют поистине звериную жестокость. В образах полковника Черноярова ("Коловерть"), пана Томилина ("Лазоревая степь"), бандита Фомина ("Председатель Реввоенсовета республики"), кулака Игната ("Смертный враг"), коменданта Анисима ("Бахчевник") воплощены те классовые силы, против которых борются герои шолоховских рассказов, люди нового мира -- коммунисты и комсомольцы.
       В самый разгар работы над первыми книгами "Тихого Дона" Шолохов печатает рассказ, герой которого Майданников вспоминает, как "смерть принимал" на германском фронте, как захотелось ему в Карпатах "погуторить с австрийцами", узнать, за что воюют они, найти "один язык": "Повели мы австрийцев гостями в свои окопы. Зачал я с одним говорить, а сам слова ни по-своему, ни по-ихнему не могу сказать, слеза мне голос секет. Попался мне немолодой австрияк, рыжеватый. Я ево усадил на патронный ящик и говорю: "Пан, какие мы с тобой неприятели, мы родня! Гляди, с рук-то у нас музли ишо не сошли". Он слов-то не разберет, а душой, вижу, понимает, ить я ему на ладони музоль скребу. Головой кивает: "Да, мол, согласен". И собрались округ нас куча казаков и ихних. Я и говорю: "Нам, пан, вашево не надо, а вы нашево не трожьте. Давай войну кончать!"... Он через чеха отвечает: "Я, мол, рабочий-слесарь и очень согласен с вами". Говорю ему: "Давайте войну, братцы, кончать. Никчемушнее это де-
      
       [1] Такой трагический финал казался неприемлемым, слишком "натуралистичным:", и "Никитинские субботники" механически отсекли его, решив, что "благоразумнее" погибнуть жеребенку, а не красному казаку (М. Ш о-лохов. Рассказы. М., "Никитинские субботники", 1931).
      
      
       ло. А штыки надо по сурепку тем вогнать, кто нас стравил". Его ажник в слезу вогнали эти слова мои... Братались мы и кохвей у них пили. И такой мы язык нашли один для всех, что слово им скажу, а они без переводчика на лету его понимают, шумят, со слезьми и целоваться лезут"[1].
       К событиям глубокой осени 1916 года обращается Шолохов во второй книге романа "Тихий Дон", описывая бои на Стоходе и встречу в окопах Валета с рабочим-баварцем, когда они, как "родня по труду", жмут друг другу черствые, изрубцованные мозолями руки и находят общий язык (3, 39--40).
       Обращение Шолохова к событиям империалистической войны в рассказе "Один язык" -- исключение для его раннего творчества. Молодой писатель- идет по горячим следам самых современных событий. Жизненную основу рассказа обычно составляет реальный случай из гражданской войны ("Бахчевник", "Коловерть", "Жеребенок", "Семейный человек", "Лазоревая степь"), большинство рассказов -- об исходе этой войны, о борьбе с бандами и трудном становлении советской власти на Дону. Особенно часто Шолохов обращается к 1920--1921 годам, к тому времени, с которым связано его активное участие в строительстве новой жизни, дававшее наиболее сильные впечатления. И они легли не только в основу "Донских рассказов" ("Родинка", "Пастух", "Продкомиссар", "Шибалково семя", "Алешкино сердце", "Путь-дороженька", "Нахаленок", "Председатель Реввоенсовета республики", "Чужая кровь"). По времени эти рассказы перекликаются с финальными страницами "Тихого Дона", а некоторые предшествуют событиям, воссозданным в "Поднятой целине" ("Двухмужняя", "Смертный враг", "Червоточина", "О Колчаке, крапиве и прочем", "Батраки").
       В своих последних рассказах ("Семейный человек", "Лазоревая степь", "Чужая кровь", "Ветер") Шолохов обращается к драматически напряженным, трагическим ситуациям, сложным характерам, по времени связанным с теми событиями, к которым писатель возвращается в третьей книге "Тихого Дона": "тут наступило смутное время. Получилось у нас в станице противу советской власти восстание"; "До весны держали мы фронт против красных, потом соединился с нами генерал Секретев, и погнали красных за Дон, в
      
       [1] М. Ш о л о х о в. Один язык. "Комсомольская правда", 24 мая 1927 г., No 115, стр. 3.
      
      
       Саратовскую губернию" ("Семейный человек"); "Весной обратно получился переворот. Выгнали наши мужики молодого пана из имения... добро растянули, а землю порезали на делянки и зачали пахать" ("Лазоревая степь"); "Я в те года у кадетов служил, во втором корпусе генерала Коновалова. Пошли к Черному морю в отступ. Наш полк и направили через Зимовники" ("Ветер").
       Принято было считать, что в таких рассказах, как "Семейный человек", молодой писатель "останавливается в тяжелом раздумье перед жестокостью и драматизмом происходящего", недостаточно отчетливо обнажает "социальные побудительные мотивы действий и поступков людей". В его рассказах, по мнению критика, "начинала звучать та абстрактно-гуманистическая, сострадательная нота, которая возбуждала мысль о том, что обстоятельства сильнее, "виноваты" больше, чем воля человека"[1].
       Рассказ паромщика Микишары, который после смерти жены остался "один, будто кулик на болоте", с девятью детьми, бесхитростно прост и страшен. Этот человек с "косо прорезанными желтоватыми глазами", с "тяжким, стоячим взглядом" полными пригоршнями хлебает "неподобную горечь" жизни. Случайному спутнику, демобилизованному из Красной Армии, рассказывает он о своей жизненной драме. Этот "семейный человек", движимый звериным чувством самосохранения, якобы отцовской заботой о малых детях, своими руками убил старших сыновей. Косые глаза дремуче темного человека и теперь глядят из-под припухших век "жестко и нераскаянно". Ему до сих пор не понять, почему подросшие дети стыдятся отца-убийцы ("Я за детей за этих столько горя перенес, седой волос всего обметал. Кусок им зарабатываю, ни днем ни ночью спокою не вижу, а они... к примеру, хоть бы Наташка, дочь-то, и говорит: "Гребостно с вами, батя, за одним столом исть").
       Шолохов действительно не дает "отчетливого ответа-осуждения в рассказе", но это совсем еще не значит, что "на преступления Микишары ложится отблеск ложного полуобъяснения жестокими жизненными обстоятельствами"[2]. Микишара совершенно откровенно обнажает перед случайным человеком свою искалеченную душу, свою невеселую судьбу. Его спутник, как и автор рассказа, только слушает
      
       'Л. Якименко. "Тихий Дон" М. Шолохова. М., "Сов. писатель", 1958, стр. 37.
       [2] Там же, стр. 38.
      
      
       бесхитростно-доверительные признания. При всей нераскаянности, внешнем спокойствии в его дремучей душе горечь, ни днем, ни ночью она не знает покоя. Он ищет сочувствия у отслужившего красноармейца, но не находит его. И хотя автор уходит от лобового "ответа-осуждения", его позиция совсем не становится от этого "смутной, неотчетливой".
       Близок к "семейному человеку" и одинокий молодой казак Харитон Турилин из рассказа "Ветер"'. Как и Микишара, он обнажает перед заблудившимся в степи, прибившимся на огонек учителем язвы души, охотно рассказывая о свое"й "дюже завлекательной" жизни. Отступал он с белыми к Черному морю и отморозил, потерял обе ноги, стал "никудышным". Помог ему латыш-комиссар вернуться в родной хутор, но "пресная, безо всякой утехи" жизнь томила Хари-тона, сторонились его женщины ("Гребостно им, стало быть..."). Тогда этот жестокий лобастый человек с широкими в посадке, выпуклыми, как у волка, глазами обманом, насилием берет родную сестру, а когда она покидает дом, звереет в угрюмом одиночестве.
       "Виноваты" здесь, как и в рассказе "Семейный человек", не жестокие обстоятельства, а дикие, духовно искалеченные, лишенные жизненной цели люди. Шолохов далек от "абстрактно-гуманистического сострадания, от оправдания преступлений Микишары и Турилина. Безжалостный талант Шолохова обнажает порожденные войною язвы "пустой души".
       К числу произведений, завершавших цикл донских рассказов, относится рассказ "Обида", увидевший свет уже в наши дни. Здесь молодого писателя опять привлекли не менее "жестокие обстоятельства". В подлинно жизненной, исключительно драматической ситуации этого произведения (речь идет о голодной послевоенной осени, когда нечем было засеять землю), в его трагическом накале чувствуется мужающий талант большого художника, развернувшийся скоро в "Тихом Доне". Шолохов выступает здесь против дикости, порожденной долгой войной и вечной нуждой крестьянина, против той "власти земли", которая убивала в нем все человеческое. Вместе с тем вспаханная, ждущая семени земля зовет к труду, к мирной жизни, и, протестуя против всего того, что калечит души людей, Шолохов изображает своих героев на рубеже новых человеческих отношений, вступления в новое историческое время.
      
       [1] М. Шолохов. Ветер. Рассказ. "Молодой ленинец", 4 июня 1927 г., No 124, стр. 5.
      
      
       В рассказах Шолохова отмечены ростки новой жизни в деревне кануна коллективизации. Едва ли не впервые в нашей литературе Шолохов раскрывал притягательную силу коллектива, его спайку, новые условия труда, помогавшие крестьянам вырастить урожай в засушливый послевоенный год. Герой рассказа "Двухмужняя" дед Артем, видя, как в коллективе "трактор черноземную целину кромсает глянцевитыми ломтями", говорит, предвосхищая Кондрата Майдан-никова: "Обидно мне до крови! Пятьдесят годов я на быка, а бык на меня работал... День пашешь, ночь -- кормишь его, сну не видишь... Опять же в зиму худобу годуешь... А теперь как мне возможно это переносить?" (1, 192).
       Рассказы Шолохова рисовали суровую картину жестокой классовой борьбы в деревне, звериное сопротивление кулаков.
       Такие люди, как Ефим Озеров из рассказа "Смертный враг", и в этих трудных условиях не теряли уверенности в торжестве новой правды: "Мы становили советскую власть, и мы не позволим, чтоб бедноте наступали на горло!.. Мы у советской власти не пасынки!" (1, 208).
       Закоснелые собственники злобно встречали каждое начинание бедноты. "Они нас в грязь втопчут! -- неистово кричал на проулке Игнат.-- Я знаю, куда Ефим крутит. Он хочет уравнять всех. Слыхали, что он у Федьки-сапожника напевал? Будет, мол, у нас общественная запашка, будем землю вместе обрабатывать, а может, и трактор купим... Нет, ты сперва наживи четыре пары быков, а посля и со мной равняйся, а то, кроме вшей в портках, и худобы нету! По мне, на трактор ихний наплевать. Деды наши и без него обходились!" (1, 210).
       Шолохов показывает, как рождалась в народе тяга к коллективному хозяйству, как объединялись бедняки в борьбе с темными силами деревни и искали еще не хоженные дороги к новой жизни.
       "И то, что ростки советской нови,-- отмечал Шолохов в одной из бесед,-- некоторые образы советских активистов и фигуры классовых врагов из "Донских рассказов" в дальнейшем перекочевали в "Поднятую целину",-- явление закономерное... И если красноармеец Нагульнов похож на Богатырева, Майданников -- на Артема из "Двухмужней", Яков Лукич -- на Якова Алексеевича из "Червоточины", а Александр-белогвар'деец из "Двухмужней" таит в себе искры, которые сверкнули в есауле Александре Половцеве, значит, что-то типичное, присущее героям "Донских рассказов" оказалось
      
      
       ценным, убедительным и живучим настолько, что проросло в "Поднятой целине"[1].
       Идейной новизне рассказов молодого писателя адекватны смелые поиски художественной формы. "Нам первым выпало на долю счастье,-- писал А. Фадеев о шолоховском поколении писателей,-- рассказать людям о социалистической жизни и о том, как она была завоевана. Нам выпало на долю счастье -- детскими еще губами -- произнести такие слова в художественном развитии человечества, какие до нас не мог сказать ни один из художников прошлого"[2].
       Шолохов вступал в литературу в то время, когда молодая советская проза находилась в полосе исканий, испытывая нередко и чуждые влияния. Антиреалистические течения в прозе двадцатых годов или уходили от изображения современной революционной действительности, или давали искаженное представление о ней. Откровенная модернизация прозы, внесение в нее символистической мистики, бессюжетного хаоса, стилизованного сказового орнамента, языкового шаманства вели к разрушению реалистического письма, дегероизации человека, "лоскутной" зарисовке событий.
       Шолохов с самого начала своего пути в литературу оставался чуждым таким исканиям и экспериментам. Его писательский почерк, самобытность рассказчика обретались в реалистическом ключе.
       На первых порах молодая советская проза воплощала динамику революционных перемен в аллегорические образы стремительного "ветра", очистительной "метели". Эти образы прошли через многие повести и рассказы двадцатых годов (А. Малышкин, Б. Лавренев, Вс. Иванов, В. Шишков, А. Веселый, Н. Никитин, А. Яковлев и другие). Образы "ветра", "метели" часто используются и в ранних рассказах Шолохова ("Пастух", "Продкомиссар", "Смертный враг" и другие). В зимнюю метель убивают кулаки Ефима Озерова ("Смертный враг"), "белой мутью метели" запорошило ста-; ницу, когда вспыхнуло кулацкое восстание ("Продкомиссар"). Сухой, горячий, засушливый ветер ("Пастух", "Алеш-кино сердце") передает атмосферу первого послевоенного, голодного года. Шолохов далек от излюбленной в то время символики этого образа. Наполняя его реалистическим содержанием, автор донских рассказов был близок к прозрачной символике народной поэзии.
      
       [1] "Советский Казахстан", 1955, No 5, стр. 79.
       [2] А. Фадеев. Литература и жизнь. М., "Сов. писатель", 1939, стр. 55.
      
      
       У Б. Пильняка "волчий вой", врывающийся в "метельную" жизнь, символизирует вечное торжество звериных инстинктов в неустроенной человеческой жизни. У Шолохова "надрывистый волчий вой", "вой волчий, на житье негодующий", возникает в самых драматических ситуациях, в самые тревожные дни жизни героев ("Пастух"). Хриплый, надрывный вой волчицы, щенившейся в буреломе и услышавшей в темной ночи сиплые винтовочные выстрелы, человеческий крик, дан в контраст звериной жестокости белогвардейцев ("Коловерть").
       Рассказы Шолохова с невиданно драматическими конфликтами, человеческими страстями рождены бурей революции, в них пульсирует ее горячая кровь.
       Чаще всего писатель опирается на факты, увиденные в жизни, пережитые им. Острота противоречий, динамичность классовой борьбы диктуют остроту сюжетных ситуаций, динамику их развертывания.
       Нарастание социальных противоречий неизбежно приводит к столкновению людей хотя и кровно близких, но чуждых по своим социальным устремлениям и человеческим принципам. На противопоставлении классово непримиримых лагерей строятся самые ранние рассказы Шолохова ("Родинка", "Продкомиссар", "Пастух", "Шибалково семя", "Бахчевник").
       Каждая главка рассказа "Родинка" -- важное звено в нарастающем и неизбежном столкновении людей различных лагерей. В самом начале рассказа -- особенно важные детали биографии восемнадцатилетнего комсомольца, командира красного эскадрона Николая Кошевого. Казак по отцу, он не помнит отца, пропавшего в германскую войну. "От отца Ни-колка унаследовал любовь к лошадям, неизмеримую отвагу и родинку, такую же, как у отца, величиной с голубиное яйцо, на левой ноге, выше щиколотки" (1, 12). Военком увидел родинку и решил, что Николка счастливый парень. Кошевой иного мнения: "Я с мальства сирота, в работниках всю жизнь гибнул, а он -- счастье!.." (1, 12).
       Во второй главе сообщается о появлении банды. Читая пакет, Кошевой устало думает: "Учиться бы поехать куда-нибудь, а тут банда... Военком стыдит: мол, слова правильно не напишешь, а еще эскадронный... Я-то при чем, что не успел приходскую школу окончить? Чудак он... А тут банда... Опять кровь, а я уж уморился так жить... Опостылело все..." (I, 13).
       Живые интонации человека, уставшего от войны, жаждущего знаний, вспыхивают в размышлениях Кошевого. Но Шолохов прерывает эти размышления. Кошевой должен выполнять свой долг. Он преследует уходящую по бездорожью банду. В этой главе и появляется таинственная пока фигура атамана этой банды. Скупо перечисляются факты его биографии: "Семь лет не видел атаман родных куреней. Плен германский, потом Врангель, в солнце расплавленный Константинополь, лагерь в колючей проволоке, турецкая фелюга со смолистым соленым крылом, камыши кубанские, султанские, и -- банда" (I, 15).
       В четвертой главке бандиты грабят беззащитного старика мельника. Он тайком пробирается к эскадрону Кошевого и сообщает об этом. События достигают кульминации в последней, шестой главе. Эскадрон настигает банду, идет в атаку. Один на один сталкиваются в бою Николка и атаман. Атаман убивает командира красного эскадрона и, снимая с него сапоги, узнает родного сына: "Повыше щиколотки родинку увидел с голубиное яйцо". Атаман стиснул зубами запотевшую сталь маузера и выстрелил себе в рот. Завершается рассказ излюбленной Шолоховым концовкой: "А вечером, когда за перелеском замаячили конные, ветер донес голоса, лошадиное фырканье и звон стремян,-- с лохматой головы атамана нехотя сорвался коршун-стервятник. Сорвался и растаял в сереньком, по-осеннему бесцветном небе" (I, 20)'.
       Чисто, казалось бы, "семейная" коллизия наполняется мыслью о непримиримости схватки двух миров. Кошевой и его отец столкнулись случайно, но логика борьбы, размежевавшая их, вела к этому столкновению. Варьируя подобные коллизии ("Бахчевник", "Продкомиссар", "Шибалково семя", "Коловерть", "Червоточина"), Шолохов вскрывает конкретные проявления социальных противоречий в различных жизненных ситуациях.
       В то время, когда Б. Пильняк и некоторые подражавшие ему молодые писатели, разрушая самое природу реалистического письма, становились на путь бессюжетного рассказа, "лоскутной" композиции, Шолохов прокладывал путь остросюжетному, динамически напряженному повествованию. Сюжетную основу его рассказов составляли рожденные жизнью ситуации и связанные с ними поступки героев, повествование обогащалось жизненными коллизиями, а не вариацией эф-
      
       [1] Иногда, под давлением, Шолохов соглашался снимать такие концовки. Так, он просил М. Колосова снять в рассказе "Продкомиссар" описание убитых Бодягина и Тисленко (М. Шолохов -- М. Колосову. Москва, 24 мая 1924 г. Архив М. Б. Колосова).
      
      
       фектных, занимательных схем, сконструированных по формальным законам "сюжетостроения".
       Мастером сюжетного рассказа считался в это время автор "Конармии" И. Бабель, увлекавшийся динамическим сцеплением "сказового орнамента". Поиски Шолохова в сказовых формах рассматривались нередко как "явное подражание" Бабелю[1]. Интересно задуманный рассказ "Шибалково семя", по мнению одного из критиков тех лет, не удался потому, что "из рассказа все время "выпирает" "Соль" И. Бабеля" . Самобытность Шолохова в этом случае исчезала.
       Шолохов и Бабель опирались на реальные факты жизни, но если Шолохов, как это было отмечено Серафимовичем, сохранял чувство меры в острых моментах, умел из многих признаков выбрать наихарактернейшие, то Бабель доводил жизненные факты до анекдотических обострений. Реалистическая ситуация у Бабеля тонула в "экзотике" военного быта, "расцвеченного" натуралистическими описаниями.
       Характеры героев Шолохова раскрываются в их действенных поступках, в сложных жизненных обстоятельствах, нередко с трагическим исходом, и несут в себе качества незнаемых человеческих отношений. Писатель стремился мотивировать психологически то новое, что закреплялось в сознании людей революционного мира,-- богатство и красоту их души, подмечая живые человеческие черточки, интонации, душевные движения.
       Юная Дунятка из рассказа "Пастух", еще не осознав всей сложности ломки жизни, радостно воспринимает окружающий мир, ей весело оттого, что брат ее Григорий стал пастухом, что он рядом с ней. "Смеются у нее щеки, загоревшие, веснушчатые, глаза, губы, вся смеется, потому что на Красную горку пошла ей всего-навсего семнадцатая весна, а в семнадцать лет все распотешным таким кажется: и насупленное лицо брата, и телята лопоухие, на ходу пережевывающие бурьянок, и даже смешно, что второй день нет у них ни куска хлеба" (I, 23).
       Слишком рано пришлось познать горе осиротевшей Дуняшке. В борьбе с кулаками погиб ее брат, самый близкий для нее человек. Совсем одинока в безлюдной степи Дуняшка. "Легко ей идти, потому что в сумке, за спиною, краюха хлеба ячменного, затрепанная книжка со страницами, пропахши-
      
       [1] "Новый мир", 1926, No 5, стр. 187.
       [2] "Комсомолия", 1926, No 1, стр.78.
      
      
       ми горькой степной пылью, да Григория-брата рубаха холщовая.
       Когда горечью набухнет сердце, когда слезы выжигают глаза, тогда где-нибудь, далеко от чужих глаз, достает она из сумки рубаху холщовую нестираную... Лицом припадает к ней и чувствует запах родного пота... И долго лежит неподвижно..." (I, 32).
       Психологически углубленная разработка характера не сразу далась Шолохову. Поначалу схватывались самые обнаженные столкновения, герои противопоставлялись резко, их место в борьбе определялось четко. Шолохов оставался предельно лаконичен в характеристиках душевного состояния героев. Они приходили в рассказ сложившимися, "самораскрываясь" в поступках, напряженных ситуациях.
       Наряду с рассказами, построенными на драматических сюжетных поворотах, создавались и рассказы, в которых событийные ситуации подчинялись раскрытию душевных движений героя, психологическому развитию конфликта. Глубина человеческих переживаний блестяще раскрывается в одном из последних шолоховских рассказов -- "Чужая кровь".
       В рассказе "Алешкино сердце" Шолохов значительно расширяет повествование, прослеживая движение образа мальчика, психологически мотивируя его поступки (сцена с мертвым жеребенком, смерть младшей сестренки, встреча с соседским парнишкой, гибель старшей сестры и матери, избиение Алешки богатой соседкой). Обстоятельнее рассказывается о жизни Алешки у кулака Алексеева, вводятся эпизоды о дружбе с Синицыным, о знакомстве с комсомольцами, сцены столкновения с хозяином и защиты Алешки крестьянином-бедняком, тщательнее разрабатываются финальные страницы рассказа. И все это подчиняется динамической характеристике мальчика-батрака, совершающего героический подвиг.
       В качестве психологической мотивировки выдвигается доброта Алешки, его чуткое сердце, определяющие характер и поступки героя. "У Алешки зубы редкие и большие, и сердце у Алешки простецкое, сроду ни на кого не серчал. Бывало, говорила ему мать: "Ох, Ленька, пропадешь ты, коли помру я. Цыпляты тебя навозом загребут! И в кого ты такой уродился? Отца твово через его ухватку и устукали на шахтах... Кажной дыре был гвоздь... А тебя сейчас ребятишки клюют, а посля и вовсе из битых не вылезешь..." (I, 55). Человечностью, добротой Алешки психологически мотивируется и его поступок в финале рассказа, решение спасти ребенка ценой своей жизни ("Понял Алешка, что ему надо делать. Зубы у Алешки большие и редкие, а у кого зубы редкие, у того и сердце мягкое. Так говорила, бывало, Алешкина мать").
       Обратившись к переработке рассказа "Двухмужняя", Шолохов перестраивал его композиционно, снимал целые сцены (обучение Анны грамоте), не игравшие значительной роли в раскрытии внутреннего мира героини, а лишь констатировавшие приметы нового, правил рассказ стилистически, углублял психологическое развитие конфликта. Наиболее тщательно мотивируется уход Анны от Арсения Клюквина к старому мужу и ее возвращение в коллектив, к Арсению.
       В первом издании рассказа Анна уходила к мужу, движимая чувством жалости к нему и боясь "страшного греха за то, что жила с чужим невенчанная": "Чаще задумывалась Анна, чаще вспоминала слова Александра: "Коли людей не постыдилась, то хоть греха бы побоялась". От этих слов груз тяжелый и страшный чувствовала Анна на плечах. Не людей стыдилась, а греха страшного боялась. Перед глазами открытый алтарь мерещился. Венец сдавливал голову, клещами горячими сжимал грудь. Некрепко еще впитала в себя Анна коллективские беседы о ненужности старого церковного дурмана. Иной раз шевелился червяк сомнения и здорового раздумья. Но крепко еще опутан был рассудок -- веригами старого прошлого.
       Ворошила Анна в памяти это прошлое и сама не знала, почему не хотела вспоминать разладов с Александром, когда он бил ее смертным боем. Вспоминала только светлое, радостью окропленное. И от этого сердце набухало теплотой к Александру. А образ Арсения меркнул туманом, уходил куда-то назад..."[1]
       Включая "Двухмужнюю" в сборник "Донские рассказы", Шолохов снял это описание, а вместе с ним и религиозную мотивировку поступка Анны, объяснив его переменой в отношении к Арсению: "Пусти меня к мужу! Все одно уйду, не люб ты мне больше!"[2]
       В отдельном издании рассказа сцена совершенного пер-
      
       [1] М. Шолохов. Двухмужняя. Рассказ. Под редакцией Ф. Березов
       ского. М.--Л., ГИЗ, 1925, стр. 21.
       [2] М. Шолохов. Донские рассказы. С предисловием А. Серафимо
       вича. М., "Новая Москва", 1926, стр. ПО.
      
      
       вым мужем Анны поджога коллективного сена включалась в текст после сцен возвращения героини к Александру и избиения ее. Анна убедилась, что Александр жестокий враг новой жизни, и это заставило ее принять решение вернуться к Арсению:
       "Пришел Александр домой перед светом. Упал на кровать, прохрипел:
       -- Теперь, гады, будут знать! Голоса меня лишили... белогвардеец!.. Ну, а теперь попляшите без сена! Сено-то ваше тю-тю. Красный кочет на нем потоптался!.. Анна! Сапоги сы-ми!..
       Уснул, храпя и смачивая подушку клейкими слюнями. Поняла Анна, что Александр поджег коллективское сено. И сердце у нее налилось жгучей злобой к мужу. Вспомнила, как работала она на покосе, вспомнила, сколько трудов положили коллективны, чтобы набрать на год корму.
       Бешеным валом забурлили в голове жгучие мысли. Встали перед глазами два человека: один -- работяга, ведущий за собой к иной, лучшей жизни, тихий и ласковый; другой -- пьяный, блевотный и злобный, не пощадивший чужого труда, окропленного горячим мужским потом. Встали перед глазами две жизни: здесь, у Александра, и там, в коллективе, обе разные, ничем друг на друга не похожие. В последний раз царапнула за сердце мертвая хватка прошлого. И хотя не знала еще толком Анна, что будет дальше, но могучим толчком выбросила из головы и от сердца это старое и грязное прошлое. Не сдержавшись, подошла к мужу, плюнула в багровое -- опухшее от самогонки -- лицо и, схватив ребенка, выбежала во двор"[1].
       Такое упрощенное описание переживаний героини, слишком лобовая мотивировка ее нового поступка не могли удовлетворить взыскательного художника. Он снял это описание уже в сборнике "Донские рассказы", а сцену поджога Александром сена поставил перед сценой ухода Анны от Арсения и рождения ребенка. Уходя от Арсения и возвращаясь к нему, Анна не знает, что ее первый муж совершил преступление. Истязания и надругательства в семье Александра становятся нетерпимы, "потаенными слезами просачивалась жалость по привольному житью в коллективе". Анна уже не может забыть о познанной ею новой жизни, о новых отношениях между людьми. Так появляется в новой редакции более емкая психо-
      
       [1] М. Шолохов. Двухмужняя. Рассказ. Под ред. Ф. Березовского. М.--Л., ГИЗ, 1925, стр. 30--31.
      
      
       логическая мотивировка поступка Анны, несущая в себе живые приметы нового времени, первые сдвиги в сознании людей.
       Художник, как известно, не равнодушный регистратор и бесстрастный копировщик действительности. Шолохов лепил характеры, вкладывая в них свое видение мира. Это и определяло выбор главного, ту идею, которую несут герои его донских рассказов. Многое из того, что запечатлено в них, оказалось убедительным и живучим настолько, что "проросло", проступило в характерах, созданных в романах.
       В ранних шолоховских рассказах часто мелькают имена героев "Тихого Дона". Тут и Григорий, и Петр, и Прохор, и Степан, и Митька, и Аникушка, почти все имена центральных женских образов романа -- Наталья, Аксинья, Дарья, Дуняшка, знакомые по "Тихому Дону" Кошевой, Коршунов, Фомин, Богатырев, Лиховидов, Сенин, Боков... Самое излюбленное имя -- Григорий. Чаще других встречается оно в рассказах ("Пастух", "Коловерть", "Путь-дороженька"). По словам А. Калинина, на страницах раннего Шолохова нет-нет да и мелькнет "отблеск того, совсем юного Григория, который еще не заблудился на дорогах сурового лихолетья", молодой писатель "как будто обкатывает и пестует это имя в своем сердце"[1].
       Сжившись с выхваченными из жизни героями своих рассказов, Шолохов некоторые их черты переносил и в "Тихий Дон", и в "Поднятую целину". Трудно бывает в таких случаях уловить пути, которыми шел автор от первоначально созданного, иногда только намеченного, едва очерченного, не получившего глубокой психологической разработки образа, к созданию характера. Детали, сверкнувшие в героях донских рассказов, сливались или разъединялись, всегда освещаясь идеей нового замысла, складывались новые характеры, в которых эта деталь -- лишь один штрих, пусть яркий, сочный, но еще не определяющий существа всего характера. Создавая характеры героев романов, писатель использовал и те запечатленные в его памяти детали, которыми уже были наделены герои его рассказов.
       Паромщик Микишара ("Семейный человек") так рассказывает о своих сыновьях: "Самый старший Иван был... На меня похожий, чернявый собой и с лица хорош... Кра-
      
       А. Калинин. Время "Тихого Дона". М., "Известия", 1975, стр. 16.
      
      
       сивый казак и на работу совестливый. Другой у меня сынок четырьмя годами моложе Ивана. Энтот в матерю зародился: ростом низенький, тушистый, волосы руся-вые, ажник белесые, а глаза карие, и был он у меня самый коханый, самый желанный. Данилой звали его..." (1, 168).
       В первой же главе "Тихого Дона", Шолохов знакомит читателя с мелеховской семьей: "Старший, уже женатый сын его Петро напоминал мать: небольшой, курносый, в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый, а младший, Григорий, в отца попер: на полголовы выше Петра, хоть на шесть лет моложе, такой же, как у бати, вислый коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей" (2, 5).
       Портретное совпадение Данилы с Петром ("ростом низенький" -- "небольшой", "глаза карие" -- "кареглазый", "в матерю зародился" -- "напоминал мать") несомненно, но сходство героев рассказа и героев романа не идет дальше этих совпадений. Смерть Данилы напоминает гибель другого героя романа -- Котлярова. Данилу, как и Котлярова, привели вместе с пленными на родной хутор, "голова у него вспухла, как ведро,-- будто освежеванная": пленных зверски избивали "дорогой к хутору". У Данилы так же, как и у Котлярова, "перчатки пуховые на голове, чтоб не по голому месту били... Кровью напитались они и к волосам присохли..." (1, 169).
       В "Тихом Доне" читаем: "Дарья... увидела зачугунев-шее от побоев лицо Ивана Алексеевича. Чудовищно распухшая голова его со слипшимися в сохлой крови волосами была вышиной с торчмя поставленное ведро. Кожа на лбу вздулась и потрескалась, щеки багрово лоснились, а на самой макушке, покрытой студенистым месивом, лежали шерстяные перчатки. Он, как видно, положил их на голову, стараясь прикрыть сплошную рану... Перчатки присохли к ране, да так и остались на голове..." (4, 359). Совпадают и детали зверской расправы над пленными ("Воткнул ему вахмистр штык в горло..."). А в рассказе "Коловерть" говорится о том, как гнали конвойные пленных "по хуторам, по улицам, унизанным людьми, под перекрестными побоями": "На другие сутки вечером -- хутор родной. Дом и синеющая грядуха меловых гор, словно скученная отара овец" (1, 162). Если в рассказе "Семейный человек" Микишара участвует в расправе над сыном, то в рассказе "Коловерть" герой с этим же именем вступает в защиту пленных хуторян-красногвардейцев (1, 163).
       В рассказах иногда лишь регистрируются те подробности и детали, которые в романе выдвигаются на первый план, определяют облик персонажа, помогают читателю видеть созданный образ, а героя -- жить полнокровной жизнью. О Петре, сыне деда Гаврилы, из рассказа "Чужая кровь", говорится, что он "по ту сторону фронта возле Дона в боях заслуживал урядницкие погоны". Как и Петр из "Тихого Дона", он -- сын той части казачества, которая без колебаний поддерживала контрреволюцию. Подобные ему люди не раз были названы в донских рассказах. Петр же из "Тихого Дона", который так же бьется за то, чтобы "заработать" вахмистра, "подлизываясь к командиру сотни", вырастает в живой человеческий характер.
       Гибель Петра из рассказа "Чужая кровь" необычна, как и гибель Петра Мелехова, но обстоятельства и детали ее совпадают со смертью безрукого Алешки Шамиля из "Тихого Дона". В образе деда Гаврилы из того же рассказа есть детали, сближающие его с дедом Гришакой, хотя во взаимоотношениях Гаврилы и его жены много общего с Пантелеем Про-кофьевичем и Ильиничной. Некоторые детали портретной характеристики героини рассказа "Кривая стежка" перешли к Дуняшке из "Тихого Дона". Нюрка, которая "совсем недавно" была "неуклюжей разлапистой девчонкой", "нескладно помахивающей длинными руками", "невидя" выросла в "статную грудастую девку". Дуняшка, которая в начале романа была "длинноруким, большеглазым подростком", также "невидя выровнялась" "в статную и по-своему красивую девку". У Нюрки "чернявые глаза", и смотрит она ими "смущенно и диковато". У Дуняшки "застенчивые и озорные", "черные" глаза. Восприятие окружающего мира сближает Дуняшку из "Тихого Дона" с Дуняшкой из рассказа "Пастух".
       В "Донских рассказах" и "Тихом Доне" немало общих деталей в образах, создавая которые писатель отталкивался от реальных прототипов. От пана Томилина из рассказа "Лазоревая степь" Шолохов шел к пану Листницкому, от сына Томилина -- к образу Евгения Листницкого.
       О "диковинном" пане Томилине состоявший кучером в его имении дед Захар сообщает, что в молодости пан этот "в гвардии служил, а потом кончил службу и уехал доживать на Дон" ("Землю ихнюю на Дону казаки отобрали, а пану казна отрезала в Саратовской губернии три тыщи десятин. Сдавал
      
      
       он их в аренду саратовским мужикам, сам проживал в Топо-левке"). Вспоминает дед Захар и о том, как присватался старший пан к его бабе ("она в горничных состояла") и как он, дед Захар, отхлестал пана в людской кнутом ("кнут у меня был с свинчаткой на конце"), У пана Томилина "наследником сын-офицер остался", "носил на носу очки золотые, на снурке очки-то" (1, 250).
       Ситуации и детали этого рассказа Шолохов не забудет, многое, будучи развернутым и переосмысленным в романе, найдет свое место в судьбе основных его героев -- Григория и Аксиньи. Но сначала, уже из авторского повествования, узнаем о пане Листницком: "Старый, давно овдовевший генерал жил в Ягодном одиноко. Жену он потерял в предместье Варшавы в восьмидесятых годах прошлого столетия... От жены остался двухлетний тогда Евгений. Вскоре после этого генерал подал в отставку, перебрался в Ягодное (земля его -- четыре тысячи десятин,-- нарезанная еще прадеду за участие в Отечественной войне 1812 года, находилась в Саратовской губернии) и зажил чернотелой суровой жизнью" (2, 183 -- 184).
       В рассказах ("Председатель Реввоенсовета республики", "Шибалково семя") неоднократно упоминается бандит Фомин ("Залохмател весь рыжей бородой, физиономия в пыле, а сам собою зверский и глазами лупает"). При первом же появлении Якова Фомина в "Тихом Доне" Шолохов рисует его "широкое, рыжеусое и рыжебровое лицо".
       Следует отметить, что в рассказах представители враждебного революции лагеря в большинстве случаев изображены схематично, в отличие от людей нового мира, которых писатель стремился обрисовать разносторонне, вникая в их чувства, переживания, улавливая перемены, внесенные революцией в их сознание и психологию, рассказывая о том, как по-разному воспринимались происходящие на Дону события, какими различными путями шли эти люди к революции.
       Герои рассказов не всегда раскрывались "изнутри", во всей психологической сложности, с глубокой мотивировкой поступков. В "Тихом Доне" Шолохов дает многослойную характеристику героя, раскрывает сокровенные тайники человеческой души, внутренний мир человека во всей его полноте и многообразии. На страницах рассказов еще, разумеется, не смог возникнуть такой крупный характер, как Григорий Мелехов. Для этого потребовалось большое эпическое полотно, на страницах которого только и было возможно развернуть
      
      
       сложную картину путей народа в революции. Емкость замысла эпопеи, природа нового жанра, возросшее мастерство писателя диктовали и новые принципы развертывания человеческих характеров.
       Вынашивая замыслы густо заселенного романа, Шолохов сталкивался с теми же людьми, процессами, событиями, конфликтами, о которых он повествовал еще в рассказах. Конкретные жизненные эпизоды, положенные в основу рассказов, легко впитывались многоплановым повествованием, по-новому осмыслялись в нем. Это был не механический процесс буквального перенесения в роман уже подмеченных в рассказах жизненных ситуаций, поступков, взаимоотношений и столкновений героев. В рассказах накапливался, концентрировался тот жизненный материал, те запечатлевшиеся в художественной памяти детали, сюжетные положения и эпизоды, к которым заново обратился писатель в романе.
       "Главное у меня было в самом начале,-- говорил Шолохов об Аксинье и о ее связанной с Григорием судьбе.-- Но только главное. В общем фантазию не приходилось понукать... Буквально такой ситуации не было в жизни. Но вообще жизнь деревни, казачьей станицы, пестрит ведь такими историями..."
       Как и Григорий с Аксиньей, так и Василий из рассказа "Кривая стежка", увлекшись молодой казачкой Анной, впервые встречается с ней у Дона. Григорий видит, как Аксинья, "перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла в гору". Не может забыть этой встречи и Василий. Он вспоминает Нюркины руки, "мягко обнимавшие цветастое коромысло, и зеленые ведра, качавшиеся в такт шагам". В рассказе -- лишь одна фраза о том, что Васька "с этой поры искал встречи с ней". У него "буйным чертополохом цвела радость -- оттого, что каждый день видел Нюрку", "поглупел парень, высох весь". В "Тихом Доне" взаимоотношения Аксиньи и Григория предстают в богатстве человеческих страстей и чувств.
       Известный по "Тихому Дону" характер Аксиньи сложился не сразу. Ее предшественница из рассказа "Двухмуж-няя" -- эскизный набросок будущего характера. Анна любит Арсения, как и Аксинья Григория, "людей не совестясь и не таясь", но не ищет так активно и протестующе, как Аксинья,
      
       "Известия", 31 декабря, 1937 г., No 305, стр. 3
      
      
       выхода из душной атмосферы жестоких семейных традиций, не рвет эти путы смело, не борется так последовательно за свое право на большую любовь, как это делает героиня "Тихого Дона".
       Герой рассказа "Кривая стежка" Василий, как и герой "Тихого Дона", "не на ту стежку попал -- на кривую". Уклоняясь от призыва в армию, он прячется "в лесу под вывороченной каршой", подобно тому как Григорий с остатками разбитой банды скрывается на острове. Ему страшно оттого, что "в лесу, в буреломе, затравленный, как волк на облаве, как бешеная собака, умрет от пули своего же станичника он, Васька, сын пастуха и родной, кровный сын бедняцкой власти".
       "Едва засветлел лиловой полосою восток, бросил Васька в овраге винтовку и пошел к станице, все ускоряя и ускоряя шаги: "Пойду объявлюсь!.. Нехай арестуют. Присудят, зато с людьми... От своих и снесу!.." Страх холодными мурашками покрыл Ваське спину, дополз до пяток.
       "Присудят года на три... Нет, не пойду!.."
       Круто повернул и, как старый матерый лисовин от гончих, пошел к лесу, виляя и путая следы" (1, 187).
       Василий страшился кары, как боится "тюрьмы хуже смерти" и Григорий. "Посадят!" -- говорил ему внутренний голос, и Григорий содрогался от испуга и отвращения" (5, 381 -- 382).
       Шолохов относит "Кривую стежку" к числу наиболее слабых своих рассказов. Сопоставляя отдельные его мотивы и ситуации с романом, мы далеки от мысли о механическом их совпадении и отмечаем лишь сходные детали психологического состояния героев. Характер Григория Мелехова -- порождение иного времени, и исполнен он уже рукою большого мастера, вложившего в него обобщение громадной силы.
       Даже эпизоды, казалось бы целиком перешедшие из рассказов в "Тихий Дон", приобретают в романе свою, совсем другую "смысловую емкость". Сходен, например, случай с дедом Гаврилой ("Чужая кровь") и дедом Гришакой ("Тихий Дон"). Сравним:
       "Чужая кровь"
       "Назло им носил шаровары с лампасами, с красной казачьей волей, черными нитками простроченной вдоль суконных с напуском шаровар. Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами поношенных когда-то вахмистерских погон. Вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил монарху верой и правдой; шел по воскресеньям в церковь, распахнув полы полушубка, чтобы все видели.
       Председатель Совета станицы при встрече как-то сказал:
       Сыми, дед, висюльки! Теперь не полагается!
       Порохом пыхнул дед:
       А ты мне их вешал, что сымать-то велишь?
      
       Кто вешал, давно, небось, в земле червей продоволь
       ствует.
       И пущай!.. А я вот не сыму! Рази с мертвого сде
       решь?
       Сказанул тоже... Тебя же жалеючи, советую, по мне,
       хоть спи с ними, да ить собаки... собаки-то штаны тебе обла-
       тают! Они, сердешные, отвыкли от такого виду, не признают
       свово..." (1, 313--314).
       "Тихий Дон"
       "Было воскресенье, и дед направлялся в церковь к вечерне. Пантелея Прокофьевича с ног шибануло при взгляде на свата: под распахнутой шубой у того виднелись все кресты и регалии за турецкую войну, красные петлички вызывающе сияли на стоячем воротнике старинного мундира, старчески обвисшие шаровары с лампасами были аккуратно заправлены в белые чулки, а на голове по самые восковые крупные уши надвинут картуз с кокардой.
      
       Что ты, дедушка! Сваток, аль не при уме? Да кто же
       в эту пору кресты носит, кокарду?
       Ась? -- дед Гришака приставил к уху ладонь.
       Кокарду, говорю, сыми! Кресты скинь! Заарестуют те
       бя за такое подобие. При советской власти нельзя, закон воз
       браняет.
       Я, соколик, верой-правдой своему белому царю слу
       жил. А власть эта не от бога. Я их за власть не сознаю.
       Я Александру-царю присягал, а мужикам я не присягал,
       так-то! -- Дед Гришака пожевал блеклыми губами, вытер
       зеленую цветень усов...
       ...Кресты -- воротись -- сыми, сват! Не полагается их
       теперь. Господи-боже, одурел ты, сваток?
       Ступай с богом! Молод меня учить-то! Ступай себе.
      
      
       Дед Гришака пошел прямо на свата, и тот уступил ему дорогу, сойдя со стежки в снег, оглядываясь и безнадежно качая головой" (4, 154--155).
       Дед Гаврила и дед Гришака "назло" новой власти носят "шаровары с лампасами, с красной казачьей волей" ("старчески обвисшие шаровары с лампасами"), чекмень "с гвардейским оранжевым позументом" ("старинный мундир"). Направляясь по воскресеньям в церковь, дед Гаврила намеренно распахивал полы полушубка, чтобы все видели его кресты, полученные за то, что "служил монарху верой и правдой". Как и его "предшественник", дед Гришака по воскресеньям направлялся в церковь, а под распахнутой шубой "виднелись все кресты и регалии". Когда его убеждают, что при советской власти "закон возбраняет" носить кресты и кокарду, дед Гришака отвечает, что он "верой-правдой своему белому царю служил", а "власть эта не от бога".
       Дед Гришака -- фигура, олицетворяющая старое, наиболее реакционное поколение казачества, в котором прочно жила приверженность монархии. Он ослеплен еще и набожностью, фанатической религиозностью. Дед Гаврила не скажет: "Власть эта не от бога",-- он трудно, но изживает в себе сословную спесь, медленно, но идет навстречу советской власти. Дед Гаврила далек от фанатической веры в монархию. Приведенный эпизод подчеркивает всего лишь показное его поведение. Напускная приверженность старому оказывается в конце концов поколебленной. Вся сцена поэтому приобретает юмористическую концовку. В "Тихом Доне" этот же эпизод несет в себе мысль о крайней реакционности деда Гришаки. Даже Пантелей Прокофьевич безнадежно качает головой, зная, что переубедить Гришаку невозможно.
       Следует указать и на такое совпадение деталей, которые, не играя заметной роли в рассказах, получают в романе емкую смысловую нагрузку. Бодягин из рассказа "Продко-миссар" только глянул "на жестяного петуха, распластавшегося на крыше в безголосом крике" (I, 34), а в "Тихом Доне" эта, казалось бы, незначительная деталь характеризует ме-леховскую семью: "Кровельщик по хозяйскому заказу вырезал из обрезков пару жестяных петухов, укрепил их на крыше амбара. Веселили они мелеховский баз беспечным своим видом, придавая и ему вид самодовольный и зажиточный" (II, 13).
       Повествование в части "Донских рассказов" развертывается в монологически-сказовой форме. Рассказ "Лазоревая степь" ведет дед Захар, "Семейный человек" -- паромщик Микишара, "Шибалково семя" -- пулеметчик Шиба-лок. Богатырев ("Председатель Реввоенсовета республики") обстоятельно повествует о том, как он организовал на селе республику для борьбы с бандами. О своих "злоключениях" рассказывает "заместитель донпродкомиссара товарищ Пти-цын". Федот ("О Колчаке, крапиве и прочем") объясняет историю своего "собачьего прозвища" -- Колчак -- и "крапивного оскорбления".
       В сказовой форме молодого писателя интересовала не самодовлеющая стилизация, а стремление овладеть особенностями живой народной речи, сочностью и красочностью разговорного языка. Блистательное языковое мастерство Шолохова, развернувшееся в "Тихом Доне" и "Поднятой целине", обнаруживалось уже в рассказах, где накапливался опыт раскрытия социального и индивидуального облика персонажа через его неповторимо своеобразную речь как важное средство лепки характера. Здесь впервые блеснуло и тонкое, чисто шолоховское чувство юмора, речевого комизма, ставшего одной из существенных особенностей писательского облика Шолохова и многогранно развернувшегося в "Тихом Доне" и "Поднятой целине".
       В "Тихом Доне", как и в некоторых рассказах, важные события передаются иногда монологически, через рассказ самих героев. Тщательно выписаны в "Тихом Доне" юмористические рассказы Авдеича Бреха, Христони, рассказы о событиях, свидетелями или участниками которых являлись герои.
       В повести "Путь-дороженька" есть эпизод, в котором описывается героический поступок Петра Кремнева, взрывающего склад оружия у белых. В нем раскрывается одна сторона психологического состояния Петра -- психология страха.
       Близкий к этому эпизод получает в "Тихом Доне" иное освещение. Красноармеец рассказывает о том, как он взорвал мост. Но прежде чем поведать о своем подвиге, сходном с подвигом Петра Кремнева, красноармеец говорит: "Я коммунист". И весь рассказ строится так, что ударение делается не на том, как страшно было, а на выполнении революционного долга.
       Не жалуясь на недостаток жизненного материала для "Тихого Дона", Шолохов говорил, что его главная задача состояла в том, чтобы "суметь его обобщить и переработать, отобрать наиболее значительное и политически действенное, чтобы каждый эпизод и. каждая деталь несли свою нагрузку"[1]. Рассказ красноармейца в "Тихом Доне" как раз и несет "политически действенную" нагрузку -- важно было выполнить задание, взорвать мост.
       Прохор Лиховидов ("Чужая кровь") рассказывает деду Гавриле историю гибели его сына Петра:
       "-- В январе, кажись... Ну, да, в январе, стояли мы сотней возле Новороссийского города... Город такой у моря есть... Ну, абнакновенно стояли...
       -- Убит, что ли?..-- нагибаясь, низким шепотом спросил
       Гаврила.
       Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.
       -- Стояли, а красные прорвались к горам: к зеленым на
       соединенье. Назначает его, Петра вашего, командир сотни в
       разъезд... Командиром у нас был подъесаул Сенин... Вот тут и
       случилось... понимаете...
       Возле печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шла к кровати, крик распирал ей горло.
       Не вой!! -- грозно рявкнул Гаврила и, облокотясь о
       стол, глядя на Прохора, в упор, медленно и устало прогово
       рил: -- Ну, кончай!
       Срубили!..-- бледнея, выкрикнул Прохор и встал, на
       щупывая на лавке шапку.-- Срубили Петра... насмерть... Ос
       тановились они возле леса, коням передышку давали, он под
       пругу на седле отпустил, а красные из лесу...-- Прохор, за
       хлебываясь словами, дрожащими руками мял шапку.-- Пет-
       ро черк за луку, а седло коню под пузо... Конь горячий... не
       сдержал, остался... Вот и все!
       - А ежели я не верю? -- раздельно сказал Гаврила. Прохор, не оглядываясь, торопливо пошел к двери.
       Как хотите, Гаврила Василич, а я истинно... Я правду
       говорю... Гольную правду... Своими глазами видал...
       А ежели я не хочу этому верить?! -- багровея, захри
       пел Гаврила. Глаза его налились кровью и слезами. Разодрав
       у ворота рубаху, он голой волосатой грудью шел на оробев
       шего Прохора, стонал, запрокидывая потную голову: -- Од
       ного сына убить? Кормильца?! Петьку мово?! Брешешь, су
       кин сын!.. Слышишь ты?! Брешешь! Не верю!..
       А ночью, накинув полушубок, вышел во двор, поскрипывая по снегу валенками, прошел на гумно и стал у скирда.
      
       [1] "Комсомольская правда", 17 августа 1934 г., No 191, стр. 3.
      
      
       Из степи дул ветер, порошил снегом; темень, черная и строгая, громоздилась в голых вишневых кустах.
       -- Сынок! -- позвал Гаврила вполголоса. Подождал немного и, не двигаясь, не поворачивая головы, снова позвал:-- Петро!.. Сыночек!.." (1, 317--318).
       В "Тихом Доне" Стремянников рассказывает Григорию историю гибели безрукого Алешки Шамиля:
       "-- Вчера, солнце с полден, выехали мы в разъезд. Платон Рябчиков сам послал нас под командой вахмистра... Стал быть, едем мы себе, четырнадцать нас казаков, и Шамиль с нами...
       И вот таким манером съехали мы -- это уже возле ажник Топкой балки -- в лог, а вахмистр и говорит: "Красных нигде, ребята, не видать. Они, должно, ишо из слободы Астаховой не выгружались. Мужики -- они ленивые рано вставать, небось до се полуднуют, хохлачьих курей варют-жарют. Давайте и мы трошки поотдохнем, а то уж и кони наши взмокрели". "-- Ну, что ж,-- говорим,-- ладно". И вот спешились, лежим на траве, одного дозорного выслали на пригорок. Лежим, гляжу, Алешка, покойник, возля свое-его коня копается, чересподушечную подпругу ему отпу-щает...
       Глядь, а с сотейник от нас по низу балочки красные едут... Но у нас кони резвей, отскакали мы, сказать, на лан длиннику, упали с коней и зачали весть отстрел. И только тут видим, что Алешки Шамиля с нами нету. А он, значит, когда поднялася томаха, к коню, черк целой рукой-то за луку, и только ногой -- в стремю, а седло -- коню под пузо. Не вспопашился вскочить на коня, и остался Шамиль глаз на глаз с красными, а конь прибег к нам, из ноздрей ажник полымем бьет, а седло под пузой мотается... Вот как Алексей дуба дал!" (4, 335--336).
       В основу этого эпизода лег тот же случай, который рассказал Прохор деду Гавриле. В романе это всего лишь частный эпизод, которым завершается судьба одного из второстепенных персонажей. В рассказе же он играет важную роль для раскрытия всей сложности переживаний деда Гаврилы, тоскующего по единственному сыну, ждущего возвращения кормильца, тяжело переживающего известие о его гибели, не желающего верить в страшную правду. В этой сцене по силе переживаний много сходного с тоской Ильинишны по младшенькому Гришатке.
       В романе мастерски передано событие устами очевидца. В рассказе важно не столько сообщение Прохора, сколько
      
      
       восприятие его отцом погибшего. Сцена эта -- лишь начало тех сложных переживаний, которые развертываются и психологически тонко мотивируются в рассказе. "Чужая кровь" посвящена А. Серафимовичу, "крестному отцу" донских рассказов.
      
      
      
       5. "КАК СТЕПНОЙ ЦВЕТОК..."
       В поисках новых изобразительных средств, которые велись в литературе начала и середины двадцатых годов, еще сильны были формальные эксперименты модернистской прозы (А. Белый, Ф. Сологуб, А. Ремизов, Е. Замятин). "Сознание ритма как принципа объяснения действительности" выдвигал на первый план Андрей Белый[1]. И тема, и краски, и образы ("образы пришли как иллюстрация к звукам"), и сюжет, по его мнению, "уже предрешены в звуке"[2]. Эстетизация и стилизация лежали в основе сказового письма А. Ремизова. Близким себе по стилевым ухищрениям он считал "изографа" Е. Замятина[3]. "На согласных,-- заявлял Е. Замятин,-- я строю и внешнюю звуковую характеристику действующих лиц"[4].
       Вера в магию слова у А. Белого, Ф. Сологуба, А. Ремизова, разрушение ими стиля и синтаксиса повествовательной речи не раз отмечались современной критикой[5].В. Каверин характеризовал письмо Е. Замятина как прбзу "с сильным развитием образа" за счет уменьшительного значения всех других ее элементов[6]. Оценивая рассказ Е. Замятина "Мамай", К. Федин считал его интересным "по приему попеременного выбрасывания подлежащих и сказуемых"[7].
      
       [1] А. Белый. Дневник писателя. "Россия", 1924, No 2 (II), стр. 138.
       [2] В сб. "Как мы пишем". Л., Изд-во писателей в Ленинграде, 1930,
       стр. 16.
       [3]А. Ремизов. Крюк. Память петербургская. "Новая русская книга", Берлин, 1922, No 1, стр. 8.
       [4] В сб. "Как мы пишем". Л., Изд-во писателей в Ленинграде, 1930,
       стр. 39.
       [5] П. Коган. Литературные заметки. "Красная новь", 1921, No 4,
       стр. 271; К. Л о кс. Современная проза. "Печать и революция", 1923, No 5,
       стр. 84.
       [6] В. Каверин. Евг. Замятин. "Островитяне". "Книга и революция",
       1923, No 1 (25), стр. 54.
       [7] К. Федин. "Дом искусств". "Книга и революция", 1921, No 8--9,
       стр. 86.
      
      
       Свою "динамическую", "ритмическую" прозу, прозу "произносимого голоса", А. Белый создавал с верой в магическую власть слова. "Белый,-- писала М. Шагинян,-- во-первых, динамизирует прозу, делая ее ритмической, как стихотворение (выдержанный гекзаметр); во-вторых, архитектонизиру-ет ее, печатая не с обычной последовательностью строк, а какими-то составными зодческими фигурами, колонками, скатами, треугольниками, ступеньками, делая ее на глаз строительным элементом композиции"'.
       Среди молодых писателей в стихию модернистского письма решительно окунулся Борис Пильняк. Еще в рассказе "При дверях" он писал так: "Ночь. Мрак синий. Снега. Звезды. Безмолвие... Одна елочка обгорела и чадит горько. Безмолвие. Недвижимость. Звезды четки, и звезд мириады... Упала звезда. Безмолвие. Идут часы. Синий мрак"[2]. Алогичность конструкций разорванных, "разрубленных" фраз, соотнесенных друг с другом едва уловимыми звуковыми ассоциациями, вели к зауми. Искусственно динамизируя повествование, Б. Пильняк монтировал стилистически разнородные куски текста. В его письме прихотливо смешивались многоликие стилистические влияния. Н. Асеев совсем легко обнаруживал в книге Б. Пильняка "Смертельное манит" (1922) и "замедленный сологубовский речитатив", и захлебывающийся пафос А. Белого[3]. Даже журнал "Россия", поначалу восторженно принимавший Б. Пильняка, расценивал его повесть "Третья столица" как эпигонское произведение, как "фокус" для любителя "фокусов" вроде Шкловского"[4].
       "Ядовитое лекарство" А. Белого, по словам Е. Замятина, испил в это время и Эренбург ("Жизнь и гибель Николая Курбова"): "та же, что и у Белого, ритмованная проза, тот же самый, что и у Белого, хронический анапест; то же последнее новшество Белого -- рифмы в прозаическом строе"[5]. В критике этих лет настойчиво указывалось на "физиологическое декадентство" письма И. Бабеля, на "стилизаторский, технический характер его творчества". В стиле рассказов И. Бабеля видели уклон в "цветистую, вычурней-
      
       [1] М. Шагинян. Литературный дневник. Статьи 1921 --1923 гг. Изд. 2-е, доп. М.-- Пг., "Круг", 1923, стр. 104.
       [2] Б. Пильняк. Соч., т. II, стр. 37.
       [3] "Печать и революция", 1922, No 7, стр. 314.
       [4] И. Лежнев. Где же новая литература? "Россия", 1924, No 1 (10),
       стр. 193.
       [5] Ев г. Замятин. Эренбург. "Россия", 1923, No 8, стр. 28.
      
      
       шую, порой сентиментальнейшую риторику символического типа" I.
       М. Шагинян, отмечая влияние декадентской поэтики на Б. Пильняка, утверждала, что язык автора "Голого года" -"могучий язык зарождающейся новой литературы"[2]. Дело дошло до того, что А. Горнфельд заявил: "Пока своя идеология не отлилась в свой художественный стиль, реальной современностью является подражание Ремизову"[3]. До-добные позиции оказались настолько живучими, что даже в наше время влияние А. Белого и А. Ремизова на молодых писателей двадцатых годов сильно преувеличивается.
       Новое поколение молодых, рожденных революцией писателей, при всех далеко не всегда оправданных исканиях новых изобразительных средств, шло реалистической дорогой и в области стилистики и поэтики. Не случайно Е. Замятина, например, не устраивали те прозаики из среды "Серапионо-вых братьев" (особенно Вс. Иванов и Федин), которые "застряли" в Горьком и держали в руках путеводитель с расписанием "старого реализма"[4].
       Молодая проза двадцатых годов широким фронтом вела демократизацию стиля художественной литературы. В нее хлынула в эти годы стихия живого разговорного языка со всем богатством его интонаций, лексики, синтаксических конструкций. Этот "языковой потоп" нес, правда, на своей поверхности и "словесную накипь" орнаментальной стилизации под разговорную речь, фонетического копирования искаженного произношения, большой слой диалектизмов. Эта "накипь" в разной мере проникала и в письмо Л. Сейфул-линой, Вс. Иванова, А. Неверова, А. Фадеева, М. Шолохова. При всей самостоятельности почерков этих писателей их сближали и методологически общие принципы реалистического изображения новой действительности, нового человека, и трудные поиски своего стилевого своеобразия, строения фразы, опиравшейся на народную речь.
      
       [1] Стрелец. Письма о современной литературе. "Россия", 1925, No 5
       (14), стр. 291, 292, 295.
       [2] М. Шагинян. Литературный дневник. Статьи 1921 --1923 гг. М.--
       Пг., "Круг>, 1923, стр. 159.
       [3] А. Горнфельд. Новое искусство и его идеология. "Лит. записки",
       1922, No 2, стр. 5.
       [4]Е. Замятин. Серапионовы братья. "Лит. записки", 1922, No 1, стр. 7--8.
      
      
       В потоке многочисленных стилевых увлечений этих лет молодым писателям не всегда удавалось вовремя отличить в языке хорошее от плохого. Иногда и они увлекались сказовой стилизацией, элементами "рубленой" и "ритмической" прозы, злоупотребляли диалектными словами, вычурной орнаментальной фразой, изысканной, пышной метафорой. Об этом писал А. Фадеев, объясняя недостатки своих ранних повестей "Разлив" и "Против течения"[1]. Увлечение "словесной игрою", "орнаментализмом", "ритмический озноб, легкий бред сказом" пережил и молодой Федин. "Большинство писателей моего поколения,-- заявлял он,-- переболело этой литературной корью"[2].
       Не избежал этих влияний и автор "Донских рассказов". Они создавались в годы резких стилевых шатаний. Искания этих лет не могли пройти мимо молодого художника, не коснувшись его письма, поисков своего почерка.
       Однако если Фадеев "считал для себя в известной мере обязательным" писать "рубленой прозой", то Шолохов почти не обращался к ней. "Динамическая" рубленая фраза не определяла его почерка. Она ограничивала изобразительные возможности художника. Шолохов редко обращался к ее ритмико-синтаксическим конструкциям. Если такие элементы еще и встречались в "Донских рассказах" в виде номинативных (Засуха. Тишина. Сумерки. Ночь. Изморозь. Полдень. Хорунжий. Погоны новенькие. Правление.) и безличных предложений (Пыльно. Вечерело. Горячо. Смеркается. Жарко. Тает. Подошла. Молчат.), придававших рассказам характер эскизности, незавершенности, то даже в первых книгах "Тихого Дона" обращение к таким формам редкое явление (Хряст. Стук. Стон. Гуд; Октябрь. Ночь. Дождь и ветер. Полесье; Цепь дней. Жара).
       Динамичность повествования достигалась в шолоховских рассказах не формальным путем, а динамикой жизненных конфликтов. Воссоздавались суровые драматические события, трагические ситуации, исполненные эмоционального напряжения. Шолохов раскрывал эти конфликты, отказываясь от развернутого описания. В текст проникали лишенные образного наполнения фразы ("сумерки", "ночь", "рассвело" и т. п.). Они не принимали активного участия в повествова-
      
       [1] А. Фадеев. Литература и жизнь. Статьи и речи. М-. "Сов. писа
       тель:", 1939, стр. 149--150.
       [2] В сб. "Как мы пишем". Л., Изд-во писателей в Ленинграде, 1930,
       стр. 172.
      
      
       нии, в развитии действия, в характеристике событий и персонажей.
       В поисках своей поэтики письма, его строя, соответствующего бурному ритму событий, Шолохов опирался на опыт классической литературы, в частности на гоголевские повествовательные интонации, на манеру письма, характерную для автора "Тараса Бульбы".
       В основе образной системы "Донских рассказов" ощутимы и народно-поэтические истоки. Меткие пословичные образования, песенные выражения, устойчивые словосочетания, традиционные эпитеты, сказовые интонации, повторы, свойственные народной поэзии инверсии не так уж трудно обнаружить в языке шолоховских рассказов. В духе реалистической народной сказки выписан приход Алексея Попова в батраки ("Алешкино сердце"): "Голому одеться -- только подпоясаться. Ни роду у Алешки, ни племени. Именья -- одни каменья, а хату и подворье еще до смерти мать распродала соседям: хату -- за девять пригоршней муки, базы -- за пшено, леваду Макарчиха купила за корчажку молока. Только и добра у Алешки -- зипун отцовский да материны валенки приношенные. Табун пришел с попаса, а Алешка -- к Ивану Алексееву во двор. Возле стряпки расстелила хозяйка рядно, сели семейно на земле, вечеряют. В ноздри Алешке так и ширнуло духом вареной баранины. Проглотил слюну, стал около, картузишко комкая, а в мыслях: "Хучь бы посадила вечерять хозяйка..." Но не тут-то было" (1,52).
       Обращение к народной поэтике характерно и для авторских описаний в рассказе "Пастух". "Широка степь и никем не измерена. Много по ней дорог и проследков. Темней темного ночь осенняя, а дождь следы лошадиных копыт начисто смоет..." (1,31).
       Молодая проза этих лет стремилась достигнуть особой интонации повествования, соответствующей героическому времени, его динамике, но нередко ее поиски попадали в русло формальных увлечений ритмической прозой. Пример тому повествовательная речь таких разных писателей, как Ю. Либединский, А. Неверов и Л. Сейфуллина, А. Веселый и Ф. Гладков, В. Лидин и Н. Никитин, Ф. Березовский и В. Бахметьев, И. Бабель и Б. Лавренев, А. Тарасов-Родионов и М. Шагинян. В поисках своего "ритма фразы", своей "повествовательной интонации" шли на искусственную расстановку слов в предложении ради соблюдения "размера": "Смутно серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно-яркая тайна. И первая дрожь проструилась по зябкому телу, и ноет в мурашках нога"'. Нередко прибегали к безглагольным фразам или отводили глаголу место в конце ее, произвольно меняли порядок других слов в предложении: "Через двор проходной, по пеплу княжескому -- к церкви Николы: у Николы окна узкие, водой аквариумной зеленоватой налиты; в сумраке прохладном, по каменным плитам жизнь человечья приходит"[2]; "Над крыльцом -- балкон на каменных колоннах. В окнах -- мутный огненный накал и хоровод теней на стеклах", "На новой кирпичной колокольне -- пасхальный заливчатый звон"[3]; "...по коридору во двор и через двор в ремонтную, рядом во флигель, где на маленькой двери -- прописью скромно: "Здесь помещается ячейка РК.СМ", "Ночью, в темной затхлой комнате, спит Ванька с братом Митрием в одной кровати. Спит Митрий сладко, крепко, широко ноздрит горячим носом, обдает дыханием потным и горьким"[4]; "В веселых, жарких тесовых балаганах -- ситцы, малиновые пряники. Под небом, как куски воды,-- посуда", "Как татарские шапки на лугах -- стога, скачут в осенних ветрах, треплют волосом и не могут ускакать. Лугами -- окопы, мужичьи заставы... Дни над стогами -- мокрые ветряные сети..."[5].
       Самодовлеющие стилевые приемы, которые нередко использовали для достижения ритмически организованного, "напевного" повествования, не только не приводили к повышению образной выразительности, а лишь усложняли естественное течение фразы. "Должен сказать, что у всех вас, москвичей,-- писал А. Толстой В. Лидину летом 1922 года,-- что-то случилось с языком: прилагательное позади существительного, глагол в конце предложения. Мне кажется, что это неправильно. Члены предложения должны быть на местах: острота фразы должна быть в точности определения существительного, движение фразы -- в психологической неизбежности глагола... Меня очень волнует формальное изменение языка, я думаю, что оно идет по неверному пути. Сейчас, конечно, искания. Все мы ищем новые формы, но они в просто-
      
       [1] А. Тарасов-Родионов. , Шоколад. Фантастическая повесть.
       "Молодая гвардия", 1922, No 4--5, стр. 3.
       [2] В. Л иди и. Проходным двором. Из книги "Мышиные будни". "Наши
       дни", 1922, No 1, стр. 14.
       [3] Ф. Гладков. Огненный конь. Повесть. "Наши дни", 1923, No 3,
       стр. 216, 221.
       [4]М. Колосов. Тринадцать. "Молодая гвардия", 1923, No 4--5, стр. 35--36.
       [5] В с. Иванов. Голубые пески. Роман. "Красная новь", 1922, No 5, стр. 56, 68.
      
      
       те и динамике языка, а не в особом его превращении и не в статике"[1].
       Природа стилевых исканий Шолохова в донских рассказах очень своеобразна. Повествовательная речь молодого художника склонна к эпическим описаниям сложных жизненных столкновений, драматических действий, событий. Она буквально перенасыщена глагольными формами: "Повернул атаман коня, а на него, раскрылатившись, скачет один и шашкой помахивает. По биноклю, метавшемуся на груди, по бурке догадался атаман, что не простой красноармеец скачет, и поводья натянул. Издалека увидел молодое безусое лицо, злобой перекошенное, и сузившиеся от ветра глаза. Конь под атаманом заплясал, приседая на задние ноги, а он, дергая из-под пояса зацепившийся за кушак маузер, крикнул... С седла перевесившись, шашкой махнул, на миг ощутил, как обмякло под ударом тело и послушно сползло наземь" (1, 19--20. Курсив мой.--В. Г.).
       Стремясь к большей лаконичности, молодой Шолохов использовал безглагольные предложения. Они встречаются почти в каждом рассказе: "В полдень по хутору задремавшему -- медные всплески колокольного звона" (1, 21); "Возле речки в кирпичных сараях и амбарах -- хлеб. Во дворе дом, жестью крытый... Под навесом сарая -- полевая кухня" (1, 49); "В горнице полутемно, тягучее жужжание засыпающих на потолке мух" (1, 63); "В хуторах, поселках -- шум, мужичьи взгляды исподлобья, бабий надрывный вой" (1, 110).
       В последних книгах "Тихого Дона" такие предложения исчезли, но в первой книге и в некоторых главах второй[2] они еще встречались: "Мелеховский двор -- на самом краю хутора" (II, 9); "По Дону наискось -- волнистый, никем не езженный шлях. Над Доном -- туман..." (II, 24); "Сбоку, на стене,-- засиженные мухами фотографии" (II, 59); "По двору -- желтая ночная стынь. От сарая -- тяжелая тень" (II, 60); "Плетью коня меж ушей -- и на Лагутина" (III, 120); "По ступенькам -- на площадь. Впереди толпа, зеленые шпалеры войск, казачья сотня в конном строю" (III, 133) и т. д.
       В структуре авторской речи ранних шолоховских рассказов особенно заметно тяготение к различным инверсиям в рас-
      
       [1] А. Толстой. Собр. соч., т. 13. М., Гослитиздат, 1949, стр. 585.
       [2] Эти главы были написаны вслед за рассказами и входили в первоначальный вариант романа, называвшийся "Донщина", Часть глав вошла позже во вторую книгу "Тихого Дона". См. мою статью "М. А. Шолохов в работе над "Тихим Доном". "Лит. Саратов", 1950, кн. 11, стр. 169--172.
      
      
       становке слов. Определение ставится обычно позади определяемого слова, обстоятельство образа действия -- позади глагола: "Тянет нарочный к конюшне лошадь, потом горячим облитую" (I, 13); "Промеж ульев долбленых двинулся Лукич тихонько, губами вылинявшими беззвучно зашамкал, стал поодаль от гостей, наблюдая искоса" (I, 16); "Обнял голову, а на пальцах кровь и комочки белые слизистые" (I, 70); "Повернулся к старухе лицом иззябшим" (I, 152); сказуемое часто переносится в конец предложения: "На лавке тесаной, заплесневевшей от сырой стены, спиной плотно к подоконнику прижавшись, Николка Кошевой, командир эскадрона, сидит" (I, 11); "Спустя полчаса где-то в ярах пулемет сухо и отрывисто татакал" (I, 69). Особенно много таких предложений в рассказе "Коловерть": "Вожжами волосяными Пахомыч шевелит, золу, просыпанную на улице, объезжает" (I, 150); "Коромысла с ведрами кинула, шею охватила, губами иссохшими губы не достанет, на груди бьется и ясные пуговицы и серое сукно целует" (I, 152); "За буераком, за верхушками молодых дубков, курган могильный над Гетманским шляхом раскорячился" (I, 154); "Частокол вокруг палисадника ребрами лошадиного скелета топорщится" (I, 155); "В стены паутинистые хуторского майдана баритон дворянски-картавый тычется" (I, 157). Рассказ "Коловерть", очевидно, одновременно был предложен и в редакцию журнала "Смена"[1], и в Госиздат, где и подвергся, как и рассказ "Двухмужняя", стилистической правке, получив новое название[2]. Хранящаяся в архиве машинопись рассказа испещрена перестановкой слов текста: "Двери широко распахнув, влез Игнат... Морщась, сорвал с усов сосульки тающие и улыбнулся, радости не скрывая" -- "Широко распахнув двери, влез Игнат... Морщась, сорвал с усов тающие сосульки и улыбнулся, не скрывая радости"; "Пахомыч ложку отложил, бороду вытирая рушником расшитым, спросил" -- "Пахомыч отложил ложку, бороду вытирая расшитым рушником, спросил"; "Пахомыч, в полах полушубка путаясь, с головой непокрытой к санкам подбежал" -- "Пахомыч, путаясь в полах полушубка, с непокрытой головой к санкам подбежал"; "Повернулся к старухе лицом иззябшим" -- "Повернулся к старухе иззябшим лицом" и т. д.[3]
      
       [1] М. Ш о л о х о в. Коловерть. "Смена", 1925, No 11, 15 июня, стр. 2--6.
       [2] М. Шолохов. Красногвардейцы. Рассказ. М.-- Л., Госиздат, 1925,
       [3] М. Шолохов. Красногвардейцы. 15 декабря 1924 г. Архив ИМЛИ,
       ф. 143, оп. 1, No 1, лл. 1, 2, 4, 13. На машинописи пометка: "Изменить заголо
       вок. К печати годен с правкой стиля".
      
      
       Однотипные поправки внесены были, очевидно, Ф. Березовским и в первое отдельное издание рассказа "Двух-мужняя". Отдавая в своих повестях и рассказах дань утомительной стилизации, Ф. Березовский вытравлял ее из речи автора "Донских рассказов". Шолохов, правда, вскоре снял предложенные ему в рассказах "Двух-мужняя" и "Коловерть"[1] исправления, но в других рассказах начинал отказываться от вычурного строения повествовательной речи.
       В поздних рассказах Шолохова ("Чужая кровь" и другие), как и в "Тихом Доне", эксперименты с инверсиями исчезают. Но от эмоциональных возможностей ритмически организованной речи, особенно в пейзажных зарисовках, в авторских лирических отступлениях, Шолохов не отказывается. В рассказе "Чужая кровь" переживания деда Гаврилы, его тоска о пропавшем без вести сыне сливаются с еще не развернутым отступлением: "Где-то теперь лежит он, и чья земля на чужбине греет ему грудь?" (1, 313). Это отступление не только тематически, но и по своей конструкции перекликается с пространным авторским отступлением из "Тихого Дона" -- о том, как мать красноармейца будет горевать, оплакивать сына, павшего "от вражеской пули где-то в безвестной Донщине".
       Художественно оправдана четкая ритмическая организация пейзажных описаний, несущих эмоциональную нагрузку. Еще в рассказе "Коловерть", разряжая напряженную обстановку боя, Шолохов писал: "А над землей, разомлевшей от дождей весенних, от солнца, от ветров степных, пахнущих чеборцом и полынью, маревом дымчатым, струистым плыл сладкий запах земляной ржавчины, щекотный душок трав прошлогодних, на корню подопревших. Подрагивала выщербленная голубая каемка леса над горизонтом, и сверху сквозь золотистое полотнище пыли, разостланное над степью, жаворонок вторил пулеметам бисерной дробью" (1, 159).
       Обращаясь к жанру сказа ("Шибалково семя", "Председатель Реввоенсовета республики", "Семейный человек", "Лазоревая степь", "О Донпродкоме и злоключениях заместителя донпродкомиссара товарища Птицына", "О Колчаке, крапиве и прочем"), Шолохов плодотворно использовал многообразные формы организации разговорной речи с ее
      
       [1] М.Шолохов. Донские рассказы. С предисловием А. Серафимовича. М., "Новая Москва", 1926, стр. 92--119, 142--172.
      
      
       разнородными лексическими пластами и живыми интонациями.
       Сказовая форма в литературе двадцатых годов становилась нередко самоцелью для стилизаторских экспериментов. Внешне стилизуя повествование под разговорную речь, А. Ремизов и Е. Замятин, в сущности, занимались прихотливой языковой игрой. Разнотипные "издержки" в обращении к сказовым формам нетрудно обнаружить у многих молодых писателей этих лет (Л. Сейфуллиной, А. Неверова, Л. Леонова и других). Своеобразно, ради создания комических эффектов, обращались к сказовым формам И. Бабель и М. Зощенко.
       Сказы Шолохова далеки от чисто формальных экспериментов. Как и для многих молодых писателей, сказ был для него одной из форм овладения речевым мастерством. Не сама по себе "словесная вязь" увлекала молодого писателя, а неповторимое своеобразие разговорной речи, ее интонаций, лексики, синтаксической организации, передача той пестрой речевой стихии, которая явилась результатом приобщения народа к бурной социальной жизни.
       Сказы раннего Шолохова приобретали и сочную юмористическую окраску. Комичность достигалась и анекдотическими ситуациями, смешными житейскими происшествиями ("О Колчаке, крапиве и прочем"), и богатой палитрой речевого юмора, ставшего уже для молодого Шолохова важным средством раскрытия особенностей изображаемого времени и его людей. "Веселая хитроватая ухмылка", которой искрится речь его героев, богатая словесная ткань, разнообразные речевые интонации становятся важной формой раскрытия характера героя, от имени которого ведется повествование.
       В самобытных сказах, несущих на себе печать времени, нет и тени словесного фиглярства. Новые, еще глубоко не осмысленные слова врываются в народную речь героев вместе с новыми отношениями, которые несла революция ("Я у Советской власти твердо стою на платформе, все программы до тонкости соблюдаю, и с платформы этой вы меня категорически не спихнете!"). Не случайно речевая характеристика красного казака Богатырева стала основой сочной речевой характеристики Нагульнова в "Поднятой целине". К накопленному в донских рассказах опыту создания комического с помощью речевых средств Шолохов не раз обратится в своих романах.
       Проза двадцатых годов, активно обогащаясь лексикой
      
      
       народной речи, делала и слишком опасный крен: молодые писатели чрезмерно увлекались фонетическим копированием искаженно произносимых слов, местными, диалектными речениями, жаргонизмами и вульгаризмами.
       Живая народная речь расцвечивала и письмо автора донских рассказов, речь его персонажей. Взятое у народа слово Шолохов смело вводил в свои рассказы. Некоторые из них, однако, он перегружал просторечными словами и оборотами ("турсучил", "чикилял", "осклизнулось", "лямкать", "постовал", "хуга", "семки", "посередь путя", "вблизу шляха" и т. п.), вульгаризмами ("шалава", "хайло", "жратва", "гад твоей морде" и т. п.).
       А. Серафимович видел, что слова местного говора "очень часто мелькают" и в авторской речи "Тихого Дона", считая, что такие слова "сообщают ему живой местный колорит", что в употреблении их у Шолохова есть "чутье и чувство меры"[1]. Несмотря на эту похвалу писателя, вводившего его в литературу, Шолохов сознавал, что и он "погрешен в злоупотреблении "местными реченьями"[2]. Еще в донские рассказы он вносил поправки там, где ему изменило "чувство меры".
       "Донские рассказы" и "Тихий Дон" -- произведения не равнозначные по богатству и сочности языка. И все-таки при сопоставлении рассказов и "Тихого Дона" бросается в глаза поразительное сходство словесной ткани, особая, только Шолохову присущая "манера письма". Его неповторимая особенность ощутима и в лексике, и в метких словесных сочетаниях, сравнениях, эпитетах, метафорических образованиях, и в структуре повествовательной речи, и в речевой характеристике персонажей. В рассказах и в "Тихом Доне" встречаются очень близкие словесные образы, обороты речи ("пряно пахнет чеборцовым медом", жизнь, вывернутая наизнанку, "как порожний карман", "борода, как новый просяной веник", "румянец на щеках, нацелованных солнцем" и т. п.).
       Язык донских рассказов и "Тихого Дона", по словам А. Серафимовича,-- "живой язык степного народа", "язык, которым говорит казачество". И это так. Герои Шолохова прочно связаны с жизнью природы. Они находятся в степи,
      
       [1] А. Серафимович. Ответ А. М. Горькому. "Лит. газета", 1 марта 1934 г., No 25, стр. 2.
       [2] М. Ш о л о х о в. За честную работу писателя и критика. "Лит. газета", 18 марта 1934 г., No 33, стр. 2.
      
      
       в поле, и во время пахоты, и в сенокос, и в горячие дни уборки хлеба. Остро чувствуют они запахи только что скошенного сена, чеборца, собачьей бессилы, полыни и других степных трав. Шолохов не может не передать тончайших оттенков в ощущениях его героев.
       В поэтике ранних рассказов много общих с "Тихим Доном" сравнений, метафор, эпитетов, почерпнутых из жизни крестьянина, связанного с землей, с полем, с предметами сельскохозяйственного быта. Названиями предметов крестьянского обихода казаки пользуются в своей речи, употребляя их часто в переносном смысле, сравнивая с ними по аналогии какие-нибудь другие предметы или явления. На этой основе Шолохов нередко строит образы своей повествовательной речи. Он сравнивает, например, бороду казака с "новым просяным веником", ручку ковша Большой Медведицы -- с "торчащим" ("Червоточина") или "косо вздыбленным" ("Тихий Дон") дышлом телеги. По этому же принципу построены многие шолоховские образы: "буйным чертополохом цвела радость" ("Кривая стежка"); "ящерицей скользнула молния" ("Двухмужняя"); пуля "забороздила темноту" ("Путь-дороженька"); волосы у Мишки были "как лепестки цветущего подсолнечника, в июне солнце обожгло их жаром, взлохматило гнедыми вихрами. Щеки, точно воробьиное яйцо, всконопатило веснушками" ("Нахале-нок").
       Образная система авторской речи "Тихого Дона" во многих случаях построена по этому же принципу (голубой шрам, "перепахивая щеку, зарывается в кудели волос", "Солнце насквозь пронизывало седой каракуль туч", "Пусто и одичало, как на забытом, затравевшем лебедою и бурьяном гумне, стало на душе у Аксиньи", "накрапывал мелкий, будто сквозь сито просеянный, дождь" и т. п.).
       Издавна жизнь казака связана с конем. И во время полевых работ, и в боевых походах конь -- добрый друг казака. Часто поэтому автор и его герои переносят то, что связано с конем, на аналогичные явления из жизни людей и природы: "Дуняшка раздула ноздри, как лошадь перед препятствием", "Аксинья переступала с ноги на ногу, как обкормленная ячменем лошадь", "Время заплетало дни, как ветер конскую гриву", "Ветер гриватил волны", "По небу заджигитовала молния". В "Тихом Доне", как и в рассказах, встречаются сравнения, связанные с предметами военного снаряжения -- саблей, пикой, седлом.
      
      
       В "Тихом Доне", особенно в последней книге, Шолохов охотнее прибегает к скрытым развернутым сравнениям: "Солнце приметно порыжело, слиняла на нем немощно желтая окраска. Остья солнечных лучей стали ворсистей и уже покалывали теплом... По-весеннему яровито взыгрывали кони, сыпался с них линючий волос, резче щекотал ноздри конский пот" (III, 232). Солнце порыжело и слиняло, как рыжеет и линяет весной скот. Здесь же прямо указывается на то, что с коней сыплется "линючий волос". Остья -- длинные усики на оболочке зерна злаков -- сравниваются с солнечными лучами. Остья-лучи стали мягче, ворсистей и начали "покалывать теплом".
       Молодые, еще только обретавшие самостоятельность писатели двадцатых годов для передачи необычных революционных событий "творили" новые образы, пышные метафоры, эпитеты, сравнения, прибегали к различным орнаментальным украшениям в языке.
       В эти годы Вс. Иванов писал так: "На чешуе рыб отражалось небо, камни домов, а плавники хранили еще нежные цвета моря -- сапфирно-золотистые, ярко-желтые и густо-оранжевые"'. "Уткнувшись в сутунки, широкая, груженная пшеницей баржа зевала в небо пастями люков"; "Серая полынь целовала дороги"; "Огонь от фонаря на лице -- желток яичный. Голос -- как скорлупа, давится"[2].
       Цветисто окрашено и письмо Николая Никитина: "В воздухе, в мае, в сирени -- бодрый и нежный звон. Этот звон идет по утрам, когда парит земля, тянется, мурлычет -- что рыжая, веселая, облитая рыжим же солнцем огненная кошка. Все огненнее, все пышнее ее золотая шерсть"; "Пристань -- сытая баба, вальяжно покачивается, шевеля широкими бедрами, поскрипывая тонким голосом, позванивая браслетами, что тянутся к сваям, удерживая разгульную"; "Теплится луна -- ночная пересмешница; не для сугреву улыбка ее; на любовном свету душа топится -- масло на пару в запечье; томится плоть... Оторвалась Тайка от Пушкова -- замерла, охватил ее поцелуйный задох. Глаза у нее -- две луны, мертвым жаром пышут"[3].
      
       [1] В с. Иванов. Бронепоезд 14-69. "Красная новь", 1922, No 1,
       стр. 91.
       [2] В с. Иванов. Голубые пески. "Красная новь>, 1922, No 4, стр. 40, 41,
       42.
       [3] Н. Никитин. Бунт. Рассказы. М.--Пг., "Круг", 1923, стр. 23, 141,
       150--151.
      
      
       В поисках своей образности отдал дань времени и Шолохов. Не только на вспаханной борозде "Донских рассказов", но и на широком поле "Тихого Дона" заметны "языковые огрехи". Как и Фадеев в ранних повестях, Шолохов нет-нет да "изобретал" в рассказах "что-нибудь такое "сверхъестественное", "необыкновенную" метафору, надуманный образ: "Солнце по утрам переваливает, вверх карабкается и сквозь мглистое покрывало пыли заботливо, словно сука -- щенят, лижет степь..." (I, 154); "Частокол вокруг палисадника ребрами лошадиного скелета топорщится" (I, 155); "Натуживаясь и багровея, солнце плюхнулось за станичное кладбище" (I, 166); "О шершавое днище парома сухо чешется вода" (I, 167).
       С нарочитой изысканностью выписаны в рассказах и некоторые пейзажи: "Туман, низко пригинаясь, вился над скошенной травой, лапал пухлыми седыми щупальцами колючие стебли, по-бабьи кутал курившиеся паром копны. За тремя тополями, куда зашло на ночь солнце, небо цвело шиповником, и крутые вздыбленные облака казались увядшими лепестками" (I, 182).
       Одна из глав второй части первой книги "Тихого Дона" совсем недавно начиналась так: "К просторному суходолу наростом прилипло имение Листницкого -- Ягодное. Меняясь, дул ветер то с юга, то с севера; болтался в синеватой белеси неба солнечный желток; наступая на подол лету, листопадом шуршала осень, зима наваливалась морозами, снегами, а Ягодное так же корежилось в одубелой скуке, и дни проходили, перелезая через высокие плетни, отгородившие имение от остального мира,-- похожие, как близнецы"[1].
       Такие образы, как "ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее солнце", "ласковая тишина паслась на лугу", улица "была наголо вылизана безлюдьем", совершенно исчезают в третьей книге "Тихого Дона". В процессе работы над романом совершенствовалось языковое мастерство писателя, распахивались и те "языковые огрехи", которые остались от рассказов. Редактируя первые книги романа, взыскательный художник беспощадно вытравлял образы, на которых лежала печать красивости, вычурности, а иногда и натуралистичности ("Ветер шуршал, перелистывая зеленые страницы подсолнечных листьев", "Спокойный голос его плеснул на Аксинью варом", "Ставни
      
       [1] М. Шолохов. Тихий Дон. М., Гослитиздат, 1941, стр. 90.
      
      
       дома наглухо стиснули голубые челюсти", "Розоватым бабьим задом из-за холма перлость солнце", "Ночь захлебнулась тишиной", "Время помахивало куцыми днями", "Словно кто-то невидимо большой изредка смежал оранжевые трепещущие ресницы" и т. п.).
       Еще в рассказах Шолохов обретал свое неповторимое по колориту и сочности письмо, от талантливых рассказов шел к большому мастерству, к эпическому повествованию о путях народа в революции, к огромным художественным открытиям в романах "Тихий Дон" и "Поднятая целина".
      
      
      
      
       ГЛАВА 2 ДАЛЬ РОМАНА
       0x01 graphic
      
      
       1. "ДОНЩИНА"-- ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ ЗАМЫСЕЛ РОМАНА
       Большой роман о народе и революции автор "Донских рассказов" задумал в середине двадцатых годов. Желание создать роман о Доне, "показать казачество в революции"[1] возникло уже во время работы над донскими рассказами и с тех пор не покидало писателя. "Уезжая из Москвы на Дон, Шолохов еще сам твердо не знал, во что выльется вся его затея. Весьма скупой на рассказы, Шолохов однажды заявил нам: "Хотелось написать о народе, среди которого я родился и который знал"[2].
       С этим желанием Шолохов вернулся на Дон, чтобы быть среди своих героев. Поселился он в станице Букановской, в доме Громославских, и в октябре 1925 года начал работать над романом, получившим название "Донщина".
       И жилось в это время, и писалось трудно. Работал ночами, а утром появлялся среди родных с воспаленными глазами, взволнованный и утомленный. Не лучше жилось и в станице Каргинской, в тесном отцовском курене, куда вскоре переехал со всей семьей. Пришлось снять для работы комнатушку в соседнем курене.
       Нетрудно представить обстановку того времени, любопытство и удивление окружающих необычным для них занятием. Замыслы молодого писателя вызывали непонимание или считались в лучшем случае бесполезным увлечением молодости. Даже отец огорчен был писательской страстью сына, доказывая, что у него ничего не получится, для того, чтобы писать романы, нужно много знать, необходима большая культура. Но Шолохов был убежден и настойчив в своих планах и замыслах, работал много и неустанно.
       О тех трудностях, с которыми столкнулся молодой писатель, оставаясь осенними и зимними вечерами наедине с чистым листом бумаги, лучше всего могли бы поведать черновики
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
       [2] И. Э к с л е р. Как создавался "Тихий Дон". "Известия", 12 июня
       1940 г., No 134, стр. 5.
      
      
       "Донщины", но рукописи эти утрачены в годы войны и не дошли до нас. А окружавшие в то время писателя -- родные и знакомые -- хотя и проявляли интерес к этой его работе, но не знали ее деталей, а интерес печати к творческой биографии писателя пришел позже, когда Шолохов становился всемирно известным романистом. Уже в тридцатых годах его забросали вопросами о том, как начиналась работа над романом, но даже, казалось бы, дословные записи писательских ответов были нередко противоречивыми.
       Самое раннее по времени появления свидетельство о работе над "Донщиной" -- свидетельство самого писателя, сделанное его рукою в автобиографии: "В 1925 году осенью стал было писать "Тихий Дон", но после того, как написал 3--4 п. л.-- бросил. Показалось -- не под силу. Начал первоначально с 1917 г., с похода на Петроград генерала Корнилова. Через год взялся снова и, отступив, решил показать довоенное казачество"[1].
       Через пять лет в беседе с корреспондентом газеты "Известия" Шолохов почти дословно повторил это свидетельство, дополнив его некоторыми деталями: "Начал я писать роман в 1925 году. Причем первоначально я не мыслил так широко его развернуть. Привлекала задача показать казачество в революции. Начал я с участия казачества в походе Корнилова на Петроград... Донские казаки были в этом походе в составе третьего конного корпуса... Начал с этого... Написал листов 5--6 печатных. Когда написал, почувствовал: что-то не то... Для читателя остается непонятным -- почему казачество приняло участие в подавлении революции? Что это за казаки? Что это за Область Войска Донского? Не выглядит ли она для читателя некоей terra incognita?.. Поэтому я бросил начатую работу. Стал думать о более широком романе"[2].
       Судя по всему, в самом начале работы над романом Шолохов столкнулся с большими трудностями. Возникали и сомнения: под силу ли ему все это, верную ли дорогу избрал, с того ли начал и так ли строит повествование? "Привлекала задача показать казачество в революции", рассказать об истоках гражданской войны, о роли казачьих дивизий после Февральской революции, особенно q6 участии их в подавлении революции, в корниловском путче,-- все это свидетельствует о том, что молодой писатель, приступив к работе над романом,
      
       [1] М. Шолохов. Автобиография. Ст. Вешенская. 14 ноября 1932 г.
       ЦГАЛИ, ф. 1197, оп. I, ед. хр. 4.
       [2] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
      
      
       не предполагал тогда, что его замысел выльется в эпическое повествование ("первоначально я не мыслил так широко его развернуть") о народных судьбах в революции. Правда, писатель только начинал роман с описания корниловщины, с похода Корнилова на Петроград. Совсем не значит, что его замысел ограничивался этим. Роман поначалу был назван "Донщина". Предполагалось, значит, показать участие казачества в бурных, развернувшихся непосредственно на Дону революционных событиях.
       Шолохов, как известно, не отбросил рукопись "Донщи-ны", он лишь на время отложил написанные главы.
       После того, как была закончена первая книга "Тихого Дона" и время действия романа коснулось событий в Петрограде, корниловщины, Шолохов вернулся к "Донщине" и "включил во вторую книгу "Тихого Дона" куски первого варианта романа"[1].
       Отсутствие рукописи "Донщины" не дает возможности с полной достоверностью установить, что именно вошло из нее во вторую книгу романа, хотя знать это чрезвычайно важно для понимания эволюции замысла и особенностей работы писателя.
       Попытаемся все-таки установить, какие именно "куски первого варианта романа" вошли в "Тихий Дон". Прежде всего выделим во второй книге романа главы, близкие к "Донщине" тематически и по замыслу: узко -- показ непосредственного участия казачества в походе Корнилова на Петроград, шире -- роль казачьих дивизий после февраля 1917 года. Далее -- надо иметь в виду, что "Донщина" создавалась в год завершения работы над "Донскими рассказами" и не могла резко отличаться от них по манере письма. Наконец, еще одно обстоятельство. В рукописи "Донщины" не могло быть фигуры Григория Мелехова. Прототипом для него, как известно, "послужило реальное лицо"-- базковский хорунжий Харлампий Ермаков. Но писателем "взята только его военная биография: служивский период, война германская, война гражданская", то есть большая часть событий того времени, которое не было предметом внимания в работе над первоначальным замыслом. Кроме того, Ермаков только в 1924 году демобилизовался из Красной Армии и появился в Базках, а встречи и беседы с ним писателя относятся к 1926 году, к тому времени, когда вызревал замысел широкого эпического полотна.
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
      
      
       В этом убеждает и письмо М. Шолохова Харлампию Ермакову от 6 апреля 1926 года, в котором писатель ищет новых встреч с одним из бывших руководителей Верхнедонского восстания, интересуется деталями этого восстания, хочет получить от непосредственного участника этих событий "некоторые дополнительные сведения относительно эпохи 1919 года"[1].
       Первые четыре главы второй книги "Тихого Дона" посвящены описанию событий на фронте империалистической войны, начиная с октября 1916 года (в издании "Роман-газеты" они называются "В офицерской землянке", "Фронт рушится", "Родня по труду", "Пройденная путина"). В следующих V--VII главах ("На хуторе", "Митька Коршунов", "Без царя") действие переносится на Дон, в Татарский и Ягодное, и охватывает время до ранней весны 1917 года. События февральского переворота на фронте отражены в VIII и IX ("Прикончить войну" и "Невтерпеж, братушки...") главах (в последней впервые появляется фигура урядника-атаманца Якова Фомина с хутора Рубежного).
       Все эти главы (I--IX) написаны скорее всего после создания первой книги "Тихого Дона" и являются "соединительным звеном" между нею и "Донщиной", куски из которой следуют теперь вслед за ними. Главы эти, восполняя временной разрыв между первой и второй книгами романа, содержат экскурсы в прошлое прежде всего таких героев, как Григорий и Петр Мелеховы, Митька Коршунов. Вместе с тем многие из них, даже Григорий, исчезают из повествования до конца четвертой его части.
       Как герои противоположных лагерей в назревающих событиях выдвигаются здесь Бунчук и Калмыков, только упоминавшиеся в конце первой книги, Иван Котляров и Евгений Листницкий, на долгое время уходившие из поля зрения писателя. Им всем, наряду с букановским казаком-большевиком Иваном Лагутиным, предстоит принять непосредственное участие в событиях корниловского мятежа, в столкновении "двух миров" во время революционных событий в Петрогра-Де.
       Главы X--XIV ("На усмирение", "Корнилову, ура!", "Иван Лагутин", "В ставке", "Большой заговор") не относятся еще к "участию казачества в походе Корнилова на Петроград" в составе третьего конного корпуса, но близки к "Донщине" тем, что в них изображаются события после
      
       [1] "Тихий Дон: уроки романа". Ростов н/Д. Ростиздат, 1979, стр. 113.
      
      
      
       февраля 1917 года, переброска казаков в Петроград в июле, атмосфера тех дней в столице, зарождение заговора.
       Кроме того, именно эти главы (особенно XII--XIV) по манере письма близки к донским рассказам употреблением коротких и динамичных, без сказуемого предложений ("Лист-ницкий хотел сказать что-то едкое, но от серых лобастых корпусов Путиловского завода -- пронзительный крик "держи!"; "Лагутин -- с седла долой, к Листницкому" (3, 119); "Плетью коня меж ушей -- и на Лагутина" (3, 120); "на всю одетую вдовьим цветом предосеннюю землю -- косой, переломленный в отсветах радуги благодатный дождь" (3, 13); "у виадука -- московский женский батальон смерти. Около трех часов пополудни -- поезд. Разом стих разговор. Зычный, взвихрившийся всплеск оркестра и шаркающий топот множества ног" (3,132); "По ступенькам -- на площадь" (3, 133) и т. п.). Такая характерная для "Донских рассказов" стилевая особенность еще встречается в начале первой книги "Тихого Дона" и постепенно иссякает, оставаясь только в названных главах второй книги.
       Хотелось бы обратить внимание и еще на один факт. Часть этих глав близка к последующим, относящимся к движению войск Корнилова на Петроград, к изображению самого заговора, его участников и вдохновителей, по структуре повествования. Некоторые из них написаны на основе одних и тех же мемуарных источников. Главы X--XI близки к XIV главе передачей внутреннего состояния Евгения Листницко-го, восприятием происходящих событий, и не исключено, что это его состояние и настроение Шолохов мог в этих главах передать так, как это уже было сделано в "Донщине" раньше.
       Главы XV--XVII ("На своих не пойдем!", "Дело рушится", "На кровь -- кровью") посвящены самому походу Корнилова на Петроград, а последующие XVIII--XX главы ("Конец корниловщине", "В Зимнем дворце", "Бегство Корнилова") -- провалу заговора, разгрому мятежа и аресту мятежников, бегству Корнилова с сообщниками из Быхова.
       Таким образом, из двадцати одной главы четвертой части "Тихого Дона" одиннадцать глав (X--XX) близки к "Донщине". Причем с большим основанием к первоначальному замыслу можно отнести главы XIII--XVI, XVIII--XX. Разумеется, мы далеки от мысли, что и они перенесены из "Донщины" механически. Шолохов добивался того, чтобы куски ранее написанного текста органически вошли в художественную ткань повествования.
      
      
       Теперь трудно судить, как развернулось бы повествование в "Донщине", если бы писатель не прервал работу над рукописью, занявшей у него почти год напряженного труда. Ясно одно: Шолохов не мог ограничиться тем, с чего начал,-- показом похода Корнилова на Петроград, разгромом мятежа. Ведь его уже тогда привлекла задача "показать казачество в революции", а значит, и изображения людей и событий Донщины.
       Выявленные главы первоначального замысла свидетельствуют о преобладании в "Донщине" историко-хроникально-го принципа повествования. Замысел "Донщины", манера раскрытия основных конфликтов в столкновении "двух миров" еще не освещались единой философской концепцией, а шли в русле тех исканий, которые были характерны для романа-хроники середины двадцатых годов.
       Роман-хроника этих лет изображал события, предшествующие революции и гражданской войне и происходившие на географически огромных пространствах ("Вихрь" А. Демидова, "Две войны и два мира" С. Малашкина, "Февраль" и "Июль" А. Тарасова-Родионова). Последовательное развертывание этих событий становилось основным, порою единственным композиционным принципом и вело к хроникальному летописанию. Широко включая в повествование массовые сцены, важные исторические события, большие социальные перемены в жизни общества, хроника ограничивалась их регистрацией. Структура повествования диктовалась последовательностью изображения движущегося времени. Напряженность действия поддерживалась динамикой самих событий, широкий охват которых не сочетался с поисками новых форм их отражения. Персонажи в таком повествовании выполняли функции скрепления разнородных сцен и событий и не разворачивались в цельные характеры.
       Жанр романа-хроники активно участвовал в освоении и систематизации подвижного жизненного материала революционной эпохи, в расширении плацдарма повествования, в социальном анализе массовых столкновений, в отражении хода истории.
       Изображая события, предшествующие Октябрю, хроника не только накапливала огромный документальный материал, но и вела первые поиски его объемного художественного освоения. Расширение плацдарма повествования с широким охватом революционной эпохи было только одной, и скорее всего внешней, стороной тех поисков эпического освоения действительности, в которых участвовал роман-хроника.
      
      
       Более значительные поиски эпического героя только еще начинались.
       Создание эпической композиции, выработка присущих ей структурных и стилевых средств передачи эпического состояния мира тесно связаны с трудными поисками соотношения в эпическом повествовании объемного охвата действительности и столь же крупного показа героя эпохи, несущего в себе и выражающего собой время. Весь мир в эпопее предстает, по словам Гоголя, вокруг героя и через героя, "не одни частные лица, но весь народ, а часто и многие народы"[1].
       В решении этих задач немалые трудности испытал в это время и А. Толстой. С большими усилиями переводил он во многом традиционное романическое повествование на рельсы эпопеи. С "Донщины" как хроники начал и Шолохов. Фигура Григория Мелехова во всей силе ее эпического наполнения вырисовалась позже.
       Шолохов откладывает работу над "Донщиной" и начинает думать "о более широком романе".
       2. КОГДА ПЛАН СОЗРЕЛ...
       Первоначальный замысел еще не вел к широким художественным обобщениям. Писатель не думал прослеживать идейную эволюцию донского казачества, вскрывать причины осложнения его путей в годы революционной ломки старого мира. Такая мысль вызревала в процессе работы. Шолохов осознавал: без раскрытия исторически сложившихся условий жизни и быта народа, без объяснения причин, толкнувших часть его на сторону белогвардейского движения, роман, начатый мятежом Корнилова, походом казачьих войск на Петроград, не разрешит проблему путей народа в революции. "Донщина" -- книга о начале гражданской войны и об участии в ней казачества. Но прежде нужно раскрыть мир его жизни со всеми его противоречиями, конфликтами. Отодвигая повествование ко времени, предшествующему империалистической войне, Шолохов руководствовался прежде всего стремлением показать рост революционных настроений в среде его героев, размах народной борьбы за новую жизнь во всей ее сложности.
      
       [1] Н. В. Гоголь. Поли. собр. соч., т. VIII. М., Изд-во АН СССР, 1952, стр. 478.
      
      
       Однако долгое время считалось, что описание жизни казачьего хутора понадобилось Шолохову для того, чтобы "вскрыть истоки контрреволюционных настроений казачества, уяснить историческую закономерность противонародного движения на Дону в годы гражданской войны", охватить в "Тихом Доне" события "до примирения (?) большинства казачьей массы с советской властью". Широта шолоховского замысла объяснялась совсем не стремлением писателя проследить пути народа в революции, а только тем, что в романе "дело касалось казачьего сословия", одна лишь специфика жизни которого требов-ала "исторического полотна с охватом, по меньшей мере, от кануна первой мировой войны и до конца гражданской" .
       Извращенное толкование замысла писателя привело к утверждению, что главная творческая задача автора "Тихого Дона" будто бы состояла в том, чтобы объяснить читателю, "почему казачество приняло участие в подавлении революции". Как известно, эти цитируемые шолоховские слова относятся к первоначальному варианту романа в связи с начальными его страницами о корниловском мятеже, но распространяются они на творческие замыслы Шолохова как автора романа "Тихий Дон", в котором писателю будто бы "необходимо было объяснить объективную природу не всей революции, а одного только верхнедонского восстания"[2]. Шолохов якобы для того только и писал "Тихий Дон", чтобы понять это восстание.
       Переход от одного замысла к другому привел к перемене названия романа -- "Тихий Дон". Вложенный в это название смысл предстояло раскрыть всем образным строем повествования, как эпического полотна о судьбах русского народа в его борьбе за свободу. Необходимо было создать сам образ "тихого Дона", показать "незнакомую землю", жизнь народа и те существенные перемены в ней, которые вызваны были революцией.
       "Славный тихий Дон", "Ты наш батюшка, тихий Дон"[3] -- так издавна называл эту реку русский народ, связавший с ней жизнь свою и воплотивший в песнях великую и нежную
      
       [1] И. Л е ж н е в. Михаил Шолохов. М., "Сов. писатель", 1948, стр. 228,
       229.
       [2] А. Ф. Б р и т и к о в. Образ Григория Мелехова в идейной концепции
       "Тихого Дона". В кн. "Историко-литературный сборник". М.-- Л., Изд-во
       АН-СССР, 1957, стр. 184.
       [3] А. Савельев. Сборник донских народных песен. СПб., 1866, стр. 90,
       99, 101, 105, 120, 145 и т. д.
      
      
       любовь к ней. Со временем, правда, царская охранительная литература не раз использовала эти народные чувства в своих целях, раскрывая в образе "тихий Дон" только символику социально благостной, идиллически мирной жизни.
       Песенное название шолоховского романа -- "Тихий Дон" -- несет совершенно иную идейно-эстетическую нагрузку. В нем скрыт основной замысел писателя, сконцентрированный также в эпиграфах, заимствованных, как и название романа, у самого народа.
       Не сохами-то славная землюшка наша распахана... Распахана наша землюшка лошадиными копытами, А засеяна славная землюшка казацкими головами, Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами, Цветен наш батюшка тихий Дон сиротами, Наполнена волна в тихом Дону отцовскими,
       материнскими слезами[1].
       Отрицательные параллелизмы этой старинной казачьей песни концентрируют внимание на утверждающей части параллели. Постоянные слова "землюшка", "батюшка" вбирают в себя не только любовь народа к своему краю, но и жалобы на тяжкую казачью долю. Эпитет "тихий" приобретает контрастный смысл в сравнении с бурными событиями, происходившими на Дону. Грустный строй песни напоминает плач народа о родине своей. Далеко не так уж мирно и вольно жилось на Дону,-- горька жизнь безутешных вдов и сирот, солоны отцовские и материнские слезы.
       Старинная казачья песня настораживает, настраивает отнюдь не на благостное восприятие мирного быта и нравов тихого Дона, отнюдь не на "экзотические" "картинки" и
      
       [1] Ср.:А. Пивоваров. Донские казачьи песни. Новочеркасск, 1885, стр. 108--109. Эпиграф "Тихого Дона" является сокращенным вариантом широкоизвестной народной песни "Дон после войны". Записана она И. А. Сальниковым в 1-м Донском округе. Шолохов снимает риторические вопросы, а произведенное сокращение отмечает многоточием.
       Чем-то наша славная землюшка распахана? Не сохами-то славная землюшка распахана, не плугами, Распахана наша землюшка лошадиными копытами, А засеяна славная землюшка казацкими головами. Чем-то наш батюшка, славный тихий Дон, украшен? Украшен-то наш батюшка тихий Дон молодыми вдовами. Чем-то наш батюшка, славный тихий Дон, цветен? Цветен наш батюшка тихий Дон сиротами. Чем-то во славном тихом Дону волна наполнена? Наполнена волна в тихом Дону отцовскими,
       материнскими слезами.
      
