В нашей стране появление детектива как профессии и литературного жанра вряд ли возможно. Во-первых, не могу себе представить человека, который бы выслеживал и разузнавал, гнался и интриговал, одним словом, старался ради преступления, всё равно, из профессиональных или личных соображений. Кому это нужно? Во-вторых, для изображения такого невероятного человека понадобилось бы создать еще менее вероятную обстановку с автомобильными гонками, потасовками и тайнами, то есть насытить жизнь происшествиями настолько, чтобы она показалась увлекательной, что, согласись, невообразимо не только в самой провинциальной жизни (вся наша жизнь провинциальна), но и в любом ее литературном изображении. И наконец, я не верю в жизни и не поверю в литературе, что хоть один из известных мне людей, даже самый негодный, в наших условиях жизни способен задумать и осуществить убийство человека с какой-либо специальной целью, как бывает в детективах. Поэтому ты не встретишь среди русских талантливого автора детектива: Честертон, Эдгар По и их наивный собрат Конан Дойл - все нерусские, а автору "Преступления и наказания", обладавшему вкусом к интригам, порокам и диалогам, так и не удалось написать по-настоящему увлекательного детектива. Если бы хоть один последний пункт, специальное убийство, оказался возможным...
Примерно так говорил я своему приятелю Артему (Арту) Магнусову, неудачливому 34-летнему литератору и режиссеру любительского театра, убитому через три часа после нашего разговора при необъяснимых, необъясненных обстоятельствах, которые перевернули все мои представления о реальности и заставили усомниться в моей принадлежности к ней. Либо в самой реальности, которая кажется мне лишь зеркальным отражением того, что находится вне досягаемости и воздействия самого зеркала. Зеркалом же, в котором происходят мои, но неподвластные мне события, я, как многие литераторы, считаю себя.
II
Впрочем, я не уверен, что это произошло через три, а не через два или четыре часа после нашего разговора. Впоследствии меня много раз заставляли вспоминать мельчайшие подробности того дня, и меня каждый раз удивляла, с одной стороны, бессмысленная дотошность задаваемых вопросов, предполагающая как аксиому, что каждый человек обязан помнить каждое свое действие и слово в продолжение по крайней мере пяти лет и выкладывать их (действия и слова) по первому требованию, как игрок в лото выкладывает названную фишку (да никогда я не поверю, чтобы вы не ведали, что и когда вы творили, как в угаре), а с другой стороны, невозможность вспомнить и воспроизвести хотя бы в самых общих чертах самый обычный день, как если бы я действительно находился в сплошном угаре. Возвращаясь к невозможности романа, я с ужасом думаю о том, что любая моя попытка описать хотя бы один день своего героя (меня) от начала до конца, не говоря уж о нескольких месяцах или годах, повлекла бы целый обвал лживых мотивов, поступков и последствий, а честное описание всей его (моей) жизни вполне уложилось бы в нескольких словах. Например: "С утра он встал, послонялся по комнате, почувствовал себя неважно и умер". Разве это роман?
Для начала, я просто забыл, если и помнил, "с какой целью" в тот вечер посетил Магнусова. Следователь, этот еще довольно молодой (или не очень уже молодой), как я, и на первый взгляд очень неглупый человек, не мог или притворялся, что не может этому поверить. Он со мной играл, этот Зиновий Зиновьевич, и этим очень давил, несмотря на фамильярность. Казалось, он мне совсем не угрожает, и даже напротив, пытается "мне помочь", если можно помочь человеку, с которым ничего не произошло, но именно эта навязчивая "помощь" и предполагала мою сокровенную бесчестность, "все мы не без греха", подсовываемую под видом сочувствия. В душе я весь налился и набух злостью, голова моя пульсировала, и начинало ломить над бровями, и я срывался с чрезмерной любезности на неуместную грубость. Одним словом, вел себя подозрительно.
- И все же, должна была быть какая-то цель, если вы поздно вечером сорвались из дома, сели в троллейбус и поехали в другой конец города. Вы же, как вы утверждаете, не были в тот вечер пьяны, - сказал Зиновий Зиновьевич, с массивной грацией муравьеда прохаживаясь по кабинету и поскрипывая новыми ботинками. Он действительно напоминал муравьеда валкой осторожностью шага и особенно беззатыльной головкой с плоскостью макушки, перпендикулярной колонне шеи, и горбатым носом, впрочем, скорее вороньим. Его нежные ручки контрастировали с мощью ляжек, плеч и торса и особенно раздражали меня, хотя, должен признаться, если бы я нечаянно встретил его на улице, он показался бы мне самым настоящим суперменом. Думаю, в более благоприятных условиях мы даже могли бы стать приятелями.
