...И вновь и вновь он "горит, горит" во мне - этот анатомикум, корпус Медицинского института: черная горизонтально округлая стена, а из окон - прядающие и вновь уходящие внутрь живые клинья пламени; вновь он "летит, летит" во мне - этот серый самолет в бело-сером небе; говорят - "немецкий самолет", а он "такой же, как наш"; эта мысль стоит в моем детском мозгу. Серо отсвечивает его "фюзеляж": мы знали это олово. Вновь я вижу солдат, из которых один, маленький, отстал, но догоняет, догоняет и тоже поет: "Веди нас в бой, товарищ Ворошилов, донецкий слесарь, боевой нарком". Вновь я чувствую остро-суповый запах армейской походной кухни у нас во дворе.
Что же веселого во всех этих воспоминаниях?
Да ничего.
Отчего же весело сердцу, когда я к ним обращаюсь?
Отчего же так грустно ему, когда я ныне смотрю кругом?
Не знаю.
Но о веселом так о веселом.
Одно из главных слов в воздухе того времени - "зажигалка". Слово "фугаска" вызывало почтение: "фугаски" были редки, были тяжелы, велики, они вечно чего-то "взрывали", разносили и прошибали. Слово "зажигалка" было более интимное и даже вызывало улыбку. "Опять зажигалка". Вообще, к делу сказать, уникальный военный опыт нашего детства пропадает втуне. Мы знали и пока знаем такое, чего не знали и многие сами военные. Я бы и сейчас с одного взгляда дом разбомбленный (осталась коробка, но пробиты, выжжены и искорежены перекрытия) от дома взорванного: осталась воронка с кусками стен и железа внутри нее. Я знаю, как трещат автоматные и винтовочно-пулеметные патроны, положенные под трамвай. Та, та, та: те более тенором, эти более басовито. Причем и пули летели, но мы не обращали внимания... Просто насыпанный дорожкой на рельсы черный (грифелечками) или серый (плиточками) порох и трещит соответственно: та-та-та... Быстро, маленько... Разбирать, развинчивать артиллерийский снаряд от сорокопятки неопасно: тол, тринитротолуол, этот белый слежавшийся в порошок (когда до нео добираешься), не так-то легко воспламенить. Снаряд можно и молотком колотить, если он приржавел. Граната с ручкой и в "рубашке" (резьба на ромбы: для осколков) или тяжелая, чугунная, квадратнорезная "лимонка" не опасны, если без запала. С запалом опасны, но запалы мы легко вынимали. Истинно опасны были мины. С упором, достойным лучшего применения, ребята пытались их разбирать; хотя мины были небольшие и не тяжелые, но рвались так, что иногда от двух-трех исследователей оствались лишь кишки на ближайших ветках. Все равно исследования продолжались. Я уж не говорю об оставленных немцами минах в виде шоколадок, коробок с красками и карандашами, пеналов и коробок. Да, наш военный и послевоенно-военный опыт...
Так вот, о "зажигалках". Видимо, был какой-то исходный просчет в конструкции этих круглых бомбочек. - просчет, который тотчас почувствовало наше ушлое население. Они были призваны поджигать строения, причем считалось, что они не только жгут дерево, но и плавят металл и пр. На деле они как-то редко срабатывали. Самолет на бреющем сбрасывал их сериями, они падали туда, сюда, в том числе, конечно, и на крыши домов; сначала бывали паники. Я с улыбкой читал потом у Вершигоры, что ли,, как он на крыше дома крикнул в телефонную трубку "Умираю, но не сдаюсь", когда прямо над ним самолет сбросил эти бомбы. Сам автор не без юмора пишет, что теперь-то он знает, что если бомбы выпали над тобой, то можешь сидеть спокойно, ибо они по инерции пролетят еще километр-другой. Но даже и если попали...
Бомба эта не рвется, а как-то вяло тлеет-горит, и тут ее надо ухватить лопатами и бросить в ящик с песком или в кадку с водой. Все это стояло на крышах. Но чаще зажигалки вовсе и не тлели, а просто падали и лежали, катились, задерживаемые желобом крыши. И тут-то, конечно, был повод для массового геройства. Человек слаб: любит, не очень рискуя, побыть героем. Негорящие зажигалки торжественно бросали в песок, ликовали, салютовали лопатами и т.д.... Отсюда вот этот интим. И привкус опасности и улыбка. Для каждого в известном смысле приятное и некое как бы свежее воспоминание.
Последнее, что помнится - некто латыш Фукс, который дежурит на крыше.
Вернее, уже не дежурит, но еще не слез оттуда.
Наш двух-с-половиной этажный , ныне посмотришь на него по приезде - жалкий, "серый (ныне почему-то желтый!) дом" с этой громоздкой трапецевидной крышей.
Опасность уже прошла, все уж "У дома" - разминаются; итак, Фукс еще на крыше - еще не влез в это черно-квадратное чердачное окно - а его бледная сутуловатая жена - перед домом и смотрит вверх, на мужа.
--
Дурак! Ну какой дурак! - начинает она.
--
Ира!
--
Дурак! Зажигалки! Герой! Пока сидел на крыше, воры машину украли!
--
Машину...
--
Да, швейную!
--
Ира! А ты где была?
--
В бомбоубежище! где же!
--
Ира! Я их видел сверху.
--
Он видел! Он видел!...
--
Ира! Я же им кричал. Я кричал, я свистел. У меня свисток из милиции. Я же кричал, я свистел. Но не могу же я... на посту...
--
Он свистел! Просвистел машину!
И двор, как это говорится, взрывается хохотом.
Да! что из того, что через два месяца, бросив не только машины, но и столы, чашки,
ложки и одеяла, будут толпиться на переправе, спеша на спасительный Левый берег...
Что из того.
И что же, они не знали, что так будет?
Знать не знали, но у же, конечно, подозревали.
У нас люди всегда были какие угодно, но не дураки...
Да, просто тогда смеяться умели не так, как теперь-то.