      
       "сценки", а на восприятие полных драматизма народных судеб.
       Острота социальных потрясений в годы, охваченные произведением, еще отчетливее обнажается вторым эпиграфом:
       Ой ты, наш батюшка тихий Дон!
       Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
       Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!
       Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,
       Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит'.
       Этот эпиграф -- начало старинной казачьей песни семейного характера. В ней удалый молодец "уговаривает" красну девицу. Но она остается верной дружку-мужу и не поддается на уговоры казака-соблазнителя. Тогда тот рубит и бросает ее "буйную голову" "в Дон, во быструю реку".
       Шолохов заимствует из песни лишь ту ее часть, которая становится основой для социальных обобщений. Образ взмутившейся реки в народной лирике -- символ тревоги, волнений, вызванных большими событиями в личной и общественной жизни. Этот образ по смысловому наполнению очень близок к образу ветра, особенно часто употребляемому в народной лирике.
       Шолохов придавал большое значение идейно-художественной емкости образов, несущих в себе его замыслы, и почти никогда не вмешивался в трактовку романа критиками, отказывался от разъяснения и толкования своих замыслов. И только тогда, когда он узнал, что его роман воспринимается в Англии как "экзотическое" произведение, Шолохов написал предисловие к "Тихому Дону" -- "Английским читателям"[2]. Разъясняя идейный смысл романа, писатель обращал внимание прежде всего на "те колоссальные сдвиги в быту, жизни и человеческой психологии, которые произошли в результате войны и революции".
       Жизнь, быт героев "Тихого Дона" воспринимаются писателем как конкретное выражение жизни и быта различных
      
       [1] Ср.: "Сборник донских народных песен". Сост. А. Савельев. СПб., 1866, стр. 145--146. "По сообщению М. Шолохова,-- пишет И. Кравченко,-- он пользовался сборником Савельева" ("Лит. критик", 1940, No 5--6, стр. 214).
       [2]М. Шолохов. Английским читателям. Ст. Вешенская. 10 июня 1934 г. Архив ИМЛИ, фонд М. А. Шолохова. Впервые текст этого предисловия опубликован мною в книге "Михаил Шолохов". Сборник статей. Л., Изд-во ЛГУ, 1956, стр. 264--265.
      
      
       социальных слоев русского народа накануне великих революционных событий. "Тихий Дон" не этнографическое описание быта и нравов "бывшего казачьего сословия", а художественное полотно о духовной жизни русского народа, о коренных психологических переменах революционного времени.
       "В мою задачу входит...-- писал Шолохов,-- показать различные социальные слои населения на Дону за время двух войн и революции..."
       Вставала перед писателем и еще одна важная, по его словам, задача: "...проследить за трагической судьбой отдельных людей, попавших в мощный водоворот событий, происходивших в 1914--1921 годах" (VIII, 103). Шолохов, как видно, не отрывал трагическую судьбу Григория Мелехова от других творческих задач, от эпической темы народных судеб в революции.
       К реализации этих своих замыслов писатель обратился, по его словам, "примерно с конца 1926 года": "Когда план созрел,-- приступил к собиранию материала. Помогло знание казачьего быта..."'
       В это время Шолохов переезжает в станицу Вешенскую, навсегда поселяется здесь и связывает с ней свою творческую жизнь.
       Работа над первой книгой "Тихого Дона" протекала довольно быстро, но была напряженной. На это не раз указывали близкие писателя. Сам Шолохов, вспоминая о первых этапах работы над романом, говорил, что "писалось трудно и жилось трудно, но в общем писалось"[2].
       Быт казачьего хутора знаком Шолохову с детства: "И покосы в займище, и тяжелые степные работы, пахоты, сева, уборка пшеницы,-- все это клало черту за чертой на облик мальчика, потом юноши"[3].
       Глубокое знание жизни этой, "до самых затаенных уголков ее", быта, психологии народа, его обычаев и нравов, мира природы верховьев Дона и привольно раскинувшихся вокруг него степей -- все это было рядом, под руками. Не случайно Шолохов покинул Москву и навсегда поселился среди героев своих книг.
       "Люди были под рукой, как живые,-- вспоминал позже Шолохов.-- Ходи да распоряжайся, тут уж от твоего умения
       2
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
       [2] "Известия", 12 июня 1940 г., No 134, стр. 5.
       [3] А. Серафимович. Собр. соч., т. X. М., ГИХЛ, 1948, стр. 363.
      
      
       все зависит... Все было под руками -- и материал, и природа"[1].
       Несмотря на это, писатель много сил отдает собиранию материала для романа. Он разъезжает по окрестным хуторамХ и станицам, записывает воспоминания "служилых", "живых участников" первой мировой войны, вслушивается в рассказы стариков о жизни и быте казачества тех лет, с изображения которых начинается роман. Немало времени было потрачено на собирание и изучение казачьего фольклора, особенно песен, преданий, сказов. Приходилось выезжать в архивы Москвы и Ростова, листать пожелтевшие от времени газеты и журналы, знакомиться со старыми книгами по истории донского казачества, специальной военной литературой, появлявшимися уже в то время воспоминаниями -- об империалистической и гражданской войнах.
       Работа по сбору материала для "Тихого Дона", как рассказывал писатель Вере Кетлинской, шла по двум линиям: "Во-первых, собирание воспоминаний, рассказов, фактов, деталей от живых участников империалистической и гражданской войны, беседы, расспросы, проверка своих замыслов и представлений; во-вторых, кропотливое изучение специально военной литературы, разборки военных операций, многочисленных мемуаров, ознакомление с зарубежными, даже белогвардейскими, источниками"[2].
       Веру Кетлинскую удивил редкий, по ее словам, случай, когда "писатель живет одной жизнью со своими литературными героями, когда живой "материал" ходит вокруг него, пьет чай за его столом, обсуждает с ним свои заботы и планы". "Материала у меня обилие,-- говорит Шолохов,-- все дело в том, чтобы этот материал не задавил, чтобы суметь его обобщить, переработать..."[3]
       После того как работа над "Донщиной" была отложена, Шолохов тщательно продумал план романа. В дальнейшей работе, сообщал писатель, менялись "только детали, частности": "Устранялись лишние, эпизодические лица. Приходилось кое в чем теснить себя. Посторонний эпизод, случайная глава -- со всем этим пришлось в процессе работы распроститься..." Вместе с тем многое "переделывалось неоднократно", "передумывалось много раз": "Основные вехи соблюда-
      
       [1] "Известия", 12 июня 1940 г., No 134, стр. 5.
       [2] "Комсомольская правда", 17 августа 1934 г., No 191, стр. 3.
       [3] Там же.
      
      
       лись, но что касается частностей да и не только частностей,-- они подвергались многократным изменениям"[1].
       Обо всем этом -- как структурно складывалось повествование, какие детали и как менялись, что и как переделывалось -- могли бы рассказать черновики первых же страниц романа, но рукописи эти утрачены[2]. Трудно установить и точное время завершения работы над первой книгой. Есть сведения, что Шолохов привез в Москву рукопись этой книги в июне 1927 года[3]. Василий Кудашев сообщает в письме от 13 октября 1927 года: "У меня сейчас живет Шолохов. Он написал очень значительную вещь"[4]. В записных книжках А. С. Серафимовича за 1927 год находим запись: "С Луз-г[иным] сидим в рестор[ане] Дома Герцена, говорим о редакц [ионных] делах. Уговариваю печатать Шолохова "Тихий Дон". Упирается"[5].
       Во всяком случае, перерыва в работе над первой и второй книгами романа не было. Завершив первые три части "Тихого Дона", Шолохов предложил их журналу "Октябрь" и приступил к созданию второй книги романа. Работа над четвертой частью значительно сократилась за счет включения в нее текста из "Донщины". Открывая вторую книгу описанием событий октября 1916 года на фронте империалистической войны, Шолохов прибегает к воспоминаниям Григория Мелехова о "пройденной путине" и устраняет хронологический разрыв (время действия в конце первой книги -- ноябрь 1914 года) в повествовании. В довольно короткий срок завершена была и работа над пятой частью второй книги "Тихого
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
       [2] О гибели в станице Вешенской летом 1942 г. архива Шолохова, всей
       его библиотеки, рукописей "Тихого Дона>, в том числе и черновых набросков,
       исторических материалов, стало известно в конце 1947 года (И. Арал и-
       че в. В гостях у Михаила Шолохова. "Вымпел", 1947, No 23 (10 декабря),
       стр. 23). Значительно позже стало известно, что командир танкового ба
       тальона подобрал летом 1942 года на одной из вешенских улиц больше
       сотни разрозненных страниц третьей и четвертой книг "Тихого Дона" и в
       1946 году передал эти рукописи автору. Теперь они (с июня 1975 года) на
       ходятся на хранении в рукописном отделе ИРЛИ (Пушкинский Дом).
       [3]Н. Тришин. У истоков. "Комсомольская правда" (воскресное приложение), 22 мая 1960 г., стр. 4. Однако эти воспоминания бывшего редактора "Журнала крестьянской молодежи" содержат неточные сведения и не подкрепляются конкретным фактическим материалом.
       [4] В. М. Кудашев --В. Д. Ряховскому. 13X1927 г. Москва, ЦГАЛИ,
       ф. 422, оп. 1, ед. хр. 176, л. 13.
       [5] А. С. Серафимович. Записные книжки и блокноты (No 38--42).
       ЦГАЛИ, ф. 457, оп. 1, ед. хр. 560, л. 165.
      
      
       Дона"[1], охватившей драматические события революции и гражданской войны на Дону с конца 1917 года до мая 1918 года.
       В конце первой книги, изображая положение русских войск на фронтах империалистической войны, Шолохов начал вводить в художественную ткань романа историко-хроникальные описания и публицистические характеристики, связанные с анализом и оценкой военных операций. Особенно часто прибегает к ним писатель во второй книге "Тихого Дона", наиболее хроникальной, насыщенной большим фактическим материалом. Именно здесь изображаются февральский переворот, корниловский мятеж, развал фронтов империалистической войны, Октябрьская революция в Петрограде и на Дону, собирание сил контрреволюции и сложные переплеты гражданской войны на юге России. , Широкий охват и глубокий историзм изображения этих событий, необходимость введения в повествование реальных лиц и новых героев, принимавших активное участие в революционной борьбе на Дону,-- всем этим обусловлено своеобразие второй книги романа, особенности работы над ней.
       В отборе и систематизации исторического материала о развертывании революции на Дону писателю вначале предстояло проделать работу историка, и он, по его словам, испытывал здесь "большую трудность". Шолохов прибегал к обильному использованию документов, подкрепляя изображенные факты цитированием обращений, листовок, телеграмм, воззваний, писем, деклараций, распоряжений и постановлений... Нередко на этих документах строились целые историко-хроникальные главы. Возникавшие трудности писатель объяснял тем, что здесь ему как художнику "фантазию приходилось взнуздывать".
       Осложнялась и структура этой книги необходимостью перемежать много событий, фактов, людей и вместе с тем не потерять в них основных героев. Одним словом, Шолохову пришлось преодолевать большое "сопротивление материала", искать новые формы повествования, связанные с художественно цельным изображением исторических событий, народных судеб в революции.
       Работа над первыми двумя томами "Тихого Дона" заняла
      
       [1] Отрывок из предпоследней XXX главы пятой части второй книги о казни Подтелкова опубликован был 18 ноября 1928 г. (М. Шолохов. Тихий Дон. Казнь. Отрывок из новой части, еще не вышедшей в свет. "Молот", Ростов н/Д, 18 ноября 1928 г., No 2192, стр. 5).
      
      
       у Шолохова около трех лет (с октября 1925 года по осень 1928 года)[1].
       Выход первых книг романа в свет вызвал огромный интерес и у нас, и за рубежом. "Тихий Дон" расценивался как целое событие в литературе", а Шолохов как "большой художник": "Он пришел в литературу сразу и сразу дал монументальную вещь"[2]. М. Горький пишет Ивану Касаткину из Италии (31 декабря 1928 года): "Шолохов,-- судя по первому тому,-- талантлив... Очень, анафемски талантлива Русь"[3]. А. Серафимович и А. Луначарский видят в авторе "Тихого Дона" преемника лучших реалистических традиций великой русской литературы и вместе с тем писателя нового времени, новаторски изображающего народные массы, судьбы народа в революции, большого художника эпического склада.
       "Тихий Дон" за короткое время обрел громадную читательскую аудиторию, получил, по словам Ф. Панферова, "десятки тысяч" одобрительных голосов[4]. Уже в 1929 году первые книги романа пришли и к зарубежному читателю и встречены как "эпос революции", как зрелое изображение событий всемирно-исторического значения. "Тихий Дон" рассматривался и у нас и за рубежом как "Война и мир" нового времени (А. Луначарский, Ф. Вейскопф и другие).
       Отзывы о первых книгах романа Шолохова не сходят со страниц газет и журналов. Не все они, правда, благоприятны, а критики единодушны в оценке романа, как не всем оказался по душе приход в литературу большого художника. Особенно ретиво стремилась охладить восторги читателей рапповская критика, заявляя, что Шолохову "не удалось показать во всей широте ортодоксальной и реакционной казачьей массы". Читателю навязывалось мнение о том, что Шолохов "любуется этой кулацкой сытостью, зажиточностью". Высказывались и сомнительные прогнозы относительно возможного звучания всего произведения: дескать, легко может случиться, что "роман в целом примет ложное идеологическое направление"[5]. Вскоре рапповцы наклеили на Шолохова не один
      
       [1] Не было перерыва и в публикации этих книг на страницах журнала
       "Октябрь": первая была опубликована здесь в No 1 -- 4 за 1928 год, вто
       рая -- в No 5 -- 10 за этот же год. Как известно, номера журналов в то время
       задерживались выходом в свет на 2 -- 3 месяца.
       [2] "На подъеме". Ростов н/Д, 1928, No 10, стр. 63--64.
       [3] "Новый мир", 1937, No 6, стр. 19.
       [4] "На литературном посту", 1928, No 24 (декабрь), стр. 69.
       [5] "Звезда", 1928, No 8, стр. 162--163 (М. Майзель).
      
      
       ярлык чуждого пролетариату художника -- "колеблющийся середняк", проводник... "кулацкой идеологии"...
       С рапповской критикой смыкались перевальцы. С характерной для них установкой на отрыв литературы от жизни отнюдь недвусмысленно внушалось, что "художественная удача суждена Шолохову тогда, когда он показывает устоявшийся быт вчерашнего дня, а не текущую действительность сегодняшнего" .
       Перевальцам вторили критики из "Жизни искусства". Опередив даже рапповских критиков, они писали о бытовизме, физиологизме, эротизме как якобы основных особенностях "Тихого Дона" ("Социальные характеристики героев... местами теряют свою отчетливость -- именно под грузом физиологических мотивов")[2]. Оценивая только что вышедшую в свет вторую книгу "Тихого Дона", другой критик "Жизни искусства" с сожалением замечал, что Шолохов пренебрегает "своим" колоритом, который отличал первые страницы романа, что писатель не "вжился" в сложный комплекс фронтовых событий, лишился "привычной творческой базы бытового жанра, распылился среди вороха газетной хроники"[3]
       В авторе "Тихого Дона" склонны были видеть лишь "жанриста-областника" (со временем рапповцы выдвинули эту "концепцию" на первый план), и в связи с этим критика брюзжала по поводу того, что "Шолохов-историк всячески урезывает художника-бытовика и психолога"[4]. Вместе с тем непомерно восхищались сочностью изображения "своеобразно дикарской среды казачества с ее чертами дикой воли, грубой стихийности, скифства"[5]. Значение "Тихого Дона" охотнее всего ограничивали "сочной экзотикой местного материала", "красочной этнографией", поддерживавшей интерес читателя первой книги, поэзия и новизна которой будто бы исчезла в связи с переходом писателя к широкому показу революционного движения в центре страны и на Дону[6].
       Обращение "академической критики" к "Тихому Дону"
      
       [1] А. Лежнев. О молодых писателях. "Печать и революция", 1929,
       No 2--3, стр. 91.
       [2] "Жизнь искусства", 16 декабря 1928 г., No 51, стр. 3. (Инн. Оксенов).
       [3] "Жизнь искусства", 1 апреля 1929 г., No 14, стр. 3 (Б. Вальбе).
       [4] "Красная газета", веч. вып., Л., 29 декабря 1928 г., No 356, стр. 4.
       (Б. Вальбе).
       [5] "Книга и профсоюзы", 1928, No 5--6, стр. 35 (И. Цинговатов).
       [6] "Звезда", 1929, No 3, стр. 186 (М. Майзель).
      
      
       было в значительной мере обесценено отыскиванием и в этом романе "социологического эквивалента". "Тихий Дон" был тем орешком, который оказался не по зубам молодой литературоведческой науке. Роман Шолохова явно не поддавался вульгарно-социологической классификации[1].
       Формалистическая критика (В. Шкловский) не замедлила зачислить автора "Тихого Дона" в категорию писателей-"почвенников". Лефовцы писали о "формальной отсталости" Шолохова, о его тяготении "к стилистическим образцам дворянской литературы", а близкий их позициям сибирский журнал "Настоящее", завершив "проработку" М. Горького, обрушился на Шолохова за "бьющий в нос" "дух классицизма", который "совсем как у классиков" привел якобы "к затушевыванию классовых противоречий" в "Тихом Доне". "Задания какого же класса выполнил, затушевывая классовую борьбу в дореволюционной деревне, пролетарский писатель Шолохов? Ответ на этот вопрос должен быть дан со всей четкостью и определенностью. Имея самые лучшие субъективные намерения, Шолохов объективно выполнил задание кулака... В результате вещь Шолохова стала приемлемой даже для белогвардейцев"[2].
       Все эти ожесточенные споры вокруг "Тихого Дона", противоречивые оценки, а нередко и клеветнические выпады дают возможность понять ту сложную обстановку, в которой шла работа писателя над романом.
       З.сМЕЛЕХОВСКИЙ ДВОР-- НА САМОМ КРАЮ ХУТОРА>
       Этой теперь всемирно известной фразой Шолохов открыл широко задуманное повествование о судьбах народа в революции. Прочтем начало романа далее:
       "Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше -- перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гуменных плетней,-- Гет-
      
       [1] См. статьи Й. Новича "Пролетарская литература", А. Ревякина
       "Крестьянская литература" в кн. "Ежегодник литературы и искусства на
       1929 год". М., изд. Комакадемии, 1929 (Коммунистическая академия. Сек
       ция литературы, искусства и языка).
       [2] А. П. Почему Шолохов понравился белогвардейцам? "Настоящее",
       Новосибирск, 1929, No 8--9, стр. 5.
      
      
       манский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый живущой придорожник, часовенка на развилке; за ней -- задернутая текучим маревом степь. С юга -- меловая хребтина горы. На запад -- улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу" (2, 9)[1].
       Вот и все, что сообщает поначалу писатель об основном месте действия начатого романа. Читатель долго не узнает имени этого хутора, географическое положение которого так тщательно, словно по компасу, определено со всех четырех сторон.
       Вскоре будет обращено внимание на песчаное левобережное Обдонье, названы окрестные лога и яры (Красный яр, Гремячий лог, Таловый яр), балки и буераки (Фетисова балка, Ольшанский буерак), курганы и леса (Черный лес, Меркулов курган, Казенный лес), даже пруды и ендовы (Бабьи ендовы, Царев пруд, Чертовы ендовы), но ни соседние хутора, ни даже близкая станица долгое время не появляются на страницах романа под своими реальными именами.
       Шолохов не спешит назвать хутор, на краю которого -- мелеховский двор, писатель как бы заставляет самого читателя прийти к названию, возникающему в первой части романа лишь однажды,-- Татарский. Правда, на первых же страницах появляется Татарский курган, куда, по словам хуторских ребятишек, "к источенному столетиями ноздреватому камню"[2], дед Григория носил на руках турчанку-жену и где однажды сцепились в драке братья Мелеховы.
       Нельзя не обратить внимания и еще на одно обстоятельство. Под самым хутором, там, где была земля Мелеховых, раскинулся "суходол, сплошь залохматевший одичалой давнишней зарослью бурьяна и сухого татарника" (2, 203). В связи с этим у земляков Шолохова и возникло предполо-
      
       [1] Не только конструкция этого описания, но и многие его детали и образы появились еще в "Донских рассказах": в рассказе "Бахчевник" -- описание "обрывистых меловых яров" (1, 70), в рассказе "Коловерть" -- "синеющая грядуха меловых гор, словно скученная отара овец" (1, 162); здесь же видим у Дона "сырую, волнами нацелованную гальку" (1, 160); в повести "Путь-дороженька" еще две детали: "Вдоль Дона до самого моря степью тянется Гетманский шлях. С левой стороны пологое песчаное Обдонье...; с правой -- лобастые насупленные горы..." (1, 75); "На прогоне, возле часовни, узлом сходятся дороги с хуторов..." (1, 80). Что касается образа степи, задернутой "тающей просинью" (1, 24), "маревом дымчатым, струистым" (1, 159), то такой образ не раз возникал в донских рассказах. [2] Этот курган уже привлекал внимание Шолохова в рассказе "Коловерть": "За буераком, за верхушками молодых дубков, курган могильный над Гетманским шляхом раскорячился. На кургане обглоданная столетиями, ноздреватая каменная баба..." (1, 154).
      
      
       жение, почему именно Татарским назван хутор, имени которого не сыщешь по всему Обдонью.
       "В старину у нас за Голым Логом,-- рассказывал житель хутора Кружилина А. А. Грачев,-- завсегда такие дремучие бурьяны росли -- на быках сквозь не продерешься! Да все татарник -- высокий и страшно колючий... Вот поэтому-то в "Тихом Доне" хутор Татарским прозван. Что и говорить, чего другого, а бурьяна, темноты да дикости в нашем хуторе хватало..."[1].
       Расшифровка названия хутора как символа темноты и дикости, безусловно, любопытна, но Татарский совсем не хутор Кружилин, где родился писатель. Он в степи, а не у Дона.
       Когда, беседуя с Шолоховым в Вешенской, я спросил, с чего начать знакомство с "натурой" его романа, писатель назвал самые живописные места, раскинувшиеся вниз по течению Дона, от Вешенской до Еланской. От старинного вешенского собора я шел той дорогой, которой после принятия присяги возвращался с товарищами на хутор Григорий Мелехов.
       Правый берег Дона буквально облеплен хуторами. Базки теперь соединяются с хутором Громки, у самой реки -- Гром-ченок, и вот в лучах утреннего солнца открылся хутор Калининский (б. Семеновский). Кажется, ничем не примечателен он, всего лишь несколько раз под своим именем упоминается в "Тихом Доне". Но это -- географическая точка хутора Татарского. Сюда именно Шолохов "привязал" его, отсюда идут детали окружающего героев "Тихого Дона" мира.
       Хутор Калининский спускается к самому Дону: здесь все изрезано плетнями огородов, разбросанных вдоль реки. В нижнем своем течении она особенно величественна и красива. Дорога идет почти у берега, а справа -- лобастые меловые обрывы. И начинаются они у самого хутора.
       Один из таких крутых спусков "меж замшелых в прозелени меловых глыб" привлекает особое внимание. Может быть, где-то здесь, на краю хутора, и стоял мелеховский курень. Может быть, где-то здесь Григорий и Аксинья повстречались как-то у Дона и, увидев на песке след остроносого Гришкино-го чирика, Аксинья любовно прикрывала его ладонью. Но я был далек от мысли, что писатель механически копировал именно этот спуск к Дону. Шолохов великолепно знал то,
      
       [1] С. Макаров. У Дона-реки. Альм. "Год тридцать четвертый:", 1951, кн. 8-я, стр. 369.
      
      
       что только вот открылось перед моими глазами, как художник живописал до мелких деталей знакомую ему местность -- в этом не было никакого сомнения. Виденное вызывает в памяти страницы романа, и они еще больше волнуют своей конкретностью, художественным видением детали, почти зримо передающей никогда не бывавшему здесь человеку особенности "реального мира", в условиях которого живут герои романа.
       Насколько же велико было мое разочарование, когда, пройдясь по хутору, воочию убедился, что в Семеновском не было ни церкви, обнесенной каменной оградой, ни паровой мельницы, ни богатого купеческого дома и магазина со сквозными дверями, какие стоят на площади хутора Татарского,-- ничего такого здесь никогда не было. А может быть, и вправду напрасны эти поиски "географической зоны", в которой происходит действие "Тихого Дона"?
       На другой день объезжал я верхнечирские хутора. С Песчаного увала открылся живописный вид на Каргинскую. Я так и ахнул, когда внизу, за Чиром, увидел большую станицу с просторной площадью в центре, еще и сегодня многими своими деталями напоминающую то, что известно теперь читателям всего мира. Помните, Шолохов открывает вторую часть романа родословной вешенского купца Мохова, а завершает первую главу этой части описанием самого хутора Татарского:
       "На площади красовался ошелеванный пластинами, крашенный в синее домище Мохова. Против него на самой пуповине площади раскорячился магазин со сквозными дверями и слинявшей вывеской: "Торговый дом Мохов С. П. и Ате-пин Е. К-"-
       К магазину примыкал низкорослый, длинный, с подвалом сарай, саженях в двадцати от него -- кирпичный перстень церковной ограды и церковь с куполом, похожим на вызревшую зеленую луковицу. По ту сторону церкви -- выбеленные, казенно-строгие стены школы и два нарядных дома: голубой, с таким же палисадником -- отца Панкратия, и коричневый (чтобы не похож был), с резным забором и широким балконом -- отца Виссариона. С угла на угол двухэтажный, несуразно тонкий домик Атепина, за ним почта, соломенные и железные крыши казачьих куреней, покатая спина мельницы с жестяными ржавыми петухами на крыше" (2, 120--121).
       Невдалеке от пожарки и сейчас сохранился дом, где жили Шолоховы, на площади -- школа, в которой учился писатель, невдалеке стоит и дом попа Виссариона, упоминаемого в
      
      
       "Тихом Доне" как жителя Татарского. И хотя многое изменилось теперь на бывшем хуторском майдане: не стало старинной трехалтарной церкви (ее сломали теперь уже много лет назад), нет магазина со сквозными дверями купца Левоч-кина, от пожарного сарая остался едва уже заметный кирпичный фундамент,-- все здесь живо напоминает внешний вид и обстановку хутора Татарского.
       Не раз изображен в "Тихом Доне" и под своим именем "красивейший в верховьях Дона" (3, 192) хутор Каргин, ставший станицей, опорным пунктом повстанцев. Возвращаясь с фронта мировой войны, казаки Татарского уже здесь чувствуют себя как в родном хуторе. Петр Мелехов, направляясь против экспедиции Подтелкова, спешивает свой отряд "возле магазина купца Левочкина" (3, 348). В огромном доме местного богача Каргина останавливается на постой Григорий. А Михаил Кошевой, ведя непримиримую войну "с казачьей сытостью, с казачьим вероломством, со всем тем нерушимым и косным укладом жизни, который столетиями покоился под крышами осанистых куреней", безжалостно выжигает на площади Каргинской "ошелеванные пластинами, нарядные, крашеные купеческие и поповские дома, курени зажиточных казаков" (4, 424), так же как выжигает на хуторском плацу Татарского те же "кряжистые поповские и купеческие дома", принадлежавшие "отступившим за Донец купцам Мохову и Атепину -- Цаце, попу Виссариону, благочинному отцу Панкратию и еще трем зажиточным казакам" (4, 434).
       Есть в "Тихом Доне" еще одно место с вымышленным названием, но географически "привязанное" очень точно. Это имение Листницкого -- Ягодное. С ним связаны многие герои романа, и прежде других -- работающие у старого пана в услужении Григорий и Аксинья.
       Читатель сразу же узнает, что имение это от Татарского верстах в двенадцати (2, 174), а от Вешенской -- в двух часах скорой езды (2, 223): "Глухое, вдали от проезжих шляхов, лежало по суходолу имение, с осени глохла связь со станицей и хуторами" (2, 187). Дает писатель и детальное описание внешнего вида имения, его дворовых построек, большого старого дома в саду, за которым "серою стеною стояли оголенные тополя и вербы левады в коричневых шапках покинутых грачиных гнезд" (2, 175)'. Детали эти
      
       [1] Эта деталь, по всей вероятности, и определила название имения в рассказе "Лазоревая степь": "Видишь, за энтим логом макушки тополев? Имение панов Томилиных -- Тополевка" (1, 248).
      
      
       напоминают имение Ясеновка, где в семье крепостных крестьян Черниковых родилась мать писателя. Здесь с молодых лет служила она горничной у хозяина имения помещика Дмитрия Евграфовича Попова[1].
       Под своим именем Ясеновка появляется в "Тихом Доне" дважды: первый раз -- как с детства знакомый Григорию хутор (3, 270), второй раз -- как степной населенный пункт, находящийся в стороне от дорог, правее хутора Чукарина (4, 224). Где-то здесь, "на развилке Чукаринской и Кружи-линской дорог виднелся на фоне сиреневого неба увядший силуэт часовни" (4, 67), у которой повстречал Михаил Кошевой возвращающегося из немецкого плена Степана Астахова. Где-то здесь, невдалеке от Ягодного, "на развилке дорог, возле бурой степной часовни" (2, 402) догнала Аксинья покидавшего ее Григория и далеким, чужим голосом просила прощения...
       Не однажды пришлось мне бывать в этих степных местах, во многих больших и малых хуторах и станицах по Дону, и каждый раз все больше убеждался в том, что в "Тихом Доне" даже самые маленькие хуторки, даже дороги, лога и балки сохраняют свои местные наименования, что нет в романе других вымышленных названий, кроме Татарского и Ягодного. Так, доподлинно описав все вокруг и тщательно привязав Татарский и Ягодное к совершенно конкретной местности, Шолохов нес в роман ее реалии и одновременно сохранял за собой, как и всякий романист, право на вымысел.
       Автор "Тихого Дона" создавал, если можно так выразиться, свою "географическую зону", в которой происходит основное действие романа. Отсюда черпал он штрихи и детали и смелыми мазками располагал на большом полотне, создавая широкую реалистическую панораму жизни.
       Историческая конкретность, как известно, вплавлена и в создаваемые художником характеры и в те конкретные обстоятельства, с которыми прочно связаны герои художественного произведения. Ее ощущаешь не только в изображении определенных, исторически обусловленных событий, но и в окружающих людей природе, местности,-- одним словом,
      
       [1] В этом же рассказе ("Лазоревая степь") сообщается: "Там же около и мужичий поселок Тополевка, раньше крепостные были. Отец мой кучеровал у пана до смерти. Мне-то, огольцу, он рассказывал, как пан Евграф Томилин выменял его за ручного журавля у соседа-помещика. Посля отцовой смерти я заступил на его место кучером" (1, 248). В связи с этим любопытна и такая деталь в "Тихом Доне": "Любил старый генерал всяческую птицу, даже подстреленного журавля держал..." (2, 220).
      
      
       во всей совокупности тех обстоятельств, вне которых немыслимы живые характеры художественного произведения.
       Отражение этих "реалий жизни" всегда сложно и у каждого художника происходит по-разному. Психологии творчества чуждо упрощенное, примитивно-механическое представление о соотношении "реального" и "вымышленного". Творческий процесс таит в себе неисчерпаемые возможности, и они не укладываются в ложе мертвых догм и схем. Во всяком случае, к вопросу о соотношении изображаемого в художественном произведении с "живой жизнью" всегда приходится подходить осторожно и чутко.
       Цепкая "художественная память" дает возможность Шолохову отобрать из "живой жизни", из того, что видено и пережито им, что стало его жизненным опытом, наиболее существенные для писателя детали быта, обстановки, природы, свободно переносить их с одного места в другое, сливая или разъединяя факты, увиденные в разное время и в разной обстановке, группируя и концентрируя их и всегда освещая общим замыслом всего повествования. Только художник, вооруженный знанием жизни, имеет возможность отобрать из нее и живописать наиболее важное для создания именно тех обстоятельств, которые необходимы для реалистически цельного, поистине художественного полотна. Таково соотношение в "Тихом Доне" "живой жизни" и так называемой "фантазии художника", "авторского вымысла", как не совсем точно принято называть эти явления и процессы.
       4. ЛЮДИ -- ПОД РУКОЙ, КАК ЖИВЫЕ
       Татарский -- большой, вытянувшийся змеей вдоль Дона хутор, "никак дворов триста" (2, 136). В каждом из них, "под крышей каждого куреня коловертью кружилась своя, обособленная от остальных, горько-сладкая жизнь" (2, 124).
       Открывая роман изображением мелеховской семьи, Шолохов "населял" хутор, особенно нижнюю его часть, "гнездами", семьями, с которыми как соседями связаны Мелеховы. Это -- семья их родственника Аникея (Аникушки), семьи Астаховых, Кошевых, братьев Шумилиных (Шамилей), Хрисанфа Токина (Христони). Это казаки Бодовсковы, То-милины, Синилины, Борщевы, Кашулины, Богатыревы, Майданниковы, Меркуловы, Максаевы... Вскоре вступают в повествование Коршуновы, слывшие "первыми богачами в хуторе" (2, 86), купеческая семья Моховых, "богатейшего в верховьях Дона помещика" (2, 400) Листницкого...
      
      
       Только в первых двух частях романа писатель ввел более восьмидесяти персонажей, а к концу первой книги к ним прибавилось еще около семидесяти новых, и среди них однополчанин Григория Прохор Зыков, до конца разделивший с ним жизненные испытания. Лишь немногие из героев "Тихого Дона" введены в повествование с развернутыми родословными характеристиками. Одни из них раскрываются в действенных ситуациях, в динамике движения времени, другие появляются в отдельных эпизодах и сценах, третьи только названы, а многие остались безымянными.
       Среди жителей Татарского -- хуторской атаман Федор Маныцков и знахарка бабка Дроздиха, писарь Егорка Жарков и бубличница Фроська, хуторской пастух Кузьма Курносый и косая шинкарка Лукешка Попова, Филька-чеботарь и сваха Василиса, машинист моховскои мельницы Котляров и вальцовщик Тимофей, рабочие Валет и Давыдка, учитель Баланда и учительница Марфа Герасимовна, благочинный кляузник отец Панкратии и гундосый поп Виссарион, мохов-ский компаньон Емельян Атепин и чудаковатый почтмейстер Фирс Сидорович, враль Авдеич Брех, каких "хутор с основания своего не видывал", и хуторские дурачки Пашка и Марфушка...
       Еще в Миллерове, не успев прочно вступить на донскую землю, входишь в мир шолоховских героев. Высокий, сухой в кости казак с крупной, изогнутой полумесяцем серьгой в ухе (про себя отмечаешь: как у Пантелея Прокофьевича!) спешил к своему куреню.
       На Мигулин мне, на Мигулин,-- возбужденно говорил
       он в окно автобусной кассы.-- Надысь не достал билета.
       Задержка вышла.
       Старуха, видать, притомилась, иссохлась... Гляди-ка,
       допрос еще учинит за промедлению,-- заметил стоявший
       рядом седой как лунь, совсем беззубый, но еще крепкий
       казак. Глаза его молодо, горячо блестели.
       Жадно вглядываюсь в лица этих людей, вслушиваюсь в их речь, улавливаю знакомые оттенки, как у тех близких, которых когда-то хорошо знал, но давно не встречался с ними. Когда же в Вешенской рассказал писателю и об этой живой встрече с его героями, и о беседах с людьми, сохранившими в романе свои подлинные имена, Шолохов не только не удивился, а подтвердил, что многих из них он знал лично:
       "Я жил и живу среди своих героев. И это, пожалуй, главное. Вне той среды и обстановки, о которой пишешь, вряд ли
      
      
       можно создать что-либо порядочное. Мне бы, во всяком случае, без этой связи не написать своих романов".
       В справедливости этих слов я убеждался не раз, сталкиваясь на Дону с самыми различными людьми. Одни из них сохранили в романе свои имена и фамилии, другие вошли в него под именами вымышленными.
       С Давидом Михайловичем Бабичевым встретился я на хуторе Калининском. Его курень у самого Дона, почти в том месте, где в Татарском мелеховский двор. Двенадцатилетним мальчиком Давыдкои поступил он на плешаковскую мельницу, которой вскоре стал заведовать отец будущего автора "Тихого Дона".
       Дело было давно, в 1911 году,-- начал рассказывать
       мой собеседник.-- Теперича шестой десяток доживаю. А в ту
       пору меня все больше Давыдкои звали. Так прозвал меня и
       Шолохов в "Тихом Доне" -- Давыдка-вальцовщик. Маши
       нистом у нас на мельнице работал Иван Алексеевич Серди-
       нов, из местных. Считался он казаком, но проживал в бед
       ности. Душевный был человек. И Валентин, его помощник,
       тоже свойский парень. Ничем с виду не приметный, а колю
       чий, на язык острый. Вот фамилию его не помню, мы его
       Валеткой прозвали. Знаю, что был он из революционеров,
       еще перед той германской войной на хутор приехал. В марте
       1918 года, перед самой заварухой, исчез он из хутора, куда --
       не знаю. С тех пор из виду потерял я Валетку, и судьба его
       мне неизвестна.
       В романе Валета убивают восставшие казаки под
       Каргинской,-- напомнил я.
       Может, и убили. Шолохов знает, он на Каргине жил.
       Только я не слыхал про это. А вот Иван Алексеевич Сердинов
       погиб на моих глазах. Взяли его казаки-повстанцы в плен
       и погнали по хуторам, по-над Доном, на Вешки. Весной это
       было, народу собралось масса, когда гнали его через наш
       хутор. Может, и Мишка Шолохов тут был -- не припомню
       что-то. Вдова казачьего офицера Марья Дроздова страшно
       издевалась над нашим Иваном Алексеевичем. Лютая была
       баба. Она тут же и убила его самолично и добровольно.
       Слушая рассказ Давида Михайловича, я становился свидетелем той сложной и жестокой борьбы за новую жизнь, которая кипела на этих вот хуторах. Трагически складывались судьбы людей, гибли они в водовороте событий, подобно Сердинову-Котлярову или Валету. Все это Шолохов видел своими глазами, и его не смущали почти прямые перенесения в роман многих жизненных деталей, судеб людей, которых
      
      
       он знал лично и фамилии которых сохранил в романе или слегка видоизменил их.
       В Каргинской мне рассказывали о местной шинкарке, бабке Лукерье косой (в "Тихом Доне" у косой и длинноязы-кой Лукешки поселяется Штокман, приехав на хутор Татарский) , поведали и о судьбе гундосого каргинского попа Виссария, скупо, но очень метко обрисованного в романе, вспомнили и не ладившего с Виссарием благочинного отца Алексия, и богатого казака, хозяина мельницы Тимофея Каргина, особенности судьбы которого видят в Мироне Коршунове. Жили здесь же и братья Ковальковы. Один из них -- Алексей Петрович -- был без левой руки. Так и звали его станичники -- Алешка безрукий. "Отчаянный и непутевый был человек,-- рассказывала Мария Петровна Бабанская.-- Правда, были в Каргине и братья Шамили, но в "Тихом Доне" под этой фамилией Ковальковы выведены, истинно все так про их жизнь написано".
       Старожилы еще хорошо помнят на хуторе Каргине торговый дом купца Озерова и его зятя Левочкина. В компании с ними состоял В. И. Лиховидов. Приказчиком у Левочкина работал одно время отец Шолохова. Вполне возможно, что писатель и здесь получил немалый жизненный материал для обрисовки в "Тихом Доне" купеческой семьи, наделив ее фамилией, принадлежавшей вешенским купцам Моховым. Известно также, что еще дед писателя, пришедший в Вешен-скую в середине прошлого века из Зарайска, служил в лавке именно этого купца, родословная которого дана в романе с такой обстоятельностью: "От этого-то Мохова Никишки и повелся купеческий род Моховых. Крепко поосели они на казачьей земле. Пообсеменились и вросли в станицу, как бурьян-копытник: рви -- не вырвешь; свято блюли полуистлевшую грамоту, какой жаловал прадела воронежский воевода, посылая в бунтовскую станицу" (2, 114).
       Один из Моховых как-то сразу из Сережки-шибая вырос в Сергея Платоновича, женился на богатом приданом дочери полусумасшедшего попа и начал мануфактурное дело в то самое время, когда "из левобережных станиц, где бесплодна и жестка песчаная с каменным суглинком земля, на правую сторону Дона по распоряжению войскового правительства стали переселяться казаки целыми хуторами", когда "на рубеже с бывшими помещичьими землями, по рекам Чиру, Черной и Фроловке, над степными балками и логами" (2, 114) росли новые хутора. Судя по всему, в это время открывали свое дело и каргинские купцы. С этим временем связал писатель и поселение в Татарском вешенского купца Мохова.
       Шолохов не только переносил на Дон и тщательно выписывал детали внешнего облика хутора Татарского, идущие из Каргина, не только сосредоточил здесь картины быта и нравов, характерные для изображаемой среды, но и "населял" Татарский, руководствуясь теми же принципами.
       Ничего нет удивительного в том, что художник-реалист, опираясь на конкретные явления жизни, на свой опыт и наблюдения, рисовал и тех людей, характеры и судьбы которых запечатлелись в его памяти как характеры и судьбы времени. Ему незачем было выдумывать их.
       "Люди все были под рукой, как живые,-- заявил Шолохов в одной из бесед.-- Ходи да распоряжайся, тут уж от твоего умения все зависит"'. И Шолохов "распоряжался" живыми людьми как художник, а не как равнодушный регистратор и бесстрастный копировщик. Он лепил характеры, вкладывая в них свое отношение, свое видение мира. Именно это и определило выбор главного, ту идею, которую несут его герои в романе, определяло и возможные отклонения от биографии людей, явившихся прототипами создаваемых характеров.
       По мере развития повествования расширяется и круг героев, участвующих в огне мирового военного пожара, событиях двух революций, сложнейших переплетах гражданской войны. Здесь и сотни безымянных участников этих событий, и десятки новых вымышленных персонажей, нередко, как, например, Бунчук, играющих важную роль в повествовании, и лица, сохраняющие в романе свои подлинные имена и фамилии. Это кузнец из хутора Каргина Михаил Иванков, усть-хоперец Кузьма Крючков и находящиеся с ним в разъезде казаки Астахов, Рвачев, Попов, Щегольков. Как выясняется, и однополчанин Григория Мелехова, казак из станицы Казанской Алексей Урюпин (Чубатый), и урядник с хутора Рубежного Яков Фомин, и авантюрист из Кар-гинской Федор Лиховидов, и сотник-монархист Чернецов, и автономист Ефим Изварин, и есаул-вешатель Сенин, и член казачьего комитета ВЦИК букановский казак Иван Лагутин -- все это реальные люди.
       Особенно много таких персонажей во второй книге романа, и среди них Федор Подтелков и Михаил Кривошлыков, сыгравшие видную роль в революционной борьбе на Дону и занявшие важное место в романе Шолохова. И все-таки
      
       "Известия", 12 июня 1940 г., No 134, стр. 5.
      
      
       в "Тихом Доне" нет персонажей, как бы списанных с отдельных лиц, даже в том случае, когда эти реальные люди сохранили в романе свои фамилии.
       "Лепить характеры -- не значит делать слепки с людей, существовавших в действительности,-- рассказывал мне писатель.-- Все образы в моих романах собирательные, но есть в них и черты людей, с которыми я жил, общался, разговаривал или просто наблюдал за ними со стороны".
       Шолохов скупо и неохотно рассказывает о прототипах своих героев. Для этого, видно, у него есть основания. Слишком уж прямолинейно, без учета психологии творчества каждого художника, его творческой индивидуальности, рассматривается у нас соотношение художественного образа и его прототипа.
       "Не ищите вокруг себя,-- говорил Шолохов своим землякам,-- точно таких же людей,-- с теми же именами и фамилиями,-- каких вы встречаете в моих книгах. Мои герои -- это типичные люди, это -- несколько черт, собранных в единый образ"[1].
       Шолохов относится к числу тех писателей, в художественную память которых настолько сильно врезываются существенные черты встреченного в жизни человека, что в процессе работы перед глазами писателя долго остается стоять та "модель", с которой он рисует. Но создаваемый образ постепенно начинает жить своей, отличной от прототипа жизнью, приобретает свои особенности характера. Так было, скажем, с образом Христони. Каргинцы, словно сговорившись, в один голос называют его прототипом Стратоню -- так зовут станичники Федора Стратоновича Чукарина, первого председателя ревкома их станицы. Мне довелось беседовать с Федором Стратоновичем. И если в словах станичников правда, то насколько не похож этот человек на созданного Шолоховым Христоню.
       Встретился я с Федором Чукариным в то время, когда ему было уже за семьдесят, тяжелая болезнь точила его изнутри. Мы долго сидели на крыльце его куреня в Каргин-ской, вели беседу неторопливо, и в ней раскрывался человек сложный, с прихотливыми переломами судьбы. Прощаясь, он поднялся во весь свой атаманский рост, пожал мне руку, утопив ее в своей тяжелой, разлапистой ладони. Вчитываясь потом в связанные с Христоней страницы романа, я не раз
      
       [1] Выступление М. А. Шолохова на читательской конференции. "Молот", Ростов н/Д, 10 января 1936 г., No 4383, стр. 3.
      
      
       отмечал в шолоховском герое детали, которые чисто внешне сближали его с этим человеком.
       Служил Федор Чукарин в том же 52-м Донском казачьем полку, в котором служил во время мировой войны и Христоня. Участвовал он, как и этот шолоховский герой, в работе съезда фронтового казачества в станице Каменской. Есть и другие совпадения, но немаловажны и существенные различия.
       Если Федор Чукарин еще на фронте мировой войны четко определял свое отношение к ней, стал к концу войны председателем полкового комитета, то в Христоне сколько-нибудь существенных перемен не отмечается. Его герой "ломает войну" в общей массе казаков, и писатель не выделяет его из этой массы. Скупо сообщается только о том, что вернулся он с войны постаревшим, хватившим лиха и удушливых немецких газов. В то время как Христоня сражается против красных в сотне хуторян, Федор Чукарин во главе красного экспедиционного отряда ведет наступление на занятую белыми казаками Каргинскую[1].
       Как видно, весьма существенные в жизненной судьбе Стратони события и детали, которые Шолохов знал и от которых мог отталкиваться, рисуя своего Христоню, не определили сущности этого эпизодического персонажа, раскрывавшегося в сложном взаимодействии с другими героями романа.
       С самого начала повествования Христоня казак "здоровенный и дураковатый, как большинство атаманцев" (2, 36), открыто простодушный, лишенный казачьей спеси. Ему принадлежат рассказы о поисках клада, о случае во время службы в Атаманском полку с портретом Карла Маркса. Будучи одним из самых бедных среди хуторян, он тянется к кружку Штокмана, но в острые, поворотные моменты борьбы колеблется в выборе своего пути и в конце концов остается заодно со всеми казаками. Он не решается покинуть хутор вместе с Кошевым и Валетом, неохотно вступает в сотню для борьбы с Подтелковым, не желая участвовать в жестокой расправе над ним и его товарищами, покидает вместе с Григорием Мелеховым хутор Пономарев, а вскоре опять оказывается во взводе Григория и воюет против красных.
      
       [1] Не упоминая имени Федора Чукарина, Шолохов не прошел мимо этого эпизода: "На другой день, когда на площади шло молебствие перед отступлением, с Каргинского бугра застрочил пулемет. Пули вешним градом забарабанили по церковной крыше, и все в беспорядке хлынуло в степь" (4, 122).
      
      
       Христоня как бы сопутствует главному герою романа в водовороте гражданской войны на Дону, нередко в трудные, переломные дни появляется где-то совсем рядом с ним, но вместе с тем надолго исчезает из повествования, как, например, во время восстания, уступая свое место рядом с Григорием Прохору Зыкову.
       Если такие непростые пути избирались писателем в создании эпизодических образов, то намного сложнее обстояло дело с образом громадного художественного обобщения, с созданием характера Григория Мелехова. Давно известны слова Шолохова о том, что "для Григория Мелехова прототипом действительно послужило реальное лицо. Жил на Дону один такой казак"[1]. И писатель не скрывал его имени. Это -- базковский хорунжий Харлампий Ермаков. Кстати, он появляется в романе и под своей фамилией, как помощник Григория Мелехова, как один из полковых командиров повстанческой дивизии. На верхнедонских хуторах вам не только назовут Харлампия Ермакова как одного из храбрейших казаков на Дону, но и поведают о сложной и печальной судьбе этого человека. Правда, рассказы эти слишком противоречивы, а подчас легендарны. Не всякий источник заслуживает внимания. Мне сказали, что дочь Ермакова Пелагея Харлампьев-на учительствует в Базках, и я направился к ней.
       Почти на окраине станицы, на идущей по берегу Дона улице, отыскал я тот самый казачий курень, где жил Харлампий Ермаков. Хозяйка дома Пелагея Харлампьевна, женщина со смуглым лицом и смоляными волосами, уже кое-где тронутыми сединой, встретила неожиданного гостя не совсем приветливо. С неохотой отвечала она на вопросы об отце. Немало, видно, хлопот доставил он своим детям, немало пришлось им пережить. Не оттого ли так усталы и печальны большие черные глаза теперь уже немолодой дочери Ермакова, не оттого ли с грустью и печальной задумчивостью вспоминает она о своей молодости?
       Пятнадцатилетней девочкой встретилась впервые с Шолоховым. Не многим и он был старше -- пятью годами. Жил тогда в Каргине, часто наведывался к своему старому базков-скому знакомцу Федору Харламову. Тот, бывало, просил Полюшку:
       -- Сбегала бы ты за Харлампием.
       И Пелагея бежала, звала отца. Помнится ей, подолгу засиживался он с Шолоховым в горенке Харламовых. До
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
      
      
       поздней ночи, бывало, затягивались эти беседы. С нелегкой судьбой столкнулся совсем еще молодой писатель.
       С детьми своими неразговорчивый и хмурый Ермаков был холоден, не знали они от него ласки, не поверял он им тайн своей нелегкой жизни. Пелагея Харлампьевна вспоминает, что родился отец на хуторе Антиповском Вешенской станицы, что дед ее -- Василий -- был казак крутого нрава. В детстве не раз слыхивала Пелагея Харлампьевна от родных, что прадед ее был женат на турчанке. Привез ее из туретчины после войны. В молодости дед Василий служил рьяно, но потерял кисть правой руки, с тех пор уже не доводилось ему орудовать шашкой, да и работать на земле было трудно. Вот и отдал он своего сына Харлампия в семью Солдатовых на воспитание. Кончил тот церковноприходскую школу в Вешках, не замедлил жениться.
       Нелегко жилось молодой жене Прасковье Ильиничне с непутевым Харлампием, много слез пролила она, а вскоре и жалмеркой стала: ушел Ермаков на действительную службу, оставив на мать малых ребятишек.
       -- Мне годика два-три было, а братец в люльке качал
       ся,-- и Пелагея Харлампьевна указала на кольцо, ввинчен
       ное в темный, некрашеный потолок.-- Рядовым и прослужил
       отец всю германскую войну. Редко приходили вести от него,
       не баловал нас отец письмами. Домой заявился он в семнад
       цатом году. С того времени и помню его -- худощавого,
       горбоносого. Тяжелого характера был человек -- вспыльчи
       вый, горячий. Придет, бывало, за полночь, начнет ему мать
       выговаривать да плакать, побудят нас. Заблестят у отца
       глаза, ссутулится еще больше, хлопнет дверью -- только
       его и видели. Да вот поглядите на него сами.
       Пелагея Харлампьевна выдвинула ящик комода, достала пожелтевшую от времени, истертую фотографию тех лет.
       -- Это все, что осталось от отца,-- сказала она и протя
       нула фотографию.
       Смотрел с нее молодой еще, горбоносый, чубатый казак с усталым прищуром глаз много испытавшего в жизни человека, не раз глядевшего в лицо смерти. Нелегко, видно, дались Ермакову три Георгиевских креста, приколотых к солдатской шинели: четырнадцать раз был ранен, контужен. Слева, у самого эфеса шашки, держала его за локоть дородная женщина, покрытая шерстяной клетчатой шалью с кистями. Это Прасковья Ильинична, жена Ермакова.
       -- И на этот раз недолго видели мы отца,-- продолжала
       Пелагея Харлампьевна.-- Началась у нас на Дону смута,
      
      
       восстали казаки, по хуторам шли бои. Где-то под Каргинской и отец командовал повстанцами. Слухами пользовались -- жестоко воевал он, пил, гулял. Мать, помню, не раз жаловалась на свою долю. Тяжело ей, видно, было слышать про отца такое, а казаки-старики чтили его. "Воинственный, говорили, геройский казак Харлампий!"
       Девятый год шел мне, когда снова довелось повидать отца. В тот год померла мать от простуды. Утром еще собрала меня в школу, а вернулась я -- не застала матери в живых. Отцу о том сообщили, ждали, но так и похоронили мать без него. Заявился он вскоре, пожил недели две и опять ускакал -- ищи ветра в поле. Дядя Емельян, старший брат отца, погиб еще до смерти матери, других родственников не было. Так и остались мы сиротами у Солдатовых. А вернулся отец домой уже с польского фронта, когда война кончилась. Арестовали его, но вскоре выпустили. Солдатовы уговаривали отца не жить в Базках, уехать советовали, переждать, но отца тянуло в родные края, не мог он уехать. В году, кажется, двадцать шестом видела я его в последний раз. Ушел в гости и не вернулся домой. Говорят, его кто-то из базковцев встречал в Миллерове, вели его по улице под ружьем... Вот и все...
       Мы долго молчали. Я все не решался спросить о том, была ли у Харлампия Ермакова своя Аксинья. Хозяйка вздохнула и заговорила сама -- слишком тягостным и ей показалось молчание.
       -- Любовных его утех не знаю, хотя мать не раз о том говорила. Была, правда, у него в Вешках казачка, красавица, говорят. Не видела я ее. А ей, видно, хотелось на меня поглядеть, просила отца ненароком прислать. Он было и записку написал, велел отнести. Бросила я записку за сундук, уперлась, твержу свое: "Не пойду!" -- "И в кого ты уродилась такая?" -- сказал он. "В тебя вся,-- ответила.-- В кого же мне быть?" Так и не пошла...
       Вот, пожалуй, и все, что удалось на этот раз узнать о человеке, который послужил прототипом Григория Мелехова. Здесь писатель столкнулся с очень своеобразным характером. В судьбе Ермакова Шолохов, по всей вероятности, искал штрихи, оттенки и детали, важные для художественной индивидуализации центрального характера романа, того всесторонне разрабатываемого образа, который становился сердцевиной идейно-художественной концепции повествования.
       Люди, хорошо знавшие Ермакова, сообщили и такую деталь: обладал он редкой даже для казака особенностью -- рубить шашкой левой рукой с такой же силой, как и правой.
      
      
       На первый взгляд совсем незначительный штрих, но и он использован писателем. Был у Григория, левши с детства, один "лишь ему свойственный маневр, который применял он в атаке", столкнувшись с сильным в рубке врагом: заходил слева, перебрасывал шашку в левую руку и заставал врасплох обескураженного, растерявшегося противника...
       Называя Харлампия Ермакова как прототип Григория Мелехова, Шолохов настойчиво подчеркивал: "Мною взята только его военная биография: "служивский" период, война германская, война гражданская"[1]. Можно теперь с уверенностью утверждать, что творческая фантазия создателя этого образа опиралась не только на конкретную судьбу одного человека, учитывая особенности его самобытного характера, но и на судьбы многих людей, в частности, и на знание предвоенной жизни и быта казачьей семьи Дроздовых из хутора Плешаки, особенно на бытовые реалии братьев Алексея и Павла и судьбы их в начале гражданской войны на Дону.
       Несмотря на существенные совпадения даже довоенной биографии Ермакова, некоторых деталей его родословной и даже семейных отношений с жизнью семьи Мелеховых, мы далеки от мысли, что и эти совпадения родились в результате простого копирования единичных обстоятельств и ситуаций. Шолохов опирался на опыт многочисленных наблюдений над Миром и Человеком, над бытом, нравами, человеческими отношениями изображаемой среды, и это давало большой простор фантазии художника. Не мог пройти писатель и мимо жизненного опыта своей семьи, тех сложных отношений, какие складывались у его отца с родителями, когда Александр Михайлович вынужден был уйти из своей семьи, чтобы сохранить большое чувство к Анастасии Даниловне, отстоять свое право на любовь к ней.
       Глубоко индивидуальные судьбы каждого из мелеховской семьи, мир "внутренней жизни" каждого как личности, отношений с хутором и природой в совершенно конкретных, диктуемых временем обстоятельствах -- в основе всего этого сложнейшие процессы долгих размышлений писателя, включавшие в себя и "домысел" художника, опиравшийся на личные наблюдения и шедший нехоженой дорогой непременного обобщения этих наблюдений в связи с той средой и тем временем, которые находились в поле его зрения.
       Касаясь взаимоотношений Григория и Аксиньи, Шолохов
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
      
      
       утверждал, что "буквально такой ситуации не было в жизни, но вообще жизнь деревни, казачьей станицы пестрит вот такими историями". Тут же, вспоминая работу Толстого над романом "Анна Каренина", в основу которого положен эпизод, имевший место в жизни,-- "такая же семья, такие же переживания, с такой же трагической развязкой",-- писатель не отрицает того "главного", что и у него было в самом начале работы над образом Аксиньи, и шло это "главное" от наблюдений над реальной жизнью деревни.
       "Я ставил себе задачей,-- говорил Шолохов,-- создать мою Аксинью живой. Показать ее со всеми ее поступками, оправданными и убедительными". И вместе с тем писатель "черты ее находил не сразу", большую роль суждено было сыграть "домыслу" ("фантазию не приходилось понукать")[1], в процессе работы возникали уточнения, появлялись новые повороты и характеристики.
       В сходном русле шла работа и над образом Григория Мелехова. Даже тогда, когда писатель опирался на факты "служивского" периода биографии его прототипа, он не просто искал жизненные реалии и детали, необходимые для художественной индивидуализации характера. Он шел от этих реалий к емким обобщениям, психологическому наполнению характера, объяснению его социального поведения. Достигнуть этого простым повторением судьбы прототипа никогда и никому еще не удавалось.
       Шолохов воплощал в образе Григория Мелехова колебания и сомнения тех социальных сил, которые во многом определяли ожесточенность схватки двух миров в годы революции и гражданской войны, сложность жизненных отношений этого времени. Это был эпохальный процесс, связанный с коренной ломкой человеческих отношений. Силой своего громадного таланта Шолохов воплощал эти процессы в живых и одновременно емких по наполнению большой мыслью характерах, поднимал их на высоты крупного художественного открытия.
       5. ДИНАМИКА КОМПОЗИЦИИ
       Четко определив местоположение хутора, а на краю его -- мелеховского двора, писатель начинает рассказ о драматической судьбе Прокофия Мелехова, вернувшегося с предпоследней турецкой кампании с иноземкой женой. Не только
      
       "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
      
      
       старик отец, отделив сына, до смерти не мог забыть этой обиды. Вскоре Прокофию пришлось, отстаивая право на свою жизнь, столкнуться со всем хутором, с его темными и жестокими обычаями и нравами. Сквозь толпу высыпавших на улицу от мала до велика хуторян, под улюлюканье орды казачат, шел Прокофий со сгорбленной иноземкой женой на свое хозяйство, шел медленно и гордо, "непокорно нес белесо-чубатую голову". Не мог поверить хутор в его чувства, дивился его "диковинным" поступкам и в конце концов жестоко разрушил жизнь Прокофия. Его же полчанин бросил на растерзание толпы ждавшую ребенка турчанку... "С тех пор и пошла турецкая кровь смешиваться с казачьей. Отсюда и повелись в хуторе горбоносые, диковато-красивые казаки Мелеховы, а по уличному -- Турки" (2, 12).
       По словам этнографа и фольклориста, "подобного рода предания и поверья можно услышать в каждом районе Дона"[1]. Но писатель не просто воспроизвел его, положив в основу предыстории мелеховской семьи. Сюжетно завершенной новеллистической ситуацией народного предания он начал эпическое повествование о судьбах народа в революции.
       Предыстория мелеховской семьи дается не только для объяснения, откуда повелись горбоносые казаки Мелеховы, не только для возможной индивидуализации "строптивого" характера центрального героя романа. Рассказ этот вступает в сложную идейно-композиционную связь с дальнейшим повествованием, в нем истоки социально-нравственных конфликтов изображаемой среды.
       Григорий вначале лишь робко сопротивляется отцу и, в сущности, покоряется его воле, хорошо осознавая это обстоятельство ("...не я женился, а вы меня женили"). Ради благополучия семьи он поначалу готов и с Аксиньей "прикончить эту историю". Аксинья же, уже испытавшая на себе жестокие нравы, открыто идет против них. Она по-своему близка Прокофию в этом открытом протесте: "...гордо и высоко несла она свою счастливую, но срамную голову". В отличие от Григория Аксинья решительно отстаивает свое достоинство, свое большое чувство, свое право на любовь. Сам писатель рассматривал этот протест Аксиньи как протест "против исторических пережитков в отношении к женщине, против жестоких казачьих нравов"[2].
      
       [1] И. Кравченко. Шолохов и фольклор. "Лит. критик", 1940, No 5-- 6, стр. 214.
       В. Васильев. Вопросы М. А. Шолохову и ответы на них. 9 июня 1947 г., Вешенская. Рукопись.
      
      
       Вместе со своими героями Шолохов неторопливо выходит за ворота мелеховского куреня, погружает читателя в будничную жизнь пока еще безымянного казачьего хутора, тщательно, опять-таки опираясь на народно-поэтические традиции, выписывает в деталях взаимоотношения людей в повседневном быту, обрядовые сцены, процессы труда -- луговой покос, уборка хлеба, молотьба, пахота...
       Изображению труда в начале романа склонны были придавать структурное значение. В свое время утверждалось, что логика развития сюжета якобы обусловлена "последовательностью различных ступеней трудового процесса", что "сюжет первой части "Тихого Дона" построен на чередовании сельскохозяйственных работ, зависящих от чередования времен года", что писатель "уподобляет жизнь казаков жизни органической природы"[1]. Все это говорилось ради вывода о "примитивно-натуралистическом" характере изображаемого мира.
       На самом деле жизнь казачьего хутора связана не только с миром окружающей природы. Постепенно в повествование входит большой мир жизни всей страны, входит, как воздух, которым дышат герои. Вне этого мира немыслима жизнь хутора.
       Герои Шолохова -- дети своего времени. Судьба первого же персонажа романа -- деда Прокофия -- определяет действие во времени, и это знаменательно как стремление писателя сразу же обозначить историческую основу повествования[2]. Реальное время поначалу трудно уловить, оно воспринимается по "крестьянскому календарю", состоянию природы, характеру работ хлебороба, христианским праздникам. Первая деталь реального времени действия -- "мертвенно
      
       [1] В. Кирпотин. "Тихий Дон" М. Шолохова. "Красная новь", 1941,
       No 1, стр. 180, 181, 183.
       [2] Правда, время это определяется так: "В предпоследнюю турецкую
       кампанию вернулся в хутор казак Мелехов Прокофий". По всей вероят
       ности, имеется в виду Восточная война 1853--1856 годов. Другие герои
       романа, хорошо знающие Прокофия как "молодецкого казака", вводятся
       в повествование с большей долей исторической конкретизации. "Дед Гриша-
       ка топтал землю шестьдесят девять лет. Участвовал в турецкой кампании
       1877 года, состоял ординарцем при генерале Гурко... За боевые отличия
       под Плевной и Рошичем имел два Георгия..." (2, 93). Кстати, служил он
       в 12-м Донском казачьем полку, в котором Григорий Мелехов служил во
       время первой мировой войны. На свадьбе Григория появляется его дед по
       матери, совсем дряхлый и глухой казак 1839 года присяги Максим Богаты
       рев, участник покорения Кавказа, бывший вахмистр Баклановского полка
       (2, 109). Вспоминает Григорий и "рассказы отца об отставном генерале
       Листницком -- герое русско-турецкой войны" (2, 176).
      
      
       розовели лепестки отцветающей в палисаднике вишни" -- вскоре уточняется сообщением об уходе казаков "в майские лагеря", а затем: "За два дня до Троицы хуторские делили луг" (2, 43); "За житом... подошла пшеница" (2, 82); "Свадьбу назначили на первый мясоед. На Успенье приезжал Григорий проведать невесту" (2, 97); в день свадьбы "приметно порыжел лес" (2, 105); "после Покрова стаял выпавший снег. Ростепель держалась до Михайлова дня" (2, 148); "Подходила весна. Хуторцы готовились к весенней работе" (2, 193); "Сухостойное было лето" (2, 217); "Наступая на подол лету, листопадом шуршала осень" (2, 219); "подходило Рождество" (2, 221).
       Редко, но мелькают в первых частях романа и такие "зачины", как "в конце августа" (2, 121), "под сентябрьским прохладным сугревом" (2, 134), "в декабрьское воскресенье" (2, 165), "в конце июня" (2, 216). И только третья часть открывается совершенно четкой датировкой: "В марте 1914 года в ростепельный веселый день пришла Наталья к свекру" (2, 236). А в завершающей первую книгу главе аналогичная фраза: "В ночь на 4 ноября Григорий пришел в Нижне-Яблоновский..." (2, 396). Между этими датами немало значительных событий, и среди них -- начало мобилизации, объявление Германией войны России, развертывание войск на границе, участие героев романа в первых боевых действиях. И все эти события предстают в повествовании в исторической конкретности, живой повседневности, народном восприятии, отношении к ним и их понимании.
       Исторически осязаемое время опаляет каждого изображаемого в романе человека, с ним связано осознание себя как личности, поведение героев и их отношение к жизни. История одной семьи в ее взаимоотношениях с другими семьями, с различными социальными слоями хутора впитывает свое время и разворачивается в широкую, состоящую из многих звеньев картину народной жизни накануне излома истории и в процессе развертывания больших исторических событий.
       Повествование развивается в настойчиво выдержанной хронологической последовательности, впитывая в свои поры изображаемое время, широко охватывая людские судьбы, большие исторические события в их сложных социально-психологических конфликтах и противоречиях. Точное определение места действия во времени и пространстве, тщательное, с тяготением к документальной точности, изображение бытовых и конкретно-исторических фактов, получающих образное воплощение,-- все это определяет историзм повествования, а движение истории -- динамику развития сюжета.
       Расширение места действия (в первой части оно не выходит за пределы казачьего хутора) в связи с участием героев романа в событиях мировой войны сопровождалось сужением времени действия (в первых двух частях -- почти два года, в третьей -- восемь месяцев). Если время действия первой книги-- два с половиной года (с мая 1912 года по ноябрь 1914 года), то время действия второй книги -- только полтора года (с октября 1916 года до июня 1918 года). Причем здесь изображаются большие исторические события исхода империалистической войны и перерастания ее в войну гражданскую, события двух революций, разгром корниловщины и ка-лединщины, установление советской власти на Дону и борьба с контрреволюцией на юге страны. Писат.ель переносит повествование с одного участка фронта на другой, из Могилева, где находилась царская ставка,-- в столицу, из донских хуторов и станиц -- в Новочеркасск и Ростов.
       В повествование вводятся не только десятки эпизодических персонажей, но и новые тщательно разработанные характеры. Справедливо замечено, что еще в первой книге "Тихого Дона" проявилась такая особенность шолоховского повествования, как "подвижность" сюжетной конструкции[1], перенесение структурной нагрузки с одного персонажа на другой, вызываемое логикой исторического процесса и ролью этого героя на данном этапе истории.
       В первых же главах романа завязывается романически сложный узел -- любовь Григория к Аксинье и женитьба его на Наталье. Раскрывая взаимоотношения этих героев, Шолохов сталкивает их с различными социальными слоями казачьего хутора. Так в повествование входят прочно связанные с традиционной романической ситуацией конфликты и ситуации, включающие в себя изображение различных групп казачества, происходящие в нем бытовые и социальные столкновения.
       Изображение жизни и быта народа -- предпосылка к раскрытию его путей в переломную эпоху. Эти две сюжетные основы связаны между собой судьбою главного героя романа Григория Мелехова. С самого начала повествования судьба личности, вписанной в определенную социальную среду, ста-
      
       [1] Е. Г. Коляда. Особенности сюжетной конструкции романа-эпопеи "Тихий Дон" М. Шолохова. Ученые записки Москов. горпед. ин-та, т. LXX, вып. 1. М., 1958, стр. 233.
      
      
       вится в сложные жизненные обстоятельства. Вместе с тем повествование не ограничивается интересом только к личной судьбе Григория и нелегко для него складывающимся взаимоотношениям с Аксиньей и Натальей, со своей семьей и всем хутором. Григорий прочно связан с окружающей его средой, погружен в атмосферу повседневного труда, который становится важным эстетическим фактором характеристики образа народного героя.
       Григорий Мелехов -- это безусловно центральный герой в системе образов романа, и предстает он в его неповторимой индивидуальности и всеобщности. В нем концентрируется, но им не исчерпывается идея путей народа на историческом переломе. По словам самого писателя, "у Мелехова очень индивидуальная судьба, и в нем я никак не пытаюсь олицетворять середняцкое казачество"[1]. Изображение народа, его жизни и борьбы на фоне больших общественно-исторических событий и в связи с ними -- этим определяется и сущность замысла, и особенности его исполнения в процессе движения истории, и конструкция повествования.
       С самого начала работы над "Тихим Доном" Шолохов беспокоился о том, чтобы изображение быта донского казачества, "незнакомой земли" не заслонило мир жизни его героев во всей его духовной и социальной сущности. Этого и не случилось. Шолохов показал не только глубоко укоренившийся жизненный уклад, взаимоотношения многих людей изображаемой среды, переплетение жизненных судеб, становление характеров. Показал он и то, что сами же люди вступают в конфликт с устоявшимися традициями. "Нерушимый порядок" жизни дает основательные трещины уже под напором больших человеческих чувств, стремления человека к свободе и счастью. А когда в эту жизнь вторгаются революционные силы, они и вовсе разламывают ее устои.
       Единство искусственно обособленной среды -- мнимое единство. Внутри этой обособленной среды, "в каждом дворе, обнесенном плетнями, под крышей каждого куреня коловертью кружилась своя, обособленная от остальных, полнокровная, горько-сладкая жизнь..." (2, 134). Человек -- дитя огромного мира, и как бы ни было ему тепло под крышей своего куреня и какими бы мощными плетнями ни отгораживался он от соседа, тысячи нитей соединяют его с этим большим миром, со своим временем, с жизнью всего народа. Нащупывая и обнажая эти связи, писатель постигает духовное
      
       [1] "Известия>, 10 марта 1935 г., No 60, стр 3.
      
      
       богатство человека как сына своего времени, особенности народного характера, психологический и нравственный склад русской народной жизни. Истинно человеческое протестует против всего косного. Григорий и Аксинья первыми бросают вызов хутору, его нравам и обычаям, борясь за свое право на любовь, в которой как раз и видится настоящая жизнь. Хутор решил, что "это преступно, безнравственно", затаился в злорадстве и зависти. Так светлое, истинно человеческое противостоит темному, подлинно нравственное -- безнравственному.
       Поиски "своей доли", своего счастья сливаются в романе с мучительными для шолоховских героев поисками верных путей социального переустройства жизни. И писатель показывает, как медленно и тяжело происходило это переустройство. С первых же страниц романа жизнь народа широко открыта взору читателя во всех ее светлых и темных сторонах. Жизнь же "верхушки" хутора -- иной мир, потаенный и всегда чуждый народу: "Жили, закрывшись от всего синего мира наружными и внутренними, на болтах, ставнями. С вечера, если не шли в гости, зачечекивали болты, спускали с привязи цепных собак..." (2, 121). При первом же знакомстве с этим миром Григорий удивлен ("Во, Митрий, живут люди..."), а служба у помещика Листницкого еще шире открывает глаза на мир чужой ему жизни.
       Уходя в армию, Григорий при осмотре казацкой амуниции черными шероховатыми пальцами "слегка прикоснулся к белым сахарным пальцам пристава", и тот отдернул руку, "брезгливо морщась, одел перчатку" (2, 234). Да и в армии, "глядя на вылощенных, подтянутых офицеров в нарядных бледносерых шинелях и красиво подогнанных мундирах, Григорий чувствовал между собой и ими неперелазную невидимую стену..." (2, 252). И чем чаще сталкивается главный герой романа с миром чуждой ему и "чужой жизни", тем острее осознает свое социальное неравенство и определяет свое отношение к этому миру как враждебное.
       Война вторглась в, казалось бы, "нерушимый порядок" жизни хутора, вошла в каждую семью, обнажила язвы существующего строя, ускорила столкновение антагонистических сил. С этими бурными социальными процессами связывается не только судьба Григория Мелехова как сына своего времени и своей среды. Большие социальные события проходят через самое сердце шолоховских героев, вызывают у них раздумья о несправедливом устройстве жизни, несут глубокие перемены в народное сознание.
      
      
       Расширив в сравнении с "Донщиной" временные рамки повествования, отступив к годам, предшествующим первой мировой войне, Шолохов начал с эпически замедленного развертывания картин быта и нравов, семейных и трудовых отношений изображаемой среды.
       Если расширение границ повествования в романе-хронике этих лет можно объяснить поисками "исторического плацдарма", с которого писатели переходили к изображению революционной бури Октября в рамках той же хроники, то социально-бытовой роман ("Мед и кровь" Н. Колоколова, "Заповедные воды" Л. Пасынкова), обращаясь к дооктябрьской эпохе, стремился раскрыть человеческие судьбы в их взаимоотношении со своим временем, чтобы затем показать закономерности социально-психологического поведения в революционную эпоху.
       Как "бытописательский" роман о казачестве склонны были воспринимать и "Тихий Дон" после появления его первой книги, Шолохова даже упрекали в том, что он "любуется этой казацкой сытостью, зажиточностью"[1]. Истинный же смысл детального воссоздания жизни и быта донского казачества в романе Шолохова впервые отметил Серафимович. Он увидел способности большого художника "выпукло дать человека", "сосредоточенно и скупо обрисовать целую людскую группу, человеческий слой", его стремление проследить рост классового расслоения народа по мере развертывания больших социальных конфликтов.
       "Нигде, ни в одном месте,-- отмечал Серафимович,-- Шолохов не сказал: класс, классовая борьба. Но, как у очень крупных писателей, незримо в самой ткани рассказа, в обрисовке людей, в сцеплении событий это классовое расслоение все больше вырастает, все больше ощущается по мере того, как развертывается грандиозная эпоха"[2].
       Роман Шолохова далек от того самодовлеющего бытописания, какое характерно для современного ему бытового романа. Писателя интересует не сам по себе народный быт в его специфике, а проникновение через нравы и обычаи, сложившийся уклад повседневной жизни народа в атмосферу его труда, постижение духа народного, психического и нравственного склада народной жизни, особенностей народного характера в его сложном взаимодействии со своей средой и другими классами. Вместе с тем писателю важно понять, как
      
       "Звезда", 1928, No 8, стр. 163.
       "Правда", 19 апреля 1928 г., No 91, стр. 6.
      
      
       выработанные здесь, впитанные с детства привычки и навыки вступают в трагическое взаимодействие с борьбой за новые идеалы, как прошлое человека преломляется в его социальном поведении, в трудных исканиях путей переустройства жизни.
       Картины народного быта приобретают существенное композиционное значение в эпическом повествовании как прием эпической ретардации, как "олицетворение состояния "покоя", предшествующего социальному взрыву"[1]. В поле зрения Шолохова все шире включаются общественные противоречия изображаемой среды. Они-то и вступают в композиционное взаимодействие с внешним состоянием "покоя" устоявшейся жизни. Это ведет не только к расширению повествования, но и к разорванности его различных планов.
       В свое время склонны были считать, что образ Григория Мелехова -- "композиционный центр "Тихого Дона", придающий роману законченное, стройное целое"[2]. Но такое утверждение никак не охватывает всей особенности композиции романа, продиктованной не только раскрытием целой системы характеров, но и еще изображением судьбы народа.
       "Когда я начал писать "Тихий Дон",-- вспоминает Шолохов,-- то я убедился, что мне при всем желании не удастся достигнуть такой композиционной цельности и соответственности, какой бы хотелось. Приходилось перемежать огромное количество событий, фактов, людей. В силу этого происходил прорыв, когда о человеке я забывал, и он оставался вне сферы моего внимания длительное время"[3].
       Неудержимый натиск событий, фактов, людей начал ощущаться к концу первой книги и особенно сказался во время работы над вторым томом романа. Одним из главных композиционных принципов становился принцип чередования событий в их причинной и следственной связи, движении и развитии. Темп действия неизбежно обретал стремительность. Необходимость охвата разных сторон бурной исторической действительности вела к переключению повествовательных планов в разные плоскости.
       Принцип двуплановости композиции становится с конца первой книги характерной структурной особенностью "Тихого Дона". Писатель чередует описание быта народа, его трудо-
      
       [1] Л. Ф. Е р ш о в. Русский советский роман. Л., "Наука", 1967, стр. 267.
       [2] Ф. Гинзбург. "Тихий Дон" М. Шолохова. "Знамя", 1933, No 6,
       стр 131.
       [3]Н. Незнамо в. Беседа с писателем. "Большевистская смена", Ростов н/Д., 24 мая 1940 г., No 72, стр. 3.
      
      
       вой жизни с показом фронтов мировой войны, общественно-политических событий в стране, в которых участвуют его герои. Как и в "Войне и мире" Л. Толстого, картины мира в романе Шолохова перемежаются картинами военных действии.
       Структура второго тома "Тихого Дона" опять-таки определяется логикой исторического развития, движения масс в революции. Максимальная историческая конкретность художественного воссоздания первой мировой войны, Февральской, Великой Октябрьской революций, гражданской войны, особенно ожесточенной на юге России, широкое изображение различных социальных лагерей, народных масс и выдвинутых из их среды революционеров обусловили принципиальное своеобразие второй книги романа, насыщенной историческими фактами и документами, отражающими самые значительные этапы народной борьбы за советскую власть.
       Временной разрыв между первой и второй книгами устраняется воспоминаниями Григория о "пройденной путине". Писатель добивается того, чтобы перенесенные из "Донщи-ны" "куски" текста органически вошли в художественную ткань повествования как целого организма.
       Глубинное постижение народной жизни на ее великом переломе позволяло Шолохову преодолеть трудности совмещения большого фактического, документального материала, хроникально-исторических картин и развертывающихся судеб героев. Движение огромных людских масс, решающих судьбу свою в небывало ожесточенных сражениях полярных миров, все нарастает не только в батальных и других массовых сценах, несущих большую идейно-композиционную нагрузку, но и в целой галерее характеров, персонифицирующих различные социально-исторические тенденции. Это дает Шолохову возможность проследить соотношение борющихся сил, внутренние процессы в лагере революционного народа и в лагере контрреволюции. Логика развития событий ведет к перераспределению сюжетно-композицион-ной нагрузки на те персонажи, которые позволяют с наибольшей полнотой и исторической конкретностью выразить их пафос.
       Эпические контрасты и параллели, сравнения и другие средства эпического повествования подчиняются раскрытию эпохального социально-исторического конфликта. Важнейшим композиционным принципом становится чередование в изображении борющихся лагерей. Перекрестное изображение событий и людей, оказавшихся на противоположных полюсах борьбы, начинает как бы оттенять промежуточное положение мятущегося, неуверенного в правильности избранного пути Григория Мелехова. Образ народа как решающей исторической силы и образ личности, несущей в себе сложные противоречия своего времени, создают в единстве ту емкую художественную концепцию революционной эпохи, которая разворачивается в шолоховской эпопее. Роман насыщается атмосферой трагического заблуждения человека из народа. Именно отсюда протягиваются внутренние связи к тем событиям и людским судьбам, которые развертываются в третьей книге "Тихого Дона" как цельного эпического полотна.
       6. КУЛЬМИНАЦИЯ ЭПОПЕИ
       Уверенным, четким почерком, почти без поправок начал Шолохов третью книгу романа:
       "В апреле 1918 года на Дону завершился великий раздел: казаки-фронтовики северных округов -- Хоперского, Усть-Медведицкого и частично Верхне-Донского -- пошли с Мироновым и отступавшими частями красногвардейцев; казаки низовских округов гнали их и теснили к границам области, с боями освобождая каждую пядь родной земли... Только в 1918 году история окончательно разделила вер-ховцев с низовцами. Но начало раздела наметилось еще сотни лет назад, когда менее зажиточные казаки северных округов, не имевшие ни тучных земель Приазовья, ни виноградников, ни богатых охотничьих и рыбных промыслов, временами откалывались от Черкасска..."[1]
       Писатель динамично вводит нас в атмосферу сложнейших противоречий и событий гражданской войны на Дону. Ему мало исторических аналогий. Он ищет и публицистически емкую характеристику нового времени, в которое вступает по-' вествование. Переговоры Деникина и Краснова, их распри предваряются в черновом варианте романа описанием огненного 1918 года:
       "Дон в перекрестном огне восстаний. А по истерзанному телу России, как при злокачественном ожоге, волдырями пухли автономные республики. Кипела эшелонная война, понемногу образовывались фронты. Страну наводняли иноземцы.
      
       [1] Черновики "Тихого Дона". Дар М. А. Шолохова. Рукописный отдел ИРЛИ АН СССР, л. 1.
      
      
       Центрально-промышленный район, щетинясь, слал на борьбу с контрреволюционными окраинами цвет рабочего класса. Щедро на одичалых полях цедилась кровь... Прогорклый от пороха, соленый от крови, затопленный полой водой гражданской войны бессмертный 1918 год"[1].
       Но и это описание не удовлетворяет Шолохова как художника. Он весь в поисках объемно-образного воплощения наступившего времени через судьбы героев.
       Вторая книга завершилась гибелью Подтелкова и Криво-шлыкова, скорбными строками похорон Валета. Погиб в боях с донской контрреволюцией и Бунчук, принимавший заметное участие в этой борьбе, в установлении советской власти на Дону. Многие из героев второй книги, в том числе и Григорий Мелехов, остались на распутье.
       Вступление повествования в новый исторический период требовало перенесения структурной нагрузки на тех героев, роль которых в событиях этого времени активизировалась. В связи с этим писатель ищет конкретно-исторические и психологические мотивировки и сюжетных поворотов, и перекрестного изображения героев полярных лагерей, разных судеб. Сохранившиеся черновики отражают трудности этой работы по развертыванию судеб героев, компоновке повествования.
       Создание третьей, кульминационной в структуре всей эпопеи книги стало в работе писателя новым этапом, занявшим около четырех лет напряженного труда (1928--1932). Но перерыва после завершения второй книги романа не было. Сказался набранный разбег. Первая глава третьей книги опубликована в конце 1928 года[2]. Последующие страницы буквально из-под пера писателя одна за другой шли в печать. В начале рукописи чернового варианта нынешней восьмой главы сохранилась пометка писателя: "Скупой пейзаж 14.11.29 г."[3], а в мартовском номере журнала "Октябрь" доработанный текст этой главы уже увидел свет"[4].
       На этом печатание третьей книги надолго прекращается. Продолжение публикации поначалу вынужден был приостановить сам писатель. "Хочу поставить тебя в известность,
      
       [1] Черновики "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ АН СССР, л. 1.
       [2] "Молот", Ростов н/Д, 28 декабря 1928 г., No 2224, стр. 5.
       [3] Черновики "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ АН СССР,
       л. 25.
       [4] "Октябрь", 1929, No 3 (ч. 6-я, гл. VIII--XII), стр. 47--69, здесь же
       опубликованы и первые главы третьей книги: "Октябрь", 1929, No 1 (ч. 6-я,
       гл. I--III), стр. 63--85; No 2 (гл. IV--VII), стр. 91 -- 118.
      
      
       0x01 graphic
      
       > .. - I ......... ...„ ,,< */./.'%..
      
      
      
       Начало VIII главы 6-й части "Тихого Дона,. Первоначальный вариант автора 14 февраля 1929 года (Рукопись отдела ИРЛИ АН СССР)
      
      
       что в этом году печатать в "Октябре" "Тихий Дон" не буду. Причина проста: я не смогу дать продолжение, т. к. 7 часть у меня не закончена и частично перерабатывается 6"'.
       Весь этот 1929 год был для писателя необычайно тяжелым. Работал он много и напряженно, почти не отрываясь от рукописи. В письмах этого времени мелькают скупые признания Шолохова: "Все рабочее время съедает третья книга "Тихого Дона"[2], "Я все еще завален "Тихим Доном"[3]. Близкие сообщают и некоторые детали. Давний друг писателя Василий Кудашев пишет: "Его дьявольски трясет малярия... По случаю болезни у него даже встала работа с "Тихим Доном"[4]; "С 3-й книгой у него работа затянулась. Про-волынился с фильмой"[5]. Вскоре и сам писатель рассказал о тех трудностях, с которыми ему пришлось столкнуться и которые осложняли его работу над третьей книгой, заставляли возвращаться к переработке уже написанных глав.
       Но сначала о другом. Работа над "Тихим Доном" продолжалась в атмосфере напряженной борьбы вокруг писателя и его романа. Рапповская критика по-прежнему твердила о том, что на Шолохова "влияют кулацкие настроения", что уже первая книга романа якобы "проникнута эмоциями безмятежного слияния с природой и великого счастья полурастительного существования трудового собственника", что писатель поэтизирует старый "тихий Дон", "естественного мужика"[6].
       Бросаясь из крайности в крайность, "Тихий Дон" называли то "величайшей эпопеей, казачьей "Войной и миром", то "эпопеей под вопросом": "Огромный разворот событий захватил автора. Он заспешил. Эпопея стоит под вопросом... Четвертая часть вызывает большую тревогу за всю вещь Шолохова"[7].
       В связи с публикацией начальных глав третьей книги романа критик журнала "Звезда" спешил заявить, что продол-
      
       [1] Из неопубликованного письма М. Шолохова. Адресат не установлен
       (А. А. Фадеев?), 3октября 1929 г. Ростов н/Д. Архив ИМЛИ, п. 68, 1051, л. 1.
       [2] М. Шолохов -- Г. Колесниковой. Вешенская. 24 июля 1929 г. ЦГАЛИ,
       ф. 613, оп. 7, ед. хр. 431, л. 12.
       [3] М. Шолохов -- Шмидту. Вешенская. 21 апреля 1930 г. ЦГАЛИ,
       ф. 1197, оп. 1, ед. хр. 4, л. 1.
       [4] В. Кудашев --В. Ряховскому. 7.Х.1928. ЦГАЛИ, ф. 422, оп. 1,
       ед. xp. 176, л. 23 обор.
       Там же, л. 26 обор.
       [6] Л. Тоом. Кризис или агония. "На литературном посту", 1930, No 11,
       стр. 44, 46.
       [7] Григорьев. Эпопея под вопросом. "На подъеме", Ростов н/Д,
       1929, No 1, стр. 90.
      
      
       жение "Тихого Дона" "свидетельствует о все более увеличивающихся для автора трудностях по мере того, как он подходит к окончанию своей эпопеи"[1].
       Автор обзора "Журнала для всех", скрывшись под псевдонимом Фома Гордеев, издевательски писал о том, что "успех первых частей "Тихого Дона", по-видимому, окрылил молодого писателя на многотомную затею в духе "Дюма-отца": "Шестая часть романа "Тихий Дон"[2] свидетельствует, что развертывать хотя бы и самую удачную тему в трилогию -- занятие не всегда для качества вещи безнаказанное: М. Шолохов повторяет себя, разменивается порою на бледные, почти фельетонного характера страницы и, в общем, угрожает читателю тем, что никогда не прощает самый невзыскательный из них,-- скукой"[3].
       Все эти критические упражнения нельзя признать безобидными, слишком они были недоброжелательны по тону и полны злобы к автору "Тихого Дона". Вскоре в той же литературной среде родился и пошел гулять по редакциям и издательствам хилый и грязный слушок, обраставший всякими версиями, о том, что автором "Тихого Дона" является, дескать, не Шолохов, а некий убитый в годы гражданской войны белый офицер, из полевой сумки которого Шолохов будто бы извлек рукопись и выдал ее за свою. В издательствах, где печатался "Тихий Дон", раздавались телефонные звонки, и неведомые люди сообщали, что к ним сейчас явится старушка, мать автора "Тихого Дона". Она намеревается восстановить авторство "покойного сына". Таинственная старушка, однако, так и не появлялась, а клевета продолжала расползаться. Уже и Горький из Сорренто запрашивает своих корреспондентов, разъяснилось ли "дело" с Шолоховым, а вскоре сообщает: "Читал в "Красной газете" опровержение слухов о Шолохове"[4].
       В шолоховском авторском деле Госиздата сохранилась запись от апреля 1929 года: "Комиссии по делу Шолохова, насколько мне известно, не было, поскольку не было и сколько-нибудь серьезных обвинений. Различные слухи пускались не-
      
       [1] Г. Л. "Звезда", 1929, No 8, стр. 224.
       [2] Первый номер журнала "Октябрь", где начала печататься эта часть,
       вышел в свет к апрелю 1929 г.
       [3] Фома Гордеев. По журналам. "Журнал для всех", 1929, No 4,
       кол. 118. Журнал этот выходил под редакцией Вл. Бахметьева, Ф. Глад
       кова и Н. Ляшко.
       [4] М. Горький -- И. Груздеву. 4 апреля 1929 г. Архив А. М. Горького,
       ПГ-рл-12-1-60.
      
      
       известными личностями и ползли по городу, но открыто никто Шолохова в плагиате не обвинял. В "Рабочей газете" от 24 марта появилось открытое письмо писателей, знающих весь творческий путь Шолохова, его работу над материалами и категорически требующих привлечения к суду распространителей клеветы. Письмо подписано Серафимовичем, Авербахом, Киршоном, Фадеевым, Ставским. Вот и все, что по этому, явно клеветническому делу известно"[1].
       Открытое письмо напечатала газета "Правда". В нем, в частности, было сказано:
       "Мелкая клевета эта сама по себе не нуждается в опровержении. Всякий, даже не искушенный в литературе человек, знающий изданные ранее произведения Шолохова, может без труда заметить общие для тех его ранних произведений и для "Тихого Дона" стилистические особенности, манеру письма, подход к изображению людей.
       Пролетарские писатели, работающие не один год с т. Шолоховым, знают весь его творческий путь, его работу в течение нескольких лет над "Тихим Доном", материалы, которые он собрал, работая над романом, черновики его рукописей...
       Чтобы не повадно было клеветникам и сплетникам, мы просим литературную и советскую общественность помочь нам в выявлении "конкретных носителей зла" для привлечения их к судебной ответственности"[2].
       После этой поддержки голоса клеветников и злопыхателей смолкли, но ненадолго. В начале октября 1929 года Шолохов сообщает одному из руководителей РАПП: "У меня этот год весьма урожайный: не успел весной избавиться от обвинений в плагиате, еще не отгремели рулады той сплетни, а на носу уже другая..."[3] Дело в том, что в ростовской молодежной газете "Большевистская смена" была напечатана статья "Творцы чистой литературы", автор которой, некий Николай Прокофьев, побывав в Вешенской и наслушавшись обывательских слухов, попытался опорочить Шолохова как писателя и общественного деятеля, будто бы отгородившегося от мира "маленькими ставеньками своего дома". Мало того -- Шолохов обвинялся здесь в аполитичности и даже в пособничестве кулакам.
      
       [1] Авторское дело М. А. Шолохова. Госиздат. ЦГАЛИ, ф. 613, оп. 7, ед. хр. 431, л. 22.
       [1] "Правда", 29 марта 1929 г., No 72, стр. 4.
       [3] Из неопубликованного письма М. Шолохова. 3 октября 1929 г. Ростов н/Д. Архив ИМЛИ, п. 68, 1051, л. 1.
      
      
       Шолохову вновь пришлось отложить рукопись, выехать в Ростов и вызвать комиссию для расследования клеветнических "фактов". "Обвинения эти лживы насквозь,-- писал Шолохов в редакцию "Большевистской смены" 4 октября 1929 года.-- Считаю своим долгом заявить, что я целиком и полностью согласен с политикой партии и советской власти по крестьянскому вопросу. Я твердо убежден в том, что в период реконструкции сельского хозяйства нажим на кулака, задерживающего хлебные излишки, есть единственно правильная линия. Уже по одному этому я не могу быть защитником кулацких интересов. Категорически отметая это ни на чем не основанное, лживое обвинение, я требую расследования "фактов", приведенных в статье Н. Прокофьева"[1]. Вскоре специальной комиссией было установлено, что "выдвинутые против тов. Шолохова обвинения являются гнуснейшей клеветой и при расследовании ни одно из этих обвинений не подтвердилось" . Сообщалось тут же о трудных условиях работы Шолохова, завершавшего в это время третью книгу "Тихого Дона". Надо прямо сказать, писатель вновь от работы был оторван надолго. "Надоела мне эта жизня очень шибко,-- писал он не без грустного юмора,-- решил: ежели еще какой-нибудь гад поднимет против меня кампанию, да вот с этаким гнусным привкусом, объявить в печати, так и так, мол, выкладывайте все и вся, что имеете: два месяца вам сроку. Подожду два месяца, а потом начну работать. А то ведь так: только ты за перо, а "нечистый" тут как тут, пытает: "А ты не белый офицер? А не старушка за тебя писала романишко? А кулаку помогаешь? А в правый уклон веруешь?" В результате даже из такого тонко воспитанного человека, как я, можно сделать матершинника и невежду, да еще меланхолию навесить ему на шею..."[3]
       Но даже при таких условиях писатель не давал себе передышки в работе. Рукопись третьей книги "Тихого Дона" близилась к завершению. В начале 1930 года Шолохов намеревается продолжить печатание романа на страницах журнала "Октябрь".
       Мало того -- рождается замысел нового большого романа
      
       [1] Письмо т. М. Шолохова. "Большевистская смена", Ростов н/Д, 6 ок
       тября 1929 г., No 230, стр. 4. Письмо это перепечатано газетой "Молот" и
       журналом "На подъеме" (1929, No 10, стр. 94--95).
       [2] Против клеветы на пролетарского писателя. Сообщение секретариата
       СКАПП. "На подъеме". Ростов н/Д, 1929, No 11, стр. 99.
       [3] Из неопубликованного письма М. Шолохова. 3 октября 1929 г. Ро
       стов н/Д. Архив ИМЛИ, п. 68, 1051, л. 2.
      
      
       о тех бурных переменах в жизни крестьянства, которые происходили по всей стране и в которых не мог не участвовать писатель у себя на "тихом", вновь закипевшем Дону. Правда, о замыслах этих мало кто знал. Но пройдет время -- и Шолохов скажет: "Я писал "Поднятую целину" по горячим следам, в 1930 году, когда еще были свежи воспоминания о событиях, происходивших в деревне и коренным образом перевернувших ее: ликвидация кулачества как класса, сплошная коллективизация, массовое движение крестьянства в колхозы"[1].
       Именно в это время Шолохову было отказано в продолжении публикации третьей книги "Тихого Дона". "Вам уже наверное известно,-- писал он Серафимовичу,-- что 6 ч. "Тихого Дона" печатать не будут, и Фадеев (он прислал мне на днях письмо) предлагает мне такие исправления, которые для меня никак не приемлемы"[2].
       Новая "радость", которой писатель с горечью делится с земляком и старшим, совпала с вновь поднятой кампанией клеветы. Сказка про белого офицера и старушку, сочиненная в злопамятных литературных кругах, оказалась позабытой. Этих "персонажей" словно бы уже и не было. Шепотком заговорили о новом "авторе" "Тихого Дона".
       В самом начале 1930 года появился сборник памяти Леонида Андреева "Реквием", а в нем среди других материалов, собранных близкими писателя,-- переписка с критиком С. С. Голоушевым (Сергей Глаголь). В письме от 3 сентября 1917 года Л. Андреев сообщает своему другу, что забраковал и возвращает его бытовые очерки "Тихий Дон": "Твой "Тихий Дон" -- это весьма спокойное описание в бытовых тонах и в стиле 80-х годов. Хорошо для журнала, легко и приятно читается в спокойные минуты, но совершенно не соответствует нынешнему стремительному газетному ритму. Пойми, милачок, что Корнилов для нас, петроградцев, вчера только декретирующих республику, стоящих носом перед Швецией, большевиками, демократическими совещаниями,-- уже вчерашний день. Да, Каледин важен, и он еще не изжит, но поскольку он важен, постольку твои путевые и бытовые наброски не отвечают ни любопытству читателей, ни серьезным запросам о политических настроениях дон-
      
       [1] М. Ш о л о х о в. Литература -- часть общепролетарского дела. "Мо
       лот". Ростов н/Д, 8 октября 1934 г., No 4004, стр 3.
       [2] М. Шолохов -- А. Серафимовичу. Вешенская. 1 апреля 1930 г.
       ЦГАЛИ, ф. 457, оп. 1, ед. хр. 355, л. 4. обор.
      
      
       цов"[1]. И далее речь идет о том, что Голоушев предложил в газету Л. Андреева "сырье, которое надо еще обрабатывать".
       Но кому какое дело до качества "сырья" -- путевых и бытовых набросков, которые, при самом дружеском расположении к их автору, и опубликовать-то невозможно? Важно, что называются они "Тихий Дон". Отыскался "подлинный" автор, вот он! И слушок пополз...
       Шолохов снова откладывает рукопись и с болью пишет А. Серафимовичу:
       "Тихим Доном" Голоушев -- на мое горе и беду -- назвал свои путевые и бытовые очерки, где основное внимание (судя по письму) уделено политическим настроениям донцов в 17 г. Часто упоминаются имена Корнилова и Каледина. Это-то и дало повод моим многочисленным "друзьям" поднять против меня новую кампанию клеветы... Мне крепко надоело быть "вором". На меня и так много грязи вылили. А тут для всех клеветников -- удачный момент: кончил я временами, описанными Голоушевым в его очерках (Каледин, Корнилов 1917--18 гг.). Третью книгу моего "Тихого Дона" не печатают. Это дает им (клеветникам) повод говорить: "Вот, мол, писал, пока кормился Голоушевым, потом "иссяк родник"..." Тут тяжело и без этого, а тут еще новая кампания...
       Я прошу Вашего совета: что мне делать? И надо ли мне, и как доказывать, что мой "Тихий Дон" -- мой? Вы были близки с Андреевым, наверное, знаете и С. С. Голоушева. Может быть, он -- если это вообще надо -- может выступить с опровержением этих слухов? И жив ли он?..
       Горячая у меня пора.,Сейчас кончаю III кн., а работе такая обстановка не способствует. У меня руки отваливаются, и становится до смерти нехорошо. За какое лихо на меня ополчаются братья-писатели? Ведь это же все идет из литературных кругов"[2].
       "Лихо" это -- великий талант Шолохова. Верить в него не хотели. За него мстили. Таланту этому нужна была еще великая духовная и физическая крепость, чтобы выдержать все эти наветы, устоять и смело, несмотря ни на что, идти к своей цели.
       Вспоминая это время, Шолохов писал одному из молодых авторов: "Если б я взялся поддерживать тебя такими метода-
      
       [1] Реквием. Сборник памяти Леонида Андреева. М., "Федерация", 1930,
       стр. 135.
       [2] М. Шолохов -- А. Серафимовичу. Вешенская, 1 апреля 1930 г.
       ЦГАЛИ, ф. 458, оп. 1, ед. хр. 355, л. 4 обор.
      
      
       ми, какими в первые годы братья-писатели поддерживали меня, то ты загнулся бы через неделю"[1].
       В связи с завершением третьей книги "Тихого Дона" перед Шолоховым возникли свои трудности, предстояли и новые испытания. Шестую часть романа в журнале "Октябрь" по-прежнему печатать отказывались. В конце мая 1930 года в Ростове состоялось обсуждение еще не опубликованных глав из третьей книги романа. Среди других отрывков писатель прочитал и главу о гибели Петра Мелехова, а затем, после обсуждения, поделился своими трудностями:
       "Правильно говорил тов. Макарьев, что я описываю борьбу белых с красными, а не борьбу красных с белыми. В этом большая трудность. Трудность еще в том, что в третьей книге я даю показ Вешенского восстания, еще не освещенного нигде. Промахи здесь вполне возможны. С читателя будет достаточно того, что я своеобразно покаюсь и скажу, что сам недоволен последними частями романа и хочу основательно обработать их"[2].
       Здесь, как и в письме Шолохова от 3 октября 1929 года, речь идет о двух -- шестой и седьмой -- частях, на которые предполагалось первоначально разделить третью книгу. Судя по всему, Шолохов намеревался завершить шестую часть где-то на XXVIII главе, а затем обратиться непосредственно к изображению восстания. В процессе работы писатель отказался от деления третьей книги на две части[3].
       "Основательной обработке" в это время подверглись XIII--XXVII главы. Переработка коснулась как изображения белогвардейского лагеря, так и тех героев, которые вели борьбу за утверждение советской власти на Дону.
       Наиболее существенные изменения в это время внесены в характеристику Кошевого. Сравним одну из связанных с ним сцен, опубликованную в журнале "На подъеме" еще в процессе работы над романом, с той же сценой, появившейся через два года в журнале "Октябрь".
       Важно напомнить, что этой сцене, изображающей избиение Кошевого восставшими казаками, предшествует пребы-
      
       [1] М. Шолохов -- Г. Борисову (Озимому). 5 января 1937 г., Вешен-
       ская. ЦГАЛИ, ф. 1197, ед. хр. б/No, л. 1.
       [2] "На подъеме". Ростов н/Д, 1930, No 6, стр. 172.
       [3] Упоминание Шолоховым седьмой части еще в 1929 г. было принято
       мною в свое время за начало работы писателя над четвертой книгой ("Лит.
       Саратов", 1950, кн. 11-я, стр. 177). Это заблуждение разделил и И. Лежнев,
       пользовавшийся моими материалами (И. Лежнев. Путь Шолохова. М.,
       "Сов. писатель", 1958, стр. 220).
      
      
       вание героя в станичном отводе, его драка с атарщиком Ильей Солдатовьщ, который хотел донести на него смотрителю, и как "приниженно и жалко" просил Кошевой не делать этого. После случайной встречи Кошевого с возвращающимся из немецкого плена Степаном Астаховым показывается рост ненависти Кошевого к Григорию Мелехову, участие в составлении списков на хуторян как врагов советской власти.
       В журнале "На подъеме"
       Выстрел. Емельян, не роняя из рук вожжей, упал с саней. Лошади скоком воткнулись в плетень. И на миг не пришла Кошевому в голову мысль о защите. Он тихо слез с саней, не глянув на Емельяна, отошел к плетню. К нему подбегали. Ан-тип, скользя ногами, обутыми в чирики, качнулся, стал, кинул к плечу винтовку. Падая на плетень, Мишка увидел в руках у одного старика белые зубья вил-тройчаток.
       -- Бей ево!
       Кошевой без крика лег лицом вниз, ладонями закрыв глаза. Упал он не от боли (пуля лишь слегка оцарапала ему плечо), а скорее от страха. Он ждал разрешающего мгновения смерти. Но человек нагнулся над ним с тяжким дыхом, пырнул его вилами не до смерти'.
       В журнале "Октябрь"
       Выстрел. Емельян, не роняя из рук вожжей, упал с саней. Лошади скоком воткнулись в плетень. Кошевой не успел приготовиться к защите. Удар саней выбросил его к плетню, и, вскакивая на ноги, он заметил, как, подбегая к нему, Антип, скользя ногами, обутыми в чирики, качнулся, стал, кинул к плечу винтовку. Падая на плетень, Мишка заметил в руках одного старика белые зубья вил-тройчаток.
       -- Бей ево!
       От ожога в плече Кошевой без крика упал вниз, ладонями закрыл глаза. Человек нагнулся над ним с тяжким дыхом, пырнул его вилами[2].
       В первой публикации Кошевой предстает безвольным и даже трусливым. Он падает не от боли, а "скорее от страха",
      
       [1] "На подъеме", 1930, No 6, стр. 15--16.
       [2] "Октябрь", 1932, No 1, стр. 38.
      
      
       несмотря на то что пуля "лишь слегка оцарапала ему плечо". Кошевой не пытается защищаться, тихо сходит с саней, отходит к плетню, ложится вниз лицом, ждет смерти. Публикуя третью книгу романа в журнале "Октябрь", Шолохов совсем иначе видит поведение Кошевого в эти трудные дни. Писатель указывает, что Кошевой "не успел приготовиться к защите", так как его вышибло из саней, но он вскочил на ноги и лишь после выстрела, от ожога в плече, упал вниз. Вычеркиваются строки о беззащитности, страхе, медлительности, покорности Кошевого. Писатель находит слова, передающие стремление Кошевого защищаться, его волю к жизни.
       В первых редакциях этой главы Кошевой униженно просил Степана Астахова припрятать его от восставших казаков: "Всю жизню буду слугой... Пособи!" -- Мишка тихо всхлипнул"[1]. Но даже мать отказывается помочь сыну. "Мать плакала, но голос ее был тверд и даже враждебен. Как ни уговаривал ее Мишка спрятать его под полом или на базу,-- мать не соглашалась". Между матерью и сыном происходит такой разговор:
       "-- Уходи. Смерть ты на меня наводишь.
       Куда же я пойду, маманя? Куда ты меня гонишь?
       Али я тебе не сын?
       Иди, куда хошь, нехай убьют, но не на моих глазынь-
       ках. Бери кобылу и езжай. Уходи. Не хочу я тебя тут зрить"[2].
       Все эти детали устраняются писателем при первой же публикации полного текста третьей главы романа в журнале "Октябрь". Шолохов уточнял образ, развертывающийся на страницах третьей книги, настойчиво искал нужные ему детали для более емкой обрисовки характера Кошевого. Но особенно пристальное внимание писатель обратил на образы Котлярова и Штокмана и показал их в живой и конкретной борьбе за советскую власть на Дону. Вместе с тем судьбы целых семей, изображенных в первых книгах, проходят теперь стороной. О них мы узнаем лишь из кратких реплик других героев. Но во многих случаях писатель снимает даже упоминания о них. С первых же страниц третьей книги исчезает рассказ Дуняшки, принесшей от Христониной жены хуторские новости.
       "Дяденька Христан тоже не пошел отступать. Из нашево кутка почти никто не выступил. Купцы ноне тронулись.
      