- Пьян я не был - это точно. Это, пожалуй, единственное, в чем я уверен. Я именно за тем и приехал к Арту, что мне хотелось выпить.
Я скрасил свою откровенность натянутой улыбкой.
- А говорите - не было цели. - Зиновий Зиновьевич уселся на стул против меня и закинул одну свою мощную ногу на другую. Он должен быть очень силен в драке (подумал я), если представить себе хоть одно точное попадание такой ручищи или ножищи - крошечные кисти не в счет. Впрочем, мой скромный опыт подсказывал, что впечатление мощи в рукопашной иногда оказывается обманчивым: крепкий гигант падает как подстреленный от одного нечаянного удара, а тщедушный заморыш держится на ногах как "ванька-встанька".
- Когда у меня возникает желание выпить, или поесть, или сделать еще что естественное, я не считаю это целью, о которой нужно отдельно докладывать, - возразил я с неожиданным для себя пафосом, так что голос у меня даже слегка зазвенел, а губы задрожали. Зиновий2 улыбнулся и покачал головой.
- И все же я не могу поверить, что вы совсем ничего не помните. Я вот хорошо помню каждый свой поступок хоть сегодня, хоть в любой из предыдущих дней по крайней мере лет за пять по той простой причине, что тщательно планирую их заранее и они, за исключением деталей, почти все сбываются. Смотрите.
С тяжелой мягкостью, неприятно подтвердившей мое предположение о его сноровке, он взмыл со стула, перенесся к столу, порылся в нем (это не то, это опять не то) и достал кожаную партийную папку с окованными бронзой углами, с вложенным блокнотом.
Гербовые листы блокнота были со щегольской аккуратностью, если не сказать - дотошностью, дополнившей моё представление о характере следователя, расчерчены какими-то цветными таблицами, схемами и графиками и исписаны мизерным, отвратительно красивым почерком. Перед глазами мелькнули обозначения годов, действительно, на пятилетку назад и, кажется, на столько же вперед - месяцев, недель, дней недели (пн., вт., ср.) и, если я правильно понял, даже часов в пределах этих дней, в которые необходимо сделать, сказать, обдумать то-то и то-то. Детальность доходила даже до примерных набросков диалогов, один из которых мне удалось схватить глазами.
Вопрос: Откуда вы знаете, что его там не было?
Ответ: Потому что он был у меня.
Вопрос: До преступления или после него?
Ответ: Во время.
Вопрос: Вы знаете точное время убийства?
И хотя диалог был написан неважно и надуманно, мне стало не по себе. Дело в том, что он был датирован послезавтрашним числом.
- И что, все сбывается? - спросил я с неприязнью, прозвучавшей, боюсь, слишком явно.
- В общих чертах - да, - холодно ответил Зиновий Зиновьевич.
Я запоздало улыбнулся, но налетел своей малодушной улыбкой на его непреклонный, "стальной" взгляд. "Клоун", - подумал я с ненавистью. Потом пошли в который раз обычные "где был", "что делал", "что говорил", которые Зиновий2 ставил с такой безумной детальностью, что мне поневоле приходилось присочинять ему в угоду. Дело сразу пошло на лад.
Так что меня успели допросить еще до того, как тело Магнусова было погружено в землю. Такая скорость, или, если уж облекать содержание соответствующей формой, "оперативность" уголовного розыска, немало меня удивила, ведь в тех редких случаях, когда я сталкивался с юридической машиной (вытрезвитель, мелкое хулиганство, развод), она (машина) действовала с кошмарной ржавой медлительностью, занося свой молот в течение долгих недель, а то и месяцев, так что подлежащий расплющиванию вполне мог скрыться или, что вероятнее, забыть об опасности, но, что самое странное, каким бы скрипучим и медленным ни был размах, удар всегда выходил неотвратимым и точным. Видимо, думал я, в тех случаях, когда речь идет об особо серьезных преступлениях, они могут немного расстараться. В самом деле, ведь убийца - не совсем ординарный человек и требует не совсем обычного обращения.