      
      
       "На подъеме". Ростов н/Д, 1930, No 6, стр. 16.
       [2] Там же, стр. VI.
       Тям wp ртп It 7
      
      
       Мохов с женой и с Лизаветой поехали на тройке. Двое саней с добром, гутарют бабы, повезли за ними. И почмейстер уехал. Поп Виссарий остался, а другой тоже уехал. Все начисто, гутарют, забрал, одну роялю оставил, на какой барышни ихние играли. С энтова краю казаки -- кой-кто поехал. Авдеич-то Брех с сыном выехали к ветряку, да как заспорют, заругаются. За дорогу спорили, какой ехать на Обливы. Антипка отца-то кнутом вроде ударил, да бежка, а Авдеич за ним. Кони тем часом захватили и домой. Вернулся Адеич, да с тем и остались. Смеются люди с них" .
       Особенно тщательно стремился писатель объяснить причины восстания на Верхнем Дону. И тут пришлось проделать огромную разыскательскую работу. Чтобы собрать необходимые материалы, Шолохов нередко отрывался от письменного стола, выезжал в окрестные хутора и станицы, беседовал с казаками, изучал те места, где развертывались события, выяснял ход отдельных боевых операций, носивших местный характер. И это при том, что с лета 1918 года Шолохов жил на Дону, в хуторах Плешакове и Рубежном, и многое видел своими глазами.
       Обратившись к архивным материалам и вышедшим к этому времени трудам военных историков, Шолохов убедился, что "доподлинные размеры Верхнедонского восстания не установлены нашими историками, работающими по воссозданию истории гражданской войны, и до настоящего времени". В результате кропотливых разысканий удалось установить, что "повстанцев было не 15 000 человек, а 30 000--35 000; причем вооружение их в апреле -- мае составляло не "несколько пулеметов", а 25 орудий (из них 2 мортирки), около 100 пулеметов и по числу бойцов почти полное количество винтовок".
       Шолохов устанавливает также, что восстание на правом берегу Дона не было подавлено в конце мая 1919 года: "Красными экспедиционными войсками была очищена территория правобережья от повстанцев, а вооруженные повстанческие силы и все население отступили на левую сторону Дона. Над Доном на протяжении двухсот верст были порыты траншеи, в которых позасели повстанцы, оборонявшиеся в течение двух недель, до Секретевского прорыва, до соединения с основными силами Донской армии" . Даже Реввоен-
      
       "На подъеме". Ростов н/Д, 1930, No 6, стр. 9. '
       М. Шолохов. Тихий Дон. М., ГИХЛ, 1933, стр. 327, 328.
      
      
       совет республики не был "осведомлен об истинных размерах восстания", которое в течение трех месяцев, по словам писателя, "как язва, разъедало тыл красного фронта, требовало постоянной переброски частей, препятствовало бесперебойному питанию фронта боеприпасами и продовольствием, затрудняло отправку в тыл раненых и больных" (4, 367).
       Громадный материал, собранный для изображения "еще не освещенного нигде" события, с которым связаны судьбы героев романа,-- основа, на которую художник опирается в своей работе. Правда, основа весьма существенная. Тщательность изучения этого материала характеризует творческие принципы писателя, особенности историзма развертываемого повествования. Художник, как и историк, выявляет, систематизирует факты, делает из них выводы. Он еще и воплощает эти реальные факты в образной ткани повествования, в создаваемых характерах, в социально-психологических мотивировках изображаемых событий, действий и поступков героев в них.
       Обстоятельства работы над третьей книгой осложнялись тем, что возникшее в тылу наступающей Красной Армии восстание необходимо было изобразить изнутри, мотивировав и его возникновение, и логику поведения в нем героев ("я описываю борьбу белых с красными, а не борьбу красных с белыми"). В этом и была та "большая трудность", которую совершенно отчетливо осознавал писатель, стремившийся художественно крупно раскрыть и сложнейшие противоречия гражданской войны, и трагические судьбы людей в этой войне.
       Большая смелость художника, шедшего по самым горячим следам только что минувших событий (от изображаемого времени писатель был отделен всего одним десятилетием!), могла быть и не понята современниками, как это, в сущности, и случилось.
       Вот почему так необходима была тщательная мотивировка причин изображаемого восстания. Вот почему писателя волновал вопрос, который он так настойчиво задавал Горькому: "Своевременно ли писать об этих вещах?" Правда, для себя он уже ответил на него утвердительно. События коллективизации деревни вновь убеждали , Шолохова в его правоте: "...вопрос об отношении к среднему крестьянству еще долго будет стоять и перед нами, и перед коммунистами тех стран, какие пойдут дорогой нашей революции. Прошлогодняя история с коллективизацией и с перегибами, в какой-то мере аналогичными перегибам 1919 г., подтверждает это"[1].
       Письмо Шолохова Горькому, написанное в период завершения работы над основным текстом третьей книги, явилось своеобразным автокомментарием к ней. В этом письме разъясняются и замыслы писателя, и особенности работы над кульминационной книгой романа:
       "...6-я часть почти целиком посвящена восстанию на Верхнем Дону в 1919 г. Для ознакомления с этим историческим событием пересылаю Вам выдержку из книги Какурина "Как сражалась революция" и несколько замечательных приказов...
       Теперь несколько замечаний о восстании:
       Возникло оно в результате перегибов по отношению к
       казаку-середняку.
       Этим обстоятельством воспользовались эмиссары Дени
       кина, работавшие в Верхне-Донском округе и превратившие
       разновременные повстанческие вспышки в поголовное орга
       низованное выступление. Причем характерно то, что иного
       родние, бывшие до этого по сути опорой советской власти
       на Дону, в преобладающем большинстве дрались на стороне
       повстанцев, создав свои так называемые "иногородние дру
       жины", и дрались ожесточенней, а следовательно, и лучше
       казаков-повстанцев.
       В книге Л. С. Дегтярева "Политработа в Красной армии в военное время" в главе "Политработа среди населения прифронтовой полосы" автор пишет: "В гражданской войне, в практической политработе мы часто грешили против этих положений, ведя борьбу со средним крестьянством. Примером яркой ошибки может служить политика "расказачивания" донского казачества весной 1919 г., которая привела к поголовному восстанию многих станиц Донской области в тылу Красной армии, приведшему к поражению Южфронта и к началу длительного наступления Деникина".
       В приказе "Восстание в тылу" сказано: "Весьма возможно, что в том или другом случае казаки терпели какие-либо несправедливости от отдельных проходивших воинских частей, или от отдельных представителей советской власти..."
       Некоторые "ортодоксальные" "вожди" РАППа, читавшие б-ю часть, обвиняли меня в том, что я будто бы оправдываю
      
       [1] М. Шолохов -- М. Горькому. Ст. Вешенская, 6 июня 1931 г. В кн. "Горький и советские писатели. Неизданная переписка". М., Изд-во АН СССР, 1963, стр. 697 ("Лит. наследство", т. 70).
      
      
       восстание, приводя факты ущемления казаков Верхнего Дона. Так ли это? Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию; причем сознательно упустил такие факты, служившие непосредственной причиной восстания, как безрассудный расстрел в Мигу-линской станице 62 казаков-стариков или расстрелы в станицах Казанской и Шумилинской, где количество расстрелянных казаков (б. выборные хуторские атаманы, георгиевские кавалеры, вахмистры, почетные станичные судьи, попечители школ и проч. буржуазия и контрреволюция хуторского масштаба) в течение 6 дней достигло солидной цифры в 400 с лишним человек.
       Наиболее мощная экономически верхушка станицы и хутора -- купцы, попы, мельники -- отделывалась денежной контрибуцией, а под пулю шли казаки зачастую из низов социальной прослойки (180). И естественно, что такая политика, проводимая некоторыми представителями советской власти, иногда даже заведомыми врагами, была истолкована как желание уничтожить не классы, а казачество.
       Но я же должен, Алексей Максимович, показать отрицательные стороны политики расказачивания и ущемления казаков-середняков, так как, не давши этого, нельзя вскрыть причин восстания. А так, ни с того ни с сего, не только не восстают, но и блоха не кусает.
       В 6-й части я ввел ряд "щелкоперов от советской власти" (парень из округа, приехавший разбирать конфискованную одежду (176), отчасти обиженный белыми луганец (133), комиссар 9-й армии Малкин -- подлинно существовавший и проделавший то, о чем я рассказал устами подводчика-старовера, член малкинской коллегии -- тоже доподлинный тип, агитировавший за социализм столь оригинальным способом (252--255) для того, чтобы, противопоставив им Кошевого, Штокмана, Ивана Алексеевича и др., показать, что эти самые "загибщики" искажали идею советской власти"[1].
       Первой и основной причиной восстания Шолохов считает перегибы по отношению к середняку. Характерно, что и Серафимович, пребывавший в' самые тревожные дни Верхнедонского восстания на Южном фронте, также отмечал перегибы
      
       [1] М. Шолохов -- М. Горькому. Ст. Вешенская, 6 июня 1931 г. Архив М. Горького, КГ-П-89-4-2. В скобках указаны страницы рукописи 6-й части романа, присланной М. Горькому. Текст письма впервые опубликован в кн. "Горький и советские писатели. Неизданная переписка". М., Изд-во АН СССР, 1963, стр. 694--698 ("Лит. наследство", т. 70).
      
      
       по отношению к казакам со стороны лиц, "примазавшихся к коммунистам, и даже коммунистов, опозоривших себя злоупотреблениями и насилиями"'.
       Нельзя пройти мимо и тех документов, которые Шолохов посылает Горькому и иронически именует их "замечательными приказами". Они свидетельствуют о предательской роли, которую сыграл в это время Троцкий, проводивший, как руководитель Реввоенсовета, политику "расказачивания" казаков. Эти причины и были воплощены в образной ткани романа, в ситуациях, высказываниях и поступках героев, авторских характеристиках.
       "Замечательные приказы" по-разному воспринимаются героями романа -- Григорием Мелеховым и Михаилом Кошевым, находящимися в полярных лагерях борьбы. В приказе "Восстание в тылу" Григория поначалу наполняют досадой слова о мятежниках как помощниках Деникина, но вскоре эти слова толкают его на серьезную оценку и своего положения ("Помощниками Деникина нас величают? А кто же мы? Выходит, что помощники и есть, нечего обижаться") (4, 376). Кошевой воспринимает приказ по экспедиционным войскам как руководство к действию. Ему не только "крепко запомнились слова: "...Гнезда бесчестных изменников должны быть разорены, Каины должны быть истреблены..." И еще: "Против помощников Колчака и Деникина -- свинец, сталь и огонь!" (4, 423--424); слова этого приказа "с предельной яркостью выразили немые Мишкины чувства", и он "уже не раздумывал" -- рубил, жег, уничтожал, а "когда, ломая плетни горящих базов, на проулки с ревом выбегали обезумевшие от страха быки и коровы, Мишка в упор расстреливал их из винтовки": "Непримиримую, беспощадную войну вел он с казачьей сытостью, с казачьим вероломством, со всем тем нерушимым и косным укладом жизни, который столетиями покоился под крышами осанистых куреней" (4, 424).
       Подлинным историзмом отмечена фигура центрального героя романа. Уже в период работы над третьей книгой, выступая на читательской конференции "Роман-газеты" и отвечая на вопросы московских рабочих, Шолохов говорил:, "Естественно, Григорий Мелехов, в моем мнении, является своеобразным символом середняцкого донского казачества. Те, кто знает историю гражданской войны на Дону, кто
      
       'А. Серафимович. Собр. соч., т. VIII. М., Гослитиздат, 1948, стр. 100.
      
      
      
       знает ее ход, знает, что не один Григорий Мелехов и не десятки Григориев Мелеховых шатались до 1920 года, пока этим шатаниям не был положен предел. Я беру Григория таким, каков он есть, таким, каким он был на самом деле, поэтому он шаток у меня, но от исторической правды мне отходить не хочется"[1].
       На образ Григория Мелехова в третьей книге романа ложится основная идейно-композиционная нагрузка. До этого Григорий появлялся лишь в некоторых главах и эпизодах, а чаще всего уступал место другим героям -- Бунчуку и Лагутину, Подтелкову и Кривошлыкову. В третьей книге почти все события проходят через Григория Мелехова, призванного выразить не только искания его как личности, а сложные пути многих людей в гражданской войне.
       Если во вторую книгу Шолохов вводил персонажи эпизодического характера, второго плана и нередко ставил их в центре изображаемых событий, отодвигая на задний план главных героев, то введенные в третью книгу персонажи (их около ста) -- герои отдельных эпизодов, только упоминаемые лица или даже безымянные -- создают ту "живую среду", в которой раскрываются характеры главных героев. Вокруг Григория известные еще с первой книги персонажи -- Хрис-тоня, Аникушка, Прохор Зыков, Бодовсков, братья Шамили... Появляются в романе и новые герои, и, как правило, они сохраняют свои подлинные имена и фамилии. Тут и командующий повстанцами хорунжий Павел Кудинов, его начальник штаба подъесаул Илья Сафонов, командир повстанческой бригады Богатырев, помощники Григория Платон Рябчиков, Харлампий Ермаков, начальник штаба дивизии Михаил Копылов. Под своими фамилиями вошли в роман и другие эпизодические персонажи (Петр Богатырев, подхорунжий Лап-ченков, Атланов). Шолохов был не только свидетелем многих событий этого времени, но и хорошо знал многих людей, о которых писал. Большой материал о ходе восстания и его участниках писатель получил от Харлампия Ермакова. С точностью в деталях рисовал и тех лиц, с которыми никогда не встречался. Не случайно командующий повстанцами Павел Кудинов, оказавшийся в эмиграции, удивлялся осведомленности Шолохова в тонкостях восстания, которым он руководил.
       Вводятся эпизодические образы красноармейцев, командиров и комиссаров, среди которых выделяется фигура
      
       [1] "На литературном посту", 1929, No 7 (апрель), стр. 44.
       командира отряда 8-й Красной армии Лихачева. Вновь появляется и активно участвует в повествовании Штокман, тщательнее выписываются образы Котлярова и Кошевого, играющие существенную роль в движении сюжета, в художественной концепции романа.
       Все события третьей книги происходят большей частью в верхнедонских хуторах и станицах (Вешенская, Каргин-ская, Усть-Хоперская, Рубежин, Рыбный, Плешаков, Базки, Сингин, Лиховидов, Бахмуткин и др.) и не выходят за пределы Дона. В связи с этим образ "тихого Дона" приобретает особую нагрузку, емкую смысловую наполненность. С хронологической последовательностью и точной датировкой описываются бои на различных участках повстанческого фронта вплоть до перехода повстанцев к обороне за Доном. Этими событиями и завершается шестая часть.
       Досылая Горькому в начале июня 1931 года последние страницы шестой части "Тихого Дона", Шолохов писал: "Изболелся я за эти полтора года за свою работу и рад буду крайне всякому Вашему слову, разрешающему для меня этот проклятый вопрос"[1]. Полтора года (с начала 1930 года до середины 1931 года) --самое напряженное время работы над завершением третьей книги "Тихого Дона". Вместе с тем это и время рождения замысла "Поднятой целины", и начало работы над этим новым романом. "Проклятый вопрос" -- "вопрос об отношении к среднему крестьянству" -- вставал перед писателем вновь и с не менее острой силой.
       Эти же вопросы волновали и А. Серафимовича, работавшего над романом "Борьба". Осенью 1930 года Шолохов приезжает к нему в Усть-Медведицкую. На следующее лето, в самый разгар работы над "Поднятой целиной", оба писателя уже в Вешенской ведут беседы "о колхозных делах нового Дона", о происходивших в казачестве социальных процессах[2]. В эти же годы происходят встречи Шолохова с Горьким, во время которых "много говорили по вопросам литературы"[3]. После первой встречи под Москвой летом 1929 года[4] Шоло-
      
       [1] "Лит. наследство", т. 70, стр. 697--698.
       [2] И. Попов. О писателе-отце. В кн. "Серафимович. Исследования.
       Воспоминания. Материалы. Письма". М.-- Л., Изд-во АН СССР, 1950,
       стр. 194.
       [3] "Лит. наследство", т. 70, стр. 694.
       [4] "Летопись жизни и творчества А. М. Горького", вып. 3-й. 1917--1929.
       М., Изд-во АН СССР, стр. 737.
      
      
       хов уехал от Горького "с большой зарядкой бодрости и желания работать"[1]. Зимой 1930 года по приглашению Горького Шолохов в сопровождении Артема Веселого и Василия Куда-шева выехал в Сорренто, но, не получив визы на въезд в Италию от фашистского правительства Муссолини, вернулся из Берлина на Дон[2]. "У нас шла коллективизация,-- вспоминал Шолохов о том времени,-- и не сиделось в Берлине. Интересно было видеть, что делается сейчас дома, на Дону"[3]. Писатель с головой окунается в эти события. Вскоре в районе не оказалось ни одного колхоза, в котором он не побывал бы. А приходилось еще часто ездить по делам коллективизации по всему Северо-Кавказскому краю[4].
       В мае 1931 года Шолохов пишет для "Правды" очерк "По правобережью Дона"[5], и в нем мелькают знакомые по "Тихому Дону" хутора и станицы -- Базки, Чукарин, Нижне-Ябло-новский, Наполов, Каргинская, Боковская, звучат голоса казаков, в которых теперь узнаются голоса будущих героев "Поднятой целины": "Ты, товарищ, не сумневайся. Мы все насквозь понимаем, как хлеб нужен государству. Ну, может, чуток припозднимся, а посеем все до зерна. Ляжут быки -- сами в садилки впрягемся, а кончим...-- И улыбается.-- Осенью до морозов полубосые мы эту зябь пахали, сколько силов убито -- да вдруг не засеять? Ну, нет!.." (8, 89).
       За хутором Чукариным, у того самого станичного отвода, который только что описан в начале третьей книги "Тихого Дона", писатель с изумлением наблюдает за работой мощного трактора, мотор которого "стучал отчетливо и строго, как предельно здоровое сердце, а сзади, на бурых комьях зяби, поскрипывая и мелко дрожа, метались бороны, не привыкшие к шаговитому ходу гусеничного гиганта". И писатель вспоминает, как "в прошлом году на этой же, извеку не паханной целине" ползли первые тракторы "по кочковатой степи, выворачивая лемехами гнезда ковыля и железно-крепкой тимур-ки. Было радостно глядеть на борьбу машины с землей, до этого попираемой только копытами косячных кобылиц, отгуливающихся на отводе. И становилось страшно за машину, когда, нарвавшись на клеклую, столетиями уплотненную зем-
      
       [1] "Лит. наследство", т. 70, стр. 698
       [2] "Летопись жизни и творчества А. М. Горького", вып. 4-й М., Изд-во
       АН СССР, 1960, стр. 78.
       [5] "Нева", 1955, No 2, стр. 158.
       [4] "Лит. наследство", т. 70, стр. 698.
       [5] "Правда", 25 мая 1931 г., No 142, стр. 3.
      
      
       лю, трактор глухо и злобно рычал и, будучи не в силах разодрать лемехами плугов слежавшуюся грудину степи, становился, как лошадь на дыбы", затем "медленно опускался, туго двигался вперед, и на сторону, как сраженные насмерть, тихо отваливались серебристо-глянцевитые пласты земли, кровоточа белой кровью перерезанных корневищ ковыля и разнотравья" (8, 82--83). И вот теперь "до еле видимых в сумерках степных увалов степь лежала, побежденная человеком. В сумерках чуть заметно дымилась бархатисто-черная зябь. Земля покорно ждала обсеменения" (8, 83). Это ли не перекличка созданного в "Тихом Доне" образа степи ("Степь родимая!...") с образом "поднятой целины", который так искал писатель и который стал названием нового романа.
       Кстати, таких перекличек немало между создававшимися почти одновременно третьей книгой "Тихого Дона" и первой книгой "Поднятой целины". Вспоминаются слова коммуниста Штокмана. Сказаны они были тогда, когда установившейся на Дону советской власти было лишь полтора месяца: "Но с вами, тружениками, с теми, кто сочувствует нам, мы будем идти вместе, как быки на пахоте, плечом к плечу. Дружно будем пахать землю для новой жизни и боронить ее, землю, будем, чтобы весь старый сорняк, врагов наших, выкинуть с пахоты! Чтобы не пустили они вновь корней! Чтобы не заглушили роста новой жизни!" (4, 180).
       Вот еще когда искал писатель пути к образу "поднятой целины", каковой и видится им революционный Октябрь. Но только, прежде чем пахать -- "пахать землю для новой жизни,-- и героям "Тихого Дона", и Давыдову, Разметнову, Нагульнову, Кондрату Майданникову, Павлу Любишкину нужно было ее, эту землю, отстоять, пройти через огонь гражданской войны, пережить трудные послевоенные годы, хронологически как раз и разделяющие финальные главы "Тихого Дона" и начальные страницы "Поднятой целины".
       В журнальном тексте третьей книги "Тихого Дона" есть сцена, в которой Штокман предлагает распределить имущество бежавших с белыми. Толпа татарцев отвечает молчанием, расходится, и только "один из беднейших, Семка по прозвищу Чугун, нерешительно подался вперед, лицо его выражало смущение: он не прочь был одеть косматую шубу на зябкое тело, потеплевшими глазами он голосовал за распределение имущества, одобрительно поглядывал на Штокмана, но
      
      
       увидел злобные лица богатеев, вжался и махнул варежкой"[1].
       Гремяченская беднота из "Поднятой целины" хорошо знает, что к старому нет возврата. Любишкин и другие бедняки тут же, на снегу, "телешились и, довольно крякая, синея глазами, светлея смуглыми лицами от скупых дрожащих улыбок, торопливо комкали свое старое, латанное-перелатанное веретье, облачались в новую справу, сквозь которую уже не просвечивало тело"(6, 140).
       Во время восстания Сердобского полка Штокман, заметив вскинутую на него винтовку, крикнул: "Не смей! Убить всегда успеешь! Слово -- бойцу-коммунисту! Мы -- коммунисты -- всю жизнь... всю кровь свою... капля по капле...-- голос Штокмана перешел на исполненный страшного напряжения тенорок, лицо мертвенно побледнего и перекосилось,-- ...отдавали делу служения рабочему классу... угнетенному крестьянству. Мы привыкли бесстрашно глядеть смерти в глаза!" (4, 323).
       Услышав из толпы на хуторском собрании "пронзенный злостью голос" ("Тебе Титок раз кровь пустил, и ишо можно..."), Давыдов "в страшной тишине с минуту стоял молча, бледнея, полураскрыв щербатый рот, потом хрипло крикнул:
       -- Ты! Вражеский голос! Мне мало крови пустили! Я еще доживу до той поры, пока таких, как ты, всех угробим. Но, если понадобится, я за партию... я за свою партию, за дело рабочих всю кровь отдам! Слышишь ты, кулацкая гадина? Всю до последней капли!" (6, 76).
       Разное время изображено в этих шолоховских романах. Между ними -- целое десятилетие бурных перемен в народной жизни, но книги эти едины по художественной концепции, по цельному видению этой жизни. Кроме того, создавались эти книги почти в одно время, и перекличка между ними неизбежна. Активное участие писателя в перестройке деревни, участие в судьбах своих героев на новом крутом повороте истории, обогащало его и как автора "Тихого Дона".
       В то время как рукопись третьей книги "Тихого Дона", в публикации которой было отказано еще в начале 1930 года, ходила по рукам, обрастая многочисленными замечаниями, писатель уже напряженно работал над "Поднятой целиной".
       Хорошо известно со слов самого автора, что шел он в 1930 году по горячим следам событий, перевернувших деревню. О событиях этих Шолохов писал из Вешенской
      
       [1] "Октябрь", 1932, No 1, стр. 35.
       Е. Г. Левицкой еще 18 июня 1929 года: "А Вы бы поглядели, что творится у нас и соседнем Нижне-Волжском крае. Жмут на кулака, а середняк уже раздавлен. Беднота голодает, имущество, вплоть до самоваров и полостей, продают на Хоперском округе у самого истого середняка, зачастую даже маломощного. Народ звереет, настроение подавленное, на будущий год посевной клин катастрофически уменьшится..."[1]
       В сделанных летом 1930 года в Вешенской записках Е. Г. Левицкой содержится одно из самых ранних свидетельств о начатой писателем работе над произведением "из колхозной жизни". Замечая, что "говорить с Шолоховым очень трудно", что он "о себе говорить не любит", Е. Г. Левицкая рассказывает о состоявшемся в это время разговоре, начатом вопросом писателя: "А что, Евгения Григорьевна, много есть произведений из колхозной жизни?" -- "Много, но все они никуда не годны с точки зрения художественной, начиная со знаменитых "Брусков" Панферова".-- "Ну вот, не считаете самомнением, если я скажу, что если я напишу, я напишу лучше других?" Я спокойно ответила, что ничуть не сомневаюсь в этом. И спросила, всерьез ли он думает об этом. "Да, повесть листов на десять".-- "Сколько же времени вам нужно на это?" -- "Месяца три",-- с обычной своей улыбкой сказал он. "Давайте пустим в хронике "Литературной газеты", что, Шолохов работает над повестью из колхозной жизни".-- "Зачем? -- лениво спрашивает он.-- Лучше сразу".
       После этого сообщается: "Кругом закипает новая жизнь,
       , Шолохов к ней относится не только не отрицательно, но даже
       собирает материалы (мне Мария Петровна говорила, что он
       связан с одним колхозом, дал им денег на трактор, бывает
       там и прочее) для повести"[2] (курсив мой.-- В. Г.)
      
       [1] М. А. Шолохов -- Е. Г. Левицкой. Вешенская, 18 июня 1929.-- "Зна
       мя", 1987, No 10, с. 182. Вскоре после получения этого письма, в котором, по
       словам адресата, "правдиво описаны перегибы коллективизации", как теперь
       стало известно, оно "было перепечатано и передано Сталину" ("Знамя",
       1987, No 10, с. 181). Сталин к этому времени знал Шолохова как автора
       двух книг "Тихого Дона". Через него шло и приглашение Горького по
       сетить Капри. Однако история этих взаимоотношений все еще остается за
       гадочной и нуждается в тщательном изучении, слухи и догадки рождают
       ложные версии и осложняют изучение.
       [2] На родине "Тихого Дона". Записки Е. Г. Левицкой. Станица Вешен
       ская, 19.VII -- 6.VIII.1930 года.-- "Огонек", 1987, No 17, с. 7. В связи с этим
       неубедительным представляется утверждение: "Однако нет безусловных дан
       ных, что до лета 1931-го, Шолохов задумал написать роман о коллективи
       зации" (С. Н. Семанов. О некоторых обстоятельствах публикации
       "Тихого Дона".-- "Новый мир", 1988, No 9, с. 268).
      
      
       Шолохов не собирал для новой книги материал специально -- такого этапа не было на этот раз в его работе. "Мне не нужно было собирать материал, потому что он был под рукой, валялся под ногами,-- признавался писатель.-- Я не собирал, а сгреб его в кучу"[1]. Слово за словом, глава за главой ложились на бумагу. Первая книга романа о событиях января -- мая 1930 года подвигалась к завершению.
       В ноябре 1931 года Шолохов обратился к редактору "Нового мира" В. В. Полонскому с просьбой сообщить, не найдется ли место в журнале для его нового романа: "Размер -- 23 -- 25 печатных листов. Написано 16. Окончу, приблизительно, в апреле будущего года. Первую часть (5 п. л.) могу выслать к 1 декабря. Мне бы очень хотелось начать печатание с января, разумеется, если будете печатать и если не поздно. Тема романа -- коллективизация в одном из северных районов Северного Кавказа (1930--1931 гг.)"[2].
       В начале декабря 1931 года больше трех листов нового романа было уже в редакции "Нового мира"[3], а с января следующего года, как и хотел Шолохов, началось печатание "Поднятой целины"[4]. В это же время в журнале "Октябрь" продолжена была публикация "Тихого Дона"[5].
       Решающую роль в судьбе третьей книги романа суждено было в это время сыграть М. Горькому. Не соглашаясь с теми исправлениями, которые предлагали "вожди" РАПП, Шолохов просил Фадеева передать главы, предложенные журналу "Октябрь", на суд Горького.
       В июне 1931 года Шолохов писал Горькому: "У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю часть и не знающих того, что описываемое мною -- исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение против 6-й части. Они протестуют против "художественного вымысла", некогда уже претворенного в жизнь. Причем это предубеждение, засвидетельствованное пометками на полях рукописи, носит иногда прямо-таки смехотворный характер... Непременным условием печатания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне
      
       [1] "Большевистская смена". Ростов н/Д, 24 мая 1940 г., No 72, стр. 3.
       [2] М. Шолохов-- В. Полонскому. Ст. Вешенская, 12 ноября 1931 г.
       ЦГАЛИ, ф. 1328, ед. хр. 373, оп. 1, л. 2.
       [3] М. Шолохов--В. Полонскому. Ст. Вешенская, 6 декабря 1931 г.
       ЦГАЛИ, ф. 1328, ед. хр. 373, оп. 1, л. 2.
       [4] "Новый мир", 1932, No 1 (гл. 1-Х), стр. 37--141. В сентябрьском но
       мере журнала печатание первой книги романа было полностью завершено.
       [5] "Октябрь", 1932, No 1 (гл. XIII--XXVI), стр. 5--39. После двухмесяч
       ного перерыва (май -- июнь) публикация третьей книги была завершена в
       октябрьском номере журнала.
       (лирические куски и еще кое-что). Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, то 3/4 нужно выбросить..."[1]
       Еще до получения этого шолоховского письма[2] Горький успел познакомиться с той частью рукописи, которая обрывалась изображением начала восстания. ("Рукопись кончается 224-й страницей, это еще не конец"[3].) Это не помешало высоко оценить третью книгу романа, предложить опубликовать ее, в сущности, без сокращений ("Я, разумеется, за то, чтоб ее напечатать..."). "Третья часть "Тихого Дона",-- писал Горький Фадееву,-- произведение высокого достоинства, на мой взгляд,-- она значительнее второй, лучше сделана. Но автор, как и герой его, Григорий Мелехов, "стоит на грани между двух начал" (161)[4], не соглашаясь с тем, что одно из этих начал в сущности -- конец, неизбежный конец старого казацкого мира и сомнительной "поэзии" этого мира. Не соглашается он с этим потому, что сам еще казак[5], существо, биологически связанное с определенной географической областью, определенным социальным укладом[6]. Для меня третья часть "Тихого Дона" говорит именно о том, что Шолохов -- "областной" писатель, и я думаю, что у нас еще будут подобные ему писатели Уральские, Сибирские и прочих территорий. Будут они до той поры, пока писатели огромной нашей страны не поднимутся на высоту социалистических художников Союза Советов, не почувствуют себя таковыми, не осознают, что фабрика более человечна, чем церковь, и что, хотя фабричная труба несколько портит привычный, лирический пейзаж, но исторически необходима именно она, а не колокольня церкви. Значит: дело сводится к перевоспитанию литератора, а оно прежде всего требует очень береж-
      
       [1] "Лит. наследство", т. 70, стр. 696--697.
       [2] Письмо завершилось припиской: "Конец 6-й части досылаю".
       [3] М. Горький --А. Фадееву. 3 июня 1931 г. Архив М. Горького, ПГ-рл-
       47-1-1.
       [4] У Шолохова в XX гл. III кн. так: "И оттого, что стал он на грани в
       борьбе двух начал, отрицая оба их,-- родилось глухое неумолчное раздра
       жение" (4, 162).
       [5] "Напрасно Вы меня "оказачили",-- писал Шолохов М. И. Гриневой
       в декабре 1933 года.-- Я никогда казаком не был. Хотя и родился на Дону,
       но по происхождению "иногородний". В кн. "Записки отдела рукописей".
       Вып. 29-й. М., "Книга", 1967, стр. 264 (Гос. ордена Ленина библиотека
       СССР имени В. И. Ленина).
       В беседе Горького с молодыми писателями оценка Шолохова выглядит так: "Он пишет как казак, влюбленный в Дон, в казацкий быт, в природу" (М. Горький. Две беседы. М., "Молодая гвардия", 1931, стр. 20).
      
      
       ного и тактичного отношения к воспитуемому... Шолохов -- очень даровит, из него может выработаться отличнейший советский литератор, с этим надо считаться"[1].
       При явно выраженной в этом письме открытой поддержке таланта Шолохова в оценке "Тихого Дона" все-таки еще сказывались прошлые предубеждения Горького. В связи с этим ставилась под сомнение "поэзия" "старого казацкого мира", неправомерно сближались позиции автора и его героя. Что касается возникшего в связи с третьей книгой "Тихого Дона" термина "областной" писатель, то терминология эта шла от рапповского руководства и есть все основания полагать, что она навязывалась Горькому. Именно в это время Горький упрекал русскую литературу ("дворянскую" и "разночинскую") в том, что она "черпала материал свой главным образом в средней полосе России" и "оставила вне своего внимания целые области, не тронула донское, уральское, кубанское казачество", а "текущая литература охватывает все области Союза Советов, и это надобно вписать в ее актив"[2].
       Случилось так, что попытку объявить Шолохова "областным" писателем охотно разделял и Фадеев. Правда, по его мнению, Шолохов начинает в это время постепенно освобождаться "от элементов ползучести, неосмысленного бытописательства, областничества"[3].
       В литературе этих лет происходила существенная перестройка. Однако инерция рапповских оценок и отношений к литературе еще давала себя знать. Сказалось это обстоятельство и на публикации, и на оценках не только третьей книги "Тихого Дона", но и "Поднятой целины".
       "В январе наладил печатание 3 кн(иги) "Тихого Дона",-- писал в конце апреля 1932 года Шолохов Серафимовичу,-- но это оказалось не особенно прочным, печатать с мая снова не буду (причины изложу Вам при встрече). Все эти дела (а тут еще возня с новой вещью) и не дали мне возможность повидать Вас"[4].
       Дело в том, что при публикации третьей книги в журнале
      
       [1] М. Горький -- А. Фадееву. 3 июня 1931 г. Архив Горького, ПГ-рл-
       47-1-1.
       [2] М. Горький. Собр. соч. в 30-ти тт., т. 25. М., Гослитиздат, 1953,
       стр. 311.
       [3] А. Фадеев. Старое и новое. Вопросы художественного творчества.
       "Лит. газета", 11 ноября 1932 г., No 51, стр. 4.
       [4] М., Шолохов -- А. Серафимовичу. Вешки, 23 апреля 1923 г. ЦГАЛИ,
       ф. 457, оп. 1, ед. хр. 355, л. 7.
       "Октябрь" все-таки были произведены без ведома автора существенные сокращения, ряд глав оказались опубликованными не полностью (XII, XXXI, XXXIII), снята сцена расстрела казаков, похорон Петра Мелехова. После того, как Шолохов отказался продолжать публикацию романа в таком виде, часть сокращенных сцен была напечатана петитом в конце одного из номеров журнала с указанием на то, что текст этот выпал из предшествующих номеров журнала по техническим причинам (рассыпан набор)[1].
       Серьезные затруднения возникли и при издании третьего тома "Тихого Дона" отдельной книгой. "Я прошу правление ГИХЛа,-- писал Шолохов в сентябре 1932 года,-- издать 3-ю и переиздать первые две по серии "дешевой библиотеки"... В 3 кн. есть ряд вставок. Все эти куски были выброшены редакцией "Октябрь". Я их восстановил и буду настаивать на их сохранении"[2]. Однако издание книги задержалось на целый год.
       Несмотря на стремление рапповских "вождей" охладить восторги читателей, третья книга "Тихого Дона" получила широкое общественное признание. В статьях и письмах этого времени Горький неоднократно писал и говорил о талантливости автора "Тихого Дона", ставил его роман в число наиболее значительных произведений советской литературы, отмечал широту повествования, правдивость изображения войны "со всеми ее ужасами" и особенно -- талантливое использование "героического и трагического материала гражданской войны"[3].
       Правда, М. Горький считал, что требовать от молодых советских писателей создания "крупных, совершенных", монументальных произведений, равных "Войне и миру", преждевременно, "намеренно эстетично"[4]. Вполне вероятно, что с этих позиций он воспринимал и третью книгу "Тихого Дона". Невысоко оценивая роль современной критики, в частности и в понимании проблемы освоения классического наследия ("Есть что-то комическое в боязни учебы у классиков..."), Горький, однако, ставил перед ней довольно странную задачу -- "доставить автору несколько неприятных часов..."[5].
      
       [1] "Октябрь", 1932, No 5--6, стр. 261--263.
       [2] М. Шолохов -- А. Митрофанову. Вешенская. 26 сентября 1932 г.
       ЦГАЛИ, ф. 613, оп. 7, ед. хр. 431, л. 33.
       [3] М. Горький. Собр. соч. в 30-ти тт., т. 25. М., 1953, стр. 253.
       [4] Там же.
       [5] М. Горький -- А. Фадееву. 3 июня 1931 г. Архив Горького, ПГ-рл-
       47-1-1.
      
      
       Кстати, критика того времени делать это могла весьма успешно, но на этот раз она "растерялась". Третья книга "Тихого Дона" не вызвала сколько-нибудь приметных откликов критики.
       Знаменательно, что именно после появления третьей книги "Тихого Дона" и у нас в стране, и за рубежом Шолохов все чаще рассматривался как художник эпического склада, идущий в русле традиций классического искусства. "Его "Тихий Дон",-- говорил М. И. Калинин молодым писателям в мае 1934 года,-- я считаю нашим лучшим художественным произведением. Отдельные места написаны с исключительной силой. Я не верю, чтобы он написал "Тихий Дон", не будучи хорошо знаком с нашими классиками"[4]. В связи с этой оценкой "Тихого Дона" находится и высказывание Р. Роллана этих лет: "Лучшие новые произведения советских писателей, например, Шолохова, связаны с великой реалистической традицией прошлого века, в которой воплотилась сущность русского искусства и которую обессмертило мастерство Толстого"[2]. Сравнивая "Войну и мир" с "Тихим Доном", Р. Рол-лан видит в романе Шолохова разум и волю новой эпохи, новаторство Шолохова как мастера эпического повествования.
       7. АВТОР И ЕГО ГЕРОИ
       Тональность авторского повествования в "Тихом Доне" во многом задана эпиграфом к роману, широкими эпическими параллелями старинных казачьих песен, их лирической интонацией, эмоциональным подъемом. От созданных в этих песнях образов "славной землюшки", "батюшки тихого Дона" протягиваются нити к сердцевине концепции романа, его образной системы, к позиции самого повествователя. Здесь ключи и к основным повествовательным интонациям автора.
       Шолохов начинает роман с обстоятельного описания места и времени действия, с драматической судьбы родоначальника семьи Мелеховых. Уже здесь часты эпические зачины с ритмически динамично организованной инверсией: "В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся"; "С той поры"; "Спустя время"; "В тот год случился"; "С тех пор и пошла";
      
       [1] М. И. Калинин о литературе. Л., Лениздат, 1949, стр. 71.
       [2] R. Rolland. Par la revolution la paix. Paris, 1935, p. 165.
       "Отсюда и повелись"; "Под уклон сползавших годков за-кряжистел..."
       Эта объективирующая повествование интонация стала сквозной эпической интонацией всего романа. Ею определяется не только пафос предыстории, издалека идущих родословных героев ("За год до выдачи", "А через год приехали", "Года полтора не прошло", "В годы царствования Петра I", "Лет десять спустя", "С той-то поры", "От этого-то... и повелся", "Через три года открыл"), но и пафос бытовых событий сиюминутного времени, ритмически размеренное и динамически активное описание окружающего героев мира природы ("Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды"; "Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром"; "А над хутором шли дни, сплетаясь с ночами, текли недели, ползли месяцы, дул ветер, на погоду гудела гора, и, застекленный осенней прозрачно-зеленой лазурью, равнодушно шел к морю Дон"; "В сонной одури плесневела в Ягодном жизнь"; "Обычным, нерушимым порядком шла в хуторе жизнь"; "День стекал к исходу. Мирная, неописуемо сладкая баюкалась осенняя тишь"; "Круто завернула на повороте жизнь" и т. д.).
       Эта повествовательная интонация уже с первой книги подкрепляется лирически окрашенным эпическим сравнением как одним из ведущих приемов раскрытия значительной, достигшей драматического напряжения ситуации.
       "Всходит остролистая зеленая пшеница, растет; через полтора месяца грач хоронится в ней с головой, и не видно; сосет из земли соки, выколосится; потом зацветет, золотая пыль кроет колос; набухает зерно пахучим и сладким молоком. Выйдет хозяин в степь -- глядит, не нарадуется. Откуда ни возьмись, забрел в хлеба табун скота: ископыти-ли, в пахоть затолочили грузные колосья. Там, где валялись,-- круговины примятого хлеба... дико и горько глядеть.
       Так и с Аксиньей: на вызревшее в золотом цветенье чувство наступил Гришка тяжелым сыромятным чириком. Испепелил, испоганил -- и все" (2, 97--98).
       Золотое цветенье пшеницы и "вызревшее в золотом цветенье чувство" Аксиньи; ископытили поле, затолочили в пахоть колосья и испепелили, испоганили чувство -- такое эпическое сравнение, в котором скрыта и авторская оценка сравниваемых ситуаций в природе и в состоянии человека,-"горько глядеть", "пусто и одичало" на душе у героини. И объективированное сравнение переходит в открытое авторское размышление: "Встает же хлеб, потравленный скотом. От росы, от солнца поднимается втолоченный в землю стебель; сначала гнется, как человек, надорвавшийся непосильной тяжестью, потом прямится, поднимает голову, и так же светит ему день, и тот же качает ветер..." (2, 98).
       Автор как повествователь обычно редко напоминает о себе. Иногда он указывает на то, что должно непременно произойти много лет спустя ("Суждено было Григорию Мелехову развязывать этот узелок два года спустя в Восточной Пруссии, под городом Столыпиной"), чаще его голос раздается перед самым событием ("На другой день случилось событие...", "В это время и произошел такой инцидент", "В этот же пасмурный февральский день случилось диковинное"). Бывает и так, что автор напоминает детали давно прошедших событий ("У Красного лога, в восьми верстах от хутора Татарского, где когда-то Григорий с женой пахал, где в первый раз признался он Наталье, что не любит ее,-- в этот тусклый зимний день на снегу возле глубоких яров спешивались конные сотни...").
       При всей эпической остраненности автор всегда остается сопричастным изображаемым событиям, действиям или переживаниям. Чаще всего автор изображает виденное через восприятие свидетеля или участника события, но и тогда он как бы присутствует при этом.
       "Что из того, что муж, заложив руки за спину, охаживает собственную жену сапогами?.. Шел мимо безрукий Алешка Шамиль, поглядел, поморгал и раздвинул кустастую боро-денку улыбкой: очень даже понятно, за что жалует Степан свою законную. Остановился бы Шамиль поглядеть (на кого ни доведись, все ж таки любопытно ведь) -- до смерти убьет или нет,-- но совесть не позволяет. Не баба как-никак" (2,69).
       В таких случаях авторская повествовательная интонация как бы сближается с голосом героя, свидетеля происходящего. В авторском голосе появляются самые разнообразные интонации: убежденности в обыденности происходящего или уклончивой его характеристики, удивления и иронии или разделенной с героем шутливой интонации. Нередко в таких ситуациях возможен переход к обобщающему размышлению, в котором, несмотря на его краткость, афористичность и завершенную цельность ("Беда в одиночку не ходит", "Старили
       Аксинью горючие ночи", "На черном фоне оттаявшей земли всегда заманчивей и ярче белеет оставшийся кусочек снега") или риторичность самой структуры выражения авторской мысли, всегда ощутима эмоциональная насыщенность авторской сентенции: "Чего же еще человеку надо?" (2, 86); "мало ли за что еще" (2, 115); "Григорию ли соперничать в подарках с сыном богатейшего в верховьях Дона помещика" (2, 400); "где же, как не там, возникали зачатки планов будущей гражданской войны и наступления на революцию развернутым фронтом?" (2, 174); "Будто и не было в его жизни полосы, когда он бился под Глубокой с чернецовским отрядом" (4, 87); "Будто и не было за его плечами дней поисков правды, шатаний, переходов и тяжелой внутренней борьбы... О чем было думать? Зачем металась душа,-- как зафлаженный на облаве волк,-- в поисках выхода, в разрешении противоречий?" (2, 198); "Давно ли был Мирон Григорьевич богатейшим хозяином в окружности?" (4, 157); "Кто зайдет смерти наперед? Кто разгадает конец человечьего пути?" (4, 114).
       Иногда авторское восприятие ("за столом чавкали", "грыз куриную кобаргу") почти полностью совпадает с восприятием героя, подкрепляется и усиливается этим восприятием (Григорий "с задавленной тоской оглядел чавкающих, хлюпающих, жрущих людей"). Авторское восприятие в таких случаях буквально сливается с восприятием героя ("С необъятной тоской он бегло осмотрел лицо Аксиньи. Она чертовски похорошела за время его отсутствия. Что-то новое, властное появилось в посадке красивой головы, лишь пушистые крупные кольца волос были те же да глаза... Губительная, огневая ее красота не принадлежала ему. Еще бы, ведь она любовница панского сына" (2, 399). Иногда видит герой, а оценивает виденное автор (Аксинья "долго взволнованно рассматривала свое постаревшее, но все еще прекрасное лицо. В нем была все та же порочная и манящая красота, но осень жизни уже кинула блеклые краски на щеки, пожелтила веки, впряла в черные волосы редкие паутинки седины, притушила глаза. Из них уже глядела скорбная усталость" (4, 329).
       Но особенно часто автор изображает так, как воспринимают происходящее его герои. Дарья видела, как Митька Коршунов "резнул железным болтом бежавшего мимо Сергея Платоновича; тот вскинул размахавшимися руками и пополз раком в весовую" (2, 143). В этих случаях заимствованная у героев лексика придает особый динамический характер авторской повествовательной интонации ("Шепотом гутарили по хутору, что Прокофьева жена ведьмачит"; "улыбка жиганула Митьку крапивой", "Дуняшка прожгла по базу"; "Из прорехи разорванной тучи вылупливается месяц", "Хри-стоня, разинув непомерно залохматевшую пасть, ревет"; "Пантелей Прокофьевич чортом попер в калитку", "шваркнул его об лавку", "зачикилял к дому", "дверь крепко хлястнула", "сзади хлобыстнул занятого Степана"; "Петро расхлебенил ворота"; "жмякнула его на стол", "у подъезда вякнул автомобильный рожок", "казачата козлоковали в чехарде", "ночь раскокалась", "лошадь... зашкобырдала через голову").
       Своеобразное видение мира шолоховскими героями оказывает существенное воздействие на поэтику авторских описаний природы, характеристику действующих лиц: у Алексея Шамиля "голубой шрам, перепахивая щеку, зарывается в кудели волос" (2, 19); Дуняшка "прожгла по базу... раздувая ноздри, как лошадь перед препятствием" (2, 29); "По Дону наискось -- волнистый, никем не езженный лунный шлях. Над Доном -- туман, а сверху -- звездное просо" (2, 25); "Солнце насквозь пронизывало седой каракуль туч" (2, 40); Дарья "гибкая и тонкая, как красноталовая хворостинка" (2, 99); "Плясал по Дону ветер, гриватил волны" (2, 126); "Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее солнце" (2, 236); "черное обвислое пузо проплывающей тучи" (2, 242); "Колыхались пики, похожие на оголенные подсолнечные будылья" (2, 265); "Меж туч казаковал молодой желтоусый месяц" (2, 386); "Казакует по родимой степи восточный ветер" (4, 147); "Большая Медведица лежит сбоку от Млечного Пути, как опрокинутая повозка с косо вздыбленным дышлом" (3, 46); "Над степью наборным казачьим поясом -- чеканом лежал нарядно перепоясавший небо Млечный Путь" (3, 193); "Зыбились гордые звездные шляхи, не попранные ни копытом, ни ногой; пшеничная россыпь звезд гибла на сухом, черноземно-черном небе, не всходя и не радуя ростками; месяц -- обсохлым солончаком..." (2,63).
       Уже в первой книге романа автор идет на открытое, публицистически заостренное выражение авторской позиции. Особенно это сказывается в его отношении к войне. Интересуют писателя и те нравственные перемены, которые происходят в его героях. В первом же бою "гнусь и недоумение комкали душу" Григория (2, 275). Вернувшись из лазарета "с рубцеватым следом кованого копыта на щеке", Прохор
       Зыков "еще таил в углах губ боль и недоумение" (2, 303). В это же время "на великое унижение, на большую нравственную пытку" (2, 363) решается Наталья, а Аксинья стремится "нравственную боль убить физической" (2, 366). И только Евгений Листницкий какое-то мгновенье считает, что поступает "подло, безнравственно", но тут же позволяет себе "с жадностью жить каждый миг. Мне все можно!" (2, 387).
       "Великое безумие" войны осуждает и автор включенного в повествование дневника. В Бродах, занятых героями романа, писатель видит "великое разрушение и мерзостную пустоту" (2, 326). И совсем уже с открытой иронией и сарказмом снимает писатель ореол славы с "подвига" Крючкова: "Столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломать рук на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе натыкались, сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались, вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались нравственно искалеченные. Это назвали подвигом" (2, 302).
       Острые публицистические характеристики первой книги романа ("из-за преступной небрежности высшего командования", "блестящая бесславием атака", "чудовищная нелепи-ща войны") особенно часто встречаются во второй книге романа ("черная паутина заговора", "бесславно закончилось... корниловское движение").
       Лирические авторские отступления в первых книгах романа сравнительно редки, и связаны они опять-таки с четко выраженным осуждением войны. Причем первое же из них имеет открытый публицистический пафос. Голос автора в нем звучит как голос народный:
       "На границах горькая разгоралась в тот год страда: лапала смерть работников, и не одна уж простоволосая казачка отпрощалась, отголосила по мертвому: "И, родимый ты мо-о-о-ой!.. И на кого ж ты меня покинул?"
       Ложились родимые головами на все четыре стороны, лили рудую казачью кровь и, мертвоглазые, беспробудные, истлевали под артиллерийскую панихиду в Австрии, в Польше, в Пруссии... Знать, не доносил восточный ветер до них плача жен и матерей.
       Цвет казачий покинул курени и гибнул там в смерти, во вшах, в ужасе" (2, 352).
       С этими лирико-публицистическими строками перекликается и совсем лирическое, ритмически организованное как старинная казачья песня авторское отступление в начале пятой части романа, связанное с возвращением казаков с фронта в родные курени:
       "И сколько ни будут простоволосые казачки выбегать на проулки и глядеть из-под ладоней,-- не дождаться милых сердцу! Сколько ни будет из опухших и выцветших глаз ручьиться слез,-- не залить тоски! Сколько ни голосить в дни годовщины и поминок,-- не донесет восточный ветер криков их до Галиции и Восточной Пруссии, до осевших холмиков братских могил..." (3, 195).
       И на этот раз авторские эмоции перерастают в доверительное размышление о быстротечности человеческой жизни, нераздельности автора со своими героями:
       "Травой зарастают могилы,-- давностью зарастает боль. Ветер зализал следы ушедших,-- время залижет и кровяную боль и память тех, кто не дождался родимых и не дождется, потому что коротка человеческая жизнь и не много всем нам суждено истоптать травы..." (3, 195).
       И только после рассказа о том, как "билась головой о жесткую землю жена Прохора Шамиля, грызла земляной пол зубами, наглядевшись, как ласкает вернувшийся брат покойного мужа, Мартин Шамиль, свою беременную жену", с новой силой врывается в повествование взволнованный голос автора, разделяющего народное горе:
       "Рви, родимая, на себе ворот последней рубахи! Рви жидкие от безрадостной тяжкой жизни волосы, кусай свои в кровь искусанные губы, ломай изуродованные работой руки и бейся на земле у порога пустого куреня! Нет у твоего куреня хозяина, нет у тебя мужа, у детишек твоих отца, и помни, что никто не приласкает ни тебя, ни твоих сирот, никто не избавит тебя от непосильной работы и нищеты... сама будешь пахать, боронить, задыхаясь от непосильного напряжения, скидывать с косилки, метать на воз, поднимать на тройчатках тяжелые вороха пшеницы и чувствовать, как рвется что-то внизу живота, а потом будешь корчиться, накрывшись лоху-нами, и исходить кровью" (3, 195--196).
       Во многих отношениях третья книга своеобразна, усиливается здесь и лирическое начало. И открытые авторские отступления, и размышления автора о жизни, и характеристики героев, особенно Григория и Аксиньи, и образы "тихого Дона", "степи родимой", жизненной дороги -- все здесь окрашено лиризмом, пронизано взволнованным авторским отношением.
       Следует обратить внимание и на то, что в первом же отдельном издании третьей книги появляется эпиграф. И
       опять он, как и эпиграф ко всей эпопее,-- старинная казачья песня:
       "Как ты, батюшка, славный тихий Дон,
       Ты кормилец наш, Дон Иванович,
       Про тебя лежит слава добрая,
       Слава добрая, речь хорошая,
       Как, бывало, ты все быстер бежишь,
       Ты быстер бежишь, все чистехонек,
       А теперь ты, Дон, все мутен течешь,
       Помутился весь сверху донизу".
       Речь возговорит славный тихий Дон:
       "Уж как-то мне все мутну не быть,
       Распустил я своих ясных соколов,
       Ясных соколов -- донских казаков.
       Размываются без них мои круты бережки,
       Высыпаются без них косы желтым песком"[1].
       Песня эта по мысли перекликается со второй песней из эпиграфа ко всей эпопее ("Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехо-нек течешь?"), но здесь дается объяснение, почему чистехонь-кий "славный тихий Дон" "помутился весь сверху донизу". Ведь эта старинная казачья песня известна и под названием "Дон отпустил своих сынов на войну"[2]. А изображенная в третьей книге романа война особая -- гражданская, где "сражаются брат с братом, отец с сыном" (4, 215), и пришла она на берега тихого Дона. Голоса героев романа ("Что же вы стоите, сыны тихого Дона?"; "Опричь вас кто же Дон-батюшку в защиту возьмет?") как бы перекликаются со старинной казачьей песнью. Вот он, самый напряженный, самый драматический период на пути народном в революции.
       Образ "тихого Дона" возникает на первых же страницах романа: "перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона", вдоль него -- в полынной проседи Гетманский шлях с часовенкой на развилке, здесь же, на казачьей "славной землюшке", овеянный ветрами столетий могильный Татарский курган. С этих пор и "батюшка тихий Дон", и "славная землюшка" -- пространные донские степи с их седой ис-
      
       [1] Ср. "Сборник донских народных песен. Сост. А. Савельев". СПб., 1866,
       стр. 115--116. Здесь имеются лишь незначительные разночтения с приведен
       ным в "Тихом Доне" текстом. Ср. строки 7, 8, 13: "А теперь ты, кормилец,
       все мутен течешь, помутился ты, Дон, сверху донизу"; "Размываются без
       них круты бережки".
       [2] А. Пивоваров. Донские казачьи песни. Новочеркасск, 1885,
       стр. 106.
      
      
       торией становятся не только местом действия, но и емкими художественными образами в идейной концепции романа как народного повествования, символом родины, любовь к которой и боль о ней никогда не покидают ни героев романа, ни его автора.
       В третьей книге романа мирный "величаво застывший Дон в зеленой опуши леса, отраженного водой" (4, 276), возникает лишь как далекое воспоминание детства. Теперь он бурный, кипящий, помутившийся сверху донизу.
       "Из глубоких затишных омутов сваливается Дон на россыпь. Кучеряво вьется там течение... Но там, где узко русло, взятый в неволю Дон прогрызает в теклине глубокую прорезь, с придушенным ревом стремительно гонит одетую пеной белогривую волну. За мысами уступов, в котловинах течение образует коловерть. Завораживающим страшным кругом ходит там вода: смотреть -- не насмотришься" (4, 177).
       Образ свалившегося из глубоких омутов на россыпь, с ревом рушащего неволю берегов, тревожного Дона вступает в почти дословно выраженную параллель с бурной стихией жизни: "С россыпи спокойных дней свалилась жизнь в прорезь. Закипел Верхне-Донской округ. Толканулись два течения, пошли вразброд казаки, и понесла, завертела коловерть" (4, 177).
       С образом Дона неразрывно связан широко развернутый в третьей книге романа образ донской степи, напитанной горечью всесильной полыни, ковыльной и лазоревой, сияющей под солнцем и скрытой под снегом, изображенной чуть ли не во все времени года, дня и ночи. По ночам над степью -- "месяц казачье солнышко", "гордые звездные шляхи", а днями -- "зной, духота, мглистое курево. На выцветшей голубени неба -- нещадное солнце... По степи слепяще, неотразимо сияет ковыль, дымится бурая, верблюжьей окраски, горячая трава... Степь горяча, но мертва, и все окружающее прозрачно-недвижимо. Даже курган синеет на грани видимого сказочно и невнятно, как во сне..." (4, 63--64). Сторожевые эти, древние, как сама степь, насыпные курганы, редкой цепью протянувшиеся над Доном до самого синего моря, возникают почти всегда, когда писатель видит "степь родимую". На этих насыпных курганах "некогда дозорные половцев и воинственных бродников караулили приход врага" (4, 400).
       Именно эта древняя ковыльно-седая степь открыта восхи-
       щенному взгляду автора. Она вызывает восторженное отношение, небывалый накал чувств. Здесь голос писателя даже дрогнул. Во всяком случае, с такой силой, с таким проникновенным лиризмом он еще никогда не звучал в романе:
       "Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вйлюжины балок, суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей, не ржавеющей кровью политая степь!" (4, 64).
       Заметим еще: такое активное лирическое вторжение автора в повествование происходит накануне трагического заблуждения донского казачества и предвещает эпико-драма-тический разворот событий.
       С этих пор всякий раз, когда писатель обращается к изображению степи, его голос при всем богатстве эмоциональных оттенков всегда исполнен тревожными интонациями. Пробуждающаяся к жизни весенняя степь даже символична по отношению к развертывающимся событиям: "Несказанным очарованием была полна степь, чуть зазеленевшая, налитая древним запахом оттаявшего чернозема и вечно юным -- молодой травы" (4, 277--278). Столкновение старого и молодого, победа всесильных молодых ростков жизни, ее неистребимость и торжество -- эта излюбленная шолоховская мысль красной нитью проходит через все эти описания, несмотря на самые различные приемы, к которым писатель прибегает,-- параллели, сравнения, контрасты, символы...
       "Незримая жизнь, оплодотворенная весной, могущественная и полная кипучего биения, разворачивалась в степи: буйно росли травы; сокрытые от хищного человеческого глаза, в потаенных степных убежищах поднимались брачные пары птиц, зверей и зверушек, пашни щетинились неисчислимыми остриями выметавшихся всходов. Лишь отживший свой век прошлогодний бурьян -- перекати-поле -- понуро сутулился на склонах рассыпанных по степи сторожевых курганов, подзащитно жался к земле, ища спасения, но живительный, свежий ветерок, нещадно ломая его на иссохшем корню, гнал, катил вдоль и поперек по осиянной солнцем, восставшей к жизни степи" (4, 339).
       Еще одно описание степи, таящей под снегом жизнь, по интонации своей, по лексике, поэтике и ритмике, по всему эмоциональному строю перекликается с самыми взволнованными авторскими отступлениями:
       "Казакует по родимой степи восточный ветер. Лога позанесло снегом. Падины и яры сровняло. Нет ни дорог, ни тропок. Кругом, наперекрест, прилизанная ветрами, белая голая равнина. Будто мертва степь. Изредка пролетит в вышине ворон, древний, как эта степь, как курган над летником в снежной шапке с бобровой княжеской опушкой чернобыла... Но под снегом все же живет степь. Там, где, как замерзшие волны, бугрится серебряная от снега пахота, где мертвой зыбью лежит заборонованная с осени земля,-- там, вцепившись в почву жадными, живучими корнями, лежит поваленное морозом озимое жито. Шелковисто-зеленое, все в слезинках застывшей росы, оно зябко жмется к хру-шкому чернозему, кормится его живительной черной кровью и ждет весны, солнца, чтобы встать, ломая стаявший па-утинно-тонкий алмазный наст, чтобы буйно зазеленеть в мае. И оно встанет, выждав время! Будут биться в нем перепела, будет звенеть над ним апрельский жаворонок. И так же будет светить ему солнце, и тот же будет баюкать его ветер. До поры, пока вызревший, полнозерный колос, мятый ливнями и лютыми ветрами, не поникнет усатой головой, не ляжет под косой хозяина и покорно уронит на току литые, тяжеловесные зерна" (4, 147--148).
       Это изображение степи богато и по эмоциональной насыщенности, и емко по мысли. Писатель вновь с радостной уверенностью утверждает неистребимость всего живого, торжество жизни, а сопоставление затаенной до времени природы с миром человеческой жизни на затихших в тревожном ожидании обдонских хуторах содержит в себе авторскую оценку этого глухого и тревожного времени: "Все Обдонье жило потаенной, придавленной жизнью. Жухлые подходили дни. События стояли на грани. Черный слушок полз с верховьев Дона, по Чиру, по Цуцкану, по Хопру, по Бланке, по большим и малым рекам, усыпанным казачьими хуторами... Слухам верили и не верили. И до этого мало ли что болтали по хуторам. Слабых духом молва толкнула на отступление. Но когда фронт прошел, немало оказалось и таких, кто не спал ночами, кому подушка была горяча, постель жестка и родная жена не мила. Иные уже и
       жалковали о том, что не ушли за Донец, но сделанного не воротишь, уроненной слезы не поднимешь..." (4, 148).
       Возникающий на первых же страницах романа седой Гетманский шлях проходит через все повествование, то безлюдный, манящий в дальний путь, то полный людского гомона, забитый обозами отступающих в панике беженцев. "По Гетманскому шляху неумолчно поцокивали колеса бричек. Ржанье лошадей, бычиный мык и людской говор доносились с горы до самого займища" (4, 378-- 379).
       Образ дороги как неизведанного жизненного пути, со % сложными спусками и тяжкими подъемами, дальними перепутьями, возникает еще в конце первой книги: "За волнистой хребтиной горы скрывалась разветвленная дорога,-- тщетно она манила людей шагать туда, за изумрудную, неясную, как сон, нитку горизонта, в неизведанные пространства,-- люди, прикованные к жилью, к будням своим, изнывали в работе, рвали на молотьбе силы, и дорога -- безлюдный тоскующий след -- текла, перерезая горизонт, в невидь. По ней, пороша пылью, топтался ветер" (2, 361).
       Как и эта разветвленная, уходящая в невидь дорога, так и жизнь, выметываясь из русла, разбивается на множество рукавов: "Трудно предопределить, по какому устремит она свой вероломный и лукавый ход" (2, 362).
       Это опять голос автора с его тревожными раздумьями о судьбах своих героев, с его участием и сопереживанием, с желанием заглянуть в будущее тех, кто в дни наибольшего напряжения помутивший Дон борьбы, покинув родной курень, "поутру выбирался на шлях, с бугра в остатний раз глядел на белый, мертвый простор Дона, на родимые места, кинутые, быть может, навсегда". И здесь вновь автор сливает свой голос с голосом народным, размышляет вместе со своими героями по поводу избранного ими пути:
       "Кто зайдет смерти наперед? Кто разгадает конец человечьего пути? Трудно шли кони от хутора. Трудно рвали от спекшихся сердец казаки жалость к близким. И по этой перенесенной поземкой дороге многие мысленно возвращались домой. Много тяжелых думок было передумано по этой дороге... Может, и соленая, как кровь, слеза, скользнув по крылу седла, падала на стынущее стремя, на искусанную шипами подков дорогу. Да ведь на том месте по весне желтый лазоревый цветок расставанья не вырастет?" (4, 114).
       Трудно нащупывал под ногами верную дорогу жизни и Григорий Мелехов. Ему, уставшему от войны, "хотелось отвернуться от бурлившего ненавистью, враждебного и непонятного мира", "мира и тишины хотелось", "теплело на душе", когда представлял себе, как "выедет в степь; держась наскучившими по работе руками за чапиги, пойдет за плугом, ощущая его живое биение и толчки", "как будет вдыхать сладкий дух молодой травы и поднятого лемехами чернозема, еще не утратившего пресного аромата снеговой сырости" (3, 271). "Полузабытую прежнюю жизнь", мирную, хлеборобскую, сладкую и густую, как хмелины, часто вспоминает Григорий. И в этих воспоминаниях прежде всего -- его голос, его чувства, настроения и переживания. Но и автор не в стороне. Он здесь, где-то совсем рядом со своим героем, отзывчив к его чувствам, переживает вместе с ним, вместе с ним вдыхает запахи родной земли, вместе с ним выбирает дорогу жизни, чтобы пройти ее до самого конца, до того неприветливого тупика, который еще так неожиданно, но символически определенно появляется в самом начале третьей книги: "Так над буераком по кособокому склону скользит, вьется гладкая, выстриженная козьими копытами тропка и вдруг где-нибудь на повороте, нырнув на днище, кончится, как обрезанная,-- нет дальше пути, стеной лопушится бурьян, топырясь неприветливым тупиком" (4, 26).
       Братьям Мелеховым становится ясно, что "стежки, прежде сплетавшие их, поросли непролазью пережитого". Петр видит, что их дороги расходятся ("Чую, что ты уходишь как-то от меня... Мутишься ты... Боюсь, переметнешься ты к красным... Ты, Гришка, до се себя не нашел"; "Я на свою борозду попал. С нее меня не спихнешь! Я, Гришка, шататься, как ты, не буду").
       Сурово оценивает положение Григория на жизненной дороге Котляров ("К берегу не прибьется и плавает, как коровий помет в проруби" (4, 163)'. Штокман исключает Григория из числа тех, с кем "мы будем идти вместе, как быки на пахоте, плечом к плечу" (4, 180), считает, что
      
       [1] Любопытно, что самохарактеристика Григория почти дословно совпадает с этими словами Ивана Алексеевича: "От белых отбился, к красным не пристал, так и плаваю, как навоз в проруби..." (5, 380).
       "он опаснее остальных вместе взятых" (4, 173), видит в нем "завтрашнего врага". Котляров еще до восстания говорит в глаза Григорию: "Ты советской власти враг!" (4, 162). По словам Кошевого, Григорий "самый лютый для советской власти оказался враг" (4, 432). Кстати, и деда Гришаку тот же Кошевой расценивает как самого "закоснелого" врага советской власти ("Вы самое и народ мутите, супротив революции направляете..." (4, 431) \ хотя старик, как известно, осуждает Григория за восстание ("Людей на смерть водишь, супротив власти поднял... Все одно вас изнистожут, а заодно и нас" (4, 298).
       Все эти оценки героя эпопеи резко крайние, подчас весьма субъективные, но и пройти мимо этих оценок объективный эпический повествователь не может. Чаще всего автор дает возможность высказаться самому герою, и что важно -- во всех этих высказываниях Григория на первом плане осознание "неправоты своего дела": "А мне думается, что заблудились мы, когда на восстание пошли...", "Спутали нас ученые люди... Господа спутали! Стреножили жизнью и нашими руками вершат свои дела" (4, 249); "Давай советской власти в ноги поклонимся: виноватые мы..." (4, 273); "Надо либо к белым, либо к красным прислоняться. В середке нельзя,-- задавят" (4, 275); "С советской властью нас зараз не помиришь, дюже крови много она нам, а мы ей пустили, а кадетская власть зараз гладит, а потом будет против шерсти драть. Черт с ним! Как кончится, так и ладно будет!" (4, 371).
       Каждое слово героя, его психологическое состояние, поступки, действия, размышления писатель не оставляет без внимания. Анализируются малейшие перемены в сознании Григория, оттенки чувств и переживаний: "И оттого, что стал он на грани в борьбе двух начал, отрицая оба их,-- родилось глухое неумолчное раздражение" (4, 162). Но и тогда, когда герой избрал дорогу и "ясен, казалось, был его путь отныне, как высветленный месяцем шлях" (4, 198), Григорий продолжал жить "без улыбки, без радости" (4, 377), а если и нарочито создавал иллюзию подлинного веселья, то для того, чтобы испытать "радостную освобож-денность, отрыв от действительности и раздумий" (4, 270).
      
       [1] Автор дает этому герою иную, чем Кошевой, характеристику: дед Гришака доживал "короткие остатки жизни", "пользуясь в хуторе всеобщим уважением за ясный до старости ум, неподкупную честность и хлебосольство" (2, 93).
      
      
       Автор указывает на противоречивость поступков своего героя еще в самом начале восстания. "Ему было слегка досадно на чувство жалости,-- что же иное, как не безотчетная жалость, вторглось ему в сознание и побудило освободить врага? И в то же время освежающе радостно... Как это случилось? Он сам не мог дать себе отчета. И это было тем более странно, что вчера же сам он говорил казакам: "Мужик -- враг, но казак, какой зараз идет с красными, двух врагов стоит! Казаку, как шпиону, суд короткий: раз, два -- и в божьи ворота". С этим неразрешенным, саднящим противоречием, с восставшим чувством неправоты своего дела Григорий и покинул квартиру" (4, 229).
       Причем с осознанием "неправоты своего дела" углублялась тоска, нарастала усталость, внутренняя опустошенность ("В душу ко мне глянь, а там чернота, как в пустом колодце"). По словам писателя, "опьяняющая сила власти состарилась и поблекла в его глазах. Тревога, горечь остались, наваливаясь непереносимой тяжестью, горбя плечи" (4,231). "Разум, хладнокровие, расчетливость" покидали изнуренного боями Григория, "один звериный инстинкт властно и неделимо вступал в управление его волей" (4, 234). Но особенно часто писатель отмечает нарастающее у Григория равнодушие к исходу войны, в которой он участвует ("равнодушно наблюдал за ее ходом"; "Он не болел душой за исход восстания"; "все время жил в состоянии властно охватившего его холодного, тупого равнодушия").
       Одним из основных мотивов, аргументирующих поведение героя, становится отношение к земле. Причем автор здесь всегда отделяет себя от героя, показывая его то как выразителя настроений казачества, то выявляя -- чаще всего -его личное отношение: красноармейцы "всей громадой подпирали советскую власть и стремились, как думал он, к захвату казачьих земель и угодий" (4, 87); "Григорию иногда в бою казалось, что и враги его -- тамбовские, рязанские, саратовские мужики -- идут движимые таким же ревнивым чувством к земле: "Бьемся за нее, будто за любушку",-- думал Григорий" (4, 88); "Теперь ему уже казалось, что извечно не было в ней (в жизни.-- В. Г.) такой правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий, и, до края озлобленный, он думал: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, пока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь... Пути казачества
       скрестились с путями безземельной мужичьей Руси, с путями фабричного люда. Биться с ними насмерть. Рвать у них из-под ног тучную, донскую, казачьей кровью политую землю"
       (4, 198).
       Шолохов давно уже заметил, что в его герое свое казачье, кохаемое на протяжении столетий, брало верх над большой человеческой правдой. И как бы ни упрекали Шолохова в том, что он не проводит грани между своей позицией и позицией героя, здесь они на разных полюсах. Но вот большая любовь к родине сближает их. И влюбленность их в родную "донскую, казачьей кровью политую землю" выражена эмоционально почти однозначно ("донская, казачьей, не ржавеющей кровью политая степь!"). Правда, в отличие от лирического переживания автора, в размышлениях героя иная интонация и голос его "до края озлобленный". Григорий думает в это время, "опаляемый слепой ненавистью", "со злостью" отмахивается он от ворохнувшихся здоровых мыслей.
       Пройдет немного времени -- и мы увидим другого героя, опустошенного несправедливой войной со своим же русским народом, остро вдруг осознавшего, особенно после того, как изрубил в бою красных матросов, гибельность избранного пути ("Кого же рубил!.. Братцы, нет мне прощения!.. Зарубите, ради бога... Смерти... предайте!.."). А до этого, в разгар конной атаки, когда огромное облако "на минуту закрыло солнце" и на землю пала "серая тень", Григорий хочет "догнать бегущий по земле свет". После отчаянной скачки он "стал приближаться к текучей грани, отделявшей свет от тени", но в это время "перестал слышать грохот идущей сзади сотни", бросившей его. Григорий остается один "в замешательстве, в страхе" и, справившись с обезобразившими его лицо растерянностью и гневом, продолжает атаку в одиночестве, а потом бьется в припадке и просит смерти.
       Призывая смерть, Григорий "бился головой о взрытую копытами, тучную, сияющую черноземом землю, на которой родился и жил, полной мерой взяв из жизни -- богатой горестями и бедной радостями -- все, что было ему уготовано" (4, 283).
       И опять автор здесь, рядом со своим героем. Он не только участливо размышляет о его богатой горестями и бедной радостями жизни, но и заглядывает в уготованное ему будущее, завершая эту кульминационную в идейной концепции и композиционной структуре всей эпопеи сцену лирико-фило-софской авторской сентенцией:
      
      
       "Лишь трава растет на земле, безучастно приемля солнце и непогоду, питаясь земными жизнетворящими соками, покорно клонясь под гибельным дыханием бурь. А потом, кинув по ветру семя, столь же безучастно умирает, шелестом отживших былинок своих приветствуя лучащее смерть осеннее солнце..." (4, 283).
       Так впервые возникает в романе это "лучащее смерть осеннее солнце", и в нем нельзя не видеть предвестника того "черного солнца", которое встает над Григорием после похорон Аксиньи, того "холодного солнца", которое появляется в самых последних строках эпопеи.
       8. СУДЬБЫ ЛЮДСКИЕ, СУДЬБА НАРОДНАЯ
       Почти целое десятилетие отдано было завершению эпопеи, работе над четвертой книгой. Сам Шолохов предполагал полностью закончить "Тихий Дон" к 1931 году[1], но читатели, журналисты и издатели стремились опередить даже эти слишком оптимистические намерения автора. В январской книжке "Октября" за 1929 год объявлялось, что в художественном отделе журнала будут печататься третья и четвертая книги шолоховского романа. Заканчивая публикацию третьего тома, "Октябрь" сообщал, что "четвертая книга "Тихого Дона" будет печататься в 1933 году". Этот же журнал и на следующий год, несмотря на то что писатель порывал отношения с ним, заверял читателей, что окончание "Тихого Дона" увидит свет на его страницах.
       А Шолохов в это время работает над "Поднятой целиной", безраздельно отдаваясь острейшим проблемам современной деревни. "Сейчас упорнейше работаю,-- пишет он Серафимовичу в апреле 1932 года,-- много езжу окрест Вешенского района, очень устал..."[2] К концу года, когда в журналах только что завершилась публикация третьей книги "Тихого Дона" и первой книги нового романа, писатель отмечает в автобиографии: "Сейчас закончил третью (предпоследнюю) книгу "Тихого Дона" и, вчерне вторую (последнюю) -- "Поднятой целины". Написал несколько "охотничьих" рассказов. О своих "творческих замыслах" не хочется
      
       [1] М. Шолохов. Автобиография. В его кн. "Лазоревая степь". М.,
       Москов. т-во писателей, 1931, стр. 13.
       [2] М. А. Шолохов -- А. С. Серафимовичу. Вешки. 23 апреля 1932 г.
       ЦГАЛИ, ф. 457, оп. 1, ед. хр. 355, л. 7.
       говорить. Пусть замыслы, претворенные в действительность, сами говорят за себя"'. Здесь, как и в более поздних выступлениях писателя, о работе над четвертой книгой "Тихого Дона" -- ни слова. Выступая после чтения и обсуждения глав из этой книги в Издательстве художественной литературы, Шолохов только напомнил "о трудностях завершения "Тихого Дона", а говорил больше о новой работе. "Он сейчас пишет вторую часть "Поднятой целины". Содержание романа он доводит до середины 1932 года. Тов. Шолохов считает, что "Поднятая целина" удалась ему потому, что он полностью овладел интересующим его материалом. Он не был в колхозе случайным гостем, приезжавшим из Москвы. Он постоянно живет в станице, участвует в пахотьбе и уборке урожая и с мандатом райкома много ездил по району" .
       Новый роман, над которым Шолохов продолжал работать, стремясь завершить в самое ближайшее время, имел громадный успех у читателей и критики, широкий общественный резонанс. По всей стране катилась волна читательских конференций, роман обсуждался в партийных организациях. Не было такой газеты и такого журнала, где бы не появились отклики на новое произведение Шолохова. Инсценировки "Поднятой целины" шли на сценах многих театров, столичных и провинциальных. Высокую оценку роману, как произведению мастерскому, дал в это время А. Луначарский, который считал, что "очень большое, сложное, полное противоречий и рвущееся вперед содержание одето здесь в прекрасную словесную образную форму, которая нигде не отстает от этого содержания, нигде не урезывает, не обедняет его и которой вовсе не приходится заслонять собою какие-нибудь дыры или пробелы в этом содержании"[3].
       Работа Шолохова над "Поднятой целиной" шла в русле основных исканий советской литературы этих лет, обратившейся к изображению исторических побед социализма в городе и деревне и шедшей по горячим следам социалистического строительства. Роман вторгался в жизнь особенно настойчиво. С конца двадцатых годов один за другим появлялись в свет такие романы, как "Ледолом" К. Горбунова,
      
       [1] М. Шолохов. Автобиография. Ст. Вешенская, 14 ноября 1932 г.
       ЦГАЛИ, ф. 1197, оп. 1, ед. хр 4, л. 3.
       [2] Вторая часть "Поднятой целины". "Веч. Москва", 1 марта 1933 г.,
       стр. 3.
       [3] А. Луначарский. Мысли о мастере. "Лит. газета", 11 июня 1933 г.,
       No 27, стр. 3.
      
      
      
       "Лапти" П. Замойского, "Бруски" Ф. Панферова, "Капкан" и "Враг" Е. Пермитина, "Соть" Л. Леонова, "Гидроцентраль" М. Шагинян, "Ненависть" И. Шухова, "Энергия" Ф. Гладкова, "Время, вперед!" В. Катаева, "Большой конвейер" Я. Ильина, "День второй" И. Эренбурга...
       М. Горький еще в 1933 году выделил в этом ряду романов среди "наших литературных достижений" новый роман Шолохова[1], а позже называл его как "значительное произведение" среди основных книг о новой деревне ("Бруски" Ф. Панферова, "Ненависть" И. Шухова)[2]. Правда, это была попутная и очень скупая оценка. Предстояло еще осмыслить тот значительный вклад, который вносил Шолохов своим романом в утверждение эстетических принципов нового, социалистического искусства. "Поднятой целине" суждено было стать этапным произведением этого искусства, живым свидетельством его идейно-художественной зрелости.
       В это время Шолохов не раз встречался с Горьким, беседовал с ним по актуальным вопросам развития молодой советской литературы , вчитывался в его статьи о социалистическом искусстве, внимательно следил за дискуссией, развернувшейся вокруг проблем нового творческого метода, принимал участие в беседе группы писателей с руководителями партии и правительства на квартире у Горького. Впоследствии Шолохов говорил, что "лозунг социалистического реализма избавил писателей от горячих и порой ненужных дискуссий о творческом методе. Теперь от писателя требуется одно -- работать"[4].
       М. Горький в это время вел напряженную борьбу "за очищение литературы от словесного хлама, за простоту и ясность нашего языка, за честную технику, без которой невозможна четкая идеология"[5]. Это была начатая Горьким дискуссия о языке, а в сущности борьба за высокое мастерство, за будущее молодой литературы. Статьей "За честную работу писателя и критика" принял в ней участие и Шолохов. Поддерживая Горького в критике романов Ф. Панферова и других писателей, он проявил взыскательность и к самому
      
       [1] М. Горький. Собр. соч. в 30-ти тт., т. 27. М., Гослитиздат, 1953,
       стр. 69.
       [2] Там же, стр. 420--421.
       [3] Горький и советские писатели. Неизданная переписка. М., Изд-во
       АН СССР, 1963, стр. 694 ("Литературное наследство", т. 70).
       [4] М. А. Шолохов на Локомотивстрое. "Молот", Ростов н/Д 23 августа
       1935 г., No 4267, стр. 3.
       [5] М. Горький. О литературе. М., ГИХЛ, 1935, стр. 137.
       себе: "Многие советские писатели (в том числе и автор этих . строк) погрешны в злоупотреблении "местными речениями". Но утверждать за собой право плохо писать да еще поучать этому молодых писателей -- на это хватило "мужества" у одного лишь Панферова"[1].
       Критике подвергается не только роман Ф. Панферова "Бруски". Шолохов достаточно хорошо знает поделки "литературных бракоделов", определяет свое отношение к "Ведущей оси" В. Ильенкова, "Энергии" Ф. Гладкова. Особенно его волнует состояние современной литературной критики, берущей под защиту плохие романы. Серафимовичу он сообщает, что следит за дискуссией вокруг "Ведущей оси" В. Ильенкова, и тут же спрашивает: "Меня очень занимает вопрос, к какой "ориентации" Вы принадлежите..."[2] И когда Серафимович в статье "О писателях "облизанных" и "необли-занных" пытается защищать Панферова, Шолохов видит в этом выражение "групповых симпатий", заставляющих "кривить душой", оправдывать и хвалить заведомо плохую работу.
       Отстаивая право романа на новаторство в изображении величайшей из эпох в истории человечества, Шолохов считает, что новаторство Панферова не идет дальше незамысловатого переименования глав в "залпы", "звенья", "подкрылки" и т. п. "Дискуссия о литературном языке, развернувшаяся вокруг "Брусков" Панферова,-- говорил позже Шолохов,-- со всей наглядностью показала наши слабые стороны, обнаружила, что мы, писатели, в погоне за актуальной тематикой, желая отобразить нашу ярчайшую эпоху, зачастую пренебрегаем качеством наших произведений и даем недоброкачественную продукцию"[3].
       Шолохов приветствовал ликвидацию РАПП, перестройку
      
       [1] М. Ш о л о х о в. За честную работу писателя и критика. "Лит. газета",
       18 марта 1934 г., No 33, стр. 2. "Посылаю статью Вам на просмотр. Если
       сочтете нужным исправить, исправьте. Но только, пожалуйста, не давайте
       резать ее оргкомитетчикам. Они так искромсают, что от статьи останутся
       "рожки да ножки". Очень прошу Вас, напишите Ваше мнение. То ли я
       написал, что нужно, и не перехватил ли через край, ругая Панферова?"
       (М. Шолохов -- М. Горькому. Вешенская, 4 марта 1934 г. В кн. "Горький
       и советские писатели. Неизданная переписка". М., Изд-во АН СССР, 1963,
       стр. 698).
       [2] М., Шолохов -- А. Серафимовичу. Вешки, 23 апреля 1932 г. ЦГАЛИ,
       ф. 457, оп. 1, ед. хр. 355, л. 7 обор.
       [3] "Литература -- часть общепролетарского дела". Выступление М., Шо
       лохова на вечере встречи с ударниками-железнодорожниками Ростова.
       "Молот", Ростов н/Д, 8 октября 1934 г., стр. 3.
      
      
       литературно-художественных организаций, вошел в состав Оргкомитета Союза советских писателей, принял активное участие в работе Первого съезда писателей, в выработке его решений.
       Выступая в Ростове с большим докладом по итогам этого съезда, автор "Тихого Дона" и "Поднятой целины" особое внимание обращал на то, что одна из замечательных мыслей Ленина -- "литература должна стать частью общепролетарского дела",-- высказанная в форме пожелания, воплощается в жизнь. "После Всесоюзного съезда писателей для каждого из нас, пишущих, вплотную стал вопрос: как писать дальше?" -- говорил Шолохов и тут же раскрывал те трудности, которые возникли и перед ним.
       Завершив первую книгу "Поднятой целины", писатель "стал перед проблемой: в настоящий момент уже не это является основным, не это волнует читателя -- и такого, о котором ты пишешь, колхозного читателя. Ты пишешь, как создавались колхозы, а встает вопрос о трудоднях, а после трудодней встает вопрос уже о саботаже 1932 года. События перерастают, перехлестывают людей, и в этом трудность нашей задачи" (8, 267).
       Сложность состояла не только в том, что события перехлестывали. Неожиданные трудности создавали сами события. Шолохов глухо вспоминает "о саботаже 1932 года", за которым последовали события, надолго оторвавшие его от работы над "Поднятой целиной".
       Именно об этих событиях Шолохов писал секретарю Вешенского райкома партии П. К- Луговому:
       "События в Вешенской приняли чудовищный характер. Петра Красюкова, Корешкова и Плоткина исключили из партии, прямо на бюро обезоружили и посадили... Ребятам обещают высшую меру... Людей сделали врагами народа... Выходит, что вы разлагали колхозы, гробили скот, преступно сеяли, а я знал и молчал... Все это настолько нелепо и чудовищно, я не подберу слов. Более тяжкого, более серьезного обвинения нельзя и предъявить. Нужно со всей лютостью, со всей беспощадностью бороться за то, чтобы снять с себя это незаслуженное черное пятно. Об этом я буду говорить в Москве -- ты знаешь с кем... Из партии уже исключили около 300 человек. Это до чистки, а завтра приезжает комиссия. Район идет к катастрофе... Что будет весной -- не могу представить даже при наличии своей писательской фантазии... Писать бросил, не до этого. События последнего времени меня несколько одурили. Жду твоего письма. Ты-то
       согласен, что мы вели контрреволюционную работу?.. Что будем предпринимать? Нельзя же жить с этаким клеймом"[1].
       Работу над романом пришлось отложить в сторону. Художник-коммунист (Шолохов был принят в партию в ноябре 1932 года, в самый разгар работы над второй книгой "Поднятой целины") вступает в открытую борьбу с беззакониями на Дону. Еще весной 1932 года писатель выступил в "Правде" как ее специальный корреспондент со статьей "Преступная бесхозяйственность", в которой рассказал о гибели тысяч голов скота в районах Северокавказского края, Центрально-Черноземной области, Нижней Волги. "Колхозная общественность возмущена творящимися безобразиями,-- писал Шолохов.-- Необходимо найти прямых и косвенных виновников падежа и сурово покарать их. Необходимо вмешательство Наркомзема, который до сих пор ничего не сделал для ликвидации этих безобразий"[2].
       В напряженной борьбе с перегибами в колхозном движении Шолохов проявил не только большое гражданское мужество и политическую дальнозоркость. Это была борьба за социалистическую справедливость, за торжество истинного гуманизма. И художник-коммунист, отложив в сторону рукописи неоконченных книг, не жалел сил в этой борьбе.
       Шолохов жил со своим народом одним дыханием, разделял с ним и радости, и невзгоды, верил в его будущее. Вскоре после этих событий он писал одному из прототипов Давыдова: "Дела в районе текут и меняются: нынче плохо, завтра хорошо, послезавтра плохо, на следующий день опять хорошо. Все идет, как в сказке про белого бычка... В том числе и в твоей вотчине дела не нарядны. Зажиточная жизня не удалась в этом году. Я, признаться, сомневаюсь, что она придет в следующем. Но этак годика через три-четыре придет непременно. Верую!"[3] В этом же письме сообщается, что
      
       [1] М. А. Шолохов -- П. К. Луговому. Вешенская, 13 февраля 1933 г.--
       См.: П. Луговой. С кровью и потом... Из записок секретаря райкома
       партии.-- "Дон", 1988, No 6, стр. 121.
       [2] М. Шолохов. Преступная бесхозяйственность. "Правда", 22 марта
       1932 г., No 81, стр. 2.
       [3] М. Шолохов -- А. Плоткину. 1934 (?). ЦГАЛИ, ф. 1197, оп. 2, ед. хр.
       6, л. 1, 2. А. А. Плоткин -- рабочий-двадцатипятитысячник, возглавлявший
       колхоз имени Буденного в хуторе Лебяжий. Шолохов особенно часто бывал
       в этом колхозе, где ставились опыты по выращиванию высоких урожаев в
       степных районах. Предложения писателя были поддержаны правительством
       и нашли отражение в постановлении СНК СССР и ЦК ВКП(б) "О мерах
       обеспечения устойчивого урожая в засушливых районах юго-востока
       СССР".
      
      
       он собирается в ближайшее время "дописать "Тихий Дон".
       Черновой вариант второй книги "Поднятой целины" существовал уже к концу 1932 года, но последовавшие вскоре события надолго оторвали писателя от этой рукописи, а потом он отложил ее в сторону ради окончания "Тихого Дона". Правда, некоторое время Шолохов "почти одновременно работал над четвертой книгой "Тихого Дона" и второй книгой "Поднятой целины"[1], но еще раньше, в феврале 1934 года, писатель сообщал, что "окончанию второй части "Поднятой целины" помешала работа над последней книгой "Тихого Дона", в которой "будет показан окончательный разгром белого движения на Дону"[2]. Эту работу Шолохов называл "последней частью" романа и предполагал завершить ее к концу года[3]. "Отложив на время "Поднятую целину", в настоящее время я засел за окончательную отшлифовку "Тихого Дона"[4]. Судя по всему, речь здесь идет пока только о той части, которая известна как седьмая часть романа. Она и теперь воспринимается, в сущности, как отдельная книга. Во всяком случае, часть эта по объему почти равна первой книге "Тихого Дона".
       С самого начала работы писателя над завершающим эпопею томом у него было чувство неудовлетворенности первыми книгами романа. Вскоре возникли новые трудности, осложнявшие завершение "Тихого Дона". У писателя скопилось огромное количество материала, из которого нужно было отобрать самое значительное. Каждый эпизод, каждая деталь должны были нести особую нагрузку, подчиняясь главной мысли, развертывающейся на протяжении всей эпопеи. "Вместить такое обилие материала в одной книге,-- рассказывал Шолохов,-- как вы сами понимаете,-- трудновато. Этим и объясняются тугие темпы, при которых книга пишется. Давно я сижу над ней. Были мысли увеличить роман еще на одну книгу, но я их оставил. Нужно кончать роман, который пишется восемь лет"[5].
       Работа над завершающей эпопею книгой отняла у Шоло-
      
       [1] Пьеса о колхозе. Михаил Шолохов о своих ближайших творческих
       планах. "Комсомольская правда", 29 июня 1934 г., No 150, стр. 4.
       [2] В работе "Тихий Дон" и "Поднятая целина". "Лит. газета", 6 февраля
       1934 г., No 13, стр. 4.
       [3]М. Шолохов. Письмо в Изд-во иностранных рабочих в СССР. Ве-шенская, 24 апреля 1934 г. Архив ИМЛИ, фонд М. А. Шолохова.
       [4] "Комсомольская правда", 29 июня 1934 г., No 150, стр. 4.
       [5]Дир. Разговор с Шолоховым. "Известия", 10 марта 1935 г No 60, стр. 3.
       хова много сил, требовала особого напряжения. Ради ее окончания писатель отказался от всех других замыслов'. Корреспондент "Известий", побывавший у Шолохова в Вешен-ской ранней весной 1935 года, застал писателя за работой над "Тихим Доном": "Главы книги перечеркиваются и переписываются -- рабочий день Шолохова начинается в семь часов утра и заканчивается поздно вечером". "В черновиках книга существует, она переделывалась несколько раз, и сейчас писатель снова и снова работает над ее главами"[2]. В это время Шолохов решился на публикацию только первых глав седьмой части романа[3], а торопившему его со сдачей рукописи издательству отвечал: "Сейчас боюсь назвать даже приблизительные сроки, так как я начал заново переделывать первую половину "Тихого Дона" (я говорю о 4-й книге) "[4].
       По словам Шолохова, план всей эпопеи сложился еще до написания первой книги "Тихого Дона" и в процессе работы "не подвергался существенным изменениям", "варьировались лишь некоторые детали плана и композиция отдельных сцен"[5]. Возникали, правда, варианты завершения судеб отдельных героев, но основные вехи их жизненного пути оставались неизменным до полного опубликования романа.
       Еще в начале 1935 года писатель рассказал не только о том, что нашло воплощение в седьмой части романа, но и на страницах, завершающих повествование. Напоминая о том, что в конце третьей книги он оставил Григория Мелехова как командира повстанческой дивизии под станицей Вешен-
      
       [1] В это время Шолохов "начал писать рассказы" (В. Кетлинская.
       Михаил Шолохов. "Комсомольская правда", 17 августа 1934 г., No 191,
       стр. 3), пьесу "об отцах и детях" крестьянского происхождения" (Д и р.
       Разговор с Шолоховым. "Известия", 10 марта 1935 г., No 60, стр. 3). Отка
       завшись от переделки для театра "Поднятой целины", он "решил создать
       оригинальное драматургическое произведение, тоже на колхозном мате
       риале": "Такую пьесу я даже начал, написал почти половину и временно
       отложил, чтобы закончить свои романы" ("Пьеса о колхозе. Михаил Шо
       лохов о своих ближайших творческих планах". "Комсомольская правда",
       29 июня 1934 г., No 150, стр. 4).
       [2] "Известия", 10 марта 1935 г., No 60, стр. 3.
       [3] М. Шолохов. Тихий Дон. Первая глава 4-й книги. "Известия",
       6 марта 1935 г., No 57, стр. 2 и 4; глава из 4-й книги. "Известия", 22 апреля
       1935 г., No 88, стр. 3--4.
       [4] М. Шолохов -- Н. Накорякову. Вешенская, 13 апреля 1935 г. "Моск
       ва", 1962, No 4, стр. 179.
       [5] "Тихий Дон" будет закончен в феврале. Из беседы с М. Шолоховым. "Лит. газета", 9 декабря 1935. г., No 68, стр. 6.
      
      
      
       ской, Шолохов скупо, но четко обозначал его дальнейший путь: "Отсюда он будет наступать на север, примерно на Балашов, а потом ему суждено вместе с белыми армиями откатиться до Новороссийска... После разгрома белого движения на юге и конца вооруженной борьбы на Дону казак Мелехов попадет в Красную Армию и в рядах Первой Конной совершит поход на польский фронт".
       Как теперь стало известно, Е. Г. Левицкая, побывав в гостях у Шолохова в Вешенской летом 1930 года, в разгар его работы над третьей книгой, слышала от самого писателя и тут же записала его слова: "Меня смущает то, что приходится комкать конец, иначе я не уложусь в третью книгу... Кончается: я обрываю польской войной, куда Григорий идет как красный командир. Боюсь, что будут говорить, что о Григории белом я говорю больше, чем о Григории красном. Но иначе не могу -- слишком разрастается третья книга"[1].
       Об этом этапе в судьбе Григория Мелехова Шолохов предполагал рассказать обстоятельно (с этим, очевидно, и связано возникавшее одно время намерение увеличить роман еще на одну книгу), но в процессе работы отказался от этого намерения и ограничился сообщением Прохора Зыкова о службе Григория в Первой Конной, об участии его в боях с белополяками. Возможно, что эти главы были даже написаны, но оказались среди страниц, не вошедших в окончательный текст романа"[2].
       Сообщая о том, что Григорий "еще бывает в банде", Шолохов предупреждал: "У Мелехова очень индивидуальная судьба, и в нем я никак не пытаюсь олицетворять середняцкое казачество. От белых я его, конечно, оторву, но в большевика превращать не буду. Не большевик он! Из большевиков в четвертой книге выделится Михаил Кошевой. Я выдвину его с заднего плана и сосредоточу на нем большее внимание. Новых же людей, в том числе и большевиков, вводить в роман необычайно трудно". Здесь же писатель сообщает, что "Пантелей Прокофьевич в четвертой части романа умирает", "умирает своей нестрашной, тихой смертью", а Аксинья "останется живой до последней главы",
      
       [1] На родине "Тихого Дона". Записка Е. Г. Левицкой. "Огонек", 1987, No 17 (апрель), стр. 7.
       [2] За его пределами осталось 10 печатных листов, нарушавших, по словам писателя, цельность произведения.
       "у нее не будет детей, но не будет и большого женского надрыва" [л].
       В сущности, это единственный в творческой практике автора "Тихого Дона" случай раскрытия "писательских секретов". До этого Шолохов выдерживал даже самые отчаянные натиски журналистов, обращавшихся с просьбой рассказать о возможной судьбе героев романа. В Вешенскую тысячами шли письма от читателей с такими же просьбами. Один из них, начальник станции Северокавказской железной дороги, прислал письмо с оплаченным ответом, в котором на официальном железнодорожном бланке требовал от писателя сообщить, "есть ли кто жив из героев "Тихого Дона" и особенно останется ли живой Аксинья".
       Были и пожелания, и советы, выраженные нередко в весьма категорической форме. Николай Островский, желая Шолохову большой удачи в работе над четвертой книгой "Тихого Дона", написал в ноябре 1935 года на первом издании романа "Как закалялась сталь": "Пусть вырастут и завладеют нашими сердцами казаки-большевики. Развенчайте, лишите романтики тех своих героев, кто залил кровью рабочих степи тихого Дона"[2].
       Шолохов не просто делал уступку настойчивому читательскому любопытству. В рассказе о будущем основных героев романа -- принципиальная позиция художника, в которой четко проглядывается закономерность трагического финала эпопеи. Ставя своей задачей показать в четвертой книге романа "окончательный разгром белого движения на Дону", Шолохов не только рисует картину развала белых армий, с которыми отступает Григорий Мелехов на Кубань, к Новороссийску[3], он усиливает ненависть главного героя романа к белому офицерству, выявляет это качество с особой силой, как качество народного характера. Григорий все больше уходит от белых, осознает неизбежность их гибели, но еще не может понять правду, за которую борются большевики ("От белых я его, конечно, оторву, но в большевика превращать не буду. Не большевик он!"). Вместе с тем Шолохов еще размышляет, как показать службу Григория в Красной Армии и, наконец, его пребывание в банде,--
      
       [1] "Известия", 10 марта 1935 г., No 60, стр. 3.
       [2] "Лит. газета", 24 мая 1935 г., No 61, стр. 2.
       [3] В июле 1935 года Шолохов совершил поездку на Кубань, в том числе
       и по местам действия седьмой части романа ("Молот", 20 июля 1935 г.,
       No 4238, стр. 4).
      
      
      
       как раз те события, которые до сих пор ставят в тупик толкователей судьбы главного героя и сущности всего романа.
       В начале 1936 года Шолохов уже мог сообщить в издательство: "Последнюю книгу "Тихого Дона" кончаю и убедительно прошу Вас о следующем: т. к. в ближайшее время я не буду в Москве, отпустите ко мне в Вешенскую моего редактора т. Лукина, для того, чтобы мы вместе с ним просмотрели рукопись и внесли требующиеся поправки... Если не понадобятся значительные исправления,-- рукопись представляю в мае"'.
       Однако и на этот раз Шолохов не решился на публикацию завершающей роман книги. Все лето и осень этого года не прекращалась работа над ней. "В Сочи непременно приеду, как только разделаюсь с окаянной книгой,-- отвечает Шолохов на приглашение Н. Островского.-- Сижу, обливаюсь горьким потом и с вожделением поглядываю на Дон. По совести говоря, работать в такую дикую погоду нет ни малейшего желания"[2]. Побывавший в это время в Ве-шенской композитор И. И. Дзержинский сообщал, что писатель "работает сейчас над четвертой книгой "Тихого Дона", которую он заканчивает"[3]. Н. Островскому Шолохов пишет, что не может, как обещал раньше, приехать в Сочи: "За этот месяц хочу поработать до горького пота, если не закончу "Тихий Дон" -- брехуном прослыву на весь белый свет, а перспектива эта мне не улыбается. Ездил в Москву, слезно просил освободить меня от поездки на антивоенный конгресс ... и вот я снова за столом, трижды "перекрываю" нормы, а наутро прочитаю и за голову хватаюсь... Сии писательские чувства тебе самому известны, а потому и рассказывать их нечего"[5]. Корреспондент "Известий", посетивший в эти дни Шолохова в Вешенской, видел седьмую часть "Тихого Дона" завершенной, перепечатанной на машинке. "Могу сообщить Вам,-- сказал ему Шолохов,--
      
       [1] М. Шолохов -- Н. Накорякову. Вешенская, 3 апреля 1936 г. Архив
       ИМЛИ, фонд М. А. Шолохова, из новых поступлений (кн. поступлений
       No663).
       [2] М. Шолохов -- Н. Островскому. Вешенская, 14 августа 1936 г. Музей
       Н. Островского в Москве, папка No 10, письмо No 7.
       [3] Д. Т. В гостях у Шолохова. "Лит. Ленинград", 29 сентября 1936 г.,
       No> 45, стр. 3.
       [4] В августе 1936 г. Шолохов вошел в состав делегации на Международ
       ный конгресс писателей.
       [5] М. Шолохов -- Н. Островскому. Вешенская, 2 октября 1936 г. Музей
       Н. Островского в Москве, папка No 10, письмо No 5.
       что четвертая книга наконец-то закончена. Через полтора месяца я надеюсь сдать ее в печать. Четвертая книга сейчас меня целиком поглощает... Снова и снова отделываю ее"[1].
       В ноябре 1936 года Шолохов встретился с Н. Островским на его квартире в Москве. К этому времени, очевидно, относится статья неустановленного автора "Разговор у Шолохова", в которой сообщается о приезде Шолохова в Москву и о том, что он "закончил четвертую и последнюю книгу "Тихого Дона": "Значительная часть рукописи уже подготовлена к печати. В январе писатель обещает сдать всю книгу в Гослитиздат"[2]. Однако Шолохов предложил вскоре журналу "Новый мир" лишь седьмую часть романа[3]. Публикация завершающих роман страниц задержалась еще более чем на два года.
       Если критика как бы была поставлена в тупик и растерялась перед сложностью драматических узлов седьмой части романа, то читатель с жадностью, глубокой заинтересованностью в судьбах героев припал к этим долгожданным страницам.
       Всего один год изображен здесь писателем (с мая 1919 года по конец марта 1920), но время это насыщено переменами. В жестоком водовороте битвы рушится старый мир, трагически складываются людские судьбы. Книга открывается бытовыми сценами затишья в боях повстанцев. Но это затишье перед бурей, бурей в событиях, характерах, чувствах... Показ движения самих масс, философское осмысление народных судеб в революции особенно тонко и проникновенно сочетается с раскрытием индивидуальных человеческих судеб, предстающих в поистине трагических обстоятельствах.
       Развязка драматических коллизий, наступившая после кульминационных событий третьей книги, неотвратимо надвигается. Казаки не хотят воевать против советской власти. Самые отъявленные каратели не в силах сдержать волну массового дезертирства. Убивая офицеров, казаки самовольно покидают части, разбегаются по домам с мечтою о мире и
      
       [1] "Известия", 20 октября 1936 г., No 224, стр. 4.
       [%] Разговор у Шолохова. Текст неопубликованной статьи неустановленного автора исправлен М. Шолоховым. 1936. Архив ИМЛИ, No П. 6534.
       [3] "Новый мир", 1937, No 11, стр. 17--80; No 12, стр. 17--51; 1938, No 1, Стр. 97--117; No 2, стр. 105--125; No 3, стр. 61--70. В августе 1938 г. эта часть романа вышла в свет в двух выпусках "Роман-газеты".
      
      
       труде, о справедливых социальных отношениях. Чувства эти и настроения особенно выражены через семью Мелеховых. Бытописание жизни этой семьи приобретает все большее значение в идейной проблематике романа. Мотивы запустения, разрушения привычного жизненного уклада, распада семьи становятся преобладающими. Один из критиков так и назвал свою статью о седьмой части романа -- "Распад семьи Мелеховых" '.
       Война не только сама пришла во двор Мелеховых, "оставив после боя безобразные следы разрушения" (5, 227), запустел и обезлюдел весь хутор, "нет в Татарском ни одного двора, где бы не было покойника" (5, 241). Пантелей Прокофьевич осознает "всю тщетность своих усилий наладить жизнь по-старому", меняется его психология, рушится приверженность к собственности: "За один год смерть сразила столько родных и знакомых, что при одной мысли о них на душе его становилось тяжко и весь мир тускнел и словно одевался какой-то черной пеленой" (5, 233). Погибла Наталья, утопилась Дарья, убиты на фронте соседи Мелеховых Аникушка и Христоня, умер в отступлении и сам Пантелей Прокофьевич.
       Неожиданны изгибы каждой судьбы, каждой индивидуальности как личности во всем богатстве ее настроений, движений чувств, переживаний. Как и раньше, но с неизмеримо возросшим мастерством, большим психологическим тактом раскрывает писатель внутренний мир своих героев, акцентируя внимание на отдельной детали и "обыгрывая" ее.
       Дорисовывается облик Пантелея Прокофьевича в это трудное для его психологии время испытаний: "Семья распадалась на глазах у Пантелея Прокофьевича... Война разорила его, лишила прежнего рвения к работе, отняла у него старшего сына, внесла разлад и сумятицу в семью. Прошла она над его жизнью, как буря над деляной пшеницы, но пшеница и после бури встает и красуется под солнцем, а старик подняться уже не мог. Мысленно он махнул на все рукой,-- будь что будет!" (5, 123). Писатель обращает внимание на быстрое его постарение, на припадки ярости, во время которых он крушит все вокруг, бьет и ломает предметы хозяйственного обихода, а затем обесценивает утра-
      
       [1] В. Гоффеншефер. Распад семьи Мелеховых. "Лит. критик", 1938, No 5, стр. 138--150.
       ченное ("Он и поросенок-то был так, одно горе..." "Уж ежели б зипун был добрый...", "Он и амбар-то был...").
       В облике Дарьи преобладают прежние детали и характеристики: "Жила она на белом свете, как красноталовая хворостинка: гибкая, красивая и доступная" (5, 68), "в своевольном изгибе накрашенных бровей и в складке улыбающихся губ таилось что-то вызывающее и нечистое" (5, 119). Однако и она утрачивает веселость, привычную игривость: "Ей было грустно до слез от этой тишины, от хватающего за сердце крика чаек, и еще тяжелей и горше казалось то несчастье, которое так внезапно обрушилось на нее" (5, 129).
       Дарья будто весь свой век прожила слепой и теперь, расставаясь с жизнью, любуется красотой окружающего мира, которой раньше не замечала. Она с изумлением и жадностью разглядывает простенький, невзрачный цветок повители, словно впервые видит его ("Нежнейший, розовый по краям раструб крохотного цветочка, такого прозрачно-легкого, почти невесомого, источал тяжелый плотский запах нагретой солнцем земли", (5, 130), и признается Наталье: "Повернусь кругом, гляну -- господи, красота-то какая! А я ее и не примечала.,." (5, 131). Так раскрывается судьба женщины, искавшей легкие радости жизни и только перед смертью увидевшей подлинную красоту мира, с которым она должна расстаться.
       Со страниц седьмой части романа с особой силой встает образ Натальи, женщины высокой нравственной чистоты и чувства: ее огромные глаза "лучились... сияющей трепетной теплотой" (5, 34), при виде Григория ее глаза "вспыхнули... ярким брызжущим светом радости" (5, 65), "слегка склонив голову набок, сидела она, такая жалкая, некрасивая и все же прекрасная, сияющая какой-то чистой внутренней красотой" (5, 73).
       Сильная характером Наталья долго мирилась с положением нелюбимой жены и еще надеялась на лучшую долю. Но она решительно может постоять за себя и своих детей и властно заявить о своем праве на яркую, настоящую жизнь. Она проклинает и любит Григория бесконечно. С невиданной глубиной в последние дни ее жизни раскрываются сила духа, покоряющая нравственная чистота этой женщины.
       Сначала, словно бы в противоположность характеру Натальи, Шолохов предупреждал, что у Аксиньи не будет "большого женского надрыва". В процессе работы и этот характер усложнился и обрел тот трагический накал, которым наполня-
      
      
      
      
       ло его время. Однажды, в самой первой главе седьмой части, "мир открылся Аксинье в его сокровенном звучании", и она "ненасытно вдыхала" его многообразные запахи, тревожно вслушиваясь в могущественную первородную жизнь природы, в многоголосое звучание леса, вглядывалась в чудесное сплетение цветов и трав и "вдруг уловила томительный и сладостный аромат ландыша", тронутого смертным тленом: "И почему-то за этот короткий миг, когда сквозь слезы рассматривала цветок и вдыхала грустный его запах, вспомнилась Аксинье молодость и вся ее долгая и бедная радостями жизнь. Что ж, стара, видно, стала Аксинья... Станет ли женщина смолоду плакать оттого, что за сердце схватит случайное воспоминание?" (5, 16).
       Казалось бы, Аксинья все время в стороне от борьбы, не участвует в ней. Но судьба ее связана с этой борьбой, зависела от ее исхода. Аксинья отстаивает и свое право на счастье именно в это трудное время, открыто связывая все свои надежды на лучшее будущее с Григорием. Эта великая в своих чувствах женщина все время жадно тянется к свободе. Ради нее она готова пожертвовать всем и безмерно радуется тому, как "неожиданно и странно сбылась давно пленившая ее мечта -- уехать с Григорием куда-нибудь подальше от Татарского, от родной и проклятой стороны, где так много она перестрадала, где полжизни промучилась с нелюбимым мужем, где все для нее было исполнено неумолчных и тягостных воспоминаний. Она улыбалась, ощущая всем телом присутствие Григория, и уже не думала ни о том, какой ценой досталось ей это счастье, ни о будущем, которое было задернуто такой же темной мглой, как и эти степные, манящие в даль горизонты" (5, 253--254).
       Аксинья не знает иных путей борьбы за свое счастье, за человеческие отношения, кроме безраздельной любви к Григорию, самозабвенной преданности ему и веры в него. Слепо идя за любимым, Аксинья забывала и о том, какой ценой доставалось это короткое счастье. Она не интересовалась тем, куда ведет ее Григорий, будущее оставалось для нее за "темной мглой".
       Особенно тщательно выписана в седьмой части романа фигура Григория Мелехова со всеми его блужданиями и сомнениями, со всеми мучительными противоречиями. Шолохов последовательно реализует высказанную ранее мысль: "От белых я его, конечно, оторву, но в большевика превращать не буду". Реализация этой мысли в седьмой части романа и ставила, по всей вероятности, в тупик тех критиков, кото-
       рые давно внушили себе удобную истину -- Григорий Мелехов "идет к большевизму".
       Герой "Тихого Дона" все больше убеждается, что трудовому казачеству не по пути с теми, кто предает Родину. Он все глубже осознает, что белое движение должно быть разгромлено ("Как набьют нам, так и прикончится"), а его соратник Прохор Зыков только и мечтает об этом ("Хотя бы скорее набили, что ли"). Отрывая Григория от белых, Шолохов выдвигает на первый план враждебное отношение своего героя к офицерству, ненависть к белым генералам, к интервентам ("Я бы им на нашу землю и ногой ступить не дозволил"), сыновнюю любовь к Родине ("Какая бы ни была мать, а она родней чужой").
       Чувство "глубокого отвращения" к белому движению, однако, еще не определяет места Григория в народной борьбе. Он лишь мечтает перейти к красным, но не может осуществить своего намерения. Сознание того, что правда на стороне красных, сочетается еще с недоверием к ним, с боязнью возмездия за участие в восстании. Борьба в лагере белогвардейцев и ненависть к ним, тяга к революционному народу и недоверие к тому новому, что несет революция,-- вот в какой сети противоречий запутывается герой "Тихого Дона". Его противоречивыми поступками руководят нередко необузданные чувства, он то "ожесточается", то проникается безразличием к исходу той борьбы, в которой участвует ("И-- в конце концов -- не все ли равно, где кинет его на землю вражеская пуля?"), то проникается страхом за свою судьбу, "томимый неясными предчувствиями, гнетущей тревогой и тоской". И тогда снова и снова тяжелые сны душат его. Он в ужасе видит, что казаки, убегая от наступающих красноармейцев, оставляют его в одиночестве и карающий красноармеец настигает его у самого кладбища. Проснувшись, Григорий испытывает "радостное волнение от того, что все это -- только скверный сон и в действительности пока ничто ему не угрожает" (5, 87).
       В седьмой части романа Шолохов реализует и еще одну мысль -- об индивидуальности судьбы своего героя. Здесь, кажется, почти все близкие Григорию люди считают своим долгом напомнить об особенностях его характера. Пантелей Прокофьевич характеризует сына как человека, который "весь на кочках, и ни одну нельзя тронуть" (5, 24). Ильинична считает, что Мишатка весь в папаню -- "необузданный" (5, 71), Наталья называет Григория "непутевым" (5, 35), "отчаянным" (5, 37). Для автора это человек, в котором
      
      
       "словно что-то сломалось" и "снова со всей беспощадностью встали перед ним прежние противоречия" (5, 103). "Он неясно думал о том, что казаков с большевиками ему не примирить, да и сам в душе не мог примириться, а защищать чуждых по духу, враждебно настроенных к нему людей, всех этих Фицхалауровых, которые глубоко его презирали и которых не менее глубоко презирал он сам,-- он тоже больше не хотел и не мог" (5, 103).
       Голос автора в седьмой части романа все чаще обретает взволнованные интонации. Автор разделяет чувства и переживания своих героев, проникается участием и тревогой за их судьбу ("Как пахнут волосы у этих детишек! Солнцем, травою, теплой подушкой и еще чем-то бесконечно родным. И сами они -- эта плоть от плоти его,-- как крохотные степные птицы. Какими неумелыми казались большие черные руки отца, обнимавшие их... Нет, нет, Григорий положительно стал не тот! Он никогда ведь не был особенно чувствительным и плакал редко даже в детстве. А тут -- эти слезы, глухие и частые удары сердца и такое оущущение, будто в горле беззвучный бьется колокольчик..." (5, 67--68); "Как видно, только теперь старик осознал всю тщетность своих усилий наладить жизнь по-старому..." (5, 72); "Удивительно как изменилась жизнь в семье Мелеховых!" (5, 122); "Как страшно переменилась Наталья за одну ночь!" (5, 166); "Но, видно, не такое наступило время, чтобы старикам можно было тихо помирать в родных куренях и покоиться там, где нашли себе последний приют их отцы и деды" (5, 207); "Черт возьми, не мог же он сказать, что все нажитое им ничего не стоило и было годно только на слом?" (5, 227) и др.
       Усиливается лирическая окраска авторских описаний и характеристик (сокровенное звучание мира, чудеснейшее сплетение цветов, пленительная белизна, трепетная теплота, осиянные солнцем облака, милое пение жаворонков, дивно зеленеющая степь, несказанно нарядный куст черноклена, изумительной силы голос). И вместе с тем все чаще встречаются тревожные образы "неласковой, извечно пахнущей смертным тленом" земли (5, 36), земли горячей и выжженной, сухой и неласковой (5, 42, 156), образы "черной смерти" (5, 77), "черной клубящейся тучи" (5, 157), "черной степи" (5, 279), холодного, негреющего солнца (5, 233, 293).
       Шолохов завершал "Тихий Дон" в обстановке приближавшейся к границам нашей Родины новой мировой войны. Обращаясь к важному в судьбе русского народа истори-
       ческому этапу, к опыту гражданской войны в России, писатель с громадной художественной силой раскрывал картину окончательного разгрома белого движения, крушения старого мира, душившего лучшие качества человеческой личности.
       9. МЕЛЕХОВ И КОШЕВОЙ
       Возросшая взыскательность к своей работе, зрелое понимание истории художником, достигшим всемирной известности, требовали особенно тщательной работы над той частью романа, которая сводила воедино написанные ранее книги, подводила итог его многолетнему труду. "Недочеты первых книг стараюсь исправить в четвертой, а это идет не за счет быстроты",-- объяснял Шолохов возникающие перед ним трудности. Последняя книга перерабатывалась неоднократно, тщательно шлифовалась каждая строка. Вспоминая работу над окончанием романа, Шолохов говорил: "Завидую я некоторым товарищам, которые умеют быстро писать. Мне вот приходится каждую строку писать с большим трудом. Много дней и ночей проходит, глядишь -- написана одна страница"[1].
       В октябре 1938 года писатель сообщал: "Сейчас я работаю над восьмой, заключительной частью романа "Тихий Дон". Наполовину работа уже закончена"[2]. Над одним из черновых вариантов первой главы восьмой части (два плотно исписанных карандашом листа) четким шолоховским почерком выведено: "17 декабря 1938 года"[0]. Видимо, в это время писатель начал шлифовать завершающие роман страницы. Один за другим появляются варианты начала восьмой части: "Двое суток дул теплый ветер", "С моря двое суток дул теплый ветер", "С юга двое суток дул теплый ветер"... И писатель обстоятельно рассказывает, как воспринимает мир выздоравливающая Аксинья, наслаждается вернувшейся к ней жизнью, собирается в родной хутор с верой о встрече с Григорием.
       Вверху одной из рукописных страниц писатель набрасывает план начала восьмой части:
       "1. Аксинья дома. Мелеховы.
      
       [1] 3. Островский. У Шолохова. "Учительская газета", 27 октября
       1940 г., No 135, стр. 3.
       [2] "Кино", 23 октября 1938 г., No 49, стр. 4.
       [3] Рукописи "Тихого Дона". Черновики и варианты. Рукописный отдел
       ИРЛИ, л. 32--33.
      
      
       Приход Мишки. Он и Дуняшка.
       Ильинична.
       ..."'
       И писатель последовательно реализует этот план. В нем поименованы почти все оставшиеся в живых основные герои романа. Нет только Григория. Но о нем идет речь в каждой главе. Аксинья верит, что Григорий жив, расспрашивает о нем каждого вернувшегося служивого. Тоскует по "младшенькому" и ждет его Ильинична. Копит злость на него Кошевой.
       По всем этим главам разбросаны скупые известия о судьбах бывших повстанцев, и в каждом известии -- один из возможных вариантов судьбы Григория: "Многие казаки из Новороссийска уехали морем в Крым, а те, которые остались, пошли в Красную Армию и на рудники" (5, 298); "Какой-то казачишка с Сингинского хутора говорил, будто зарубили Гришу красные в Новороссийском городе... Ишо слух прошел, будто посадили в тюрьму и там он помер от тифу" (5, 302); "Уехал Степан в Крым... Сам видал, как он грузился на пароход... Много офицеров в Москву увезли..." (5, 308); "Молодые и средних лет казаки... отсутствовали. Часть их была в Красной Армии, остальные -- в составе врангелевских полков -- отсиживались в Крыму, готовясь к новому походу на Дон" (5, 310), возвращались казаки и "из концентрационных лагерей и с рудников" (5, 333).
       И только Прохор Зыков приносит радостное известие -- Григорий жив: "Вместе с ним в Новороссийском поступили в Конную армию товарища Буденного, в Четырнадцатую дивизию. Принял наш Григорий Пантелеевич сотню, то бишь эскадрон, я, конешно, при нем состою, и пошли походным порядком под Киев" (5, 309). Но об этом периоде его жизни читатель узнает скупо, только со слов того же Прохора Зыкова и отрывочных признаний самого Григория, вернувшегося домой поздней осенью 1920 года. Из всех этих воспоминаний ясно одно: Григория, ставшего уже помощником командира полка у Буденного, демобилизовали "за прошлое" (5, 362), ему не доверяли, был чужой, на подозрении сначала у белых, а "потом и у красных так же вышло" (5, 380).
       Завидуя молодому Листницкому и Кошевому, которым "с самого начала все было ясное" ("У них у обоих свои прямые дороги, свои концы, а я с семнадцатого года хожу по
      
       [1] Рукописи "Тихого Дона". Черновики и варианты. Рукописный отдел ИРЛИ, л. 76.
       вилюжкам, как пьяный качаюсь..."), Григорий с горечью признается, что ему -- "до се все неясное": "От белых отбился, к красным не пристал, так и плаваю, как навоз в проруби..." (5, 380). Так к концу романа особенно остро встает проблема недоверия человеку, который, по его же словам, "с великой душой служил советской власти". Сначала комиссар и коммунисты эскадрона караулили каждый его шаг в бою, а теперь с какой-то особой озлобленностью не доверяет ему Кошевой, друг его детства, однополчанин по мировой войне, муж его сестры.
       Как известно, еще в 1935 году Шолохов обещал: "Из большевиков в четвертой книге выделится Михаил Кошевой. Я выдвину его с заднего плана и сосредоточу на нем большее внимание". Но в седьмой части романа Кошевой так и не появился, да и в восьмой части он действует всего лишь в нескольких главах. К сожалению, рукописи этих глав сохранились не полностью, и сегодня нет возможности проследить, как шел писатель к столкновению Григория и Кошевого, но ясно одно,-- симпатии писателя не на стороне последнего. Правда, Шолохов и на этот раз отказывается от открытой авторской характеристики. Его отношение к Кошевому не однозначно, оно складывается из многих обстоятельств.
       Кошевой вернулся на хутор с фронта больным. У него, как у Нагульнова, "потухшие", "мутные" глаза, а в наклоне головы, в твердо сжатых губах, во всей фигуре "бычье упорство". Он уверенно, как хозяин, ступает по родной земле, говорит убежденно, его речь напоминает речь Нагульнова ("Животную не могу убить -- может, со зла только, а такую, вы меня извиняйте, пакость, как этот ваш сват или другой какой вражина,-- могу сколько угодно! На них, на врагов, какие зря на белом свете живут, у меня рука твердая!"; "Жалко, что убег ты тогда из хутора, а то бы я тебя, черт долгогривый, вместе с домом спалил! Понятно тебе, ну?"; "Надо было его без разговоров стрелять на месте!").
       Разумеется, Кошевой герой иного времени, чем Нагульнов, его настороженность и недоверчивость вполне оправданы напряженностью этого времени. Писателю близка его воинственная защита советской власти, как это качество близко ему и в Нагульнове. Женившись на сестре убитого им Петра Мелехова и враждебного ему Григория ("Враги мы с тобой", "Ненадежный ты человек", "Разные мы с тобой люди"), Кошевой оказывается поставленным в чрезвычайно сложную ситуацию. Что касается Дуняшки, то она смотрит
      
      
       на Кошевого влюбленными глазами, и Шолохов весьма четко раскрывает ее отношение: "Молодое счастье всегда незряче..." (5, 324). Даже мудрая, гордая и мужественная Ильинична в конце концов принимает ненавистного ей человека, преодолевая "чувство какого-то внутреннего неудобства, раздвоенности", испытывая щемящую материнскую жалость "к этому ненавистному ей человеку". Шолохов не скрывает того, что ей нелегко отдавать дочь замуж за "душегуба", убийцу ее сына: "Ее не радовало счастье дочери, присутствие чужого человека в доме -- а зять по-прежнему оставался для нее чужим -- тяготило. Сама жизнь стала ей в тягость" (5, 324). Но перед смертью именно этому человеку она отдает "Гришину рубаху", ту, что так бережно хранила, ожидая "младшенького". И в этом значительном для Ильиничны жесте Шолохов вновь видит великую мудрость матери, уходящей из мира с верой в торжество добра в ее доме.
       Кошевой же остается непримиримым, открыто высказывает неприязнь к Григорию ("Старое не все забывается", "Должон человек всегда отвечать за свои дела"). Он не только против евангельского всепрощения, он настаивает на "кровном" отмщении ("Ишо примерить надо, чья кровь переважит..."). Сталкивая Григория и Кошевого, писатель выявляет не только их противоположные жизненные позиции, он указывает на их разное психологическое состояние в это время, на их различные человеческие качества.
       Григорий возвращается в родной хутор уставшим от войны ("уморился душой страшно"), от недоверия к себе, с твердым желанием выйти из борьбы ("Никому больше не хочу служить"), с давней мечтой "пожить возле своих детишек, заняться хозяйством" (5, 371), жить только на родной земле, пахать ее, растить хлеб.
       Кошевой сурово осуждает себя именно за то, что "рылся в земле", не замечая по-настоящему, что творилось кругом ("Рановато я взялся за хозяйство, поспешил..."). Он уверен, что борьба не кончена, ему доверяют, назначают председателем хуторского ревкома, и он делает свое дело, отводит недовольство "от родной советской власти" (5, 347).
       Если для Кошевого нет никакой разницы между Григорием и бандитами Кирюшкой Громовым и Митькой Коршуновым ("Ты не лучше их, ты непременно хуже, опасней"), то для Григория "они одной цены -- что, скажем, свояк мой Митька Коршунов, что Михаил Кошевой" (5, 377). Если Григорий идет навстречу Кошевому с открытым сердцем, с улыбкой, сокровенными думами, готовый забыть о том, что
       их разъединяет, то Кошевой встречает его с открытой неприязнью, язвительной насмешкой и даже злобой.
       Став председателем ревкома, Михаил Кошевой начал с мстительной угрозы ("Я вам, голуби, покажу, что такое советская власть!"). "Злой донельзя на себя и на все окружающее" (5, 339), он живет безулыбчиво, стиснув зубы. "Под скулами его поигрывали желваки" (5, 360), лицо багровело от гнева. Кошевой грубо выгоняет старого предревкома ("Теперь катись отседова к едреной бабушке"), бесцеремонно указывает Зыкову на его место ("Твое дело телячье: поел да в закут"), а с Григорием разговаривает тоном команды ("Там тебе не верили и тут веры большой давать не будут, так и знай!", "За старые долги надобно платить сполна!", "Эти, знаешь, офицерские повадки бросать надо!", "Надо ехать завтра", "Ступай завтра", "Отправляйся завтра же, а ежели добром не поедешь,-- погоню под конвоем"). По хутору он ходит "медленно и важно" (5, 340) и считает себя олицетворением власти и истины ("Перед кем же я могу быть в ответе?").
       Ко всем этим деталям в поведении Кошевого далеко не безразличен и сам писатель. Избегая идущих от автора оценок и характеристик, он объективно раскрывает те реальные силы и ситуации, с которыми столкнулся его герой, "в глупой ребячьей наивности" предполагавший, что "достаточно вернуться домой, сменить шинель на зипун, и все пойдет как по писаному: никто ему слова не скажет, никто не упрекнет, все устроится само собой, и будет он жить да поживать мирным хлеборобом и примерным семьянином. Нет, не так это просто выглядит на самом деле" (5, 375).
       Голос автора и здесь не звучит осуждающе. Автор участлив к судьбе Григория Мелехова, но он сознает ее объективную сложность. Шолохов далек от тех точек зрения, авторы которых склонны обвинять в так, а не иначе, складывающейся судьбе Григория только Кошевого. Да и сам Григорий далек от такой мысли:
       "Ежели и окружная власть обо мне такого мнения, как Кошевой, тогда мне тигулевки не миновать. По соседству восстание, а я бывший офицер да ишо повстанец..." (5, 378). И Григорий оказывается наиболее правым в объективной оценке своего положения: "Умел, Григорий, шкодить -- умей и ответ держать!" (5, 384).
       После этих слов в рукописи идет следующая сцена:
       "-- Григорий Мелехов, бывший сотник Донской армии, затем командир второго эскадрона Восемьдесят третьего
      
      
       полка Четырнадцатой кавдивизии Первой Конной армии,-- отчетливо проговорил он, стоя навытяжку.
       Сидевший за столом человек поднял от бумаги обведенные синими кругами глаза, расправил плечи, с хрустом потянулся.
       -- Знаем. Наслышаны. Садитесь,-- сказал он равно
       душно.
       Григорий присел.
       -- Чаю не хотите? Только с сахарином.
       У Григория дрогнули уголки губ. В изумлении он еле выдавил из себя:
       Спасибо, не хочу.
       Вот анкета. Заполните ее. Даты указывайте точно.
       После того, как Григорий, потея от напряжения (ему никогда не приходилось так много писать), заполнил анкету, ему предложили ответить на ряд вопросов касательно прошлогоднего восстания. Он добросовестно рассказал все, что знал.
       -- Вот и все. Можете быть свободны.
       Григорий встал. Несколько секунд он стоял в нерешительности, потом все же спросил:
       -- Судить меня будут, товарищ?
       Он увидел вскользь брошенный на него пытливый взгляд, сдержанную улыбку.
       -- Не могу сказать. Нам необходимо кое-что проверить.
       Через неделю явитесь на отметку. До свидания"[1].
       Всю эту сцену Шолохов накрест перечеркнул красным карандашом, но основные ее положения вошли в окончательный текст романа в виде рассказа Аксинье о регистрации в Вешенской и воспоминания самого Григория: "А на самом деле он уже принял решение: в Вешенскую он больше не пойдет. Напрасно будет ждать его тот человек из политбюро, который принимал его прошлый раз. Он тогда сидел за столом, накинув шинель на плечи, с хрустом потягивался и притворно зевал, слушая его, Григория, рассказ о восстании. Больше он ничего не услышит. Все рассказано. В тот день, когда надо будет отправляться в политбюро, Григорий уйдет из хутора. Если понадобится -- надолго. Куда -- он еще сам не знал, но уйти решил твердо" (5, 391).
       Предупреждение Дуняшки об аресте лишь ускорило его уход из родного хутора. Выбор этот Григорий сделал сам -- "ни умирать, ни сидеть в тюрьме ему не хотелось" (5, 391).
      
       [1] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 76.
      
      
       Но то, что произошло, "было похоже на тюрьму" (5, 408). Два месяца он скрывается у чужих людей по хуторам и в конце концов оказывается в банде Фомина, все еще "втайне надеясь дотянуть как-нибудь до лета", пробраться с Аксиньей на Кубань и "там пережить смутное время" (5, 428). А пока с остатками разбитой банды он скрывается на не затопленном полой водой островке...
       Отдавая все силы завершению "Тихого Дона", Шолохов отказывал себе в отдыхе, даже в самых любимых занятиях. До самого рассвета жители Вешенской видели свет в окне мезонина шолоховского дома, где помещался кабинет писателя. По его словам, "в черновиках все уже давно существовало, но все переделывалось неоднократно"[1]. Финальные страницы были для него самыми тяжелыми.
       В тихой, оторванной от дорог Вешенской станице было арестовано почти все партийное и советское руководство, те, кого писатель любовно называл "районщики". С многими из них он был связан давней личной дружбой, общей борьбой за торжество социализма в деревне. И теперь эти люди по ложным доносам и наветам были объявлены "врагами народа". Шолохов снова повел борьбу за освобождение оклеветанных партийных работников и рядовых тружеников. Карательная рука перерожденцев и карьеристов нависла в это время и над Шолоховым. От арестованных уже требовали "подписать показания о контрреволюционной деятельности писателя Шолохова", сфабриковав обвинение в подготовке им восстания против советской власти[2]. Работа над романом в этих условиях была большим гражданским подвигом. Пожалуй, прав Л. Якименко, считая, что завершение "Тихого Дона" и "Поднятой целины" "задерживалось не только в силу субъективных факторов, но и было связано с теми общими историческими условиями, которые оказали влияние и на обстоятельства жизни Шолохова тех лет"[3].
       Но даже в это время Шолохов продолжал напряженно работать над завершением эпопеи, глубоко осмысляя эпохальные конфликты, сложные судьбы людей. В это же время он объективно раскрывал исторически закономерное столкновение Мелехова и Кошевого.
      
       [1] "Известия", 11 февраля 1939 г., No 34, стр. 3.
       [2] П. Луговой. С кровью и потом. Из записок секретаря райкома
       партии. "Дон", 1988, No7, стр. 159, 162; No8, стр. 135--137; И. Погорело в.
       Записки чекиста. Рассказ о том, как в 1938 году фабриковалось "Дело
       М. А., Шолохова". "Молот", Ростов н/Д, 1988, 27--31 декабря, NoNo 297--
       300, стр. 4.
       [3] Л Якименко. Творчество М. А., Шолохова. М., "Сов. писатель",
       1977, стр. 106.
      
      
       10. "Я ТЕБЯ ПОРОДИЛ, Я ТЕБЯ И УБЬЮ...>
       Страна с каждым годом набирала темпы в строительстве социализма, а советская литература стремилась отразить эти процессы, идя по горячим следам перемен современности. Писателей интересовали судьбы народа в строительстве социализма, формирование характера нового человека ("Люди из захолустья" А. Малышкина, "Танкер "Дербент" Ю. Крымова, "Энергия" Ф. Гладкова), выражались и тревожные интонации и психологически сложные взаимодействия человека и создаваемого мира ("Дорога на Океан" Л. Леонова), хотя некоторые выдающиеся произведения этих лет не стали достоянием читателей, не публиковались и не участвовали в литературном процессе ("Ювенильное море", "Котлован" А. Платонова, "Мастер и Маргарита" М. Булгакова).
       Многие романы предвоенных лет тематически обращены в прошлое ("Севастопольская страда" С. Сергеева-Ценского, "Великий Моурави" А. Антоновской, "Степан Кольчугин" В. Гроссмана, "Емельян Пугачев" В. Шишкова, "Чингиз-хан" и "Батый" В. Яна, "Дмитрий Донской" С. Бородина и другие). Эти романы, безусловно, связаны с укреплением национального самосознания народа, с борьбой его за национальную самобытность и независимость. Появление этих романов в конце тридцатых годов, когда военная опасность стала очевидной, когда фашизм приближался к границам нашей родины, воспитывало патриотические чувства народа, его готовность дать отпор врагу.
       Повесть "Хлеб" (1937) рассматривалась А. Толстым как важное звено эпического повествования "Хождение по мукам". Но писатель потерпел здесь явную художественную неудачу, хотя многие критики восторженно встретили это произведение[1]. С повестью "Хлеб" в литературу проникали тенденции, связанные со стремлением приписать одному человеку успехи всего народа. Идейно-художественные просчеты сказались и на завершении Ф. Панферовым романа "Бруски".
       Работа Шолохова над финальными страницами "Тихого Дона" шла в одном направлении -- дать читателю "правдивый конец", поведать "матушку правду"[2]. Зрелое понимание
      
       [1] "Лит. обозрение", 1938, No 3, стр. 7--12 (В. Перцов); "Знамя", 1938,
       стр. 255--263 (И. Лежнев); "Лит. критик", 1938, No 3, стр. 90--117 (Е. Усие
       вич) и другие.
       [2] И. Экслер. В станице Вешенской. В кн. "Михаил Шолохов". Ро
       стов н/Д, 1940, стр. 134.
       истории и современности вело писателя к закономерному завершению в романе судьбы героя и судьбы народа. Против исторической истины писатель не мог погрешить даже в мелочах. "Когда писатель грешит против истины даже в малом,-- говорил Шолохов,-- он вызывает у читателя недоверие: "Значит,-- думает читатель,-- он может соврать и в большом"[1].
       Как известно, Шолохов был не только свидетелем, но и участником событий, нашедших отражение в финале "Тихого Дона". Он работал в продотряде, боролся с бандами. Ю. Лукин считает, что яркому описанию сцены появления в штабе банды Фомина пленного красноармейца-продот-рядника Шолохов обязан личным впечатлениям, непосредственному участию в борьбе за становление новой жизни на Дону. "Лично пережитое, увиденное,-- пишет Ю. Лукин,-- помогло ему в описании суровых минут, которые с таким достоинством встретил красноармеец-продотрядник"[2].
       Но этого было мало писателю. Он должен был проверить себя, свои юношеские впечатления, собрать жизненные факты непосредственно на местах описываемых событий. Нужно было проделать громадную собирательскую работу, подтверждающую историческую достоверность финальных страниц романа. "Много езжу по станицам и все исключительно с одной целью,-- говорил Шолохов еще в 1936 году,-- перепроверяю уже написанное, собираю дополнительный материал, относящийся к концу романа"[3].
       Шолоховский принцип художественного воссоздания исторической действительности, сложнейшего периода в народной судьбе, требовал широкого фона общественно-политической жизни страны начала двадцатых годов, того времени, когда "в связи с плохим поступлением хлеба по продразверстке были созданы продовольственные отряды" (5, 395), когда в ответ на их создание и активные действия начали возникать из бывших белогвардейцев мелкие банды, разжигалось недовольство продразверсткой.
       В это же время до хутора Татарского доходят слухи, что "Врангель вышел из Таврии и вместе с Махно подходит уже к Ростову, что союзники высадили в Новороссийске огромный десант" (5, 333). Вскоре Махно действительно появился в пределах Верхне-Донского округа и "под хутором
      
       [1] "Известия", 11 февраля 1939 г., No 34, стр. 3-
       [2] Ю. Лукин. Михаил Шолохов. М., "Сов. писатель", 1952, стр. 10.
       "Известия", 20 октября 1936 г., No 224, стр. 4.
      
      
       Коньковым в коротком бою... разбил пехотный батальон, высланный ему навстречу из Вешенской" (5, 345). Вспыхивает большое восстание в соседней Воронежской губернии. Фомин сообщает Григорию Мелехову о контрреволюционном восстании в Кронштадте. Причем писатель точно датирует события, с которыми связаны и в которых участвуют его герои ("Поздней осенью 1920 года...", "Восстание должно было начаться 12 марта", "То, чего опасался Григорий, случилось восемнадцатого апреля", "В конце апреля ночью...", "в середине мая..." и т. п.).
       Шолохов снова и снова вчитывался в известия газет тех лет, расспрашивал очевидцев событий, ездил по хуторам и станицам, где происходили эти события. "При мне -- я еще был подростком,-- рассказывает казак хутора Кулундаевско-го Я. Лапченков,-- в наш хутор заходила банда Фомина. Как раз шло собрание в доме Щирова Афанасия. Фомин явился прямо на собрание. Часть казаков успела убежать, часть Фомин задержал и начал перед ними "речь держать"-- точно как описано в "Тихом Доне". Михаил Александрович будто с натуры обрисовал банду, и слова все как будто тогда были им записаны"[1].
       Фактов накопилось множество, и из них отбирались такие, которые позволяли раскрыть сложность и остроту обстановки того времени во всей ее исторической конкретности, воплощенной в живые фигуры людей тех лет. Строка за строкой, страница за страницей ложится на стол писателя черновая рукопись. В нее вносятся дополнения и уточнения. Она еще будет перепечатываться, в нее еще и еще будут вноситься новые штрихи и исправления. Но основное давно и так тщательно продумано, что абзац за абзацем идут почти без помарок. Описывается восстание караульных батальона и эскадрона в Вешенской, возникновение банды Фомина, безвыходное положение Григория и вступление его в эту банду, отрицательное отношение народа к банде и ее разложение.
       Писатель стремится показать разложение банды изнутри. Особенно сказывается это на изображении "звериной жизни" разбитой банды на острове. Одну за другой вносит Шолохов в черновой вариант рукописи XIV главы вставки о "развлечениях" бандитов, развертывает сцену игры в самодельные карты, борьбы-драки, пения плясовой песни "Ой, вы,
      
       [1] Я. Лапченков. Будто с натуры. "Большевистский Дон", Вешен-ская, 27 марта 1941 г., No 38, стр. 2.
      
      
       0x01 graphic
      
       Сцена гибели Аксиньи. Конец VII главы 8-й части. Машинопись с правкой автора (ИРЛИ АН СССР)
      
      
       морозы..." и жуткой пляски хромого Стерлядникова, тщательно выписывает разговор Григория с Капариным, рассказ Чумакова об убийстве Капарина... Несколько позже вставляется эпизод о вступлении в банду бежавшего из ростовской тюрьмы еврея-грабителя и рассказ о том, как "зачислили во второй взвод известного по всем хуторам Вешенской станицы дурачка Пашу" (5, 474).
       С другой стороны, Шолохов все больше усиливает мотивы безысходности положения Григория, который с самого начала вступления в банду хорошо осознает, что "вся фомин-ская затея обречена на неизбежный провал": "Он был твердо убежден в том, что дело Фомина проиграно и что рано или поздно банду разобьют" (5, 428).
       Писатель все время напоминает о том, что Григорий в банде случайный человек, что ему не по пути с этими бандитами и палачами, с растленными и ничтожными людьми. И осознание этого причиняет еще более горькие страдания герою романа.
       Когда Григорий оказывается на острове среди этого "волчьего выводка", в нем "жарко вспыхивала и жгла сердце тоска" по воле, по свободе. Он подавлял вскипавшую глухую ненависть к Кошевому, не давал волю злой памяти. Именно здесь вставляются в рукопись слова о наболевшем: "Иногда казалось, будто сердце у него освежевано. И все время кровоточит. Иногда режущая боль в груди, под левым соском, становилась нестерпимо острой..."[1] И эта боль с тех пор не раз напоминает о себе. Но с особой силой ощущает ее Григорий тогда, когда видит, как летят во все стороны, срезанные копытами коня главаря банды, "словно крупные капли крови, пунцовые головки тюльпанов": "Григорий, скакавший позади Фомина, посмотрел на эти красные брызги и закрыл глаза. У него почему-то закружилась голова, и знакомая острая боль подступила к сердцу..."[2] Шолохов этими словами думал закончить XV главу, настолько были они важны и в раскрытии состояния Григория, и в его противопоставлении потерявшим человеческий облик бандитам.
       Григорий видел то, что не дано видеть людям, лишенным духовного богатства. Острое восприятие мира героем передается через буйное столкновение красок природы, ее цветение и ликование, полноголосое звучание. Здесь и свет холодного пламени месяца, и его черные переливы на ряби Дона, и ве-
      
       [1] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 107. [2] Там же, л. 118.
       черние вишнево-красные зори, и дивно сияющий, снежный блеск оперения лебедей (5, 442).
       В минуту затишья Григорий "жадными глазами озирал повитую солнечной дымкой степь, синеющие на дальнем гребне сторожевые курганы", "закрывал глаза и слышал близкое и далекое пение жаворонков", "шелест ветра в молодой траве", "следил за легким покачиванием багряно-черного тюльпана, чуть колеблемого ветром, блистающего яркой девичьей красотой". Он мучится осознанием того, что связал свою судьбу с такими отпетыми людьми, и проникается "горечью и злобой на самого себя, на всю эту постылую жизнь" (5, 474). И только покинув банду, он "вздохнул облегченно, полной грудью...": "Все покончено с постыдной бандитской жизнью..."[1]
       Когда Шолохова спрашивали о том, как он намерен завершить роман, он отвечал уклончиво: "Не знаю, не знаю... Читатели просят, я виноват перед ними. Но вот остались последние главы, последние страницы. В феврале закончу обязательно"[2].
       А в Вешенскую шли тысячи писем с советами, просьбами, пожеланиями, даже требованиями. Читатель вторгался в творческие замыслы автора "Тихого Дона". Одни хотели, чтобы Григорий преодолел свои ошибки, вырос до коммуниста, другие считали, что этот путь для него невозможен: слишком тяжела его вина, связанная с вооруженной борьбой против советской власти. Предлагали и так завершить книгу: Григорий ведет в атаку эскадрон буденновцев и героически гибнет в этом бою. Шолохова просили "довести линию Григория до сплошной коллективизации", "закрепить окончательный переход Григория в Красную Армию и показать его работу в условиях мирного времени"...
       "А в последние годы,-- рассказывал писатель,-- многим почему-то показалось, что Григорий будет убит. И вот посыпались письма с категорическим требованием: "Оставьте в живых Григория Мелехова!"
       Шолохов не мог избрать ни один из тех путей, которые ему предлагали. Он видел, что "всем хочется легкого конца", а писатель, по его словам, "должен уметь говорить читателю
      
       [1] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 124.
       [2] "Молот". Ростов н/Д, 1 февраля 1939 г., No 5302, стр. 2. По всей
       вероятности, роман вчерне существовал в это время. Шолохов даже послал
       в "Правду" телеграмму с сообщением о том, что он предполагает завершить
       в 1939 году последнюю книгу "Поднятой целины" ("Правда", 1 января
       1939 г., No 1, стр. 3).
      
      
       даже горькую правду". Конец был выстраданным и тяжелым. Не одну бессонную ночь провел Шолохов над последними двумя главами романа. Несколько раз переписана была сцена гибели и похорон Аксиньи, но художник оставался неудовлетворенным, отбрасывал проделанную работу, писал заново. Вот отдельные варианты этой правки по сохранившимся рукописным и машинописным черновикам:
       "Только вчера (Аксинья) [она] проклинала свою жизнь (и человека, с которым связала ее судьба), а сегодня уже весь мир казался (иным, ослепительно радостным) [словно после летнего ливня ликующим] и светлым" .
       "Только вчера она проклинала свою жизнь и все окружающее выглядело серо и безрадостно, как в ненастный день, а сегодня весь мир казался ей ликующим и светлым, словно после благодатного летнего ливня. "Найдем и мы свою долю!"-- думала она..." (5, 485).
       "На скаку прижимая ее к себе, Григорий задыхался, шептал:
       -- Ради господа-бога! Хоть слово! Да что же это ты?!
       Но ни слова, ни стона не услышал он от безмолвной Аксиньи...
       И Григорий [мертвея от ужаса] понял, что (это -- все) все кончено, что самое страшное, что только могло случиться в его жизни,-- уже случилось"[2].
       "Ему некуда было теперь спешить. Все было кончено.
       В дымной мгле вставало над яром солнце. Лучи его (за) серебрили густую седину на непокрытой голове Григория (скользнули) скользили по [бледному и страшному в своей неподвижности] лицу. [Словно пробудившись от долгого сна, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно (сверкавший) [сияющий] черный диск солнца] "[3].
       Последняя фраза вписана в машинописный текст чернилами всего лишь с одной поправкой. Так был найден образ -"ослепительно сияющий черный диск солнца",-- которым Шолохов завершил эту полную трагического накала главу.
       Как бы продолжая высказанную с таким громадным художественным накалом мысль, Шолохов открывает последнюю главу широкой эпической параллелью и от описания ранних
      
       [1] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 130. В угло
       вых скобках выброшенные слова и фразы, в квадратных -- вставленные.
       [2] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 132, 133.
       [3] Там же. л. 133.
       весенних пожаров в степи переходит к открытой авторской характеристике героя:
       "Как выжженная палами степь, черна стала жизнь Григория. Он лишился всего, что было дорого его сердцу. Все отняла у него, все порушила безжалостная смерть. Остались только дети. Но сам он все еще судорожно цеплялся за землю, как будто и на самом деле изломанная жизнь его представляла какую-то ценность для него и для других..." (5, 491).
       Но это еще не конец, Шолохов ищет его. Описывается приход в Слащевскую дубраву, последние скитания Григория по огромному лесу, встреча с дезертирами. Вот одна из сохранившихся на отдельном листе заготовок:
       "Новый пришелец, не разговорчивый и тихий, не был им помехой. (Целыми днями лежал он возле лаза в землянку, молчал и почти никогда не принимал участия в разговорах. А жители землянки, не порвавшие с хозяйством, оживленно обсуждали новый закон об отмене продразверстки, толковали о видах на урожай, о ценах на хлеб и на скотину... Григорию это было не нужно. Ему ничего не было нужно)"[1].
       Но почти весь этот текст перечеркивается. Писатель продолжает поиски слов и образов, завершающих роман. В одну из бессонных ночей и родились всемирно теперь известные строки:
       "Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром".
       Эти выношенные строки четко, без единой помарки, записаны на недопечатанной странице последней главы, вслед за словами о тоскливой жизни Григория в лесу среди дезертиров[2].
       В те дни, когда в Вешенской на столе писателя лежала готовая рукопись восьмой части романа, в которую вносились отдельные поправки, состоялась встреча Шолохова с молодым писателем А. Калининым. В его отчете об этой встрече есть чрезвычайно важное место:
       "Глядя в окно, Шолохов говорит:
       -- ...Всем хочется хорошего конца. А если, скажем, конец будет пасмурным...
       Шолохов оборачивается и вопросительно смотрит на собеседника.
      
       [1] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 134. [2] А. Софронов. Над бесценными рукописями "Тихого Дона". "Огонек", 1961, No 16 (16 апреля), стр. 29.
      
      
       Ну, а все-таки, что же будет с Григорием?..
       Кто знает...-- Шолохов неопределенно улыбается.--
       Помните, Тарас Бульба сказал Андрию: "Я тебя породил,
       я тебя и убью"[1].
       В это же время, зимой 1939 года, у Шолохова побывал корреспондент "Правды" Я- Кривенок. Он так вспоминает об этих днях:
       "Мы избегали расспрашивать писателя о судьбах героев "Тихого Дона". Однажды Шолохов сам заговорил о Григории Мелехове. Случилось это вечером... Михаил Александрович говорил, полулежа на диване. Слушая его, мы поняли: "Тихий Дон" закончен"[2]. Вскоре последняя, завершающая эпопею часть была напечатана целиком в одном номере журнала "Новый мир"[3]. Весь мир с громадным интересом встретил завершение многолетнего труда писателя над эпическим полотном.
       11. РОМАН И ЕГО КРИТИКИ
       Поиски "правдивого конца" связаны не только с завершением судьбы Григория Мелехова, но и с раскрытием путей народа к новой жизни. Показывая закономерность его прихода к революции через преодоление противоречивых исканий, Шолохов решительно отказался от парадных баталий в изображении народной жизни, не принял той легкой схемы, по пути которой шли иные романисты, а раскрывал народные судьбы во всем их драматизме, соответствовавшем остроте эпохального конфликта двух миров, в котором не оставалось места для середины.
      
       А. Калинин. У автора "Тихого Дона". "Комсомольская правда", 9 января 1940 г., No 7, стр. 4.
       Я. Кривенок. Писатель-большевик. Заметки о жизни и деятельности М. А. Шолохова. Альм. "Дон". Ростов н/Д, 1946, No 1(3), стр. 115. [3] "Новый мир", 1940, No 2--3, стр. 3--102. Перед этим появившаяся в "Известиях" заметка лишний раз свидетельствует о том, с каким нетерпением ожидалось окончание "Тихого Дона": "На днях писатель-орденоносец М. А. Шолохов сдал издательству "Художественная литература" две последние части (7-ю и 8-ю) "Тихого Дона". Седьмая и восьмая части составляют четвертую книгу романа. Отдельные главы четвертой книги публиковались в газетах и журналах. Седьмая часть была напечатана в 1938 г. в "Роман-газете". В ближайшие дни четвертая книга сдается в набор. Она будет издана в срочном порядке, большим тиражом и выйдет наряду с библиотечной также и в массовой серии. Восьмая часть романа будет опубликована в одном из выпусков "Роман-газеты" ("Окончание "Тихого Дона". "Известия", 8 февраля, 1940 г., No 31, стр. 3).
       Шолохов смело и мужественно нес читателю самую суровую правду. Его мучительно уставшие от кровавых боев герои переходили к мирной жизни, жадно потянулись к заброшенной земле. "Угрюмыми и ненавидящими" взглядами встречает народ тех, кто идет против нового мира. Казаки теперь знают, "как жить и какую власть принимать, а какую не надо" (5, 425). "Погибели на вас, проклятых, нету",-- говорится о бандитах, мешающих "мирно жить и работать". Еще более резкую оценку им дает красноармеец-продотряд-ник: "Оказывается, вот вы кто... А я-то думал, что это за люди?.. По-вашему, значит, борцы за народ? Та-а-ак. А по-нашему, просто бандиты" (5, 416).
       Отражая в художественных образах исторические события революционной действительности, узловые моменты эпохи, определявшие судьбы народов, писатель утверждает неумолимое торжество нового, гибель всего, что мешает его победному движению.
       Эпос истории и трагедия героя органически сливались в характере центрального героя, познавшего всю сложность социальных столкновений эпохи. Они прошли через его сердце, не утратившее, при всех горьких заблуждениях Григория, той трогательной человечности, которая вот уже полвека притягивает к созданному Шолоховым характеру симпатии читателей всего мира.
       Только что опубликованные и едва успевшие отзвучать по радио завершающие эпопею страницы вызвали у читателей, по словам Алексея Толстого, "глубокие переживания и большие размышления". "Тихий Дон" расценивался как громадное событие, как подлинно народное произведение, к его автору читатель адресовался "только со словами любви и восхищения". И восхищались великим мужеством и великим талантом Шолохова: "В мировой литературе мало с такой любовью выраженного "дыхания эпохи", "Все образы, как живые, стоят перед глазами", "Побольше бы таких глубоких, талантливых книг"[1].
       И вот один из отзывов, свидетельствующий о том, как глубоко понят был читателем "Тихий Дон" в дни появления в свет его финальных страниц:
       "Весь этот месяц я жила и думала думами Григория. Трудно поверить, что такой сильный и цельный человек не
      
       [1] Я. Ро щ и н. Голос читателя. "Лит. обозрение", 1939, No 11 (5 июня), стр. 70--73. Отзывы читателей см. также в ст.: И. Лежнев. Две души. "Молодая гвардия", 1940, No 10, стр. 112--113, 121 -- 125, 150--151.
      
      
       понял,-- нет, он понял, но не сумел освободиться раньше от тины, окутавшей его. Мне трудно писать. Одно могу лишь сказать: насколько сложно в жизни все. "Тихий Дон"-- исключительное произведение. Оно доходит глубоко до сердца, так же как "Война и мир". Как там, так и здесь, у меня чувство тоски и неудовлетворенности за героев романа. Но что делать, ведь это жизнь..."
       Столь же взволнованно воспринимал в эти дни окончание "Тихого Дона" и его критик: "Эта книга -- подлинная трагедия. Те читатели, которые ожидали счастливого конца, ошиблись. Но ошиблись и все. Конец романа необычайно сложен и в то же время ошеломляет очевидной, исключающей все другие варианты верностью решения. Судьба Григория оказалась тяжелой и мрачной. Первое ощущение после того, как прочтешь эту книгу,-- ощущение большого потрясения. Эта книга значительна, в числе прочего, тем, что она заставляет думать. И одно из размышлений -- о том, какой большой художник живет в наше время"[1].
       В трагической истории подлинно народного характера, человека, который должен быть вместе с народом, но пошел против него, содержится большая эпическая мысль. "Значение фигуры Григория Мелехова сужается от образа человека, нередко выражавшего настроения всей массы среднего казачества, до образа одиночки, потерявшего почву под ногами. Но оно в то же время расширяется, выходя за рамки и специфику казачьей среды, Дона, 1921 года, и вырастает до типического образа человека, не нашедшего своего пути в годы революции"[2].
       Герой Шолохова неотрывен от исторического пафоса народа, от его трудных исканий и сложных путей к лучшей жизни, от его устремлений к социальной справедливости. Мысли Григория Мелехова, переживания, трудные дороги в суровых битвах, мучительное осознание своей неправоты оставляли не только рубцы на сердце, но и открывали пути к новым исканиям. Тем более горько, что Григорий не совпал в поисках своей правды с поступательным ходом истории. Историческая правота народа разрушила жизненную перспективу героя.
       Григорий вырос в настолько крупную художественную индивидуальность, обрел настолько самостоятельную жизнь
      
       [1] Ю. Лукин. Окончание "Тихого Дона". "Лит. газета", 1 марта,
       1940 г., No 12, стр. 5.
       [2] Там же.
       в совершенно конкретных исторических обстоятельствах, что судить о нем предстояло прежде всего по словам Шолохова, "с точки зрения его правдивости и убедительности"'. Однако характер этот не воспринимался так глубинно, как он был задуман писателем, словно это характер, вобравший в себя всю сложность исторической действительности, ставший продолжением самой жизни. Критика еще в ходе работы над романом предлагала весьма однолинейные толкования, да и самого писателя толкала на путь схематического решения проблемы эпического героя.
       О Григории Мелехове как человеке "постепенно идущем к большевизму" первым заговорил В. Ермилов[2]. Считалось, что, преодолев мучительные сомнения и колебания, Григорий "начинает утверждать себя представителем новых форм общественной жизни"[3]. Приход Григория к пролетарской революции объявлялся "органически и внутренне закономерным". "Всякий другой путь,-- утверждал И. Нович,-- пожалуй, окажется насильственным и отменит опубликованные части романа в их значении для пролетарской литературы"[4]. Критики долгое время смыкались в своих прогнозах о возможной судьбе Григория Мелехова. И. Машбиц-Веров видел в нем тип "революционно перерождающегося казака" и считал, что "автор ведет его к коммунизму"[5]. В стремлении критиков и особенно широких читательских кругов привести Григория в лагерь революции сказалось доброе желание видеть все талантливое в "нашем стане". Такая точка зрения привела вместе с тем многих критиков к растерянности перед финальными страницами романа.
       Художественным стержнем последней книги романа, по мнению В. Перцова, должен стать окончательный разрыв Григория Мелехова с прошлым, "осознание большевизма как единственного пути для всего трудового казачества"[6]. Критики убеждали себя в том, что седьмая часть романа заканчивается "тяжким, но выздоравливающим кризисом Григория",
      
       [1] Михаил Шолохов. Лит.-критический сборник. Ростов н/Д,
       1940, стр. 153.
       [2] "На литературном посту", 1928, No 20--21 (окт.--нояб.), стр. 141.
       [3] А. Ревякин. Крестьянская литература. Ежегодник литературы и
       искусства на 1929 год. М., Изд. Ком. академии, 1929, стр. 39.
       [4] И. Нович. Пролетарская литература. Ежегодник литературы и ис
       кусства на 1929 год. М., Изд. Ком. академии, 1929, стр. 13.
       [5] "Новый мир", 1928, No 10, стр. 229.
       [6] В. Перцов. Новая дисциплина (Черты военного пятилетня 1917-- 1922 гг. в советской литературе). "Знамя", 1936, No 11, стр. 260.
      
      
       что в душе героя завершился долгожданный "крутой перелом, начался новый период в его жизни"[1]. "Можно спорить, следовало ли нагружать его таким длинным перечнем тягчайших преступлений перед народом, не поставило ли это Григория в положение, когда читатель уже не в состоянии будет его амнистировать, как бы тот ни стремился в последующем искупить свою вину (а дело, видимо, идет к этому)"[2]
       Конец "Тихого Дона", как и предполагал Шолохов, вызвал разноречивые толки и суждения, особенно среди любителей прогнозов, чьи ожидания были обмануты. Но писатель не уступил желанию многих "спасти Григория", а довел судьбу своего героя до трагического финала.
       Споры вокруг "Тихого Дона" вспыхнули с новой силой в дни завершения романа. Немалую пищу для них дали статьи В. Гоффеншефера[3], ошибочно полагавшего, что в последней части шолоховской эпопеи "кончается повесть о Григории -- искателе социальной правды и начинается повесть о Григории -- искателе личного покоя". По мнению критика, механически рассекавшего созданный художником характер, Григорий Мелехов как выразитель стремлений и исканий социально-весомой группы людей кончает свое существование на последних страницах седьмой части романа. В финале он якобы утрачивает значение социального типа. Писатель будто бы рисует "другой образ"-- образ сломленного в исканиях, "несчастного человека", совершающего до крайности противоречивые, случайные, не отражающие социальных противоречий поступки. В. Гоффеншефер осторожно упрекал Шолохова в том, что "разрешение большой социальной темы не совпадает... с характером разрешения индивидуальной судьбы героя".
       Широкое обсуждение "Тихого Дона" началось 19 мая 1940 года в Союзе советских писателей. В докладе В. Гоффеншефера и содокладе Ю. Лукина говорилось о Шолохове как о писателе, который продолжает и развивает традиции русского классического романа. Многие из выступавших на обсуждении справедливо видели в "Тихом Доне" рождение
      
       'Б. Костелянец. Лучшие книги советских писателей. Итоги 1938 года. "Книга и пролетарская революция", 1938, No 12, стр. 145.
       [2] С. В. Б е р е з н е р. Сила правды. "Лит. в школе", 1939, No 1, стр. 62.
       [3] В. Гоффеншефер. Заметки о "Тихом Доне". "Лит. обозрение",
       1940, No 6 (20 марта), стр. 3--9; "Тихий Дон" закончен... "Лит. критик",
       1940, No 2, стр. 86--105. Основные положения этих и более ранних статей
       вошли в кн.: В. Гоффеншефер. Михаил Шолохов. Критический очерк.
       М., Гослитиздат, 1940.
       советской классики, величайшее произведение нашей эпохи, уровень которого является уровнем лучших романов прошлого века.
       "За последние годы,-- говорил на этом обсуждении В. Перцов,-- ни одну книгу не читал я с таким волнением и интересом, как "Тихий Дон". Абсолютная правдивость -- вот что самое ценное для меня в этой книге. Ничего другого, кроме того, что там написано, не могло случиться с Григорием Мелеховым. Все в его судьбе неизбежно, неотвратимо, как закон физики. Эта книга дает такое познание действительности, на какое потребовалось бы несколько лет жизни. Не превосходная литературная культура, не мастерство описаний и искусство пейзажа потрясли меня. В "Тихом Доне" я увидел и понял нечто большее: обращение писателя к народу. Шолохов не поступился правдой, не пошел против своей совести художника"[1].
       В ходе этого обсуждения основательный крен делался в сторону фигуры Григория Мелехова, а когда на страницах "Литературной газеты" статьей Ю. Лукина[2] открылась продолжавшаяся почти полгода дискуссия о "Тихом Доне", стало ясно, что спор сосредоточивается на вопросе о том, "насколько конец Мелехова соответствует всему его образу"[3]. Предлагалось, по существу, чтобы Шолохов написал другой роман -- роман о перерождении Григория. Особенно рьяно защищал героя "Тихого Дона" от... Шолохова и упрекал писателя в жестоком обращении с ним критик М. Чар-ный. Одну из своих статей он завершал далеко не двусмысленной фразой: "Дочитывая страницы последней книги Шолохова, трудно отделаться от впечатления, что в типографии перепутали титульные листы и что в действительности "Тихий Дон" весь, включая четвертую книгу, написан задолго до "Поднятой целины"[4].
      
       [1] Обсуждение четвертой книги "Тихого Дона". "Лит. газета", 26 мая
       1940 г., No 29, стр. 6.
       [2] Ю. Лукин. Большое явление в литературе. "Лит. газета", 26 мая
       1940 г., No 29, стр. 5.
       [3] М. Ч а р н ы й. Пульс есть! "Лит. газета", 6 сентября 1940 г., No 53,
       стр. 3.
       [4] М. Чарный. О конце Григория Мелехова и конце романа. "Лит.
       газета", 26 июня 1940 г., No 35, стр. 3. В других статьях критик продолжал
       твердить об искусственности финала, несоответствии образа Григория исто
       рической истине и даже логике развития самого характера, об абстрактно
       сти гуманизма четвертой книги романа и т. д. (М. Чарный. Бурные годы
       "Тихого Дона". "Октябрь", 1940, No 9, стр. 156--173; М. Ч а р н ы й. О "Ти
       хом Доне". "Октябрь", 1941, No 4, стр. 204--214). Почти через два десятиДругой критик в это же время утверждал, что в восьмой части романа Григорий Мелехов перестает быть социальным типом, а выступает всего лишь "как выразитель одного из тех типических ощущений (?), в преодолении которых, в борьбе с которыми крестьянство (и казачество) нашло путь к социализму"[1]. Считая "неисторичного" Кошевого основным виновником "падения" Григория, П. Громов писал: "Сюжет-но, внешне, в последнем повороте Григория виноват Михаил Кошевой, в этом именно пункте сюжета скрыты идейные недостатки романа". "Исключительность" судьбы героя "Тихого Дона" критик объяснял чисто романтической манерой Шолохова-художника, пристрастием его "к яркому, необычайному, нехарактерному"[2].
       Решительно отказывали Григорию Мелехову и "в праве на трагедию". По словам В. Ермилова, "этот новый, особый, другой Мелехов уже не имеет права на траге-д и ю", потому что мотивы его поступков в восьмой части "становятся чрезвычайно мелкими для трагического лиц а"[3]. Отрицая трагический смысл судьбы Григория, Ермилов характеризует его как "отщепенца", который "в лучшем случае" может быть лишь "трагикомическим персонажем" (!). В глазах критика "Тихий Дон" (а Ермилов совершенно серьезно считал, что "название романа иронично") перестает быть трагедией и превращается в трагикомедию, в которой "поэтическое утверждение хода истории" приглушено.
       Все эти оценки не раз подвергались критике. Б. Емельянов считал, что трагедия и типичность центрального образа эпопеи коренятся в реальной действительности, обусловлены объективным ходом истории[4]. Позицию И. Лежнева ослабляло отсутствие конкретно-исторического подхода к анализу
       явлений, подмена его идеалистической схемой о двух традициях в казачестве -- демократической и сословно-реакци-онной. Григорий Мелехов предстал в его трактовке как "воинствующий идеолог сословного казачества", весь роман -- как "энциклопедия бывшего казачьего сословия", а сам Шолохов -- как "боевой защитник казачьего племени, его певец"[1].
       Клубок противоречивых оценок романа Шолохова был еще больше запутан В. Кирпотиным[2]. Особенно настойчиво критик писал о грубости, примитивизме, "умственной неразвитости" шолоховских героев: "Даже лучший из них, Григорий,-- тугодум. Мысль для него -- непосильное бремя". По мнению критика, Григорий и его близкие -- "односторонние и узкие люди", бедные разумом, лишенные богатой духовной жизни. Григорий Мелехов для В. Кирпотина всего лишь человек "стадного поведения", находящийся всегда "на овечьем положении" и ищущий "барана", за которым он мог бы пойти. Мало того -- критик лишает героя "Тихого Дона" вообще всякой самостоятельности, считая, что его политическое поведение "является следствием чужой воли, чужого воздействия".
       Разбивая легенду о "двух Григориях" и прослеживая основные этапы исканий героя, Л. Левин впал в другую крайность. Он утверждал, что "восьмая часть романа не вносит ничего нового в облик Григория"[3]. Полемизируя с теми, кто не мог смириться с моральной и физической гибелью Григория, критик, в сущности, не ушел от компромисса и вслед за В. Кирпотиным стал предугадывать возможное возрождение Григория к жизни. Дальнейшая, оставшаяся за пределами романа судьба героя, по мнению критика, "будет зависеть от той позиции, которую он теперь займет". Не исключена возможность того, что он "сумеет
      
      
      
      
      
       летия критик отказался от этих взглядов. Включая статьи о, Шолохове в свою книгу "Литература и жизнь" (М., "Сов. писатель", 1957, стр. 372-- 456), он не только основательно пересмотрел их, но и в значительной мере дополнил суждениями, прямо противоположными его прежним взглядам. Правда, критик забыл упомянуть, что суждения эти утвердились в борьбе с его глубоко ошибочными взглядами 40-х годов.
       [1] А. Л е й т е с. Без "счастливой развязки". "Лит. газета", 8 сентября
       1940 г., No 47, стр. 4.
       [2] П. Громов. Григорий Мелехов и Михаил Кошевой. "Лит. газета",
       6 октября 1940 г., No 51, стр. 3.
       [3] В. Ермилов. О "Тихом Доне" и о трагедии. "Лит. газета", 11 авгу
       ста 1940 г., No 43, стр. 3. Разрядка В. Ермилова.
       [4] Б. Емельянов. О "Тихом Доне" и его критиках. "Лит. критик",
       1940, No 11 -- 12, стр. 193.
       [1] И. Л е ж н е в. Две души (О "Тихом Доне" М. Шолохова). "Молодая
       гвардия", 1940, No 10, стр. 112--152; Мелеховщина. "Звезда", 1941, No 2,
       стр. 160--170. Эти статьи критик положил в основу своих книг: Михаил
       Шолохов. Критико-биографический очерк. М., Гослитиздат, 1941, стр. 80;
       Михаил Шолохов. М., "Сов. писатель", 1948, стр. 518. И. Лежнев вскоре
       объявил Григория Мелехова "ландскнехтом нашего времени", "ратоборцем
       казачьей обособленности". Лишь в книге "Путь Шолохова" (1958) и в
       некоторых предшествовавших ей статьях критик отказался от своей оши
       бочной концепции и высказал противопожные ей взгляды.
       [2] В. Кирпотин. "Тихий Дон" М. Шолохова. "Красная новь", 1941,
       No 1, стр. 173--196; No 3, стр. 182--198.
       [3] Л. Левин. Шолохов и Мелехов. "Знамя", 1941, No 4, стр. 203.
      
      
      
      
       подняться и снова стать человеком". Такого рода "гадания" не вносили ничего нового в понимание "Тихого Дона".
       С весьма содержательной статьей выступил в это время критик Н. Жданов'. Силу "Тихого Дона" он справедливо видел в глубоком обнажении закономерностей и противоречий изображаемой эпохи, в показе движения народной жизни, судеб народа. "Пожалуй, не было еще у нас,-- писал Н. Жданов,-- в нашей пооктябрьской литературе произведения, в котором с такой силой, в таких масштабах, с таким достоверным и глубоким знанием действительности отразилась народная жизнь России, выразились характерные черты десятилетия, имевшего такое властное влияние на народную жизнь, на судьбы нашей революции. Революция и война в их влиянии на народ -- вот тема романа Шолохова". Изображение Шолоховым судеб народа, как утверждает критик, определило развитие романа. Логикой самой жизни, логикой народной борьбы определена и судьба Григория. Н. Жданов рассматривает "Тихий Дон" как важный этап развития советского романа, как произведение, которое итожит опыт советской литературы и одновременно "ставит ее в живую связь с традициями литературы классической", как произведение, которое "будет иметь огромное значение для всего последующего развития нашего искусства".
       В итоговой статье В. Щербины[2] обобщены и впервые проанализированы суждения критиков, высказанные в связи с окончанием "Тихого Дона", указано на односторонность взглядов на "Тихий Дон" как на произведение о донском казачестве, а на его автора как на "талантливого бытописателя донского казачества". В "Тихом Доне", по справедливому мнению критика, предстали узловые проблемы путей крестьянства в социалистической революции и гражданской войне, глубоко изображены сложные "пути народных масс к передовому историческому сознанию". В. Щербина указывает на общефилософский смысл образа Григория Мелехова и утверждает, что его судьбу нельзя понять без осмысления изображенных Шолоховым путей народа в революции: "Народ переносит все испытания и находит путь к освобож-
      
       [1] Н. Ж Д а н о в. Последняя книга "Тихого Дона". "Лит. современник", 1940, No 7, стр. 159--163.
       [2] В. Щербин а. "Тихий Дон" М. Шолохова. "Новый мир", 1941, No 4, стр. 192--219.
       дению. В утверждении этого положения -- главное в "Тихом Доне"... Роман Шолохова "Тихий Дон" учит нас по-настоящему уважать народ, верить в его творческие силы. Народ, преодолевший тягчайшие испытания, непобедим... Торжество победы, оптимизм, мужество в преодолении трудностей -- вот пафос романа "Тихий Дон".
       Анализируя взгляды критики на образ Григория Мелехова и показывая несостоятельность противоположных точек зрения, В. Щербина пишет: "Судьба Григория в конце романа типизирует удел многих погибших в водовороте этих событий, потому что они не нашли своего места в революции. Образ Григория Мелехова выходит за рамки казачьей и крестьянской тематики и вырастает в типический образ трудового человека, отставшего от истории; в Мелехове воплощена трагедия богатой по своим возможностям личности, не нашедшей верного пути..."
       К "Тихому Дону" в это время было приковано внимание как зачинателей советской литературы, так и молодого поколения писателей. А. Новиков-Прибой оценивал роман Шолохова как книгу, заложившую "основу золотого фонда советской литературы"[1]. Бесспорным и самым большим писателем современности явился М. Шолохов для В. Шишкова: "Во всяком разе, по моему мнению, "Тихий Дон" занимает в советской литературе первое место"[2]. Автору "Педагогической поэмы" было особенно близко то, с какой "необыкновенной глубиной и яркостью" анализирует автор "Тихого Дона" переживания своих героев[3]. Высоко оценивали роман Шолохова К- Тренев, В. Катаев, Н. Погодин и многие другие писатели.
       Автор "Железного потока" был потрясен финальными страницами "Тихого Дона". В дни его окончания А. Серафимович говорил: "Шолохов -- огромный писатель... Он силен в первую голову как крупнейший художник-реалист, глубоко правдивый, смелый, не боящийся самых острых ситуаций, неожиданных столкновений людей и событий... Огромный, правдивый писатель. И... черт знает как талантлив..." Последние слова Серафимович произнес с каким-то даже изумлением"[4].
      
       [1] А. Перегудов. Новиков-Прибой. М., Воениздат, 1953, стр. 179.
       [2] В. Я. Ш и ш к о в. Неопубликованные произведения. Воспоминания о
       В. Я. Шишкове. Письма. Л., Лениздат, 1956, стр. 324.
       [3] А. С. М а к а р е н к о. Соч., т. VII. М., АПН РСФСР, 1952, стр. 167.
       [4] А. Калинин. Встречи. В кн. "Михаил Шолохов". Сб. статей. Ро
       стов н/Д, Ростиздат, 1940, стр. 155.
      
      
      
      
       Однако и в писательской среде "Тихий Дон" был принят далеко не единодушно.
       Особой неприязнью дышало при обсуждении "Тихого Дона" выступление А. Бека[1], вобравшее в себя всю желчь "неистовых ревнителей", рапповцев-догматиков. А. Фадеев продолжал и в это время отказывать автору "Тихого Дона" в большой, всеобъемлющей, всечеловеческой мысли.
       Когда к концу 1940 года споры вокруг "Тихого Дона" возобновились с новой силой на заседаниях литературной секции Комитета по Государственным премиям, А. Фадеев вернулся к мысли об "областной ограниченности" "Тихого Дона". На этот раз он говорил: "Шолохов с огромной силой таланта, зная казачью жизнь, быт, показал историю казачьей семьи, обреченность контрреволюционного дела,-- в романе видна полная его обреченность. Но ради чего и для чего? Что взамен родилось? Этого в романе нет"[2].
       Подводя итоги дискуссии, Алексей Толстой писал, что члены Комитета указывали на "ограниченность "Тихого Дона" областной казачьей средой", утверждали, что в романе "не показана активная народная сила, которая ведет революцию и оправдывает все трагические коллизии и жертвы, принесенные ради торжества ее"[3]. Мысль об "ограниченности" романа Шолохова "узким кругом воззрений, чувствований и переживаний старозаветного быта тихого Дона, над которым разразилась гроза", склонен был разделять одно время и А. Толстой, считавший, что Шолохов написал "трагедию гибнущего класса".
       Позиция А. Толстого в оценке "Тихого Дона", однако, прямо противоположна утверждениям об "областной ограниченности" таланта Шолохова. А. Толстой видит в Шолохове лучшего продолжателя традиций русской классической литературы, писателя большого русского таланта. "Тихий Дон" для Толстого -- произведение глубоко народное. "Язык,-- пишет он,-- образы, характеры, природа, быт, эстетика -- все это целиком от народа". Черты народности видятся ему во всех компонентах стиля романа, в его народном языке, выдвигающем роман "в ряд первоклассных про-
       изведений русской литературы". "Тихий Дон" по своему художественному качеству стоит "на высоте, до которой вряд ли другая иная книга советской литературы поднималась за двадцать лет".
       Однако отношение А. Толстого к финалу романа было противоречивым. С одной стороны, он считал существующий конец романа ошибкой Шолохова, с другой -- утверждал, что такой трагический финал подготовлен всем предшествующим развитием эпопеи, всей ее структурой. Отстаивая закономерность такого финала, А. Толстой справедливо полагал, что иначе закончить эпопею "Шолохов, как честный художник, не мог": "У Григория Мелехова был выход -- на иной путь. Но если бы Шолохов повел его по этому другому пути -- через Первую Конную -- к перерождению и очищению от всех скверн, композиция романа, его внутренняя структура развалилась бы".
       Шолохов, по мнению А. Толстого, "должен был довести своего героя до неизбежной гибели", до гибели всего обреченного мирка, которым жил Григорий. Объявляя всякий другой путь Мелехова художественной неправдой, разрушающей внутреннюю логику повествования, А. Толстой вместе с тем склонен считать ошибкой Шолохова завершение романа уходом Григория в бандиты. "Григорий не должен уйти из литературы как бандит...-- пишет А. Толстой.-- Композиция всего романа требует раскрытия дальнейшей судьбы Григория Мелехова".
       Отвечая утвердительно на вопрос о том, можно ли к роману Шолохова "Тихий Дон" применить мерило самой высокой художественной оценки, А. Толстой пишет: "Роман будет в нас жить и будить в нас глубокие переживания и большие размышления, и несогласия с автором, и споры; мы будем сердиться на автора и любить его... Таково бытие большого художественного произведения"[1].
       Возвратившись к оценке "Тихого Дона" в суровые годы великой народной войны, А. Н. Толстой признавал, что сама жизнь разрешила те литературные споры, которые вспыхнули перед войной и завязались вокруг характера Григория Мелехова, что "донское казачество перешагнуло через противоречия и пламенную любовь его к Советской родине -- древнюю удаль и отточенные клинки испытывают на своих шеях
      
      
      
      
      
      
       [1] Стенограмма заседания секции критиков клуба писателей. 19 мая
       1940 г., стр. 61.
       [2] Архив А. Н. Толстого. ИМЛИ, No 855/2, кор. 63.
       [3] Там же.
       [1] Подробнее об этом см. мое сообщение: "А. Н. Толстой о "Тихом Доне". В кн. "Михаил Шолохов. Сб. статей". Л., Изд. ЛГУ, 1956, стр. 271 -- 274.
      
      
       солдаты Гитлера". А. Толстой видит теперь, что Шолохов как писатель "целиком рожден Октябрем и создан советской эпохой", что автор "Тихого Дона" "пришел в литературу с темой рождения нового общества в муках и трагедиях социальной борьбы". "В "Тихом Доне",-- говорил А. Толстой,-- он развернул эпическое, насыщенное запахами земли, живописное полотно из жизни донского казачества. Но это не ограничивает большую тему романа: "Тихий Дон" по языку, сердечности, человечности, пластичности -- произведение общерусское, национальное, народное"[1].
      
       [1] А. Н. Толстой. Четверть века советской литературы (Доклад на юбилейной сессии Академии наук СССР, 18 ноября 1942 г.). М., "Сов. писатель", 1943, стр. 20, 21.
      
      
      
       ГЛАВА 3 НАРОДНАЯ СТИХИЯ
       0x01 graphic
      
      
       1. САМЫЙ ЖИВИТЕЛЬНЫЙ ИСТОЧНИК
       В кипящий народной жизнью мир "Тихого Дона" входишь с тем острым чувством радостного и тревожного волнения, с каким переступаешь порог родного дома после долгого отсутствия в нем. Здесь все знакомо с детства, и каждый раз все воспринимается заново.
       Так, подъезжая к Татарскому, возвращается в "полузабытую прежнюю жизнь" Григорий Мелехов: "...вон Бабьи ендовы, опушенные собольим мехом камыша; вон сухой тополь, а переезд через Дон уже не тут, где был раньше... Кровь кинулась Григорию в голову, когда напал глазами на свой курень. Воспоминания наводнили его. С база -- поднятый колодезный журавль словно кликал, вытянув вверх серую вербовую руку.
       Не щипет глаза? -- улыбнулся Пантелей Прокофье-
       вич, оглядываясь, и Григорий, не лукавя и не кривя душой,
       сознался:
       Щипет... да ишо как!..
       Что значит -- родина! -- удовлетворенно вздохнул
       Пантелей Прокофьевич" (3, 272).
       И еще один приезд Григория Мелехова в родной хутор. Едет он ночью, "осматриваясь по сторонам и чутко прислушиваясь", оставляет лошадей в яру, привязав "к знакомому с детства сухому караичу":
       "Вот и старый мелеховский курень, темные купы яблонь, колодезный журавль под Большой Медведицей... Задыхаясь от волнения, Григорий спустился к Дону, осторожно перелез через плетень астаховского база, подошел к не прикрытому ставнями окну. Он слышал только частые удары сердца да глухой шум крови в голове. Тихо постучал в переплет рамы, так тихо, что сам почти не расслышал стука. Аксинья молча подошла к окну, всмотрелась. Он увидел, как она прижала к груди руки, и услышал сорвавшийся с губ ее невнятный стон. Григорий знаком показал, чтобы она открыла окно, снял винтовку. Аксинья распахнула створки.
      
      
       -- Тише! Здраствуй! Не отпирай дверь, я -- через окно,--
       шепотом сказал Григорий.
       Он стал на завалинку. Голые руки Аксиньи охватили его шею. Они так дрожали и бились на его плечах, эти родные руки, что дрожь их передалась и Григорию.
       -- Ксюша... погоди... возьми винтовку,-- запинаясь, чуть
       слышно шептал он.
       Придерживая рукою шашку, Григорий шагнул через подоконник, закрыл окно" (5, 479).
       Сила шолоховского таланта потрясает удесятеренно, когда вступаешь на донскую землю и окунаешься в реальный мир, окр/жавший героев "Тихого Дона". Прокаленный солнцем ветер обжигает сердце, пьянит горькими степными запахами. Вглядываешься в лица встречных людей -- узнаешь их, вслушиваешься в речь -- знакомые голоса. Это родные тебе люди. И такими сделал их автор "Тихого Дона". Он населил свой роман живыми характерами, обогатил ими мир народной жизни.
       В Миллерово поезд пришел к вечеру. Спускались сумерки, сухой ветер доносил до окраин станции горячее дыхание полыни, едва уловимые запахи разнотравья. На востоке изредка вспыхивала зарница. Там лежала притихшая к ночи степь. За нею -- верховья Дона и Чира, где на родине автора "Тихого Дона" ждут нас встречи с его героями, с их жизнью и поэзией.
       Просторно раскинулась величественная донская степь, изрезанная суходолами, буераками, балками, капризными степными речонками. Этой весной они буйствовали, полая вода сорвала почти все мосты, нарушила переправы... А июнь на Дону выдался знойный. Солнце жжет нещадно, над степью -- выцветшее бестучное небо. Кажется, вымерло все живое в этот жаркий полдень. Но нет -- стрекочут в траве кузнечики, изредка набежит сухой, горячий ветер, дохнет в лицо полынком, заколышет волнами зреющую пшеницу. Шумно взмыв крыльями, взлетит с телеграфного столба степной коршун -- и снова тишина. Кружит коршун высоко в небе, а по выгоревшей траве скользит от его широких крыльев манящая тень.
       Спускаемся к слободе Ольховый Рог, объезжаем скелет рухнувшего моста (здесь как-то в весеннее половодье Григорий Мелехов едва не утопил лошадей), и вновь телеграфные столбы уходят в синеющую, задернутую маревом степь... Кашары, Поповка, Каменка, Нижне-Яблоновский, Грачев, Ясеновка -- один за другим отмечаем слободы и ху-
      
      
      
      
       тора, знакомые Григорию Мелехову с детства. Уставший от войны, проезжал он здесь с нелегкими и невеселыми думами, ехал "со смешанным чувством недовольства и радости: недовольства -- потому, что покидал свою часть в самый разгар борьбы за власть на Дону, а радость испытывал при одной мысли, что увидит домашних, хутор; сам от себя таил желание повидать Аксинью, но были и о ней думки" (3, 270). "К кому же прислониться?" -- вот еще о чем мучительно думал Григорий, но "мысль доходила до отдыха дома и дальше напарывалась на тупик" (3, 271).
       С тех пор много воды утекло на Дону, не раз всходило солнце над древней степью. Новая жизнь пришла сюда, выросли люди, не знавшие горькой, нередко трагической судьбы тех, кто предстал в романе на переломе эпох, в битве непримиримых миров. На смену старым песням пришли новые, но не померкла запечатленная в "Тихом Доне" жизнь народа во всей ее исторической конкретности, во всей емкости и неповторимости человеческих характеров.
       Страницы народной жизни в "Тихом Доне", проникнутые высокой гуманистической мыслью о духовном богатстве, нравственной цельности людей труда, представших в героических и трагических конфликтах своей эпохи, волнуют потому, что они и есть сама жизнь. И только великий талант мог сохранить ее навеки, породив веру в художника как выразителя и летописца этой народной жизни.
       Молодой писатель еще в первых своих "Донских рассказах" стремился поведать о борьбе народа в революции, о жизни и сложной судьбе людей, среди которых он родился и которых знал. От того, что близко и дорого было с детства, не ушел писатель и в "Тихом Доне". К своим героям, сюда, на широкие степные просторы, в донские хутора и станицы, к берегам тихого Дона, привел Шолохов миллионы читателей всего мира и заставил дышать свежим воздухом народной жизни. Вместе с языком народа жизнь эта до самых затаенных уголков ее впиталась в сердце писателя и стала неиссякаемым источником его "Тихого Дона". Из этого источника он и черпал образы и краски родниковой свежести.
       Глубинное знание жизни народа, не уступающее знанию диалектолога и краеведа, этнографа и фольклориста, историка быта и нравов вместе взятых, знание, освещенное талантом большого художника, и создаем в романе ту "живую жизнь", в которую погружается читатель, забывая о том, что листает страницы книги.
       Почти афористично сказал М. Горький: "Подлинную историю трудового народа нельзя знать, не зная устного народного творчества, которое непрерывно и определенно влияло на создание таких крупнейших произведений книжной литературы, как, например, "Фауст", "Приключения барона Мюнхаузена", "Пантагрюэль и Гаргантюа", "Тиль Уленшпигель" Де Костера, "Освобожденный Прометей" Шелли и многие другие"[1].
       Мало сказать о Шолохове, что он испытал влияние устной поэзии своего народа. "Тихий Дон" овеян ее стихией. Связи писателя с нетронутыми до него в таком объеме и качестве традициями устного творчества народа стали выражением эстетической позиции Шолохова. Как художник он формировался под влиянием эстетики русского фольклора. В общении с народной поэзией складывался его облик как национального русского писателя, манера письма, в основе которой -- образно-языковой строй народной речи.
       Устная поэзия для автора "Тихого Дона" одновременно и надежный источник самобытных народных оценок, и средство характеристики жизни во всем богатстве характеров, исторически сложившихся национальных особенностей народа, его нравственных традиций, чувств и настроений, чаяний и надежд.
       Обращение к устной поэзии как источнику познания жизни народа формировало художественную манеру писателя начиная с "Донских рассказов". Писатель осваивал приемы включения в авторское повествование различных устно-поэтических текстов, подчиняя их социально-психологической характеристике героев. Под сильным влиянием поэтики народного сказа складывалась повествовательная форма многих ранних произведений писателя.
       Освоение традиций устной народной поэзии в "Тихом Доне" определило во многом емкость идейно-художественной концепции романа, особенности изображения народных характеров, образную систему повествования, его поэтику.
       В "Тихом Доне" Шолохов предстает и как историк, и как бытописатель народной жизни. Если исторические события преломляются в сознании народа и воплощаются в судьбах людей, то быт народа воссоздается со всей этнографической тщательностью.
       По словам одного из самых авторитетных исследовате-
      
       [1] М. Горький. О литературе. М, "Сов. писатель", 1953, стр. 703.
      
      
      
       лей быта донского казачества, собирателя его устной поэзии, "в описании жизни казаков Шолохов опирается не только на острый, наблюдательный глаз художника, но и на глубокие научные знания в области истории, этнографии, материальной культуры, истории нравов, искусства донского казачества". "В "Тихом Доне",-- отмечает И. Кравченко,-- читатель встречает художественное и в то же время этнографически точное изображение обряда проводов казака на службу, похоронного и свадебного обрядов, прощания казаков с Доном, описание донской одежды, сбруи, вышивки, пляски, песенных мелодий, игры на гармонике, резьбы по дереву на избах и воротах, чеканки на оружии и т. д."[1].
       Правдивость деталей бытописания, этнографическая тщательность позволяют автору "Тихого Дона" воссоздать те жизненные обстоятельства, в которых действуют его народные характеры. Именно в такой совокупности и создается реалистически цельная, исторически конкретная, емкая по художественной концепции картина действительности.
       В "Тихом Доне" образцы словесного искусства народа предстали во всем своем жанровом многообразии. Здесь сказки и сказы, легенды и предания, поверья и приметы, заговоры и причеты... Их нельзя просто перечислить или механически извлечь из текста романа. Они сращены с его художественной тканью, неотделимы от жизни героев.
       Роман, как известно, начинается повествованием о судьбе Прокофия Мелехова и его жены-турчанки. Повествование это создается по образцу народного предания, опирается на многие легенды и поверья, бытующие на Дону. Рассказ Христони о поисках клада напоминает "многочисленные легенды о донских курганах"[2]. В другом случае воспроизводится зарождение в казачьей среде сказа о Ленине как уроженце Дона. Причем "рассказ казака Чикамасова вполне соответствует легендам и сказам первых лет революции, своеобразно выражающим глубокую любовь народа к Ленину"[3].
       Прибаутки и анекдоты, прозвища и дразнилки, пословицы и поговорки, загадки и другие разновидности "малых форм" народного творчества, если бы их опять-таки оказалось возможным безболезненно извлечь из текста романа, могли бы составить специальный сборник внушительного объема.
      
       [1] И. Кравченко. Шолохов и фольклор. "Лит. критик", 1940, No 5-- 6, стр. 213.
       Там же, стр 215. [3] Там же, стр. 217.
       Не раз отмечал Шолохов "многообразие человеческих отношений, которые запечатлелись в чеканных народных изречениях и афоризмах". Он рассматривает их как "золотые крупицы народной жизни, борьбы и традиций бесчисленных поколений" и видит выраженные в них "радость и страдания людские, смех и слезы, любовь и гнев", красоту истин и уродство предрассудков[1].
       Чаще других жанров используются в "Тихом Доне" самые разнообразные казачьи песни. Их в романе целая поэма, около четырехсот строк. Значительно больше половины этих строк -- в первых двух книгах, где песня как бы сопровождает жизнь казака, начиная с бесхитростного колыбельного речитатива ("Колода-дуда, иде ж ты была?"), с пронзительной детской веснянки ("Дождюк, дождюк, припусти"). "Ревут песни" на игрищах, "заводят" и "играют" их во время праздников и после трудового дня.
       "Степан завел служивскую. Аксинья грудным полным голосом дишканила... Степан, покачиваясь на возу, тянет старинную песню, тягуче тоскливую, как одичавший в безлюдье, заросший подорожником степной шлях. Аксинья, уложив голову на выпуклые полукружья мужниной груди, вторит. Кони тянут скрипучую мажару, качают дышло. Хуторские старики издалека следят за песней:
       Голосистая жена Степану попала.
       Ишь, ведут... складно!
       У Степки ж и голосина, чисто колокол!
       И деды, провожавшие с завалинок пыльный багрянец заката, переговаривались через улицу:
       Низовскую играют.
       Этую, полчок, в Грузии сложили.
       То-то ее покойник Кирюшка любил!" (2, 133--134).
       На этот раз Шолохов не приводит текста песни, даже не
       называет ее. Это -- обычные будни, и они немыслимы без песни. Но в самых драматических ситуациях, на самых крутых изломах народной судьбы песня, особенно старинная, появится не однажды -- во всем развороте вложенных в нее мыслей и чувств, в прямой перекличке с современной судьбой народа. Как и для героев романа, песня с детства была спутником писателя. Она шла с ним, рождая чувство прекрасного и обогащая знанием жизни народа. Песня рассказывала о его героическом прошлом, походах и подвигах, воинской доблес-
      
       [1] М. Шолохов. Сокровищница народной мудрости. В кн. В. Д а л ь. Пословицы русского народа. М., Гослитиздат, 1957, стр. III, IV.
      
      
      
      
      
       ти и отваге, повседневном труде, радости любви и горечи разлуки. Шолохов не только хорошо знал, но и с увлечением "играл" эти песни в молодости. Для него как художника песня -- самое яркое средство изображения народной жизни. И велико было огорчение писателя, когда в созданной по роману опере "Тихий Дон" не был использован в достаточной степени "богатый фольклор, чудесные казацкие песни"[1].
       В разгар работы над "Тихим Доном" Шолохов делился с Фадеевым желанием "разрыть все песни, какие только играют на Верхнем Дону, особенно старинку": "На днях слышал я одну песенку, ее поют ниже, в станице Усть-Хоперской... Песня эта -- неплохой кусок жизни"[2]. В это же время Серафимовичу сообщается о казаке-песеннике с хутора Ольшанского: "Я слышал, как "дишканит" он непревзойденно! Очень жалею, что поздно узнал о его таланте, надо было бы Вам тогда послушать"[3].
       Песню "Помаленечку я шел да потихонечку ступал", услышанную под Усть-Хоперской, Шолохов записывает и посылает Фадееву. В это же время он включает ее в третью книгу "Тихого Дона", раскрывая процесс исполнения песни, настроения слушающих ее в сторожевом охранении казаков-повстанцев.
       Автор "Тихого Дона" и сам записывал тексты произведений устной народной поэзии, охотно использовал и редкие записи старых песен, сделанные А. Савельевым, А. Пивова-ровым, А. Листопадовым. Со всеми этими записями он обращался с подлинно научной бережливостью.
       Важно сейчас не столько определить, откуда именно черпал писатель самый разнообразный фольклорный материал -- из запасов своей памяти, из старинных сборников или собственных записей. Важно прежде всего, как он использовал его, каких целей достигал в процессе работы с этим материалом, как подчинял его передаче конкретных обстоятельств народной жизни, вне которых немыслимы живые характеры героев романа.
       Народная поэзия -- такой же живительный источник "Тихого Дона", как и сама жизнь народа.
      
       [1] М. Шолохов. Об опере И. Дзержинского. "Сов. музыка", 1937,
       No 10--11, стр. 54.
       [2] М. Шолохов -- А. Фадееву. Ст. Вешенская, 28 января 1932 г. ЦГАЛИ.
       Архив А. А. Фадеева.
       [3] М. Шолохов -- А. Серафимовичу. Вешки, 23 апреля 1932 г. ЦГАЛИ,
       ф. 457, оп. I, ед. хр. 355, л. 7 обор.
       2. ПРАВДИВОСТЬ ДЕТАЛЕЙ БЫТОПИСАНИЯ
       Живописно, одна за другой, разворачиваются бытовые сцены и эпизоды, во всем многообразии этнографических деталей воссоздаются обстоятельства, в которых действуют герои романа. Опирается писатель и на словесные тексты устной поэзии как на свидетельства самого народа о его жизни и быте. Первый такой непосредственно включенный в роман текст -- колыбельная песня "Колода-дуда, иде ж ты была?", которую сонным голосом поет Дарья. Григорий, вернувшийся с игрищ после первых кочетов, почти бездумно воспринимает бесхитростные слова этой песни:
       А иде ж твой конь?
       За воротами стоит.
       А иде ж ворота?
       Вода унесла...
       А иде ж гуси?
       В камыш ушли.
       А иде ж камыш?
       Девки выжали.
       А иде ж девки?
       Девки замуж ушли.
       А иде ж казаки?
       На войну пошли... (2, 23--24).
       Этим колыбельным речитативом сопровождается одно из бытовых обстоятельств. Есть в этой песне и что-то такое, что заставляет все-таки засыпающего Григория вспомнить: "А ить завтра Петру в лагеря выходить. Останется Дашка с дитем..." Замечено, что песня "служит экспозицией к развитию сюжетной песенной параллели", она подводит "к завязке действия"[1]. Важен и скрытый в ней эмоциональный подтекст. Он в какой-то мере определяет тональность авторского повествования, предваряя описание встречи Григория и Аксиньи у Дона -- молодого, только что собирающегося на службу казака и уже замужней казачки, остающейся "жал-меркой".
       Не на войну пока уходят казаки -- на майские лагерные сборы. И все-таки родной хутор покидают они надолго. Каждый занят своими мыслями, у каждого свои переживания. То ли от дорожной тоски, то ли от нахлынувших после
      
       [1] А. А. Горелов. "Тихий Дон" М. Шолохова и русское народное поэтическое творчество. В кн. "Михаил Шолохов. Сб. статей". Л., Изд-во ЛГУ, 1956, стр. 38.
      
      
      
       расставания с родными чувств они просят Степана Астахова "заиграть служивскую".
       "Степан откидывает голову,-- прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:
       Эх, ты, зоренька-зарница, Рано на небо взошла...
       Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.
       Молодая, вот она, бабенка Поздно по воду пошла...
       Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет. -- Христоня, подмоги!
       А мальчишка, он догадался, Стал коня свово седлать...
       Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро, вытянув изо рта усину, присоединяет голос.
       Христоня, разинув непомерную залохматевшую щетиной пасть, ревет, сотрясая брезентовую крышу будки:
       Оседлал коня гнедого -- Стал бабенку догонять...
       Христоня кладет на ребро аршинную босую ступню, ожидает, пока Степан начнет снова. Тот, закрыв глаза,-- потное лицо в тени,-- ласково ведет песню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона:
       Ты позволь, позволь, бабенка, Коня в речке напоить...
       И снова колокольно-набатным гудом давит Христоня голоса. Вливаются в песню голоса и с соседних бричек. Поцокивают колеса на железных ходах, чихают от пыли кони, тягучая и сильная, полой водой, течет над дорогой песня" (2, 37).
       В этом эпизоде незримо присутствуют Григорий и Аксинья. В тексте песни речь идет словно бы о их встрече и раз-
       говоре у Дона, а Степан, не зная об этом, как замечает А. Горелов, "залихватски весело поет... о своем горе"[1]. Развитие начатой ранее песенной параллели, возможно, и создает такое восприятие "песенной ситуации". Но прежде всего здесь сочно зарисован один из эпизодов народной жизни, воссоздаются обстоятельства бытования песни в народе. Слышится тягучая и сильная мелодия песни, передается ее эмоциональный строй, близкий переживаниям поющих казаков и, собственно, созданный их настроениями. Описание процесса исполнения песни подчиняется раскрытию переживания не одного, а многих героев.
       Начатая "низким звучным" голосом Степана, песня подхватывается "тонким, стенящим подголоском" Томилина. Степан "ласково ведет песню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона". Христоня "ревет, сотрясая брезентовую крышу будки", "колокольно-набатным гудом давит... голоса". Писатель чутко вслушивается в это разноголосое пение, строго отбирая каждую деталь и подчиняя зримому восприятию бытовой сцены. Петро видит, как у грудастого батарейца Томилина, обладателя тонкого, стенящего подголоска, "синеют от усилия узелки жил на висках". Степан поворачивается к Христоне, приглашая его помочь песне,-- "тугая красивая шея розовеет". Он переводит на Петра "улыбающийся взгляд выпученных глаз", и тот, "вытянув изо рта усину, присоединяет голос".
       Пока это как бы только штрихи цельной жанровой картины, в которой вырисовываются и особенности облика отдельных людей. Каждый из них вкладывает в песню свою интонацию, свои чувства. Но этого мало писателю, и он вписывает их в окружающий мир: "От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлетывает белокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотрит изумрудным глазом на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей, кудрявящих смачную пыль копытами, на шагающих по обочине дороги людей в белых, просмоленных пылью рубахах. Чибис падает в лощине, черной грудью ударяет в подсыхающую, примятую зверем траву -- и не видит, что творится на дороге" (2, 37--38).
       На какое-то время писатель отходит от своих героев, чтобы вскоре показать их в ином состоянии. Теперь они "стонут
      
       [1] А. А. Г о р е л о в. "Тихий Дон" М. Шолохова и русское народное поэтическое творчество. В кн. "Михаил Шолохов. Сб. статей". Л., Изд-во ЛГУ, 1956, стр. 38.
      
      
      
      
       в хохоте", заражены скороговоркой плясовой песни. Степан только что лежал в бричке, медленно поворачивался. Теперь он стоит во весь рост, коротко взмахивает рукой, "сыплет мельчайшей, подмывающей скороговоркой:
       Не садися возле меня,
       Не садися возле меня,
       Люди скажут -- любишь меня,
       Любишь меня,
       Ходишь ко мне,
       Любишь меня,
       Ходишь ко мне,
       А я роду не простого...
       Десятки грубых голосов хватают на лету, ухают, стелют на придорожную пыль:
       А я роду не простого,
       Не простого --
       Воровского,
       Воровского --
       Не простого,
       Люблю сына князевского...
       Федот Бодовсков свищет; приседая, рвутся в постромках кони; Петро, высовываясь из будки, смеется и машет фуражкой; Степан, сверкая ослепительной усмешкой, озорно поводит плечами; а по дороге бугром движется пыль..." (2, 38).
       Наконец, завершая главу, Шолохов кладет последний штрих: Христоня, распаленный песней, "в распоясанной длиннющей рубахе, патлатый, мокрый от пота, ходит вприсядку, кружится маховым колесом, хмурясь и стоная, делает казачка, и на сером шелковье пыли остаются чудовищные разлапистые следы босых его ног" (2, 38).
       Так врывается в широко открытые писателем двери романа стихия народной поэзии, врывается для того, чтобы передать "половодье чувств" героев, закрепленных в слове и ритме народной песни.
       В каждом из эпизодов разворачивающейся народной жизни предстает ее новая сторона, и обращение к устной поэзии народа помогает раскрыть это многообразие. Вот казаки решили заночевать в степи. У подножия лобастого кургана разбили лагерь, развели костер. Кашеваривший Христоня, помешивая ложкой в котле, стал рассказывать сидевшим вокруг казакам:
       "...Курган, стал-быть, высокий, навроде этого. Я и говорю покойничку-бате: "А что, атаман не забастует нас за то, что
       без всякого, стал-быть, дозволения зачнем курган потрошить?"
       Ну вот. Стал-быть, батя говорит: "Давай, Христан, раскопаем Меркулов курган". От деда слыхал он, что в нем зарытый клад. А клад, стал-быть, не кажному в руки дается. Батя сулил богу: отдашь, мол, клад, -- церкву прекрасную выстрою. Вот мы порешили и поехали туда. Земля станиш-ная -- сумнение от атамана могло только быть. Приезжаем к ночи. Дождались, покель смеркнется, кобылу, стал-быть, стреножили, а сами с лопатами залезли на макушку. Зачали бузовать прямо с темечка. Вырыли яму аршина в два, земля -- чисто каменная, захрясла от давности. Взмок я. Батя все молитвы шепчет, а у меня, братцы, верите, до того в животе бурчит... Перехватит поперек живот, смерть в глазах -- и все! Батя-покойничек, царство ему небесное, и говорит: "Фу,-- говорит,-- Христан, и поганец ты! Я молитву прочитываю, а ты не могешь пищу сдерживать... Через тебя, поганца, клад могет в землю уйтить". Я лег под курганом и страдаю животом, взяло на колотье, а батя-покойничек -- здоровый был чертяка! -- копает один. И дорылся он до каменной плиты. Кличет меня. Я, стал-быть, подовздел ломом, поднял эту плиту... Верите, братцы, ночь месячная была, а под плитой так и блестит... Я -- глядь, а это, стал-быть, со-жгенный уголь. Там его было мер сорок. Батя и говорит: "Лезь, Христан, выгребай его". Полез. Кидал, кидал этую страмоту, до самого света хватило. Утром, стал-быть, глядь, а он -- вот он... атаман... Едет в пролетке: "Кто дозволил, такие-сякие?" Молчим. Он нас, стал-быть, сгреб -- ив станицу. Позапрошлый год в Каменскую на суд вызывали, а батя догадался -- успел помереть..." (2, 39--41).
       Обращение к народному слову, как всегда у Шолохова, многофункционально. В основе рассказа Христони прежде всего типичная для народной жизни ситуация со всеми ее бытовыми деталями. Воссоздается "манера сказывать", обстоятельства, в которых живет народное слово, отношение окружающих к самому рассказчику и к содержанию его рассказа. Как и песня народная, сказовая форма -- важный для писателя источник познания жизни народа. Рассказ Христони выражает народное сознание, несет в себе извечную мечту народа о счастье. Счастье это, кажется, совсем близко, но еще не дается в руки. Как и в народных сказах, многократно записанных на Дону, поиски клада завершаются неудачей.
       Шолохов на этот раз не просто заимствует из устной поэ-
      
      
      
       зии текст сказа, а по образцу народных легенд создает близкий им по мысли и по форме рассказ конкретного героя романа. Повествуя о поисках клада со свойственной ему простоватой доверительностью, Христоня придает рассказу юмористическую окраску и в конце концов вызывает взрыв хохота слушающих его казаков. Причем сам сказитель, не понимая причины смеха, хохочет громче всех.
       Отнюдь не безразличны к рассказу Христони и казаки. Они вмешиваются в его рассказ, уточняют некоторые детали ("Что ж отец-то?", "Где же вы его искали?", "Кто?"),восхищаются искусностью сказителя и вместе с тем слушают настороженно, не верят в достоверность рассказа ("Об чем он тут брешет?", "Ну-ну...", "Ну, и брешешь ты, Христоня!"). Казаки рады случаю посмеяться над простоватым товарищем, но смеются вместе с тем и над несбыточностью близкой каждому из них мечты.
       Обращает на себя внимание и еще одно обстоятельство: выраженная в сказе Христони мечта о счастье вступает в контраст с унылым состоянием окружающей казаков природы ("сочился дождь", "горбатились под ветром унылые вербы", вода в пруду покрыта "застойной зеленью", в чешуе "убогих волн" "коверкалась молния", "ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черные ладони земли").
       Народное слово, как видно, не механически включается в повествование, а подчиняется тем обстоятельствам времени и быта, которые его порождают и с которыми оно прочно связано. Шолохов не стремится полностью воспроизводить на страницах романа различные тексты народной поэзии в самых разнообразных ее жанровых проявлениях.
       Из заговорных нашептываний бабки Дроздихи от присухи остаются лишь бессвязные отрывки образной народной речи ("Студеные ключи, со дна текучие... Плоть горючая... Зверем в сердце... Тоска-лихоманица"). Вместе с тем обстоятельно воссоздается исполнение заговора у Дона, те действия, которыми он сопровождается и вне которых, по народным поверьям, не имеет силы. Только большое чувство любви Аксиньи к Григорию заставляет ее "с тоской и злобой" проделывать эти действия ("Кстись на восход", "Зачерпни воды в пригоршню. Испей", "Плесни через плечо водицей" и т. п.).
       В другом случае Шолохов оставляет лишь самый зачин похоронного плача ("И, родимый ты мо-о-о-ой!.. И на кого ж ты меня покинул?.."), однако интонация этого плача, его образная система ложатся в основу авторского отступления о
       гибели ушедших на войну казаков, а отношение Мелеховых к известию о гибели Григория во всех конкретных бытовых деталях воссоздает те обстоятельства, в которых зарождаются похоронные плачи.
       Кажется, только однажды в романе полностью, один за другим, как в фольклорном сборнике, приводятся тексты -"Молитва от ружья", "Молитва от огня", "Молитва при набеге". Сначала рассказывается, как старательно переписывали эти молитвы уходящие на фронт казаки, а затем словно бы иллюстрируется текстами молитв то, что удивило в них казаков.
       В заклинаниях этих, хранившихся у дряхлого деда, участника турецкой войны, поминаются дротики каленые, рогатины, топоры да стрелы, оперенные "пером Орловым, и лебединым, и гусиным, и журавлиным, и дергуновым, и вороновым". И старик объясняет, что молитва при набеге старинная ("Деду моему покойнику от его деда досталась. А там, может, ишо раньше была она. В старину-то с рогатинами воевать шли да с сагайдаками"). Но Шолохова привлекает не столько редкость и древность старинного заговора, сколько громадная поэтическая сила выраженной в нем русским воином и пронесенной через века неистребимой жажды жизни, веры в магическое слово, которое может сохранить эту жизнь:
       "На море на океане на острове Буяне стоит столб железный. На том столбе муж железный, подпершися посохом железным, и заколевает он железу, булату и синему олову, свинцу и всякому стрельцу: "Пойди ты, железо, во свою матерь-землю от раба божья и товарищей моих и коня моего мимо. Стрела древоколкова в лес, а перо во свою матерь-птицу, а клей в рыбу". Защити меня, раба божья, золотым щитом от сечи и от пули, от пушечного боя, ядра, и рогатины, и ножа. Будет тело мое крепче панцыря" (2, 278)'.
       Старый воин верит в то, что "жив остался через эту молитву", и другим стремится внушить свою веру. Но пуще того он внушает казакам мысль, обретенную опытом: "Хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить -- надо человечью правду блюсть". Но казаки не знают еще, как соблюсти правду и человечность на войне. Смерть, по словам автора, "пятнила и тех, кто возил с собою молитвы". Так выраженное в заговорах непонятное и далекое прошлое казаков связывается с их сегдняшней судьбой, настроениями и переживаниями.
      
       [1] Тексты этих заговоров впервые опубликованы Шолоховым.
      
      
      
       Народное слово опять-таки органически входит в авторское повествование, помогая раскрытию быта и нравов героев романа. Прошлое и сегодняшнее в нем, светлое и темное, грусть и веселье переплетаются воедино, как в самой жизни.
       Из всех жанров народной поэзии Шолохов чаще всего обращается к песне. И это понятно: слишком велик ее удельный вес в казачьем репертуаре, высок и художественный уровень донской песни. Однако бросается в глаза и такой факт: песенные тексты, которыми сопровождается поэтический и на Дону свадебный обряд, почти не использованы Шолоховым. Вместе с тем свадьба Григория и Натальи предстает в романе во всем многообразии этнографических деталей, бытовых подробностей.
       Все этапы старинной казачьей свадьбы Шолохов, очевидно, не раз имел возможность наблюдать непосредственно "в натуре". Использовал он и записи этнографов и фольклористов. Важен опять-таки не столько источник, на который опирался писатель, сколько более существенное обстоятельство: какие детали этого обряда привлекли внимание писателя, какую идейно-художественную нагрузку получали они в романе.
       Известные нам записи казачьего свадебного обряда[1] чрезвычайно обстоятельны в описании малейших бытовых деталей. И все-таки они лишь регистрируют эти детали, копируют факты жизни казаков. Писатель стремится изобразить мир народной жизни во всем богатстве его чувств, движений, оттенков и красок. Шолохов отказывается выписывать с той последовательностью, с какой это обычно происходит в действительности, все этапы свадебного обряда. Но если уж писатель изображает в романе сватовство, смотрины, сговор или по-езжанье, он точен во всех деталях.
       Первая же сцена сватовства, в отличие от этнографических записей, где на первом плане торжественность обряда, предстает в шутливой и даже несколько иронической авторской характеристике. Еще перед выездом из куреня Петр церемонно произносит фразу: "Пжалте, фаитон подан", вызывающую смех Дуняшки. Пантелей Прокофьевич преду-
      
       [1] С 1897-го по 1901 год ряд записей старинной казачьей свадьбы сделал А. М. Листопадов, один из лучших знатоков казачьего народного творчества. Они вошли в его книгу "Старинная казачья свадьба на Дону" (Ростов н/Д, 1947). До Листопадова донская свадьба была описана А. Савельевым и другими фольклористами (см. "Сборник донских народных песен". Сост. А. Савельев. СПб., 1876).
       преждает взятую в свахи "жох-бабу" Василису: "Ты, Васен-ка, там-то не скалься... могешь все дело испакостить через свою пасть... Зубы-то у тебя пьяные посажены в рот: один туда кривится, другой совсем наоборот даже..." (2, 71). Свадебные переговоры сопровождаются авторскими оценками, голос автора звучит в описании действий и поведения свадебных персонажей ("в шелесте юбок проплыли красно-маковая Ильинична и Василиса, неумолимо твердо спаявшая губы", "Пантелей Прокофьевич пыхтел и наливался бура-ковым соком, невестина мать кудахтала, как наседка на тень коршуна", "тек... в уши патокой свашенькин журчливый голосок" и т. п.). Торжественность смотрин снимается, наконец, замечанием автора о том, как Григорий осматривает невесту,-- "как барышник оглядывает матку-кобылицу перед покупкой" (2, 75).
       Изображение сговора, начиная со слов Мирона Коршунова: "Вот они! Как черт их принес!" -- сопровождается деталями, подмеченными автором с юмором, а нередко и с иронией. Ильинична, "наступив на подножку, едва не опрокинула тарантаса", Пантелей "прыгнул с сидения молодым петухом", споткнулся, как и в первый приезд, о порог, "кукарекнул" приветствие. "Чертом оглядывая сватов", поприветствовал гостей и хозяин. Пантелей Прокофьевич из-за оттопыренной полы чекменя "извлек схваченную за горло" красноголовую бутылку. Ильинична "откуда-то из неведомых глубин" пышной кофты "выволокла наружу высокий белый хлеб, жмякну-ла его на стол", покрытый принаряженной клеенкой, на середине которой "красовались августейшие девицы в белых шляпах и обсиженный мухами государь Николай Александрович".
       Через час "сваты сплели бороды разномастным плетнем", бурно обсуждали "кладку", а "свахи, обнявшись, сидели на сундуке, глушили одна другую треском голосов". Мирон Григорьевич глянул вдруг на "залитую водкой и огуречным рассолом клеенку", на которой уже невозможно было разглядеть под опорожненной бутылкой лицо государя: "... мундир был густо заплеван огуречными скользкими семечками. Из круга бесцветно одинаковых дочерей самодовольно глядела императрица в широкополой шляпе. Стало Мирону Григорьевичу обидно до слез. Подумал: "Глядишь зараз дюже гордо, как гусыня из кошелки, а вот придется дочек выдавать замуж-- тогда я по-гля-жу-у... небось тогда запрядаешь!" (2,90).
       Писатель проходит мимо многих традиционных этапов
      
      
      
       донского свадебного обряда (вечеринки, посиделки, подушки, день перед венцом). Некоторые из них лишь упоминаются в романе, обстоятельно изображены только поезжанье и день свадьбы.
       В записях А. М. Листопадова тщательно описывается одежда дружки и поезжан, убранство снаряженных в поезжанье лошадей ("Дуги с колокольцами, громышками и бала-бонами перевиты красным кумачом вперемежку с белым коленкором. У "повозников-кучерьев" правые руки перевязаны яркими платками... В гривах, хвостах, плетях, трензелях и нагрудниках виднеются вплетенные красные ленты и "товети-ки"), перечисляются песни, сопровождающие этот этап обряда ("В пути верховые поезжане, в которые дружко с женихом стараются подобрать лучших песенников, играют большей частью походные, строевые песни, исторические "подъемного" характера..."). Сообщается и о том, что у двора невесты поезжан ожидали ребятишки и требовали "выкупа", а двери в горницу, по обычаям обряда, были заперты.
       Некоторые из этих деталей встречаются и в тексте романа Шолохова. Но они только вкраплены в него. Шолохов отказывается переносить в роман описание обряда во всех его деталях и на всех этапах. У него свое художническое видение каждого эпизода как важного этапа народной жизни.
       Поезжанье в "Тихом Доне" предстает в динамике скачки. Писатель видит брички, "доверху набитые цветными воющими кучами людей" ("захватили на улице наперегонки"), "кисейные шлейфы пыли за каждой бричкой", "шмотья мыла", которые роняли рвавшие постромки лошади. В этой дикой скачке, среди крика, визга, свиста, уханья поезжан, он слышит "сплошной стон колес", голоса возбужденных людей ("Сыпь им! Сыпь!..", "Сто-ро-нись!", "Уп-па-па-де-ошь!", "Держись!.."), успевает заметить состояние некоторых из них ("...визжала Дарья, подпрыгивая, обнимая лакированные сапоги Аникея", а он "подмигивал Григорию, морща голое, бабье лицо тонкой улыбкой, взвизгивал и порол лошадей кнутом", за спиной Ильи Ожогина "разглядел Григорий счастливое, с подпрыгивающими смуглыми щеками лицо Дуняшки"). Вся атмосфера поезжанья в романе никак не подходит для пения песен "подъемного" характера -- "на ухабах и кочках рвались голоса, затянувшие песню".
       Особенности работы писателя, принципы отбора фактов и их освещения видны в следующем сравнении:
       У Листопадова
       Невеста -- за столом, под образами. Ее окружают свашка, дядька и главные ее защитники -- малолетние братья.
       Как только "игрицы" запоют "Галочку"... входит дружко и, приступая к выкупу, с грозным окриком набрасывается на защитников, тесно прижавшихся с обеих сторон к сестрице-невесте.
       - Это што за народ такой? Зачем собралися сюда? Вон атцэль!
       -- А во, видал! -- решительно вы
       совывают ребята из-под стола свое
       оружие -- скалки.
       - Не, робьтя,--подбадривают свои,-- не выдавайтя нянькю!
       -- Давайтя выкуп за нашу сяст-
       рушку, а то и не лезь!
       Дружко подносит вина,-- ребята не принимают. Тот водки,-- и смотреть не хотят. Дружко, будто в сердцах, начинает выгонять ретивых защитников из-за стола:
       Ах, вы такие-сякие! Позалез-
       ли, что и не выгонишь!
       Не -поддавайтесь, не подда
       вайтесь! -- несутся сочувственные
       крики.-- Дяржитесь крепче!..
       Заплати сирябром, тада выле-
       зим! -- говорят ребята.
       Дружко дает по медяку -- те и носы отворачивают:
       -- Шо ты нам по копейке суешь!
       Посирябри, говорят тебе!
       Делать нечего,-- дружко дает каждому по серебряному гривеннику или пятиалтынному...
       Невеста продана...
       Жених крестится, чинно кланяется на все стороны, подходит к невесте...
       Поезжане, во главе с дружком, следуют за своим князем и также рассаживаются за столы, накрытые и приготовленные к обеду.
       Ребятишки, братья невесты, продавшие ее, должны, конечно, очистить места,-- роль их кончилась.
       Жених и невеста к кушаньям не прикасаются,-- им положено поститься до самого послевенечного обеда (стр. 85, 86, 87, 88).
       У Шолохова
       Наталью, уже одетую в подве нечное платье и фату, стерегли з столом. Маришка в вытянутой р> ке держала скалку, Грипка, брызга из черешенок глаз вызывающий за дор, трясла посевкой.
       Запотевший, хмельной от водк] Петро с поклоном поднес им в рюм ке по полтиннику.
       Сваха мигнула Маришке, та m столу скалкой.
       -- Мало! Не продадим невесту!.
       Еще раз поднес Петро позвани
       вавшую в рюмке щепоть серебря ной мелочи.
       Не отдадим! -- лютовали се
       стры, толкая локтями потупившую
       ся Наталью.
       Чего уж там! И так плочено
       переплочено.
       - Уступайте, девки,-- приказал Мирон Григорьевич и, улыбаясь протиснулся к столу. Рыжие волось его, приглаженные топленым ко ровьим маслом, пахли потом и на возной прелью.
       Сидевшие за столом родственни ки и близкие невесты встали, O4Hiiiaj место.
       Петро сунул Григорию в руку конец платка, вспрыгнул на лавку и повел его по-за столом к невесте, сидевшей под образами. Другой конец взяла Наталья потной от смущения рукой.
       За столом чавкали, раздирая вареную курятину руками, вытирая руки о волосы. Аникей грыз куриную кобаргу, по голому подбородку стекал на воротник желтый жир.
       Григорий с внутренним сожалением поглядывал на свою и Наталь-ину ложки, связанные платочком, на дымившуюся в обливной чашке лапшу. Ему хотелось есть, неприятно и глухо бурчало в животе (2, 102).
      