В проворстве уголовного розыска угадывался еще один тревожный призвук: как удалось им столь быстро узнать о существовании моей личности? Родители покойного (прости мою скоропалительную шутку, Арт), насколько помню, даже ни разу не видели меня. Я отгонял эту мысль, как осу, которая лезет к тебе тем навязчивее, чем сильнее ты боишься и размахиваешь руками. И все же она ужалила меня и пустила по моей душе сладостный яд подозрения. Сентиментальный мистик, религиозно-эротический романтик, мнительный кладбищенский эстет Миноров (Вайсман)? Это настолько противоречит его натуре, что похоже на правду. Еще один романтик и певец, которого я считал близким приятелем до тех пор, пока его женщина не пожелала стать моей, а я не осуществил ее желания. Формально я повинился перед ним, и он принял мою винную повинность, но сам я, как никто, знаю цену таким формальностям. Мне впервые пришло в голову, что наше творческое объединение или "арт-студия", как не без самодовольства называл его Арт, в действительности давно представляет собой сообщество людей, тайно и глубоко антипатичных друг другу, источающих яд при одном упоминании любого из отсутствующих лиц, и то, что их действительно связывает, можно выразить всего в трех пунктах: все они романтики какой-либо разновидности, все очень часто курят и пьют и все они были, являются или будут любовниками Веры Крицкой. Осознав это, я не выдержал и рассмеялся во весь голос, испугав и рассердив встречное сумчатое. Наверное, оно приняло меня за сумасшедшего.
III
У подъезда Магнусова торчала вся "арт-студия": поэты, художники, артисты и другие интеллигентные пьяницы, которые приходили в подвал еженощно и чувствовали себя там как дома среди родной и порядком надоевшей семьи, те, что заходили с более редкой периодичностью, скажем, раз в неделю, но были знакомы всем хотя бы в лицо, и даже несколько таких, которые не были известны решительно никому, но тактично стояли рядом с общей кучей, прислушивались и изредка отпускали несмелые замечания, свидетельствующие об их причастности торжеству. Всего так называемой молодежи набралось, я думаю, не меньше трех десятков. Честно говоря, я не предполагал, что Магнусов, о котором почти все и всегда (при жизни) отзывались как об исключительном подонке, всколыхнет такую волну скорби. Впрочем, тут же некто внутренний, постоянно уточняющий мои незрелые мысли, напомнил мне о том, что на поминках будут обильно подавать водку, и мне стало грустно. Я никогда не считал Арта ни таким плохим, каким его считали до смерти, ни таким хорошим, каким его изображали после нее.
Особняком держались родственники, один из которых, шеф какого-нибудь научного департамента, очень громко и уверенно командовал ритуалом. "Да, я веду себя беспардонно и, возможно, даже несколько бессердечно, но где бы вы были без меня со своим гуманизмом?" - казалось, говорил весь его решительный вид. Мать Арта, сильно опухшая и одуревшая от постоянного плача, время от времени обводила присутствующих удивленным взглядом, как только что проснувшийся в непривычном месте человек. Отец, очень похожий на Арта рыжий гном, виновато стоял рядом, протирал очки и морщился. Я кивнул родителям, но они, если и помнили меня, то не узнали. Во всяком случае, я почти уверен, что им не была известна моя фамилия.
Миноров крепко, сверху вниз, обеими руками пожал мне руку и пристально, снизу вверх, посмотрел мне в глаза. Он был в черном тонком свитере хорошего качества, черных же вельветовых брюках и черной же нейлоновой куртке, словом, в полном, классическом, с иголочки трауре, который, казалось, хранился у него в гардеробе в неприкосновенности, специально для этого случая. Зная их с Артом взаимоотношения, я бы не слишком удивился, если бы это оказалось правдой. Вид Минорова выражал обычную конфиденциальность: "кому-кому, а нам с тобой известно нечто большее, чем остальным"; но сегодняшняя конфиденциальность граничила с конспиративностью. Он оглянулся, чтобы ветер не донес его слов до чьих-нибудь ушей, и сквозь зубы произнес:
- Что ты думаешь по этому поводу?
- По поводу чего именно? - Я попытался улыбнуться, если не в знак приятности разговора, то из симпатии к собеседнику, но моя улыбка только усилила какие-то его домыслы. Возможно, моя гримаса показалась ему зловещей или издевательской; он воспринял ее как ответ.
- Ты тоже так считаешь!