      
      
       При всей точности описания обряда выкупа невесты Шолохов не перегружает его мелкостными подробностями. Он очень скуп на этнографические детали. Те же из них, что оказались использованными, не просто регистрируются, а расцвечиваются красками, движут повествование. Писателя интересуют прежде всего поведение его героев в этом обряде и особенно состояние, движение чувств Григория. Не участвуя в обеде, поглядывая с внутренним сожалением на свою и Натальину ложки, связанные платочком, он имеет возможность наблюдать, как ведут себя люди за столом. Григорий видел, как они "чавкали, раздирая вареную курятину руками, вытирая руки о волосы", как Аникей "грыз куриную кобаргу" и жир с нее стекал по подбородку на воротник, как дядя Илья, "общипывая ядреными клыками баранье ребро, наверное, шептал Дарье непристойности".
       Наблюдения героя и авторские оценки и характеристики здесь совпадают. Писатель нисколько не идеализирует упивающихся благополучием людей, не скрывает их грубые нравы и привычки. Его герой "с задавленной тоской" оглядывает "чавкающих, хлюпающих, жрущих людей". Ему "муторно" оттого, что он не любит Наталью. Воспоминание об Аксинье приводит его в еще более тягостное состояние. А тут еще кто-то, чтобы не сглазить жениха, "всыпал за голенище сапога горсть пшена"'. Пшено терло ногу, и "Григорий -- удрученный свадебными обрядами -- в холодной отчаянной злобе шептал про себя ругательства".
       Для Григория эти обычаи мучительны, они бесят его, он нетерпеливо ожидает их окончания. Так незначительные, казалось бы, этнографические детали свадебного обряда активно участвуют в психологической характеристике героя.
       Шолохов и в дальнейшем использует такие детали ("Григорий и Наталья подошли под благословенье, засыпанные винным хмелем и зернами пшеницы"[2]), но особенно сочно и густо выписывает картину послевенечного пьяного разгула и ею завершает свадьбу[3].
       И теперь Шолохов уже не может сдержать гневного осуж-
      
       [1] Этнографы отмечают, что невеста вечером снимает с жениха сапоги
       и вытряхивает их: "Сыплются просо и деньги" (Листопадов, стр. 104).
       [2] Этнограф замечает: "Хмель, которым посыпают молодых после венца
       при входе их в курень,-- символ довольства и зажиточности" (Листопадов,
       стр. 75).
       [3] Любопытно напомнить, что только здесь впервые за все время обряда
       используется несколько песенных текстов, вернее, осколки совсем не сва
       дебных песен, но и они глохнут в "бабьем визге" и "криках пьяных гостей".
       дения сытого довольства казаков: "Красные лица. Мутные во хмелю, похабные взгляды и улыбки. Рты, смачно жующие, роняющие на расшитые скатерти пьяную слюну. Гульба -- одним словом" (2, 107).
       Писатель здесь предельно сгустил краски, сгустил для того, чтобы передать трудности утверждения нового, показать, как под его неодолимым напором ломаются, казалось бы, нерушимые, незыблемые устои этой сытой жизни. Вряд ли при этом стоит напоминать о том, что в идеализации казачьей среды могли обвинять автора "Тихого Дона" только откровенные вульгаризаторы.
       3. И ОБСТОЯТЕЛЬСТВА, И ХАРАКТЕРЫ...
       "Правдивость деталей" бытописания подчиняется у Шолохова, как уже отмечалось, передаче жизненных обстоятельств, вне которых немыслимы живые характеры героев его романа. Обстоятельства бытования многообразных народных текстов можно лишь условно отрывать от связанных с этими обстоятельствами характеров. На традиции устной поэзии писатель опирался и в раскрытии судеб своих героев как народных характеров во всей сложности их чувств, богатстве душевного мира. Шолохов стремился показать не только "колоссальные сдвиги в быту" народа-труженика, но и происшедшие "в результате войны и революции" громадные перемены в человеческой психологии (8, 103).
       По словам М. Горького, "наиболее глубокие и яркие, художественно совершенные типы героев созданы фольклором, устным творчеством трудового народа"'. Это горьковское наблюдение справедливо как всеобщее. Правда, им еще не определяется вся сложность взаимодействия созданного народной поэзией типа и общего с ним характера, создаваемого художественной литературой. Как известно, в самих принципах разработки характеров возможности фольклора и литературы далеко не однозначны.
       Такие цельные, художественно совершенные типы характеров, как, скажем, Григорий Мелехов и Аксинья Астахова, созданы не фольклором, а талантом большого художника. Их сложные человеческие судьбы воплощают в себе конкретно-исторические особенности времени в динамике революционных перемен. Ни время это, ни порожденные им характеры,
      
       [1] М. Горький. О литературе. М., "Сов. писатель", 1953, стр. 698.
      
      
      
       созданные Шолоховым с такой громадной художественной силой обобщения, русская устная поэзия никогда еще не раскрывала. Однако в народном творчестве автор "Тихого Дона" мог черпать и детали, и ситуации, важные для раскрытия общечеловеческих качеств героев своего романа. Если говорить о Григории Мелехове, то в устном творчестве народа, особенно в лирической песне, ярко представлены те типические обстоятельства, в которых нередко оказывается и герой "Тихого Дона". Вот одна из таких близких роману "песенных ситуаций":
       Да молодая бабеночка
       Рано... по воду ишла,
       По воду ишла.
       Да найустречу ей молодец
       Вел коня, вел коня поить.
       Вел коня поить.
       Да напоемши он коника,
       Стал... привязывать,
       Стал привязывать,
       Да с хорошею-то он бабочкой
       ...разговаривал,
       Разговаривал.
       Да не так-то он разговаривал,--
       ...уговаривал,
       Уговаривал:
       "Ну дозволь, дозволь жа, бабеночка,
       К тебе... ночевать приду,
       Ночевать приду!"'
       Один из близких этой песне вариантов ("Эх, ты, зоренька-зарница") исполняют казаки по пути на майские лагерные сборы. Здесь "песенная ситуация" как бы психологически параллельна реальной ситуации романа -- встреча и разговор Григория и Аксиньи у Дона, начало их любви. От этой запечатленной песней жизненной ситуации отталкивается и писатель. Он не просто "завязывает действие", а раскрывает зарождение незаурядного чувства ("вязало их что-то большое, не похожее на короткую связь").
       Это большое чувство Григорий и Аксинья пронесут через все невзгоды жизни. Мало того -- много лет спустя они окажутся в той же "песенной ситуации". Григорий, придерживая коня ("в полдень повел к Дону напоить перед отъездом"), скажет: "Здравствуй, Аксинья дорогая!" -- и в единственном слове-ответе Аксиньи: "Здравствуй" -- услышит уже "оттен-
       ки самых чужеродных чувств -- и удивления, и ласки, и горечи".
       "Аксинья решительно подняла ведра, положила на выгнутую спину коромысла покрытые вешним загаром руки, было пошла в гору, но вдруг повернулась к Григорию лицом, и щеки ее чуть приметно окрасил тонкий молодой румянец.
       -- А ить, никак, наша любовь вот тут, возле этой пристани, и зачиналась, Григорий. Помнишь? Казаков в энтот день в лагеря провожали,-- заговорила она, улыбаясь..." (4, 327).
       И если в окрепшем вдруг голосе Аксиньи еще звучат веселые нотки, то Григорий вспоминает с великой грустью: "А я, Ксюша, все никак тебя от сердца оторвать не могу. Вот уж дети у меня большие, да и сам я наполовину седой сделался, сколько годов промеж нами пропастью легли... А все думается о тебе. Во сне тебя вижу и люблю донынче. А вздумаю о тебе иной раз, начну вспоминать, как жили у Листницких... как любились с тобой... и от воспоминаний этих... Иной раз, вспоминаючи всю свою жизнь, глянешь,-- а она, как порожний карман, вывернутый наизнанку..." (4, 326--327).
       Время действительно в равной мере не пощадило героев первой встречи у Дона. Григорий "наполовину седой сделался", на душе у него тяжело и пусто. "Скорбная усталость" (4, 329) глядела и из глаз Аксиньи. Но родившееся когда-то чувство остается в большой силе. Нахлынувшие воспоминания ("как любились с тобою") Григорий выражает так, как выражаются они в песне народной:
       Как за речушкой да за быстрою.
      
       Казак бабочку разговаривал,
       Он жалмерочку уговаривал:
       -- Вспомни, как с тобой мы любилися,
       Вспомни... как с тобой мы любилися,
       Мы любилися, любовалися.
       Все соседи нам дивовалися...'
       Шолохов не только воссоздает в романе типичную "песенную ситуацию", он еще и повторяет ее, и воспоминание героев романа об этом становится психологически емким. Обращение к ситуациям лирической народной песни, безусловно, помогало писателю в раскрытии внутреннего мира его героев,
      
      
      
      
      
      
       [1] А. Листопадов. Песни донских казаков, т. III. M., Музгиз, 1951, стр. 222.
       [1] А. Листопадов. Песни донских казаков, т. III. M., Музгиз, 1951, стр. 222.
      
      
      
       глубинных перемен в их жизни, но такой глубины постижения характера устная поэзия не знала.
       Весьма важным для Шолохова фактором идейно-эстетической и психологической характеристики является отношение героя к народной поэзии. Многим из героев "Тихого Дона" свойственно мастерское исполнение песни, эмоционально чуткое ее восприятие. Голосисто, складно "играют" старинные песни Степан и Аксинья Астаховы. В самом начале романа Степан говорит Петру Мелехову: "Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет, чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли" (2,36).
       После такой характеристики Григория может показаться странным, что в романе он ни разу не "дишканит". Правда, песня сопровождает его с первых страниц романа, он часто слышит, как поют казаки и казачки, совсем не безучастен к тем мыслям и чувствам, которые несет в себе песня.
       Поначалу Григорий не очень воспринимает смысл текучего колыбельного речитатива, под который засыпает сам. Позже, "удрученный свадебными обрядами", он безразличен к единственной, в сущности, свадебной песне, которую затянули было за свадебным застольем и которая выражала его тревожное и тоскливое состояние:
       Потерял, ух, растерял, ух,
       Я свой голосочек.
       Ой, по чужим садам летучи,
       Горькую ягоду-калину клюючи. (2, 107)
       Самому себе Григорий слишком рано признается: "...высох мой голос и песни жизнь обрезала" (2, 397). Возвращаясь с фронта на побывку, он слышит, как "за приречными вербами молодые ребячьи голоса вели песню:
       А из-за леса блестят копия мечей, Едет сотня казаков-усачей. Попереди офицер молодой, Ведет сотню казаков за собой.
       Сильный, чеканно-чистый тенор заводил:
       За мной, братцы, не робей, не робей! Дружные, спевшиеся голоса лихо подхватывали:
       На завалины поспешай поскорей. А кто первый до завалов добежит, Тому честь, и крест, и слава надлежит.
       Неизъяснимо родным, теплым повеяло на Григория от знакомых слов давнишней казачьей и им не раз игранной песни. Щиплющий холодок покалывал глаза, теснил грудь. Жадно вдыхая горький кизячный дым, выползавший из труб куреней, Григорий проходил хутор,-- вслед ему неслось:
       На завалинах мы стояли, как стена. Пуля сыпалась, летела, как пчела. А что это за донские казаки -- Они рубят и сажают на штыки'.
       "Давно играл я, парнем, а теперь высох мой голос и песни жизнь обрезала. Иду вот к чужой жене на побывку, без угла, без жилья, как волк буерачный..." -- думал Григорий, шагая с равномерной усталостью, горько смеясь над своей диковинно сложившейся жизнью" (2, 396--397).
       Противоречивые чувства вызывает у Григория эта старинная походная, знакомая с молодых лет песня. Она напоминает о вступлении на родную землю, и от этого радостно Григорию. Вместе с тем порожденное войной чувство усталости от жизни, сознание бездомности и неприкаянности преобладает, и молодость воспринимается как нечто давно прошедшее. Вот почему Григорий, надломленный войной, слышит лишь "молодые ребячьи голоса", которые "лихо подхватили" песню, но выраженный в ней смысл "казачьей лихости" уже не воспринимается его сознанием.
       Многие включенные в роман походные песни, отразившие судьбы донского казачества ("Поехал казак на чужбину да-леку...", "Ах, с моря буйного да с Азовского...", "Конь боевой с походным вьюком..."), Григорий не только не поет, но даже не является свидетелем их исполнения. Однако выраженные в них чувства и настроения писатель использует и для характеристики центрального героя романа:
       "Сколько раз боевой конь, круто повернувшись, взрыв копытами землю возле родимого крыльца, нес его по шляхам и степному бездорожью на фронт, туда, где черная смерть метит казаков, где, по словам казачьей песни, "страх и горе
      
       [1] Песня связана с событиями на Кавказе середины XIX века, а литературно -- с солдатской песней А. А. Бестужева-Марлинского "Плывет по морю..." (см. его кн. "Собр. стихотворений". Л., "Сов. писатель", 1948, стр. 49-- 50). Записана во многих районах Дона, но со значительными в сравнении с шолоховским текстом разночтениями. Другие варианты см. "Памятники русского фольклора. Исторические песни XIX века". Л., "Наука", 1973, стр. 191--323.
      
      
      
       каждый день, каждый час"',-- а вот никогда Григорий не покидал хутора с таким тяжелым сердцем, как в это ласковое утро". В этот раз, "томимый неясными предчувствиями, гнетущей тревогой и тоской", он оглянулся и в последний раз увидел Наталью -- "свежий предутренний ветерок рвал из рук ее черную траурную косынку" (5, 77).
       Однажды уже сквозь сон он слышит слова песни: "Надоела ты нам, службица, надоскучила. Добрых коников ты наших призамучила..." (5, 85)[2] -- и не только мысленно повторяет их, впадая в забытье, но и видит скверный сон, испытывает в нем такой страх, какой "сроду в жизни не испытывал". Интересно, что и содержание, и смысловая тональность песни совпадают с виденным и пережитым Григорием во сне разгромом казаков[3].
       Этим переживаниям Григория близка и песня, которую он слышит вскоре после гибели Натальи, возвращаясь с родного хутора на фронт:
       Как по той-то было по дороженьке
       Никто пеш не хаживал...
       Ни пешего, ни конного следа допрежь не было.
       Проходил по дороженьке казачий полк.
       За полком-то бежит душа -- добрый конь.
       Он черкесское седельце на боку несет.
       А тесмяная уздечка на правом ухе висит,
       Шелковы поводьица ноги путают.
       За ним гонит млад донской казак,
       Он кричит-то своему коню верному:
       "Ты постой, погоди, душа -- верный конь,
       Не покинь ты меня одинокого,
       Без тебя не уйтить от чеченцев злых..." (5, 187--188)[4]
      
       [1] В "Тихом Доне" эту старинную казачью песню, исторически связанную со взятием русскими войсками Варны, поют на фронте подвыпившие казаки (ср. 3, 23).
       [2] Возникновение песни относят к концу XVIII века. В ней рассказы
       вается о нападении горцев на казачий отряд Фрола Агуреева осенью
       1786 года. Использованный Шолоховым зачин песни близок к тексту, запи
       санному А. М. Листопадовым.
       [3] Фрол Агуреев "вещевает" казакам о том, что не бывать им "на тихом
       Дону", "не видать" "сваво отца-матерю", "своих молодых-та жен", "своих
       малых детушек", потому что "не поставили они караулишки", "сами они
       спать легли", а в это время "наехали вот гости незванаи", "командушку...
       всю повыбили", "самого-то Фрола они Агуреева... во полон взяли" (см.
       "Памятники русского фольклора. Исторические песни XVIII века". Л,
       "Наука", 1971, стр. 279--280).
       [4] Ср. А. Савельев. Сборник донских народных песен. СПб., 1866,
       стр. 122--123.
       Песня "разливалась", "потекла величаво, раздольно и грустно". Молодые казаки пели чистыми, хорошими голосами, "ласковый тенорок до конца рассказывал в песне про участь оплошавшего на войне казака". И Григорию "не захотелось своим появлением прерывать песенников". "Очарованный пением", он ничего не слышал вокруг, и участь героя песни вызывала раздумье о самом себе, о своей горькой и одинокой судьбе. В песне этой та же психологическая ситуация, в которой не раз оказывался Григорий Мелехов. Писатель выражал это в символике тяжких снов героя, когда iполк уходил в атаку без него, когда Григорий оставался в 'одиночестве, когда он шел, покинутый всеми, по выжженной суховеем степи, видел следы некованых конских копыт, но "шагов своих не слышал, и от этого подступал страх..." (3,52).
       Особенно часто прибегает Шолохов к песне как концентрированно выраженному народному сознанию. Такая песня вместе с тем близка герою романа, помогает передать чувства и настроения Григория на разных этапах его исканий. В эти переломные моменты жизни героя песня оказывается особенно важной не только для понимания его судьбы, но и для характеристики казаков, разделяющих его участь.
       В самый разгар восстания Григорий приходит к мысли: "Надо либо к белым, либо к красным прислоняться. В середке нельзя,--задавят" -{4, 275); "Неправильный у жизни ход, и, может, и я в этом виноватый... Зараз бы с красными надо замириться и -- на кадетов. А как? Кто нас сведет с советской властью?" (4, 302).
       Осознавая свою вину как "видного участника" восстания и не зная, как примириться с советской властью, Григорий стремится оторваться "от действительности и раздумий". Частые пьянки с песнями и плясками -- все это "создавало иллюзию подлинного веселья и заслоняло собой трезвую лютую действительность" (4, 270). Именно в это время он слышит лирическую песню о мальчишечке-разбедняжечке с ее трогательно жалобными призывами склонить "свою головушку" "на правую сторонушку", "на правую, да на левую, да на грудь мою, грудь белую" (4, 273). И песенные призывы эти близки герою романа, выражают его тревожное состояние, душевное смятение.
       Вскоре казаки рассказывают Григорию о печальной судьбе одного их тех, кто "подтягивал" эту песню -- о судьбе погибшего Алексея Шамиля:
       "Он надысь все игрывал:
      
      
      
       Уж ты, дедушка-ведьмедюшка, Задери мою коровушку,-- Опростай мою головушку...[1]
       Вот ему и опростали ее, головушку-то... Лица не призна-чишь! Там из него крови вышло, как из резаного быка..." (4, 336).
       Так "склонил" свою головушку в неправой борьбе один из ее ожесточившихся участников.
       Кстати, тот же Алексей Шамиль "хрипло голосил":
       ...Да со служби-цы до-мой!
       На грудях -- по-го-ни-ки,
       На плечах -- кресты-ы-ы... (4, 274)[2]
       Боевая казачья песня совершенно обессмысленна, не говоря уже о том, что "ухарский" ее характер вступает здесь в контраст с состоянием растерявших в попойках разум казаков.
       Григорию напоминают и еще одну песню, которую "раз-дишканивал" Алексей Шамиль:
       Мы по горочкам летали
       Наподобье саранчи.
       Из берданочков стреляли,
       Все -- донские казачки! (4, 335)
       Впервые эту песню в "Тихом Доне" с ожесточением "воет" обезумевший на войне, "отлетавшийся" Гаврила Лиховидов (ср. 3, 45). И эта песня, возникшая в устах человека, опаленного "горячим дыханием безумия", повторяется в романе вновь в трудные для Григория дни, когда он сам, жестоко
      
       [1] Героиня этой песни осуждает мужа, купившего корову и тем погубившего ее головушку. Она гонит коровушку "во зеленую дубравушку" и приговаривает:
       "Медведушка, мой батюшка,
       Задери мою коровушку,--
       Свободи мою головушку!"
       А затем благодарит медведушку. И песня заканчивается словами: "Теперь-то мне пожить-погулять, когда нечего на баз загонять" (А. Савельев. Сборник донских народных песен. СПб., 1866, стр. 172--173). Кстати, во время пьянок повстанцев Платон Рябчиков, после того, как в.чужом кату-хе отсек шашкой голову барану, напевает: "Вот теперя нам попить, погулять, когда нечего на баз загонять..." (4, 272).
       [2] Ср.: "Кто-то в передних рядах,откашлявшись, запел:
       Ехали казаченки. да со службы домой, На плечах погоники, на грудях кресты.
       Отсыревшие голоса вяло потянули песню и замолкли" (3, 137).
       изрубив в бою революционных матросов, теряет разум, бьется в припадке и просит предать его смерти...
       Наконец, обращаясь к помощи народного слова, к исторической песне "Ой, как на речке было, братцы, на Камышинке...", писатель достигает предельного драматизма в раскрытии сложной судьбы и характера героя романа. Вместе с разбитыми "в бесславной борьбе против русского народа" потомками вольных казаков, "некогда бесстрашно громивших царские рати", Григорий Мелехов отступает на юг, к морю. Он тяжело болен, временами теряет сознание, воспринимает паническое бегство, позорное отступление казаков как нечто нереальное и, уходя "от всего этого крикливого, шумного мира", принимает беспамятство как облегчение. Именно в это время он слышит взлетевшую в ночи над притихшей черной степью пережившую века песню. Мощно поднятая сотнями голосов, она "из темноты издалека плыла, ширилась просторная, как Дон в половодье":
       Они думали все думушку единую:
       Уж как лето проходит, лето теплое,
       А зима застает, братцы, холодная.
       Как и где-то нам, братцы, зимовать будет?
       На Яик нам идтить,-- переход велик,
       А на Волге ходить нам,-- все ворами слыть,
       Под Казань^рад идтить,-- да там царь стоит,
       Как грозной-то царь, Иван Васильевич... (5, 279)
       Григорий не только слышит эту "могучую песню". Подавляя "внезапно нахлынувшие рыдания", "глотая слезы", он впервые в романе со всеми казаками хочет выпеть эту песню: "...он жадно ждал, когда запевала начнет, и беззвучно шептал вслед за ним знакомые с отроческих лет слова:
       Атаман у них -- Ермак, сын Тимофеевич, Есаул у них -- Асташка, сын Лаврентьевич..."
       Может быть, именно в это время, беззвучно нашептывая о том, как вольные казаки "думали все думушку единую", как трудно выбирали верный "переход", Григорий задумывается над необходимостью перемен и в своей жизни, над выбором единственно верного пути, над судьбой своей родины и всего народа.
       Во всяком случае, уже вскоре после этой потрясающей по психологически чуткому раскрытию глубинных перемен в сознании героя сцены романа он должен был сделать единственно верный выбор и сделал его, отказавшись покинуть родину...
      
      
      
       Использование народной песни в романе и на этот раз многофункционально.
       Многозначны ее лирические и психологические, эпические и исторические параллели. К этой песне предстоит еще вернуться в связи с общей идейно-художественной концепцией "Тихого Дона" как эпического повествования о народе и его пути в революции.
       Что касается "лирической ситуации", в которой оказывается Григорий Мелехов,-- любовь к Аксинье и женитьба на Наталье -- и сложности взаимоотношений героев в такой ситуации, то они неоднократно раскрываются и в народной лирике.
       Один из собирателей прошлого века и исследователей донской семейно-бытовой лирики утверждает, что первыми казачками были женщины "полоненные или выселившиеся из соседних губерний на Дон": "Песни, изображающие старинный казачий быт, представляют нам факты: как во время дележа добычи задуванили одного молодца тем, что на пай ему пала красна девица, или молодой охотничек, охотясь за серою ланью, добыл себе в жены турчанку молодую, или как донской казак манит шинкарочку из Польши на тихий Дон"'. Эти обстоятельства не обойдены и вниманием Шолохова. Однако и в народной поэзии, и в романе они предстают как обстоятельства далекого прошлого. Отношения в семье складывались как чисто русские, и отразившие их лирические песни носят общенациональный характер[2].
       По словам И. Кравченко, песня о польской шинкарке, которую распевает в "Тихом Доне" приехавший из Лодзи в отпуск Гаврила Майданников, "звучит лишь как воспоминание о далеком военном прошлом". Писатель представляет песню как "давнишнюю казачью песню о Польше, сложенную еще в 1831 году". "По-видимому,-- считает И. Кравченко,-- песня записана Шолоховым, так как в сборниках близкие варианты нами не обнаружены"[3]. Однако в книге М. Донецкого "Донское казачество" (Ростов н/Д, 1926) нами обнаружен текст, датированный 1831 годом и дословно совпадающий с песней, приведенной Шолоховым (ср. 2, 206):
       Говорили про Польшу, что богатая, А мы разузнали -- голь проклятая!
      
       [1] А. Савельев. Донские народные песни. В его кн. "Сборник дон
       ских народных песен". СПб., 1866, стр. 43.
       [2] См. А. И. Соболевский. Великорусские народные песни, т. III.
       СПб., 1897.
       [3] "Лит. критик", 1940, No 5--6, стр. 216.
       У этой Польши корчемка стоит, Корчма польская, королевская. У этой корчем ки три молодца пьют, Пруссак, да поляк, да млад донской казак. Пруссак водку пьет -- монеты кладет, Поляк водку пьет -- червонцы кладет: Казак водку пьет -- ничего не кладет: Он по корчме ходит, шпорами гремит, Шпорами гремит-- шинкарку манит: "Шинкарочка-душечка, пойдем со мной, Пойдем со мной, к нам на тихий Дон, У нас на Дону, да не по-вашему: Не ткут, не прядут, не сеют, не жнут, Не сеют, не жнут, да чисто ходют!"
       "Уже давно писано,-- продолжает А. Савельев,-- о рабском положении женщины в русской семье, о деспотизме мужа и свекра, о безответной горькой доле невестки. То же самое можно было бы подтвердить десятками донских песен, и все эти суждения применить к казачьей семье. На Дону, как и в Великороссии, поются эти заунывные песни про шелковую плетку в руках ревнивого мужа, про побои свекра, про наветы золовок, также во всей силе господствуют и на Дону эти обрядовые свадебные голошения над девичьей волей, над русой косой и т. п."'.
       Однако лирическая казачья песня вместе с жалобой казачки на "разнесчастную судьбу" несет в себе и ее чувства "непокорности и"непреклонности".
       "Особенности казачьего быта не могли не повлиять на положение женщины в казачьей семье. Грозный муж, да и то иногда только по песням, отвлекаемый часто от дома войною, службой, по необходимости предоставлял больше свободы и самостоятельности своей жене -- куховнице и своей верной слуге. При такой свободе в отсутствие мужа есть возможность вырваться на волю из душной семейной атмосферы и энергической натуре пожить нараспашку; в это время казачка приобретает много опытности и практичности в хозяйских делах, а также женского умения тонко и хитро провести и одурачить тупого на сметку сожителя... Вследствие таких-то обстоятельств между казачками много можно встретить натур игреливых, по удачному выражению народных песен,-- энергических, смелых, которые постоят за себя, не дадутся в обиду и отомстят если не силою, то хитростью. Натуры же кроткие, слезливые, эти безответные жертвы тяжелого семейного быта, и не стараются выбиться из своего положения;
      
       [1] А. Савельев. Сборник донских народных песен. СПб., 1866, стр. 45.
      
      
      
       про них-то и сложены эти рифмованные голошения, или иначе семейные и свадебные песни"[1].
       Так издавна подмечены не только особые "семейные обстоятельства", но и "женские натуры" как основные характеры народной семейно-бытовой лирики. Уже не однажды и совершенно справедливо исследователи-фольклористы указывали на близость образов Аксиньи, Натальи, Дарьи к образам женщин-казачек в народной поэзии. "Если представить -- писал И. Кравченко,-- по донской народной лирике образы женщин-казачек, они окажутся чрезвычайно близкими Аксинье Астаховой, Наталье и Дарье Мелеховым. И дело здесь, конечно, не в заимствовании, а в глубоко реалистическом изображении типичных явлений реальной действительности, причем выделить эти типы из действительности, осмыслить их помог Шолохову и фольклор"[2].
       Утверждая, что "о своей биографии, взглядах и чувствах Аксинья могла бы рассказать словами донских лирических песен", что основные события ее жизни "имеют близкие параллели в донских лирических песнях", И. Кравченко подтверждает эту свою мысль записанными им на Дону текстами песен о "непокорной и непоклонной" головушке героини, страдающей в великом чувстве за дружка своего[3]. Через несколько лет эти наблюдения будут подкреплены записями лирических песен А. Листопадова, и автор этих сопоставлений А. А. Горелов придет к выводу о том, что "в сравнении романа о крестьянстве с крестьянской же песенностью одной эпохи нет ложного построения. Аналогия позволяет раскрыть глубину проникновения писателя в жизнь родного народа. Она показывает, что национальное своеобразие, народность эпопеи проявляется прежде всего в национальности, народности ее содержания. Очевидно, что Аксинья -- это тот же национальный тип гордой, непокорной, страстно, до самозабвения любящей русской женщины, который запечатлен русским фольклором"[4].
       Шолохов сразу же отличает свою героиню от тех "энергических натур" народной лирики, которые, довольствуясь
      
       [1] А. Савельев. Сборник донских народных песен. Спб., 1866, стр. 47.
       [2] И.Кравченко. Шолохов и фольклор. "Лит. критик", 1940, No 5--6,
       стр. 222.
       [3] Песни донского казачества. Сост. И. Кравченко. Сталинград, 1938,
       No 161, 188, 198, 200, 209.
       [4] А. А. Горелов. "Тихий Дон" М. Шолохова и русское народное
       поэтическое творчество. В кн. "Михаил Шолохов. Сб. статей". Л., Изд-во
       ЛГУ, 1956, стр. 36.
       возможностью короткой связи, стремятся "тонко и хитро провести и одурачить тупого на сметку сожителя". При первой же встрече с Григорием у Дона Аксинья грозится рассказать о его заигрываниях уходящему на сборы "дружечке". Провожая Степана, она "любовно" заглядывает ему в глаза, а затем снова отстраняет ласки Григория, "разумом не желая этого, сопротивляясь всеми силами". И когда "с ужасом увидела она, что ее тянет к черному ласковому парню", Аксинью еще больше "пугало это новое, заполнявшее все ее чувство".
       И это истинно большое чувство воспринималось женским населением хутора с завистью, злорадством, со "звериным любопытством", "в хуторе решили, что это -- преступно, безнравственно, и хутор прижух в поганеньком выжиданьице: придет Степан -- узелок развяжет" (2, 59).
       Аксинья видела это враждебное отношение к себе, "высоко несла свою счастливую" голову, "вызывающе" смеялась над всеми, ходила гордая и счастливая, "людей не совестясь и не таясь". Любовь к Григорию выпрямила ее, и эта впервые испытанная полнота чувства противостояла теперь той жестокости, которая однажды уже изломала ее жизнь. Аксинья испытала и горечь унижения, и насмешки, и побои мужа, но в своем протесте, в своей борьбе за право на любовь оставалась вызывающе смелой и последовательной ("За всю жизнь за горькую отлюблю!.. А "там хучь убейте!") (2, 55).
       Именно такая, гордая и непокорная, "в позднем, мятежном цвету" (2, 171), любовь Аксиньи так, как она разворачивается в романе, опирается на обобщенные в народной лирике песенные образы мятежного женского характера. Ее чувства и переживания близки чувствам и переживаниям героини лирической песни о несчастной женской доле, с ее ненавистью к постылому, разнелюбому мужу и тоской по любимому дружечке: "...и плелась в душе ненависть с великой любовью", "...решила накрепко: Гришку отнять у всех, залить любовью, владеть им, как раньше" (2, 98) Но тексты народных песен ни разу не воспроизводятся в романе, хотя неоднократно указывается, что Аксинья великолепно знала и мастерски исполняла эти песни, "грудным полным голосом дишканила".
       Песенный характер Аксиньи, ее тоска по Григорию, неугасимое чувство к нему выплескиваются в песенные образы ее речи ("Тоскую по нем, родная бабунюшка. На своих глазынь-ках сохну. Не успеваю юбку ушивать -- что ни день, то шире становится... Пройдет мимо база, а у меня сердце закипает... упала б наземь, следы б его целовала..."), в скупые вопросы
      
      
      
      
       и признания ("Как живешь-любишься с молодой женушкой?", "...жить без тебя моченьки нету"), в ласковые обращения к любимому ("дружечка моя", "колосочек мой", "крови-нушка моя", "родненький мой").
       В этих обращениях-характеристиках Аксинья близка лирической героине народной поэзии. Близок к народной лирике и Григорий не только в обращении к Аксинье, но и к другим женщинам ("любушка", "незабудная", "разнелюбая", "игре-ливая" и т. п.). Что касается характеристик героя в романе ("взгальный", "непутевый", "необузданный"), то они и по интонации, и по эмоциональному наполнению далеки от тех характеристик, которые дают "дружечке" лирические героини народных песен, и отмечают преимущественно одну индивидуальную особенность Григория -- его вспыльчивость, горячность. И только Аксинья в самом конце романа говорит о Григории: "Он так... несчастный человек" (5, 487) -- и сближает его судьбу со своей "разнесчастной судьбой", как она характеризуется в народной лирике.
       Борьба Аксиньи за право на любовь прочно связана в романе с ее поисками "своей доли". И в этих поисках Аксинья опять-таки выражает чаяния лирической героини народных песен. Опираясь на народно-поэтические традиции, Шолохов создавал глубоко самобытный, народный характер героини "с сильной волей и горячим сердцем". Аксинья по-своему искала пути к лучшей жизни, связав все свои надежды на счастье с Григорием. "Для нее теперь, как некогда давным-давно, как в первые дни их связи, уже ничего не существовало, кроме Григория. Снова мир умирал для нее, когда Григорий отсутствовал, и возрождался заново, когда он был около нее" (4, 411). С нарастанием напряжения в народной борьбе Аксинья все больше проникается тревогой за судьбу любимого человека и вместе с тем за свою судьбу. Она чаще начинает вспоминать свою молодость, свою долгую и бедную радостями жизнь, и эти ее горькие раздумья сопровождаются грустной песенной интонацией народной лирики. Правда, тут же очнувшись от сна на лесной поляне, она слышит, как молодой казак, приплясывая, выговаривает "хриповатым, но приятным тенорком слова веселой песни:
       Я упала да лежу,
       На все стороны гляжу.
       Туда глядь,
       Сюда глядь,
       Меня некому поднять!
       Оглянулася назад --
       Позади стоит казак...
       - Я и сама встану! -- улыбнулась Аксинья и проворно вскочила..." (5, 17)'.
       Однако веселая песня вступает здесь в контраст с тревожным и грустным состоянием героини. Чем сильнее нарастает чувство уходящей молодости, несбывшихся надежд на счастье, тем чаще указывается на одиночество героини, и раскрывается оно в обращении к народной поэзии.
       После смерти Ильиничны, так и не дождавшейся своего "младшенького", Аксинья увела к себе "притихших детишек родного ей человека" и стала нараспев рассказывать им сказку о бедном сиротке Ванюшке, который просит гусей-лебедей взять его "на белы крылышки" и унести "на родимую на сторонушку" (5, 331). В эту знакомую с детства волшебную сказку Аксинья вкладывает и свою тоску по семье, материнскую нежность к осиротевшим детям, ожидание любимого человека, неугасимую мечту о своем счастье. Ее охватывают чувства, близкие переживаниям Григория, слушающего и шепотом повторяющего слова песни "Ой, как на речке было, братцы, на Камышинке.,.".
       Поиски "своей доли" у Аксиньи неотделимы от давно пленившей ее мечты -- "уехать с Григорием куда-нибудь подальше от Татарского, от родной и проклятой стороны, где так много она перестрадала, где полжизни промучилась с нелюбимым мужем, где все для нее было исполнено неумолчных и тягостных воспоминаний" (5, 253). Но когда "неожиданно и странно" сбывается эта мечта, будущее оказывается задернутым "темной мглой", как манящие вдаль степные горизонты. "Много раз в жизни не оправдывались, не сбывались ее надежды и чаяния, и, быть может, поэтому на смену недавней
      
       [1] Песня эта начинается словами: "Ты здорово, кумушка, здорово, голубушка! -- Я не дюже здорова. Болит моя голова",-- и рассказывает об игривой девице, которая идет по воду и падает ("подломился каблучок") "против милова двора". После заимствованных Шолоховым из этой песни строк, следует обращение к Ванюшеньке-душе поднять молодицу:
       Я не знаю, как назвать; Осмелилась молода,-- Ванюшею назвала: -- И Ванюшенька-душа, Подыми, милый, меня! - Я бы рад тебя поднять, С стороны люди глядят: Не чужие, все свои, Все товарищи мои.
       (А. Савельев. Сборник донских народных песен. СПб., 1866, стр. 171 -- 172).
      
      
      
       радости пришла всегдашняя тревога. Как-то сложится теперь ее жизнь? Что ждет ее в будущем? Не слишком ли поздно улыбается ей горькое бабье счастье?" (5, 366).
       Если для Григория нет предела тоски по "разродимой сторонушке" (уж он-то знает, что "в чужих краях и земля и травы пахнут по-иному"), то Аксинья всю жизнь рвется в "чужедальние" края -- "хучь на край света" (5, 245). Однажды уже, в тифозном бреду, она просила Григория не бросать ее "в чужой стороне" (5, 263), но теперь, когда он снова зовет ее куда-то "на Кубань или дальше", Аксинья просит не бросать ее уже здесь, на "родной и проклятой стороне": "Поеду, Гришенька, родненький мой! Пеши пойду, поползу следом за тобой, а одна больше не останусь! Нету мне без тебя жизни... Лучше убей, но не бросай опять!.." (5, 481).
       И теперь, когда "Григорий снова был с нею", когда "снова призрачным счастьем манила ее неизвестность", Аксинья вспоминает, как еще вчера днем слышала "грустную бабью песню":
       "Тега-тега, гуси серые, домой, Не пора ли вам наплаваться? Не пора ли вам наплаваться, Мне, бабеночке, наплакаться...--
       выводил, жаловался на окаянную судьбу высокий женский голос, и Аксинья не выдержала: слезы так и брызнули из ее глаз!" (5, 485).
       Песня эта созвучна психологическому состоянию героини. В ее душе еще теплится надежда на все то же призрачное счастье ("Найдем и мы свою долю!"). Но песня эта уже предвещает и близкий трагический исход.
       Если провести сопоставление поэтических средств и ситуаций, в которых раскрывается образ лирической героини народных песен, с женскими образами "Тихого Дона", как это сделали И. Кравченко и А. Горелов[1], то и судьба другой героини романа Натальи предстанет как "разнесчастная судьба", близкая героине русской народной лирики. Вот один из вариантов такой песни, записанной на Дону И. Кравченко:
       Судьба моя, разнесчастная судьба, На что, судьба, на свет меня создала,
       Никакой же мне радости не дала, Больше печали, горя придала. Все радости закрылись от меня, Все несчастья повстречалися со мной. С того горя во компаньицу пойду, Послушаю, что люди говорят, Меня, бабочку, ругают и бранят. Уж вы, люди, уймитесь говорить. Расскажите, как на свете одной жить, Расскажите, как горечко горевать, Расскажите, как милого забывать[1].
       Устной народной поэзии издавна знакомы, как отмечено еще фольклористами прошлого века, "натуры кроткие", "слезливые", "безответные жертвы тяжелого семейного быта". По натуре своей и Наталья женщина кроткого характера, "смущенной покорности", безропотного подчинения семейным традициям и воле мужа. Григорий искренне признается "ледянистой" жене: "Чужая ты какая-то... Ты -- как этот месяц: не холодишь и не греешь. Не люблю я тебя, Наташка, ты не гневайся. Не хотел гутарить про это, да нет, видно, так не прожить..." (2, 146).
       Наталья глубоко переживает свое положение нелюбимой жены. Ее глаза часто "налиты слезами", она нередко тайком "тихо всхлипывала", глотала слезы, душила рыдания. У нее "мокрые от слез ладони", от плача "вздрагивали ее плечи", "между пальцев ее.а блестели слезы", она "затряслась в приступившем рыдании", "рыдала без слез", и, наконец, все, что накопилось на сердце, "прорвалось в судорожном припадке рыданий" (5, 156) в сцене проклятия мужа.
       Фольклористы считают, что именно про натуры такого склада сложены "рифмованные голошения". Однако даже во время свадебного обряда Шолохов обходит эти "голошения" как нечто противоестественное радостному состоянию искренне и глубоко любящей Натальи-невесты. И только после ухода Григория с Аксиньей в Ягодное Наталья падает перед отцом на колени и причитает: "Батянюшка, пропала моя жизня!.. Возьми меня оттель! Ушел Гришка с своей присухой!.. Одна я! Батянюшка, я как колесом переехан-ная!.." (2, 182)[2].
       Считается также, что натуры кроткие и покорные "не стараются выбиться из своего положения". Такой поначалу
      
      
      
      
       [1] См. И. Кравченко. Шолохов и фольклор, стр. 222--223; А. Горелов. "Тихий Дон" М. Шолохова и русское поэтическое творчество, стр. 32-- 36; 40--41.
       [1] Песни донского казачества. Сост. И. Кравченко. Сталинград, 1938,
       стр. 236.
       [2] В текст романа в связи с Натальей не введено ни одной песни, ни
       одного причета.
      
      
      
      
      
       кажется и Наталья. Она идет к своей "разлучнице" "на великое унижение, на большую нравственную пытку" (2, 363), и Аксинья "лютует", "глумится" над ней: "Вот она -законная брошенная жена -- стоит перед ней приниженная, раздавленная горем" (2, 367). Пройдет время, и соперницы вновь столкнутся в борьбе за Григория, Наталья снова придет к Аксинье, но уже не за милостью, не затем, чтобы "выпросить" Григория ("...зараз уж я просить не буду, как тогда, помнишь?"), а чтобы отстоять свои права ("У меня двое детей, и за них и за себя я постоять сумею!").
       Особенно часто встречается в донской народной лирике характер "игреливой" казачки. Близок к нему и к тем ситуациям, в которых он раскрывается, созданный Шолоховым образ Дарьи. Подобно песенной героине, Дарья сожалеет, что не родилась казаком. Теперь же на уме у Дарьи "игрища да улица" (3, 67), а "волюшка" нужна ей, чтобы украдкой нагуляться, "как она говаривала -- "на ходу любовь покрутить" с каким-нибудь приглянувшимся ей расторопным казачком" (5, 112).
       В отсутствие Петра Мелехова Дарья "резко изменилась", "тщательнее наряжалась", "с игрищ приходила поздно", считая: "Только и нашего, пока мужьев нету" (2, 363). Петро грозился избить жену за связь со Степаном Астаховым, Пан-телей Прокофьевич после того, как сняли с петель ворота, "проучил" Дарью ременными вожжами, она в свою очередь "учит" свекра и вводит его в большое смущение, не прочь Дарья "шутку зашутить" и со своим деверем Григорием -- все эти или аналогичные им ситуации не раз отмечены народной поэзией.
       Как и ее песенный прототип, Дарья недолго горюет о погибшем муже. Слезы ее -- "как роса падет,-- солнце выглянет, росу высушит". Так скоро оттосковала она после смерти Петра: "...как только дунул вешний ветерок, едва лишь пригрело солнце,-- и тоска Дарьина ушла вместе со стаявшим снегом" (4, 303--304).
       "Разные по характерам, во всем не похожие одна на другую" (2, 364), героини "Тихого Дона" различны и по своему нравственно-психологическому складу. Но в чем не отказывает писатель казачкам -- в неповторимой красоте каждой из них. Григорий с восхищением отмечает, что Аксинья "чертовски похорошела за время его отсутствия" (2, 399). Наталья вспыхнула под внимательным взглядом Григория, и он впервые подумал: "Красивая баба, в глаза шибается..."
       (3, 277). Даже уставшая от своих приключений Дарья "была дьявольски хороша!" (5, 119).
       Красавица-казачка в донских песнях чаще всего выглядит так: "белым бела, в паясу танка", "личка беленькия, брови черненькия, наведенькия", "ровно тоненький шнурок"'. Внешне особенности такой "чернобровочки" во многом определяют облик Дарьи и варьируются в романе уже как характерологические детали: "Дарья поиграла тонкими ободьями бровей" (2, 70); "...ломались в смехе черные дуги ее подкрашенных бровей" (2, 143); "высокая, тонкая, гибкая в стану, как красноталовая хворостинка" (2, 157); "гибкая, переламывалась надвое" (2, 363); "крутые черные дуги бровей дрожали" (3, 66); "смешливо поиграла полукружьями подведенных, как нарисованных тушью бровей" (3, 275); "была она тонка, нарядна" (3, 276); "ломались... крутые подковы крашеных бровей" (4, 128); "насурмленные брови ее... блестели бархатной черниной" (4, 139); "Жила она на белом свете, как красноталовая хворостинка; гибкая, красивая и доступная" (5, 68); и, наконец: "...в своевольном изгибе накрашенных бровей и в складках улыбающихся губ таилось что-то вызывающее и нечистое" (5, 119).
       Однако даже такие настойчивые характеристики писатель не считает исчерпывающими и прибегает к перекрестным оценкам персонажей, хорошо знающих Дарью. Особенно строг к ней Пантелей Прокофьевич: "С ленцом баба, спор-ченная" (2, 132), "сука поблудная", "зараза липучая" (5, 125). Григорий "с чувством непреодолимого отвращения и гадливости" рассматривает убившую Котлярова пьяную Дарью и кованым каблуком сапога наступает на ее лицо, "черневшее полудужьями высоких бровей" (4, 365). Наталья "всегда относилась к Дарье и к ее нечистоплотным любовным увлечениям с чувством сожаления и брезгливости" (5, 113).
       Красота Аксиньи характеризуется как "губительная, огневая ее красота" (2, 399), даже как "порочная и манящая красота" (4, 329). Эта вызывающе яркая внешность героини вступает во взаимодействие с богатством и красотой ее внутреннего мира, полнотой чувств, чутким восприятием природы, человека и мира, светлой мечтой о "своей доле" и последовательностью борьбы за счастье. Вместе с тем это и "гордая" ее красота (4, 325).
       Печать народного осознания красоты еще в большей мере
      
       [1] А. Листопадов. Песни донских казаков, т. IV, стр. 14; т V, стр. 92; т. III, стр. 128.
      
      
      
       лежит на авторской характеристике Натальи. "Бесхитростный, чуть смущенный, правдивый взгляд" Натальи, с которым встречается Григорий еще во время сговора, сменяется "тоскующим взглядом", "смелые серые глаза" становятся грустными даже в радости ("скорбные глаза", "печальные глаза"). Но одна деталь в облике Натальи остается неизменной -- "большие, раздавленные работой" руки,-- и эта деталь повторяется, становится характерологической в раскрытии облика женщины-труженицы. Еще незадолго до смерти "была она, как молодая яблоня в цвету,-- красивая, здоровая, сильная" (5, 166). Красота и здоровье героини здесь стоят в одном ряду и являются выражением женской красоты в народной поэзии. Но при этом писатель обращает внимание и на духовную красоту Натальи как жены и матери: "...некрасивая и все же прекрасная, сияющая какой-то чистой внутренней красотой" (5, 73).
       Касаясь не только образа Аксиньи, но и тех обстоятельств, в которых предстают женщины "с сильным характером, с сильной волей и горячим сердцем", Шолохов указывал: "Буквально такой ситуации не было в жизни. Но вообще жизнь деревни, казачьей станицы, пестрит вот такими историями"'. Создавая поставленные в такую ситуацию характеры, писатель, разумеется, шел прежде всего от самой народной жизни, взятой на ее крутом историческом переломе. Не оказался в стороне и опыт народных наблюдений и оценок, вылившийся в устное творчество. Поэзия народа помогала писателю выделить основные особенности создаваемых народных характеров, обнажить их социально-психологическую глубину, нравственную цельность, показать художественно крупно, в неразрывной связи их судеб с той исторической эпохой, которая их породила и существо которой они выразили.
       4. МЫСЛЬ НАРОДНАЯ
       Структура "Тихого Дона" как эпического повествования определяется изображением исторических судеб народа. Создавая такой собирательный образ, состоящий из многоликих, впитавших в себя всеобщее и индивидуальное народных характеров, Шолохов обращался опять-таки к устной поэзии народа как первоисточнику не только в познании духовного мира отдельных своих героев, но и сложных со-
      
       "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
       циальных процессов, происходивших в сознании многих людей.
       Мысль народная, выраженная, как уже отмечалось, в старинных казачьих песнях, поставленных эпиграфом к роману, во многом определяла идейную концепцию "Тихого Дона". Народная поэзия, как воплощение духовной культуры народа, связана с его историей. Обращаясь к поэзии народа, Шолохов обращался к его истории, к его духовной культуре и связывал народное слово, воплощенные в нем мысли, настроения и переживания с теми процессами, которые происходили в народном сознании за время двух войн и революции.
       Казак одновременно и хлебороб, и воин. Судьбы донского казачества, как считают фольклористы, наиболее полно отразились в его походных песнях, к которым Шолохов и прибегает особенно часто. "От походов на Азов до гражданских боев,-- пишет И. Кравченко,-- нет, видимо, ни одной значительной войны с участием казаков, по поводу которой не возникла бы у донцов песня. Походная песня является как бы поэтической летописью войн и военных походов. В ней отражены все основные моменты военной службы казака: сборы и проводы в армию, казарменная жизнь, битвы, поединки, победы, поражения, плен, бегство из плена, ранение, смерть на войне, возвращение на родину и т. д."'.
       И это действительно так: тексты песен, вошедших в "Тихий Дон", возникли в связи с участием казаков во многих войнах и походах. Самая ранняя по времени возникновения -- историческая песня о Ермаке и вольном казачестве ("Ой, как на речке было, братцы, на Камышинке..."), в которой поэтически обосновываются казачьи права на "тихий Дон со всеми его речками и проточками". Первый же эпиграф к "Тихому Дону" ("Не сохами-то славная землюшка наша распахана...") -- старинная казачья песня, возникновение которой на Дону обычно связывают со временем участия донских казаков в Итальянском походе Суворова в 1799 году.
       Все остальные походные песни в романе рождены преимущественно кампаниями и войнами прошлого века. Песня, поставленная эпиграфом к третьей книге романа ("Как ты, батюшка, славный тихий Дон..."), возникла как отклик на события Отечественной войны 1812 года. К началу века от-
      
       [1] И. Кравченко. Шолохов и фольклор. "Лит. критик", 1940, No 5-- 6, стр. 211--212.
      
      
      
       носится и популярная на Дону песня "Конь боевой с походным вьюком...". Отголоски русско-шведской войны и пребывания казачьих войск в Финляндии слышатся в песне "Поехал казак на чужбину далеку...". Воспоминания о службе донских казаков в Польше отразились в песне "Говорили про Польшу, что богатая...". Песня "А из-за леса блестят копия мечей..." связана с обходным ударом генерала П. Я- Бакланова против Шамиля весной 1853 года. Приводятся в романе два отрывка ("На войне кто не бывал...", "Море Черное шумит...") из песни, связанной со штурмом занятой турками крепости Варна русскими войсками с моря и суши (сентябрь -- октябрь 1828 года). И вообще отголоски участия донских казаков в многочисленных русско-турецких войнах, особенно в освобождении Болгарии от турецкого ига, чаще всего слышатся в вошедших в роман песнях ("Турк-салтана победили, христиан освободили..." и т. п.).
       Тексты песен, разумеется, отражают и особенности военного быта казачества, и активное его участие в различных походах. Однако они используются писателем совсем не для того, чтобы при их помощи воссоздать широкий диапазон военных действий с участием казачества. В приводимых Шолоховым песенных текстах исторические реалии чаще всего стерты или совсем утрачены[1]. Песни даны в современном их бытовании, связанном с изображаемым временем, а некоторые впервые записаны Шолоховым. Выраженные в них чувства и настроения созвучны чувствам и настроениям героев романа. Как в старинных походных песнях, так и в поздних лирических солдатских песнях ("Ой, да разродимая моя сторонушка...", "Прощай ты, город и местечко..." и др.) сквозит тоска по "родимой сторонушке", по родной земле и по нарушенной мирной жизни, по семье и по любушке, а военная служба характеризуется как "распроклятое житье".
       Эти чувства особенно близки героям "Тихого Дона", и они раскрываются через песни, которые поют казаки накануне первой мировой войны. Шолохов изображает лагерные будни одного из казачьих полков. У первого костра -- печальная песня "Поехал казак на чужбину далеку...", у другого огня в поле иная песня ("Ах, с моря буйного да с Азовского..."), у третьего -- "вяжет сотенный краснобай замысловатые пет-
      
       [1] Ср., напр., тексты песен "На войне кто не бывал...", "А из-за леса блестят копия мечей..." с более ранними вариантами -- Памятники русского фольклора. Исторические песни XIX века. Л., "Наука", 1973, стр. 180-- 182; 191 -- 192.
       ли сказки". Разные, текучие настроения. Первая песня выливается в "нехитрую повесть казачьей жизни" (2, 286)'. Рассказ о смерти казака, о горе молодой вдовы-казачки близок внутреннему состоянию казаков перед войной, выражает их тревогу за свою судьбу. Шолохов не только воспроизводит текст этой песни, но и детально описывает ее исполнение: "Убивается серебряный тенорок, и басы стелют бархатную густую печаль", "Тенор берет ступенчатую высоту, хватает за самое оголенное", "И многие голоса хлопочут над песней", "...тенор-подголосок трепещет жаворонком над апрельской талой землей", "...вместе с ним тоскуют басы" (2, 285-- 286). Писатель настаивает и на массовости исполнения песни, и на выраженной в ней всеобщности чувств казаков.
       И войну встречают казаки совсем не строевой, а похабной казачьей песней, "охальные слова" которой запевала, заглушая сосущую тоску, "насмехаясь над своим и чужим горем", бросал в цветную толпу на тротуарах: "Девица красная, щуку я поймала..." (2, 289). Но все-таки "чаще всего" (2, 262), по словам писателя, из теплушек слышался гимн донского войска -- "Всколыхнулся, взволновался..."[2].
       Со временем на смену этим песням придут иные, и писатель посчитает необходимым подчеркнуть эту перемену: "Коренным образом изменились казаки по сравнению с прошлыми годами. Даже песни -- и те были новые, рожденные войной, окрашенные черной безотрадностью" (3, 22). И чаще всего пели казаки "одну песню, тоскливую, несказанно грустную" -- "Ой, да разродимая моя сторонка". Но и в "Калинушке"[3], и в других песнях отмечает писатель "все ту же тоску, перелитую в песнь" (3, 24). Не могут заглушить ее и старинные песни, отразившие опыт участия казаков во многих войнах:
       На войне кто не бывал, Тот и страху не видал.
      
       [1] Автор песни "Казак на чужбине"-- украинский писатель Е. П. Гребенка (1812--1848). Текст этой песни см.: "Песни русских поэтов". Л., "Сов. писатель", 1950, стр. 256 ("Библиотека поэта. Малая серия"). Варианты близкие к воспроизводимому в "Тихом Доне" тексту в народном бытовании см.: "Песни донского казачества. Сост. И. Кравченко". Сталинград, 1937, стр. 193--194; "Фольклор Дона", сб. 2. Ростов н/Д, 1941, стр. 19--20.
       [2] Текст его см.: "Песни донских казаков. Сост. Н. Н. Голубинцев". М.,
       1911, стр. 33.
       [3] Вариант этой песни записан на Дону А. М. Листопадовым в 1903 го
       ду. См.: А. Листопадов. Песни донских казаков, т. II. М., Музгиз,
       1950, стр. 234--235.
       265
      
      
      
       День мы мокнем, ночь дрожим, Всею ноченьку не спим. В чистом поле страх и горе Каждый день, каждый час... (3, 23)
       Еще одна старая походная песня, рассказывающая о боях донцов с турками за Дунаем-рекой, в устах обезумевшего на войне казака утрачивает не только боевое звучание, но и всякий смысл: "Не песня, а волчий нарастающий вой рвался из его оскаленного рта" (3, 44).
       К этим песням, к выраженным в них чувствам и мыслям, писатель еще возвратится -- и это весьма знаменательно!-- раскрывая состояние своих героев, заблудившихся в восстании, когда иная война, уже гражданская, вступит в казачьи курени, когда боевой конь Григория Мелехова, взрыв копытами землю возле родного крыльца, будет уносить его "в чистое поле", на близкий фронт, где "страх и горе каждый день, каждый час" (5, 77), когда строки из песни, в которой донские казаки сравниваются со всепожирающей саранчой (4, 335), зазвучат уже как суровая оценка участников восстания, когда Прохор Зыков уже после разгрома белого движения на Дону с грустной шуткой вспоминает "Разродимую мою сторонушку" как песню, которую бежавшие к морю казаки будут с горя заводить, покидая родину (5, 288).
       Раскрывая вскоре после февральского переворота настроения не желающих продолжать войну казаков, Шолохов вновь вводит несколько песен. В одном вагоне походная песня ("Конь боевой с походным вьюком..."), которую с трудом "подняли" и вскоре "оборвали", в соседнем -- новая песня с припевкой под "казачка", в которой казаки глумятся над царем. И все сочувственно вслушиваются в эту песню:
       Эх, вы горьки хлопоты, Тесны царски хомуты! Казаченькам выи труть -- Ни вздохнуть, ни воздохнуть. Пугачев по Дону кличет, По низовьям голи зычет: "Атаманы, казаки!.." (3, 93)
       В песне этой ярко выраженное народное сознание, острое понимание социального неравенства и того, что Пугачев защищал интересы голи казацкой. Обращение к истории наполняется современным смыслом -- призывом к новой борьбе с царизмом.
       Здесь, однако, выражена через символику народной поэзии лишь одна сторона исторического процесса размежева-
       ния и в среде казачества. Именно в это время в реакционных кругах казачьего офицерства обострились идеи донской самостийности, усиленно разжигались казачьими верхами сословные чувства, играли на привилегиях казачества и осложняли его путь к революции. В этой атмосфере и возникает в романе старинная казачья песня:
       ...Но и горд наш Дон, тихий Дон, наш батюшка,--
       Басурманину он не кланялся, у Москвы, как жить, не спрашивался,
       А с Туретчиной -- ох, да по потылице шашкой острою,
       век здоровался...
       А из года в год степь донская, наша матушка, За пречистую мать богородицу, да за веру свою православную, Да за вольный Дон, что волной шумит, в бой звала
       со супостатами... (3, 113).
       Песней этой "угощают" казачьих офицеров-корниловцев. Она близка их настроениям и воспринимается в данной ситуации как призыв к борьбе с русским народом. Однако даже офицеры в своих устремлениях далеко не едины. Инициатор этой песни подъесаул Атарщиков, высказывая свою беспредельную любовь к Дону, к веками сложившемуся укладу казачьей жизни, останавливается перед сомнением: "...не околпачиваем ли мы вот этих самых казаков? На эту ли стежку хотим мы их завернуть?.." (3, ИЗ).
       В своих сомнениях и переживаниях Атарщиков как бы предвосхищает раздумья Григория Мелехова, который в начале восстания, опаленный слепой ненавистью, думает о том, как насмерть "пути казачества скрестились с путями безземельной мужичьей Руси, с путями фабричного люда", "на узкой стежке не разойтись" (4, 198), и только в ходе восстания испытывает чувство "неправоты своего дела" ("Заблудились мы, когда на восстание пошли", "Спутали нас ученые люди... Господа спутали!"). Внутренний монолог Григория по интонации и образам близок старинной песне о Доне ("Рвать у них из-под ног тучную, донскую, казачьей кровью политую землю. Гнать их, как татар, из пределов области! Тряхнуть Москвой, навязать ей постыдный мир!").
       Как и Григорий Мелехов, Атарщиков вкладывает в старинную песню свои искренние чувства любви к родному Дону, к своему народу, которые резко отделяют его от офицеров-самостийников, пытавшихся "вырвать умы казаков из разлагающей атмосферы политики" (3, 112), и сближают с центральным героем романа. Исторический же смысл этой песни еще вступит в своеобразную перекличку с той песней, кото-
      
      
      
      
       рую услышит Григорий Мелехов при отступлении казаков, разбитых в бесславной борьбе с русским народом.
       В самый разгар корниловского мятежа включается в роман популярная походная казачья песня "Ой, да возвеселитесь, храбрые донцы-казаки...", которую вместе с Иваном Алексеевичем Котляровым запевает особая казачья сотня, снятая с фронта и брошенная на Петроград:
       "Королев... отчаянно махнув поводьями, кинул первые слова:
       Ой, да возвеселитесь, храбрые донцы-казаки...
       Сотня, словно разбуженная его напевным вскриком, рявкнула:
       Честь и славою своей!-- и понесла над мокрым лесом, над просекой-дорогой:
       Ой, да покажите всем друзьям пример, Как мы из ружей бьем своих врагов! Бьем, не портим боевой порядок. Только слушаем один да приказ. И что нам прикажут отцы-командиры, Мы туда идем -- рубим, колем, бьем!'
       Весь переход шли с песнями, радуясь, что вырвались из "волчьего кладбища" (3, 138).
       Песня, кажется, буквально призывает казаков "взвеселиться", и они, по словам писателя, действительно радуются тому, что покидают опостылевшую войну. Они еще не знают, что "отцы-командиры" направляют их на подавление революции. Правда, вскоре в сотне начинают вместе с Иваном Алексеевичем осознавать, что "казакам с Корниловым не одну стежку топтать, чутье подсказывало, что и Керенского защищать не с руки" (3, 142). Казаки "портят боевой порядок" контрреволюции, отказываются выполнять приказы "отцов-командиров" и во главе с Котляровым покидают вагоны, идущие на Петроград.
       Однако в канун восстания на Дону вновь вспоминается эта песня. Штокман напоминает Ивану Алексеевичу ее прямой смысл: "Казаки -- особое сословие, военщина. Любовь к чинам, к "отцам-командирам" прививалась царизмом...
      
       [1] Близкий вариант этой песни см.: А. Листопадов. Песни донских казаков, т. II. М., Музгиз, 1950, стр. 254--255. Сопровождается примечанием: "Песня очень популярна на Дону,-- и старому и малому она известна" (стр. 255).
       Как это в служивской песне поется? "И что нам прикажут отцы-командиры -- и мы туда идем, рубим, колем, бьем". Так, что ли? Вот видишь! А эти самые отцы-командиры приказывали рабочие стачки разгонять... Казакам триста лет дурманили голову. Немало!" (4, 172).
       Эти трудности хорошо осознает и сам Иван Алексеевич, вспоминающий Штокмана как своего учителя, и агитатор-большевик Илья Бунчук. Он готов сеять среди казаков семена большевистской правды, и для этого ему, земляку, нужен особый язык, "какая-то большая сила убеждения,-- чтобы не только опалить, но и зажечь, чтобы уничтожить напластовавшийся веками страх ослушания, раздавить косность, внушить чувство своей правоты и повести за собой" (3, 160).
       "Мы тут в потемках блукаем",-- признаются Бунчуку казаки и интересуются тем, какая будет власть при большевиках, как будет решен земельный вопрос, прикончат ли войну. Особо важную роль в раскрытии их чувств и настроений играет рождающаяся на глазах читателя "легенда" о Ленине. Рядовой казак Чикамасов спрашивает Бунчука:
       "-- Илья Митрич, а из каких народов Ленин будет? Словом, где он родился и произрастал?
       Ленин-то? Русский...
       Нет, браток! Ты, видать, плохо об нем знаешь,-- с от
       тенком собственного превосходства пробасил Чикамасов.--
       Знаешь, каких он кровей?-- Наших. Сам он из донских каза
       ков, родом из Сальского округа, станицы Великокняже
       ской,-- понял? Служил батарейцем, гутарют. И личность у
       него подходящая,-- как у низовских казаков: скулья здо
       ровые и опять же глаза.
       Откуда ты слышал?
       - Гутарили промеж собой казаки, довелось слыхать.
       -- Нет, Чикамасов! Он -- русский, Симбирской губернии
       рожак.
       -- Нет, не поверю. А очень даже просто не поверю! Пугач
       из казаков? А Степан Разин? А Ермак Тимофеич? То-то и оно!
       Все, какие беднеюшчий народ на царей подымали,-- все из
       казаков. А ты вот говоришь -- Симбирской губернии. Даже
       обидно, Митрич, слухать такое...
       Улыбаясь, Бунчук спросил:
       -- Так говорят, что -- казак?
       -- Он и есть казак, только зараз не объявляется. Я, как
       на личность глазами кину, доразу опознаю... Диву я даюсь,
       и мы тут до драки спорили: ежели он, Владимир Ильгич,--
      
      
      
      
      
       нашинский казак, батареец, то откель он мог такую огромную науку почерпнуть? Гутарют, будто спервоначалу войны попал он к немцам в плен, обучался там, а потом все науки прошел, да как начал ихних рабочих бунтовать да ученым очки вставлять,-- они и перепужались до смерти. "Иди,-- говорят,-- лобастый, восвоясы, Христос с тобою, а то ты нам таких делов напутляешь, что и в жисть не расхлебать!" -- и проводили его в Россию... Нет, Митрич, ты не спорий со мной: Ильгич-то -- казак... Чего уж там тень наводить! В Симбирской губернии таких и на кореню не бывает" (3, 161-162).
       В романе воссоздается процесс рождения "легенды", словно бы подслушанной писателем в народе. Это -- "не монолог и не новелла, сочиненная одним человеком"[1]. Рассказ казака Чикамасова "вполне соответствует легендам и сказам первых лет революции"[2]. Действительно, вложенную в уста одного из героев "Тихого Дона "легенду" трудно отличить от сказов первых лет революции о Ленине, созданных народом и бытовавших в его среде. Но нельзя пройти и мимо того факта, что в романе эта легенда прочно связана с тем временем, когда в сознании казачества происходили значительные перемены, вызывающие крутой поворот его в сторону революции.
       Возникшая в буржуазной печати на исходе первой мировой войны злобная клевета о Ленине как "немецком агенте" (рассказ Чикамасова свидетельствует, что клевета эта проникала и в среду казачества) отвергается "блукающими в потемках" казаками как чуждая народному сознанию. Имя Ленина ставится в ряд исторических имен, преимущественно вождей крестьянского движения. Выражается и стремление приблизить вождя революции к своей среде, и гордое сознание особой миссии казачества: "Все, какие беднеюшчий народ на царей подымали,-- все из казаков".
       Источник "легенды" о Ленине в "Тихом Доне" -- народное творчество, мысль народная, воплощенная в образное слово и раскрывающая истинное отношение казачьей массы к революции и ее вождю. Обращение писателя к поэтическим средствам сказа подчинялось раскрытию реальных исторических процессов в народном сознании. Заметим, что и
      
       [1] А. Н. Л о з а н о в а. Народнопоэтические мотивы в романе М. Шолохова "Тихий Дон". В кн. "Вопросы советской литературы", сб. IV. М.-- Л., Изд-во АН СССР, 1956, стр. 145.
       [2] И. Кравченко. Шолохов и фольклор. "Лит. критик", 1940, No 5--6, стр. 217.
       в композиционном отношении этот сказ ставится в центре романа как эпического повествования о судьбах народа в революции и предшествует острому столкновению двух миров.
       Связывая большие революционные события в стране, драматически развернувшиеся на Дону события гражданской войны с жизнью и бытом казачьего хутора, с большими переменами в настроениях своих героев, Шолохов чутко улавливает и те изменения, которые происходили в их песенном репертуаре и выражали сдвиги в быту и психологии народа. Писатель нередко обращается к мотивам и образам уже прозвучавших в романе народных песен, включает и новые тексты, стремясь раскрыть прежде всего процесс трудного осознания казаками своих заблуждений в гражданской войне.
       Во время сходки в хуторе Татарском накануне восстания из задних рядов слышится выкрик: "Вы послухайте, какие песни зараз на хуторах сложили. Словом не всякий решится сказать, а в песнях играют, с песни короткий спрос. А сложили такую "яблочко":
       Самовар кипит, рыба жарится,
       А кадеты придут -- будем жалиться" (4, 182).
       Частушка эта, разумеется, выражает позиции тех социальных слоев, которые стремились "замутить" сознание казаков, повернуть их против революции. Справедливо подмечено также, что с пятой части романа "главными фольклорными жанрами, способствующими раскрытию образа народа, становятся пословицы, поговорки, прибаутки, разного рода афоризмы, близкие устнопоэтическому творчеству. Эти жанры отражают настроения разных слоев казачества в годы гражданской войны, регистрируют колебания казаков, позволяют уяснить развитие казачества в целом" и используются писателем для того, чтобы "сначала яснее, определеннее выразить взгляды тех, кто борется за казачество, а позднее передать сложную борьбу в самом казачестве"'. Но вряд ли правомерно при этом противопоставлять песню как средство, выражающее общие, "без их оттенков", настроения казаков, и малые формы как средство передачи настроений отдельных героев. Тот же Алексей Шамиль, который в канун восстания
      
       [1] А. А. Горелов. "Тихий Дон" М. Шолохова и русское народное поэтическое творчество. В кн. "Михаил Шолохов. Сб. статей". Л., Изд-во ЛГУ, 1956, стр. 25, 24.
      
      
       открыто "жалится" Штокману, прибегая и к пословицам, и к поговоркам, и с которым связана значительная часть введенных в это время песенных текстов, выра -кает и свои, и всеобщие для казаков настроения.
       В эпически развернутое писателе; изображение гражданской войны на Дону врываю;ся лирические отступления о горе и бедствиях народных, открытые авторские раздумья о больших исторических переменах и судьбах своих героев, близкие по строю народной песне, ее тоскующей лирической интонации. Шолохов по-прежнему обращается к мотивам и образам народной поэзии, часто отказываясь от непосредственного использования песенного текста, а воплощая устно-поэтические мотивы и образы в поэтике романа, в самой ткани авторского повествования. В основе общности многих эпизодов, мотивов, ситуаций народной поэзии и романа -- стремление писателя выразить разделенные со своим народом мысли и чувства.
       Чрезвычайно важное значение в связи с этим приобретает эпиграф к третьей книге романа. Старинная казачья песня резко противопоставляет былому Дону ("Как, бывало, ты все быстер бежишь, ты быстер бежишь, все чистехонек...") Дон помутившийся "сверху донизу". Этот олицетворенный Дон "возговорит" в песне:
       "Уж как-то мне все мутну не быть, Распустил я своих ясных соколов, Ясных соколов -- донских казаков. Размываются без них мои круты бережки, Высыпаются без них косы желтым песком".
       Парадоксальная, казалась бы, алогическая ситуация создается при соотнесении песни-эпиграфа с романом. Казаки вернулись к родным берегам, вновь, как в стародавние времена, замаячили их пики на сторожевых курганах вдоль реки, а Дон жалуется, что "распустил" своих "ясных соколов", омелел и помутился "без них"...
       Надо помнить и о том, что в народной лирике образ взмутившейся реки не только символ душевной тревоги человека, но и волнений, вызванных большими переменами в народной жизни. Так в самой песне оказываются заложенными и переплетенными лирическое и эпическое начала. Народная символика содержит в себе мысли, достойные полнокровного художественного выражения и обобщения, и эта народная мысль развертывается в цельную концепцию романа, сказывается и в особенностях ее образно-композиционного выражения.
       Образ замутившегося в бешеной коловерти, стремительной белогривой волне Дона (4, 177) сам по себе исполнен в духе народной символики, но еще вступает в параллель с бурно закипевшей на Дону гражданской войной ("Толканулись два течения, пошли вразброд казаки, и понесла, завертела коловерть").
       В этом же народно-поэтическом ключе создает писатель образ "славной землюшки" -- древней, ковыльно-седой "родимой степи". С помощью той же народной символики изображается страшная гроза в степи над отводом, над испуганными, сбившимися в кучу и ставшими крохотными косяками лошадей. Молния "наискось распахала" огромную, грозную, "обугленио-черную", "ставшую вполнеба", "черноземно-чер-ную тучу", "гром обрушился с ужасающей силой, молния стремительно шла к земле", "после нового удара из недр тучи потоками прорвался дождь, степь невнятно зароптала", и после минутной тишины "вновь по небу заджигитовала молния, усугубив дьявольскую темноту" (4, 39--40). В этой беспросветной тьме косяки лошадей слепо, в сумасшедшем, бешеном намете несутся на человеческий крик, сшибая и стаптывая все на своем пути.
       Описание этой природно реальной и вместе с тем символической грозы в степи предшествует разворачивающейся в этих же степях ожесточенной гражданской войне. Причем символика этого изображения сопровождается близкой народной лирике интонацией, открытым ритмически организованным авторским отступлением: "Родимая степь под низким донским небом!.. Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей, не ржавеющей кровью политая степь!" (4, 64).
       Обращение к далекому прошлому народа, к его истории, закрепленной в поэтически цельном образном строе исторической песни-сказания, усиливает эпический склад повествования в "Тихом Доне", подчиняется раскрытию основной его народной мысли. Прежде чем включить в текст романа пережившую века песню "Ой, как на речке было, братцы, на Камышинке...", писатель рисует картину массового отступления с Дона разбитых казачьих полков: вот когда "распустил" он своих "ясных соколов" -- донских казаков!
       В беспросветно темной ночи ("...непроглядная темень окутывала степь", "...по черному небу ветер гнал на юг сплошные клубящиеся тучи") движутся к морю огромные обозы отступающих, а по обочине дороги -- походная колонна конницы. Слышится неумолчный говор колес, понуканья лоша-
      
      
      
       дей, ритмический перезвяк казачьего снаряженья, согласное чмоканье по грязи множества конских копыт...
       "И вдруг впереди, над притихшей степью, как птица взлетел мужественный грубоватый голос запевалы:
       Ой, как на речке было, братцы, на Камышинке, На славных степях, на саратовских...
       И многие сотни голосов мощно подняли старинную казачью песню, и выше всех всплеснулся изумительной силы и красоты тенор подголоска. Покрывая стихающие басы, еще трепетал где-то в темноте звенящий, хватающий за сердце тенор, а запевала уже выводил:
       Там жили, проживали казаки -- люди вольные, Все донские, гребенские да яицкие...
       Словно что-то оборвалось внутри Григория... Внезапно нахлынувшие рыдания потрясли его тело, спазма перехватила горло. Глотая слезы, он жадно ждал, когда запевала начнет, и беззвучно шептал вслед за ним знакомые с отроческих лет слова:
       Атаман у них -- Ермак, сын Тимофеевич, Есаул у них -- Асташка, сын Лаврентьевич...
       Как только зазвучала песня,-- разом смолкли голоса разговаривавших на повозках казаков, утихли понукания, и тысячный обоз двигался в глубоком, чутком молчании; лишь стук колес да чавканье месящих грязь конских копыт слышались в те минуты, когда запевала, старательно выговаривая, выводил начальные слова. Над черной степью жила и властвовала одна старая, пережившая века песня. Она бесхитростными, простыми словами рассказывала о вольных казачьих предках, некогда бесстрашно громивших царские рати; ходивших по Дону и Волге на легких воровских стругах; грабивших орленые царские корабли; "щупавших" купцов, бояр и воевод; покорявших далекую Сибирь... И в угрюмом молчании слушали могучую песню потомки вольных казаков, позорно отступавшие, разбитые в бесславной борьбе против русского народа...
       Полк прошел. Песенники, обогнав обоз, уехали дальше. Но еще долго в очарованном молчании двигался обоз, и на повозках не слышалось ни говора, ни окрика на уставших лошадей. А из темноты издалека плыла, ширилась просторная, как Дон в половодье, песня:
       Они думали все думушку единую:
       Уж как лето проходит, лето теплое,
       А зима застает, братцы, холодная.
       Как и где-то нам, братцы, зимовать будет?
       На Яик нам идтить,-- переход велик,
       А на Волге ходить нам,-- все ворами слыть,
       Под Казань-град идтить,-- да там царь стоит,
       Как грозной-то царь, Иван Васильевич...[1]
       Уж и песенников не стало слышно, а подголосок звенел, падал и снова взлетал. За ним следили все с тем же напряженным и мрачным молчанием" (5, 278--279).
       Обращение писателя к этой "могучей песне" создает в "Тихом Доне" ситуацию наибольшего драматического напряжения в раскрытии судьбы народа, а значит, в идейной концепции эпического повествования. Здесь все чрезвычайно важно -- каждое слово, каждый образ, каждая характеристика.
       Все подчинено динамике чувств, настроений поющих и слушающих песню, движению мысли автора. Важны время и обстановка, в которых возникает песня, соотнесенность выраженного в ней прошлого с настоящим, особенности восприятия песни центральным героем романа и сотнями, тысячами казаков, разделяющими его переживания. Важна авторская характеристика песни и размышления автора над большими историческими событиями, совпадающие с вызванными песней размышлениями героев.
       Мощно поднятая сотнями голосов, "просторная, как Дон в половодье", могучая песня, герои которой -- вольные казаки -- размышляют, какой им путь избрать, всевластно и торжественно звучит "над притихшей степью": "...тысячный обоз двигался в глубоком, чутком молчании", песню слушали "в угрюмом молчании", "в очарованном молчании" и, наконец, за едва уже слышной издалека песней следили с "напря-
      
       [1] Песня эта относится к циклу "Ермак у Ивана Грозного" и известна во многих вариантах (см. "Памятники русского фольклора. Исторические песни XIII--XVI веков". М.--Л., Изд-во АН СССР, 1960, стр. 532--542). Песня вошла и в сб. А. Савельева, которым пользовался Шолохов. Нельзя обойти вниманием и замечание писателя о том, что герою романа песня знакома "с отроческих лет". И еще: из 80 строк песни в романе цитируется только 14. В той ее части, которая осталась за пределами романа, повествуется о том, как донские казаки во главе с Ермаком "поисправились" -- разбивали "корабли все не орленые", принесли "царю белому повинную" -- "царство Сибирское" -- и заслужили не только прощение, но и великую награду ("И я жалую тебе, Ермак, славной тихой Дон"). В шолоховском же пересказе этой части акцент делается на конфликте вольных казаков с грозным царем.
      
      
       женным и мрачным молчанием". За этим нарастающим напряженным молчанием скрыты тяжкие размышления, которые сводятся автором к "думушке единой": так слушали "могучую песню потомки вольных казаков, позорно отступавшие, разбитые в бесславной борьбе против русского народа".
       Историческая песня возникает именно на этом трудном, переломном этапе в судьбе героев романа, вызывает горькие раздумья и усугубляет трагическую ситуацию.
       Созданное песней столкновение прошлого и настоящего вызывает глубокое осознание настоящего как исторического заблуждения. И здесь вновь воплотилось постоянное стремление писателя показать "те колоссальные сдвиги в быту, жизни и человеческой психологии, которые произошли в результате войны и революции" (8, 103). Обращение к народной поэзии как живительному источнику жизни народа подчинялось в "Тихом Доне" как эпическом повествовании, несущем в себе мысль народную, раскрытию исторических изменений в народном сознании, закономерности тех перемен, которые восторжествовали в процессе развертывания и победы революции.
      
      
      
      
      
       ГЛАВА 4- НАД СТРАНИЦАМИ ИСТОРИИ
       0x01 graphic
      
      
       I. ЧУВСТВО ИСТОРИИ
       Работу над романом Шолохов, как известно, начал с ис-торико-хроникального изображения зарождающейся гражданской войны, с резкого столкновения революционных и контрреволюционных сил в России в период между февралем и октябрем 1917 года. Первые страницы романа писались в то время, когда от изображаемых событий писателя отделяло менее десятилетия. Участником этих событий автор "Тихого Дона" еще не мог быть, но он был их современником и, можно сказать уверенно, шел по следам современности, отбирая для художественного осмысления еще горючий ее материал.
       Шолохов сразу же обнаруживал себя и как историк, как летописец революционной эпохи. Повествование в "Донщи-не" строилось на тщательно изученных и отобранных исто-рико-документальных сведениях.
       Отодвинув в "Тихом Доне" повествование к событиям, предшествующим первой мировой войне, обратившись к изображению мира народной жизни во всей полноте ее быта, социальных процессов, Шолохов выступал как историк этой жизни во всей ее исторической конкретности и объемности. Автор "Тихого Дона" изображал жизнь и быт народа, в среде которого он родился и который знал с детства. Завидное знание этого жизненного материала сыграло существенную роль в складывании и выработке творческих принципов писателя. Дело не только в том, что молодой писатель получал возможность живописать исторически конкретный и вместе с тем будничный, повседневный труд народа, его обычаи, нравы, обряды, окружающий его героев мир природы, географически точно воспроизводить детали местности верховьев Дона, но и передавать дух изображаемого времени. Через раскрытие психологии народа, его настроений и чаяний во всех почерпнутых из самой жизни, конкретных деталях, в цельных, художественно емких образах людей.
       "В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в хутор
      
      
       казак Мелехов Прокофий" (2, 9)'. Так с самого начала повествования герои Шолохова становятся участниками исторических событий. Писатель делает экскурсы в их прошлое, раскрывает родословную некоторых из них (Пантелей Про-кофьевич, его родственник Максим Богатырев, дед Гришака, купец Мохов, генерал Листницкий) и вводит в атмосферу того времени, с которым они связаны. Забота о достоверности и точности обусловленных временем биографий каждого персонажа свидетельствует о стремлении писателя к исторически осязаемому изображению действительности и связанной с ней личности.
       Шолохов не был доволен первоначальным замыслом романа еще и потому, что в основе "Донщины" лежал принцип историко-хроникального описания событий и фактов в их последовательно-временной и причинной связи. Писатель искал художественно мотивированного сочетания исторически осознанного времени с раскрытием крупного характера, большой человеческой судьбы, ставшей не только в центре развертывающихся исторических событий, но и творящей историю. Через такой характер только и возможно было передать изображаемое время, самое эпоху. Так складывались творческие принципы Шолохова как художника, особенности историзма "Тихого Дона" как эпического повествования.
       Писатель не раб исторических фактов, он их хозяин. Художественный вымысел, опираясь на факты истории, синтетически выражает и тенденции общественного развития, народного движения, "общественный тип" исторического времени, философию эпохи и сущность связанной с ней личности, "тип человека", творящего историю. "Подлинную историю человека", по убеждению М. Горького, "пишет не историк, а художник"[2].
      
       [1] Как историческое повествование воспринимал "Тихий Дон" и читатель. Агроном Н. И. Твердохлеб писал Шолохову: "Меня все время мучает такой вопрос из "Тихого Дона". В первой книге и первой главе вы пишете, что с последней турецкой войны (у Шолохова: "В "предпоследнюю турецкую кампанию...".-- В. Г.) с турчанкой вернулся на хутор Татарский казак Мелехов Прокофий. Примерно через год после прихода жена его родила Пантелея Мелехова и т. д. Насколько мне помнится, последняя турецкая война была в 1877--1878 гг. Если тогда вернулся Мелехов Прокофий, то Пантелей Мелехов должен родиться, примерно, в 1879--1880 гг. Следовательно, ему никак не могло быть 50 лет в 1910--1911 гг. и никак не мог он иметь сыновей -- Петра и Григория -- по 20--25 лет. По-моему, Пантелей должен родиться, примерно, в 1867--1868 гг. Но какая тогда была турецкая война? Это мне не ясно" ("Комсомольская правда", 17 мая 1937 г., No 111, стр. 3).
       * М. Горький -- К. Федину. 20 декабря 1924 г. В кн. "М. Горький и со-
      
      
      
       Без чувства историзма художник-реалист немыслим. Лучшие создания великой русской литературы и реалистов Запада "пронизывает идея развития -- представление о действительности и обществе как меняющихся, находящихся в движении, развивающихся объектах художественного изображения.' Поэтому их сознанию, их творчеству был свойствен стихийный историзм -- качество, утраченное современным буржуазным мышлением"[1].
       Великие писатели-реалисты, по словам Б. Сучкова, разгадывали "тайну саморазвития истории", а важнейшей сферой изображения для Л. Толстого становился "объективный ход жизни, ее неотвратимое течение": "...он во всех сферах общественной жизни прозревал неуклонное движение истории, тот "непреложный ход целого", изображение которого Гете в свое время считал главной задачей реалистического искусства"[2].
       Л. Толстой открывал новый этап в развитии реализма. "Если до Толстого реалистическое искусство исследовало и изображало взаимоотношения личности и общества, структуру общества, судьбу личности, вступающей в столкновение с обществом, то для толстовского реализма, как и для реализма XX века, объектом исследования и изображения стала судьба самого общества... Мысль о неизбежности изменения существующих общественных отношений -- главенствующая для толстовского творчества -- начинает проникать и в западноевропейский критический реализм"[3]. Осознание необходимости общественных перемен, особенно после Октябрьской революции, "очень часто становилось исходным пунктом движения от стихийного историзма мышления, от стихийного понимания необходимости общественных перемен, к осознанному историзму, к признанию исторической необходимости идущей в современном обществе смены капиталистического уклада жизни социализмом, что влекло за собой коренное изменение творческого метода реалистического искусства"[4].
       Продолжая эту мысль, исследователь методологических проблем советской литературы отмечает в ней новые качества историзма:
      
       ветские писатели. Неизданная переписка". М., Изд-во АН СССР, 1963, стр. 482 ("Лит. наследство", т. 70).
       [1] Б. Сучков. Исторические судьбы реализма. Размышления о твор
       ческом методе. М., "Сов. писатель", 1967, стр. 140--141.
       [2] Там же, стр. 196, 201.
       [3] Там же, стр. 208.
       [4] Там же, стр. 311.
       "Развитие социалистического реализма в искусстве связано с движением художников от стихийного восприятия общественных событий к признанию их исторической необходимости и закономерности, т. е. к осознанному историзму. Благодаря последнему новый творческий метод открыл возможности синтетического изображения действительности, создал новую концепцию мира и человека, позволил глубже понять исторический смысл взаимоотношений человека и общества, человека и истории.
       В творчестве художников социалистического реализма субъективные представления об общественном развитии впервые совпали с объективным ходом истории. Поэтому исторические события изображают они крупно, масштабно, на самых важных изломах, в истинных причинно-следственных связях, раскрывают роль народных масс в этих событиях"[1].
       Чувство такого историзма обогащает художника, художественная правда в его произведении оказывается в прочном сплаве с правдой исторической. У Шолохова этот сплав выражается во всех компонентах эпического полотна, в самих принципах изображения жизни, ее социальной ломки и динамики развития, выразившейся в эпической полноте и связи судеб народных масс и судеб отдельных личностей. Такой историзм художественного мышления, опиравшийся на толстовский опыт и развивавший его традиции, одним из первых в советской литературе утверждал автор "Тихого Дона".
       2. ЧЕЛОВЕК, НАРОД И ВОЙНА
       С глубинного постижения народной жизни на ее великом переломе -- вот с чего начинается "Тихий Дон". После ухода Григория в армию "обычным нерушимым порядком шла в хуторе жизнь" (2, 239). Но этот "нерушимый порядок" дал основательные трещины и словно бы замер перед новой грозой. Шолоховские герои с тревогой ожидают надвигающихся перемен, тревога в самом строе авторской речи. "Сухое тлело лето", невидимый и таинственный, "по ночам на колокольне ревел сыч", перелетал на кладбище и "стонал над бурыми затравевшими могилами" (2, 241). В хуторе решили -- беду кличет ("Худому быть", "Война пристигнет",
      
       [1] В. И. Б о р щ у к о в. История литературы и современность. М., "Наука", 1972, стр. 144.
      
      
      
       "Перед турецкой кампанией накликал так вот"). Старики на майдане уже обсуждают тревожные слухи ("...астрицкий царь наезжал на границу и отдал приказ, чтоб всю свою войску согнать в одну месту и идтить на Москву и Петербург"): "-- Не бывать войне, по урожаю видать.
       Урожай тут ни при чем.
       Студенты мутят, небось.
       Мы об этом последние узнаем.
       Как в японскую войну.
       А коня сыну-то справил?
       Чего так загодя...
       Брехни это!
       Ас кем война-то?
       С турками из-за моря. Морю никак не разделют.
       И чего там мудреного? Разбили на улеши, вот как мы
       траву, и дели!" (2, 242--243).
       А в разгар косовицы жита -- сполох! Скачущий наметом по знойному шляху в облаке пыли всадник с красным флажком -- вестник наступающего несчастья. Казаки выпрягают лошадей из косилок и мчатся в хутор.
       "На площади серая густела толпа. В рядах -- лошади, казачья справа, мундиры с разными номерами погонов... У плетней по улицам -- празднично одетые бабы. Одно слово в разноликой толпе: "мобилизация". Пьяные разгоряченные лица. Тревога передается лошадям -- визг и драка, гневное ржание. Над площадью -- низко нависшая пыль, на площади -- порожние бутылки казенки, бумажки дешевых конфет" (2, 260).
       С такой экспрессией, резкими мазками рисует писатель наступление войны как народного бедствия. Он дает в этой массовой сцене высказаться многим людям, и война предстает в народном восприятии, в стихии чувств, переживаний, оценок народа.
       История врывается в повествование широко и свободно, во всех ее реалиях. Эпически динамично развернутые картины вступления России в мировую войну завершаются эмоциональной авторской оценкой, в которой тревожно звучит голос самого писателя:
       "Война...
       В приклетях у кормушек -- конский сап и смачный запах навоза. В вагонах -- те же разговоры, песни... На станциях -- любопытствующе-благоговейные взгляды, щупающие казачий лампас на шароварах; лица, еще не смывшие рабочего густого загара.
       Война!
       Газеты, захлебывающиеся воем..." (2, 262--263).
       Герои Шолохова оказываются в различных полках, разбросанных по разным участкам фронтов. Это дает возможность писателю широко охватить начало боевых действий, сосредоточиться на изображении первых боев Юго-Западного и Северо-Западного фронтов, на событиях вторжения русских армий в Восточную Пруссию, на известной Галицийской
       битве.
       Двенадцатый казачий полк, в котором служит Григорий Мелехов, из имения княгини Урусовой в польском местечке Радзивиллово в последних числах июля выступил на маневры, походным порядком прошел до Ровно, а вскоре приблизился к границе и вступил в первый бой под городом Лешню-вом.
       С новым пополнением приходит в этот же полк Михаил Кошевой. По соседству с ними оказывается 27-й казачий полк, и в его составе втягиваются в боевые действия призывники второй очереди -- Петр Мелехов и другие казаки хутора Татарского (Аникушка, Христоня, Степан Астахов, Иван То-милин). На этот же участок фронта прибывает казак Каменской станицы Тимофей, который фиксирует в своем дневнике: "К фронту стягивается 4-я дивизия 2-го корпуса. Стоим в местечке Кобылино. Сегодня утром через местечко форсированным маршем прошли части 11-й кавалерийской дивизии и уральские казаки" (2, 324). Все эти части входили в состав 8-й армии генерала Брусилова и принимали участие в Галицийской битве.
       Совсем на другом фронте вступает в бои Митька Коршунов. Он "случайно" во время призыва попадает в 3-й Донской казачий имени Ермака Тимофеевича полк (командир полка полковник Греков), входивший в состав 3-й кавалерийской дивизии и стоявший перед войной в Вильно. Не дождавшись высочайшего смотра (19 июля вестовой полкового командира успел шепнуть приятелю: "Война, дядя!"), полк погрузился в эшелоны и оказался на Северо-Западном фронте. Эта группа героев романа поступает в распоряжение Третьего армейского пехотного корпуса, входившего в состав Первой армии генерала Ренненкампфа.
       Прибытие на фронт, в один из полков Второго корпуса, Евгения Листницкого связано со стремлением писателя шире показать военные действия в районе Шевеля в конце августа 1914 года.
       Все эти сведения и детали разбросаны по роману и пора-
      
      
      
       жают своей достоверностью. Введя своих героев в первые бои, писатель и в дальнейшем прибегает к историко-хроникальным описаниям:
       "Перед фронтом 8-й армии Брусилова шла 12-я кавалерийская дивизия под командой генерала Каледина. Левее, перевалив австрийскую границу, продвигалась 11-я кавалерийская дивизия. Части ее, с боем забрав Лешнюв и Броды, топтались на месте..." (2, 303); "11-я кавалерийская дивизия после занятия Лешнюва с боем прошла через Станислав-чик, Радзивиллов, Броды и 15 августа развернулась возле города Каменка-Струмилово" (2, 325); "Дивизия получила задание форсировать реку Стырь и около Ловишчей выйти противнику в тыл" (2, 344); "По городу двигались части 3-го корпуса" (2, 373); "На Юго-Западном фронте в районе Шевеля командование армии решило грандиозной кавалерийской атакой прорвать фронт противника и кинуть в тыл ему большой кавалерийский отряд, которому надлежало совершить'рейд вдоль фронта, разрушая по пути коммуникационные линии, дезорганизуя части противника внезапными налетами" (2, 379--380); "Пошли части 2-й и 3-й дивизий Туркестанского стрелкового корпуса. Левее по щелям стягивались к первой линии окопов части 53-й пехотной дивизии и 307-я Сибирская стрелковая бригада, на правом фланге туркестанцев шли батальоны 3-й гренадерской дивизии... Ночью были сняты с позиций 320-й Чембарский, 319-й Бу-гульминский и 318-й Черноярский полки 80-й дивизии. Их заменили латышскими стрелками и только что прибывшими ополченцами... Левее маршрута 80-й дивизии передвигались 283-й Павлоградский и 284-й Венгровский полки 71-й дивизии. По пятам за ними шел полк уральских казаков и 44-й пластунский" (3, 28); "На самом конце правого фланга были забайкальские казаки, левее -- Черноярский полк с особой казачьей сотней, за ними -- Фанагорийский гренадерский полк, дальше -- Чембарский, Бугульминский, 208-й пехотный, 211-й пехотный, Павлоградский, Венгровский; полки 53-й дивизии развивали наступление в центре; весь левый фланг охватывала 2-я Туркестанская стрелковая дивизия" (3, 42).
       Эти описания с точным перечислением соединений и частей -- не что иное, как хорошо прочитанная карта боевых действий на конкретном участке фронта. В "Стратегическом очерке", богато оснащенном такими картами, разбором и описанием отдельных операций первой мировой войны, сообщается, например:
       "26 июля (8 августа) 11-я кав. дивизия в районе Лешнюва выбила из этого пункта ландштурм противника; с другой стороны противник занял Радзивиллов, Крупец, Ожоговцы, Голохвосты, Ставучаки"[1].
       Шолохов указывал, что "кропотливое изучение специальной военной литературы, разборки военных операций"[2] давали ему возможность описывать боевые действия отдельных частей и соединений, в которых участвовали его герои, указывать дислокацию войск и т. п.
       Изучение оперативных карт, стратегических описаний начала первой мировой войны и ее развертывания убеждает, как тщательно и кропотливо анализировал писатель эти документы[3]. Однако от прямого заимствования даже самых скупых характеристик этих описаний писатель уклонялся. Он давал свою характеристику изображаемым военным событиям, свой анализ военной ситуации, свои оценки отдельных боевых операций и, как правило, едко обличал бездарность командования.
       Подводя итоги наступления русских войск в районе Шевеля, Шолохов сообщает, что противник предугадал его, заранее отошел и встретил обессиленную долгой атакой русскую кавалерию жестоким огнем:
       "Небывалая по размерам атака из-за преступной небрежности высшего командования окончилась полным разгромом. Некоторые полки потеряли половину людского и конского состава...
       Начальник штаба дивизии, полковник генерального штаба Головачев, сделал несколько моментальных снимков атаки и после показал их офицерам. Раненый сотник Червяков первый ударил его кулаком в лицо и зарыдал. Подбежавшие казаки растерзали Головачева, долго глумились над трупом и бросили его в придорожную канаву, в нечистоты. Так окончилась эта блестящая бесславием атака" (2, 381).
       Аналогичная оценка дается еще одной бездарной операции, проведенной у деревни Свинюхи на Владимиро-Волын-
      
       [1] "Стратегический очерк войны 1914--1918 гг.", ч. I. M., 1922, стр. 34.
       [2] "Комсомольская правда", 17 августа 1934 г., No 191, стр. 3.
       [3] Наиболее обстоятельным исследованием, снабженным схемами и кар
       тами, был вышедший перед самым началом работы писателя над "Тихим
       Доном" "Стратегический очерк войны 1914--1918 гг." в семи частях. См.,
       напр., ч. 1-я. Период от объявления войны до сентября 1914 г. Первое
       вторжение русских армий в Восточную Пруссию и Галицийская битва. М.,
       Высш. воен. ред. совет, 1922, 240 стр.+36 схем в отд. приложении (Комис
       сия по исследованию и использованию опыта мировой и гражданской войн).
      
      
      
       ском и Ковельском направлениях в конце сентября -- начале октября 1916 года (в это же время у реки Стоход немцы применили удушливые газы против 256-го пехотного полка):
       "Небывалое количество артиллерии было стянуто к указанному месту. Сотни тысяч разнокалиберных снарядов в течение девяти дней месили пространство, занятое двумя линиями немецких окопов. В первый же день, как только начался интенсивный обстрел, немцы покинули первую линию окопов, оставив одних наблюдателей. Через несколько дней они бросили и вторую линию, перейдя на третью.
       На десятый день части Туркестанского корпуса, стрелки, пошли в наступление. Наступали французским способом -- волнами. Шестнадцать волн выплеснули русские окопы. Колыхаясь, редея, закипая у безобразных комьев смявшейся колючей проволоки, накатывались серые волны людского прибоя... Из шестнадцати волн докатились три последних, а от изуродованных проволочных заграждений, поднявших к небу опаленные укрепы на скрученной проволоке, словно разбившись о них, стекали обратно ручейками, каплями...
       Девять с лишним тысяч жизней выплеснули в тот день на супесную невеселую землю неподалеку от деревни Свиню-хи" (3, 27--28).
       Шолохов был недоволен своими историко-хроникальными описаниями, считая эту область для себя "чужеродной" ("Здесь мои возможности ограничены. Фантазию приходилось взнуздывать"[1]), но он же с большим удовлетворением отмечал, что ни один военный специалист не нашел в его романе каких-либо погрешностей.
       Несмотря на важность конкретных исторических описаний и анализов боевых операций, необходимость их в воссоздании широкой и конкретной картины империалистической войны, Шолохов все-таки на первый план ставил "собирание воспоминаний, рассказов, фактов, деталей от живых участников" этой войны. В беседах с ними, расспросах шла "проверка своих замыслов и представлений"[2]. С этими рассказами врывался в роман народный голос, живые оценки событий.
       Маневры на границе, первые стычки и мелкие бои, прикрывавшие мобилизацию и сосредоточение армии, детали в описании места действия (прослеживая путь полка Григория к границе, писатель упоминает город Ровно, деревни Влади-
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
       [2] "Комсомольская правда", 17 августа 1934 г., No 191, стр. 3.
       славку и Кустень, местечко Заборонь, станцию Вербы в тридцати пяти верстах от границы, деревни Горовищук, Берес-течко, Королевку[1]), отдельные мелкие боевые операции (пересечение границы, высылка головного дозора, в который входит и Григорий Мелехов, занятие пустой деревушки Коро-левки, бои за городок Лешнюв) -- это все нельзя было вычитать в самых обстоятельных стратегических описаниях первой мировой войны. Особенно широко изображается казачье-солдатская масса (в связи с событиями войны только в третью часть романа введено 187 персонажей), и нередко с сохранением подлинных имен и фамилий. Называется и командование тех частей и соединений, в которых участвуют в боях герои "Тихого Дона". Григорий служит в полку, которым командует полковник Василий Максимович Каледин. Полк этот является частью 11-й кавалерийской дивизии под командованием генерала Де-Витт[2]. Брат командира 12-го казачьего полка, генерал, впоследствии донской атаман Алексей Максимович Каледин командует соседней 12-й кавалерийской дивизией, входящей в состав 8-й армии генерала А. А. Брусилова. Как выяснилось, даже командир четвертой сотни, в которой служит Григорий Мелехов, подъесаул Полковников -- вполне реальное лицо[3]. Эти обстоятельства лишний раз убеждают, что сведения, полученные от участников войны, даже нередко имена рассказчиков, наименования тех частей, в которых они служили, фамилии командиров и многие другие детали тщательно сохранены в произведении. Во время работы над первыми книгами "Тихого Дона" Шолохова часто видели беседующим со своими будущими героями. Многие из них после опубликования романа поражались тому, как юный писатель смог увидеть и не только
      
       [1] На пути 3-го Донского казачьего полка названы следующие населенные пункты: местечки Торжок и Пеликалие, фольварк Александровский, местечко Любов; на пути полка Листницкого -- Березняги, Ивановка, Крышовинское, Ловишчи...
       [2] В устах казака Урюпина (Чубатого) фамилия командира дивизии
       звучит в народном восприятии: "Начальник дивизии генерал-лейтенант фон
       Дивид смотр нам делал и благодарность превозносил за то, что венгер
       ских гусаров сбили и выручили свою батарею" (2, 373).
       [3] "В Военно-историческом архиве сохранился послужной список Пол-
       ковникова Георгия Петровича, из коего явствует, что он в 1914 году слу
       жил сотенным командиром в 12-м Донском полку (любопытна его даль
       нейшая судьба: в 1917 году он уже в чине полковника был назначен
       Временным правительством главнокомандующим Петроградским военным
       округом, оказался последним ставленником старого режима на этом посту,
       чем и "прославился"). См. С. С е м а н о в. "Тихий Дон": литература и исто
       рия. "Москва", 1975, No 5, стр. 208.
      