- Что я, по-твоему, считаю? - обеспокоился я. Я слишком хорошо, как мне кажется, изучил характер Минорова, чтобы предвидеть самую драматическую реакцию на самое ничтожное замечание.
- Да то же, что и все, - сказал Миноров с горечью. - Я единственный из этих людей, кто не скрывал своего отношения к Артему и высказывал его при любом удобном случае. Не спорю, я говорил, что презираю его, когда произошла эта нелепая стычка, но предположить, что я, с моим преклонением перед неприкосновенным чудом жизни как таковой, способен на ЭТО, что я, одним словом, что я...
Я положил руку на его траурный рукав, но не остановил, а скорее подтолкнул его этим сочувственным жестом.
- Я знал Магнусова и его семью больше одиннадцати лет, и не просто знал: мы были близкими друзьями. И то, что произошло между нами, говорит скорее о силе моей любви к нему, чем о ненависти, на которую я не имею права как человек, носящий на шее крест.
Он понизил голос, незаметно возвысившийся почти до крика, и оглянулся еще раз.
- Если же ты считаешь доказательством мое письмо...
- Письмо?
- А разве оно не у тебя?
Лицо Минорова помертвело и воскресло через секунду постаревшим на десять лет.
- Ты не брал его? Я пропал, - бледно сказал он. В это время распорядитель громко приказал подниматься в квартиру, чтобы в последний раз полюбоваться трупом.
IV
Во все время обряда Миноров метал в меня конспиративные взгляды, но я, предвидя тягость его откровения, как нарочно при каждом его приближении оказывался в неудобном отдалении или в соседстве чьих-нибудь нежелательных ушей. Постепенно-таки его куда-то унесло броуновским движением гостей.
Тем же движением меня на миг поднесло к Магнусову, устроенному во гробе ладненько, как кукла в коробке: такому же наряженному, убранному, всему в цветочках и разве что без бантика. Люди теснились вокруг него плотной окоченелой толпой, и мне так и не удалось приблизиться настолько, чтобы совершить что-нибудь трогательное, как наша дружба, например, поцеловаться, перекреститься или поклониться. Все же, хотя и с некоторого отдаления, мне удалось рассмотреть некоторые детали, и, коль скоро необходимо описывать впечатления, которые обязательно должны потрясать человека в подобный момент и отпечатываться в его сознании, могу сказать, что Арт показался мне очень непохожим на себя. В жизни он выглядел крупным, тяжелым и большим, хотя и невысоким человеком, а здесь лежал как-то очень компактно и лёгонько (последнее впечатление оказалось ложным во время коллективного спуска по лестнице подъезда). Лицо его, которого я раньше не видел без очков, в профиль и с закрытыми глазами также показалось мне незнакомым - каждое из трех этих обстоятельств, не говоря уж о смерти и обработке медицинских мясников, способно изменить человека до неузнаваемости, - и если бы не рыжее вздыбленное мочало его бороды да то, что я заранее знал, где нахожусь, я ни за что не узнал бы Арта. То есть если бы я ненароком зашел в некую квартиру и увидел в ней некий труп (какая дичь!), но меня заранее не предупредили, что это квартира и труп Магнусова, сам я ни за что бы не догадался. И, подмечая все до одной странности, которые обычно застревают в памяти в такие моменты, добавлю, что мне страшно, до зуда в ладонях захотелось взяться за бороду Артема и потаскать ее туда-сюда, подергать и, одним словом, как следует потрепать. Борода казалась непристойно живой, вечной и нетленной, она не тлела, а пылала. Я так явно почувствовал ее присутствие в своей руке, что потер ладонь о штанину.
V
Вечер нашей последней встречи тоже был бенефисом Магнусовой бороды. Она, как и сегодня, вела свою самостоятельную жизнь вокруг мокрого, жаркого логова рта, но казалась мне, наоборот, не частью организма, а бутафорским приложением к очкам, широким подтяжкам и массивному мальтийскому кресту на толстой железной цепи, свисающему почти до пупа. Магнусов в длинном, распоясанном полосатом халате, под который были пододеты заплатанные между близких ляжек, до белизны застиранные джинсы, хлопотал с чаем и что-то между прочим рассказывал. Я молча его наблюдал и, как обычно при виде мужчин, проводил его сравнительную силовую оценку: больше меня по весу и абсолютной силе, но ниже, инертнее и рыхлее. Сам не знаю, почему я всегда об этом думаю. Он говорил о Минорове.
- Знаешь, что учудил этот параноик Вайсман? (Он не признавал русифицированного псевдонима нашего общего друга, когда отзывался о нем неприязненно.) Он вызвал меня на дуэль.
- ?
- Ей-богу. Я давно подозревал, что он дурак, но не предполагал, что до такой степени.
- Боюсь, что это не дурь, а болезнь: гипертрофированная мания преследования на почве инфериорной мегаломании, - гуманно (туманно) уточнил я.
- При чем здесь мания преследования? Я его не преследовал, это он преследует меня.
Магнусов достал из верхнего ящика письменного стола письмо, подал его мне, уселся в кресло напротив и с нескрываемым смаком стал наблюдать за моей реакцией. Я был в восторге. Казалось, от бумаги веет нервность Минорова, его истерический задор и благородная злость.
- Дай-ка сюда, - Магнусов нетерпеливо вырвал листок и стал читать его сам, вслух.
- "Любезный (любезный!) господин Магнусов!
Наша ссора, произошедшая (точная дата) в так называемой арт-студии в присутствии гг. (аккуратное перечисление всех участников представления, включая меня), не была с моей стороны актом истерики или случайного бешенства, как вы позднее пытались изобразить. Вам также не удалось ввести меня в заблуждение относительно вашей осведомленности насчет причины ссоры. Вы прекрасно знаете, чем вы передо мной виноваты и какой ценой может быть искуплена такая вина, потому что действовали намеренно, обдуманно и хладнокровно. "Не ведают, что творят", - это сказано в Писании не о вас. Вы ведаете обо всех своих подлостях.
Если бы все перечисленное касалось лично только меня, то я, как человек, носящий на шее крест, обязан был бы вас простить. Для меня нет ничего более священного, чем неприкосновенное чудо жизни как таковой. Но вы продолжаете сотворенное со мной на других ребятах. (В залежавшийся стиль письма неожиданно вломились тридцатилетние ребята с вытертыми коленями и макушками). Вы знаете, кого конкретно я имею в виду, а он поймет, о чем я говорю, когда ознакомится с этим посланием. Одним словом, Господь требует, чтобы я положил конец вашему злу. Я вызываю вас на дуэль на ножах, за неимением более подходящего оружия. Время и место поединка будут вам переданы через моего секунданта, у которого должно остаться (он уже командует) это письмо как возможное доказательство в случае гибели одного из участников. Мой секундант - единственный человек, которому я, надеюсь, как и вы, доверяю безгранично. Я надеюсь на его порядочность тем более, что причиной дуэли, тем человеком, которого я вынужден избавить от вашего существования, является он. Уничтожить это письмо или распорядиться им как-либо иначе - зависит полностью от него.
P. S. Если вы не примете этого вызова и сведете его к обычной клоунаде - вам придется умереть более подходящей смертью, как жирной рыжей свинье на бойне".
После чтения, такого веселого и занимательного, последовала тяжелая пауза. Впервые я столкнулся с таким вопиющим, классическим, страшным безумием не на страницах психологического романа, а в окружении собственных друзей. При переваривании этой мысли у меня, сразу начала зарождаться еще одна, применительно к которой безумие автора письма казалось вполне нормальным: а что, если всё это ВЗАПРАВДУ?
- И кто же этот секундант, которому вы оба так безгранично доверяете? - спросил я как-то чересчур бодро.
- Ты, - ответил Магнусов и убрал письмо в ящик стола, где хранил неопубликованные рукописи.
VI
Разумеется, мне и в голову не пришло рассказать о вызове следователю. Что мог означать для нормального человека, не знакомого с персонажами этого фарса, вызов на дуэль одним городским малым со всеми его похмельями, кабаками и "пузырями" другого такого же малого? Две вещи в одной: несомненное сумасшествие и вероятное убийство на его почве. Следователь Зиновий Зиновьевич, как я уже докладывал, был в десятки, сотни раз нормальнее меня, значит... У меня не было ни малейшей надежды на то, что Зиновий2 вслед за мной примет письмо Минорова за экзотический выверт, настолько пикантный, что его можно рассказывать только избранным, чтобы не испортить впечатления. И, кроме того (чуть не забыл), мне не хотелось выдавать товарища.