      
      
      
       сохранить хорошо им известные детали, но и воссоздать в романе атмосферу их боевой молодости. Седой казак, делясь своими впечатлениями от описания в "Тихом Доне" походов и боев казачьих полков в первую мировую войну, удивлялся: "Как, скажи, он... по пятам за нашим полком ходил!"'
       Сам строй шолоховского повествования очень близок устному рассказу, походит на воспоминание, насыщенное быстро меняющимися событиями, впечатлениями и переживаниями. Писатель нередко в своих описаниях передает динамику развертывающихся действий так, как они воспринимались их участниками. Сначала слухи о войне, проникающие в среду казаков, затем неожиданная тревога ("Сорвали палатки. На улице строилась сотня. Командир сотни на разгоряченном коне вертелся перед строем... Зацокали копыта лошадей. Сотня на рысях вышла из местечка на тракт. От деревни Кустень переменным аллюром шли к полустанку первая и пятая сотни"), после чего--увиденные и пережитые их участниками картины того, как подтягивались войска к границе, как жители покидали родные места, в которые пришла война, как ограбили казаки еврея и избили его, как проехал командир полка Каледин (Григорий Мелехов даже слышит, что говорит полковнику сопровождающий его войсковой старшина), а затем "седой генерал, с бородой-эспаньолкой и вислыми сумками щек", как сотня была послана в разъезд и вступила в первый бой.
       Совсем уже в форме воспоминания о "пройденной путине" строится целая глава, в которой рассказывается о военной судьбе Григория в 1915--1916 годах: "Тысяча девятьсот пятнадцатый год. Май. Под деревней Ольховчик по ярко-зеленой ряднине луга наступает в пешем строю 13-й немецкий Железный полк... 12-й казачий полк принимает бой... Григорий валит с ног высокого немецкого лейтенанта, берет в плен трех немецких солдат и, стреляя ш их головами вверх, заставляет их рысью бежать к речке" (3, 48); "Под Равой-Русской со взводом казаков в июле 1915 года отбивает казачью батарею, захваченную австрийцами... Пройдя Баянец, в стычке берет в плен толстого австрийского офицера... И особенно выпукло вспомнил Григорий... случай, столкнувший его с лютым врагом -- Степаном Астаховым. Это было, когда 12-й полк сняли с фронта и кинули в Вос-
      
       [1] Ю. Лукин. Михаил Шолохов. М., "Сов. писатель", 1952, стр. 20.
       точную Пруссию... Под городом Столыпином[1] полк шел в наступление вместе с 27-м Донским казачьим полком..." (3, 49); "В мае полк, вместе с другими частями брусилов-ской армии, прорвал у Луцка фронт, каруселил в тылу, бил и сам принимал удары. Под Львовом Григорий самовольно увлек сотню в атаку, отбил австрийскую гаубичную батарею вместе с прислугой. Через месяц ночью как-то плыл через Буг за "языком". Сбил с ног стоявшего на посту часового, и он, здоровый, коренастый немец, долго кружил повисшего на нем полуголого Григория, порывался кричать и никак не хотел, чтобы его связали. Улыбаясь, вспомнил Григорий этот случай" (3, 51).
       И на этот раз Шолохов, по всей вероятности, опирался на рассказ участника этих событий. Говорил же писатель, что в основу военной биографии Григория Мелехова положен "служивский" период ("Война германская, война гражданская") прототипа этого героя, известного на Дону своей храбростью казака Харлампия Ермакова.
       Особенности работы писателя над отбором исторически достоверного материала, в том числе и рассказов участников мировой войны, над характером изображения войны можно проследить на эпизоде "подвига" Кузьмы Крючкова.
       После хроникального рассказа о том, как подтягивались к границе пехотные части и артиллерия, Шолохов сообщает о передаче шестой сотни 3-го Донского полка в распоряжение 3-го армейского пехотного корпуса и о назначении шести казаков (Астахов, Щегольков, Крючков, Рвачев, Попов и Иван-ков) на пост в районе местечка Любов. События эти и связанные с ними персонажи введены для раскрытия сущности "героического подвига" "доблестного сына вольного Дона" Кузьмы Крючкова, вернее, для того, чтобы показать, как выдуман был этот "подвиг" царизмом для оправдания антинародной бойни.
       Газеты этих лет захлебывались от восторга перед Крючковым. Приторным славословием,квасным ура-патриотизмом пестрели сообщения печати, потерявшей всякое чувство ме-
      
       [1] Об этом столкновении Шолохов предупреждал в самом начале первой книги романа: "С этого дня в калмыцкий узелок завязалась между Мелеховым и Степаном Астаховым злоба. Суждено было Григорию Мелехову развязывать этот узелок два года спустя в Восточной Пруссии, под городом Столыпином" (2, 70). Подлинное название этого города -- Сталупенен -- дано в романе в народно-этимологическом восприятии (см. "Москва", 1975, No 5, стр. 211).
      
      
      
       ры[1]. Появилась серия лубочных изданий, в которых не было предела восхищению Крючковым: "Россия заслуженно может гордиться такими сынами-героями, вскормившими их на своей могучей, любвиобильной груди"[2]; "Эта славная, блистательная храбрость напоминает нам былинных богатырей Микулу Селяниновича, Илью Муромца, которые "одним взмахом десятерых побивахом..."[3]
       Славословные эти официальные материалы писатель знал в достаточном количестве ("Чубатая голова Крючкова не сходила со страниц газет и журналов. Были папиросы с портретом Крючкова. Нижегородское купечество поднесло ему золотое оружие"), но в его руках был куда более достоверный материал -- рассказы очевидцев этого "подвига". Один из участников столкновения с немецким разъездом Михаил Иванков -- уроженец хутора Каргина, где прошла юность писателя и где он начинал работу над "Тихим Доном".
       Еще в 1914 году в печати появился рассказ раненого казака[4] (в этом бою ранен был и Михаил Иванков), некоторые детали которого совпадают с изображением этого эпизода в "Тихом Доне":
       В "Тихом Доне"
       Астахов -- как только что окончивший учебную команду--был назначен начальником поста. Он выбрал место стоянки в последнем дворе, стоявшем на отшибе, в сторону границы... За стодолом у канавки дежурили поочередно, с биноклем...
       Вечером уехал с донесением Попов. День разменяли в безделье...
       Утром уехал с донесением в сотню Рвачев. Астахов переговорил с хозяином, и тот, за небольшую плату, разрешил скосить лошадям клевера...
       Хозяйская пашня была непода-
       В рассказе раненого
       На германской границе, которую мы перешли в многих пунктах, нашей сотне казачьего полка было приказано установить наблюдательные посты. Наши посты тянулись верст на десять. Далее к востоку стояла вторая сотня нашего полка, а к западу третья...
       На нашем посту находилось пять человек казаков: Кузьма Фирсович Крючков, стана Усть-Хоперского, х. Калмыкова, Иван Щегольков, Василий Астахов, Михаил Иванков и Георгий Рогачев.
       ...В третьем часу ночи начало немного светать. Достали мы кар-
       [1] См., напр., "Заря", 24 августа 1914 г., No 33, стр. 2; "Нива", 1914, No 38, стр. 74.
      
       "Неустрашимый герой донской казак Кузьма Крючков и его славные победы над врагами, как он один убил 11 немцев". М., 1914, стр. 18.
       [1] "Славный герой-казак, доблестный сын вольного Дона Кузьма Крючков, уложивший один в славном бою насмерть 11 врагов-немцев" М 1914, стр. 4.
       [4] "Героический подвиг донского казака К. Ф. Крючкова" М 1914 стр. 8--11.
       тошки, развели костер и на угольках пекли ее. Поели мы с солью этого вкусного кушанья. Крючков лег соснуть, Астахов остался караулить, а Щегольков и Иванков ходили за сеном для лошадей.
       Смотрю в бинокль, вижу -- на западе по лугу пробирается вереница всадников. Форма немецкая. Идут они спешенные и водят в поводу лошадей. Пройдут, пройдут, да вдруг скроются во рвах.
       Подозвал я Астахова, дал ему свой бинокль и указываю на подкрадывающихся немецких кавалеристов.
       Астахов послал за Щегольковым и Иванковым.
       А Крючков всю ночь крепился, перемогался, а под утро уснул. Бужу я его. Как скажу я "немцы!", он сразу скок да на ноги. Взял и Крючков бинокль, стал смотреть. Насчитали их двадцать семь штук...
       Крючков приказал оседлать лошадей. Не прошло и пяти минут, как мы поскакали вслед за немцами. Подвернулся нам пограничный солдат, пробиравшийся к нашему посту.
       Пришили и его к делу. Иванков и я погнались за немцами, а Астахов, Щегольков и пограничный пошли в обход.
       леку от стодола. Астахов назначил косить Иванкова и Щеголькова. Хозяин, под белым лопухом войлочной шляпы, повел их к своей деляне. Щегольков косил, Иванков греб влажную, тяжелую траву и увязывал ее в фуражирки. В это время Астахов, наблюдавший в бинокль за дорогой, манившей к границе, увидел бежавшего по полю с юго-западной стороны мальчишку. Тот бурым неслинявшим зайцем катился с пригорка и еще издали что-то кричал, махая длинными рукавами куртки. Подбежал и, глотая воздух, поводя округленными глазами, крикнул:
       -- Козак, козак, пшишел гер-
       ман! Герман пшишел, оттонд.
       Он протянул хоботок длинного рукава, и Астахов, припавший к биноклю, увидел в окружье стекол далекую густую группу конных. Не отдирая от глаз бинокля, зыкнул:
       -- Крючков!
       Тот выскочил из косых дверей стодола, оглядываясь.
       -- Беги, ребят кличь! Немцы!
       Немецкий разъезд!
       Он слышал топот бежавшего Крючкова и теперь уже ясно видел в бинокль плывущую за рыжеватой полосой травы кучку всадников. Он различал даже гнедую масть их лошадей и темносинюю окраску мундиров. Их было больше двадцати человек. Ехали они, тесно скучившись, в беспорядке; ехали с юго-западной стороны, в то время, как наблюдатель ждал их с северо-запада. Они пересекли дорогу и пошли наискось по гребню над котловиной...
       Когда казаки выскочили на бугор, немцы, уже опередив их, шли рысью, пересекая дорогу на Пели-калие. Впереди выделялся офицер на светлорыжем куцехвостом коне.
       -- Вдогон! Мы их нагоним на
       второй пост! -- скомандовал Аста
       хов.
       Приставший к ним в местечке конный пограничник отстал (2,291 -- 297).
      
      
      
       С рассказом раненого казака[1] шолоховский текст совпадает в сообщениях о том, что Щегольков и Иванков ходили за сеном для лошадей, что Крючков был вызван при появлении немцев, что к погоне присоединился конный пограничник. Писатель стремится в малейших деталях и как можно точнее воспроизвести обстановку на посту до столкновения с немецким разъездом. Он тщательно выписывает окружающую природу[2], тревожное состояние одиночества, оторванности казаков от своих, особенно после того, как пограничный полк обнажил границу и оставил пост лицом к лицу с противником.
       О каком-либо сходстве Шолохова с газетными описаниями самой стычки казаков и немецкого разъезда не может быть и речи. В печати "исключительный подвиг" Крючкова выглядел как "чудо храбрости", а сам Крючков -- как "былинный богатырь, современный Илья Муромец, один уничтожающий целое вражье войско". Шолохов же снимает с Крючкова ореол "былинного богатыря" и больше изображает тех, кто остался в тени, товарищей Крючкова, нежели его самого. Особенно тщательно выписывается психологическое состояние и поведение в бою Иванкова, его видение этой ситуации. И это обстоятельство лишний раз убеждает в том, что писатель опирался на его рассказы.
       Розовощекий и смешливый Иванков в бою -- кирпично-красный, с мокрой от пота спиной, он жадно облизывает зачерствелые губы. После первого же залпа именно он увидел, как "один из немцев валился с лошади", "тут только Иванков заметил, что у Астахова шелушится нос, тонкая шкурка висит на ноздрине". Когда немцы пошли в атаку, он "запечатлел в памяти безусое нахмуренное лицо офицера, статную его посадку" и спиной до боли ощутил "щиплющий холодок смерти". Уходя от преследования, Иванков, обезумевши, хлестал коня плетью, "кривые судороги сводили ему посеревшее лицо, выдавливали из орбит глаза". Сначала его догнал рослый
      
       [1] Рисуя сцену назначения поста в Любов, Шолохов приводит слова
       Астахова: "Поедут со мной Щегольков, Крючков, Рвачев, Попов и ты, Иван
       ков" (2, 290) -- и указывает, что Астахов был начальником поста, в то
       время как газеты приписывали это обстоятельство Крючкову.
       [2] Причем пейзаж эмоционально окрашен, связан с настроением героев,
       а иногда натуралистичен настолько, что словно бы воспринимается самими
       казаками: "Взгорье горбилось до ближнего леса, дальше белесились хлеба,
       перерезанные дорогой, и опять зеленые глянцевитые ломти клевера"; "Над
       местечком в выси -- рубленой раной желтый развал молодого месяца";
       "Ветер безжалостно сорвал с месяца хлопчатый бинт тучи...-" ("Октябрь",
       1928, No 3, стр. 192, 193--194).
       рыжеватый немец и пырнул пикой в спину, затем Иванкова "концом палаша полоснули по шее", "сзади пикой поддели ему погонный ремень": "За вскинутой головой коня маячило потное, разгоряченное лицо веснушчатого немолодого немца. Дрожа отвисшей челюстью, немец бестолково ширял палашом, норовя попасть Иванкову в грудь" (2, 299). "Овладев собой, Иванков несколько раз пытался поразить наседавшего на него длиннолицего белесого драгуна в голову, но шашка падала на стальные боковые пластинки каски, соскальзывала" (2, 300).
       Уже после этого бестолкового боя, во время которого, "озверев от страха, казаки и немцы кололи и рубили по чем попало", "Иванков кинул поводья, прыгнул с седла и, закачавшись, упал. Из закаменевшей руки его с трудом вынули шашку" (2, 300--301).
       Во всей этой ситуации Иванков в центре внимания автора, тщательно раскрывается его обостренное видение деталей боя, состояния участников. Рассказ очевидца не только важный источник изображения этого события, но и выражение народной памяти, народной оценки одного из происшествий начала военных действий. Особенности народного восприятия войны становятся творческим принципом, определяющим историзм повествования.
       Писатель, однако, не ограничивается этим исторически достоверным и художественно емким описанием столкновения казаков с немецким разъездом. Он еще и публицистически остро, обличительно, с едким сатирическим пафосом рассказывает о том, как "из этого после сделали подвиг":
       "Крючков, любимец командира сотни, по его реляции получил Георгия. Товарищи его остались в тени. Героя отослали в штаб дивизии, где он слонялся до конца войны, получив остальные три креста за то, что из Петербурга и Москвы на него приезжали смотреть влиятельные дамы и господа офицеры. Дамы ехали, дамы угощали донского казака дорогими папиросами и сладостями, а он вначале порол их тысячным матом, а после, под благотворным влиянием штабных подхалимов в офицерских погонах, сделал из этого доходную профессию: рассказывал о "подвиге", сгущая краски до черноты, врал без зазрения совести, и дамы восторгались, с восхищением смотрели на рябоватое разбойницкое лицо казака-героя. Всем было хорошо и приятно.
       Приезжал в ставку царь, и Крючкова возили ему на показ. Рыжеватый сонный император осмотрел Крючкова, как
      
      
      
      
       лошадь; поморгал кислыми сумчатыми веками, потрепал его по плечу.
       -- Молодец казак! -- и, повернувшись к свите: -- Дайте мне сельтерской воды" (2, 301).
       И только после этого вывод о том, как выглядел на самом деле этот "подвиг":
       "А было так: столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломать руки на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе натыкались, сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались, вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались нравственно искалеченные. Это назвали подвигом" (2, 302).
       Не раз уже отмечалось "могучее дыхание толстовской традиции" в "Тихом Доне", сказавшееся в частности и в этом эпизоде, в изображении безумия войны, враждебности ее человеческому естеству, в срывании героических масок с нее. И в этом справедливо видится "преемственность двух творческих методов, их внутренняя связь, непрерывность развития главного направления в мировом искусстве"[1].
       Народное восприятие войны у Шолохова и ее авторская оценка вступают в крепкое, неразрывное соединение. Голос автора звучит и гневно, когда он осуждает бесчеловечность и несправедливость войны, "дегероизирует" ее, и лирически проникновенно, участливо и взволнованно, когда оценивает войну как народное бедствие.
       Восприятие империалистической войны как кровавой, навязанной народу бойни со всеми ее объективными последствиями и обусловило реализм Шолохова, открытую правду его изображения. "Цвет казачий покинул курени и гибнул... в смерти, во вшах, в ужасе", "...лапала смерть работников", и они, "мертвоглазые, беспробудные, истлевали под артиллерийскую панихиду" (2, 252) в далеких чужих землях, а "взбаламученная Россия" гнала к западной границе все новые эшелоны "серошинельной крови" (2, 289).
       Особое внимание обращает писатель на социально-нравственные перемены, вызванные войной в человеке. Герои "Тихого Дона" вместе с автором поначалу воспринимают незнаемый мир войны по аналогии с привычной мирной жизнью, от которой война оторвала их в самый разгар полевых работ ("Колыхались пики, похожие на оголенные подсолнечные будылья", "...гусеницами ползли пехотные части", "...стреля-
      
       [1] Б. Сучков. Исторические судьбы реализма. М., "Сов. писатель", 1967, стр. 333.
       ют, похоже, как ребята палкой по частоколу", свист пули "забороздил стеклянную хмарь неба", "голубой ливень клинков", "молочные дымки шрапнельных разрывов" и т. п.). Но война быстро рушит мирные настроения казаков. Мутью страха наливаются телячьи глаза Прохора Зыкова. В первом же бою надломлен чужой смертью Григорий. И совсем уже потрясает казаков судьба весельчака и похабника Егорки Жаркова, изуродованного войной, просящего предать смерти: "...все лицо его -- сплошной крик, по щекам из вывалившихся глаз -- кровяные слезы", "на опаленной штанине поперек волочилась оторванная у бедра нога", под животом "дымились, отливая нежно-розовым и голубым, выпущенные кишки" (2, 374--375).
       С ужасом видит Валет гибель людей от удушливых газов, с изъеденными, разжиженными глазами, в застигнутых смертью нелепых положениях, с засунутыми в рот, искусанными от муки руками. "Нравственно искалечены" ужасами войны не только Иванков, Астахов, Щегольков -- сотни, тысячи людей, и "каждый по-своему вынашивал в себе и растил семена, посеянные войной" (2, 303).
       Перед Григорием остро встает вопрос о смысле навязанной народу войны, открываются глаза на социальное неравенство. Не раз еще придется ему и в будущем ощущать "непролазную невидимую стену" между казаками и офицерской верхушкой. Но пока, кроме озлобленных вокруг людей, Григорий не видит сил, к которым мог бы примкнуть. Но силы эти все-таки нашлись и разрушили "все его прежние понятия о царе, родине, о его казачьем воинском долге". И силы эти не просто убежденный в своей правоте большевик, случайно встреченный Григорием. "Семена большой человеческой правды" посеяла в его душе жизнь, война на многое открыла глаза, а Гаранжа довершил эти процессы, и семена дали первые ростки.
       Смутно вызревавший в душе Григория протест против того, что "людей стравили" ("Хуже бирюков стал народ"), пробивается наружу и, подкрепленный осознанием социальной несправедливости, стихийно выливается против тех, кто бросил народ в пучину кровопролитной войны.
       Госпиталь на Тверской в сопровождении толпы-свиты "высочайше соизволила посетить особа императорской фамилии". Эта "особа задавала приличествующие ее положению и обстановке нелепые вопросы", "раздавала иконки". Наблюдая все это, Григорий со злобой и ненавистью думал:
       "Вот они, на чью радость нас выгнали из родных куреней
      
      
      
      
       и кинули на смерть. Ах, гадюки! Проклятые! Дурноеды! Вот они, самые едучие вши на нашей хребтине!.. Не за эту ли... топтали мы конями чужие хлеба и убивали чужих людей?.. Сытые какие все, аж блестят. Туда б вас, трижды проклятых! На коней, под винтовку, вшами вас засыпать, гнилым хлебом, мясом червивым кормить!.." (2, 394).
       Но Шолохов видит и другое влияние войны, безжалостно вытравливающей все человеческое в тех, кто становится ее слепым орудием, тупой и страшной силой. Чубатый, которого даже лошади боялись, "будто зверь к ним шел, а не человек", цинично поучает Григория: "Человека руби смело... Животную без потребы нельзя губить -- телка, скажем, или ишо что,-- а человека унистожай. Поганый он, человек..." (2, 327). Война растлила таких людей, а их звериная жестокость осложнила народную борьбу за справедливость. Революции предстояла долгая, охватившая целое поколение людей борьба с этими особенно острыми случаями одичания.
       Реалистически глубоко раскрывает Шолохов и еще одно существенное последствие империалистической бойни. "Пролетарское знамя гражданской войны,-- писал В. И. Ленин еще в 1914 году,-- не сегодня, так завтра,-- не во время теперешней войны, так после нее,-- не в эту, так в ближайшую следующую войну, соберет вокруг себя не только сотни тысяч сознательных рабочих, но и миллионы одураченных ныне шовинизмом полупролетариев и мелких буржуа, которых ужасы войны будут не только запугивать и забивать, но и просвещать, учить, будить, организовать, закалять и подготовлять к войне против буржуазии и "своей" страны и "чужих" стран"'.
       Эти хорошо известные революционеру Бунчуку строки (в первых изданиях романа они им цитировались) становятся философским обоснованием закономерности революционных событий, развертывающихся в "Тихом Доне" в их исторической последовательности. Острое социальное размежевание происходит и на фронте, и в тылу, в казачьих хуторах. В настроениях казаков преобладают недовольство чуждой и ненужной войной, неприязнь к офицерству, смертельная усталость. Встречая повсюду озлобленные взгляды, монархист Листницкий начинает понимать, что казаки могут в любое время повернуть оружие.
       Если Листницкий -- за продолжение войны, то Бунчук -- за поражение царского правительства в ней, он уверен, что
       "эта война завершится новой революцией". Если раньше буржуазии удавалось еще как-то прикрывать империалистический грабеж идеологией "национальной войны", то сама же война и просветила народ, разбудила в нем революционные настроения. Народ сам решает свою судьбу, превращая войну империалистическую в гражданскую.
       Первая мировая война, за которой последовали бурные революционные перемены, стала предметом пристального внимания мировой литературы ("Огонь" А. Барбюса, "Похождения бравого солдата Швейка" Я. Гашека, "Спор об унтере Грише" А. Цвейга). Первые книги "Тихого Дона" появились в свет почти одновременно с романами писателей "потерянного поколения" ("Прощай, оружие!" Э. Хемингуэя, "Смерть героя" Р. Олдингтона, "На Западном фронте без перемен" Э.-М. Ремарка). Особенно остро, как известно, воспринималась война в потерпевшей поражение Германии. Ремарк рассматривал свою книгу как попытку "рассказать о поколении, которое было уничтожено войной, даже если оно избежало ее снарядов".
       Романы писателей "потерянного поколения" исполнены правдивого изображения мясорубки войны, ее лжи и несправедливости и одновременно проникнуты скепсисом, идеями фаталистической обреченности мира. Перед лицом жестокой действительности герои этих романов переживают крушение своих идеалов и иллюзий, бегут от общества, от его пугающих социальных противоречий. Книги эти ущербны в полноте и верности изображения самой жизни[1].
       В противоположность искусственно ограниченной в этих книгах картине мира рождалась и идея создания крупных произведений о первой мировой войне (А. Цвейг, Роже Мартен дю Гар), но она не вылилась в эпические полотна. Впервые изобразить эту войну с такой эпической мощью, с таким историзмом и с истинно народных позиций удалось в "Тихом Доне" Шолохову.
       Событийная полнота, объемно-многоплановое изображение войны в ее баталиях и массовых сценах, раскрывающих участие России в мировой войне, причины ее поражения, судьбу прозревающего в войне народа, рост его революционного сознания, нравственной силы и интернационального пафоса сочетаются с показом человека на войне, мира его жизни в многообразных характерах. Причем не "маленького челове-
      
      
      
      
      
      
       В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 26, стр. 41.
       [1] П. Т о п е р. Ради жизни на земле. Литература и война. Изд. 2-е, доп. и перераб. М., "Сов. писатель", 1975, стр. 139.
      
      
      
       ка", а личности из народа во всей правде ее нравственных исканий, в единстве индивидуального и общественно-исторического. Уже в октябре 1929 года "Тихий Дон" в переводе на немецкий язык появился в Германии, где особенно остро подводились итоги первой мировой войны. Печать немецких коммунистов, сопоставляя "Тихий Дон" с романами о "потерянном поколении", увидела у русского писателя художественно самобытное, смелое, правдивое раскрытие "почти незаметного поворота в сознании, рождении новых мыслей, росте новых, еще никогда ранее не существовавших взглядов у уставших от войны солдат"[1]. Роман Шолохова воспринимался как "эпос революции" с присущим ему зрелым пониманием событий всемирно-исторического значения. Огромную силу художественного воздействия Шолохова, его "новый угол зрения" как художника революционной эстетики отмечал молодой немецкий писатель Франц Вейскопф. По его словам, шолоховский "Тихий Дон" "является выполнением того обещания, которое молодая русская литература дала своими произведениями начавшему внимать ей Западу", роман этот -- свидетельство ее самобытности, а она "широка и необъятна, как русская степь, молода и неукротима, как новое поколение там, в Советском Союзе"[2].
       3. ДВА МИРА
       Русская революция -- явление многогранное и сложное. В процессе ее развития складывались и трагические коллизии, были и полосы "тягостных переживаний и даже поражений". И Шолохов мужественно изображает этот необычайно крутой поворот в истории, не упрощая ни сами процессы, ни судьбы людей, участвующих в них. Историческая обусловленность перемен в жизни всего общества, в отношениях между людьми, стремительность и неодолимость революции прочно связаны в шолоховской концепции мира с бесконечностью и неистребимостью самой жизни.
       Революция воспринимается писателем как жизнетворя-щая сила, обещающая миру обновление во имя человека и торжества всего человеческого. Шолохов выявляет в этой борьбе великую созидательную роль народа, несущего на своих плечах все ее тяготы и лишения. Муки народные, стра-
      
       [1] "Die Rote Fahne", 1930, 8 November.
       [2] "Die Zinkskurve", 1929, No 3, S. 34.
       дания и смерти в романе Шолохова -- неизбежное столкновение с жестокостью старого мира. Не революция несет эту жестокость, а силы, противостоящие ей, и Шолохов показывает, как пытались они, эти силы, "сродниться" с казачеством, разжигая сословные чувства и отрывая от революции.
       Коренные перемены в строе самой жизни, в психологии народа, рост народного самосознания как основа исторического деяния, революционная активность масс, рождение новых социальных отношений в суровых классовых схватках -- все это складывалось в художественно зрелую, философски цельную концепцию эпического повествования о судьбе народа в революции.
       В "Тихом Доне" революционная борьба за социализм представлена в ее эпическом размахе, сама же эпоха развернулась во всей психологической и драматической глубине сложных человеческих характеров, конфликтов и противоречий. Такого новаторского явления при всех своих успехах советская литература еще не знала. Этого не знала и вся мировая литература.
       Во второй книге романа охватываются события с октября 1916 года по осень 1919 года. Начиная с развала фронта империалистической войны, с бурного разворота революционных событий в России нет ни одного сколько-нибудь заметного события этих лет, которое не нашло какого-либо отклика в романе. Причем события эти -- на фронте ли, или в тылу, в столице или ставке -- преломляются через восприятие героев, даются в их оценке, сказываются в их судьбах. Григорий участвует в боях на Румынском фронте, в горах Тран-сильвании, Петр Мелехов направляется на подавление беспорядков в столице, Яков Фомин дезертирует с фронта. По разоренным войной хуторам и станицам блуждают "отголоски столичных разговоров о Распутине и царской фамилии", слухи о близкой революции тревожат все слои общества, события февральского переворота даются в восприятии различных социальных сил, бурно обсуждаются на фронте и в тылу ("Наворошили делов!.. Как теперича жить!..", "Государственная дума будет править. Республика будет у нас", "Учредительное собрание будет хозяином новой, свободной России", "Я предвидел это еще в начале войны. Что же... династия была обречена", "Свобода -- свобода, а касаемо войны -- опять, значится, кровь проливать?", "...в Могилеве, когда я увидел в автомобиле свергнутого императора, уезжавшего из ставки... я упал на снег и рыдал,
      
      
      
       как мальчишка... Ведь я по-честному не приемлю революцию, не могу принять!").
       Настроения солдат и развал фронта ("Армии дышали смертной лихорадкой... армии многоруко тянулись к призрачному слову "мир", армии по-разному встречали временного правителя республики Керенского и, понукаемые его истерическими криками, спотыкались в июньском наступлении"), июньские события в столице ("выступления большевиков, правительственные мероприятия", "Правду" разгромили..."), Московское государственное совещание и поднимающая голову контрреволюция, корниловский мятеж, события кануна Октября и отказ казачьих полков защищать Зимний дворец и Временное правительство, докатившиеся до фронта разноречивые слухи о революции в Петрограде ("...утверждали, что Временное правительство бежало в Америку, а Керенского поймали матросы, остригли наголо и, вымазав в дегте, как гулящую девку, два дня водили по улицам Петрограда"), бегство корниловцев на Дон и полный развал фронта, вступление "перекипавшей в боях России" в гражданскую войну, особо острый ее разворот на Дону, ставшем оплотом контрреволюции, резкое столкновение мира революции и контрреволюции -- все эти события обусловили своеобразие "Тихого Дона" как исторического повествования. Писатель резко переносит действие с одного участка фронта на другой, из ставки -- в столицу, из донских хуторов и станиц -- в Ростов и Новочеркасск... В повествование вовлекаются сотни новых героев, и прежде всего революционеры, персонифицирующие духовную силу и героизм народа, уверенность его в торжестве того дела, за которое он борется (Илья Бунчук, Иван Лагутин, Федор Подтелков, Михаил Кривошлыков, Анна Погудко, Абрамсон, Щаденко). В конкретных лицах предстает и мир контрреволюции, и не только в своей генеральской верхушке (Корнилов, Алексеев, Каледин, Деникин, Краснов и др.), но и особенно в конкретных персонажах казачьего офицерства (Изварин, Лиховидов, Чернецов, Сенин).
       Широкий охват исторически конкретных событий, участие в них реальных лиц, столкновения различных социальных сил, изображаемых с максимальным историзмом,-- все это требовало освоения громадного материала, изучения исторических документов, исследований по истории Октябрьской революции и гражданской войны. Но Шолохов, в сущности, шел по горячим следам этих событий и обратился к их изображению раньше историков. Монографические исследования стали по-
       являться перед самым началом работы над "Тихим Доном"[1], но их авторы тут же нередко оговаривались, что строят повествование "в силу недостатка документальных данных" на "относительно достоверных материалах"[2], ограничиваясь подчас противоречивыми показаниями мемуаристов. Правда, в какой-то мере проводился отбор материала, оценка источников, но историков, разумеется, мало интересовали те детали, которые необходимы были художнику.
       В собирании и систематизации материала писатель испытывал, по его словам, "большую трудность", особенно в работе с мемуарной литературой, которая давала субъективное, противоречивое, но необходимое художнику детальное описание событий. Важно было отобрать "наиболее значительное и политически действенное, чтобы каждый эпизод, каждая деталь несли свою нагрузку"[3], дать оценку изображаемым событиям и участвующим в них историческим лицам. Шолохов прибегает к обильному использованию большого количества исторических документов, связанных как с зарождением гражданской войны, так и особенно с ее разворотом на Дону (статья В. И. Ленина "Положение и задачи Социалистического Интернационала", листовки, обращения, телеграммы, воззвания, декларации, резолюции,требования, письма и ответы на них и т. п.). Многие документы ко времени работы писателя над "Тихом Доном" были уже опубликованы в газетах, книгах воспоминаний, специальных научных изданиях. Шолохов имел возможность использовать сборники воспоминаний и документов Ростовского Истпарта "Пролетарская революция на Дону"[4], книгу народного комиссара по борьбе с контрреволюцией на юге В. А. Антонова-Овсеенко "Записки о гражданской войне"[5], воспоминания участника подтелков-ской экспедиции в северные округа Донской области А. Френкеля "Орлы революции"[6].
      
       [1] См., напр., В. Владимирова. Контрреволюция в 1917 г. (Корни
       ловщина). М., "Красная новь", 1924.
       [2] А. И. Гуковский. Французская интервенция на юге России. М.,
       ГИЗ, 1928, стр. 3.
       [3] "Комсомольская правда", 17 августа 1934 г., No 191, стр. 3.
       [4] Пролетарская революция на Дону, сб. 2-й. Под ред. А. А. Френке
       ля. Ростов н/Д, ГИЗ; 1922; сб. 3-й Ростов н/Д, ГИЗ, 1922; сб. 4-й. М.-- Л.,
       ГИЗ, 1924 (Донской обл. комитет РКП (б). Ист. парт. Отд. по истории
       Октябрьской революции и РКП (б).
       [5] В. А. Антонов-Овсеенко. Записки о гражданской войне, т. I
       (Октябрь в походе). М., ВВРС, 1924, 300 стр.+6 схем; т. 2. М., ВВРС, 1927,
       298 стр.
       [6] А. А. Френкель. Орлы революции. Русская Вандея. Очерк граж
       данской войны на Дону. Ростов н/Д, ГИЗ, 1920, 40 стр.
      
      
      
       В данном случае писатель имел дело с достоверным фактическим материалом, с подлинными документами, приложенными к этим изданиям, уверенно привлекал эти источники. Сообщения участников революционной борьбы диктовали особенности изображения таких важных в истории гражданской войны на Дону событий, как съезд в станице Каменской, создание Военно-революционного комитета, поход Подтелко-ва в северные округа, борьба революционного казачества, его руководителей Лагутина, Подтелкова, Кривошлыкова и других против контрреволюции.
       Однако и мемуарная литература не восполняла тех пробелов в изучении гражданской войны на Дону, которые имелись в середине двадцатых годов. Шолохову приходилось самому вести собирание необходимых для художественного обобщения фактов, деталей, рассказов участников этих событий. Вступал в действие и такой немаловажный фактор, как собственные впечатления, восприятие событий обостренным юношеским зрением. Гражданскую войну, как известно, Шолохов провел на Дону. Но и в этом случае для него была важна "проверка своих замыслов и представлений"', подкрепление их документами и свидетельствами других.
       Значительные трудности испытывал писатель в отборе материала для изображения белогвардейского лагеря, хотя недостатка в источниках не было. Бежавшие от революции Родзянко, Шульгин, Милюков, Керенский и другие "бывшие" разразились многословными мемуарами, а предприимчивые издатели охотно публиковали их писания в Берлине, Париже, Брюсселе, Константинополе, Токио... Один за другим выходили в это время нередко многотомные мемуары белых генералов -- Деникина, Лукомского, Краснова. Прикрываясь трудными условиями работы, Деникин в своих "Очерках русской смуты" стыдливо умалчивал о том, что на всякий случай он сохранял при себе и увез за границу многие важные документы, личную переписку, даже вырезки из газет. Теперь весь этот материал обильно использовался в мемуарах. И Шолохову необходимо было "ознакомление с зарубежными, даже белогвардейскими, источниками"[2].
       Правда, воспоминания мемуаристов в генеральских мундирах были проникнуты ненавистью к русскому народу. Злоба особенно слепила "премьера эмигрантской словесности" генерала Краснова, величавшего себя не иначе как "бывший
      
       [1] "Комсомольская правда", 17 августа 1934 г., No 191, стр. 3.
       [2] Там же.
       донской атаман, беллетрист". Его романы до революции находили себе место в качестве бесплатных приложений к "Ниве" и "Родине". Теперь же своими бездарными писаниями он заполонил эмигрантскую прессу. Но нередко и белые генералы с несвойственной им обычно откровенностью начинали описывать распад царской армии, разложение и мародерство "добровольцев", руководствуясь прежде всего стремлением "подсидеть" друг друга, переложить вину на плечи "ближнего". И Шолохов, обнажая истинное лицо контрреволюции, отбирает все ценное из собственных показаний тех же генералов. Для раскрытия внутреннего мира белогвардейского лагеря, для показа склок его "вождей", их столкновений между собой писатель привлекает воспоминания тех генералов, которые принимали непосредственное участие в изображаемых событиях, но и в этих случаях сопоставляется обычно несколько мемуарных источников.
       В самом начале второй книги "Тихого Дона" писателя особенно привлекает изображение реального процесса -- превращения империалистической войны в гражданскую. Опираясь на ленинские мысли, идеи эти высказывает революционер Бунчук ("...эта война завершится новой революцией. И не только революцией, но и гражданской войной"). Его "противник Листницкий не верит в это, а позже, рассказывая отцу и Мохову о большевиках, озлобленно излагает их взгляды: "Они хотят прежде всего захватить власть в свои руки, на любых условиях кончить, как они выражаются, "империалистическую" войну, хотя бы даже путем сепаратного мира,-- земли передать крестьянам, фабрики -- рабочим. Разумеется, это столь же утопично, сколь и глупо, но подобным примитивом достигается расположение солдат" (3, 84).
       Шолохов показывает не только эти столкновения во взглядах на реальные процессы, он изображает сам "ход жизни", развитие революции и сопротивление контрреволюционных сил. Даже монархист Листницкий, оказавшийся отъявленным корниловцем, вынужден менять свои взгляды и позиции ("...тогда, то есть в будущих боях, в гражданской войне,-- я только сейчас понял, что она неизбежна,-- и понадобится верный казак").
       Композиционная структура второй книги романа подчинена передаче остроты борьбы непримиримых лагерей, показу краха надежд контрреволюции, стремившейся опереться на казачество, обреченности выступления Корнилова. Вскрывая социальные истоки корниловщины, показывая разложение царских войск на фронте, Шолохов особенно выделяет фигуры Листницкого и Калмыкова, раскрывает их настроения, а затем, рисуя обстановку и деятельность этих офицеров в столице, описывает подготовку контрреволюционного переворота, назревание мятежа, вводит читателя в "кухню" кор-ниловского заговора.
       XIII глава четвертой части начинается сообщением о получении начальником штаба верховного главнокомандующего генералом Лукомским приказа о сосредоточении 3-го конного корпуса с Туземной дивизией в районе Невель -- Н. Сокольники -- Великие Луки. После разговора с Корниловым, состоявшегося 6 августа 1917 года, Лукомский становится участником заговора, разделяя убеждения своего верховного, который хотел "перевешать весь Совет рабочих и солдатских депутатов". Показу подготовки заговора, описанию тайного разговора между Корниловым и Лукомским Шолохов отводит целую главу. Подробности разговора, в котором была сообщена цель переброски войск к Петрограду, можно было получить только непосредственно от одного из участников этого заговора. У Шолохова оставался один источник -- книга Лукомского "Воспоминания", автор которой подробно описывал, как он был введен в заговор, как, растроганный доверием, сообщил, что пойдет за Корниловым до конца, и даже брался разработать план удара по Петрограду[1].
       В критике появилось мнение, что "опасность подстерегает" Шолохова именно тогда, когда он средствами исторической хроники воссоздает фон, на котором развивается сюжет романа. Ю. Лукин считал, что Шолохов, "стремясь к протокольной точности в передаче хода событий, фактов, обрисовке характеров, кое-где впадает в ненужный объективизм, как бы становится в позу "беспристрастного летописца" со-
      
       [1] А. Лукомский. Воспоминания, т. I. Берлин, 1922. Ср. хотя бы следующий текст из этой книги: "После этого генерал Корнилов вернулся к разговору, бывшему у меня с ним до его поездки в Петроград... "Вы правы. Конный корпус я передвигаю главным образом для того, чтобы к концу августа его подтянуть к Петрограду, и если выступление большевиков состоится, то расправиться с предателями родины как следует. Руководство этой операцией я хочу поручить генералу Крымову. Я убежден, что он не задумается, в случае если это понадобится, перевешать весь состав Совета рабочих и солдатских депутатов. Против Временного правительства я не собираюсь выступать. Я надеюсь, что мне в последнюю минуту удастся с ними договориться... Пойдете ли Вы со мной до конца и верите ли, что лично для себя я ничего не ищу?" Я... ответил, что верю ему, вполне разделяю его взгляд и пойду с ним до конца... Я просил поручить мне все это обдумать" (227--229).
       бытии[1]. В качестве примера критик указывал на художественную характеристику генерала Корнилова, которая, по его мнению, создает впечатление некоей мнимой "субъективной честности" побуждений этого генерала, тогда как он являлся отъявленным врагом, злобным душителем революции.
       На самом же деле в описании Корнилова и поднятого им мятежа Шолохов далеко не "беспристрастный летописец". Отношение писателя к Корнилову, которого усиленно выдвигала буржуазия, видя в этом военном диктаторе свое спасение от революции, можно проследить на сцене приезда генерала на Московское совещание купцов, промышленников, помещиков и банкиров. "Страна искала имя",-- так выразил генерал Деникин общее настроение контрреволюции... Говорили о генерале Алексееве, останавливались на адмирале Колчаке, но когда Корнилова назначили главкомом, поиски прекратились. "Имя" было найдено... Контрреволюция усиленно выдвигала этого генерала"[2].
       В "Тихом Доне"
       13 августа Корнилов выехал в Москву на государственное совещание...
       За день до приезда Корнилова в Москву есаул Листницкий прибыл туда с поручением особой важности от Совета союза казачьих войск. Передав в штаб находящегося в Москве казачьего полка пакет, он узнал, что назавтра ожидается Корнилов.
       В полдень Листницкий был на Александровском вокзале. В зале ожидания и буфетах первого и вто-
       Источником для описания приезда Корнилова в Москву на "государственное совещание" и для воссоздания всей атмосферы встречи его буржуазией была газета "Русское слово"[3]. Проведем следующее сравнение, чтобы проследить характер отбора материала и принципы его художественной обработки:
       В "Русском слове" Встреча
       13-го августа в Москву прибыл для участия в государственном совещании верховный главнокомандующий Л. Г. Корнилов.
       Задолго до прихода поезда на платформе Александровского вокзала выстроился почетный караул юнкеров Александровского военного училища при развернутом знамени и оркестре музыки...
       Далее построилась депутация союза воинов, бежавших из вражеско-
      
       [1] Ю. Лукин. Михаил Шолохов. М., "Сов. писатель", 1952, стр. 41.
       [2] История гражданской войны в СССР, т. I. Изд. 2-е. М., Госполит-
       издат, 1939, стр. 172.
       [3] "Русское слово", 15 августа 1917 г., No 186, стр. 2--4. Это была един
       ственная газета, поместившая на своих страницах подробный отчет под
       общим заголовком "Пребывание в Москве ген. Л. Г. Корнилова". Репортаж
       состоял из нескольких информации, Шолоховым использованы три первых.
      
      
      
       го плена... Во главе депутации находятся председатель президиума московского комитета союза бежавших из плена солдат Крылов, секретарь комитета фельдфебель Бутузов и сестра милосердия Нестерович. В руках сестры букет цветов, предназначенный для верховного главнокомандующего.
       У бывших царских комнат, где теперь помещается социалистический просветительный клуб Александровской железной дороги, собрались встречающие верховного главнокомандующего: товарищ министра путей сообщения генерал-майор Кисляков, командующий Московским военным округом полковник Верховский и его помощник полковник Кравчук. Тут же находятся генералы Каледин, Зайончковский и Яковлев.
       Московское городское самоуправление представлено городским головой В. В. Рудневым, его товарищем П. А. Бурышкиным и членом управы князем М. В. Голицыным.
       Несколько позднее других на перроне появляется комиссар Временного правительства по городу Москве Н. М. Кишкин. Следом за ним приезжают члены Государственной Думы Ф. И. Родичев, князь С. П. Мансырев и В. А. Ханенко.
       К этой же группе присоединяются член Государственного совета граф В. А. Мусин-Пушкин, член Государственной Думы Н. Н. Щепкин, начальник дипломатической канцелярии при верховном главнокомандующем князь Г. Н. Трубецкой, военный атташе при французском посольстве полковник Кайо... Далее расположилась депутация от Союза георгиевских кавалеров с председателем центрального комитета капитаном С. И. Скаржинским во главе.
       За ней стоят депутаты союза офицеров армии и флота, в числе которых находится председатель этой организации полковник Новосильцев... Затем следуют депутации от ...Совета союза казачьих войск... Почти у виадука стал наряд мос-
       рого классов -- крутое месиво народа; военные преобладают.
       На перроне строится почетный караул от Александровского военного училища, у виадука -- московский женский батальон смерти. Около трех часов пополудни -- поезд. Разом стих разговор. Зычный, взвихрившийся всплеск оркестра и шаркающий топот множества ног. Взбугрившаяся толпа подхватила, понесла, кинула Листницкого на перрон. Выбравшись из свалки, он увидел: у вагона главнокомандующего строятся в две шеренги текинцы. Блещущая лаком стена вагона рябит, отражая их яркокрасные халаты. Корнилов, вышедший в сопровождении нескольких военных, начал обход почетного караула, депутаций от Союза георгиевских кавалеров, Союза офицеров армии и флота, Совета союза казачьих войск.
       Из числа лиц, представлявшихся верховному, Листницкий узнал донского атамана Каледина и генерала Зайончковского, остальных называли по именам окружавшие его офицеры.
       Кисляков -- товарищ минист
       ра путей сообщения.
       Городской голова Руднев.
       Князь Трубецкой -- начальник
       дипломатической канцелярии в
       Ставке.
       Член Государственного совета
       Мусин-Пушкин.
       Французский военный атташе
       полковник Кайо.
       Князь Голицын.
       Князь Мансырев...-- звучали
       подобострастно почтительные го
       лоса.
       Листницкий видел, как приближавшегося к нему Корнилова осыпали цветами изысканно одетые дамы, густо стоявшие вдоль платформы. Один розовый цветок повис, зацепившись венчиком за аксельбанты на мундире Корнилова. Корнилов стряхнул его чуть смущенным, нерешительным движением. Бородатый старик-уралец, заикаясь, начал приветственное слово от имени двенадцати казачьих войск. До-
       ковского женского "батальона смерти". Всюду масса народа.
       Прибытие поезда
       Поезд верховного главнокомандующего подходит к платформе. На паровозе, рядом с машинистом, стоят георгиевские кавалеры, следующие с поездом из Ставки. На площадках вагонов конвой верховного главнокомандующего -- текинцы.
       Текинцы, прозванные "большими головами" за свои огромные бараньи шапки, в алых халатах, с изогнутыми туземными клычами наголо, лихо соскакивают на ходу и становятся у дверей вагона главнокомандующего.
       Войска берут на-краул. Оркестр гремит встречу, и на платформу выходит Л. Г. Корнилов. Поздоровавшись со встречавшими, Л. Г. Корнилов последовательно обходит все депутации под восторженные клики "ура" присутствующих. Весь его путь забрасывается цветами.
       Особенно трогательно приветствовал генерала Корнилова убеленный сединами, но коренастый и крепкий, как дуб, старый уральский казак, говоривший от имени 12-ти казачьих войск.
       Когда генерал Л. Г. Корнилов возвращается к своему вагону, к нему подходит член Государственной Думы Ф. И. Родичев. Он обращается к верховному главнокомандующему с приветствием, от имени народных представителей.
       Окружающие Л. Г. Корнилова публика, офицеры и солдаты подхватывают его на руки и несут с громовым "ура" к выходу на площадь перед вокзалом, где должен состояться церемониальный марш почетного караула.
       На площади
       Появление верховного главнокомандующего, несомого на руках офицерами, встречается народом, собравшимся перед Александров-
       слушать Листницкому не удалось,-- его оттеснили к стене, едва не порвали ремень шашки. После речи члена Государственной думы Ро-дичева Корнилов вновь тронулся, густо облепленный толпой. Офицеры, взявшись за руки, образовали предохранительную цепь, но их разметали. К Корнилову тянулись десятки рук. Какая-то полная растрепанная дама семенила сбоку его, стараясь прижаться губами к рукаву светлозеленого мундира. У выхода под оглушительный грохот приветственных криков Корнилова подняли на руки, понесли. Сильным движением плеча Листницкий оттер в сторону какого-то сановитого господина, успел схватиться за мелькнувший перед его глазами лакированный сапог Корнилова. Ловко перехватив ногу, он положил ее на плечо и, не чувствуя ее невесомой тяжести, задыхаясь от волнения, стараясь только сохранить равновесие и ритм шага, двинулся, медленно влекомый толпой, оглушенный ревом и пролитой медью оркестра. У выхода наскоро оправил складки рубашки, в давке выбившейся из-под пояса. По ступенькам -- на площадь. Впереди толпа, зеленые шпалеры войск, казачья сотня в конном строю. Приложив ладонь к козырьку фуражки, моргая увлажненными глазами, он пытался, но не мог унять неудержную дрожь губ. Смутно помнил, как клацали фотографические аппараты, бесновалась толпа, шли церемониальным маршем юнкера и стоял, пропуская их перед собой, стройный, подтянутый, маленький, с лицом монгола, генерал (3, 131 -- 133).
      
      
      
       ским вокзалом, восторженным "ура".
       Шумной толпой подвигаются за генералом Л. Г. Корниловым участники встречи на перроне.
       Верховный главнокомандующий, окруженный членами своего штаба, останавливается в центре площади и пропускает мимо себя почетный караул юнкеров Александровского военного училища.
       Следом за юнкерами церемониальным маршем проходят депутация союза воинов, бежавших из воинского плена, и наряд московского женского "батальона смерти". Парад замыкает казачья сотня в конном строю при пиках...
       Газетный отчет о приезде Корнилова в Москву был несколько необычным для газеты, снискавшей славу "фабрики новостей". Информации, помещенные в "Русском слове", были на этот раз чрезмерно обстоятельны и откровенно сенсационны. Газета не скрывала беспредельной восторженности встречи Корнилова московской буржуазией и военной верхушкой. И Шолохов использует не только чисто информационные подробности этого газетного отчета. Уловив его пульс и пафос, он совсем не случайно делает очевидцем и участником этих событий Евгения Листницкого. Встреча Корнилова, поданная через восприятие офицера-монархиста, становится одной из форм оценки тех социальных сил, которые прочили Корнилова в диктаторы, видели в нем "спасителя" России.
       Из многих информационных подробностей отчета писатель отбирает лишь некоторые конкретные детали, рисующие обстановку встречи, устроенной Корнилову его обожателями, московской буржуазией и помещиками ("На перроне строится почетный караул от Александровского военного училища, у виадука -- московский женский батальон смерти" и др.). Но даже в этих деталях писатель далек от текстового совпадения с источником. Полученный материал как бы заново просматривался художником и подчинялся законам художественного повествования.
       Шолохову незачем было перечислять всех сановитых лиц, прибывших на вокзал "задолго до прихода поезда". Но ему важно указать, кто именно встречал Корнилова, кто устроил ему эту манифестацию. Шолохов не забывает эти имена,
       тщательно перечисленные газетой. Листницкий узнает известных ему генералов Каледина и Зайончковского, когда они уже представляются Корнилову. Остальных называют окружающие Листницкого офицеры. Он слышит, как звучат "подобострастно почтительные голоса":
       "-- Кисляков -- товарищ министра путей сообщения.
       Городской голова Руднев.
       Князь Трубецкой -- начальник дипломатической кан
       целярии в Ставке.
       Член Государственного совета Мусин-Пушкин.
       Французский военный атташе полковник Кайо.
       Князь Голицын.
       Князь Мансырев..."
       Листницкий видит, как у прибывшего поезда строятся текинцы, слышит "зычный, взвихрившийся всплеск оркестра и шаркающий топот множества ног", видит, как Корнилов обходит почетный караул, все те депутации, которые так добросовестно были перечислены газетой.
       Из множества деталей, сообщаемых газетой, Шолохов чаще всего отбирает одну и на ее основе создает художественный образ. В газетной информации сообщается, как "текинцы, прозванные "большими головами" за свои огромные бараньи шапки, в алых халатах, с изогнутыми туземными клычами наголо, лихо соскакивают на ходу и становятся у дверей вагона главнокомандующего". У Шолохова Листницкий наблюдает за тем, как строятся текинцы: "...блещущая лаком стена вагона рябит, отражая их яркокрасные халаты".
       Опираясь на газетные сообщения о том, что в руках сестры Нестерович "букет цветов, предназначенный для верховного главнокомандующего" и "весь его (Корнилова) путь забрасывается цветами", Шолохов рисует художественно выразительную картину: "Листницкий видел, как приближавшегося к нему Корнилова осыпали цветами изысканно одетые дамы, густо стоявшие вдоль платформы. Один розовый цветок повис, зацепившись венчиком за аксельбанты на мундире Корнилова. Корнилов стряхнул его чуть смущенным, нерешительным движением".
       Сцена эта опять-таки дана через восприятие монархически настроенного казачьего офицера, в глазах которого каждое незначительное движение, каждый жест Корнилова приобретают свой смысл и значение. Чтобы полнее и ярче выявить все подобострастие военной и буржуазной верхушки, всю атмосферу, созданную ею вокруг боготворимого диктатора, Шолохову понадобилась еще "какая-то полная, растрепанная дама" (известно, что в числе встречавших Корнилова была миллионерша Морозова, упавшая перед ним на колени), которая "семенила сбоку" Корнилова, стараясь прижаться губами к рукаву светлозеленого мундира".
       Церемонии встречи Корнилова в Москве Шолохов придает большое значение, потому что во время этой встречи раскрылась неприглядная сущность контрреволюции, ожидавшей "удобного момента", когда "необходимый родине" Корнилов задушит ненавистные ей Советы. Описание манифестации, устроенной Корнилову струсившей буржуазией и помещиками, делало излишним показ той обстановки, в которой проходило московское гусударственное совещание, созванное как раз для мобилизации контрреволюционных сил, для утверждения военной диктатуры. Шолохов останавливается только на переговорах Корнилова с Калединым в кулуарах Большого театра. Этот закулисный сговор обнажал лицо вдохновителей заговора против революции.
       Как большой художник, Шолохов живописно воссоздает атмосферу времени, тщательно выписывает характеры, ту социальную среду, с которой они связаны. Он отнюдь не "бесстрастный летописец" и регистратор этих фактов и событий. Ему достаточно порой одного меткого художественного образа для того, чтобы подытожить свое отношение к описываемым событиям. Такой последний штрих писатель обычно кладет в конце главы. На этот раз он заканчивает ее так:
       "По Дону, по Кубани, по Тереку, по Уссури, по казачьим землям от грани до грани, от станичного юрта до другого черной паутиной раскинулись с того дня нити большого заговора" (3, 136).
       Широко раскинувшиеся нити черной паутины заговора -- это и есть та писательская позиция в оценке Корнилова и поднятого им мятежа, которой пронизывается повествование.
       Подробно описывая состояние частей, застрявших на железной дороге по пути к Петрограду, Шолохов обильно использует и мемуарную литературу (в первых изданиях романа печаталась даже схема "Эшелоны ген. Крымова на путях к Петрограду. 29 августа 1917 г."[1]) и сообщения газет того
      
       [1] Схема эта, как и другие использованные писателем документы (напр., письмо Корнилова к Духонину с пометками последнего), опубликована А. И. Деникиным в его "Очерках русской смуты" (т. 2-й. Париж, 1921, стр. 70, 137--139).
       времени и предельно точен как в перечне частей и соединений, участвующих в мятеже, так и в наименовании населенных пунктов и станций, которых они достигли на подступах к столице. Используются подлинные документы -- обращения, многочисленные письма и телеграммы, срочные распоряжения от верхушки заговорщиков.
       Указывая на противодействие, оказанное рабочими и железнодорожными служащими продвижению корниловских войск, на моральное разложение армии ("...саранчой забивали вокзалы, толпились на путях, пожирали все съедобное, что оставалось от проходивших ранее эшелонов, под сурдинку воровали у жителей, грабили продовольственные склады"), писатель особое внимание обращает на казачью массу, на снятых с фронта полуголодных людей, двигавшихся "в красных клетушках вагонов".
       В достигших станции Дно эшелонах оказывается особая сотня, в которой служат казаки хутора Татарского во главе с председателем сотенного комитета Иваном Алексеевичем Котляровым, полки 1-й Донской казачьей дивизии, в том •числе и сослуживцы Ильи Бунчука. Особая сотня покидает эшелон, отказывается принимать участие в мятеже. Под Нарвой задержаны агитатором от большевиков Ильей Бунчуком и эшелоны Донской дивизии. В художественно зримых, развернутых картинах раскрывается беспочвенность, антинародность заговора, отсутствие опоры у его главарей среди казачества, на которое вдохновители заговора надеялись больше всего. Причем во всех этих сценах весьма примечательна народная оценка заговора ("...сами мордуются и войска мордуют", "Паны дерутся, у казаков чубы трясутся", "Не поедем дальше!", "Генеральскую власть на ноги ставить не хотим", "...просим передать питерским рабочим и солдатам, что на них руку мы не подымем!").
       Отказываются участвовать на стороне контрреволюции и казачьи полки, находившиеся в Петрограде. Эти опять-таки исторически конкретные события раскрываются через Ивана
      
       [1] Через ПТА с некоторым запозданием в самые различные газеты проникали тревожные сообщения как о самом мятеже, так и о продвижении корниловских войск на Петроград. В "Известиях Ростово-Нахичеванского Совета рабочих и солдатских депутатов" появились следующие информации: "Где находятся войска Корнилова?", "На ст. Луга", "Генерал Корнилов и Каледин", "Генерал Лукомский", "Первая встреча с "корниловцами" (2 сентября 1917 г., No 69, стр. 2--3); "Подробности Корниловского мятежа", "Арест ген. Корнилова", "Роль ген. Деникина и Маркова", "Невинные" генералы" (7 сентября 1917 г., No 71, стр. 2--3).
      
      
      
       Лагутина, который уводит сотни 14-го Донского казачьего полка с Дворцовой площади[1].
       Но Шолохов прибегает не только к народным оценкам, когда рисует массовые сцены участия своих героев в изображаемых событиях. Авторская позиция выражается в столкновении народных оценок с оценками антинародными, откровенно реакционными, в сопоставлении характеристик персонажей полярных лагерей, введении сатирических характеристик и оценок, анализов событий с итоговым авторским размышлением после таких анализов.
       Большую роль играет в каждом конкретном случае избранная повествовательная интонация, а в ней одна найденная художником деталь. Так рисует Шолохов состояние озлобленного неудачей Корнилова, когда стало ясно, что замыслы мятежа рушатся. Опираясь на мемуарные свидетельства в передаче этого состояния, писатель показывает рвущуюся наружу ненависть диктатора к народу ("Вся эта железнодорожная сволочь вставляет нам палки в колеса. Они не думают о том, что в случае удачи я прикажу вешать каждого десятого из них"). Вместе с тем у Корнилова еще теплится слабая надежда на успех. И здесь возникает образ крохотной бабочки, которую он напряженно, с надеждой пытается изловить, но бабочка стремится к открытому окну: "Корнилову все же удалось поймать ее, и он облегчающе задышал, откинулся на спинку кресла" (3, 152). После этого, задумчиво и хмуро улыбаясь, он вспоминает боевой эпизод, когда козьей тропой пробирался в горах и сыпались камни из-под ног, а "за ущельем виднелся роскошный южный, облитый белым солнцем ландшафт...".
       В ином ключе строится сцена бегства Корнилова из Быхо-ва. Заимствуя из мемуаров арестованных генералов-мятежников мотивы их тревоги за свою судьбу и вместе с тем надежды на продолжение "открытой борьбы" с народом, писатель рисует картину бегства заговорщиков "в волчью, глухую полночь": здесь и морозное "стальное небо", на фоне которого "вороненые силуэты всадников", похожие "на нахохленных черных птиц", и холодный, порывистый ветер, заставляющий Корнилова морщиться, щурить "узенькие прорези глаз", а всадников зябко горбиться в седлах, надвигать глубоко высокие папахи, кутать "в башлыки маслено-смуглые ли-
      
       [1] "После первой же атаки часть пулеметной команды 14-го Донского казачьего полка заявила, что уходит в свой полк и защищать Зимний дворец не будет" ("Как был взят Зимний дворец и как сдался генерал Краснов". "Русское слово", 1 декабря 1917 г., No 253, стр. 5).
       ца" (3, 184). По своей тональности, по образному строю и смысловой наполненности это описание напоминает начало "Поднятой целины", тайный приезд в Гремячий Лог Полов-цева. И там, и здесь эти тревожные описания только предваряют начало темных, черных дел заговорщиков.
       Вводя специальную главу о провале корниловского мятежа, Шолохов начинает ее с сатирических характеристик и оценок:
       "С повинной потекли в Зимний дворец делегации и командиры частей крымовской армии. Люди, недавно шедшие на Временное правительство войной, теперь любезно расшаркивались перед Керенским, уверяя его в своих верноподданнических чувствах.
       Разбитая морально, крымовская армия еще агонизировала: части по инерции катились к Петрограду, но движение это уже утратило всякий смысл, ибо подходил к концу корнилов-ский путч, гасла взметнувшаяся бенгальским огнем вспышка реакции, и временный правитель республики,-- правда, растерявший за эти дни мясистость одутловатых щек,-- по-наполеоновски дрыгая затянутыми в краги икрами, уже говорил на очередном заседании правительства о "полной политической стабилизации" (3, 172).
       А заканчивается эта глава авторским анализом и размышлением о будущем, о развязанной контрреволюцией гражданской войне:
       "В Быхове, в женской гимназии, бесславно закончилось ущемленное историей корниловское движение. Закончилось, породив новое: где же, как не там, возникли зачатки планов будущей гражданской войны и наступления на революцию развернутым фронтом?" (3, 174).
       Эти же принципы писатель выдерживает и при изображении калединщины, перенося действие непосредственно на Донщину. Процессы столкновения противоборствующих лагерей в завязавшейся гражданской войне показываются "изнутри". Причем опять же, как и при изображении корниловщины, "дело Каледина", теряющего опору на казаков, предстает как "дело безнадежное": "...внутренняя опора Каледина на Дону теперь падает не столько извне, сколько извнутри"[1].
       Анализируя "факты, относящиеся к корниловско-каледин-скому движению", Ленин приходил к выводу:
       "Даже Каледин, "любимый вождь", поддержанный Гуч-
      
       В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 35, стр. 268, 269.
      
      
      
       ковыми, Милюковыми, Рябушинскими и К[0], массового движения все же не поднял!! Каледин неизмеримо "прямее", прямолинейнее шел к гражданской войне, чем большевики. Каледин прямо "ездил поднимать Дон", и все же Каледин массового движения никакого не поднял в "своем" крае, в оторванном от общерусской демократии казачьем крае!..
       Объективных данных о том, как разные слои и разные хозяйственные группы казачества относятся к демократии и к корниловщине, не имеется. Есть только указания на то, что большинство бедноты и среднего казачества больше склонно к демократии и лишь офицерство с верхами зажиточного казачества вполне корниловское.
       Как бы то ни было, исторически доказанной является, после опыта 26--31 августа, крайняя слабость массового каза-ческого движения в пользу буржуазной контрреволюции"'.
       Как теперь известно, В. И. Ленин внимательно следил за поведением казачьих войск в революции ("Целый ряд фактов показал, что даже казацкие войска не пойдут против правительства мира!"[2]), за развертывающимися на Дону событиями гражданской войны ("Вокруг Каледина группируются собравшиеся со всех концов России контрреволюционные элементы из помещиков и буржуазии. Против Каледина стоит явно большинство крестьян и трудового казачества даже на Дону"[3]; "На Дону 46 казачьих полков на съезде в станице Каменской объявили себя правительством, воюют с Калединым"[4]; "И нам остается небольшая борьба с жалкими остатками контрреволюционных войск Каледина, которому на своем Дону, кажется, приходится спасаться от революционного казачества"[5]; "все открытые стычки революционных и контрреволюционных сил показали контрреволюционерам, даже главарям донских казаков, на которых больше всего рассчитывали, что их дело потеряно, потому что большинство народа везде против них"[6].
       Ленинские высказывания о позиции донского казачества в Октябрьской революции и гражданской войне не были известны Шолохову во время работы над романом. В полном объеме и в цельной системе исторической концепции гражданской войны на Дону они появились позже. Эту историческую дейст-
       34, стр. 219--220.
       [1] В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т.
       [2] Там же, стр. 283.
       [3] Там же, т. 35, стр. 211.
       [4] Там же, стр. 321.
       [5] Там же, стр. 323.
       [6] Там же, т. 36, стр. 402.
       вительность писатель еще юношей имел возможность наблюдать своими глазами, а затем, опираясь на многочисленные документальные материалы и свидетельства участников событий гражданской войны на Дону, отбирать, сопоставлять и анализировать факты, разворачивая в эпическом повествовании свою емкую концепцию исторической действительности.
       Современный историк в связи с этим, сопоставляя ленинские высказывания с исторической концепцией романа, при-I ходит к выводу о том, что шолоховская "верность исторической правде неизбежно привела к естественному следствию: концепция "Тихого Дона" совпала с ленинской концепцией гражданской войны", "правильно понятая историческая действительность -- не последняя причина убедительности и художественной силы шолоховских образов"[1].
       Прибегая, как и раньше, к специальным историко-хрони-кальным главам с открытыми, публицистически острыми авторскими оценками, характеристиками, размышлениями, Шолохов динамично вводит читателя в обстановку, которая сложилась на Дону после Октября. Главы эти, широко охватывая подлинные события, прочно связываются с повествованием, в котором развертываются и осмысляются судьбы героев романа. Называются имена многих казаков, возвратившихся с фронтов осенью 1917 года в родной хутор,-- Христоня, Аникушка, Мартин Шамиль, Иван Томилин, Яков Подкова, Захар Королев, Иван Алексеевич, Мишка Кошевой, Андрей Кашулин, Емельян Максаев, Петро Мелехов, Николай Кошевой, Максимка Грязнов... А служивые все шли и шли через Татарский -- с Черной речки, с Зимовной, с Дубровки, с Решетовского, Дударевские, Гороховские, Алимов-ские...
       "В конце зимы под Новочеркасском уже завязывались зачатки гражданской войны, а в верховьях Дона, в хуторах и станицах, кладбищенская покоилась тишина", о "войне, закипавшей под стольным градом Области Войска Донского, знали лишь понаслышке", "не чуяли, что у порогов куреней караулят их горшие беды и тяготы, чем те, которые приходилось переносить на прежней войне" (3, 197).
       Именно в это время Донское войсковое правительство объявляет войну советской власти. В ноябре 1917 года на Дону появился генерал Алексеев и начал сколачивать добровольческие отряды, вслед за ним прибыли генералы Дени-
      
       [1] А. Ал п а т о в. Откуда течет "Тихий Дон". М., "Правда", 1976, стр. 4.
      
      
      
       кин, Лукомский, Марков, Эрдели, а в начале декабря -- Корнилов. Но писатель не просто сообщает эти факты, он характеризует события и участвующих в них людей: "Новочеркасск стал центром притяжения для всех бежавших от большевистской революции. Стекались в низовья Дона большие генералы, бывшие вершители судеб развалившейся русской армии, надеясь на опору реакционных донцов, мысля с этого плацдарма развернуть и повести наступление на Советскую Россию" (3, 205).
       После провала корниловского мятежа Каледин успевает стянуть на Дон почти все казачьи полки и батареи (в романе перечисляются их номера, названия, места расквартирования на Дону), но "казаки, уставшие от трехлетней войны, вернувшиеся с фронта революционно настроенными, не изъявляли особой охоты драться с большевиками" (3, 206). Особенно ненадежные части Каледин стремится расформировать. "Изо дня в день ветшавшая, немощная войсковая власть" могла опереться только на сколоченные наспех, "лоскутные" офицерско-партизанские отряды Чернецова, Семилетова, Грекова, которые и были брошены против отрядов Красной гвардии, посланных Советским правительством.
       В конце ноября 1917 года Каледин, опираясь на верные ему казачьи полки, на алексеевские офицерские отряды, повел наступление на революционный Ростов, и 2 (15) декабря занял его: "С приездом Корнилова туда перенесен был центр организации Добровольческой армии. Каледин остался один. Казачьи части раскидал он по границам области, двинул к Царицыну и на грань Саратовской губернии..." (3, 207)'.
       Опираясь на самые различные источники, писатель насыщает историко-хронологические описания тщательно отобранными и плотно спрессованными сведениями, лаконичны-
      
       [1] Командующий войсками по борьбе против Каледина и его пособников, прибывший в Харьков в декабре 1917 года, отмечает в своих "Записках о гражданской войне": "Сообщениями наших разведчиков были установлены так же почти полностью дислокации калединских частей. Выяснилось, что главные свои силы Каледин держит по линии Владикавказской железной дороги, особенно прочно занимая станции Миллерово, Глубокую, Каменскую, Лихую. Царицын отрезан от Лисок двумя казачьими полками, верными Каледину... Ввиду малой надежности фронтовых частей, Каледин широко поощряет формирование добровольческих отрядов. У Царицына действует "отряд Степана Разина" (до 200 чел.). На севере -- отряд подъесаула Быкодорова, в рудничном районе отряд есаула Чернецова (от 200-- 300 чел.), специальные отряды организует сотник Семилетов" (В. А. Антонов-Овсеенко. Записки о гражданской войне, т. I. M., ВВРС, 1924, стр. 68).
       ми характеристиками конкретных событий и реальных лиц изображаемого времени. Описание наиболее важных событий обычно сопровождается использованием связанных с ними исторических документов. К непосредственной цитации этих документов Шолохов прибегает прежде всего в специальных историко-хроникальных главах (ответ Донского правительства Военно-революционному комитету[1]; декларация Донрев-кома на имя руководителя операциями против Каледина о признании Центральной государственной власти Российской Советской Республики[2]), но нередко воспроизводится и та обстановка, в которой создавался документ, сам процесс его возникновения или ранее созданный документ включается в речь одного из персонажей и непосредственно адресуется тем, для кого предназначается (требование Военно-революционного казачьего комитета Войсковому правительству о передаче власти Ревкому[3]).
       Иногда историко-хроникальные описания лишь предшествуют изображению события, предстающего в художественных деталях и занимающего важное место в идейно-образной концепции повествования. Так, сцене самоубийства Каледина предшествует историко-хроникальное описание безвыходного положения контрреволюционных сил на Дону, зажатых войсками ревкома и пришедшими ему на помощь красногвардейскими отрядами:
       "Инициатива перешла в руки ревкома. После взятия Зверева, Лихой красногвардейские отряды Саблина и Петрова, подкрепленные казачьими частями ревкома, развивают наступление и теснят противника к Новочеркасску. На правом фланге, в направлении Таганрога, Сивере, понесший под Нек-линовкой поражение от добровольческого отряда полковника Кутепова, оказался в Амвросиевке, потеряв одно орудие, 24 пулемета и броневик. Но в Таганроге, в день поражения и отхода Сиверса, полыхнуло восстание на Балтийском заводе. Рабочие выбили из города юнкеров. Сивере оправился, перешел в наступление,-- развивая его, оттеснил добровольцев до Таганрога. Успех явно клонился на сторону советских
      
       [1] Ср. "Пролетарская революция на Дону", сб. 4. М.-- Л., ГИЗ, 1924, стр. 220--221; В. А. Антонов-Овсеенко. Записки о гражданской войне, т. I. M., ВВРС, 1924, стр. 202--204.
       [2] Ср. В. А. Антонов-Овсеенко. Записки о гражданской войне,
       т. I. М., ВВРС, 1924, стр. 211--212.
       [3] Ср. "Пролетарская революция на Дону", сб. 4. М.-- Л., ГИЗ, 1924,
       стр. 27--28, 219--220; В. А. Антонов-Овсеенко. Записки о граждан
       ской войне, т. I. M., ВВРС, 1924, стр. 202.
      
      
      
       войск. С трех сторон замыкали они Добровольческую армию и остатки калединских "лоскутных" отрядов" (3, 290) .
       В других случаях полученные из различных источников сведения, обретая лаконичную авторскую характеристику, -соседствуют с развернутым повествованием, которое строится опять-таки на конкретном материале. Сценам ухода из Ростова корниловских войск и совещания в станице Ольгинской генералов Корнилова и Попова перед так называемым "кубанским походим" предшествуют изложение такого чрезвычайно важного, на взгляд писателя, события, как отказ 6-го Донского полка защищать войсковое правительство (3, 303)[2], и краткая, с публицистически острой авторской оценкой характеристика создавшейся ситуации:
       "Рушились трухой последние надежды. Уже погромыхивало возле Тихорецкой. Слухи шли, что движется из Царицына тамошний красный командир хорунжий Автономов. В Ростов вошел отряд капитана Чернова, теснимый Сиверсом, с тыла обстреливаемый казаками Гниловской станицы. Крохотная оставалась перемычка, и Корнилов, понявший, что оставаться в Ростове небезопасно, в этот же день отдал приказ об уходе на станицу Ольгинскую. Весь день по вокзалу и офицерским патрулям постреливали с Темерника рабочие. Перед вечером из Ростова выступила густая колонна войск" (3, 302--303)[3].
      
       [1] Ср. у Антонова-Овсеенко, т. I: "Отряду Сиверса... противостоял доб
       ровольческий отряд полковника Кутепова" (стр. 213); "Неудача Сиверса
       объяснялась крайней неосторожностью его авангарда. Шедший в авангарде
       "штурмовой батальон" неосторожно втянулся в селение Неклиновку, по
       пал в засаду... Сивере, потеряв 1 орудие, 24 пулемета и броневик, от
       скочил сразу на целый переход, задержавшись лишь у Амвросиевки. Между
       тем в Таганроге, где революционные рабочие с нетерпением ждали Сиверса,
       вспыхнуло, как раз в день его неудачи, восстание -- поднялся Балтийский
       завод... 2 февраля юнкера пробились из Таганрога с большими потерями"
       (стр. 215--216); "С 3 февраля Сивере, окончательно оправившись, перешел
       в наступление" (стр. 225). ~"
       [2] Шолохов опирается в этом случае на воспоминания В. А. Антонова-
       Овсеенко (т. I. стр. 235--236) и А. Лукомского (т. I, стр. 295--296).
       [3] Ср. у Антонова-Овсеенко, т. I: "Я, придавая по-прежнему главное
       значение удару на Ростов, был озабочен, главным образом, подталкиванием
       Сиверса. Сиверсу приходилось преодолевать все возраставшее сопротивле
       ние противника... 21 февраля Сивере от ст. Хопры и Генеральского моста
       повел наступление к Ростову" (стр. 255); "По данным нашей воздушной
       разведки мы знали, что противник собирается эвакуировать Ростов. На
       аэроснимке Ростовского вокзала видно на путях большое количество поез
       дов в сторону Аксая... 22 февраля я был в штабе Сиверса, двинувшемся
       вслед за наступавшими по рыхлому снегу нашими частями к Гниловской...
       Иногда конкретные, заимствованные из различных источников и рассказов очевидцев сведения лишь вкрапливаются в образное изображение важных этапов революционной борьбы (сообщения об участии в боях против Чернецова красногвардейцев из Воронежского отряда Петрова, о прибытии в Глубокую матросов-мокроусовцев, о движении Голубова к Новочеркасску, известие о взятии Сиверсом Ростова и т. п.).
       О некоторых событиях читатель узнает из речи персонажей, ставших их свидетелями или участниками и теперь сообщающих о них другому лицу и, как правило, выражающих свое отношение к событию, его понимание:
       "Был у нас по осени Каледин в хуторе! Сбор был на майдане, он на стол влез, гутарил со стариками и предсказал, как по библии, что придут мужики, война будет, и ежели будем мы туды-сюды шататься,-- заберут все и зачнут заселять область" (3, 270).
       А вот разговор братьев Мелеховых:
       "-- Большевики где зараз? -- спросил Петро, усаживаясь поудобней.
       С трех сторон: с Тихорецкой, с Таганрога, с Воро
       нежа.
       Ну, а ревком ваш что думает? Зачем их допущает на
       наши земли? Христоня с Иваном Алексеевичем приехали,
       брехали разное, но я им не верю. Не так что-то там...
       Ревком -- он бессильный. Бегут казаки по домам.
       Через это, значит, и прислоняется он к Советам?
       Конешно, через это" (3, 279--280).
       Михаил Кривошлыков, случайно встретив на ростовской улице Бунчука, сообщает ему:
       "-- Ага, вот и ты, а я тебя ищу... Ты слышал, что отправляется экспедиция в северные округа? Как же, комиссия пяти выбрана. Федор ведет. Только на северных казаков и надежда. Иначе заремизят. Плохо! Ты поедешь? Нам агитаторы нужны. Поедешь, что ли?
       -- Да,-- коротко ответил Бунчук.
      
       Автономову в Батайск было послано мною предписание занять Ольгинскую, отрезывая корниловцам путь на Кубань" (стр. 256).
       Ср. у Деникина, т. II: "Войска Сиверса овладели постепенно Морской, Синявской, Хопрами, и к 9 января отряд Чернова, сильно потрепанный -- в особенности большие потери понес Корниловский полк -- под напором противника подходил уже к Ростову, обстреливаемый и теснимый с тыла... казаками Гниловской станицы, вторично бросившими обойденный правый фланг Нежинцева. На Темернике -- предместий Ростова -- рабочие подняли восстание и начали обстреливать вокзал. В этот день Корнилов отдал приказ отходить за Дон, в станицу Ольгинскую" (стр. 222).
      
      
      
       -- Ну и хорошо. Завтра выступаем. Зайди к деду Орлову, он у нас звездочетом" (3, 359).
       Создавая исторически конкретную картину непримиримого столкновения революционных сил с контрреволюцией, Шолохов, разумеется, не мог ограничиться только историко-хроникальным описанием событий этого времени с открытыми авторскими оценками и характеристиками. Реальные события и конфликты он выражал прежде всего в людских судьбах, в живых человеческих характерах, широко развернутых массовых сценах участия народа в революционной борьбе. Особенно тщательно, со всеми необычайно сложными событийными поворотами и резкими столкновениями людей, выписывается в романе начало гражданской войны и перипетии ее осложненного многими обстоятельствами развертывания на Дону: защита только что созданными отрядами Красной гвардии Ростова, съезд фронтового казачества в станице Каменской, переход власти в руки Военно-революционного комитета, борьба трудовых масс Дона с калединщи-ной и всякой другой контрреволюцией вплоть до мая 1918 года, когда "обстоятельства для Донского советского правительства складывались явно угрожающим образом": "С Украины надвигались немецкие оккупационные войска, низовые станицы и округа были сплошь захлестнуты контрреволюционным мятежом" (3, 359).
       Стремясь шире охватить революционные события этого времени и показать их через судьбы людей самых различных социальных слоев, Шолохов перемежает эти события, переключается с изображения одного из них на показ другого, переносит место действия туда, где происходят наиболее напряженные столкновения борющихся лагерей. В этих условиях одни и те же герои, разумеется, не могли быть участниками почти одновременно в разных местах происходящих событий. Ходом революционной борьбы на Дону выдвигаются новые люди, именно им суждено было сыграть видную роль в этой борьбе. Верный жизненной правде художник не мог пройти мимо этого обстоятельства, хотя изображение крупным планом руководителей революционного казачества на какое-то время вытесняло из поля зрения писателя образы его основных героев.
       В повествование вводятся, с одной стороны, образы революционеров, сохранивших в романе свои подлинные имена и фамилии (Федор Подтелков, Михаил Кривошлыков, Иван Лагутин, Ефим Щаденко и др.), а с другой стороны, создаются вымышленные персонажи (Абрамсон, Илья Бунчук, Анна
       Погудко и др.), принимающие самое активное участие в бурных событиях революции и гражданской войны на Дону. Одни из них появляются лишь в отдельных эпизодах, другие развертываются в цельные характеры и занимают важное место в структуре пятой части романа.
       Среди таких персонажей -- Илья Бунчук, введенный в повествование еще в конце первой книги романа, и Анна Погудко. Именно они связаны с теми узловыми историческими событиями на Дону, которые писатель не мог передать через других героев. Это прежде всего изображение бурлящего рабочего Ростова первых дней революции.
       Илья Бунчук приезжает в Ростовский военно-революционный комитет с заданием "одного из ответственнейших петроградских товарищей" как раз в те дни, когда в городе из металлистов, железнодорожников, слесарей, типографских рабочих создавались первые отряды Красной гвардии. Организуя пулеметную команду, он вместе с новыми товарищами (Погудко, Боговой, Геворкяна, Михалиди, Хвылычко, Ребин-дер, Круторогов, Степанов и другие) готовится к защите Ростова, участвует в боях против калединцев и алексеевских отрядов.
       Один из участников борьбы с калединщиной, Г. Захарь-янц, вспоминает, что почти все ростовские красногвардейцы, еще не совсем обученные военному делу, "стреляли с постоянного прицела на расстоянии до двух верст и допускали ряд таких же нарушений"[1]. На такие конкретные детали и опирался Шолохов, рисуя картины защиты Ростова:
       "В красногвардейской цепи, рассыпавшейся на окраинах Нахичевани, сказывалось суетливое беспокойство. Рабочие, многие в первый раз взявшие винтовки, испытывали боязнь... Огонь открыли без команды. Не выдержали напряженной тишины... Знакомая строчка пулемета пронзила слух Бунчука...
       Около третьего от центра пулемета были ребята не совсем надежные. Бунчук бежал к ним. На полпути он, пригнувшись, поглядел в бинокль: в запотевших окружьях стекол виднелись шевелившиеся серые комочки. Оттуда ударили четким, сколоченным залпом. Бунчук упал и уже лежа определил, что прицел третьего пулемета неверен.
       -- Ниже! Черти!..-- кричал он, извиваясь, переползая вдоль цепи...
      
       [1] Г. Захарьянц. Организация Красной Армии в Ростове. В сб. "Пролетарская революция на Дону", сб. 2-й. М.-- Ростов, ГИЗ, 1923, стр. 55.
      
      
      
       У пулемета, нелепо высоко задравшего нос, пластами лежали номера: наводчик грек Михалиди, взяв несуразно высокий прицел, жарил без передышки, растрачивая запас лент..." (3, 220--221). Калединцы оттеснили красногвардейскую цепь, в предместьях Нахичевани началось отступление. Оно приостановилось лишь тогда, когда революционные матросы с тральщиков послали первые снаряды.
       Об этих событиях газета "Наше знамя", орган Ростово-Нахичеванского комитета и Донского окружного бюро РСДРП (б), писала: "Судовая артиллерия днем 27-го стреляла по расположениям юнкеров. Были частые случаи перелетов. Однако одним снарядом вечером уничтожена совершенно позиция юнкеров за Нахичеванью, вблизи завода. Снаряд попал в самую гущу юнкерского отряда"'.
       Близко к цитируемому источнику описывает эти события и Шолохов. Он дает их через восприятие Анны Погудко:
       "Давил скрежещущий, перемешанный с визгом вой пролетавших через головы снарядов, посылаемых черноморцами с тральщиков. Анна видела: один из красногвардейцев, рослый, в мерлушковой шапке, с усами, подстриженными по-английски, встречая и невольным поклоном провожая каждый пролетавший снаряд, кричал:
       -- Сыпь, Семен, подсыпай, Семен! Сыпь им гуще!
       Снаряды и в самом деле ложились гуще. Моряки, пристрелявшись, вели комбинированный огонь. Отдельные кучки медленно отходивших калединцев покрывались частыми очередями шрапнели. Один из снарядов орудия, бившего на поражение, разорвался среди отступавшей неприятельской цепи. Бурый столб разрыва разметал людей, над воронкой, опадая, рассасывался дым. Анна бросила бинокль, ахнула, грязными ладонями закрыла опаленные ужасом глаза..." (3, 224).
       Полученные из газет и воспоминаний скупые подробности этих первых боев красногвардейцев органически входят в художественное повествование, как входят в него и человеческие взаимоотношения Бунчука и Анны Погудко. Эти вымышленные персонажи создаются как образы реальных исторических лиц. Они и в дальнейшем связаны с исторически конкретными событиями на Дону.
       Тяжело заболевший тифом Бунчук покидает Ростов вместе со своими товарищами ("Растрепанные красногвардейские отрядики уходили из города на рассвете 2 декабря").
      
       [1] "Наше знамя". Ростов н/Д, 29 ноября 1917 г.
       После выздоровления ("Сознание вернулось к нему вечером двадцать четвертого декабря") он в середине января приезжает из Царицына в Воронеж, а затем в Миллерово, где находился Донской ревком и верные ему части, принимает пулеметную команду под Глубокой, участвует в боях против Чернецова, в марше" на Новочеркасск, захвате его и аресте Войскового правительства атамана Назарова ("С отрядом Голубова, двинувшимся кружным путем для захвата Новочеркасска, выехал и Бунчук. Двадцать третьего февраля они выбрались из Шахтной, прошли через Раздорскую, к ночи были уже в Мелиховской... Ночью прошли Бессергеневскую"; "Бунчук спрыгнул с коня, схватил ручной пулемет. Вместе с Голубовым и с толпой остальных казаков вбежал в здание Круга"; "Бунчук в дверях установил пулемет. Члены Круга толпились овечьей отарой. Мимо Бунчука казаки протащили Назарова, позеленевшего от страха председателя Круга Волошинова и еще несколько человек") .
       Узнав на другой день "о взятии Сиверсом Ростова", Бунчук "отпросился у Голубова и наутро выехал туда верхом", два дня работал в штабе у Сиверса, который знал его, еще будучи редактором "Окопной правды", а когда возвратился из Луганска Донской ревком, работал в революционном трибунале, защищал город в апреле 1918 года ("Происходивший 10--13 апреля в Ростове областной съезд Советов неоднократно прерывался, так как восставшие черкассцы подходили к Ростову и занимали предместья"), а в мае стал агитатором подтелковской экспедиции в северные округа. Было бы неверно видеть в Бунчуке лишь удобного автору "посредника" в передаче бурных исторических событий этих лет. В идейно-художественной концепции романа чрезвычайно важное значение приобретает образ профессионального революционера. Если Кошевого в это время "людская середка" только пугает ("...ничем ты ее до дна не просветишь..."), то Бунчук твердо знает, что в революционной борьбе "середки нету" ("Они нас, или мы их!.."). Он идет наиболее трудными путями, делает в революции самую черную работу и не
      
       [1] Ср. у Антонова-Овсеенко, т. I: "Тем временем развивается наше наступление к Новочеркасску. Голубое идет кружным путем к столице контрреволюции. Его марш ускорен. 23-го он в Раздорской -- на ночлег в Мелиховской, затем в Бессергеневской, и 25-го утром через Копельницкую влетает в Новочеркасск, и прямо -- к зданию Малого Круга. Весь Круг, дрожа, встает на властный окрик Голубова, нежданно ворвавшегося на заседание. Малый Круг разогнан. Несколько верховодов во главе с Назаровым -- в тюрьму" (стр. 267).
      
      
      
       боится измазать руки. Бунчук вместе с тем не верит, что "есть люди из железа", что из пекла битвы можно выйти нравственно не исцарапанным, и он объясняет Анне: "Но не о тех, с по-гониками, болит сердце... Те -- сознательные люди, как и мы с тобой. А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трех казаков... тружеников... Одного начал развязывать... тронул его руку, а она, как подошва... черствая... Проросла сплошными мозолями... Черная ладонь, порепалась... вся в ссадинах... в буграх..." (3, 319). Это сознание верности своего пути ("...нет, я крепок...") и боль сердца за тех, кто не находит своей дороги в революции, и делает образ Бунчука исторически цельным характером сознательного революционера.
       Как историческое лицо выступает в романе и его основной герой -- Григорий Мелехов, сущность которого как труженика неоднократно подчеркивает писатель с помощью тех же деталей -- его проросших мозолями рук. Надолго выпавший из повествования (потребовалась даже "биографическая справка" за январь--декабрь 1917 года), он появляется в романе как раз во время новой полосы метаний ("Блукаю я, как метель в степи..."), выражающих исторически общие для людей его круга настроения этого времени ("...смутно разбираясь в возникающих политических течениях, выжидали событий, прислушивались").
       Эти "переломы" в настроениях Григория писатель тщательно мотивирует происходящими вокруг конкретно-историческими событиями.
       Для этого же он сталкивает своего героя с реальными людьми -- зажиточным казаком-автономистом, есаулом Ефимом Извариным[1] и руководителем революционного казачества Федором Подтелковым[2], олицетворяющими прямо
      
       [1] "Изварин -- реальный исторический персонаж. Среди членов контр
       революционного Войскового круга Всевеликого войска Донского... в 1918 го
       ду значится сотник Изварин Борис Ефимович (в романе, правда, он Ефим
       Иванович.-- В. Г.). Ему удалось сделать быструю карьеру при "правитель
       стве" атамана Краснова, он стал войсковым старшиной... Изварин даже
       пописывал в красновских газетах. Его имя упоминается в мемуарной лите
       ратуре" (П. Калинин. Русская Вандея. М.-- Л., 1926). См. С. Сема-
       нов. "Тихий Дон": литература и история. "Москва", 1975, No 5, стр. 208.
       В "Тихом Доне" Изварин бежит из 2-го запасного полка как раз перед
       съездом фронтового казачества (3, 253) и появляется после этого только
       однажды -- в свите генералов Попова и Сидорина (3, 310--311).
       [2] "За последние годы, до окончательной победы Советской власти,
       наиболее светлой личностью революционных героев донского казачества
       был Подтелков" (А.Микоян. Предисловие к кн. М. Донецкого "Донское
       казачество". Ростов н/Д, 1926, стр. 9.).
       противоположные искания этого времени. С вымышленными персонажами борющихся лагерей Григорий почти не соприкасается, но их пути проходят где-то совсем близко ("Григорь Пантелевич, а я ить нынче видел на станции твоего друзья-ка... Листницкого... Должно, в Черкасск правится"; командир пулеметной команды Бунчук рядом с сотней Григория "искусно вел стрельбу", "при нем была плотная, одетая в шинель женщина-красноармеец").
       Григорий в это время "мучительно старался разобраться в сумятице мыслей, продумать что-то, решить" (3, 205), но "трудно нащупывалась верная тропа; как в топкой гати, забилась под ногами почва, тропа дробилась, и не было уверенности -- по той ли, по которой надо, идет" (3, 271). Решив для себя: "Я за советскую власть" (3, 280), Григорий оказывается в среде революционного казачества, участником развертывающихся исторических событий. Но его настроения ("Тянуло к большевикам -- шел, других вел за собой, а потом брало раздумье, холодел сердцем. "Неужто прав Изварин? К кому же прислониться?") не однозначны настроениям всей казачьей массы, искания которой передаются не только через него -- через многих героев. Во всех оттенках эти народные настроения предстают в массовых сценах.
       Одна из этих сцен -- съезд фронтового казачества в станице Каменской. На съезд этот как на событие большого исторического значения обратил внимание В. И. Ленин и извещал об этом всю страну[1]. Подробности съезда известны из рассказов его участников, публиковались и связанные с ним документы[2].
       Непосредственными участниками этого события в "Тихом Доне" становятся не только Григорий Мелехов -- сотни людей.
       Казаки-фронтовики хутора Татарского избирают делегатами на съезд Котлярова, Христоню и Митьку Коршунова, но последний решительно отказался принять в нем участие. С хутора выехали на рассвете 8(21) января 1918 года, к вечеру 10(23) января прибыли в Каменскую и, не застав Григория на квартире, направились на съезд.
       Из всех многочисленных материалов о съезде (сведения
      
       [1] В. И. Л е н и н. Поли. собр. соч., т. 35, стр. 321, 322.
       [2] В. А. Антоно в-0 в с е е н к о. Записки о гражданской войне, т. I.
       Октябрь в походе. М., ВВРС, 1924, стр. 198--212; Пролетарская револю
       ция на Дону, сб. 4. Калединщина и борьба с нею. М.-- Л., ГИЗ, 1924 (см.
       здесь: Я. Кирпичов. Историческое совещание в Новочеркасске; И. Ер
       милов. Фронтовое казачество и Каледин и др.).
      
      
      
       о нем проникли и в донскую печать) писатель отдает предпочтение как первоисточнику "Запискам о гражданской войне" В. А. Антонова-Овсеенко, в штаб которого стекались в дни съезда основные документы об этом событии. На них и опирается Шолохов прежде всего. У Антонова-Овсеенко, в частности, читаем:
       "Совсем неожиданно 24 января пришло к нам смутное известие о том, что 23-го в станице Каменской состоялся съезд фронтового казачества, на котором провозглашена борьба Каледину. 26 января это известие подтверждено следующей телеграммой из Воронежа:
       "Назначенный в Воронеже съезд не состоялся, за малым прибытием делегатов. В это время в станице Каменской был назначен съезд фронтовых казачьих полков... Наше появление на съезде, а также угроза арестом побудили очень нерешительных казаков к очень решительным мерам. Съезд единогласно постановил -- объявить войну Каледину и захватить всю власть в Донской области в свои руки. Был выбран Военно-Революционный комитет (ВРК), посланы отдельные части для захвата станций Зверево и Лихая. Арестован окружной атаман и воинский начальник, причем воинский начальник оказал сопротивление и ранил двух казаков. Восемнадцать высших военных властей арестованы, проходят перевыборы всего командного состава полков... Присланный нас арестовать 10-й полк опоздал, явившись, когда уже все свершилось. Он колеблется, но будет с восставшими казаками наверное. Все двадцать полков проявили большой энтузиазм и объявили клич против Каледина. На другой день на станции был грандиозный митинг"'.
       "Впоследствии выяснились некоторые характерные подробности. Прослышав про совещание фронтовых казаков на ст. Каменской, участники Воронежского съезда решили отправиться в полном составе на это совещание... Казачий съезд застали в полном разгаре. Под председательством Подтелкова, урядника гвардейской батареи, он протекал в боевом, но неопределенном направлении. Лишь небольшая горсть казаков -- Кудинов, Стехин и другие -- пытались направить съезд к боевым действиям. Решение съезда приблизительно намечалось в сторону господствовавшего среди фронтовых казаков стремления мирно поладить и с "большевиками", и с правительством Каледина, избегнув гражданской войны..."[2]
      
       [1] Ср. у Шолохова: 3, 238--239.
       [2] Ср. у Шолохова: 3, 232--238.
       Использованные Шолоховым "Записки" Антонова-Овсеенко состоят из текста телеграммы одного из руководителей воронежской делегации, участвовавшей в работе кайенского съезда, и подробностей, которые стали известны автору "Записок" после получения этой телеграммы. В том и другом тексте выражена мысль о "нерешительности казаков", о "неопределенном направлении" съезда, решения которого склонялись "в сторону господствовавшего среди фронтовых казаков стремления мирно поладить и с "большевиками", и с правительством Каледина, избегнув гражданской войны". Однако казаки-большевики побуждали участников съезда к более решительным действиям, "воронежские делегаты весьма осторожно пытались склонить казачий съезд к захвату власти". К активной борьбе с контрреволюцией, к принятию боевых решений казаков-фронтовиков подтолкнуло и перехваченное "распоряжение Каледина разогнать съезд и арестовать организаторов".
       Именно эти важные объективно-исторические обстоятельства и легли в основу широко развернутой Шолоховым массовой сцены. В изображение самого съезда и последовавших за ним событий включаются вместе с тем детали и подробности, заимствованные из других источников, главным образом из рассказов участников съезда.
       Писатель прежде всего воссоздает реальную обстановку того времени на Дону, с которым связано это историческое событие, показывая самые разнообразные слои казачества и особенно раскрывая настроения "уморенных" войной фронтовиков ("На съезде постарайтесь, чтоб было без войны дело. Охотников не найдется").
       Активными участниками съезда наряду с реальными историческими лицами становятся у Шолохова основные герои романа.
       Динамика событий того времени, вся атмосфера съезда во многом именно через них передается. Их глазами воспринимается все, что здесь происходит, их голосами и оценками пронизана вся сцена, а в ней -- настроения основной массы участников съезда, отношения к речам различных делегатов.
       Писатель не столько воспроизводит речи конкретных лиц (он сам называет их имена -- Подтелков, Лагутин, Щаденко, Стехин, Кривошлыков), сколько передает реакцию казаков-фронтовиков на эти выступления. Многих делегатов Григорий Мелехов просто перечисляет, удовлетворяя любопытство живо и непосредственно все воспринимающего Христони ("Кто
      
      
      
       это?.." -- "Щаденко. Командир у большевиков".-- "А это?" -- "Мандельштам".-- "Откель?" -- "С Москвы".-- "А эти кто такие?" -- "Кривошлыков, еланский, с хутора Горбатова. За ними наши -- Кудинов, Донецков" и т. д.).
       В центре же всей сцены оказывается выступление делегата 44-го полка[1], призывавшего покончить все конфликты "тихо-благо", "без кровавой войны". "Казаки слушали его с большим сочувствием, изредка лишь прерывали криками одобрения" ("Правильна-а-а!..", "Совершенно верна!", "Не хотим войны!..", "Надо договориться с большевиками и Войсковым кругом!", "Миром надо, а не абы как..."). То, что он говорил, по словам писателя, "видимо, находило среди них живой отклик". Вместе с тем Шолохов слышит и другие голоса толпы ("-- Не к делу этакая речь!", "-- Погоди, погоди! Чего "верна"? А ну, как они нас прижмут на склизком, а тогда -- проси помочи...", "-- Курдюк у нас тонок -- самим управиться!"), передает оттенки в настроениях своих героев, стремившихся разобраться в происходящих событиях и определить свое место в них.
       Выписана здесь и общая характеристика массы, взволнованной только что оглашенным приказом Каледина об аресте членов съезда ("По толпам делегатов зыбью прошлось волнение..."; "Вздыбился шум, в стократ больший, чем на любом станичном майдане"), перемены в ее настроении в связи с призывом Кривошлыкова избрать казачий Военно-революционный комитет ("В тяжелый, хлещущий по ушам жгут скрутились слитные раскатистые крики одобрения", "Казаки взбугрились, выслушав приказ Каледина об их аресте,-- настаивали на активном противодействии Новочеркасску").
       Писатель намеренно уходил от протокольной фиксации хода съезда и последовавших за ним событий -- все это передавалось через сообщения и действия самих героев. Об избранном ревкоме ("Подтелков -- председателем, Кривошлыков секретарем!.. Там и Лагутин Иван и Головачев, Минаев, Кудинов, ишо какие-то") становится известно из сообщения Ивана Алексеевича, вернувшегося поздно ночью на квартиру Григория. Христоня становится непосредственным участником ареста каменских властей. Опираясь на сведения первоисточника ("Арестован окружной атаман и воинский начальник, причем воинский начальник оказал сопро-
      
       [1] Шолохов не называет его по имени, хотя фамилия выступавшего на съезде делегата от этого полка известна. Этим писатель выражал всеобщность настроений, характерных в то время для фронтового казачества.
       тивление и ранил двух казаков"), писатель сообщает о его возвращении домой на рассвете с огнестрельной царапиной на лбу ("...Это меня, стал-быть, воинский начальник скобле-нул с нагана. Пришли к нему, как гости, с парадного, а он зачал обороняться. Ишо одного казака ранил").
       Массовая сцена съезда казаков-фронтовиков в станице Каменской зримо передает атмосферу грозовых дней гражданской войны, настроения и переживания людей, избирающих верную дорогу не только для себя -- для всего казачества. Историческое значение этого съезда именно так и оценивал Серго Орджоникидзе по горячим следам самого события. Он уже тогда считал, что "своим съездом в станице Каменской трудовое казачество показало, что на Дону нет власти буржуазии. Этот съезд положил конец той банде, глава которой принужден был покончить самоубийством"[1].
       Сцена съезда казаков-фронтовиков вступает во взаимодействие с другими массовыми сценами, батальными картинами революционной борьбы этих лет. В массовых сценах -- размах этой борьбы во всем ее драматизме, непримиримость столкновения полярных миров (характерны в этом отношении столкновения членов Ревкома и Войскового правительства во время переговоров, разгром отряда Чернецова).
       В основе изображения контрреволюционного лагеря -- безнадежность, обреченность на гибель. В качестве источников используются, как правило, мемуарные свидетельства главарей белого движения, и на основе их собственных показаний распад этого движения раскрывается изнутри. Лагерь белых предстает в романе без широко разветвленной персонификации, свойственной показу путей народа в революции. Изображение реальных лиц генеральской верхушки и офицерских чинов (Каледин, Корнилов, Чернецов, Изварин и др.) почти не выходит за пределы историко-хроникальных глав.
       Две сцены здесь приобретают особое значение как следствие победы революционного казачества. Историко-хрони-кальные зачины XV и XVIII глав переходят в образное изображение самоубийства Каледина и бегства корниловцев из Ростова.
       Как известно, А. Толстой в "Хождении по мукам" тоже обращается к эпизоду самоубийства Каледина[2]. Оба писате-
      
       [1] Г. К. Орджоникидзе. Избранные статьи и речи. 1911 --1937. М„
       Госполитиздат, 1939, стр. 31.
       [2] Ср. А. Т о л с т о й. Поли. собр. соч., т. VII. М., ГИХЛ, 1947, стр. 307--
       308.
      
      
      
       ля отталкиваются от одного источника -- воспоминаний Деникина,-- но Шолохов опирается и на другие материалы[1]. У А. Толстого это лишь эпизод историко-хроникальной главы, у Шолохова -- сцена, вступающая в идейно-композиционное взаимодействие со многими сценами, в том числе и с завершающей этот этап борьбы сценой гибели Подтелкова.
       Непосредственному описанию самоубийства атамана в "Тихом Доне" предшествует восприятие старыми казаками известия о том, что Каледин "приказал долго жить" ("Уж этот казачество в обиду не дал бы", "...откачнулись от него фронтовики, в область большевиков напущали,-- вот и ушел атаман"). Казаки-кумовья так усердно поминают покойного атамана, что возвращение изрядно захмелевшего Пантелея Прокофьевича в родной хутор чуть было не завершилось трагически. Старая, ослепшая кобыла ухнула "в черное хайло полыньи" смеете с санями. Чудом уцелевший Пантелей Про-кофьевич дрожливым, стенящим голосом говорил, обращаясь к утонувшей кобыле: "Сама утопла и меня было-к утопила! Куда ж тебя занесла нечистая сила?! Черти тебя там будут запрягать и ездить, а погонять им нечем!.. Нате ж вам и кнут!.." -- он отчаянно размахнулся, кинул на середку полыньи вишневое кнутовище. Оно, блюкнув, торчмя воткнулось в воду, ушло вглубь" (3, 289).
       Только после этого печально-юмористического происшествия Шолохов переходит к изображению самоубийства Каледина. Причем обстоятельно описывается обсуждение в атаманском дворце вопроса о передаче власти в другие руки. О безнадежности положения говорит сам Каледин теми словами, которые приводят мемуаристы, а вслед за ними и писатели. Автор "Тихого Дона" нарочито не вмешивается в повествование, но его оценки, отношение к происходящему сказываются во всем: и в характерологических деталях, и в портретной характеристике самого Каледина ("Верхушки щек его< пожелтели от бессонницы, под выцветшими угрюмыми глазами лежали синие тени; словно тлен тронул и изжелтил его похудевшее лицо"; "Под обвисшими бровями тускло, слюдяным блеском, туманились глаза. Безмерная усталь, отвращение, надрыв делали взгляд его отталкивающим и тяжелым"), и в передаче состояния природы ("Матовый свет январского пасмурного утра томился за вспотевшими окнами.
      
       [1] См., напр., "Последние минуты жизни А. М. Каледина". "Вольный Дон", 1 февраля 1918 г., No 25, стр. 2--3; Митрофан Богаевский. 29 января 1918 г. "Вольный Дон", 8 февраля 1918 г., No 30, стр. 2.
       Город, завуалированный туманом и инеем, дремно молчал. Слух не прощупывал обычного пульса жизни. Орудийный гул... мертвил движение, висел над городом глухой невысказанной угрозой. За окнами сухо и четко кричали перелетавшие вороны. Они кружились над белой колокольней, как над падалью").
       У А. Толстого беллетризируется описание самоубийства. У Шолохова Богаевский заходит в спальную, когда атаман уже мертв. Внимание сосредоточивается на растерянности, подавленности обезумевшего окружения (Богаевский "хрипло дышал", заикался; "Молдавский зарыдал", "слышался неузнаваемо-страшный, раздавленный голос жены Каледина", Карев "крупно, редко дрожал", "глухое, воюще-звери-ное рыдание" и т. п.).
       Завершают всю эту главу строки: Богаевский, припав с надеждой к груди атамана, слышит через окно "обрекающее, надсадное и звучное карканье ворон".
       В другом случае историко-хроникальное описание борьбы двух миров предшествует изображению густой колонны войск, которая "протянулась через Дон жирной черной гадюкой,-- извиваясь, поползла на Аксай" (3, 302). Опираясь на довольно откровенное описание "корниловского табора", содержащееся в воспоминаниях загрустившего в эти дни Деникина[1], автор "Тихого Дона" создает образную картину бегства из Ростова пестрого сборища людей. Моральное состояние "белой гвардии" раскрывается через есаула Лист-ницкого и идущих с ним в строю офицеров Корниловского полка. Каждый из них погружен "в свои тяжелые думы", "занят своими мыслями". Престарелый "матерый лисовин" подполковник Ловичев "шморгал носом, морщился от холода", по-стариковски кряхтел и искал сочувствия, рассказывая, что у него в Смоленске осталась семья; штабс-капитан Старобельский раздраженно перебивал его ("У всех семьи остались. Не понимаю: чего вы хнычете, подполковник?");
      
       [1] "Мы шли молча, каждый замкнувшись в свои тяжелые думы. Куда мы идем, что ждет нас впереди?"; "Разговор не клеится, каждый занят своими мыслями, не хочется думать и говорить о завтрашнем дне. И как-то странно даже слышать доносящиеся иногда обрывки фраз -- таких обыденных, таких далеких от переживаемых минут"; "По бесконечному, гладкому снежному полю вилась темная лента. Пестрая, словно цыганский табор: ехали повозки...; плелись какие-то штатские люди; женщины -- в городских костюмах и в легкой обуви вязли в снегу. А вперемежку шли небольшие, словно случайно затерянные среди "табора", войсковые колонны... Как они одеты! Офицерские шинели, штатские пальто, гимназические фуражки; в сапогах, в валенках, опорках..." (Деникин, т. II, стр. 222, 226, 227).
      