Всё это, на мой взгляд, было так же естественно, как, будучи примерным мужем, скрыть от жены содержание эротического сна, в котором ты получил оргазм от ее родной сестры, - обычное бытовое благоразумие. В остальном я, надеюсь, был настолько честен в каждой детали, насколько может быть честен невинный человек в роли подозреваемого.
Я рассказал (и написал) ему, что комната Магнусова была неряшлива не больше и не меньше обычного. Постель была еще или уже разобрана, точнее, разбросана, потому что Арт, насколько я знаю, в эти дни регулярно пил и находился вне порядочного биологического и социального режима. Он мог заснуть, например, в четыре часа дня, чтобы проснуться в половине девятого вечера или в три часа следующего дня и так далее. На журнальном столике возле дивана стояли две пепельницы, битком набитые окурками: жестяная банка с крышкой-пропеллером, закрывающей содержимое, но не его вонь, и неустойчивая лакированная раковина. Под торшером, в тесном свете которого Арт, наверное, читал Достоевского, стояло несколько пустых бутылок (сколько? о Господи, разве я могу помнить сколько?), но в целом обстановка была не такой омерзительной, какую можно было ожидать от жилища сильно пьющего молодого человека, брошенного женой. Арта навещали и приводили в порядок родители.
О чем мы говорили? Вы не поверите, мы говорили о Достоевском. Арт, к моему удивлению, совсем недавно, можно сказать, перед самой смертью открыл для себя этого автора и пытался выразить свои впечатления от его романа "Бесы". Какие именно? Бес его знает. Кажется, он удивлялся тому, что до сих пор считал себя автором своей судьбы, которая была создана без его ведома более ста лет назад. Проще говоря, его потрясло, насколько точно изображена его судьба и жизнь писателем, которого он игнорировал настолько, что не удосуживался прочесть. Я не совсем понял, какого именно из своих прототипов он имеет в виду, потому что не помню ни одного из персонажей Достоевского, кроме пресловутого Раскольникова, хотя прочел его всего. Его романы, подобно моей собственной жизни, производят на меня впечатление беспокойной толкучей скуки, от которой хочется поскорее избавиться.
Он еще говорил о половых сношениях. Он подробно рассказывал, с кем именно, сколько раз и каким образом находился в половых сношениях, но я не собираюсь этого пересказывать, потому что не помню. Предположим, с некой Леной из библиотеки Ленина. Или Кирой с улицы Кирова. Или...
То, что я запомнил несомненно и не собираюсь рассказывать никому, кроме неведомого читателя своего будущего романа, это обман моего ревнивого воображения. Когда я стоял на безлюдной, безвременной, безнадежной авансцене трамвайной остановки, из встречного трамвая выпрыгнула девушка, которую я принял, как всех фигуристых малышек с массивными кудрями, в белых мини (белый цвет служил для меня сигналом безумия), за Веру Крицкую.
Я всматривался в девушку бесконечное мгновение, пока она удалялась на недосягаемые несколько метров, через лунное сияние рельс, на мелёный луной асфальт и в печную сажу двора. Это были ее волосы, ее талия, ее ноги, которые могли принадлежать любой из городских девок, с которыми я ее постоянно путал и у которых есть такие же точно руки, ноги, волосы и прочее. Или почти такие.
- Вер! - крикнул я все-таки, заранее стыдясь своего малодушия, независимо от того, угадал я или нет.
Девушка пригнулась и ускорила шаг. С каждым ее шагом мне становилось все очевиднее, что я ошибся. Ноги были тоньше, платье длиннее, волосы короче...
- Вера, вернись! - крикнул я еще раз.
Девушка побежала, приняв меня за пьяного или сумасшедшего, каковым я, без сомнения, и был.
VII
Потом каменно-тяжкий гроб с Магнусовым подняли и понесли по лестнице вниз. Носильщики часто менялись, не столько для облегчения работы, сколько для ритуальной причастности, и создавали тем самым нервозность и неудобство, как бывает всегда, когда на одно дело бросается сразу слишком много рьяных исполнителей. Гроб, словно морское судно на извилистой реке, никак не хотел помещаться и разворачиваться в теснинах подъезда, и участникам выноса, неловким интеллектуалам, приходилось передавать выскальзывающую эстафету из рук в руки, возвращаться через перила, едва не наступая на покойного, чтобы перехватить хвост гроба у обессилевшего арьергарда, перелезавшего тем временем через перила в следующий пролет, и так далее. Надо всем царил неумолчный голос общественного распорядителя, этого похоронного тамады, которого я уже вполне ненавидел и искренне желал увидеть на месте Арта.
"Заноси, заноси! Да не так, кто же так заносит! А ты на себя и вверх!" Мне казалось, что гроб вот-вот выскользнет из чьих-нибудь (например, моих) ослабевших рук, перевернется, подобно кузову самосвала, и вывалит свое священное содержимое на бетон, но этого не произошло, потому что, по моей гипотезе, некий трансцендентный ограничитель постоянно следит за тем, чтобы события жизни (я снова соскальзываю в свою идею о невозможности романа) ни в коем случае не переходили некой грани ужасного, смешного, трогательного, интересного и, одним словом, пригодного для литературного изображения. Ничего подобного не произошло, и Артем Магнусов, зарезанный, почти обезглавленный кем-то у себя на дому в возрасте тридцати четырех лет, был благополучно предан земле. Я посеял мертвое зерно романа.
VIII
После погребения - режущего медного разнобоя, ярко-коричневой глиняной россыпи, черных платков и скомканных платочков, кощунства последнего слова и водочного жертвоприношения равнодушным жрецам лопаты - я сразу перескочил памятью через несколько потерянных часов в поздний вечер. Я был уже сильно пьян, потому что не чувствовал отвратительного вкуса и ядовитой силы спиртного, потому что самые безумные мысли казались мне естественными и потому что я снова шел, вопреки своим понятиям о собственном достоинстве и благоразумии, к Вере Крицкой, к которой клялся себе не ходить больше никогда.
Неверные ноги несли мое верное тело прямо на цель, не спрашивая у головы, правильно ли они выбрали путь, время и обстоятельства. В это время, как и в любое другое, Вера могла быть где угодно и с кем угодно: в кино, у подруги, у нового или старого друга (а что здесь особенного: просто друзья), наконец, она могла ждать меня около моего собственного подъезда. А что, если я помешаю своим звонком лежащему на ней мужчине? Ноги не желали слушать исступленных воплей моей головы.
Потом были ступени подъездной лестницы, прыгающие на меня в отместку за мои прыжки по ним, и лишь одна набухшая, пульсирующая мысль, вытеснившая своей примитивной срочностью все остальные мысли и предположения: "Только бы она оказалась дома. Только бы она сегодня оказалась дома. Только бы..."
Что я сделаю, если мое желание сбудется? Повалюсь перед ней на колени и повалю ее? Возьму ее в прихожей или не дотронусь пальцем? Вежливо поздороваюсь с ее гостем (в присутствии которого я уже не сомневался) или вцеплюсь в его горло? "Это неважно, потому что это потом!" - кричала моя голова. Перед самым нажатием звонка память сыграла со мной еще одну пьяную шутку и перебросила меня вперед на целую ночь, как если бы я нажал на кнопку "Амнезия".
В комнате рассвело. Цветочки обоев прыгают и плывут перед моими глазами. В соседней комнате кто-то (я пока не сообразил кто) бренчит на игрушечном пианино, словно втыкает каждым бряком по одной вязальной спице мне в мозг, а рядом (я заставил себя повернуть голову) лежит нечто длинноволосое.
"Кто это? Успел я? Смог я вчера?" - спросил я себя уже с некоторым лицемерием. Тем временем, как бы назло терзаниям моего организма, начал пробуждение тот, кто так своевольно пригнал меня сюда. Ему, как обычно, наплевать было на помыслы и самочувствие хозяина.
- Спишь? - спросил я на ухо свою соседку по ложу, осторожными толчками (не спугнуть бы) углубляясь в нее сзади.
- Ну, - капризно ответила Вера, - а кто же еще? - немного виляя в полупритворном сне. К пущему моему аппетиту, она не любила совокупляться по утрам. "Зачем ты это делаешь? Зачем ты опять начал это делать?" - крикнул мне тот, к кому я прислушиваюсь лишь после того, как всё кончено.
IX
- Что я натворил?
Заноза чего-то непоправимого саднила сквозь толщу физиологической похмельной вины. Что мог я наделать своим телом и норовом в часы беспамятства? Чего только мог я не наделать.