      
      
       поручик Головачев, высморкавшись, "вытер пальцы о полу шинели"; Листницкий "вяло переставлял ноги", при воспоминании о Ягодном его душила тоска; с "острой жалостью" оглядывая ломано изогнувшуюся по дороге колонну, он думал о "цвете России", выброшенном из нее, полном "ненависти и беспредельной злобы".
       Листницкий еще надеется, что его любимец приведет "цвет России" к Москве. Но тут же нарисованная писателем сцена совещания белых генералов в станице Ольгинской[1], в которой их разногласия, больные вождистские самолюбия так обостряются, что не оставляют никаких надежд на успех "цвета России". Переговоры Добровольческой и Донской армий, так детально изображенные здесь,-- предпосылка к показу в третьей книге романа склочности и продажности белых генералов.
       Все эти сцены исторической бесплодности, неизбежности краха белого движения соотносятся с показом в романе размаха народной борьбы, в сложных коллизиях которой предстают широко и судьбы народа, и судьбы конкретных людей. Одни из них появляются лишь в отдельных эпизодах, другие развертываются в цельные характеры и занимают важное место в раскрытии этого этапа народной борьбы. Особенно выделяются здесь исторические лица, руководители революционного казачества -- Федор Подтелков и Михаил Кривошлыков. Принципы историзма этих характеров и ситуаций, в которых они изображаются, важно проследить особенно тщательно. Именно в связи с ними возникали всякого рода недоумения и даже суждения о грубых ошибках писателя.
       Федор Подтелков живет в "Тихом Доне" недолгую, но яркую жизнь. Сообщая о том, что этот "здоровый, плотный казак с погонами вахмистра гвардейской батареи" сыграл "в истории революции на Дону немалую роль", Шолохов знакомит его с Григорием Мелеховым, только что пережившим влияние автономиста Изварина. Здесь же сам Подтелков скупо рассказывает о себе ("Я сам рожак с Крутовского... Там произрастал, а жил последнее время в Усть-Калинов-ском"), а писатель тщательно выписывает его облик ("широкие плечи", "широкие рыжеволосые руки", "широкие колени", "широченная выпуклая грудь", "крупный приподнятый нос", "на большом, чуть рябоватом выбритом лице... светлели заботливо закрученные усы, глаза -- "маленькие, похожие на
      
       [1] Ср.: Л у к о м с к и й, т. II, стр. 231--233.
       картечь, они светлели из узких прорезей, как из бойниц, приземляли встречный взгляд"), причем последняя деталь становится характерологической ("нацеливаясь картечинами глаз", "забегали... глаза-картечины", "заворочал картечинами глаз" и т. п.).
       Несмотря на замеченную Григорием "свинцовую тяжесть" невеселого взгляда ("Подтелков почти не мигал... куценькие, обожженные солнцем ресницы его все время были приспущены и недвижны"), непринужденность общения этого во всем "широкого" и "крупного" человека подкупала[1]. Производила большое впечатление на Григория и его убежденность в своей правоте ("Раз долой царя и контрреволюцию -- надо стараться, чтоб власть к народу перешла", "скинуть Калединых сумеемся!").
       Особенно ярко "тяжелое упорство" только поначалу растерявшегося Подтелкова раскрывается во время переговоров ревкома с войсковым правительством. Здесь "простоватый" казак-фронтовик держится с достоинством и уверенностью, настойчиво требует удалить "всех буржуев" и Добровольческую армию, передать власть "представителям трудового народа"[2]. Он еще надеется на мирный исход переговоров. И только познав на деле коварство Калединых, Подтелков убеждается, что "с заклятыми врагами народа не столкуешься", с горечью признается в этом Григорию Мелехову ("Видал -- какой номер отчебучили? Переговоры... а сами Чернецова наузыкали. Каледин -- какая гада?!").
       Простодушие и доверчивость Подтелкова, как качества, последовательно выраженные в романе, уживаются с сильным, волевым началом в его характере. Правда, в период отступления частей Донревкома из Каменской, по словам
      
       [1] По свидетельству знавших Подтелкова людей этот "плечистый и
       здоровенный детина" "был в товарищеской среде по-детски добродушен"
       (А. Френкель. Орлы революции. Ростов н/Д, ГИЗ, 1920, стр. 34).
       [2] Воссоздавая атмосферу переговоров ревкома с войсковым правитель
       ством, Шолохов опирается на газетные отчеты ("Донская правда", "При
       азовский край" и др.), на которые опирались и авторы первых очерков о
       гражданской войне на Дону (А. Френкель. Орлы революции. Ростов н/Д,
       ГИЗ, 1920, стр. 35, 36, 39). Дословно, напр., совпадают ответы на вопросы и
       речи Подтелкова, Лагутина и др. Писатель, однако, индивидуализирует речи
       своих героев, вводя в них просторечные слова и выражения ("ежели",
       "зачинаете", "пущай", "зачем напущать" и т. п.). И еще: Подтелков переме
       жает в своей речи "мы" и "я", выражающие позицию делегации и его
       волю ("Не мы, а вы зачинаете гражданскую войну!.. Не покорюсь я вам!
       Не позволю! Пущай через мой труп пройдут! Мы вас фактами закидаем!
       Не верю я..." и т. д.).
      
      
      
       писателя, "ощутимо сказывалось отсутствие организованности, твердого человека, который собрал бы и распределил все эти в сущности значительные силы" (3, 255)'. Именно в эти тяжелые для революционного казачества дни Григорий случайно сталкивается с Подтелковым и отмечает заметные перемены в отношении председателя ревкома к знакомым казакам ("...в голосе его уже тянули сквозняком нотки превосходства и некоторого высокомерия, хмелем била власть в голову простого от природы казака").
       Подтелков предстает в романе со всеми сильными и слабыми сторонами характера. Как реальное лицо он сын своего времени, своей среды, выражавший и разделявший настроения и заблуждения казачества, особенно его отношение к земле, к "мужикам", к рабочим-шахтерам. Разумеется, настроения и отношения эти были далеко не однозначными[2]. Председатель ревкома не высказывается теперь за переделку земли "промеж себя, казаков", и не считает, что землю "мужикам давать нельзя", но многие идущие за ним казаки считают необходимым поступать именно так. Того же Григория Мелехова писатель делает свидетелем случайно подслушанного разговора казаков, передающих нежелание ревкома давать оружие шахтерам,-- "ревность проявилась, что ввязываются мужики" (3, 258)[3].
       Многочисленные сравнения шолоховского текста с исто рическими материалами, документами и мемуарами убеждают в тщательной, кропотливой работе писателя над источниками. Шолохов стремится к максимальной точности в малей-
      
       [1] "Командование всеми силами по существу перешло к Голубову"
       (3, 256). Этот "вынырнувший откуда-то" "пухлощекий, нагловатый офи
       цер" (3, 255) не только принял командование бывшим 27-м казачьим пол
       ком, но и остановил беспорядочное отступление частей Донревкома. В само
       уверенном, политически беспомощном человеке с "авантюристическими
       повадками" "увидели твердого, опытного военачальника" (А н т о н о в-О в-
       сеенко, т. I, стр. 208).
       [2] "Большинство членов Ревкома, отражая устремления середняцкого
       казачества, весьма недружелюбно относились к притязаниям "иногородних"
       крестьян на общий раздел Донской земли и совсем не собирались кончать
       с общеказачьими привилегиями. Конечно, эти представители середняцкого
       казачества были настроены против казачьих верхов, хотели их свержения,
       но свои непосредственные чаяния стремились осуществлять исключительно
       мирными путями" (А н т о н о в-О в с е е н к о, т. I, стр. 201).
       [3] "Еще более знаменательно было отношение Донского казачьего Рев
       кома к рабочим и крестьянам. Делегации от рабочих и от крестьян при
       ходили в Ревком с предложениями содействия и с просьбами об оружии.
       Ревком от этого содействия уклонялся и в первые же дни не сделал ни
       шагу для организации вооруженных сил деревни и рудников" (Антонов-
       Овсеенко, т. I, стр. 200--201).
       ших деталях. Это совсем не значит, что он остается рабом заимствованного из источника факта. Писатель анализирует эти факты, сопоставляет и воплощает в образы. Так поступал он и тогда, когда создавал сцену убийства Подтелковым белогвардейского офицера Чернецова. Сцена эта вызвала особенно много нареканий. Шолохова упрекали в искажении реальных фактов, самой фигуры Подтелкова.
       По горячим следам этого события от того и другого лагеря шли самые противоречивые сведения. Весть о разгроме самого боевого калединского отряда и пленении Чернецова сразу же проникла в белогвардейскую печать'. Вскоре сообщалось, что раненный в ногу Чернецов вскочил на коня, приблизился к Подтелкову, "выхватил у него шашку и ударил ею Подтелкова, после чего дал шпоры коню и благополучно скрылся"[2]. В этом же духе докладывалось и войсковому правительству[3]. По другим сведениям, "Голубов отстоял полковника Чернецова и арестованных партизан от самосуда"[4], от него якобы доставлена записка, в которой он сообщает, что находится у казаков 27-го Донского казачьего полка"[5].
       В штаб В. Антонова-Овсеенко поступили такие сведения:
       "Есаул Чернецов, произведенный войсковым правительством за действия против революции в полковники, был взят в плен вместе с 40 юнкерами и офицерами. По дороге арестованные сделали попытку побега и были расстреляны казачьим конвоем. Убит Чернецов. Уцелевшие из отряда Чернецова разбежались в панике... Впоследствии выяснилось, что Чернецов зарублен Подтелковым и что гибель Чернецова страшно огорчила Голубова"[6].
       В телеграмме председателя бюро Военно-революционного комитета Донской области Совету Народных Комиссаров от 29 января 1918 года приводятся уже детали и мотивировки:
       "Доблестными и решительными действиями революционных войск отряд Чернецова был смят и обращен в бегство. Сам Чернецов и 40 офицеров были взяты в плен. По дороге Чернецов пытался стрелять в конвоировавшего его предсе-
      
       [1] "Вольный Дон", 23 января 1918 г.,No 18, стр. 2.
       [2] "Приазовский край". Ростов н/Д, 24 января 1918 г., No 17, стр. 3.
       [3] "Вольный Дон", 26 января 1918 г., No 21, стр. 2.
       [4] "Приазовский край", 26 января 1918 г., No 19, стр. 3.
       [5] Там же, 25 января 1918 г., No 18, стр. 3.
       [6] А н т о н о в-О в с е е н к о, т. I, стр. 232.
      
      
      
       дателя казачьего областного военно-революционного комитета, за что им был убит"[1].
       Очевидцы с сообщением каких-либо иных деталей в печати не выступали. Во время работы над "Тихим Доном" вышла книга, в которой эти события изложены так:
       "Пленного Чернецова вел сам Подтелков. Не обыскивая, взял слово, что тот не сбежит. Но охранял, опасаясь, что бойцы оставят его на месте. Напомнил, как вместе когда-то служили... "А вот теперь разошлись пути... Свихнулся ты..." Резким взмахом Чернецов выхватил браунинг, пальнул. Осечка... Мигнула шашка Подтелкова... Взмах... Хряск... Вскрик..."[2]
       Эту же "версию" развертывает и И. Горелов в книге "Подтелков и Кривошлыков" (Ростов, 1937). Он пишет: "Группу офицеров привели в Ревком. Подтелков вышел навстречу: "А ну, где тут "герой" Чернецов?" Чернецов стоял впереди и молчал. Подтелков подошел к нему: "Вот бумага, напиши о своем поражении, мы отошлем это Каледину"... Обезоруженный Чернецов сощурил презрительно глаза, вытащил носовой платок и одновременно неизвестно откуда (из рукава кожанки?) вмиг выхватил небольшой револьвер и направил дуло в голову Подтелкова... Осечка... Подтелков запылал гневом: "А, гад, исподтишка!" -- и, выхватив шашку, с одного маху (курсив мой.-- В. Г.) пересек есаула надвое" (стр. 64).
       У Шолохова участником боя с отрядом Чернецова под Глубокой становится Григорий Мелехов. Он со своими сотнями идет в обход Чернецова, но, раненный в ногу, выходит из боя, узнает о пленении Чернецова и сорока офицеров. Именно с ним Голубов передает Подтелкову свое решение взять Чернецова на поруки. Подтелков же, накричав на Григория ("Ты с кем гутаришь?.. Так-то!.. Офицерские замашки убирай! Ревком судит, а не всякая..."), принимает свое решение судьбы отъявленного врага: "...революционным судом его судить и без промедления наказать" (3, 266). Вскоре подошла толпа пленных, и события разыгрались на глазах Григория Мелехова.
      
       [1] ЦАОР, ф. 1235, оп. 52, д. 401, л. 1--3; ф. 130, оп, 12, д. No 31, л. 9--10. Публикацию документа см. "Красный архив", 1936, No 3 (76), стр. 27--28. Однако документ этот с некоторыми разночтениями был опубликован еще в 1923 году (см. Антонов-Овсеенко,.!. I, стр. 233--234) и был известен Шолохову.
       [2]Дан Делерт. Дон в огне. Ростов н/Д, "Севкавкнига", 1927, стр. 39.
       "Подтелков... подошел к пленным. Стоявший впереди всех Чернецов глядел на него, презрительно щуря светлые отчаянные глаза; вольно отставив левую ногу, покачивая ею, давил белой подковкой верхних зубов прихваченную изнутри розовую губу. Подтелков подошел к нему в упор. Он весь дрожал, немигающие глаза его ползали по изрытвлен-ному снегу, поднявшись, скрестились с бесстрашным, презирающим взглядом Чернецова и обломили его тяжестью ненависти.
       -- Попался... гад! -- клокочущим низким голосом ска
       зал Подтелков и ступил шаг назад; щеки его сабельным
       ударом располосовала кривая улыбка.
       -- Изменник казачества! Под-лец! Предатель! -- сквозь
       стиснутые зубы зазвенел Чернецов...
       Последующее разыгралось с изумительной быстротой. Оскаленный, побледневший Чернецов, прижимая к груди кулаки, весь наклонясь вперед, шел на Подтелкова. С губ его, сведенных судорогой, соскакивали невнятные, перемешанные с матерной руганью слова. Что он говорил,-- слышал один медленно пятившийся Подтелков...
       -- Но-о-о-о...-- как задушенный, захрипел Подтелков,
       кидая руку на эфес шашки.
       Сразу стало тихо. Отчетливо заскрипел снег под сапогами Минаева, Кривошлыкова и еще нескольких человек, ки-(нувшихся к Подтелкову. Но он опередил их; всем корпусом поворачиваясь вправо, приседая, вырвал из ножен шашку, и, выпадом рванувшись вперед, со страшной силой рубнул Чернецова по голове.
       Григорий видел, как Чернецов, дрогнув, поднял над головой левую руку, успел заслониться от удара; видел, как углом сломалась перерубленная кисть, и шашка беззвучно обрушилась на откинутую голову Чернецова. Сначала свалилась папаха, а потом, будто переломленный в стебле колос, медленно падал Чернецов, со страшно перекосившимся ртом и мучительно зажмуренными, сморщенными, как от молнии, глазами.
       Подтелков рубнул его еще раз, отошел постаревшей грузной походкой, на ходу вытирая покатые долы шашки, червоневшие кровью.
       Ткнувшись о тачанку, он повернулся к конвойным, закричал выдохшимся, лающим голосом:
       -- Руби-и-и-и их... такую мать!! Всех!.. Нету пленных...
       в кровину, в сердце!!
      
      
      
       Лихорадочно застукали выстрелы...
       Григорий... оторвался от тачанки,-- не сводя с Подтел-кова налитых мутью глаз, хромая, быстро заковылял к нему. Сзади его поперек схватил Минаев,-- ломая, выворачивая руки, отнял наган; заглядывая в глаза померкшими глазами, задыхаясь, спросил:
       -- А ты думал -- как?" (3, 267--269).
       Столкнув разъяренных боем противников лицом к лицу, Шолохов отвергает разноречивые версии и детали. Даже обращенные друг к другу слова они и окружающие слышат невнятно. В их столкновении персонифицируется прежде всего непримиримость схватки двух миров. Правда, Кривошлы-ков, Минаев и другие ревкомовцы стремятся предупредить Подтелкова от поступка, который противник действительно расценит как жестокий самосуд. Но за безрассудность осуждается и Григорий, бросившийся к Подтелкову, чтобы убить его. Гибель Чернецова и расстрел офицеров его отряда, так детально увиденные Григорием, играют важную роль в мотивировке его действий и настроений ("...не мог ни простить, ни забыть Григорий гибель Чернецова и бессудный расстрел пленных офицеров"; "Хотелось отвернуться от всего бурлившего ненавистью враждебного и непонятного мира").
       Григорий действительно не забывает виденное. "В самый разгар борьбы за власть на Дону" он покидает Подтелкова и встречается с ним уже у виселицы, в бешенстве напоминает бой под Глубокой и расстрел офицеров ("По твоему приказу стреляли! А? Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи!.. Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать?") .
       Выйдя из борьбы, Григорий мучительно думает: "Неужто прав Изварин? К кому же прислониться?" (3, 271) -- и вскоре оказывается в рядах хуторской сотни, идущей, на борьбу с "мужиками", заступившими в казачьи пределы', а затем и на поимку экспедиции Подтелкова. Григорий разделяет настроения казаков, убежденных в том, что красно-
      
       [1] Шолохов сообщает об этом с исчерпывающей точностью: "Тирасполь-ский отряд 2-й Социалистической армии, потрепанный в боях с гайдамаками и шагавшими через Украину немцами, с боем прорвался на Дон, выгрузился из вагонов на станции Шептуховка, а так как впереди уже были немцы, то, с целью пробиться на север, в Воронежскую губернию, походным порядком пошел через юрт Мигулинской станицы. Разложившиеся под влиянием уголовных элементов, обильно наводнявших собою отряд, красногвардейцы бесчинствовали по дороге. В ночь под 17 апреля, расположившись
       гвардейские части вторглись на Дон, стремясь к захвату казачьих земель.
       Бытовые картины, массовые сцены, связанные с хутором Татарским и судьбой Григория Мелехова, исполнены глубокого историзма и призваны раскрыть драматизм гражданской войны на Дону, сложные пути казачества в революции.
       В это время по отношению к молодой советской власти, по словам С. М. Кирова, "особенно жестоко выступает "тихий Дон", который теперь превратился в широкий поток человеческой крови. На Дону засели большие силы контрреволюции, которые стараются воспользоваться былой дисциплиной казачества, силятся задавить демократическое движение на Дону, а затем направить свои силы против центральной России"'.
       Ограничившись хроникальным описанием сложившейся к маю 1918 года явно угрожающе для молодой советской власти на Дону обстановки ("С Украины надвигались немецкие оккупационные войска, низовые станицы и округа были сплошь захлестнуты контрреволюционным мятежом... Лишь на севере, в Хоперском и Усть-Медведицком округах, теплились очаги революции, и к их-то теплу невольно и тянулись Подтелков и остальные, разуверившиеся в поддержке низового казачества. Мобилизация сорвалась, и Подтелков, недавно избранный председателем Донского Совнаркома, по инициативе Лагутина решил отправиться на север, чтобы мобилизовать там три-четыре полка фронтовиков и кинуть их на немцев и низовую контрреволюцию"), Шолохов обстоятельно раскрывает весь путь подтелковской экспедиции и ее гибель, используя воспоминания "участника и очевидца" этого похода[2]. Сравнение текста "Тихого Дона" с этими воспоминаниями раскрывает особенности работы писателя над источником.
      
       на ночевку под хутором Сетраковом, они, несмотря на угрозы и запрещения командного состава, толпами пошли в хутор, начали резать овец, на краю хутора изнасиловали двух казачек, открыли беспричинную стрельбу на площади... А в это время трое верховых казаков, высланных из хутора, уже поднимали в окрестных хуторах сполох" (3, 326).
       [1] С. М. Киров. Избранные статьи и речи. 1912--1934. М., Госполит-
       издат, 1939, стр. 104.
       [2] А. А. Ф р е н к е л ь. Орлы революции. Ростов н/Д, ГИЗ, 1920. В основу
       центрального раздела книги ("Гибель экспедиции Подтелкова") положена
       одноименная статья того же автора (см.: "Известия ЦИК Донской Со
       ветской республики и Царицынского штаба Красной армии", 8 июля
       1918 г., No 5).
      
      
      
       В книге "Орлы революции"
       Для мобилизации революционного фронтового казачества, находившегося более, чем в других местах, в Усть-Медведицком и Хоперском округах, и была избрана мобилизационная комиссия пяти с Подтелковым во главе.
       1-го мая... чрезвычайная мобилизационная комиссия двинулась из Ростова на север мобилизовать красную казачью армию против двинутых на Дон контрреволюционной буржуазией германских войск и офицерско-казачьих банд... Вместе с этой комиссией направлялось несколько партийных работников, среди которых был и автор этих строк, человек 20 казаков-агитаторов и небольшой отряд Каменской местной команды для охраны денежного ящика с 10 млн. рублей, предназначенных для нужд мобилизации. Всего в экспедиции Подтелко-ва, как ее назвали по дороге, первоначально было человек 130, а под конец около 100.
       Пятидневное передвижение экспедиции по железной дороге было полно всяческих препятствий. Переполнение путей эшелонами беспорядочно и панически отступающих партизан вызвало длительные стоянки и ожидания. Злоумышленные крушения поездов, порча пути, взрывы мостов, что с адской изворотливостью проделывали на каждой версте возмутившиеся казаки,-- все это вынуждало часто останавливаться, чинить пути и сваливать под откосы ломаные вагоны и паровозы... Все это задерживало и раздражало нашу экспедицию.
       И, оставив поезд со всеми вещами у Белой Калитвы, экспедиция спешно двинулась походным порядком к Усть-Медведицкому округу. По дороге нам повстречалось несколько тысяч шахтеров, которым едва удалось живыми уйти со своими семьями с рудников Белокалит-венского горного района. У разъезда
       В "Т и х о м Доне"
       Создали чрезвычайную мобилизационную комиссию пяти во главе с Подтелковым. 29 апреля из казначейства взяли десять миллионов рублей золотом и николаевскими для нужд мобилизации, наспех сгребли отряд для охраны денежного ящика, преимущественно из казаков бывшей каменской местной команды, забрали несколько человек казаков-агитаторов, и 1 мая, уже под обстрелом немецких аэропланов, экспедиция тронулась по направлению на Каменскую.
       Пути были забиты эшелонами отступавших с Украины красногвардейцев. Казаки-повстанцы рвали мосты, устраивали крушения...
       Экспедиция пять дней пробивалась по направлению на Миллеро-во. На шестой утром Подтелков созвал членов комиссии в свой вагон.
       -- Так ехать нету могуты! Давайте кинем все наши пожитки и пойдем походным порядком. (Здесь опускаются развернутые описания обсуждения этого вопроса и участия в нем Кривошлыкова, томящихся в вагоне казаков и состояние Бунчука.-- В. Г.)
       ...Сорок с лишним подвод, нанятых в Белой Калитве, тянулись по дороге... Впереди и позади толпами шли шахтеры Белокалитвенско-го района. На восток уходили от казачьего произвола. Тащили за собой семьи, утлый скарб.
       Возле разъезда Грачи их нагнали растрепанные отряды красногвардейцев Романовского и Щаденко. Лица бойцов были землисты, измучены боями, бессонницей и лишениями. К Подтелкову подошел Щаденко. Красивое лицо его, с подстриженными по-английски усами и тонким хрящевым носом, было испито. Бунчук проходил мимо, слышал, как Щаденко -- брови в кучу -- говорил зло и устало:
       -- Та что ты мне говоришь? Чи я не знаю своих ребят? Плохи дела, а тут немцы, будь они прокля-
      
       ты! Когда теперь соберешь? (3, 360--361, 363--364).
       Грачи с нами поравнялись утомленные и распыленные красные отряды, двигавшиеся из Каменской под руководством Щаденко и Романовского (19--20).
       Шолохов заимствует из воспоминаний конкретный фактический материал о составе мобилизационной комиссии, о средствах и охране ее, о времени выезда из Ростова, близок к мемуаристу в описании обстановки продвижения экспедиции до Белой Калитвы, встречи у разъезда Грачи с отрядами красногвардейцев Романовского и Щаденко.
       Мемуарист в данном случае сообщает факты, описывает события, свидетелем и участником которых он был. Художник, опираясь на эти факты и описания, воссоздает в образной форме сущность той сложной обстановки, в которой оказалась экспедиция Подтелкова, раскрывает людские судьбы, создает характеры.
       Вся эта глава начинается психологической характеристикой Бунчука, тяжко переживающего гибель близкого человека -- Анны Погудко. Предшествующее и последующее связываются в единое повествование. Приглашенный Кри-вошлыковым агитатором экспедиции Бунчук убит горем и находится "в состоянии временного ухода из действительности". Но и он, оказавшись случайным свидетелем встречи и разговора Подтелкова и Щаденко, начинает осознавать нависшую над Доном опасность.
       Писатель вводит сцену совещания членов комиссии пяти, рисует казаков, томящихся в вагонах в это "хмурое, дождливое утро" и заглушающих шуткой предчувствие тревожных событий.
       В описаниях природы, в создающихся ситуациях -- открытая тревожная интонация автора. В сочетании с мотивами необходимости активных действий она нарастает по мере движения экспедиции к цели. По словам писателя, "из членов комиссии, казалось, только Подтелков учитывал всю сложность создавшейся обстановки" (3, 369). Он спешит в северные округа, движимый горячим желанием спасти советскую власть на Дону, успеть вовремя. Подтелков поддерживает дисциплину в отряде, сплачивает людей вокруг общей цели ("Успеем! Прорвемся! Через две недели буду бить и белых, и германцев! Аж черти их возьмут, как попрем с донской земли!.. Опоздаем -- погибли и мы, и советская власть на Дону. Ох, не опоздать бы!").
       Кривошлыков нагоняет экспедицию уже больным ("Его
      
      
      
       трепала лихорадка, от хины звенело в ушах, голова, начиненная болью, пылала... Глаза его были затянуты лихорадочной пленкой", он "вдруг ляскнул совсем по-волчьи зубами, мелко затрясся, охваченный пароксизмом лихорадки" и т. п.), и этим обстоятельством объясняется его пассивность, безучастность в обсуждении важных вопросов, в решении судьбы отряда[1]. Однако Шолохов не обходит вниманием наблюдение Бунчука: он видел, как Кривошлыков в чем-то убеждал Подтелкова, и тот повеселел, почувствовал поддержку ("Гони! -- крикнул Подтелков, щурясь, распахивая навстречу ветру кожаную куртку")[2].
       Раскрыв всю сложность обстановки, в которой оказалась экспедиция (3, 369--370)[3], Шолохов рассказывает о том, как сопротивляется Подтелков решению сдаться восставшим казакам. Еще раз сравним воспоминания с текстом романа:
       В "Тихом Доне"
       В хутор Калашников, Поляково-Наголинской волости, приехали уже ночью. Казаки команды, покинув подводы, разбрелись по хатам на ночевку. Взволнованный Подтелков отдал распоряжение расставить пикеты, но казаки собирались неохотно. Трое отказались идти.
       -- Судить их товарищеским су
       дом! За невыполнение боевого при
       каза -- расстрелять! -- горячился
       Кривошлыков.
       Издерганный тревогой, Подтелков горько махнул рукой:
       -- Разложились дорогой. Оборо
       няться не будут. Пропали мы, Ми-
       шатка!
       Лагутин кое-как собрал несколь-
       В книге "Орлы революции"
       В хутор Калашников, Поляково-Ноголинской волости, мы прибыли уже ночью. Подтелков, горячась и волнуясь, говорил:
       -- Только не спать, двигаться
       здесь, вперед, куда угодно, но не
       спать, а то нападут врасплох...
       Вся наша экспедиция, разбитая и утомленная, разбрелась по хатам на ночевку. После неудачных попыток собрать команду Подтелков сильнее занервничал.
       -- Команда дорогой разложи
       лась,-- недовольно твердил он,-- к
       бою она не годится. А без команды
       ничего не могу сделать. Пропало
       все...
       Расставили пикеты, охранения, выслали за село дозоры. И нача-
      
       [1] Введенный в повествование при описании съезда в станице Каменской, Кривошлыков до этого изображался лишь отдельными штрихами ("узкоплечий, сухой, как подросток"; "В детски ясных глазах его дневали тревога и ожидание"; "девичье-тонкий голос", "девичье-звонкий и в то же время неяркий голос"), а затем характеризуется как "мечтатель и поэт" (3, 369; ср.: "Нежный, мечтательный, с душой и думами поэта..." А. Ф р е н -кель. Орлы революции, стр. 35). В связи с этим Кривошлыков в "Тихом Доне" вспоминает строки Некрасова ("Блажен незлобивый поэт...") и Лермонтова ("Боюсь одного я, что в мире ином...").
       [2] Ср.: "Кривошлыков... имел громадное благотворное влияние на Под
       телкова... последний безгранично доверял и слушался постоянно во всем..."
       (А. Френкель. Орлы революции, стр. 35).
       [3] Ср. А. Френкель. Орлы революции, стр. 21--22.
       лась длинная тревожная ночь, полная мучительного беспокойства. Долго мы с Подтелковым бродили по поселку, пристально вглядываясь в таинственную тьму.
       На рассвете мы стали собираться в путь. К 6--7 часам утра нам стало известно (да это и через бинокль видно было), что поселок окружен со всех сторон тысячами казаков. Как потом мы разузнали, контрреволюционеры были задолго предупреждены о нашей экспедиции. Были даже разосланы приказы о формировании охотничьих отрядов "для поимки бунтовщика Подтелкова, едущего организовывать среди казаков Красную гвардию"...
       Когда Подтелкову сообщили, что казаки требуют сдачи оружия, и когда ему предложили отправить к ним делегацию, он вознегодовал:
       -- Как? Ведь это контрреволю
       ция! Какие могут быть с ними раз
       говоры; с ними мы боремся. За
       мною! В цепь!
       Побежал Подтелков и за ним человек 30--40. На краю поселка, у бугра Подтелкова остановил член комиссии пяти, казак Мрыхин.
       -- Подтелков, какой позор! --
       стал он укорять его.-- Против сво
       их же братьев... Не надо крово
       пролития, столкуемся и так.
       Подтелков, сам, очевидно, тоже не веря в свое предприятие, не надеясь на свои слишком малые силы, поддался на уговоры и вернулся в поселок.
       Начались длительные и томительные переговоры, обмены делегациями. Наш отряд разбрелся по нескольким дворам. Поселок стал заполняться пришлыми казаками. Суровые старики, держа в руках вилы, ломы, дубинки, стояли молча и дико смотрели по сторонам; вовлечь их в разговор никак не удавалось. С фронтовиками же мы много и оживленно беседовали... (22--23).
       ко человек, выслал за хутор дозоры.
       -- Не спать, ребятки! Иначе на
       кроют нас! -- обходя хаты, убеждал
       Подтелков наиболее близких ему ка
       заков.
       Он всю ночь просидел за столом, свесив на руки голову... Начали собираться к выступлению. Уже рассвело. Подтелков вышел из хаты. Хозяйка, доившая корову, повстречалась ему в сенях.
       А на бугре конные ездют,--
       равнодушно сказала она.
       Где?
       -- А вот за хутором.
       Подтелков выскочил во двор: на
       бугре, за белым покровом тумана, висевшего над хутором и вербами левад, виднелись многочисленные отряды казаков. Они передвигались рысью и куцым наметом, окружая хутор, туго стягивая кольцо.
       Вскоре во двор, где остановился Подтелков, к его тачанке стали стекаться казаки команды. Пришел мигулинец Василий Мирошников,-- плотный, чубатый казак. Он отозвал Подтелкова в сторону, потупясь, сказал:
       Вот что, товарищ Подтел
       ков... Приезжали зараз делегаты
       от них,-- он махнул рукой в сторону
       бугра,-- велели передать тебе, чтоб
       сейчас же мы сложили оружие и
       сдались. Иначе они идут в наступ
       ление.
       Ты!.. Сукин сын!.. Ты что мне
       говоришь? -- Подтелков схватил
       Мирошникова за отвороты шинели,
       швырнул его от себя и побежал к
       тачанке; винтовку -- за ствол, хрип
       лым, огрубевшим голосом к каза
       кам: -- Сдаться?.. Какие могут быть
       разговоры с контрреволюцией? Мы с
       ними боремся! За мною! В цепь!
       Высыпали из двора. Кучкой побежали на край хутора. У последних дворов задыхавшегося Подтелкова догнал член комиссии Мрыхин.
       -- Какой позор, Подтелков! Со
       своими же братьями и мы будем
       проливать кровь? Оставь! Столку
       емся и так!
       Видя, что лишь незначительная
      
      
      
       часть команды следует за ним, трезвым рассудком учитывая неизбежность поражения в случае схватки, Подтелков молча выкинул из винтовки затвор и вяло махнул фуражкой:
       -- Отставить, ребята! Назад в хутор.
       Вернулись. Собрались всем отрядом в трех смежных дворах. Вскоре в хуторе появились казаки (3, 371--373).
       Вслед за мемуаристом писатель последовательно сообщает о ночном приезде экспедиции в хутор Калашников, о том, с каким трудом были выставлены пикеты после того, как уставшая команда разбрелась по хатам на ночевку, как прошла тревожная ночь и как на рассвете, собираясь к выступлению, узнали об окружении хутора восставшими казаками.
       Мемуарист упоминает, как промокший под дождем отряд торопился выбраться из гиблого места и как, пройдя лощину, Подтелков заметил: "Казаки, наверное, ночью нападут на нас. Я их хорошо знаю..."
       Шолохов рисует наступление этой ночи:
       "На западе густели тучи. Темнело. Где-то далеко-далеко, в полосе Обдонья, вилась молния, крылом недобитой птицы трепыхалась оранжевая зарница. В той стороне блекло светилось зарево, принакрытое черной полосою тучи. Степь, как чаша, до краев налитая тишиной, таила в складках балок грустные отсветы дня. Чем-то напоминал этот вечер осеннюю пору. Даже травы, еще не давшие цвета, излучали непередаваемый запах тлена" (3, 371).
       Тревожное состояние природы словно бы предупреждает о надвигающейся опасности, созвучно состоянию и настроению Подтелкова, ожидающего на каждом шагу казачьи засады.
       Если мемуарист сообщает о полной для Подтелкова тревоги и мучительного беспокойства ночи и о том, что он говорил вне связи с тем, кому говорил и как реагировали на его слова товарищи, то Шолохов показывает Подтелкова в общении с наиболее близкими ему казаками, раскрывая психологическое состояние человека, глубоко осознающего ответственность за судьбу товарищей и всего дела.
       Сообщение мемуариста: утром "стало известно, что поселок окружен со всех сторон тысячами казаков" -- полу-
       чает у Шолохова образно-динамическое воплощение. События, описанные в воспоминаниях в безличной форме ("Под-телкову сообщили", "ему предложили"), предстают в романе в конкретной ситуации. Когда "плотный, чубатый казак" Василий Мирошников отозвал Подтелкова в сторону и, по-тупясь, сообщил о предложении восставших, Подтелков в порыве гнева отшвырнул его от себя и, еще веря в победу, повел за собой казаков, но когда его остановил Мрыхин и он увидел, что с ним лишь незначительная часть команды, "вяло махнул фуражкой".
       Полученные из мемуаров детали писатель подчиняет раскрытию характера Подтелкова, передаче обстоятельств, под давлением которых он вынужден отказаться от своего решения принять бой с восставшими казаками. Правда, автор мемуаров "Орлы революции" утверждал, что он якобы уговаривал Подтелкова не сдаваться, предостерегал его от этого, но Подтелков будто бы не послушал его, не отдавал себе ясного отчета в том, что происходило, а Кривошлыков в это время "молча взирал на происходящее", будучи "во власти какого-то болезненного угара". Но Шолохов оставил без внимания стремление мемуариста показать себя в выгодном свете[1]. Однако в первых изданиях романа это предупреждение вкладывалось в уста Ильи Бунчука[2], но и к его голосу Подтелков не прислушался. Он "еще надеялся на какой-то счастливый исход" (3, 377). Лишь перед смертью Подтелков убеждается в ошибке ("Ясно -- нас обманули"), признается Кривошлыкову, что и он "промаху дал" (3, 385), но причину гибели отряда видит не в личной доверчивости и не в том, что он, пойдя на разоружение, разделил настроения большинства казаков-красногвардейцев ("Мы с родными братьями сражаться не будем!"; "Мы им и без оружия доверимся"), а в слишком позднем выходе экспедиции из Ростова.
       На данные по горячим следам трагических событий свидетельства и показания их участников или очевидцев опирается авторское повествование и в дальнейшем (сцены сдачи в плен и разоружения отряда Подтелкова, избиения
      
       [1] Даже свое бегство с хутора Калашникова А. Френкель мотивирует полученным от Подтелкова разрешением ("Кто может, удирай"). Бунчуку же, когда "вначале он подумал было бежать", "претили уход тайком, дезертирство" (3, 374).
       [2] "Раньше еще его (Подтелкова.-- В. Г.) пытался предостеречь от сдачи оружия другой товарищ, но тоже тщетно..." (А. Френкель. Орлы революции, стр. 24).
      
      
      
       красногвардейцев на пути в хутор Пономарев и др.)[1]. Тщательно выписанному братанию казаков-фронтовиков, не помышляющих о суровой расправе с подтелковцами, сопутствует контрастное раскрытие коварных замыслов белогвардейских офицеров, потворствовавших озверевшим старикам казакам. Опираясь на сообщения крестьян хутора Калашникова, поведавших о жестоком избиении подтелковцев, писатель особенно внимательно раскрывает состояние Бунчука, испытавшего на себе эту расправу и дивившегося про себя, как "живуче и цепко в каждом желание жить" (3, 377). В великой усталости "он готовился к смерти, как невеселому отдыху после горького и страдного пути" (3, 385) и вместе с тем нашел в себе силы мужественно умереть, не назвав врагу своей фамилии[2].
       Расправа контрреволюции над подтелковцами предстает в романе в открытой авторской характеристике как "отвратительнейшая картина уничтожения", как "безмерно жуткое, потрясающее зрелище" (3, 391). В изображении с криками в голос разбегающихся от такого зрелища людей и казачек, закрывающих детям глаза, выражение народной оценки происходящей жестокой расправы.
       Из рассказов очевидцев (кстати, в романе такими очевидцами становятся и Григорий Мелехов, и Христоня) отбираются только такие детали, которые кладутся как последние
       и весьма существенные штрихи в облик Подтелкова-револю-ционера. Это прежде всего мужество его в борьбе с врагами, обманутыми и заблудившимися людьми, вера в торжество народной власти[1].
       Контрреволюционные силы воспринимают расправу над Подтелковым и его отрядом как торжество "дела Каледина". Комендант караула карателей подъесаул Сенин[2] напоминает об этом с радостной улыбкой ("Каледин на том свете спасибо нам скажет"). И имя Каледина возникает здесь не случайно. Его самоубийство, изображенное в романе как крах контрреволюционных сил, вступает в идейно-композиционное взаимодействие с гибелью Подтелкова, выдвинутого ходом истории в первые ряды революционного казачества и ставшего в центре шолоховского повествования.
       Подтелков на какое-то время оттеснил главного героя эпопеи. Последовательностью избранного пути он даже противостоит Григорию Мелехову. Столкнувшись с ним перед гибелью своей, Подтелков с ненавистью шепчет Григорию: "И нашим и вашим служишь? Кто больше даст? Эх, ты!.." (3, 392).
       Яростное столкновение полярных миров -- самоубийство Каледина, трагическая гибель Подтелкова и судьба "заблудившегося" в борьбе Григория -- исполнено глубокого историзма и воплощает всю остроту и непримиримость, историческую конкретность и размах гражданской войны.
      
      
      
      
      
       [1] Ср. возвращение Подтелкова с переговоров в хутор, приход делега
       ции восставших во главе с подъесаулом Спиридоновым и верховым казаком
       с белым флагом, встречи бывших сослуживцев и одностаничников, лживые
       речи Спиридонова, призывавшего подтелковцев сдавать оружие, глухое
       волнение и протест среди казаков-красногвардейцев, разоружение экспе
       диции, сообщение о пулеметчике, ускакавшем из хутора с пулеметным
       замком, избиение красногвардейцев, расхищение их имущества (А. Френ
       кель. Орлы революции, стр. 24).
       [2] "Зараженный примером Бунчука, не ответил и тамбовец Игнат. Еще
       кто-то третий захотел умереть неузнанным, молча шагнув через порог..."
       (3, 378). Примечанием: "Трое из них не заявили о личности"-- завершается
       "Список членов отряда Подтелкова, приговоренных 27 апреля ст. ст. 1918 г.
       военно-полевым судом к смертной казни", найденный в стогу соломы и до
       ставленный председателем Краснокутского ревкома в Донское бюро
       РКП (б) вместе с постановлением выборных от хуторов Каргиновской, Бо-
       ковской и Краснокутской станицы (впервые опубликовано в "Донской прав
       де", 28 мая 1919 г., No 22). Используя эти документы (3, 379--383), писатель
       воссоздает и атмосферу, в которой они возникли.
       Шолохов считает нужным назвать и того "охотника", который стрелял у Бунчука и добивал его. Это Митька Коршунов -- отъявленный бандит "с прищуренными зелеными глазами" и "белым узким лбом" (3, 391). Из- ) вестно, что среди самых неистовых "охотников", добивавших "всякого, кто дышал еще и шевелился", был сын богача из Каргиновской станицы... |
       4. БЕЛЫЙ СТАН ИЗНУТРИ
       Острота классовой борьбы на новом этапе гражданской войны на Дону, сложность путей казачества в революции
      
       [1] Подтелков и Кривошлыков, как свидетельствуют очевидцы, говорили
       "разъяренным казакам о их темноте и невежестве", "рассказывали им о но
       вой жизни трудового народа, о советской власти, за которую боролись",
       "когда их вешали, держали себя изумительно твердо", уже у виселицы
       "они обратились к народу с речью, говоря, что спокойно умирают за счастье
       трудящихся, и призывали не верить офицерам и атаманам" (А. Ф р е н-
       кель. Орлы революции, стр. 26, 27).
       [2] По словам Шолохова, "прототипом Половцева был есаул Сенин...
       опасный враг. О нем, например, известно, что он был комендантом полевого
       караула, расстрелявшего в 1918 году экспедицию Подтелкова и Кривошлы-
       кова. Если помните, в "Тихом Доне" есть фамилия Сенин" ("Большевист
       ский Дон", Вешенская, 29 июля 1935 г., No 87, стр. 2). Половцев в "Подня
       той целине" рассказывает о себе Островнову: "...я участвовал в казни Под
       телкова" (6, 25).
      
      
      
       обусловили драматизм повествования в третьей книге романа. Шолохов начинает эту книгу сообщением о том, что в апреле 1918 года "на Дону завершился великий раздел". Значительная часть "верховских" казаков, особенно фронтовиков, ушла с отступавшими красногвардейскими отрядами, "низовские" же казаки преследовали их, оказавшись и на этот раз, как неоднократно в прошлом, на стороне старого мира.
       "Только в 1918 году,-- пишет Шолохов,-- история окончательно разделила верховцев с низовцами. Но начало раздела намечалось еще сотни лет назад, когда менее зажиточные казаки северных округов, не имевшие ни тучных земель Приазовья, ни виноградников, ни богатых охотничьих и рыбных промыслов, временами откалывались от Черкасска, чинили самовольные набеги на великоросские земли и служили надежным оплотом всем бунтарям, начиная от Разина и кончая Секачем.
       Даже в позднейшие времена, когда все Войско глухо волновалось, придавленное державной десницей, верховские казаки поднимались открыто и, руководимые своими атаманами, трясли царевы устои: бились с коронными войсками, грабили на Дону караваны, переметывались на Волгу и подбивали на бунт сломленное Запорожье" (4, 9).
       Причины "великого раздела" писатель видит в особых экономических условиях, разломивших казачество и осложнивших его пути в революции. Вскрываются не только отдаленные, но и ближайшие исторические корни размежевания беднейшего казачества и его офицерской верхушки: "Враждебность, незримой бороздой разделившая офицеров и казаков еще в дни империалистической войны, к осени 1918 года приняла размеры неслыханные" (4, 110).
       Раскрытие этих социальных и связанных с ними нравственно-психологических процессов изнутри все больше выдвигается на первый план. Гражданская война, вступая в казачьи курени и развертываясь уже на казачьих землях, еще больше усиливает этот "великий раздел", размежевывает казаков по разным лагерям, несет перемены в их сознание. Разительные изменения происходят и в быту, меняется характер бытовых сцен в романе. Это в основном похоронные сцены, изображение гибели тех, кто защищает старый мир, запустения казачьих куреней. Когда Кошевой приезжает в Татарский, его поражает "не свойственное хутору великое безмолвие": "У куреней были наглухо закрыты ставни, на дверях кое-где висели замки, но большинство дверей было
       распахнуто настежь. Словно мор прошел черными стопами по хутору, обезлюдив базы, пустотой и нежилью наполнив жилые постройки" (4, 427--428).
       Сужается круг основных персонажей романа, место его действия. Изображенные в романе события почти не выходят за пределы Дона. Мало того -- действие сосредоточивается преимущественно в хуторах и станицах Верхнего Дона. Даже самые незначительные бои, чисто местные операции на различных участках фронта, вплоть до перехода повстанцев к обороне за Доном, изображаются последовательно, детально, почти каждый раз с точной датировкой этого события.
       С переходом к столь тщательному изображению этого нового и чрезвычайно сложного этапа на пути казачества меняется и круг исторического материала, на который опирается писатель, и характер его использования. Значительно сокращается введение в текст документов. Лишь один из них, обличающий продажность генерала Краснова, его письмо императору Вильгельму, цитируется пространно. Этот факт сам по себе обличает продажность генерала, на которого делали ставку казаки-самостийники[1]. Другие цитаты -- чаще всего газетный материал, информационные сообщения о боях на различных направлениях, листовки и приказы противоборствующих сил. Часть документов эпистолярного характера связана с руководством восстанием (письмо члена повстанческого штаба Григорию Мелехову, воззвание о сборе свинца для литья пуль, письмо Кудинова Богатыреву, письмо Кудинова Григорию, приказ Кудинова о наступлении и ответ Григория).
       Всего лишь четыре главы в самом начале книги строятся на основе активного использования мемуарных источников и изображают белогвардейский лагерь, его генеральскую верхушку. Причем, подробно останавливаясь на мелочных склоках, взаимных подсиживаниях в генеральской среде, документально подтверждая предательство Краснова, приглашение им на донскую землю немецких оккупантов, лакейское выслуживание Деникина и Краснова перед "союзниками" -- англичанами и французами, Шолохов, как правило, опирался здесь прежде всего на свидетельства самих белогвардейских генералов.
       В сцене избрания Краснова атаманом Шолохов, однако, опирается не только на собственно генеральские честолюби-
      
       [1] См. "Архив русской революции", т. V. Берлин, 1922, стр. 210--212.
      
      
      
       вые характеристики и свидетельства, не только сохраняет речи и шутки "избалованного всеобщим вниманием" "политического пройдохи"[1]. Участником так называемого "Круга спасения Дона" писатель делает Пантелея Прокофьевича и через него, умиленного и взволнованного, начиненного "взрывчатой радостью", передает отношение старых казаков, увидевших в новом атамане "тусклое отражение былой мощи империи" (4,17). Если "черкасня, низовцы горой стояли за Краснова", то фронтовики характеризуют его как "никудышнего генерала", а безымянный делегат учитель совсем категоричен в своих оценках: "Краснов-то? И генерал паршивый, и писатель ни к черту! Шаркун придворный, подлиза!.. Вот, поглядите, продаст он Дон первому же покупателю, на обчин! Мелкий человек!.." (4,16).
       Воссоздав атмосферу избрания Краснова атаманом, Шолохов обращает вскоре внимание на склочные отношения, сложившиеся между новым атаманом, стремившимся к "монаршей власти", и лагерем Деникина. Сцена переговоров между ними в станице Манычской не только остро раскрывает отношения между Добровольческой армией и донским правительством. От этой сцены писатель переходит к обобщению, публицистически острому изображению всего белогвардейского лагеря. Кроме того, сохранилась черновая рукопись этой главы, дающая возможность проследить процесс работы писателя над источником, характер отбора материала и складывание авторских оценок.
       Сцена эта строится на использовании фактических сведений, полученных из воспоминаний Краснова и Деникина. Причем Деникин указывает на скрытую цель совещания, созванного по его инициативе,-- "сближение с донским атаманом"[2]. Краснов считает, что Деникин пошел на это совещание ради того, чтобы получить оружие и деньги, но при этом "старательно закрывал глаза на то, что оружие и снаряжение для Добровольческой армии донской атаман может получить только из Украины, то есть от немцев"[3].
       Сопоставляя воспоминания белых генералов, Шолохов сосредоточивает внимание на их конфликте по поводу участия при взятии Батайска вместе с донцами немецких войск, отказа Деникина от совместного похода на Царицын, ук-
      
       П. Н. Кр а с н о з. Всевеликое Войско Донское. В кн. "Архив русской революции", т. V. Берлин, 1922, стр. 192--198.
       [2] А. И. Деникин. Очерки русской смуты, т. III. Берлин, 1924,
       стр. 155.
       [3] П. Н. Краснов. Всевеликое Войско Донское, стр. 201.
       лонения Краснова от слияния донских частей с Добровольческой армией и создания единого фронта с единым командованием. Причем перепалка Краснова и Деникина по поводу получения снарядов от немцев и в связи с этим по поводу измены делу России и союзникам вставлена в рукопись при окончательной доработке этой главы[1].
       Писатель использует деникинскую характеристику Краснова ("Наполеон областного масштаба. Неумный человек, знаете ли..."), уточняет ее репликой генерала Романовского ("Княжить и володеть хочется... Бригадный генерал упивается монаршей властью, а на Россию ему начхать. Ведь это же... по-моему, он лишен чувства юмора...") и, наконец, пронизывает всю сцену переговоров целой системой авторских оценок. Особенно подчеркивается усталость, дряхлость генерала Алексеева ("Он как бы ссохся от старости и пережитых потрясений", "...безучастно закрыл глаза", "Излучины сухого рта трагически опущены, голубые, иссеченные прожилками веки припухлы и тяжки", "обвислые щеки", "старчески желтоватые, коротко остриженные волосы", лицо "бесконечно усталое" "белело, как гипсовая маска"). Во время встречи, которая "дышала холодком", "Краснов держался с тяжелым достоинством". "Преданный союзникам" Деникин не мог простить ему "немецкой ориентации", "заговорил взволнованно и резко", "зло изогнув бровь", "сердито вздернул плечами". "Нервный тик подергивал и искажал рот" Краснова. Богаевский "нервически" крутил "выхоленный в стрелку ус" и т. п.
       Охотно используются содержащиеся в мемуарах резкие характеристики, свидетельствующие о неприязненных отношениях между Добровольческой армией и донским правительством. Опираясь на них, Шолохов сообщает:
       "Раненые добровольцы, отлеживающиеся в Новочеркасске, посмеивались над стремлением Краснова к автономии и над слабостью его по части восстановления казачьей старинки, в кругу своих презрительно называли его "хузяином", а Всевеликое Войско Донское переименовали во "всевесе-лое". В ответ на это донские самостийники величали их "странствующими музыкантами", "правителями без территории". Кто-то из "великих" в Добровольческой армии едко сказал про донское правительство: "Проститутка, зарабатывающая на немецкой постели". На это последовал ответ генерала Денисова: "Если правительство Дона -- проститут-
      
       [1] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 18.
      
      
      
       ка, то Добровольческая армия -- кот, живущий на средства этой проститутки" (4,44)'.
       Изображение белогвардейского лагеря все больше приобретает в романе сатирический характер. От сцен с конкретными персонажами генеральской верхушки писатель переходит к обобщающим оценкам. Он обращает внимание на то, что тылы белой армии "кишели офицерами" (в первых изданиях даже так: словно "падаль червями"): "Тысячи их спекулировали, служили в бесчисленных тыловых учреждениях, ютились у родных и знакомых, с поддельными документами о ранениях лежали в лазаретах... растерявшие за годы революции и честь и совесть, по-шакальи прятались в тылах, грязной накипью, навозом плавали на поверхности бурных дней... В большинстве они являли собой пакостную разновидность так называемой "мыслящей интеллигенции", облаченной в военный мундир..." И это в дни, когда "вся Россия -- в муках великого передела" (4,45).
       А в атаманском дворце один за другим шли приемы. В июле 1918 года принимали майоров германской армии -- фон Кокенхаузена, фон Стафани, фон Шлейница[2], спешно сочиняли по их наущению подобострастное, чуть ли не верноподданническое послание германскому императору Вильгельму II, в ноябре -- военную миссию держав Согласия, в декабре -- командующего британской военной миссией на Кавказе генерала Пула. Краснов обстоятельно и восторженно описывает эти "исторические моменты". Мемуарист становится здесь в позу "беспристрастного летописца", ведет повествование от третьего лица, называет себя не иначе как "Атаманом Всевеликого Войска Донского". И все-таки генералу-беллетристу, несмотря на этот прием, очень уж хочется предстать в выгодном свете. Впрочем, дадим слово самому мемуаристу, лишь слегка сократив его многословные и высокопарные писания:
       "25 ноября в Новочеркасск прибыли союзники. Они шли до Мариуполя на миноносцах, а потом по железной дороге на Таганрог, Ростов и Новочеркасск... В Таганроге на перроне стоял прекрасно одетый в новые шинели, с белой ременной амуницией и весь в кожаных высоких сапогах караул лейб-
      
       [1] Ср. П. Н. Краснов. Всевеликое Войско Донское, стр. 205.
       [2] Любопытно, что в мюнхенском имении одного из них -- майора Ко
       кенхаузена -- вскоре поселился сам Краснов, стал у него берейтором, за
       нялся выездкой лошадей гостеприимного майора (см. И. Лученков.
       За чужие грехи (Казаки в эмиграции). С пред. С. Буденного. М.--Л., 1925,
       стр. 160).
       гвардии Атаманского полка, сотня с хором трубачей... В 10 часов утра поезд прибыл в Ростов. Такой же прекрасный караул лейб-гвардии Казачьего полка их ожидал...
       Новочеркасск был полн гостей. Прибытие союзников на Дон было торжеством политики Атамана, ожидались речи глубоко политического значения. Англичан приехало трое офицеров, капитан Бонд и лейтенанты Блюмфельд и Монро, и с ними 10 матросов, французов тоже трое -- капитан Ошэн и лейтенанты Дюпре и Фор -- и 10 матросов.
       Стоял пасмурный, но тихий день. Чуть таяло. Печальная торжественность разлита была в воздухе -- так неутешная вдова в глубоком трауре, но с очаровательной улыбкой встречает жениха своей дочери, полная радости сдержанной, помнящей о невозвратимой потере. Все улицы были покрыты сплошными массами празднично одетого народа. Несмотря на глубокую осень, у всех были цветы -- хризантемы в руках... Автомобили длинной вереницей двигались в середине Крещенского спуска, и им сопутствовали тихо-торжественные певучие звуки донского гимна и нескончаемое "ура" жителей и войск. По одну сторону бульвара стояли войска, по другую -- дети учебных заведений. И за теми, и за другими толпа народа, из которой непрерывно летели и сыпались дождем цветы осени, нежные, пушистые хризантемы...
       В тот же день, в 7 часов, в большом зале Атаманского дворца, увешанном портретами донских атаманов, был обед на 100 кувертов. Играла музыка, и пели донские казачьи песни певчие Войскового хора. Здесь присутствовали управляющие отделами, высокие войсковые начальники и многие члены Круга. Были представители всего войска. Ожидали, что скажет Атаман и что ответят ему союзники.
       Атаман произнес свою речь по-французски...
       -- Вы находитесь, господа, в историческом зале, со стен которого на вас глядят немые глаза героев другой народной войны, войны 1812 года. Платов, Иловайский, Денисов напоминают нам священные дни, когда население Парижа приветствовало своих освободителей -- донских казаков, когда император Александр I восстанавливал из обломков и развалин прекрасную Францию...
       Страшно сказать, но они ждут вашей помощи, и им, и только им, вы должны помочь, не Дону. Мы можем с гордостью сказать -- мы свободны! Но все наши помыслы, цель нашей борьбы -- великая Россия, Россия, верная своим союзникам, отстаивавшая их интересы, жертвовавшая собой для
      
      
      
       них и жаждущая так страстно теперь их помощи. Сто четыре года тому назад в марте месяце французский народ приветствовал императора Александра I и российскую гвардию. И с того дня началась новая эра в жизни Франции, выдвинувшая ее на первое место. Сто четыре года назад наш атаман граф Платов гостил в Лондоне. Мы ожидаем вас в Москве! Мы ожидаем вас, чтобы под звуки торжественных маршей и нашего гимна вместе войти в Кремль, чтобы вместе испытать всю сладость мира и свободы! Великая Россия. В этих словах все наши мечты и надежды!..
       После речи атамана встал капитан Бонд и заявил, что он и капитан Ошэн уполномочены заявить Донскому Атаману, что они являются официально посланными от союзников, чтобы узнать о том, что происходит в России. Союзники помогут всеми силами и всеми средствами, не исключая и войск, донским казакам и Добровольческой армии.
       Эти слова были покрыты громовым "ура"! И особенно ликовали члены Круга, фронтовые казаки, те люди, которых война касалась непосредственно. Затем шли тосты за войско Донское, за союзников, и наконец капитан Бонд сказал:
       -- Я провозглашаю тост за великую Россию, и я хотел бы
       услышать здесь ваш прекрасный старый гимн. Мы не будем
       придавать значения его словам, но я бы хотел услышать
       только его музыку!..
       Едва только переводчик кончил переводить слова английского офицера, как Атаман при гробовом молчании всего зала отчетливо сказал:
       -- За великую, единую и неделимую Россию! Ура!
       Величаво мощные, волнующие сердце, могучие звуки старого русского гимна были исторгнуты из скрипок и труб. Все мгновенно встали и застыли в молитвенных позах. Архиепископ Гермоген плакал горькими слезами, и слезы лились по его серебристой седой бороде. Все были глубоко растроганы охватившими вдруг воспоминаниями прошлого и тяжелыми думами о настоящем"[1].
       А вот как Шолохов, опираясь на свидетельства самого Краснова, изображает это "историческое событие" в "Тихом Доне":
       "В конце ноября в Новочеркасске стало известно о прибытии военной миссии держав Согласия...
      
       [1] П. Н. Краснов. Всевеликое Войско Донское, стр. 269--273.
       Краснов приказал выслать почетный караул казаков лейб-гвардии Атаманского полка. Спешно нарядили две сотни молодых атаманцев в высокие сапоги и белую ременную амуницию и столь же спешно отправили их в Таганрог совместно с сотней трубачей.
       Представители английской и французской военных миссий на юге России, в целях своеобразной политической рекогносцировки, решили послать в Новочеркасск несколько офицеров. В задачу их входило ознакомиться с положением на Дону и перспективами дальнейшей борьбы с большевиками. Англию представляли капитан Бонд и лейтенанты Блумфельд и Монро, Францию -- капитан Ошэн и лейтенанты Дюпре и Фор. Приезд этих-то небольших чинов союзнических военных миссий, по капризу случая попавших в "послы", и наделал столько переполоху в атаманском дворце.
       С великим почетом доставили "послов" в Новочеркасск. Непомерным подобострастием и пресмыкательством вскружили головы скромным офицерам, и те, почувствовав свое "истинное" величие, уже стали покровительственно и свысока посматривать на именитых казачьих генералов и сановников всевеликой бутафорской республики.
       У молодых французских лейтенантов сквозь внешний лоск приличия и приторной французской любезности уже начали пробиваться в разговорах с казачьими генералами холодные нотки снисходительности и высокомерия.
       Вечером so дворце был сервирован обед на сто кувертов. Певчий ойскйвой хор стлал по залу шелковые полотнища казачьи* лесеп, богато расшитых тенорами подголосков, духовой оркестр внушительно громыхал и вызванивал союзнические гимны. "Послы" кушали, как и полагается в таких случаях, скромно и с большим достоинством. Чувствуя историческую значимость момента, атаманские гости рассматривали их исподтишка.
       Краснов начал речь:
       -- Вы находитесь, господа, в историческом зале, со стен которого на вас смотрят немые глаза героев другой народной войны, тысяча восемьсот двенадцатого года. Платов, Иловайский, Денисов напоминают нам священные дни, когда население Парижа приветствовало своих освободителей -- донских казаков, когда император Александр Первый восстанавливал из обломков и развалин прекрасную Францию...
      
      
      
       У делегатов "прекрасной Франции" от изрядной меры выпитого цимлянского уже повеселели и замаслились глаза, но речь Краснова они дослушали со вниманием. Пространно обрисовав катастрофические бедствия, испытываемые "угнетенным дикими большевиками русским народом", Краснов патетически закончил:
       -- ...Лучшие представители русского народа гибнут в
       большевистских застенках. Взоры их обращены на вас: они
       ждут вашей помощи, и им, и только им, вы должны помочь,
       не Дону. Мы можем с гордостью сказать: мы свободны! Но
       все наши помыслы, цель нашей борьбы -- великая Россия,
       верная своим союзникам, отстаивавшая их интересы, жерт
       вовавшая собой для них и жаждущая так страстно теперь
       их помощи. Сто четыре года тому назад в марте месяце
       французский народ приветствовал императора Александра
       Первого и российскую гвардию. И с того дня началась новая
       эра в жизни Франции, выдвинувшая ее на первое место. Сто
       четыре года назад наш атаман граф Платов гостил в Лондо
       не. Мы ожидаем вас в Москве! Мы ожидаем вас, чтобы под
       звуки торжественных маршей и нашего гимна вместе войти
       в Кремль, чтобы вместе испытать всю сладость мира и свобо
       ды! Великая Россия! В этих словах -- все наши мечты и
       надежды!
       После заключительных слов Краснова встал капитан Бонд. При звуках английской речи среди присутствовавших на банкете мертвая простерлась тишина. Переводчик с подъемом стал переводить:
       -- Капитан Бонд от своего имени и от имени капитана
       Ошэна уполномочен заявить донскому атаману, что они явля
       ются официально посланными от держав Согласия, чтобы
       узнать о том, что происходит на Дону. Капитан Бонд заве
       ряет, что державы Согласия помогут Дону и Добровольчес
       кой армии в их мужественной борьбе с большевиками всеми
       силами и средствами, не исключая и войск.
       Переводчик еще не кончил последней фразы, как зычное "ура", троекратно повторенное, заставило содрогнуться стены зала. Под бравурные звуки оркестра зазвучали тосты. Пили за процветание "прекрасной Франции" и "мужественной Англии", пили за "дарование победы над большевиками"... В бокалах пенилось донское шипучее, искрилось выдержанное игристое, сладко благоухало старинное "лампадное" вино...
       Слова ждали от представителей союзнической миссии, и капитан Бонд не заставил себя ждать:
       -- Я провозглашаю тост за великую Россию, и я хотел
       бы услышать здесь ваш прекрасный старый гимн. Мы не
       будем придавать значения его словам, но я хотел бы услы
       шать только его музыку...
       Переводчик перевел, и Краснов, поворачиваясь побледневшим от волнения лицом к гостям, крикнул сорвавшимся голосом:
       -- За великую, единую и неделимую Россию, ура!
       Оркестр мощно и плавно начал "Боже, царя храни".
       Все поднялись, осушая бокалы. По лицу седого архиепископа Гермогена текли обильные слезы. "Как это прекрасно!.." -- восторгался захмелевший капитан Бонд. Кто-то из сановитых гостей, от полноты чувств, по-простецки рыдал, уткнув бороду в салфетку, измазанную раздавленной зернистой икрой..." (4,103--106. Курсив мой.-- В. Г.).
       После сравнения мемуарного источника и текста романа нетрудно убедиться в том, что Шолохов воссоздает обстановку встречи "послов" в той последовательности, в какой это сделано Красновым, опирается на приведенные факты, сохраняет содержание всех речей и тостов, передает слово в слово высокопарную речь самого атамана.
       Однако автор "Тихого Дона" избирает свою интонацию повествования, ведет его в совершенно ином ключе. Прежде всего он решительно отказывается от сомнительного сравнения "печальной торжественности" встречи этой, с позволения сказать, миссии с тем, как неутешная вдова встречает жениха своей дочери.
       Восторженно и слащаво описывая прибытие союзников как "торжество политики Атамана", ожидая "речи глубокого политического значения", мемуарист никак не желает понимать комический характер создавшейся ситуации. Как раз это обстоятельство использует писатель. Перечисляя чины и фамилии офицеров довольно скромной миссии, наделавшей "столько переполоху в атаманском дворце", Шолохов тут же вводит свои оценки и характеристики, и они, сразу же обнажая комизм ситуации, приобретают иронические и даже саркастические оттенки ("...по капризу случая попавших в "послы", "...непомерным подобострастием и пресмыкательством вскружили головы скромным офицерам", "Чувствуя историческую значимость момента, атаманские гости рассматривали их исподтишка" и т. п.).
       Вносятся и весьма существенные уточнения в описания мемуариста. Краснов сообщает, что слова капитана Бонда о том, что союзники помогут донским казакам "всеми силами
      
      
      
       и всеми средствами, не исключая и войск"[1], "были покрыты громовым "ура!..". В шолоховской передаче этот факт принимает иной смысл, иное звучание: "зычное "ура", троекратно повторенное, заставило содрогнуться стены зала". После очередного и весьма неожиданного тоста того же капитана Бонда, пожелавшего услышать старый русский гимн, атаман, по его словам, "при гробовом молчании всего зала отчетливо сказал...".
       Шолохов уточняет и передает всю "психологическую напряженность" ситуации: "Краснов, поворачиваясь побледневшим от волнения лицом к гостям, крикнул сорвавшимся голосом: "За великую, единую и неделимую Россию, ура!" "Сорвавшийся голос" передает некоторую растерянность атамана-самостийника, вынужденного славить "неделимую Россию", но об этом он предпочел умолчать в своих мемуарах.
       Далее Шолохов заимствует у Краснова конкретный факт о том, как плакал растроганный старым гимном епископ Гермоген, и после этого кладет уже свой штрих, завершающий комической деталью всю эту комическую ситуацию: "Кто-то из сановитых гостей, от полноты чувств, по-простецки рыдал, уткнув бороду в салфетку, измазанную раздавленной зернистой икрой..."
       На такой комической детали обрывается эта сцена. Далее писатель резко меняет интонацию повествования, прибегает к контрасту, к суровому описанию того, что вершилось в эту морозную ночь за стенами атаманского дворца:
       "В эту ночь над городом выл и ревел лютый приазовский ветер. Мертвенней блистал купол собора, овеянный первой метелицей...
       В эту ночь за городом, на свалке, в суглинистых ярах по приговору военно-полевого суда расстреливали шахтинских большевиков-железнодорожников. С завязанными назад руками их по двое подводили к откосу, били в упор из наганов и винтовок, и звуки выстрелов изморозный ветер гасил, как искры из папирос...
       А у входа в атаманский дворец, на стуже, на палящем зимнем ветру мертво стыл почетный караул из казаков лейб-гвардии Атаманского полка. У казаков чернели, сходились с
      
       [1] По этому поводу Шолохов высказывается опять же в ироническом плане. Глава начинается со слухов о том, что в новороссийской гавани "будто бы уже высаживаются, переброшенные из Салоник, огромнейшие десанты союзнических войск" (4, 103), а в конце ее с нескрываемой авторской улыбкой сообщается: "Но что-то не высаживался в Новороссийске союзнический десант" (4, ПО).
       пару сжимавшие эфесы обнаженных палашей руки, от холода слезились глаза, коченели ноги... Из дворца до зари неслись пьяные вскрики, медные всплески оркестра и рыдающие трели теноров войскового хора песенников..." (4,106).
       Аналогичные принципы использования мемуарного материала, освещения его с той же иронической интонацией, применяются в сценах поездки Краснова с союзниками на Царицынский фронт и показа англичанам на станции Чир такого почетного караула, подобный которому "можно было видеть только во время наполеоновских войн", и еще одного "зрелища" -- смотра в слободе Бутурлиновке Гундоровско-му георгиевскому полку...
       Если пришедший на смену Краснову генерал Богаевский прежде изредка пописывал в местных газетах, то, став донским атаманом, предпочитал оставаться в тени. Его же генералы -- новый командующий Донской армией Сидорин и осуществлявший прорыв конной группы к повстанцам Секре-тев -- не склонны были к писаниям мемуаров. Изображая их приезды в Вешенскую и Татарский, автор "Тихого Дона" вынужден был опираться на иные источники, преимущественно рассказы очевидцев, свидетельства донских газет. И эти генералы оказывались совсем не в героических ситуациях.
       Тот самый Секретев, которого "Донские ведомости" безудержно расписывали как выдающегося полководца, созданного для конного боя, "большого кавалериста", снискавшего якобы себе "колоссальное уважение" и даже "обожание" казачества[1], появляется в "Тихом Доне" на площади станицы Вешенской вскоре после своего "искусного и беззаветно лихого маневра" в непотребном состоянии: "Жара и самогон одурманили его. На углу против кирпичного здания гимназии ослабевший генерал споткнулся, упал ничком на горячий песок... Двое престарелых казаков под руки почтительнейше приподняли генерала, которого тут же всенародно стошнило. Но в перерывах между приступами рвоты он еще пытался что-то выкрикивать, воинственно потрясая кулаками" (5, 55). И писатель здесь же, отмечая, как провожали генерала казаки укоризненными долгими взглядами и вполголоса переговаривались, дает народную оценку "страстному любителю верховых лошадей", весьма далекую от того, что газета называет "любовью казачества", граничащей "почти с обожанием". А после речи Секретева на банкете, исполненной "пьяного бахвальства" и содержавшей в конце "недвусмыс-
      
       "Донские ведомости", 5 июля 1919 г., No 153, стр. 1.
      
      
      
       ленные упреки и угрозы по адресу верхнедонцов", Григорий Мелехов с ненавистью думает: "Сосватала нас с вами горькая нужда, а то и на понюх вы бы нам были не нужны. Сволочь проклятая! Ломается, как копеечный пряник, попрекает, а через неделю прямо начнет на глотку наступать..." (5, 58).
       Опираясь на сообщения тех же "Донских ведомостей" о поездке нового командующего Донской армией, генерал-лейтенанта Сидорина, на фронт, Шолохов рисует приезд его в хутор Татарский через восприятие Пантелея Прокофьевича, преподносившего генералу хлеб-соль, и Дарьи, получившей из рук генерала медаль на георгиевской ленточке за убийство Ивана Алексеевича Кртлярова (в аналогичной ситуации, как известно, была Марья Дроздова, вдова офицера, убившая Ивана Алексеевича Сердинова).
       "Донские ведомости" обстоятельно сообщали, как был встречен Сидорин в Еланской станице "обществом, поднесшим хлеб-соль", как в Усть-Хоперской станице "путь гостей устилался коврами из живых цветов", а "многие старики и женщины плакали", как в Вешенской Сидорин "с сопровождающими лицами и английскими офицерами" встречен был "почетным караулом, депутациями от станиц, которые поднесли хлеб-соль, и толпами народа", как Сидорин удостаивал "георгиевскими наградами отличившихся" и почти везде произносил пространные речи, указывал "на старые ошибки и неотложные вопросы и призывал всех к мужественной работе до полной победы над большевиками"[1].
       У Шолохова приезд в разгар полевых работ столь высокопоставленного лица со свитой вписывается в хуторские будни. Казаки неохотно собираются у церковной ограды в такую горячую пору, делают это лишь потому, что приказано "стариков и баб всех до одного собрать на сходку", "хлебом-солью встречать" незваных гостей. И все-таки "чувство трепетного уважения" к генералам заставляет Пантелея Прокофьевича махнуть рукой на спешную работу в поле и даже решиться поднести блюдо с хлебом-солью. Но генералы, которых по виду "ничем нельзя отличить от обыкновеннейших солдатских писарей", без золотой шитвы, аксельбантов и эполет, разочаровали старика, и он уже, слыша за спиной насмешки станичных ребятишек, осуждает себя за то, что стоит, "как дурак, с блюдом в руках и с плохо пропе-
      
       [1] "Донские ведомости", 25 июня (8 июля) 1919 г., No 145, стр. 1.
       ченным хлебом, на блюде, который и пекла-то какая-нибудь сопливая старуха" (5, 116). "Внутри у Пантелея Прокофьевича все клокотало от негодования", а при виде выбритого иностранца в шлеме ("...не фуражка, как полагается, какой-то котелок под кисеей"; "...морда вся выбрита наголо, ни одной волосинки не найдешь, хоть с фонарем ищи") он "нахмурился и чуть не сплюнул от отвращения". Зато Дарья осталась довольна, щурила ищущие свои глаза, без стеснения разглядывала Сидорина и со свойственным ей цинизмом думала: "А генералик ничего из себя, подходящий".
       И только после того, как "скрылись сопровождаемые собачьим лаем автомобили", трое стариков еще долго спорили, переругивались и дивились "диковинным временам", тому, за что "медали бабам понавешали": "Казаки пригнали в хутор, а они кольями побили пленных, обезруженных людей. Какая ж тут геройства? Не пойму, накажи господь!" Другой рассудил по-своему: "...надо и бабам приманку сделать, чтоб духом все поднялись, чтоб дюжей воевали" (5, 121). Третий поощряет жестокость расправы над пленными коммунистами.
       Всему этому спектаклю награждения "героинь-казачек", отличившихся "в вооруженной борьбе против красных", предшествует, тяжелым отсветом ложится на него жестокая расправа Митьки-карателя над семьей Кошевого и крайне острая, с открытой, нескрываемой ненавистью, авторская характеристика и самого Митьки Коршунова, и белогвардейских офицеров-карателей: "Соприкасаясь по роду своей службы со всеми стекавшимися в отряд подонками офицерства -- с кокаинистами, насильниками, грабителями и прочими интеллигентными мерзавцами,-- Митька охотно, с крестьянской старательностью, усваивал все то, чему они его в своей ненависти к красным учили, и без особого труда превосходил учителей" (5, 105--106).
       И перед новоиспеченным офицером Митькой Коршуновым, жестокость которого, свойственная его натуре с детства, "чудовищно возросла", и перед всеми этими насильниками и грабителями -- "интеллигентными мерзавцами", руками которых вершила жестокие дела генеральская верхушка, и близко не стояли вопросы, так мучившие героя "Тихого Дона": с кем идти, к кому прислониться, в каком сражаться стане? Однако именно эта отъявленная белогвардейская жестокость, так открыто и остро обнаженная в романе, угнетавшая и отталкивавшая от белых Григория Мелехова, была воспринята зарубежным читателем чуть ли не как сущность
      
      
      
       русского характера. Шолохову пришлось писать специальное предисловие к английскому изданию романа и объяснять, что "жестокость русских нравов едва ли превосходит жестокость нравов любой другой нации"; "И не более ли жестоки и бесчеловечны были те культурные нации, которые в 1918--1920 годах посылали свои войска на мою измученную родину и пытались вооруженной рукой навязать свою волю русскому народу?" (8, 104).
       Как о "продажном мерзавце", обманом вовлекавшем казачество в гражданскую войну, говорил Шолохов и о тех генералах, которые вершили на Дону свои жестокие дела: "...атаман Краснов и прочие подобные ему политические пройдохи", прикрываясь словами о любви к родине, "приглашали на донскую землю немецких оккупантов и потом так называемых "союзников" -- англичан и французов. Говорили о любви к родине и одновременно торговали кровью казаков, обменивали ее на предметы вооружения для борьбы с советской властью, с русским народом" (8, 124).
       Весьма знаменательно, что почти во всех случаях изображения белогвардейских генералов в романе им сопутствуют офицеры и генералы-интервенты. В частности, рядом с командующим Донской армией в хуторе Татарском оказывается матерый английский полковник, который "по приказу генерала Бриггса -- начальника британской военной миссии на Кавказе... сопровождал Сидорина в его инспекционной поездке по очищенной от большевиков земле Войска Донского..." (5, 117). Из сообщений белогвардейских газет известно, что Сидорина сопровождал майор Ульямсен и даже выступал с речами на хуторских и станичных майданах. Шолохов не называет его имени, повышает в звании и раскрывает через него истинную сущность отношений так называемых союзников к России, к русскому народу: "...английский полковник из-под низко надвинутого на глаза шлема с холодным любопытством рассматривал казаков", "...с истинно британским высокомерием смотрел он на разнохарактерные смуглые лица этих воинственных сынов степей", "...не поворачивая головы, оглядел их смуглые обветветренные лица, и твердо сжатые губы его тронула чуть приметная презрительная усмешка", "...рассматривая казаков, он думал о том, что не только этим варварам, но и внукам их не придется идти в Индию под командованием какого-нибудь нового Платова. После победы над большевиками обескровленная гражданской войной Россия надолго выйдет из строя великих держав, и в течение ближайших десятилетий восточным
       владениям Британии уже ничего не будет угрожать. А что большевиков победят,-- полковник был твердо убежден. Он был человеком трезвого ума, до войны долго жил в России и, разумеется, никак не мог верить, чтобы в полудикой стране восторжествовали утопические идеи коммунизма.." (5, 118).
       Если Пантелею Прокофьевичу явно не нравится лишь внешность надменного гостя в пробковом шлеме, то Григорий, столкнувшись под Усть-Медведицкой с английским офицером-артиллеристом, не может сдержать свой гнев и на вопрос изумленного Копылова: "Или тебе его шлем не понравился?" -- отвечает: "Мне он тут, под Усть-Медведицей что-то не понравился... ему бы его в другом месте носить... Две собаки грызутся -- третья не мешайся, знаешь?" И здесь же еще более четко определяет свою позицию: "...я бы им на нашу землю и ногой ступить не дозволил!" (5, 99). А вскоре в дружеской беседе с инструктором по вождению танков Кэмпбеллом, с удивлением рассматривая его "большие смуглые рабочие руки" и узнавая, что англичанин "уважает" красных, считает, что "народ нельзя победить", дружески обнимает его и советует: "Езжай-ка ты поскорей домой, пока тебе тут голову не свернули. Это я тебе -- от чистого сердца. Понятно? В наши дела незачем вам мешаться. Понял? Езжай, пожалуйста, а то тебе тут накостыляют!" (5, 199). Неизвестно, понял ли Григория "уморительно говоривший по-русски" англичанин, но он встал, дружелюбно похлопал Григория по спине, поклонился ему.
       Автор "Тихого Дона" и на этот раз опирался на различные источники, на живые свидетельства современников, воплощал их в позициях и оценках своих героев, сталкивал эти оценки и характеристики, социально заострял их и добивался объективной, исторически конкретной картины гражданской войны на Дону, раскрывал антинародность белого движения, поддержанного иностранным вторжением, международной реакцией. Об этом же, называя имена Африкана Богаевского и генерала Денисова как тех, кто "совместно с представителями английской и французской военных миссий" разрабатывал "широкие планы похода на Москву, ликвидации большевизма на всей территории России", Шолохов пишет с остротой публициста:
       "В порты Черноморского побережья прибывали транспорты с вооружением. Океанские пароходы привозили не только
      
      
      
      
       английские и французские аэропланы, танки, пушки, пулеметы, винтовки, но и упряжных мулов, и обесцененное миром с Германией продовольствие и обмундирование. Тюки английских темно-зеленых бриджей и френчей -- с вычеканенным на медных пуговицах вздыбившимся британским львом -- заполонили новороссийские пакгаузы. Склады ломились от американской муки, сахара, шоколада, вин. Капиталистическая Европа, напуганная упорной живучестью большевиков, щедро слала на юг России снаряды и патроны, те самые снаряды и патроны, которые союзнические войска не успели расстрелять по немцам. Международная реакция шла душить истекавшую кровью Советскую Россию... Английские и французские офицеры-инструкторы, прибывшие на Дон и Кубань обучать казачьих офицеров и офицеров Добровольческой армии искусству вождения танков, стрельбе из английских орудий, уже предвкушали торжества вступления в Москву..." (4, 366).
       Однако в это же время один из самых отъявленных приверженцев старого мира -- Евгений Листницкий -- утрачивает веру в возможность победы белых. Он начинает осознавать неизбежность гибели того дела, которому служил. Его письмо к отцу с трезвой оценкой белогвардейской верхушки исполнено большого смысла. В нем и злоба, и отчаяние, и духовная сломленность, и стремление обрести "тихую пристань": "Я мог бы еще и с одной рукой уничтожать взбунтовавшуюся сволочь, этот проклятый "народ", над участью которого десятки лет плакала и слюнявилась российская интеллигенция, но, право, сейчас это кажется мне дико-бессмысленным... Краснов не ладит с Деникиным; а внутри обоих лагерей -- взаимное подсиживание, интриги, гнусь и пакость. Иногда мне становится жутко. Что же будет? Еду домой обнять вас теперь единственной рукой и пожить с вами, со стороны наблюдая за борьбой. Из меня уже не солдат, а калека, физический и духовный. Я устал, капитулирую" (4, 57).
       Фигура Евгения Листницкого -- одна из тех разновидностей махрового врага революции, через которую как бы изнутри раскрывается не только распад отдельной личности, но и разложение того лагеря, к которому он принадлежал. Листницкий вымышленный персонаж, но и через него, активного участника реальных событий, раскрывается этот неизбежный исторический процесс.
       Сохранилась черновая рукопись пятой главы шестой части романа, по которой представляется возможным про-
       следить процесс работы писателя и особенно роль литературных источников в характеристике Листницкого, в раскрытии его взаимоотношений с Ольгой Горчаковой. Писатель значительно расширяет сцену приезда Листницкого в Новочеркасск, к ротмистру Горчакову, вносит существенные поправки в описание знакомства и развития отношений Листницкого с женой его друга Ольгой Николаевной. Вставляются и характеризуются строки из стихотворения И. Бунина "Собака" ("...с любовью перебирал все сохранившиеся в памяти пахучие и густые, как чеборцовый мед, бунинские строки"), выписывается значительная часть стихотворения А. Блока "Незнакомка" (в тексте остается только одно четверостишье), набрасываются на полях отдельные штрихи к характеристике Ольги ("ущербная красота", "палевое платье"). Правда, Листницкий уже не раз оказывался в окружении литературных цитат: то по пути на фронт слушает рассуждения о "Записках врача" В. Вересаева (2, 340), то отец напоминает ему строки из романа Д. Мережковского "Петр и Алексей" (3, 83). Теперь же бунинская и блоковская лирика передают "истомную скуку" Листницкого, и он, решив "приволокнуться" за Ольгой, рискнул козырнуть меланхолической строфой ("...эти дни одолевала его поэзия, и мысли, как пчелы, несли в соты памяти чужую певучую боль"). Наедине с собой Листницкий "рассуждал, как герой классического романа, терпеливо искал в себе какие-то возвышенные чувства, которых никогда и ни к кому не питал", и, "вспоминая прочувствованное около Ольги, решил, что любит ее той подлинной любовью, которую испытывают порядочные герои романов и живые люди". Горчаков также обращается к литературным параллелям и характеризует свою жену как "тургеневскую женщину" (4, 54).
       Влияние литературных источников сказывается в раскрытии взаимоотношений Листницкого и Ольги (он хранил "ее светлый, немеркнущий образ, облекая его ореолом недосягаемости и поклонения"), в изображении облика Ольги через восприятие Листницкого ("розовая мочка крохотного ушка", "золотая пыльца" "золотисто-ржавых волос", "гаснущая ущербная красота", "тонкие, смугло-красные, растрескавшиеся, жаркие губы", "просвечивающая розовым кожа щек", "волнующе-трогательное детское выражение", "...благоговейно, как молящийся четки, перебирал... в памяти" "сладостные и тоскливые" дни и т. п.).
       Шолохов не раз говорил, что Листницкий не его герой.
      
      
      
      
       Как человек, которым "властно правит разнузданный и дикий инстинкт -- мне все можно" (4, 57), он не мог интересовать писателя. Однако его судьба олицетворяет в романе судьбу белого офицерства, крах его надежд, разложение обреченного на гибель старого мира. Лишь в конце романа читатель узнает от Прохора Зыкова итог этой судьбы: "Кум мой Захар был в отступе при молодом Листницком за денщика, рассказывал: старый пан в Морозовской от тифу помер, а молодой до Катеринодара дотянул, там его супруга связалась с генералом Покровским, ну, он и не стерпел, застрелился от неудовольствия" (5, 379). Григорий поначалу равнодушно встречает это известие, но тут же, противопоставляя молодого Листницкого и Михаила Кошевого, раздумчиво заговорил: "Им с самого начала все было ясное, а мне и до се все неясное. У них, у обоих, свои, прямые дороги, свои концы, а я с семнадцатого года хожу по вилюжкам, как пьяный качаюсь..." (5, 380).
       5. ХРОНИКА БОРЬБЫ КРАСНЫХ
       Гражданская война в России предстает в "Тихом Доне" во всей сложности и драматизме, во всем своем историческом развороте. Особенно тщательно раскрываются особенности этой войны на Дону, каждые ее повороты и изгибы. Все эти перемены воплощаются писателем прежде всего в людских судьбах, в настроении и поведении героев романа. Историзм повествования выражается и в хроникально последовательном раскрытии всех этапов этой борьбы на Дону.
       В третьей книге романа столкновение воюющих сторон проходит три таких, этапа, определяющих структуру повествования, динамику движения действия и судеб героев:
       1. С конца апреля 1918 года, когда казаки-фронтовики северных округов покинули Дон с отступившими частями красноармейцев, до декабря этого года, до того времени, когда казачьи полки (сначала Вешенский, Казанский, Мигулинский, а затем и остальные) открыли фронт красным войскам для беспрепятственного движения на Дон.
       2. С января 1919 года, со времени установления советской власти на Верхнем Дону, до начала Вешенского восстания в марте этого же года.
       3. С марта 1919 года до конца мая этого года, когда восставшие казаки переправились через Дон, а красные войска утвердились на правом берегу реки.
       Воссоздание этой чрезвычайно сложной и противоречивой картины путей казачества в революции и гражданской войне связано с тщательным изучением исторических источников, газетных материалов, архивных документов. "Когда выяснялось, что нужны архивные или исторические данные, писатель прерывал работу на месяц, другой и уезжал в Ростов или Москву, рылся в архивах. Особенно интересовали его газеты первых лет советской власти"[1]. И Шолохов действительно очень часто опирается на сообщения различных газет в освещении событий, особенно конца 1918-го и начала 1919 годов, иногда даже включает эти сообщения в историко-хроникальные описания.
       За каждым отдельным, использованным в повествовании фактическим сведением стоит предварительно проделанная работа историка, нередко -- серьезное разыскание. Особенно тщательно воссоздает писатель хронику борьбы на Дону и за Дон отрядов и частей молодой Красной Армии:
       "К концу апреля Дон на две трети был оставлен красными" (4,9); "Красные уходили к границам Саратовской губернии" (4,20); "По линии Филоново-Поворино выравнивался фронт. Красные стягивали силы, копили кулак для удара... В августе установилось относительное затишье..." (4,69); "Под Филоновской всю осень шли вялые бои. Главнейшим стратегическим центром был Царицын, туда бросали белые и красные лучшие силы, а на Северном фронте у противных сторон не было перевеса" (4, 96) ;"С середины ноября красные перешли в наступление" (4,99); "16 декабря красная конница после длительного боя опрокинула 33-й полк, но на участке Вешенского полка... натолкнулась на отчаянное сопротивление" (4,99); "В образовавшийся на Северном фронте стоверстный прорыв хлынули части 8-й Красной армии... Красные подвигались сторожко, медленно, тщательно щупая разведками лежащие впереди хутора" (4,108); "В Вешенской на заборах трепыхались фоминские приказы. С часу на час ждали прихода красных войск" (4, 120).
       Однако в изображении этого этапа борьбы Шолохов не ограничивается только хроникальными сообщениями. Он соз-
      
       "Извеетия", 12 июня 1940 г., No 134, стр. 5.
      
      
       дает целый ряд ярких сцен мужественной борьбы красных войск против белых казаков. В одном из боев у станицы Дур-новской казаки наблюдают наступление цепей красных, под знаменем, с комиссаром впереди, с пением "Интернационала", и у Григория Мелехова в это время "вдруг выросло смутное, равносильное страху беспокойство" (4,80). В другом бою только что прибывший на фронт отряд революционных матросов рассеял казаков, пошел "в атаку на пулеметы в лоб, не ложась, без крика", а на тоскливом снежном поле после боя "на протяжении версты черной сыпью лежали трупы порезанных пулеметным огнем матросов" (4,99). Участвующий в этих боях Григорий впервые сталкивается "с какими-то иными людьми, с теми, какие всей громадой подпирали советскую власть и стремились, как он думал, к захвату казачьих земель и угодий", и он начинает испытывать "острое чувство огромного, ненасытного любопытства к красноармейцам, к этим русским солдатам, с которыми ему для чего-то нужно было сражаться" (4,87).
       Второй этап этой борьбы -- со времени установления советской власти в хуторах и станицах Верхнего Дона и до возникновения восстания -- Шолохов изображает, сочетая хроникальные описания с картинами жизни казаков за эти полтора месяца установления советской власти в прифронтовой полосе. Здесь сообщается о вступлении красной конницы в станицу Каргинскую в январе 1919 года, о переходе через Дон и вступлении в хутор Татарский красного пехотного полка. Затем "через хутор спешным маршем прошел 6-й Мцен-ский краснознаменный полк" (4,136), а "13-й кавалерийский полк стал в хуторе на ночлег" (4,137). Когда "фронт прошел" (4,143) и лег "возле Донца" (4,148), а бои шли где-то "около Усть-Мечетки", через хутор "редкими валками тянулись обозы, питавшие продовольствием и боевыми припасами 8-ю и 9-ю Красные армии Южного фронта" (4,143). В Мигу-линской и Казанской станицах появляются чрезвычайные комиссии и трибуналы (4,148), в Вешенской -- трибунал 15-й Инзенской дивизии (4,153)'.
      
       [1] Историк С. Семанов, проводивший разыскания в архивах по истории гражданской войны на Дону, утверждает: "Из документов Центрального архива Советской Армии явствует, что именно в январе 1919 года 6-й Советский Мценский стрелковый полк участвовал в боях против белоказаков на Верхнем Дону, причем именно в районе станицы Вешенской... По материалам того же архива установлено, что 15-я Инзенская дивизия (в состав которой входил уже упомянутый 6-й Мценский полк) в январе -- феврале 1919 года вела стремительное наступление из Воронежской губернии на юг между реками Битюгом и Хопром и, перейдя Дон, пошла далее в южном направле-
       Именно в это время на хуторе Татарском создается ревком, и на первый план выдвигаются образы Ивана Алексеевича Котлярова, избранного председателем ревкома, и Михаила Кошевого, избранного товарищем председателя. После долгого перерыва появляется в романе Штокман ("Политотдел Восьмой армии направил меня для работы в ваш округ, как некогда жившего здесь, так сказать, знакомого с условиями"). Штаб Девятой Красной армии посылает в Бу-кановскую комиссара Малкина, который, как выясняется, в отличие от Штокмана, "не особенно разбирается в политической обстановке" (4,260).
       В романе изображается бурно закипевшая жизнь прифронтовой полосы, деятельность ревкома в станицах и хуторах, политические споры, хуторские сходки, распределение конфискованного имущества бежавших с белыми купцов и зажиточных казаков, обложение богатых домов контрибуцией, аресты офицеров. Возникают среди казаков и тревожные слухи, что "красные хотят казачество уничтожить поголовно" (4,177). Здесь Шолохов дважды напоминает о том, что Кошевой на вырванном из ученической тетради листе написал список "врагов советской власти" с мотивировкой ареста: "пущал пропаганды", "надевал погоны", "против власти выступал в караулке", "возмутитель народа и контра революции" и т. п. (4,183). Причем Григория Мелехова в этом списке Кошевой повысил в офицерском звании и выделил как самого опасного врага.
       Борьба со средним крестьянством, политика "расказачивания" донского казачества весной 1919 года квалифицировалась самими политработниками Красной Армии как "яркая ошибка", толкнувшая казаков "к поголовному восстанию" в тылу Красной Армии, что привело "к поражению нашего Южного фронта и к началу длительного наступления Деникина"[1].
       С переходом к изображению Верхне-Донского восстания и борьбы с ним красных войск задачи писателя неизмеримо усложнились. Трудности, с которыми столкнулся писатель, связаны были с отсутствием глубоких исследований этого восстания, причин его возникновения и особенностей борьбы
      
       нии к Северному Донцу. Удалось точно установить, что штаб дивизии с 9-го по 16 февраля 1919 года располагался в станице Вешенской. Следовательно, дивизионный трибунал, как подразделение штаба, также располагался там" ("Москва", 1975, No 5, стр. 209).
       [1] Л. Дегтярев. Политработа в РККА в военное время. М.-- Саратов, ГИЗ, 1930, стр. 94.
      
      
      
       с ним: "...Я описываю борьбу белых с красными, а не борьбу красных с белыми. В этом большая трудность,-- говорил Шолохов.-- Трудность еще в том, что в третьей книге я даю показ вешенского восстания, еще не освещенного нигде. Промахи здесь вполне возможны"[1]. Тем не менее Шолохов воссоздает в романе и борьбу красных с повстанцами. Успешные действия против повстанцев из района Усть-Хоперской станицы ведет 4-й Заамурский конный полк с влившимися в него коммунистами ближайших станиц, он "с боем прошел ряд хуторов, перевалил Еланскую грань и степью двигался на запад вдоль Дона" (4, 209). Из Каргинской вышел "на подавление восстания карательный отряд красных войск в триста штыков под командой Лихачева, при семи орудиях и двенадцати пулеметах" (4, 201). 9-я армия выделила особую группу для борьбы с повстанцами, и Григорий Мелехов под слободой Чистяковка столкнулся со сводным отрядом Дом-нича, в который входили 3-й казачий, 5-й Заамурский, 12-й кавалерийский, 6-й Мценский полки, а под хутором Сви-ридовом -- с 13-м кавалерийским полком[2]. Повстанцам становится известно, что "из Облив и Морозовской направлены штабом Девятой Красной армии два кавалерийских полка, взятых из Двенадцатой дивизии, пять заградительных отрядов, с приданными к ним тремя батареями и пулеметными командами" (4, 245)[3]. После обстоятельной характеристики
      
       [1] "На подъеме". Ростов н/Д, 1930, No 6, стр. 172. Архивные разыскания
       современного историка убеждают в тщательности и этой работы писателя:
       "Уникальной даже для романа "Тихий Дон" является фактография так
       называемого Верхне-Донского (Вешенского) антисоветского восстания
       весной 1919 года. Не вдаваясь в подробности, отметим, что кулацко-кресть-
       янский мятеж этот отличался необычайным упорством и редкой организо
       ванностью... Изучение материалов Центрального архива Советской Армии
       показало безупречную точность исторической реальности этой части шоло
       ховского романа" ("Москва", 1975, No 5, стр. 210).
       [2] "Поданным архива Советской Армии Третий Донской казачий полк...
       входил в марте -- мае 1919 года в состав 16-й стрелковой дивизии. В указан
       ный период дивизия вела бои в районе станции Глубокая, то есть в сотне
       верст от района мятежа. Один из полков дивизии был направлен на его по
       давление. 5-й Заамурский кавалерийский полк (официальное наименование)
       входил в состав 36-й стрелковой дивизии и в полном составе участвовал в по
       давлении мятежа. О 6-м Мценском полку уже говорилось... Был 13-й кав-
       полк, действовавший против повстанцев. Им-то и командовал... И. Н. Дом-
       нич". (С. С е м а н о в. "Тихий Дон": литература и история. "Москва", 1975,
       No 5, стр. 210).
       [3] Гражданская война в России. 1918--1919 гг. Стенографический отчет
       наступательной операции Южного фронта за период январь -- май 1919 г.
       М., 1919, стр. 10, 16, 28, 45--47 ("Труды Комиссии по исследованию и исполь
       зованию опыта войны 1914--1918 гг.").
       4-го Заамурского полка, который "отличался боеспособностью, моральной устойчивостью и щеголеватой кавалерийской подготовкой бойцов" (4, 252), и 1-го Московского пехотного полка, состоявшего из рабочих -- москвичей и рязанцев, Шолохов указывает, что в начале восстания эти полки "почти одни сдерживали напор повстанцев" и благодаря им "установилось некоторое равновесие сил, почти на два месяца определившее недвижность фронта" (4, 253).
       В самый разгар восстания неожиданно перешел к повстанцам 204-й Сердобский полк, выдвинутый в Усть-Хоперскую против повстанцев и входивший в состав экспедиционной дивизии 9-й Красной армии. Произошло это в результате предательства командира полка бывшего офицера Вроновского (в романе Шолохова -- штабс-капитан Вороновский) и деморализации красноармейской массы, состоявшей из зажиточных крестьян Саратовской губернии. В числе других неудач этого времени мятеж сердобцев отмечался командующим Южным фронтом, который констатировал, что "подавление восстания идет медленно, и красноармейские части, действующие против населения, разлагаются"[1].
       Командир дивизии С. Волынский, командовавший группой экспедиционных войск 9-й армии со штабом в ст. Усть-Медведицкой, отмечал, что для подавления восстания были наскоро "собраны случайные части", которые "не могли сразу ликвидировать восстания, и весь апрель шла упорная, с переменным успехом, борьба по линии от Усть-Бузулуцкая до Каргинской станицы, на фронте чуть ли не двести верст"[2]. Что касается мятежа сердобцев, то о нем С. Волынский осведомлен был весьма скупо. Он узнал об этом утром 22 апреля 1919 года от комиссара 2-го заградительного отряда, стоявшего в Усть-Хоперской вместе с 204-м полком. Бежавший оттуда комиссар (в "Тихом Доне" Штокман стремится предупредить политотдел 13-й дивизии, посылает в Усть-Медведиц-кую Михаила Кошевого с пакетом) сообщил, что минувшей ночью полк "собрал митинг и решил перейти к казакам", а командир полка Вроновский "с остальными офицерами полка руководит восстанием", что "две сотни казаков вошли на рассвете в станицу и устроили общий митинг"[3]. Это имевшее
      
       [1] Гражданская война в России. 1918--1919 гг. М., 1919, стр. 46.
       [2] Сборник воспоминаний непосредственных участников гражданской
       войны. 1918--1922. Кн. 2-я. М., Высший военный редакционный совет, б. г.,
       стр. 74, 75 (Отделение Военно-научного общества при Военно-Академичес
       ких курсах).
       [3] Там же, стр. 75, 76.
      
      
      
       место в действительности событие органически вплетается в сюжет романа и уже по законам художественного повествования развертывается в целом ряде глав. С этим событием связана гибель Штокмана и Котлярова, действия Григория Мелехова, Дарьи и других шолоховских героев. Вместе с тем характеристики командования и состава Сердобского полка в романе явно противоположны тем, которые содержатся в воспоминаниях С. Волынского, есть расхождения и в некоторых деталях (например, в действиях приданной полку батареи). Совершенно очевидно, что писатель, тщательно изучая и сопоставляя факты, опирался на многие источники и в особенности на рассказы очевидцев событий в Усть-Хопер-ской.
       Вскоре после этого в романе сообщается об успешном наступлении снятых с фронта полков 23-й кавалерийской дивизии под командованием Быкадорова и Блинова (4, 346), а в мае, когда "с Донца на повстанческий фронт стали прибывать все новые подкрепления красных", когда подошла из-под Астрахани сформированная из частей Таманской армии и добровольцев-кубанцев (4,423) 33-я Кубанская дивизия ("Одна из бригад ее, в состав которой входили Таганрогский, Дербентский и Васильевский полки, была кинута на восстание"), "Григорий Мелехов почувствовал впервые всю силу настоящего удара" (4, 369): "Рано утром на базковском бугре появились первые красные разъезды. Вскоре они замаячили по всем курганам правобережья, от Усть-Хоперской до Казанской. Красный фронт могущественной лавой подкатывался к Дону" (4, 399).
       Однако Шолохов не ограничивается вкрапленными в повествование сообщениями о действиях частей и соединений Красной Армии, участвовавших в подавлении восстания. Писатель дает общую характеристику и оценку борьбы красных войск на разных этапах этой борьбы. Возникшее в тылу 8-й и 9-й Красных армий восстание, по его словам, бесконечно осложняло "и без того трудную задачу овладения Доном" (4, 238): "В апреле перед Реввоенсоветом республики со всей отчетливостью встала угроза соединения повстанцев с фронтом белых. Требовалось задавить восстание во что бы то ни стало, пока оно не успело с тыла разъесть участок красного фронта и слиться с Донской армией. На подавление стали перебрасываться лучшие силы: в число экспедиционных войск вливались экипажи матросов -- балтийцев и черноморцев, надежнейшие полки, команды бронепоездов, наиболее лихие кавалерийские части. С фронта целиком были сняты пять
       полков боевой Богучарской дивизии, насчитывавшей до восьми тысяч штыков, при нескольких батареях и пятистах пулеметах. В апреле на Казанском участке повстанческого фронта уже дрались с беззаветным мужеством Рязанские и Тамбовские курсы, позднее прибыла часть школы ВЦИКа, под Шу-милинской бились с повстанцами латышские стрелки" (4 238).
       Раскрывая в специальной главе соотношение противоборствующих сил на Южном фронте и опираясь при этом на различные источники[1], Шолохов выдвигает свою точку зрения на эти события и нередко полемизирует с теми источниками, на которые опирается. В первых изданиях романа обращала на себя внимание вынесенная в сноску полемика с книгой Н. Какурина "Как сражалась революция", которая оценивалась здесь как обстоятельный и ценный труд. Вместе с тем указывалось, что "доподлинные размеры Верхне-Донского восстания не установлены нашими историками, работающими по воссозданию истории гражданской войны, и до настоящего времени"[2].
       Сведениям Н. Какурина, его характеристике восстания с перечислением количества войск и оружия повстанцев[3], Шолохов противопоставляет добытые тщательным разысканием свои данные, указывает на существенную неточность в отношении подавления восстания в мае на правом берегу Дона: "...оно (восстание) не было, как пишет т. Какурин, подавлено в мае на правом берегу Дона. Красными экспедиционными войсками была очищена территория правобережья от повстанцев, а вооруженные повстанческие силы и все население отступили на левую сторону Дона. Над Доном на протяжении двухсот верст были прорыты траншеи, в которых позасели повстанцы, оборонявшиеся в течение двух недель, до Секретевского прорыва, до соединения с основными силами Донской армии"[4]. Полемика ведется в тексте
      
       [1] Гражданская война в России. 1918--1919. М., 1919, стр. 45--47;
       Н. Какурин. Как сражалась революция, т. I. M.--Л., ГИЗ, 1925,
       стр. 96--98.
       [2] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 3-я. М„ ГИХЛ, 1933, стр. 327.
       [3] Небезынтересно отметить, что Н. Какурин в описании Верхне-Дон
       ского восстания ссылается на труды Комиссии по исследованию и исполь
       зованию опыта войны 1914--1918 годов, которая при составлении страте
       гического очерка наступательной операции Южного фронта в январе -- мае
       1919 года ("Гражданская война в России. 1918--1919") использовала "ар
       хивные документы для очерка борьбы с восстанием" лишь "в небольшой
       части" (стр. 47).
       [4] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 3-я, стр. 328.
      
      
      
       главы, посвященной характеристике положения на Южном фронте:
       "8-я и 9-я Красные армии, не смогшие до начала весеннего паводка сломить сопротивление частей Донской армии и продвинуться за Донец, все еще пытались на отдельных участках переходить в наступление. Попытки эти в большинстве оканчивались неудачей...
       Несомненно, что основной причиной неудавшегося наступления Красной Армии было восстание верхнедонцов. В течение трех месяцев оно, как язва, разъедало тыл красного фронта, требовало постоянной переброски частей, препятствовало бесперебойному питанию фронта боеприпасами и продовольствием, затрудняло отправку в тыл раненых и больных. Только из 8-й и 9-й Красных армий на подавление восстания было брошено около двадцати тысяч штыков.
       Реввоенсовет республики, не будучи осведомлен об истинных размерах восстания, не принял вовремя достаточно энергичных мер к его подавлению. На восстание бросили вначале отдельные отряды и отрядики (так, например, школа ВЦИКа выделила отряд в двести человек), неукомплектованные части, малочисленные заградительные отряды. Большой пожар пытались затушить, поднося воду в стаканах. Разрозненные красноармейские части окружали повстанческую территорию, достигавшую ста девяноста километров в диаметре, действовали самостоятельно, вне общего оперативного плана, и несмотря на то, что число сражавшихся с повстанцами достигало двадцати пяти тысяч штыков,-- эффективных результатов не было.
       Одна за другой были кинуты на локализацию восстания четырнадцать маршевых рот, десятки заградительных отрядов; прибывали отряды курсантов из Тамбова, Воронежа, Рязани. И уже тогда, когда восстание разрослось, когда повстанцы вооружились отбитыми у красноармейцев пулеметами и орудиями, 8-я и 9-я армии выделили из своего состава по одной экспедиционной дивизии, с артиллерией и пулеметными командами. Повстанцы несли крупный урон, но сломлены не были" (4, 367).
       Здесь же, правда, только в журнальном тексте романа, сообщалось о прибытии в первых числах мая на станцию Чертково председателя Реввоенсовета республики, который, однако, во время паники на станции скомкал свою речь и бежал ("Через пять минут паровоз, привозивший председателя реввоенсовета республики, пронзительно свистнул и, набирая
       скорость, загрохотал на Лиски"). Повстанцам становится известно, кто "приехал руководить войсками" (4, 347), у убитого в бою под Шумилинской комиссара интернациональной роты найден "новый приказ" "по Экспедиционным Войскам" с призывом разорить и истребить Каинов (4, 421).
       Открывается четвертая книга романа изображением нового этапа борьбы красных с июня 1919 года, с неудачной попытки форсировать Дон и разгромить переправившихся на левый берег повстанцев, до конца марта 1920 года, до окончательного разгрома белого движения на юге страны. На этом этапе борьбы возникают свои сложные перипетии, предстающие нередко в бытовых деталях их развертывания, даже через чисто локальные операции, описание которых никак уже не встретишь в стратегических очерках и отчетах.
       Надо иметь в виду, что писатель многое видел своими глазами, жил на обдонских хуторах, учился в Вешенской во время восстания. Юношеские свои впечатления он стремился, однако, подкреплять рассказами участников и очевидцев событий. Как известно, во время работы над романом он не раз выезжал в хутора и станицы, тщательно изучал те места, где развертывались события, выяснял особенности отдельных боевых операций, носивших чисто местный характер, и делал своих героев участниками этих событий. В хуторе Калининском (б. Семеновском) я познакомился с местным старожилом А. А. Поповым, который был очевидцем многих развернувшихся у Дона событий, описанных в третьей и четвертой книгах романа. Он был свидетелем прихода в Вешенскую 28-го полка, открывшего фронт красным войскам в конце 18-го года, пришлось ему пережить здесь всю остроту борьбы во время Верхне-Донского восстания, он помнит секретевский прорыв и соединение Донской армии с повстанцами. Наконец, на его глазах красные войска вот здесь, совсем рядом, у хутора Малый Громченок, предприняли попытку переправы через Дон. "Все было так,-- убежденно рассказывал мне старожил,-- как описывает Шолохов. Он очень внимательно выслушивал рассказы очевидцев, добивался точности, выясняя все, что не пришлось увидеть самому".
       "В эту ночь около хутора Малого Громченка,-- начинает Шолохов вторую главу седьмой части,-- полк красноармейцев переправился через Дон на сбитых из досок и бревен плотах" (5, 18). И писатель тщательно описывает, как в пол-
      
      
      
       ной тишине этой ночи от правого берега Дона "отчалили загруженные красноармейцами плоты", как "красноармейцы развернулись в цепь, молча пошли к землянкам, расположенным в полусотне саженей от Дона", как "в паническом беспорядке бежали повстанцы по лугу в направлении Вешен-ской", как, развивая успех первого батальона 111-го полка, "в образовавшийся прорыв устремились прибывшие подкрепления", как "руководивший наступлением командир бригады принял решение прекратить преследование до рассвета" и как Григорию Мелехову с трудом удалось ликвидировать панику в рядах повстанцев и задержать продвижение красных, прижатых к Дону и яростно сражавшихся.
       "После трех залпов из-за песчаного бугра поднялся во весь рост высокий смуглолицый и черноусый командир. Его поддерживала под руку одетая в кожаную куртку женщина. Командир был ранен. Волоча перебитую ногу, он сошел с бугра, поправил на руке винтовку с примкнутым штыком, хрипло скомандовал:
       -- Товарищи! Вперед! Бей беляков!
       Кучка храбрецов с пением "Интернационала" пошла в контратаку. На смерть.
       Сто шестнадцать павших последними возле Дона были все коммунисты Интернациональной роты" (5, 28).
       Соединение повстанцев с регулярными белоказачьими войсками, отход красных от Дона, бои под Усть-Медведиц-кой, попытки полков 9-й Красной армии задержать казаков и новое, почти без сопротивления, отступление красных частей "до самой Грязе-Царицынской железнодорожной ветки" (5, 137), бои под Балашовом, в которых участвует Григорий Мелехов и на глазах которого происходит "отвратительная картина разложения Донской армии" (5, 190), выход 9-й Красной армии на левый берег Дона ("17 сентября части ударной группы Шорина, сделав тридцативерстный переход, вплотную подошли к Дону. С утра 18-го красные батареи загремели от устья Медведицы до станицы Казанской. После короткой артиллерийской подготовки пехота заняла обдон-ские хутора и станицы Букановскую, Еланскую, Вешен-скую")[1], наступление переправившихся в октябре через Дон казачьих корпусов и отступление соединений 9-й Красной
      
       [1] Здесь появляется и такая чисто местная деталь, как переправа через вешенский мост на глазах у красной пехоты отставшей сотни 37-го казачьего полка (5, 223), и типичная для гражданской войны сцена "переговоров" красных и казаков-хоперцев через Дон у Вешенской (5, 224).
       армии ("Заняв широкий плацдарм, казачьи корпуса оттеснили части 9-й Красной армии на фронт Лузево -- Ширин-кин -- Воробьевка, принудив 23-ю дивизию 9-й армии перестроить фронт в западном направлении от Вешенской на хутор Кругловский"; "Угроза окружения встала перед 22-й и 23-й левофланговыми красными дивизиями. Учитывая это, командование Юго-Восточным фронтом приказало 9-й армии отойти на фронт устье реки Икорец -- Бутурлиновка -- Успенская -- Тишанская -- Кумылженская. Но удержаться на этой линии армии не удалось")', наконец, наступление красных войск в ноябре 1919 года[2], окончательный разгром белых на Дону -- все эти перипетии борьбы находят отражение в романе.
       Особое значение приобретают здесь две историко-хрони-кальные главы, в которых с обстоятельностью военного историка писатель характеризует операции Южного фронта: первая из них (XX глава) посвящена организации заслона против прорыва белых и наступлению красных войск (9-й и 10-й армий, объединенных в ударную группу под начальством бывшего командующего 2-й армией В. И. Шорина) в августе 1919 года, вторая (XXIII глава) --тяжелым боям в сентябре -- октябре этого года, накануне генерального сражения на Орловско-Кромском направлении и большого успеха Первой Конной армии под Воронежем.
       В этом случае Шолохов имел возможность опереться на разыскания и первые исследования советских военных историков, обобщенные в книге Н. Какурина "Как сражалась революция". Здесь обстоятельно, со ссылкой на архивные источники, используется большой фактический материал, указывается на численность войск и вооружения сосредоточенных на Южном фронте соединений Красной Армии и их соотношение с силами противника, описываются сосредоточение и расположение войск, участие их в нанесении главного и вспомогательного ударов, раскрываются ближайшие и последующие цели развертывающихся сражений, подводятся некоторые
      
       Именно в это время "в конце октября случайно Пантелей Прокофь-евич узнал, что Григорий пребывает в полном здравии и вместе со своим полком находится где-то в Воронежской губернии" (5, 229), а в Татарский "с фи-лоновского фронта привезли трех убитых казаков" и среди них Аникушку и Христоню (5, 232).
       [2] В конце ноября, поправляясь от тифа на родном хуторе, Григорий узнает от вернувшихся с фронта казаков "о разгроме Шкуро и Мамонтова конницей Буденного, о неудачных боях под Орлом, об отступлении, начавшемся на фронтах" (5, 241).
      
      
      
       итоги. Например: "Убедившись в значительном превосходстве сил группы Шорина по сильному ее давлению на его фронт, противник начал преднамеренно отходить на линию Хопра, Дона и царицынского укрепленного района, лишь изредка переходя в частичное наступление с целью выиграть время для правильного отхода частей и обозов"[1].
       Сравнение с текстом "Тихого Дона" убеждает в том, что из названного источника писатель черпает фактический материал о соотношении сил воюющих сторон, вслед за военным историком перечисляет участвующие в боях соединения и армии, количество штыков, сабель, орудий, раскрывает замыслы командования и их реализацию, показывая противодействие красных войск наступлению противника, подготовку красных к общему наступлению и преднамеренное отступление белых[2].
       Зачем, казалось бы, художнику перечислять количество войск, штыков и сабель, участвующих в сражениях с обеих сторон, зачем ему такая обстоятельность, свойственная обычно военно-историческим очеркам и описаниям?.. Но если вдуматься в эти цифры, то за ними стоят громадные массы людей, втянутых в водоворот гражданской войны. Именно на их плечи война и легла всей своей тяжестью, каждый ее прихотливый поворот сказывался на судьбе живых людей, ложился на сердце глубокой отметиной.
       Вынесенные в специальные главы историко-хроникальные описания раздвигают рамки повествования. Судьбы изображенных в романе людей связываются с большими историческими событиями, затянувшимися сражениями на полях тихого Дона, в которых решался исход гражданской войны на юге. Именно под этим углом зрения отбирался из военно-исторического очерка фактический материал. Писатель четко проводит свою мысль, связанную с бесплодностью наступления красных войск через Дон, приносившего всякий раз одну неудачу за другой.
       Шолохов неоднократно подчеркивает, что казаки, как только они выходили за пределы своих округов, утрачивали "наступательную силу своего движения", нередко отказывались воевать, во всяком случае, не могли "сражаться с таким
      
       [1] Н.Какурин. Как сражалась революция, т. II (1919--1920). М.--Л., ГИЗ, 1926, стр. 295.
       [2] Ср. Н. К а к у р и н. Как сражалась революция, т. II (1919--1920). М.--Л., ГИЗ, 1926, стр. 247, 251, 253--254, 288--290; М. Шолохов: 5, 199--203.
       же упорством, с каким они недавно сражались в пределах своей области". И только когда казачьи полки вновь вступили на донскую землю, "они снова обрели утраченную боеспособность" и начинали оказывать красным ожесточенное сопротивление. Наступательный порыв красных войск растрачивался, война приобретала затяжной характер.
       Эта мысль неоднократно возникает в романе. Проводит ее писатель и в XXIII главе, раскрывая причины неудавшегося наступления Красной Армии в сентябре 1919 года и новый уход с берегов Дона частей и соединений 9-й армии[1]. Однако на этот раз, по словам писателя, "в настроении казаков уже отсутствовала та уверенность, которая окрыляла их весной, во время победоносного движения к северным границам области": "Большинство фронтовиков понимало, что успех этот -- временный и что продержаться дольше зимы им не удастся" (5, 226). Эти перемены в настроениях казачества были чрезвычайно важным фактором на пути к победе, ибо до этого оно всякий раз сплачивалось для защиты своих станиц. Однако Шолохов не только указывает на это обстоятельство, осложнявшее движение красных войск через Донскую область. Он раскрывает ту реальную обстановку на Дону, в условиях которой необходимы были поиски иных решений, нового плана разгрома белых. Плодотворными действиями реализацией в жизни этого плана Шолохов завершает
      
       [1] Ср.: "Поскольку командование Юго-Восточным фронтом не отказалось от мысли форсировать р. Дон наличными силами 9-й армии, эта последняя продолжала свою подготовку к переправе, но в этом своем намерении она была предупреждена противником. III донской корпус 5 октября переправился через р. Дон в районе г. Павловска на участке 56-й стр. дивизии и, отбросив ее к востоку, начал очищать левый берег р. Дона от соседней с ней с юга 14-й стр. дивизии. Введение в дело фронтового резерва -- 21-й стр. дивизии, дравшейся весьма упорно, задержало во времени развитие операций противника, но не изменило их исхода, так как к 10 октября на своих участках форсировали р. Дон и II и I донские корпуса. 14 октября, почти уничтожив 14-ю стр. дивизию, противник на левом берегу Дона занимал уже широкий плацдарм, оттеснив части 9-й армии на фронт Лузево -- Ширинкин -- Воробьевка -- Манина-Кругловский, причем создалось весьма опасное положение для двух левофланговых дивизий 9-й армии (23-й стр. и 22-й стр.). Первая из них вынуждена была перестроить свой фронт прямо в западном направлении от ст. Вешенской на Кругловский. Сложившаяся обстановка в связи с опасением за судьбу двух левофланговых дивизий 9-й армии побудила командование Юго-Восточным фронтом еще 13 октября распорядиться об отходе 9-й армии на фронт: устье р. Икорец -- Бутурли-новка -- Успенская -- Тишанская -- Кумылженская -- Арчединская, с тем чтобы выждать более благоприятный момент для ее перехода в общее наступление" (Н. К а к у р и н. Как сражалась революция, т. II. М.--Л., ГИЗ, 1926, стр. 314--315).
      
      
      
      
       XXIII главу: "Вскоре обстановка на Южном фронте резко изменилась. Поражение Добровольческой армии в генеральном сражении на орловско-кромском направлении и блестящие действия буденновскои конницы на воронежском участке решили исход борьбы: в ноябре Добровольческая армия покатилась на юг, обнажая левый фланг Донской армии, увлекая и ее в своем отступлении" (5, 226).
       Последующиеглавы романа, вплоть до вступления 8-й и 9-й Красных армий в Новороссийск 27 марта 1920 года, воспринимаются как результат этого плана, решившего исход борьбы на юге, окончательный разгром белого движения на Дону.
       "Война подходила к концу. Развязка наступала стремительно и неотвратимо" (5, 267). Такая лаконичная авторская сентенция как бы предваряет дальнейшее развитие повествования. Существенно, что здесь авторская характеристика наступающих и развертывающихся событий перемежается с размышлениями героя ("Он понимал, что настоящее серьезное сопротивление кончилось, что у большинства казаков иссякло стремление защищать родные станицы..."; "Григорий на остановках внимательно прислушивался к разговорам, с каждым днем все больше убеждаясь в окончательном и неизбежном поражении белых") и относится не только к судьбе белых армий и сломленных донцов. В этой характеристике и осознание самим героем неотвратимости развязки собственной судьбы.
       6. "ОТ БЕЛЫХ ОТБИЛСЯ, К КРАСНЫМ НЕ ПРИСТАЛ..."
       Центральный герой романа -- вымышленное лицо, плод художественной фантазии писателя, создавшего образ громадного художественного обобщения. Воплощая в себе качества народного характера, те колоссальные сдвиги в человеческой психологии, которые произошли в мощном водовороте больших исторических событий, Григорий Мелехов воспринимается как историческое лицо. Индивидуальная его судьба часто неотделима от судьбы народной на переломе истории, и в этом подлинный историзм характера эпического повествования.
       Как известно, Шолохов в создании этого характера во многом опирался на судьбу незаурядного казака исключительной храбрости Харлампия Ермакова. В беседах с дочерью этого казака Пелагеей Харлампьевной мы уже установи-
       ли некоторые бытовые детали и подробности его "гражданской биографии", использованные писателем в романе (бабка его турчанка, отец, Василий, имел кличку "Турак", искалечил во время службы руку, жена Парасковья трагически погибла, оставив ему малолетних сына и дочь), некоторые индивидуальные особенности (левша с малых лет и потому рубил в бою левой рукой, как и правой). Но писатель настаивает на том, что у Харлампия Ермакова "взята только его военная биография: "служивский" период: война германская, война гражданская"[1].
       Автору этих строк приходилось слышать на Дону не один рассказ, изобилующий деталями "военной биографии" Ермакова. Рассказы эти походят уже на легенды, лучше поэтому опереться на свидетельства людей, лично знавших Харлампия Ермакова. Один из них, старый коммунист Я. Ф. Лосев, рассказывает: "В войну заслужил четыре Георгия, получил погоны хорунжего. В революцию было примкнул к Подтел-кову, его даже в Базках избрали в ревком. А потом переметнулся к белым. Присутствовал при казни Подтелкова. Затем, когда в Вешках вспыхнул мятеж белых, Харлампий Ермаков подался к повстанцам и командовал у них дивизией. У него умерла жена. Он приголубил себе сестру милосердия и отступил с нею на Кубань. В Новороссийске сдался красным, скрыв свои вешенские грехи. На Польском фронте в Конармии выслужился -- командовал эскадроном, а затем полком... На Польском фронте он здорово отличился у Буденного и с 1921 года по 1924 год был начальником кавшколы в гор. Майкопе. После демобилизации Ермаков вернулся в Базки, недолгое время был председателем комитета взаимопомощи. А при выборах в Советы Ермаков сколотил группу своих однополчан, подпоил их самогоном, и они на районном съезде Советов в Вешках хотели протащить Харлампия в председатели РИКа. Он такую бучу устроил, что пришлось его лишать делегатского мандата. Затем вдовы и партизаны потребовали у Харлампия ответа за его черные дела в дни ве-шенского восстания. В 1927 году Ермаков был изъят органами ГПУ и, кажется, сослан на Соловки или даже расстрелян... Такова биография Ермакова, таковы действительные факты"[2].
       А вот еще один рассказ, на этот раз однополчанина Харлампия Ермакова П. Н. Кудинова, ставшего во главе объе-
      
       [1] "Известия", 31 декабря 1937 г., No 305, стр. 3.
       [2] "Подъем". Воронеж, 1962, No 5, стр. 153, 154.
      
      
      
      
       диненных повстанческих сил. О нем, тогда двадцативосьмилетнем хорунжем[1], георгиевском кавалере всех четырех степеней, сказано в "Тихом Доне": "Отличался он слабохарактерностью, и не ему бы править мятежным округом в такое буревое время, но тянулись к нему казаки за простоту и обходительность. А главное, глубоко уходил корнями Кудинов в толщу казачества, откуда шел родом, и был лишен высокомерия и офицерской заносчивости, обычно свойственной выскочкам. Он всегда скромно одевался, носил длинные, в кружок подрезанные волосы, был сутуловат и скорогово-рист. Сухощавое длинноносое лицо казалось мужиковатым, не отличимым ничем" (4, 209). Вместе с остатками белой армии уже в чине полковника он оказался за границей, порвал с белыми и поселился в Болгарии. В конце пятидесятых годов там и разыскал его бойкий ростовский журналист, и вот что ответил ему П. Кудинов о начале вешенского восстания:
       "Дело было так. Донские полки белых держали фронт под Балашовом против красных. Штаб белых находился в Вешках. Командовал нами спесивый генерал Иванов. Всем нам начертела война, господа генералы и помещики. Вот наши казаки и мы, офицеры из народа (я -- вешенец, Ермаков из Базков, Медведев из Казанской, сотник Ушаков и Богатырев и другие), пошли на замирение с красными, с советской властью. Мы открыли перед Инзенской дивизией фронт белых[2]... А потом пришел приказ красных сдать оружие. Казаки заартачились: "А где же уговор-договор?" А тут на улицах новые приказы расклеили: "Кто не сдаст оружие -- расстрел". На следующий день подперла реквизиция хлеба, скота и обложение денежной данью. Казаки всхомянулись: "То цари триста лет в узде мордовали, потом белые генералы давай гнуть нас в бараний рог, а теперь и красные треногой вяжут. А где же уговор-договор?" И пошло. Казаки-фронтовики -- народ смелый и гордый. Вот гордость эта в народе казачьем заговорила и выпрямилась. Помните, эти слова Шолохов в тридцать восьмой главе "Тихого Дона" (третья книга) вложил мне в уста в разговоре с Григорием Меле-
      
       [1] В конце мая 1919 года П. Кудинов, командуя войсками Верхне-Донского округа, был уже в чине есаула ("Донские ведомости". Новочеркасск, 29 мая (11 июня) 1919 г., стр. 1).
       [2] Генерал Краснов в приказе по Всевеликому Войску Донскому от 10 января 1919 г. клеймил Мигулинский, Казанский и Вешенский полки, самовольно покинувшие фронт и пошедшие на переговоры с большевиками ("Донские ведомости", 15 (23) января 1919 г.,No 12, стр. 2).
       ховым. Очень точные слова! Не видели мы со своего донского база всей нужды и горя России в ту пору, не привыкли к такому разговору, не знали, кто повинен в перегибах, а слепая гордость в нас заговорила, закипела на сердце, и потянулись мы к оружию, пока его у нас еще не отняли. Тут, конечно, контры всех мастей -- монархисты, атаманы-богатеи, эсеры -- возликовали и давай подливать казакоманского масла в огонек, давай раздувать его со всех сторон -- пламя и полыхнуло. У нас не было тайного центра, не было заговора против Советов. Восстание вспыхнуло, как пожар под ветром,-- стихийно".
       На этом свидетельстве, разумеется, сказалась эволюция взглядов бывшего руководителя Верхне-Донского восстания, испытавшего, кстати, сильное впечатление от прочитанного романа. Не надо забывать и о том, что еще молодого Кудино-ва Шолохов характеризовал как "краснобая". Но вот что говорит руководитель восстания об одном из ближайших своих соратников:
       "Среди моих командиров дивизий Григория Мелехова не было... Во главе первой (в романе -- мелеховской) дивизии стоял хорунжий, георгиевский кавалер из хутора Базки Хар-лампий Васильевич Ермаков... Ермаков был храбрый командир, забурунный казак... Я Харлампия знал хорошо. Мы с ним однополчане. И его семейную драму я знал. Его жена трагически умерла в восемнадцатом году, оставив ему двух детишек. А его заполонила новая любовь. Тут такие бои, земля горит под ногами, а Харлампий любовь крутит-мутит. Возле Мигулинки порубил Харлампий матросов в бою, а потом бился у меня головой о стенку. И эти его вечные вопросы: "Куда мы идем? И за что мы воюем?"[1]
       Совершенно очевидно, что эти рассказы о Харлампий Ермакове лишний раз убеждают в том, что его "военная биография" хорошо была известна писателю и основные ее вехи использованы писателем в биографии центрального героя романа.
       Григорий Мелехов, как и его прототип, вернулся с фронта первой мировой войны с полным бантом Георгиевских крестов, о его подвигах, как упоминается в романе, писалось даже в газетах. Рядовой 12-го казачьего полка Мелехов участвовал в августе 1914 года в первых, прикрывавших сосредоточение русской армии боях на границе, в Гали-
      
       [1] "Подъем". Воронеж, 1962, No 5, стр. 153.
      
      
      
       цийской битве, в сражениях на полях Восточной Пруссии, в знаменитом Брусиловском прорыве в мае 1916 года, в боях на румынском фронте... Вскоре после Октябрьской революции Григорий в рядах красных казаков воюет против белогвардейского отряда Чернецова. В начале 1918 года герой романа сближается с Подтелковым, а в мае уже в другом стане является свидетелем его казни...
       Почти с самого начала Верхне-Донского восстания Григорий Мелехов -- командир Вешенского полка, а затем первой повстанческой дивизии, в которой, кстати, оказывается в качестве командира одного из полков и его прототип -- Харлампий Ермаков, которого Григорий любил "за исключительную храбрость и казачью лихость" (4, 272)[1].
       Герой романа разделяет со своим прототипом и многие детали борьбы этого времени (ему лишь свойственным маневром зарубил в бою каргинского коммуниста Петра Семи-глазова, изрубил в атаке матросов-балтийцев, участвовал в боях на подступах к станице Усть-Медведицкой уже после соединения с Донской армией и т. п.), встречается с ним при отступлении белой армии в Екатеринодаре, вместе остаются они в Новороссийске, чтобы перейти к красным...
       Что касается дальнейшей военной биографии Григория Мелехова, то о ней в романе сообщается скупо. Со слов Прохора Зыкова читатель узнает, что Григорий прошел "фильт-ру-комиссию" при Особом отделе (5, 363), вступил в Новороссийске "в Конную армию товарища Буденного", принял эскадрон, и "пошли походным порядком под Киев" (5, 309).
       В черновом варианте рукописи Григорий, явившись на регистрацию в Вешенскую, сообщает о себе такие детали ("Григорий Мелехов, бывший сотник Донской армии, командир второго эскадрона Восемьдесят третьего полка Четырнадцатой кавдивизии Первой Конной армии"), что хоть ищи его имя в списочном составе названного полка. Во всяком случае, можно быть уверенным, что фамилия Харлампия Ермакова там есть[2].
       Нельзя обойти вниманием и такой достоверный факт: дивизия, в которой оказывается Григорий Мелехов, формиро-
      
       [1] В четвертой книге романа писатель, почти повторяясь, вновь на
       поминает: "Он любил этого лихого, отчаянно храброго командира" (5,
       138).
       [2] Рукописи "Тихого Дона". Рукописный отдел ИРЛИ, л. 76.
       валась уже после взятия Новороссийска, преимущественно из казаков, перешедших на сторону советской власти, и во главе ее стал герой гражданской войны Александр Пархоменко. Верно и то, что вместе с другими соединениями Первой Конной армии дивизия эта шла на Украину походным порядком и в июне 1920 года сосредоточилась под Киевом для борьбы с белополяками.
       От того же Прохора Зыкова становится известно об успешной службе Григория в Первой Конной, об участии в польском походе ("В Польше, когда прорвали фронт и пошли с Семеном Михайловичем белых поляков кастрычить..."), сообщается и еще один весьма характерный эпизод, словно бы заимствованный из "военной биографии" Ермакова ("Возле одного местечка повел он нас в атаку. На моих глазах четырех ихних уланов срубил. Он же, проклятый, левша сызмальства, вот он и доставал их с обеих сторон... После боя сам Буденный перед строем с ним ручкался, и благодарность эскадрону и ему была"). Во всяком случае, дочь Ермакова рассказывала мне почти аналогичный случай. Вспоминала она и о фотографии, на которой ее отец изображен вместе с Буденным.
       На этом, собственно, и кончаются "совпадения" в военной биографии героя "Тихого Дона" и его прототипа. Историзм созданного Шолоховым характера совсем не в том, что его биография повторяет отдельные моменты биографии реального лица, а прежде всего в том, что, опираясь на эти реалии судьбы одного человека и воплощая их в характере героя эпического повествования, Шолохов раскрывал судьбу Григория Мелехова как типическую судьбу народного героя. Нельзя не заметить при этом, как тщательно выписывались те исторические коллизии и ситуации, с которыми связан Григорий Мелехов и в которых он предстает как историческое лицо. Герой эпического повествования всегда выразитель народной судьбы, истинно народных исканий и устремлений. Создание такого характера возможно лишь на основе смелого обобщения силой большого художественного таланта.
       Прототип Григория Мелехова Харлампий Ермаков, по словам хорошо знавших его людей, был лишен того, что "Шолохов вдохнул в душу Григория,-- страсти, обаяния, мучительного искания правды". Он вообще не особенно задумывался над жизнью[1]. В этом убеждает и тот образ "бесша-
      
       "Подъем". Воронеж, 1962, No 5, стр. 153, 154.
      
      
      
      
       башного рубаки" ("рубака не из последних"), базковского хорунжего Харлампия Ермакова, который создан писателем в романе. Чаще всего он предстает в пьяных разгулах, бездумных выходках, в анархических замашках ("Гулять хочу!"-- рычал Ермаков и все норовил попробовать шашкой крепость оконных рам"; "Зарублю! Мелехов! Жизню свою положу к твоим ножкам, не дай нас в трату! Казаки волнуются. Веди нас в Вешки,-- все побьем и пустим в дым! Илюшку Кудинова, полковника -- всех уничтожим! Хватит им нас мордовать! Давай биться и с красными, и с кадетами! Вот чего хочу!"; "Гуляй, душа! Все одно -- пропадает тихий Дон!"; "Мы тут решаемся в красные идтить, понял? Ить мы казаки -- или кто? Ежели оставят в живых нас красные -- пойдем к ним служить! Мы -- донские казаки! Чистых кровей, без подмесу! Наше дело.-- рубить. Знаешь, как я рублю? С кочерыжкой! Становись, на тебе попробую! То-то, ослабел? Нам все равно, кого рубить, лишь бы рубить"). Серьезные раздумья о жизни, метания в поисках пути и для себя, и для других вообще не знакомы Ермакову ("Я обо всех и не печа-луюсь... У меня об своей овчине забота...").
       Григорий же -- весь в искренних, мучительных для него исканиях. И самые трудные из них приходятся на кульминационные страницы книги, на то время, когда Григорий находится в белом стане, то воспринимая его как "свой", то как "чужой" лагерь. Оказавшись на короткое время в одной сотне красновской армии, братья Мелеховы осознают, что их дороги вновь расходятся. Петр чувствует, что Григорий может переметнуться к красным ("Ты, Гришатка, до се себя не нашел"), о своем же пути он говорит уверенно: "Я на свою борозду попал. С нее меня не спихнешь! Я, Гришка, шататься, как ты, не буду" (4, 26). Вскоре на этой бесхитростно прямой борозде Петр и погибает.
       Весьма знаменательно, что именно во время работы над этими первыми страницами третьей книги романа Шолохов представлял читателям своего героя "своеобразным символом середняцкого донского казачества": "Те, кто знает историю гражданской войны на Дону, кто знает ее ход, знает, что не один Григорий Мелехов и не десятки Григориев Мелеховых шатались до 1920 года, пока этим шатаниям не был положен предел. Я беру Григория таким, каков он есть, таким, каким он был на самом деле, поэтому он шаток у меня, но от исторической правды мне отходить не хочется"[1].
       С особой остротой "вопрос об отношении к среднему крестьянству" в связи с участием Григория Мелехова в восстании на Верхнем Дону вставал перед писателем в процессе создания третьей книги. А в дни работы над завершающими роман частями Шолохов утверждал: "У Мелехова очень индивидуальная судьба, и в нем я никак не пытаюсь олицетворять середняцкое казачество"[1]. И в этих разновременных авторских трактовках судьбы центрального героя романа нет сколько-нибудь существенных противоречий. Высказывания писателя относятся к разным этапам работы над образом, в каждом из них акценты расставлены четко: в первом случае колебания Григория в один из самых напряженных этапов гражданской войны на Дону связываются с судьбами середняцкого крестьянства и герой романа предстает как яркий выразитель их интересов и путей; во втором случае акцент делается на индивидуальности личности и судьбы героя уже на ином этапе, когда после завершения гражданской войны ему предстояло в силу иных обстоятельств оказаться в банде.
       Важно заметить, что "шатания" Григория Мелехова писатель связывает с особенностями развертывания гражданской войны на Дону, с ее ходом и рассматривает его метания меж двух лагерей как типическое социальное явление, а художественное выражение этого явления -- как следование исторической правде.
       Как всегда в переломные моменты жизни Григория, Шолохов тщательно мотивирует настроения и поведение своего героя, раскрывает его раздумья и поиски верной дороги в обостряющейся борьбе. Вновь "будто и не было в его жизни полосы, когда он бился под Глубокой с чернецовским отрядом. Но тогда он твердо знал обличье своих врагов,-- в большинстве они были донские офицеры, казаки. А тут ему приходилось иметь дело с русскими солдатами, с какими-то иными людьми, с теми, какие всей громадой подпирали советскую власть и стремились, как думал он, к захвату казачьих земель и угодий" (4, 87). Писатель здесь очень четко отделяет авторскую позицию от размышлений героя ("как думал он"), указывает на его заблуждения.
       С другой стороны, Григорий во многом разделяет чувства и настроения казаков: "Всем им казалось, что только по вине
      
      
      
      
      
      
       "На литературном посту", 1929, No 7 (апрель), стр. 44.
       [1] "Известия", 10 марта 1935 г., No 60, стр. 3.
      
      
      
       большевиков, напиравших на область, идет эта война. И каждый, глядя на неубранные валы пшеницы, на полегший под копытами нескошенный хлеб, на пустые гумна, вспоминал свои десятины, над которыми хрипели в непосильной работе бабы, и черствел сердцем, зверел. Григорию иногда в бою казалось, что и враги его -- тамбовские, рязанские, саратовские мужики -- идут движимые таким же ревнивым чувством к земле: "Бьемся за нее, будто за любушку",-- думал Григорий" (4, 88). Однако "все то же острое чувство огромного, ненасытного любопытства к красноармейцам, к этим русским солдатам, с которыми ему для чего-то нужно было сражаться" (4, 87), осознание великой силы русского народа, недовольство войной -- все эти чувства, чаще всего разделенные со всеми казаками, но острее переживаемые Григорием, заставляют его раньше других бросить фронт и ожидать прихода красных в родной хутор с тем же огромным, ненасытным любопытством.
       И тут Григорий снова, как когда-то в отряде Подтел-кова, сталкивается с недоверием к себе как офицеру. Одно случайное обстоятельство переплетается с другим -- и вызывающе наглое отношение красноармейца из Луганска, и бесчинства красноармейцев 13-го кавалерийского полка, и своевольное решение одного из них расправиться с Григорием разрушают его любопытство, приводят к мысли "махнуть через фронт к своим" (4, 142). Даже Кошевой, когда фронт прошел, удивляется тому, что Григорий остался встречать красных в своем курене. И Григорий, по словам автора, стал "на грани в борьбе двух начал, отрицая оба их" (4, 162). При этом все-таки белые для него "мы", а красные --"они". Осуждая себя за то, что "душой болел, туда-сюда качался" (4, 165), Григорий думает о красных как о "чужих" и для себя, и для всех казаков ("Чужие они мне и всем-то казакам"). Но вопрос: "К кому же прислониться?" (3, 271) -- который волновал его при уходе от Подтелкова, он на этом этапе решает не в пользу ни тех, ни других. Здесь начинаются поиски третьего, не существующего в революции пути, о котором он позже скажет: "Кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных не пустить -- лучше было бы" (5, 377).
       И только в самом начале восстания Григорию кажется, что он обретает наконец-то верную дорогу: "Ясен, казалось, был его путь отныне, как высветленный месяцем шлях... Будто и не было за его плечами дней поисков правды, шата-
       ний, переходов и тяжелой внутренней борьбы" (4, 198). Теперь, подобно Петру, он думает, что нашел "свою борозду" и будет "за делянку земли", за свою правду "биться крепко, не качаясь,-- как в стенке" (4, 198). Но автор подчеркивает, что герой его в это время "до края озлобленный", "опаляемый слепой ненавистью", "со злостью" отмахивающийся от здравых мыслей ("Богатые с бедными, а не казаки с Русью..."; "Мишка Кошевой и Котляров тоже казаки, а насквозь красные...").
       Радость обретенного верного пути сменяется тревогой и горечью, вновь встают вопросы, от которых уклонялся ("А главное -- против кого веду? Против народа... Кто же прав?"), и встают настолько остро, что Григорий приходит к выводу: "...заблудились мы, когда на восстание пошли..." (4, 249). Впервые за время своих шатаний он осознает трагическое положение середины: "Надо либо к белым, либо к красным прислоняться. В середке нельзя,-- задавят" (4, 275). Сознавая свою и общую с восставшими казаками вину ("...виноватые мы...",я в этом виноватый..."), Григорий готов с красными "замириться и -- на кадетов" ("А как? Кто нас сведет с советской властью? Как нашим обчим обидам счет произвесть?") (4, 302), но, сознавая, что "с советской властью нас зараз не помиришь, дюже крови много она нам, а мы ей пустили", Григорий уже "не болел душой за исход восстания" (4, 371), "все время жил в состоянии властно охватившего его холодного, тупого равнодушия" (4, 377).
       Приход белых Григорий воспринимает со злобой, им овладевает "холодное бешенство" (5, 58), просыпается "неудержимая ярость" (5, 95). Вновь возникает межа --"мы" и "они", и на этот раз "они"-- белые. Теперь уже белых Григорий воспринимает как "чужих" и для себя, и для трудового казачества ("...Я для них белая ворона"; Я им чужой от головы до пяток"; "Сын хлебороба, безграмотный казак -- какой я им родня?"; "Сосватала нас с вами горькая нужда, а то и на понюх вы бы нам не были нужны") .
       Резкий отход Григория от белых, враждебное отношение к офицерству, чувство глубокого отвращения к вдохновителям белого движения сопровождаются осознанием и своего достоинства и достоинства всего народа ("...народ другой стал с революции, как, скажи, заново народился!").
       Григорий впервые осознает враждебность белых народу
      
      
      
       как социальное явление, и в этом сказывается обретенный исторический опыт. В этом сущность историзма характера героя эпопеи, выразившего народное сознание и определившего свое место в истории, в процессе участия в исторических событиях.
       Есть еще одна важнейшая деталь, выявляющая существенные перемены в психологии героя и народа, происходившие в результате войны и революции: "огромное любопытство" к тем, кто воюет за новую жизнь, сменяется осознанием их социальной правоты. Главное --"дело, за какое в бой идешь" (5, 90). Григорий хорошо знает -- его нет у белых, но оно есть у красных, и Григорий начинает искать "оправдания красным". Теперь он решительно отказывается "защищать чуждых по духу, враждебно настроенных к нему людей, всех этих Фицхалауровых, которые глубоко его презирали и которых не менее глубоко презирал он сам" (5, 103). В отличие от Ермакова, которому безразлично, "кого рубить, лишь бы рубить", Григорий высказывает искреннее желание перейти к красным и честно служить осознаваемым целям революции. Но тут "снова со всей беспощадностью встали перед ним прежние противоречия" (5, 103). Григорий снова и надолго занимает промежуточное положение --"погляжу со стороны". С этих пор он, в сущности, не принимает участия в боях с красными. И не только он --"опять казаки не хотят воевать" (5, 181).
       Григорий Мелехов "от белых отбился" навсегда. Но он хорошо сознает, что и "к красным не пристал", хотя "сначала... с великой душой служил советской власти" (5, 380). Почему же только сначала? И на этот вопрос Григорий отвечает сам, отвечает со свойственной ему искренностью и вместе с тем большой горечью: "У белых, у командования ихнего, я был чужой, на подозрении у них был всегда... Не верили они мне! А потом и у красных так же вышло. Я ить не слепой, увидал, как на меня комиссар и коммунисты в эскадроне поглядывали... В бою с меня глаз не сводили, караулили каждый шаг и наверняка думали: "Э-э, сволочь, беляк, офицер казачий, как бы он нас не подвел". Приметил я это дело, и сразу у меня сердце захолодало. Остатнее время я этого недоверия уже терпеть не мог больше" (5, 380).
       Шатания Григория Мелехова от красных к белым и от белых к красным привели к тому, что он на самом деле испытал недоверие и в том и другом лагере. Если раньше он сам воспринимал красных как "чужих", то теперь красные воспри-
       нимали его как "чужого", когда он пусть и с большим опозданием, но нашел свое место в борьбе. Вступив в Красную Армию, Григорий, по словам Прохора, "переменился", "веселый из себя стал" (5, 309). Но от недоверия не только "сердце захолодало". Недоверие убивало Григория как личность, отрезало пути к новой жизни. Уставший от войны человек думает служить до полного прощения своих прошлых грехов, но ему не доверяют и увольняют из армии. Возвращаясь в родной хутор, он вновь с наслаждением мечтает о мирном труде хлебороба, но вновь сталкивается с недоверием. Григорий мечется в поисках выхода и не находит его. Боязнь возмездия за участие в восстании гнетет его. Однажды уже, когда "впервые Григорий уклонился от прямого участия в сражении", в нем "словно что-то сломалось" (5, 103). Нет, "не трусость, не боязнь смерти" руководили им тогда. Теперь же некогда "отчаянный" человек, не раз глядевший смерти в глаза и даже просивший ее, "сробел", по его же словам, "жидковат оказался на расплату" (5, 388). Теперь уже иные, чем раньше, встают перед ним вопросы, уже не о выборе пути, а о расплате за неверно пройденные дороги: "И почему его, Григория, должны были встречать по-иному? Почему, собственно, он думал, что кратковременная честная служба в Красной Армии покроет все его прошлые грехи? И, может быть, Михаил прав, когда говорит, что не все прощается и что надо платить за старые долги сполна?" (5, 372). В полном отчаянии, окруженный недоверием, Григорий делает самый неверный шаг в своей жизни, и в пору нового глухого брожения на Верхнем Дону оказывается в банде Фомина.
       Вот почему Шолохов уже во время завершения романа настаивал на индивидуальности судьбы своего героя. Именно в это время чисто субъективные причины в так, а не иначе сложившейся судьбе героя в сплаве с объективными обстоятельствами вели к трагическому финалу, выражающему историческое заблуждение человека, который искренне искал верную дорогу в революции и не нашел ее.
       Как известно, такой финал судьбы героя, такое завершение эпопеи были восприняты как искажение истории и как серьезный изъян идейно-художественной концепции "Тихого Дона". Еще и сегодня нередки попытки пересмотреть эту авторскую концепцию, подменить ее возможностью в будущем иного для Григория исхода.
      
      
      
      
      
       К такому финалу не легким путем пришел и сам писатель. Достаточно сказать, что прототип Григория Мелехова не был в банде. И если Шолохов заставляет своего героя испить чашу горечи до дна, содрогаясь от отвращения к людям, которые его окружают в банде, и испытывая злобу на самого себя, то это не результат жестокого своеволия писателя, а раскрытие объективно-исторических обстоятельств, вне которых не мыслилось завершение художественного повествования, создававшегося с подлинно исторической обстоятельностью.
       Заключительные страницы романа выписаны с такими достоверными подробностями, с какими воссоздаются обычно важные исторические события, хотя и на этот раз, как и в первой книге романа, как и при изображении трагических ситуаций восстания, Шолохов почти не выходит за пределы Верхне-Донского округа. События развертываются в хуторах и станицах, где прошла молодость писателя, где он сам принимал участие в борьбе с бандами. Многое он видел своими глазами. Но теперь, во время работы над завершающими роман страницами, писатель вновь выезжал в станицы и хутора, чтобы встретиться с очевидцами событий, обновить юношеские впечатления "живыми деталями", подкрепить их народными оценками.
       Забота об исторической достоверности финальных страниц романа потребовала обращения к архивному материалу. Известно, что писателю был доступен материал архива Северо-Кавказского военного округа о борьбе с бандами на территории бывшей Донской области. Значительный материал присылали автору "Тихого Дона" и его читатели. Один из них, работник штаба кавалерийской дивизии, разбирая архивы, обнаружил ценные материалы о борьбе с бандами в самом начале двадцатых годов и прислал эти материалы писателю[1].
       Современный историк, обратившийся к фондам Северо-Кавказского военного округа, имел возможность убедиться в том, что Шолохов изображает возникновение и разложение банды Фомина, начиная с восстания в марте 1921 года караульного эскадрона в Вешенской и кончая гибелью самого Фомина в феврале 1922 года, с полной достоверностью: "Например, после разгрома фоминской банды весной 1921 года среди его приспешников возникла мысль соединиться с бандой Маслака, которая, по словам Капарина, "бродит
      
       [1] "Комсомольская правда;", 17 мая 1937 г., No 111, стр. с
       где-то на юге области". Действительно, банда Маслака (Маслакова -- бывшего командира 1-й Конной Армии, поднявшего мятеж против советской власти в начале 1921 года) весной -- летом действовала, судя по оперативным сводкам СКВО, в южных пределах Донской области"[1].
       Безвыходность положения, в котором оказался Григорий Мелехов, четко связана, как и все события романа, с исторической хронологией, диктуется временем. С конца 1920 года он больше двух месяцев скрывается по хуторам Еланской станицы. С марта 1921 года, схваченный бандитами при выходе из хутора, в котором скрывался, Григорий оказывается в банде Фомина. В банде он находится до первого ее разгрома 18 апреля 1921 года у Слащевской дубравы. Однако Григорий не покинул ее главарей, хотя, скрываясь вместе с ними на острове, испытывал отвращение к этому "волчьему выводку". С конца апреля и до лета 1921 года Григорий вновь находится в банде, оказывается в близких ему с детства местах, на вешенском отводе, табунных землях родной станицы, и особенно остро воспринимает постыдную бандитскую жизнь, когда банда уходила, как "преследуемые борзыми волки: изредка огрызаясь и почти не останавливаясь" (5, 461).
       К середине мая 1921 года против банды боролись не только заградительные отряды 12-го продовольственного полка, специально сформированная в Вешенской конная группа милиции, конные части соседних станиц (Усть-Хоперской, Бука-новской). Ее преследовали по пятам эскадроны переброшенного с юга 13-го кавалерийского полка. Банда пополнялась всяким человеческим отребьем, бежавшими из тюрем и лагерей, остатками других, уже разгромленных банд. Это был "отпетый народ": "Им было решительно все равно -- кому бы ни служить и кого бы ни убивать, лишь бы была возможность вести привольную кочевую жизнь и грабить всех, кто попадался под руку" (5, 468). "И вот с какими людьми связал я свою судьбу..."-- думает Григорий, "охваченный тоской, горечью и злобой на самого себя, на всю эту постылую жизнь..." (5, 475). Однако и это пришлось пережить ради осуществления своей мечты -- вместе с Аксиньей "пробраться на Кубань, в предгорья, подальше от родных мест, и там пережить смутное время" (5, 428). Трагический исход этой мечты известен читателям всего мира. Но после этого Григорий живет
      
       "Москва", 1975, No 5, стр. 211.
      
      
       на страницах романа еще около года (с лета 1921 года по март 1922 года), живет "в страхе и смятении", скрываясь от людей в лесу, живет с тоской по детям, по родному хутору... Это уже "изломанная жизнь", она черна, как "выжженная палами степь"... И еще: "Вся жизнь Григория была в прошлом..." И в самом конце: "Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына... Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром".
      
      
      
      
       ГЛАВА 5 В РАБОТЕ ПЕЧАТНЫЙ ТЕКСТ
       0x01 graphic
      
      
       1. ОТ ЖУРНАЛЬНЫХ ПУБЛИКАЦИЙ К ОТДЕЛЬНЫМ ИЗДАНИЯМ
       "Тихий Дон", начиная с публикации первых его двух книг на страницах журнала "Октябрь", воспринимался как большое событие литературной жизни страны. Читательский спрос на роман М. Шолохова был настолько велик, что в 1928--1929 годах первая книга "Тихого Дона" выдержала в "Московском рабочем" четыре издания, вторая -- шесть, а в 1929--1931 годах обе книги трижды издавались Госиздатом.
       Напряженно работая над завершением романа, Шолохов не раз обращался к текстам уже опубликованных книг, вносил в них исправления. Нельзя сказать, что в результате этой работы возникали новые редакции романа. Основной текст оставался без изменений, но в него вносились порой и весьма существенные поправки.
       Теперь, когда рукописи первых книг "Тихого Дона" утрачены, журнальная публикация приобрела характер первоисточника. О близости этого текста к чистовой рукописи говорит то обстоятельство, что писатель в течение ряда лет публиковал первые две книги романа без каких-либо дополнений, сохраняя прежнее деление на части, прежнее количество глав в каждой из них[1].Отдельные издания первых двух книг романа в "Московском рабочем" и Госиздате являются полной перепечаткой журнального текста, с устранением на-
      
       [1] Лишь в издании "Роман-газеты" вместо обычной порядковой нумерации некоторые части первых двух книг и все главы получили названия. Напр.: Часть первая; главы: Турчанка.-- Сазан.-- Проводы.-- Ловля. И т. д.; Часть вторая; главы: "Торговый дом Мохов С. П. и Атепин Е. К.".-- Дочка.-- Слесарь Штокман.-- Побоище. И т. д.; Казачество на войне [Часть третья]; главы: Арест Штокмана.-- На царской службе.-- Сполох.-- Война.-- Первая кровь. И т. д.; Часть 4-я. Перед Октябрем; главы: В офицерской землянке.-- Фронт рушится.-- Родня по труду. И т. д.; Часть 5-я. Кровь под копытом; главы: Навоевались!-- Народную власть...-- Гиблое время. И. т. д. Однако эти перемены сделаны не автором, а редакцией, и, судя по всему, для рекламной броскости издания.
      
      
       рушающих смысл искажений и опечаток. В издания Госиздата вносились незначительные поправки.
       Крайне неисправным оказался журнальный текст третьей книги "Тихого Дона". Печаталась она в журнале "Октябрь" с большими перерывами (январь 1929 г.-- октябрь 1932 г.) и существенными купюрами во многих главах (XI, XX, XXII, XXIII, XXXIII, XXXVIII и др.). Особенно значительные искажения допущены при обновленной редакции журнала (отв. редактор Ф. Панферов).
       В первом отдельном издании писатель восстановил исключенный при первой публикации текст, а также нарушенную сквозную нумерацию глав шестой части романа, внес поправки и в те главы, которые были опубликованы еще в 1929 году. В связи с этим полной и исправной публикацией следует признать первое отдельное издание третьей книги, вышедшей в свет в конце февраля 1933 года (редактор Ю. Б. Лукин).
       Впервые заметной авторской правке текст "Тихого Дона"
       подвергся в 1933 году, при подготовке к изданию трех книг
       романа в государственном издательстве "Художественная
       литература" (ГИХЛ). -
       "Все три книги,-- сообщал Шолохов в издательство,-- претерпели некоторую авторскую переработку... Никаких исправлений, выкидок и дополнений делать больше не буду... В 3 кн. есть ряд вставок. Все эти куски были выброшены редакцией "Октября". Я их восстановил и буду настаивать на их сохранении"[1].
       Редактором романа стал в это время Ю. Б. Лукин. Он так вспоминает о начале своей работы:
       "...Долго не забуду того ощущения простого страха, который я испытывал, когда мне, тогда еще совсем молодому редактору, было поручено редактировать 3-ю книгу "Тихого Дона". Сделав ряд пометок, я ждал свидания с Шолоховым, и после первой же встречи у меня навсегда осталось чувство глубочайшего уважения к этому человеку"[2].
       И в дальнейшем, по словам Юрия Лукина, ни одного исправления в текст романа не вносилось "без ведома и согласия автора". Рукописи "редкостно взыскательного к себе" писателя поступали в издательство "выверенными с исклю-
      
       [1] М. Шолохов -- А. Митрофанову. Вешенская, 26 сентября 1932 г.
       ЦГАЛИ, ф. 613, оп. 17, ед. хр. 431, л. 33.
       [2] Ю. Лукин. Заметки редактора. "Лит. газета", 15 ноября 1938 г.,
       No 63, стр. 3.
      
      
      
      
       чительной тщательностью"[1]. Шолохов вместе с редактором снимал повторения, добивался "сжатости, яркости, разнообразия изобразительных средств". Целенаправленное раскрытие общей проблематики произведения в процессе работы над печатным текстом неотделимо от устранения языковых погрешностей. Особое внимание обращалось на точность, выразительность авторских характеристик персонажей.
       В первых изданиях романа сообщались детали, искажавшие отношения Аксиньи и Григория. Переживая душевную травму, Аксинья после встречи в подсолнухах уходила от Григория "ухарской поступью". Неточно передавалось и отношение к ней Григория, как к "чужой и незнакомой". Логика развития этих образов привела к исключению абзаца: "Григорий скинул фуражку, чтобы не виднелся красный околыш, щурясь, поглядел Аксинье вслед. Не она шла, будто ухарской, в раскачку поступью, а другая, чужая и незнакомая"[2].
       В журнальном тексте и первых изданиях романа слишком навязчиво разъяснялось поведение Григория на различных этапах его исканий. Например: "Для него наступил такой момент, когда в сознании нарастает необходимость оглянуться через плечо на пройденную путину и проследить неровные ее извивы"[3]. Писатель стремился мотивировать необходимость специального рассказа о том, как постепенно вытравливалась из сознания Григория большевистская правда Гаранжи. Из этой же главы, после раскрытия сложных отношений Григория и Чубатого, опускается разъяснение состояния героя перед наступлением в Трансильванских горах: "Нынче, как никогда, было ему страшно за себя, за людей, хотелось кинуться на землю и плакать, и, как матери, жаловаться ей на детском языке"[4]. Другой абзац, опущенный из II главы пятой части, передавал состояние Григория в момент его сближения с казаком-автономистом Извариным: "Сопоставляя слова Изварина и Гаранжи, пытался, но не мог определить, на чьей же стороне правота. Однако как-то невольно для себя, подсознательно, воспринимал новую веру,
       [1] Ю. Лукин. Заметки редактора. "Лит. газета", 15 ноября 1938 г.,
       No 63, стр. 3.
       [2] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 1-я. Изд. 3-е. М., Госиздат, 1931,
       стр. 88.
       [3] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. 3-е. М., Госиздат, 1931,
       стр. 47.
       [4] Там же, стр. 59.
       критически пересматривал нечто прочно отложившееся в сознании"[1]. Несколько позже писатель сократил в XIII главе этой же части описание размышлений Григория, который только что ушел из отряда Подтелкова и не знал еще, "к кому же прислониться, у кого полной пригоршней почерпнуть уверенности?".
       Все эти сокращения сделаны с одной целью -- освободить текст романа от излишних объяснений извилистого пути Григория, повторяющих то, что раскрывается непосредственно через его поступки, психологически мотивируется на протяжении всего повествования. Необходимость специальных разъяснений поведения и настроений Григория отпала потому, что разъяснения эти ничего не прибавляли в характеристике героя, а воспринимались как "пробуксовка" повествования.
       Особенно детально передавались размышления Ивана Алексеевича Котлярова, связанные с определением его позиции по отношению к корниловскому мятежу. В XV главе четвертой части после слов "размышлял, каким образом склонить казаков к своему решению, как на них подействовать" шло пространное объяснение, снятое в 1933 году:
       "Обрабатывая его, думал в свое время Штокман, Осип Давыдович: "Слезет с тебя, Иван свет Алексеевич, вот это дрянное, национальное гнильцо, обшелушится -- и будешь ты,-- непременно будешь!-- кусочком добротной человеческой стали... А гнильцо обгорит, слезет. При выплавке неизбежно выгорает все ненужное". Думал так -- и не ошибся: выварился Иван Алексеевич в собственных думках, змеиным выползнем слезло с него то, что назвал Штокман "гнильцом", и хотя и был он где-то вне партии, снаружи ее, но после ареста Штокмана буйно, молодым побегом потянулся и к партии, и к работе, с болью пережил тогда свое одиночество. Большевик из него вышел надежный, прожженный, с прочной к старому ненавистью. В закоснелой среде казачества тяжко было одному, без товарищеской опоры, больно чувствовалась своя политическая полуграмотность, потому и шел в жизни ощупью, звериной тропой, классовым чутьем определяя и выравнивая свой шаг. За годы войны сложилась у него привычка, натыкаясь на какое-либо препятствие, думать: "а как поступил бы в этом случае Осип
      
       [1] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. 3-е. М., Госиздат, 1931, стр. 205.
      
      
      
      
       В плетеной качалке -- девушка. В руке блюдце с клубникой. Григорий молча глядел на розовое сердечко полных губ, сжимавших ягодку. Склонив голову, девушка оглядывала пришедших (1933).
       Дед Гришака сидел у окна: оседлав нос круглыми в медной оправе очками, читал Евангелие (1933).
       Пятнадцатая весна минула, не округлив тонкой угловатой ее фигуры (1933).
       Давидович?"-- и вспоминая все, что связано было со Шток-маном, делал так, как, казалось, сделал бы тот на его месте. Так было летом этого года, когда споткнулся на мысли об Учредительном собрании. Вначале потянулся было, теплясь радостью: "вот оно, то самое, чего ждали", но присмотрелся, вспомнил слова Осипа Давыдовича: "Никогда нельзя верить тем прохвостам, которые на словах ратуют за народ, а на деле служат буржуазии, прохвостничают, ослабляют своей двурушнической политикой боевой революционный подъем масс". Вспомнил и, уже не колеблясь, повернул в сторону, с восторгом нашел укрепы своему решению в "Окопной правде" .
       Кое-что в первых книгах "Тихого Дона" было написано слабее. За пять лет, за время, когда первые два тома романа уже издавались неоднократно, возросло мастерство писателя, окрепла его рука, отточилось перо. Возникла необходимость внести некоторые, преимущественно стилистические, исправления, сделать купюры в тексте первых книг "Тихого Дона". Редактор романа Ю. Б. Лукин так обосновывал закономерность этой работы Шолохова: "Огромная сила его таланта в соединении с искусством подлинного мастера мельчайшую деталь его произведений подчиняет той внутренней гармонии, которая отличает шолоховское творчество"[2].
       Часть внесенных в это время исправлений в первую и вторую книги романа относится к разного типа уточнениям характеристик некоторых персонажей:
       Елизавета Мохова
       В плетеной качалке -- девушка. В руке блюдце с клубникой. Григорий молча глядел на розовое сердечко полных губ, обнимавших ягодку. Склонив голову, девушка оглядывала их. Терпеливо покоилась в теплых губах ягодка (1928-- 1931).
       Дед Гришака
       Дед Гришака сидел у окна: сквозь круглые в медной оправе очки мусолил глазами Евангелие (1931).
       Дуняшка Мелехова
       Пятнадцатая весна минула, не выровняв тонкую угловатую ее фигуру (1931).
       Ш т о к м а н
      
      
      
      
       Митька Коршунов
       [1] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. 3-е. М., Госиздат, 1931,
       стр. 145--146.
       [2] Ю. Лукин. Заметки редактора. "Лит. газета", 15 ноября 1938 г.,
       No 63, стр. 3.
       Из узеньких щелок желто маслятся круглые с наглинкой глаза. Зрачки -- кошачие, длинные, оттого взгляд Митькин текуч, неуловим (1928--1931).
       ...в сторчевых кошачьих зрачках теплились огоньки, и нельзя было понять -- смеются желтые его глаза или дымятся несытой злобой (1928-- 1931).
       Из узеньких щелок желто маслятся круглые с наглинкой глаза. Зрачки -- кошачьи, поставленные торчмя, оттого взгляд Митькин текуч, неуловим (1933).
       ...в торчевых кошачьих зрачках толпились огоньки, нельзя было понять -- смеются зеленые его глаза или дымятся несытой злобой (1933).
       Слесарь остреньким взглядом сведенных в кучу глаз бегал по Федоту... (1931).
       ...строгая толпу лезвиями сведенных остреньких глаз, поднял руку (1931).
       Штокман сведенными в кучу глазами шмыгнул по беленькому клочку бумаги (1931).
       Штокман в исподней рубахе, расстегнутой у ворота, сидел спиной к двери, выпиливая ручной пилкой на фанере кривой узор. Он глянул на следователя и входивших за ним чинов, придавливая ладонью пилку, закусил нижнюю губу, во-братую внутрь.
       -- Потрудитесь встать. Вы арестованы (1931).
       Слесарь остреньким взглядом узко сведенных глаз бегал по Федоту... (1933).
       ...строгая толпу лезвиями узко сведенных остреньких глаз, поднял руку (1933).
       Штокман узко сведенными глазами шмыгнул по беленькому клочку бумаги (1933).
       Штокман в исподней рубахе, расстегнутой у ворота, сидел спиной к двери, выпиливая ручной пилкой на фанере кривой узор.
       -- Потрудитесь встать. Вы арестованы (1933).
      
      
      
      
       И в а н к о в
       Калмыков
       Атарщиков
       Стремление к непосредственности изображения обнаруживается в правке сцены сговора (Часть первая, глава XVIII), где Пантелей Прокофьевич предстает в нарочито комической обрисовке ("...сконфузился за зычный свой голос, дело поправил тем, что полфунта черной шерсти, выросшей на бороде, запихнул себе в рот"), и сцены встречи Валета в окопах с немецким социал-демократом. Из этой сцены (гл. III четвертой части) писатель устраняет нарочитые образы и простоватые, наивно звучащие реплики Валета:
       Иванков прыснул. Мордатое лицо его вспыхнуло краской -- тронь ногтем, и тугой цевкой свистнет кровь. Он хотел что-то сказать... (1931).
       Подъесаул Калмыков, маленький круглый офицер с лицом монгольского типа... (1928).
       Похожий на породистого борзого кобеля, узкий в тазу, тонконогий и непомерно грудастый и широкоплечий Атарщиков говорил запальчиво (1928--1931).
       Во вскипающем потоке чуждых по языку слов Валет уловил одно знакомое, вопрошающее -- "социал-демократ?", и желтая ладонь его взметнулась, упала на грудь.
       -- Ну, да, я -- социал-демократ. Разжевал, чудак? А ты беги... Прощай, браток. Лапу-то дай! Мы ведь родня по труду, по крови родня, а с родными так-то не прощаются.
       Потрясенные, чутьем понявшие друг друга, они спаяли в рукопо-
       Иванков прыснул. Он хотел что-то сказать... (1933).
       Подъесаул Калмыков, маленький круглый офицер, носивший не только в имени, но и на лице признаки монгольской расы... (1931).
       Тонконогий и непомерно грудастый и широкоплечий Атарщиков говорил запальчиво (1933).
       Во вскипающем потоке чуждых по языку слов Валет уловил одно знакомое, вопрошающее --"социал-демократ?".
       -- Ну, да, я -- социал-демократ. А ты беги... Прощай, браток. Лапу-то дай!
       Чутьем понявшие друг друга, они смотрели друг другу в глаза,-- высокий, статный баварец и маленький русский солдат (1933).
       жатии руки, смотрели в глаза, недавние враги, теперь союзники, статный баварец и маленький русский солдат (1931).
       К 1933 году относится наибольшее количество исправлений, сделанных в тексте второй книги романа. Особенно тщательной правке подверглась линия Бунчук -- Анна Погудко, вызвавшая довольно единодушные упреки критики в сентиментальности и трафаретности изображения этих героев. Правда, еще до этих упреков Шолохов уже вносил некоторые изменения в те сцены, на которых лежал отпечаток вычурности, красивости, особенно в портретной характеристике Анны, ее речах и поступках.
       В журнальном тексте и первых отдельных изданиях Бунчук во время встречи с Анной переживает "сладостно-болезненное" чувство: "Это покалывающее ознобное чувство испытывал он всегда перед большим в жизни: и в первый момент атаки, когда еще не притуплены эмоции, и любуясь невиданно-красочной прядью заката, и решаясь на опасное; то же испытывал он сейчас, глядя на розовые смуглые щеки девушки, на июньскую голубизну белков и непередаваемую безмерную глубь черных ее глаз"[1].
       Эта характеристика надолго определила поведение героя и его взаимоотношения с Анной. Он говорил "сорвавшимся хрипловатым голосом", "ошалело" оглядывая "низ-лежащее" "багровое половодье". Не могла удовлетворить писателя и слишком пафосная характеристика Анны. Часть этой характеристики снимается в первом отдельном издании книги: "Волнующая созвучием гармония покоилась в каждой черте, в любом движении"[2]. В 1933 году устраняются и другие строки, следующие за этой фразой: "Простая, как сказка, стояла перед ним девушка, в белых, серебряной чистоты, зубах держала шпильки, дрожала тугой бровью -- и, казалось, вот-вот растает, как звук в сосновом бору на заре. Волна восторга и густой ощутимой радости подмыла Бунчука"[3].
       Вычеркивая эти строки, Шолохов устранял проявление сентиментальной слащавости, проникшей в описание Анны. С этой же целью уже в 1936 году писатель изменил ее слова
      
       [1] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. 3-е. М., Госиздат, 1931,
       стр. 223.
       [2] "Октябрь", 1928, No 7, стр. 120.
       [3] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. 3-е. М., Госиздат, 1931,
       стр. 224.
      
      
      
       "нахожусь под впечатлением твоего внезапного прихода" на "не могу опомниться от твоего появления" (глава XIX).
       Слишком вычурные, ложнопоэтические средства сказались и в передаче поступков, действий Бунчука. Всякий раз, подготавливая вторую книгу романа к переизданию, писатель много работал и над этим образом. В 1933 году устраняются слова "у него шевельнулась к ней благодарность", "услышал виолончельный' густой голос Анны"--"услышал знакомый голос Анны", "видел хаотическое преломление световых эффектов", неточно передающие состояние Бунчука во время болезни. От издания к изданию писатель искал слова, которые наиболее точно выражали бы взаимоотношения героев (напр.: "Страдая почти от детской жалости к нему, она выдерживала характер". 1928; "Страдая почти от материнской жалости к нему, она выдерживала характер". 1931; "Страдая от жалости к нему, она выдерживала характер". 1933).
       В 1933 году вносится ряд исправлений в XVI главу, в которой взаимоотношения Анны и Бунчука раскрывались слишком сентиментально:
       "Но еще до этого, в Ростове, после первых встреч, с внутренним холодком и дрожью поняла, что причалена к нему неотрывно-прочно. Не вовремя, в грозовой год, на девятнадцатой весне ее коротенькой, как сон, девичьей жизни ворохнулось чувство, повлекло к Бунчуку. Сердцем выбрала его, неприглядного и простого, в боях сроднилась с ним, отняла у смерти, выходила..."[1]
       Не удовлетворил писателя и конец этой главы со слов: "После выздоровления Бунчука дружеские отношения их не нарушались ни одной размолвкой"-- и до конца. В последующих изданиях остается всего лишь одна фраза: "В середине января они выехали из Царицына в Воронеж", которой теперь завершается эта глава. Значительная ее часть, опущенная в 1933 году, посвящалась разговору Бунчука и Анны в поезде. Анна считала, что чувство "разжижает устремленность" к борьбе, и вместе с тем убеждала себя в том, что личное "не сможет задушить" желания бороться. Она выражала радость по поводу того, что их отношения выходят "из мещанских рамок обыденного", что они сумели сохранить "чув-, ство, не грязня его животным, земным". Ей претит "забота
      
       [1] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. 3-е. М., Госиздат, 1931, стр. 306.
       о создании своего индивидуального, маленького счастьица": "Что значит оно в сравнении с тем необъемным людским счастьем, которого добивается революцией исстрадавшееся человечество? Не правда ли? Нужно раствориться вот в этом порыве к освобождению, нужно... нужно слиться с коллективом и забыть про себя, как про обособленную части-
       цу"'.
       Значительная часть этого разговора -- рассуждения Анны о будущем, которое она представляет весьма своеобразно, как "далекую-далекую, сказочно-прекрасную музыку", как "могущественный и согласный, нарастающий аккордами гимн". За это будущее Анна готова умереть в бою: "...и если смерть не будет мгновенной, то последнее, что я буду ощущать,-- это торжественный, потрясающе красивый гимн будущего"[2].
       Восторженной мечте героини сопутствовали авторские описания и характеристики: "Анна затуманенными глазами долго смотрела на снеговое раздолье, на далекие неясные контуры проплывающих мимо хуторов, на лиловые гребни перелесков, на прорези буераков. Заговорила торопливо: придушенно-низок и напевен был грудной, виолончельный тембр ее голоса"[3]. Даже Бунчуку "сквозь скрип вагона и звон рельсов... почудилась величественная невнятная мелодия"[4]. Об этой "музыке будущего" вспоминал он и в тяжелые дни работы в ревтрибунале (гл. XX).
       Устранение сцены разговора Анны и Бунчука в поезде, на которой больше всего лежала печать слащавости и красивости, придало отношениям этих героев более реалистический характер. Устранена и другая крайность -- описание сближения Анны с Бунчуком. Писатель в связи с этим трижды правил XX главу, снимая интимные подробности и слишком откровенные детали.
       Целиком выбрасывается XXV глава (по журнальной нумерации и первым гизовским изданиям), в которой изображалась жизнь Анны и Бунчука в Ростове, сообщалось о беременности Анны, о выступлении революционного отряда во главе с Подтелковым против подступивших к городу ново-
      
       [1] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. 3-е. М, Госиздат, 1931, стр. 307, 308.
       [2] Там же, стр. 309.
       [3] Там же, стр. 308.
       [4] Там же, стр. 309.
      
      
       черкасских казаков. Многочисленные поправки и купюры сделаны и в следующей главе, описывающей гибель Анны в бою:
       вались, пораженные столь отвратительным, оголенным проявлением людского горя (1931).
      
      
      
      
      
      
       Шолохов снял здесь указания на "бесполезность", "красивость" поступка Анны, на ее "поздний энтузиазм". Опуская тяжкие переживания Бунчука, терявшего в горе человеческий облик, Шолохов добивался более точной обрисовки характера мужественного революционера.
       Наряду с поправками, относящимися к работе над образами, к уточнению характеристики различных героев, автор "Тихого Дона" уделял большое внимание историко-хрони-кальным описаниям, освобождая их от излишних подробностей, деталей боевых операций или внося уточнения в эти детали. Как известно, Шолохов такие историко-хроникальные описания считал наименее ему удавшимися и даже чужеродными в романе.
       Значительно сокращается в III главе четвертой части описание обстановки, сложившейся ко времени наступления на Владимиро-Волынском и Ковельском направлениях в конце сентября 1916 года:
       Уточняются описания некоторых событий начала и развертывания гражданской войны на Дону и характеристики их, данные в пятой и шестой частях романа:
       Анна... неузнаваемым ломким голосом крикнула: "За мной!"-- и побежала неверной, спотыкающейся рысью.
       Бунчук привстал. Рот его исковеркал невнятный крик. Выхватил винтовку у ближнего солдата,-- чувствуя в ногах страшную дрожь, побежал за Анной, задыхаясь, чернея от великого и бессильного напряжения кричать, звать, вернуть. Сзади слышал дых нескольких человек, топотавших следом, и всем своим существом чувствовал что-то страшное, непоправимое, какую-то чудовищную развязку этого красивого, но бесполезного жеста... Он не видел, как казаки повернули обратно, как солдаты из тех восемнадцати, что были около его пулемета, гнали их, зажженные поздним энтузиазмом Анниного порыва... понял -- смерть Анне, и смерть увидел в ее обволоченных мутью глазах.
       Да с какой же жадностью целовал он эти глаза и почти мужские по форме руки, будил любимейшую, грубо тормошил, пытаясь вернуть к жизни!..
       Кто-то толкнул его... Бунчук холодно прижался губами к черному полусмеженному веку, позвал:
       -- Друг! Аня! -- выпрямился и, круто повернувшись, пошел, неестественно прямо, не шевеля прижатыми к бедрам руками.
       Он, как слепой, грудью ударился в ворота, глухо вскрикнул и, гонимый призрачным зовом, пополз на четвереньках, все убыстряя движения, почти касаясь лицом земли. С запеченных губ его срывались невнятные слова. Он полз вдоль забора, как недобитый зверь, натужно, но шибко, за ним выжидающе наблюдали из-под сарая трое оставшихся во дворе красногвардейцев. Они молча перегляды-
       Анна... неузнаваемым ломким голосом крикнула: "За мной!"-- и побежала неверной, спотыкающейся рысью.
       Бунчук привстал. Рот его исковеркало невнятным криком. Выхватил винтовку у ближнего солдата,-- чувствуя в ногах страшную дрожь, побежал за Анной, задыхаясь, чернея от великого и бессильного напряжения кричать, звать, вернуть. Сзади слышал дых нескольких человек, топотавших следом, и всем своим существом чувствовал что-то страшное, непоправимое, приближение какой-то чудовищной развязки... Он не видел, как казаки повернули обратно, не видел, как солдаты из тех восемнадцати, что были около его пулемета, гнали их, зажженные Анниным порывом... понял -- смерть Анне, и смерть увидел в ее обволоченных мутью глазах.
       Кто-то толкнул его... Бунчук прижался губами к черному полусмеженному веку, позвал:
       -- Друг! Аня!-- выпрямился и, круто повернувшись, пошел, неестественно прямо, не шевеля прижатыми к бедрам руками (1933).
       Неподрлеку от деревни Свинюхи командованием был избран участок позиции, удобный со стратегической точки зрения для наступления, ввиду того, что поблизости, в верху Стохода, имелся удобный плацдарм, и артиллерийская подготовка началась.
       К тому времени фронт до того был пересыщен смертоносной техникой, что требовались величайшие усилия и чудовищные затраты людских жизней для того, чтобы, сломив сопротивление противника, качнуть или выгнуть фронт (1928-- 1931).
       Бежавшие с севера офицеры, юнкера, ударники составили костяк будущей Добровольческой армии. Вокруг него в течение первых не-
       Неподалеку от деревни Свинюхи командованием был избран плацдарм, удобный для развертывания наступления, и артиллерийская подготовка началась (1933).
      
       Бежавшие с севера офицеры, юнкера, ударники, учащиеся, деклассированные элементы из солдатских частей, наиболее активные
      
      
       контрреволюционеры из казаков и просто люди, искавшие острых приключений и повышенных окладов, хотя бы и керенками,-- составили костяк будущей Добровольческой армии (1933).
       К концу апреля Дон на две трети был оставлен красными (1946).
       дель со дня приезда Алексеева наросло недоброкачественное мясо: учащиеся, деклассированные элементы из солдатских частей, наиболее активные контрреволюционеры из казаков и просто люди, искавшие острых приключений и повышенных окладов, хотя бы и керенками (1928--1931).
       К концу апреля Дон на две трети был очищен от большевиков. Новочеркасск по-прежнему стал заправлять политикой (1929).
       Особенно много таких исправлений сделано в тексте третьей книги, начиная с первого отдельного издания в 1933 году: уточнялись характеристики реальных лиц, детали отдельных событий, снимались ссылки на источники, некоторые имена, подписи под документами и даже целые сцены (например бегства председателя Реввоенсовета республики Л. Троцкого со станции Лиски).
       Во второй половине тридцатых годов исчезает из романа упоминание В. А. Антонова-Овсеенко как непосредственного руководителя боевыми операциями против Каледина и контрреволюционной Украинской рады, воспоминания которого и документы его штаба неоднократно использовал писатель во второй книге романа. В это же время из VII главы шестой части снимается ссылка на книгу военного историка Н. А. Ка-курина "Как сражалась революция", ставшую источником ряда историко-хроникальных глав третьей и четвертой книг романа, воссоздающих сложную обстановку, в которой оказался Южный фронт.
       Трудности работы над третьей книгой романа Шолохов, как известно, объяснил необходимостью изображения Вешен-ского восстания "изнутри". В связи с этим он показывал не борьбу красных с белыми, а борьбу белых с красными. Здесь особенно необходима была не только четкая, исторически конкретная характеристика событий, со вскрытием причин восстания и его последствий, но и художественно цельное, последовательное выражение авторской концепции, воплощенной в образную систему романа, с раскрытием позиций героев, психологически глубокой мотивировкой их действий и поступков. Больше всего писатель был озабочен выявлением "линии поведения" в восстании Григория Мелехова и Михаила Кошевого.
       Шолохов стремился вскрыть исторические предпосылки,
       конкретные обстоятельства возникновения восстания во всех его реальных деталях. Как известно, социальные причины восстания переплетались с осознанием себя казачеством как "особой национальности", якобы отличной от русского народа. В журнальной публикации второй книги романа Ефим Изварин, получая четкую социальную характеристику, представал как "казак-националист", хотя, в сущности, оставался автономистом-самостийником ("не только Украина, но Россия не осмелится посягнуть на нашу независимость! Каково, а? Сказочная будет жизнь!").
       В третьей книге казаки неоднократно противопоставляют себя как особую "национальность" всей "вонючей Руси". Что касается их отношения к жителям "хохлачьих слобод", то здесь казаки уже никогда не стеснялись в своем высокомерии, и Шолохов неоднократно раскрывал в романе подобные ситуации. Однако там, где такое отношение казаков к русскому и украинскому народам проникло в несобственно-прямую речь, могло восприниматься и как авторская оценка, писатель всегда вносил уточнения в уже опубликованный текст. Он или снимал эти крайние характеристики, или отделял свою позицию от позиций героев.
       Тем более важно было провести более четкую грань между авторской позицией и той позицией, которую занимал в начале восстания Григорий Мелехов. Герой романа вначале так выражал не только свои настроения и чувства:
       "Жизнь оказалась усмешливой, мудро простой. Извечно не было в ней такой правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, пока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь, и бездумно надо биться с тем, кто хочет отнять жизнь, право на нее...
       Проба сделана: пустили на войсковую землю полки вонючей Руси, пошли они, как немцы по Польше, как казаки по Пруссии. Кровь и разорение покрыли степь. Испробовали? А теперь -- за шашку!
       Об этом Григорий думал, пока конь нес его по белогривому покрову Дона. На миг в нем ворохнулось противоречие: "Богатые с бедными, а не казаки с Русью... Мишка Кошевой и Котляров тоже казаки, а насквозь красные..." Но он усмехнулся, не покривил душой перед собой: "Мы все царевы помещики. На казачий пай до двенадцати десятин падает. Побереги землю!"[1].
       Однако уже в журнальной публикации Шолохов четко отделяет авторскую позицию от позиции своего героя, указывая на слепую ненависть и озлобление Григория Мелехова:
       "Жизнь оказалась усмешливой, мудро простой. Теперь ему уже казалось, что извечно не было в ней такой правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий, и, до края озлобленный, он думал: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, пока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь. Надо биться с тем, кто хочет отнять жизнь, право на нее...
       Проба сделана: пустили на войсковую землю красные полки, испробовали? А теперь -- за шашку!
       Об этом, опаляемый слепой ненавистью, думал Григорий, пока конь нес его по белогривому покрову Дона. На миг в нем ворохнулось противоречие: "Богатые с бедными, а не казаки с Русью... Мишка Кошевой и Котляров тоже казаки, а насквозь красные..." Но он со злостью отмахнулся от этих мыслей"[2].
       Тщательно подготавливая текст третьей книги к первому отдельному изданию, Шолохов не только восстановил исключенные редакцией журнала "Октябрь" сцены и целые главы, но и категорически настаивал на их сохранении. Все это убеждает в том, насколько важны были эти сцены и целые главы в мотивировке и развертывании концепции повествования. Вместе с тем в первом отдельном издании третьей книги романа снимаются предложенные редакцией журнала "Октябрь" слишком "открытые", публицистически заостренные оценки[3]: "Чем бы не жить дома, не кохаться? А вот надо [обманутым кулачьем и офицерством казакам] идти встречь смерти"; "...убьет того, кто жил и смерть принял на донской земле, воюя за советскую власть, за коммунизм [за освобождение от гнета трудящихся], за то, чтобы никогда больше на
      
       [1] М. Шолохов. Девятнадцатая година. Неопубликованный отрывок
       из "Тихого Дона". М., "Огонек", 1930, стр. 21--22. Здесь впервые опубли
       кованы XXIV, XXV, XXVI, XXVIII, XXX, XXXI главы шестой части романа.
       Главы XIII, XIV, XV, XXV, XXVII см.: "На подъеме". Ростов н/Д, 1930, No 6,
       стр. 3--17.
       [2] "Октябрь", 1932, No 2, стр. 8. Курсив мой.-- В. Г.
       [3] Здесь и в дальнейшем в квадратных скобках -- слова и выражения,
       снятые Шолоховым.
       земле не было [войны] войн"; "Горючей тоской оденется материнское сердце, слезами изойдут тусклые глаза, и каждодневно, всегда, до смерти будет вспоминать того, которого некогда носила в утробе, родила в крови и бабьих муках, который пал от вражей руки где-то в безвестной Донщине, [защищая трудовой народ]..." В речи обезумевшего после расправы над революционными матросами Григория убраны весьма многозначительные вставки:
       -- "Кого же [? Кровных] рубил!.. [Своих!] -- И впервые в жизни забился в тягчайшем припадке, выкрикивая, выплевывая вместе с пеной, заклубившейся на губах: -- [Своих!] Братцы, нет мне прощения!.. Зарубите, ради бога... в бога мать... Смерти... предайте!.." (конец XLIV главы).
       Существенные поправки продолжает вносить писатель и в характеристику Михаила Кошевого. Готовя журнальный текст третьей книги к отдельному изданию, он вновь правит сцену его избиения казаками-повстанцами. Восстанавливаются опущенные редакцией журнала его грубости в адрес старика подводчика, протестующего против огульного "расказачивания". Сам же Кошевой со слепой яростью, "жгучей ненавистью к казакам" проводит эту же политику. Причем жестокость столкнувшихся в этой борьбе полярных лагерей в первых публикациях романа заостряется писателем.
       "События требуют решительных и крутых действий",-- настаивает Краснов при избрании его атаманом, и эта его фраза сохраняется в романе до второй половины тридцатых годов. "Каины должны быть истреблены",-- настаивает приказ по Экспедиционным Войскам, и слова приказа не только "с предельной яркостью" выражают чувства Кошевого, но и определяют его "линию поведения". Однако в журнальном тексте концептуально важное противопоставление Котлярова и Кошевого во время убийства Петра Мелехова было снято. Приказывая Петру раздеваться, Кошевой "вдруг пронзительно крикнул: "Живей ты!.. Мы вас, гадов, врагов, без слез наворачиваем!.." Фраза эта вне раскрытия поведения Котлярова в это время не воспринималась остро. А было так: "Иван Алексеевич спешился, подошел сбоку и, глядя на Петра, стискивал зубы, боясь разрыдаться". В этом случае "линии поведения" героев явно противопоставлялись.
       Завершающая роман четвертая книга после появления на страницах журнала "Новый мир" (ноябрь 1937 года -- март 1940 года) сколько-нибудь заметной правке уже не подвергалась. Журнальный текст этой книги с незначительными стилистическими поправками вышел в трех выпусках "Роман-газеты" и отдельным томом (1940).
       К весне 1941 года русский читатель впервые получил полный текст "Тихого Дона" в одном томе. Он и оставался долгое время стабильным. В 1946 году, подготавливая все четыре книги романа к изданию в библиотеке "Огонек", Шолохов вновь провел сквозной просмотр текста и внес в него некоторые уточнения, прежде всего в историко-хроникальные описания. Стилистические поправки в этом издании коснулись и четвертой книги. Но особенно значительной правке с середины тридцатых годов подверглись первые три книги романа. "Прополка сорняка", как выражался писатель, продолжалась и в дальнейшем.
      
       2. ПРОПОЛКА СОРНЯКА...
       В начале тридцатых годов проблема совершенствования писательского мастерства встала остро и получила широкий общественный резонанс. В это время М. Горький резко выступил против работы "неумелой, небрежной, недобросовестной", подверг критике книги Ф. Панферова, Ф. Гладкова, Б. Пильняка, Б. Ильенкова, М. Шагинян, Е. Пермитина и других. Подводя итоги долговременным наблюдениям над процессом роста молодой советской литературы и вместе с тем над процессом засорения ее словесным хламом, М. Горький писал в статье "О прозе": "Мне кажется, что второй процесс принимает размеры угрожающие и что я обязан выступить с доказательством этого факта"[1]. Основоположник советской литературы призывал писателей бережно относиться к тому материалу, из которого строится книга, утверждал, что работа над языком "требует тщательного отбора всего лучшего, что в нем есть,-- ясного, точного, красочного, звучного, и -- дальнейшего, любовного развития этого лучшего"[2].
       В дискуссии по поводу романа Ф. Панферова "Бруски" М. Горький указывал, что "идет речь не об одном Панферове,
      
       [1] М. Г о р ь к и й. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 26. М., Гослитиздат 1953
       стр. 387.
       [2] Там же, стр. 408.
       а о явном стремлении к снижению качества литературы", и считал, что в словесном творчестве "языковая -- лексическая -- малограмотность всегда является признаком низкой культуры и всегда сопряжена с малограмотностью идеологической..."[1]. Итогом этих его наблюдений явился вывод: "Необходима беспощадная борьба за очищение литературы от словесного хлама, борьба за простоту и ясность нашего языка, за честную технику, без которой невозможна четкая идеология"[2].
       Борьба М. Горького за качество литературы, за повышение писательского мастерства, его участие в дискуссии о языке до сих пор воспринимаются неоднозначно и оцениваются по-разному: то решительно максималистски, то сводятся к борьбе преимущественно против неудачных "местных речений"' и "провинциализмов". Действительно, по мнению М. Горького, "пристрастие к провинциализмам, к местным речениям также мешает ясности изображения, как затрудняет нашего читателя втыкание в русскую фразу иностранных слов"[3]. Однако М. Горький был далек от того, чтобы сводить борьбу за повышение качества литературы к стерилизации ее языка, к созданию "дистиллированной прозы" за счет беспощадного истребления в ней диалектных слов и выражений. Его пометки, в частности, на полях трех книг романа М. Шолохова "Тихий Дон", хранящихся в личной библиотеке М. Горького, относятся к замечаниям стилистического характера, лишь совсем незначительная часть пометок связана с диалектным словоупотреблением ("Сбочь затонувшего вяза", "Леса, пронзительно брунжа", "Аникуш-ка заругался, чикиляя", "...с покрытого голызинами бугра").
       В дискуссии о языке М. Горький, как известно, не называл имя автора "Тихого Дона" среди писателей, страдающих пристрастием "к провинциализмам, к местным речениям". Это А. Серафимович, полемизируя с ним, отмечал, что у Шолохова слова местного говора часто мелькают в собственной речи и это "сообщает ему живой местный колорит", потому что в употреблении этих слов у автора "Тихого Дона" есть "чутье и чувство меры"[4].
      
       [1] М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 27. М., Гослитиздат, 1953, стр. 150, 151.
       [2] Там же, стр. 152.
       [3] Там же, т. 26, стр. 403--404.
       [4] А. Серафимович. Ответ А. М. Горькому. "Лит. газета", 1 марта
       1934 г., No 25, стр. 2.
      
      
      
       Выступая в дискуссии о языке с поддержкой позиции М. Горького, его борьбы за повышение писательского мастерства ("в преобладающем большинстве мы, писатели, еще далеки от совершенства во владении языком"[1]), Шолохов не только открыто признавал свои "языковые огрехи", в частности и злоупотребление "местными реченьями", но и всякий раз, обращаясь к тексту уже опубликованных книг "Тихого Дона", кропотливо работал над языком, устранял стилистические небрежности, вносил поправки там, где "чутье и чувство меры" ему изменяло. Надо сказать, что эта работа была начата писателем еще до дискуссии о языке. Принципиально важные исправления вносились в роман начиная с 1933 года, немало поправок сделано писателем и позже, в изданиях 1936-го, 1937-го, 1941-го, 1946 годов. Причем поправки, связанные с употреблением диалектных слов и выражений в авторской речи, вносились с большой осторожностью. Таких исправлений было сделано совсем не много. Вот самые характерные из них: "посапливая -- посапывая"; "шумнула -- крикнула"; "брунжали -- гудели"; "сгиная -- сгибая"; "за-чикиляла растерянность -- скользнула растерянность"; "на-стряли -- набились" и т. п.
       Начиная с 1933 года фонетическое написание слов в речи персонажей ("што", "штоб" "чево", "мово", "нево", "ниче-во", "твово", "ево", "этова", "нашева", "вашева", "такова", "чужова", "новова" и т. п.) заменялось общепринятым морфологическим. В это же время писатель решительно освобождался от употребления вульгаризмов в речи своих героев. По этой линии только в первой книге делается шестнадцать исправлений, более двадцати таких исправлений внесено в третью книгу.
       Особенно часто устраняются из текста романа неудачные выражения, стилистически небрежные, фонетически неприемлемые словосочетания:
       -- "И [чево] чего тебе, Ильинишна, надоть? -- привязывая к перилам [крыльца] жеребца, удивился Митька".
       "С [раннего] самого утра зацвело займище кружевными бабьими юбками".
       "Пантелей Прокофьевич торжественный, как [титор] ктитор у обедни, дохлебывал щи, [мочился] омывался горячим потом".
      
       [1] М. Ш о л о х о в. За честную работу писателя и критика. "Лит. газета", 18 марта 1934 г., No 33, стр. 2.
       "Сухо поблагодарив его за [заботы] хлопоты".
       "А в это время [Каменская трепалась прифронтовой лихорадкой] Каменскую трепала прифронтовая лихорадка".
       "Подтелков, нахмурясь, положил на стол рыжеволосые [ладони] руки".
       "Что он говорил,-- слышал один [Подтелков, медленно задом отходивший назад] медленно пятившийся назад Подтелков".
       "Пожилая плоскогрудая хозяйка для вида [смахнула с табуретов пыль, которой не было] обмахнула табуреты".
       Уже значительно в меньшей мере, чем в "Донских рассказах", но и на первых книгах "Тихого Дона" еще лежала печать "изысканной витиеватости словесного рисунка", стремления к "оригинальности стиля" за счет вычурно-усложненных, а иногда и натуралистических метафор и сравнений. От таких образов писатель отказывается, снимает их:
       "Ветер шуршал, перелистывая зеленые страницы подсолнечных листьев"; "Спокойный голос его плеснул на Аксинью варом"; "...брызгая из черешенок глаз вызывающий задор"; "Красная горячка лиц"; "Ставни дома наглухо стиснули голубые челюсти"; "крупный сазан бьет через бредень золоченым штопором"; "розовым бабьим задом из-за холма перлось солнце"; "с бестолковой изящностью топтался ветер"; "ночь захлебнулась тишиной"; "арбузной коркой морщился от улыбки"; "время помахивало куцыми днями"; "билась чечетка выстрелов"; "На востоке вспыхивали сполохи, словно кто-то неведомо большой изредка смежал оранжевые трепещущие ресницы" и т. п.
       По исправлениям, внесенным в текст романа в разное время, чувствуется стремление писателя уйти от излишней гиперболизации, избежать сгущения красок:
       "Григорий силился поднять удилище [его рвало с удесятеренной силой] и не мог".
       "Подумал охваченный [безумной] ненавистью".
       "-- Возьми муку! Жри! -- и вышел, дрожа плечами [стягивая в щепоть разбитый висок]".
       "Пала молва на лысеющую голову Сергея Платоновича [как балка с постройки на голову идущего мимо человека] и придавила к земле".
       " [Были волосы на голове Вениамина как черный плющ] ".
       "Пантелей Прокофьевич [гремел] постукивал обмерзшими подшитыми валенками".
       Стремление к точности, конкретности изображения приводит писателя к устранению излишнего скопления образных средств. При стечении нескольких эпитетов обычно оставляется один, наиболее точно передающий мысль:
       "Полузакрыв глаза, мысленно целовал ее [бесстыдно и нежно], говорил ей, откуда-то [набродившие] набредавшие на язык горячие и [нежные] ласковые слова".
       "Губы у нее были сухи, жестки, пахли луком и [здоровым] незахватанным запахом свежести. На ее [сильной] тонкой и смуглой руке Григорий прозоревал до рассвета".
       "Казаки разошлись, [смущенно и] молча улыбаясь".
       "Теперь казались ему его искания зряшными [незначительными] и пустыми".
       "Живой их звук бодрил, был [тягуч] весел и звонок".
       "...Прижимаясь [почерневшими], спекшимися губами к их сапогам..."
       От редакции к редакции Шолохов добивался того, чтобы каждая фраза, каждое слово наиболее точно выражали смысл эпизода, сцены, образа. Значительная часть авторской правки связана с уточнением смысла. Слово и целое выражение заменяются другим, более точным:
       "Тонкий вскрик просверлил [рев голосов] ревущие голоса".
       "[Пластая] Кружа над головой [мерцающий визг шашки] мерцающую взвизгивающую шашку".
       "Весь день она зло высмеивала Григория, глядела на него [ненавистными] ненавидящими глазами".
       "Григорий остался у лошадей, а Пантелей Прокофьевич [прохромал, похромал] захромал к крыльцу".
       "Аникей грыз куриную кобаргу, [по голой бороде] по голому подбородку стекал на воротник желтый жир".
       "Опираясь на костыль, [повизгивая] охая от боли... вышел проводить пахарей".
       "Слух ее болезненно [царапал шорох] скоблило шорохом Аксиньиного платья".
       "Крючков посунулся на седле, словно место [давал] уступал".
       "...раненому удаляли остаток глаза, [раздробленного] выбитого осколком".
       "[Обуглившееся] Осунувшееся лицо его с каким-то фиолетовым оттенком..."
       "Небо [заволоклось тучами] нахмарилось".
       "На полных губах ее дрожала презрительная [улыбка] усмешка".
       "...по этой [легковесной] легкой походке Петро угадал жену".
       "Твердым, во всю ступню [вольным] волчьим шагом прошел чуть сутуловатый Каледин".
       "...на подоконнике, скрещенными пальцами [вцепившись в колено] поддерживая колено своей согнутой ноги, сидел Абрамсон".
       "...на ходу вытирая покатые долы шашки [черневшие], червоневшие кровью".
       "За [задратой] вскинутой запененной конской мордой..."
       Добиваясь выразительности, четкости мысли, Шолохов освобождает текст романа от лишних слов и даже целых оборотов. Особенно часто снимается излишняя детализация:
       "Христоня кладет на ребро аршинную босую ступню [ноги]".
       "Сухо чмокнув, лопнула [под корешок] толстая леса".
       "Прислонясь к дереву [спиной] ".
       "Она привстала [на колыхавшееся под ногами жито] на возу".
       "Подрагивая от немого смеха [лопатками]".
       "...мерклые зрачки [глаз]".
       "сжимая [в горсть] оконную ручку".
       "Старик, дыша на сложенные ладони [рук]..."
       "Еврей испуганно зевнул [ртом] ".
       "...нос его [до половины] измазан чернилами".
       "...под опущенными веками [глаз] растекалось недовольство".
       "...пальцы прыгали, кололи [ледянистым] холодком".
       "Одолевала его жажда, будто большой огонь внутри заливал он прозрачной [покрывшей пузырьками стенки графина] водой".
       "...курица клохтала в раздумьи, где бы положить [подпиравшее к выходу] яйцо".
       "...сапоги ходивших [над составами] мимо состава тонули [по щиколотку]".
       "белки [глаз] подернулись голубой эмалью".
       "ниже волос [головы] белела узкая полоска лба".
       Вносил писатель и такие исправления в печатный текст
      
      
      
       романа, которые связаны с конструкцией фраз и предложений. Особенно часто при стечении личных местоимений, союзов, предлогов сокращается их количество (например, только в первой книге романа союз "и" устраняется в различных случаях из более чем пятидесяти предложений). Обратный порядок слов в предложении меняется на прямой. Обычно такая замена происходит в авторских объяснениях после прямой речи персонажей:
       "Закивала она головой"--"Она закивала головой".
       "Потянулся вперед Мирон Григорьевич..."--"Мирон Григорьевич потянулся вперед..."
       "Скосился на него Христоня"--"Христоня скосился на него".
       "Подъехал к нему Петро"--"Петро подъехал к нему".
       "Сощурился недоверчиво Григорий"--"Григорий недоверчиво сощурился".
       "Испытующе посмотрел на него МеркулоNo"Меркулов испытующе посмотрел на него".
       "Замахнулся плетью вахмистр"--"Вахмистр замахнулся плетью" и т. п.
       Преодолевая влияния языковых исканий, имевших место в годы создания первых книг "Тихого Дона", Шолохов не просто отказывался от каких-то "необыкновенных" средств художественного изображения, от неоправданных "языковых излишеств". Писатель добивался простоты, точности и яркости изображения, цельного во всех своих звеньях реалистического письма.
       Язык четвертой книги романа, нисколько не утрачивая в сочности и многокрасочности живой народной речи, был полностью свободен от излишеств и наслоений, свойственных исканиям молодого художника. И все-таки "прополку сорняка" там, где он совсем редко появлялся, Шолохов вел и в этой книге после ее журнальной публикации, убирал "огрехи", вносил всевозможные уточнения:
       "[Немо] Глухо погромыхивал на западе гром".
       "...неловко переступая [голыми] босыми ногами по крашенному охрой полу...".
       "Пантелей Прокофьевич искоса блеснул на него синеватыми белками [глаз]".
       "...шел уже, тяжело ступая [ногами], слегка покачиваясь".
       "От пашни [тянулся] полз через дорогу сизый поток дыма".
       "Только жаворонки [скрашивали] нарушали великую и благостную тишину, распростертую над степью".
       "Григорий разыскал под [сараем] навесом сарая старенькую порванную косу..."
       "Он спал, слегка приоткрыв [рот] губы, мерно дыша".
       "Он [угадал] узнал в этом бородатом и страшном на вид человеке отца" и т. п.
       И совсем уже незначительная правка шла в авторской речи по линии употребления диалектных слов и выражений ("подовздевал -- поддевал", "разгиная -- разгибая", "бычачьего -- бычьего", "пестал -- пестовал", "колодезя -- колодца", "саженя -- сажени" и т. п.).
       3. ПЕРЕД СОБРАНИЕМ СОЧИНЕНИЙ
       Случилось так, что обошедшие весь мир романы Шолохова "Тихий Дон" и "Поднятая целина" с конца сороковых годов не выходили в свет новыми изданиями у нас, на русском языке. Прокатилась волна дискуссий по вопросам языкознания. Вновь остро встали проблемы языка художественной литературы, писательского мастерства.
       В этих условиях уже в 1950 году Шолохов начал готовить сначала "Поднятую целину", а затем и "Тихий Дон" к исправленным изданиям. Обращает на себя внимание, что в верстке "Поднятой целины" (Гослитиздат, 1952) слова: "Печатается по тексту, вновь просмотренному и исправленному автором" -- зачеркнуты и рукою Шолохова написано: "Издание, вновь просмотренное и исправленное"[1]. На титульном листе "Тихого Дона" (Гослитиздат, 1953) впервые за все время издания романа было уже совсем лаконично указано: "Издание исправленное". В послесловии к нему его редактор К. Потапов делает попытку аргументировать свое слишком активное вмешательство в авторский текст:
       "Глубоко, с высокой художественностью отобразив в "Тихом Доне" правду истории, писатель, однако, в отдельных случаях неясно, а иногда и ошибочно осветил некоторые исторические факты. Это, видимо, во многом объяснялось тем, что во время создания романа автор не располагал всем необходимым, исторически верно освещающим события материалом.
      
       [1] ЦГАЛИ, ф. 613, оп. 7, ед. хр. 90, л. 1 обор.
      
       Правильно характеризуя Корнилова как душителя революции и главаря противонародного заговора, автор иногда нечетко, а местами и неверно показывал действительные устремления Корнилова и его окружение. Не были раскрыты и те империалистические силы, которые стояли за спиной главаря мятежа, направляли его действия. Отдельные ошибки автора вступали в противоречие с правдивым изображением Корнилова и корниловщины на последующих страницах романа.
       Во второй книге романа было допущено искажение некоторых исторических фактов, относящихся к деятельности героев гражданской войны -- казаков Федор Подтелкова и Михаила Кривошлыкова... Автор наделил Подтелкова не свойственными ему чертами, что не могло не привести к обеднению и даже некоторому искажению образа. Вначале автор подчеркивал простоту Подтелкова в обращении с казаками, а потом, после избрания председателем ревкома, у него якобы появились высокомерие и заносчивость. Налет казачьей самостийности у Подтелкова и Кривошлыкова чувствовался в сцене переговоров с калединским правительством. Необоснованно изображалось отношение Подтелкова к такому важному, острому на Дону вопросу, как вопрос о земле: дать ли ее живущим здесь многим сотням тысяч "иногородних" и "коренных" крестьян? На этот вопрос, заданный ему Григорием Мелеховым, Подтелков отвечал отрицательно. Читатели могли сделать ошибочный вывод о действительном отношении его к массам "иногородних" и "коренных" крестьян на Дону...
       Самосуда над белогвардейским полковником Чернецовым Ф. Подтелков в действительности не устраивал. Он хотел судить беспощадного карателя шахтеров и оголтелого контрреволюционера революционным судом. Он зарубил его -- это правда. Но это был акт самозащиты: Чернецов выхватил из куртки револьвер и хотел убить Подтелкова, произошла осечка... Что оставалось делать Подтелкову? Ждать второго выстрела? Подставить свою грудь под револьвер злобного карателя? И Подтелков поступил в отношении Чернецова так, как только и мог поступить в этой обстановке.
       В новом, исправленном издании романа существенные недостатки как в обрисовке Корнилова, так и в освещении боевой революционной деятельности Федора Подтелкова и Кривошлыкова устранены"[1].
       Кроме этих обстоятельств необходимость исправленного издания "Тихого Дона" К. Потапов объяснял важностью достижения гармонического единства "всех изобразительных средств", проведения единой в этом отношении "линии" через все книги романа, особенно необходимостью устранения диалектных слов и выражений. К- Потапов утверждал, что в первых книгах "Тихого Дона" "чувствовалось излишнее употребление "местных речений", увлечение диалектизмами". И вот теперь, при подготовке нового издания романа, "писатель основательно "прошелся" по книгам и устранил языковые погрешности, допущенные в начальную пору творчества"[1].
       Однако внесенные в это издание романа исправления значительно шире редакторских объяснений. Во всемирно известном тексте сделаны не только существенные, в несколько страниц, купюры. Рукою редактора вписаны новые страницы, связанные прежде всего с историко-хро-никальной характеристикой некоторых исторических событий.
       Весьма многочисленные купюры и исправления в первой книге связаны с раскрытием взаимоотношений Григория и Аксиньи, их встреч и сближения. Сняты существенные детали авторской характеристики Аксиньи, введены в нее даже новые штрихи. Наконец, до неузнаваемости "выправлена" сцена родов Аксиньи. В эту сцену, лишившуюся неповторимых шолоховских красок и интонаций, вписаны чуждые писателю и его героям слова, придающие изображению совсем не шолоховские акценты.
       Поправки, опять-таки искажающие отношение автора к изображаемому, сделаны в сценах поезжанья, послевенеч-ной "гульбы". Сняты слишком "натуралистические", по мнению редактора, детали в рассказах о том, как Митька Коршунов "обгулял" дочку купца, как "присватывался" он к сестре, как изнасиловали служивые казаки Франю, рассказ о беременности Пелагеи Майданниковой, отдельные записи в дневнике казака Тимофея, касающиеся, в частности, той же Елизаветы Моховой. Даже из речи циничной Дарьи убраны большие куски текста, важные не только для ее характеристики, но и для изображения быта казачьей станицы.
      
      
      
      
      
      
       [1] К. Потапов. "Тихий Дон" Михаила Шолохова. В кн. М. Ш о л о-хов. Тихий Дон. Кн. 4-я. Изд. исправленное. М., Гослитиздат, 1953, стр. 480--482.
       [1] К. Потапов. "Тихий Дон" Михаила Шолохова. В кн. М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 4-я. Изд. исправленное. М., Гослитиздат, 1953, стр. 491.
      
      
      
       Совсем иного характера исправления внесены во вторую книгу романа. Здесь главным образом снимаются некоторые авторские оценки и включаются новые куски текста с публицистически обостренными характеристиками Корнилова и участников корниловского мятежа, вводятся новые документы, преимущественно цитаты политических деятелей, характеризующих события этих лет.
       Как это ни странно, но именно в этом издании романа вводится пересказ речи делегата от рабочих-шахтеров на съезде в станице Каменской (в первых изданиях указывалось, что с такой речью выступил Сырцов). Общеполитическая характеристика событий периода борьбы с каледин-щиной введена в начало девятой главы пятой части романа, а в восемнадцатую главу -- оценка событий в связи со взятием Красной гвардией Ростова.
       Целый ряд исправлений идет по линии изображения в романе Федора Подтелкова и Михаила Кривошлыкова. Особенно тщательно редактор издания стремится мотивировать поведение Подтелкова в сцене столкновения его с белым офицером Чернецовым. Убийство Чернецова характеризуется как акт самозащиты: "Чернецов выхватил из куртки револьвер, вскинул руку... Осечка... Подтелков мгновенно бросил руку на эфес шашки, кинулся на Чернецова"[1].
       Многие сотни исправлений в этом издании касаются вытравливания диалектизмов не только в авторской речи, но и в речи персонажей. Несмотря на общую восторженную оценку этого издания критикой и даже попытку как-то систематизировать и обобщить внесенные в него языковые исправления , отмечалась и некоторая утрата живого звучания народного говора, обеднение не только речи персонажей, но и лишение языковой сочности и своеобразия авторской речи.
       Сам Шолохов был весьма обескуражен такой редакторской правкой "Тихого Дона". Ознакомившись с этой правкой, он писал в издательство:
       "Должен сказать, что Потапов -- при всей его доброжелательности к роману -- как редактор... не годится. Нет у него художественного вкуса, в любой его правке вы увидите
      
       [1] М. Шолохов. Тихий Дон. Кн. 2-я. Изд. исправленное. М., Гослит
       издат, 1953, стр. 239.
       [2] Л.Якименко. Новое издание "Тихого Дона". "Лит. газета", 10 ав
       густа 1954 г., No 95, стр. 3--4; И. Лежнев. О новой редакции "Тихого
       Дона". "Звезда", 1954, No 12, стр. 160--169.
       весьма посредственного газетчика, вот в чем беда! Тут я совершил ошибку в выборе редактора, в чем и раскаялся, когда большинство его скопцовских изъятий мне пришлось восстанавливать, по сути проделывая одну и ту же работу вторично"[1].
       Выход в свет этого издания задержался надолго . Писатель успел восстановить некоторые редакторские изъятия, но в романе оставалось еще много обедненных по языку описаний и искаженных редакторским произволом сцен. Шолохов был крайне огорчен этим изданием и вскоре отказался почти от всех внесенных в него поправок. Сделано это было при включении "Тихого Дона" в первое собрание сочинений Шолохова (в 1956--1960 годах почти одновременно выходили два его собрания сочинений -- в издательстве "Молодая гвардия" и Гослитиздате).
       Однако начатая в издании 1953 года правка в связи с изображением Подтелкова была в некоторых эпизодах принята писателем и сохранялась во всех последующих изданиях романа. В частности, из разговора Подтелкова с Григорием (2-я глава) с 1953 года исчезает рассуждение Подтелкова о земле, которую, как он считал, нужно поделить только между казаками ("Землей мы не поступимся. Промеж себя, казаков, землю переделим, помещицкую заберем, а мужикам давать нельзя. Их -- шуба, а наш -- рукав. Зачни делить,-- оголодят нас"). С этого же времени уже не Подтелков, а безымянный ревкомовец не хочет поделиться с "мужиками" оружием. Снимается конфликт, в который Подтелков и Кри-вошлыков оказались втянутыми из-за "белесой, полногрудой девки", находившейся в экспедиции под видом "милосердной сестры". Отказываясь с 1953 года от сопоставления Подтелкова с властным Калединым ("У него с Подтелковым. было много тождественного"), Шолохов, однако, восстанавливает острую авторскую характеристику Подтелкова ("Хмелем била власть в голову простого от природы казака"), настаивает на его высокомерии и заносчивости, на заметной перемене в отношении к знакомым казакам, в частности к Григорию Мелехову, на подчеркивании своего превосходства ("...Ты с кем гутаришь!").
       Подготавливая все четыре книги романа "Тихий Дон"
      
       [1] М. Шолохов -- А. Н. Котову. 6 сентября 1951 г. Степь Западно-
       казахстанская. ЦГАЛИ, ф. 1460, оп. 1, ед. хр. 207, л. 3.
       [2] В середине сентября 1953 года Шолохов запрашивал издательство:
       "Как с "Тихим Доном"? Когда выйдет?" (ЦГАЛИ, ф. 1460, оп. 1, ед. хр. 207,
       л. 7).
      
      
       к включению в новые издания своих сочинений, Шолохов вновь просматривал текст, но сколько-нибудь существенных поправок уже не вносилось. Текст романа остается стабильным, и уже сегодня возникает насущная необходимость подлинно научного издания романа, с обстоятельными текстологическими, реальными и другими комментариями.
       Изучение творческой истории "Тихого Дона", в том числе работы над печатным текстом различных его изданий, открывает большие перспективы для глубокого осмысления и обобщения творческого опыта Шолохова как летописца революции и величайшего художника современности.
      
      
      
      
       ГЛАВА 6 "ТИХИЙ ДОН": РЕВОЛЮЦИЯ и СОВРЕМЕННОСТЬ
       0x01 graphic
      
      
       1. МИР ШОЛОХОВА И СОВРЕМЕННЫЙ МИР
       За полночь, бывало, подъезжаешь к Вешенской, и еще издалека, со степного бугра в Базках, призывно манит яркий свет в окнах шолоховского кабинета. Днем из этих окон насколько глаз видит -- широкое раздолье самобытно и неповторимо воспетых писателем донских степей. Спустишься с обрыва, и вот он -- тихий Дон.
       С тех пор как на берегах этой великой и тихой реки вспыхнул великий и могучий талант Михаила Шолохова и пламя его обожгло сердца читателей, на призывный свет великой правды потянулись миллионы людей со всего мира. К голосу писателя прислушивались чутко. К нему шли не только жители окрестных хуторов и станиц, в сущности, герои его книг. Пешком и на всех возможных видах транспорта добирались к нему взволнованные его книгами люди из дальних стран и континентов. Со всего мира стекались в Вешенскую читательские письма.
       Шолохов входил в литературу совсем не робко, он вламывался в нее, вторгался в жизнь современников, завладевал их мыслями и чувствами и властно вел за собой. Его книги прочитывались залпом, ожидались с нетерпением, чтение их становилось памятной датой жизни, фактом духовной биографии современников писателя. Первые фельетоны совсем еще молодого начинающего литератора, а затем талантливые "Донские рассказы" печатались в то время, когда Великому Октябрю минуло пять лет. Вторая книга "Тихого Дона" дописывалась в те дни, когда Советская страна отмечала свое первое десятилетие. По горячим следам перемен в деревне создавалась "Поднятая целина". Шолохову выпала доля сказать такие слова о судьбах народа в революции, какие до него никогда и никем еще не были сказаны, и сразу -- с такой громадной силой выразительности.
       В год появления "Тихого Дона" многие сразу же почувствовали, что роман Шолохова --"целое событие в литературе", что в нее пришел большой художник и "сразу же дал монументальную вещь". И все-таки понадобилось