- Откуда я знаю, что натворил ТЫ? - Неприязнь ответа, как ни странно, немного меня успокоила. Она подразумевала всего лишь дежурное свинство, которое столь же поправимо, сколь и повторимо. Причем подразумеваемое относилось скорее не ко мне, а к ней. Что она, черт возьми, имеет в виду? Порох моей дури одинаково хорошо воспламенялся от любой искры. Не без смака я переключился на новое подозрение.
- Расскажи тогда о себе, - "спокойно" предложил я. Да, найденное мною подозрение было по-настоящему гадко, по-настоящему мучительно, чтобы перекричать любые мои мысли, но и оно, наложенное на похмелье и грех нарушенного обета, не совсем отменило то, что я определил как занозу. Она только перешла глубже, под сердце.
- Отстань, а? - Вера сделала кислую мину, к сожалению, нисколько не испортившую ее, а только усилившую мое желание ее растерзать.
- Но отчего же? - Я был сама небрежность. - Если в мое отсутствие что-то произошло, я не вижу в этом ничего удивительного. Главное, чтобы это была не НАСТОЯЩАЯ любовь, - понимаешь ты меня как женщина? Чтобы они старались зря.
Она молчала словно ангел, даже не пытаясь меня увещевать, и преспокойно накрывала на стол: закамуфлированные под божьих коровок зевастые чашки, их яйцевидный папаша-чайник, мамаша-масленка, сахарница, ложки ложились на стол с четким доминошным стуком. Из распаха ее нагретого махрового халата цвета морского залива на рассвете при наклонах выглядывала и подмигивала мне ее грудка: наивная, ласковая и доверчивая, какой я когда-то считал ее хозяйку. Вдруг я очень устал. Не физически - физически я устаю редко и даже радуюсь такой усталости как надежному средству временного забытья. Мне вдруг страшно надоело то наиболее абстрактное и единственно конкретное для каждого человека, что называется жизнью. Я опустил голову на руки.
- Самое страшное (нет, просто странное), что всегда можно передумать, перестать быть живым, но никогда нельзя передумать быть мертвым. Если он сейчас снова захочет стать живым - толстым, рыжим, лысым, докучливым, как раньше, на его пути окажется заколоченная крышка и целая гора тяжелой земли, в которой нельзя ни дохнуть, ни шевельнуться. Эти гвозди... Если бы они хотя бы не заколачивали крышку такими длинными железными гвоздями...
Вера затихла и присела к углу стола.
- Но есть для меня вещь пострашнее, - я перевел сдавленное дыхание. - Самое страшное и самое странное в мире то, что человека можно перевести из живого состояния в мертвое, положить в деревянный ящик и закопать в землю, даже не спросив его согласия. А перевести его назад, из мертвого состояния в живое, не может никто, даже Зиновий Зиновьевич.
- Какой Зиновий Зиновьевич? - испуганно улыбнулась Вера.
- Всемогущий Зиновий Зиновьевич.
Теперь, когда я сказал то, чего, может, все-таки и не говорил вчера, что-то обильное прорвалось и горячо хлынуло из моей души. "Ну и черт с вами, - подумал я. - Можете знать и смотреть, сколько влезет". Слезы и сопли пошли из всех отверстий моего лица. Я выдал себя судорожным всхлипом, признаюсь в этом читателю без всякого стыда не как автор романа, а как один из его персонажей, и ангельское крыло ее ладони осенило мою голову.
- Это я во всем виновата, - сказала она. - Слышишь? Не ты. Это я виновата во всем одна. Если бы не было меня...
Под столом я поймал и стал тискать ее нежные колени и ляжки. Тихонько попискивая, Вера раздвинула ноги, а за дверью тем временем бесновался ее пятилетний сын, точная уменьшенная копия Магнусова. Забытье хлынуло на меня кроваво-горячей волной.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
После слов "появление детектива в нашей стране вряд ли возможно" мой любительский детектив, словно в отместку, начал хлестать из меня так бурно, что я не успел изложить самого необходимого. Я забыл объяснить самоё причину моего произведения, без которой первая его часть вполне заслужила того, чтобы стать последней. Я забыл рассказать о себе.
Не бойтесь, я не собираюсь описывать, как я родился, воспитывался, страдал и т. д. Я даже умолчу о том, чем занимался в жизни. Скажу только, что я неудачливый писатель, который не написал до конца (и, естественно, не напечатал) ни одной вещи. А все неудачливые писатели настолько похожи друг на друга, что описывать каждого из них в отдельности нет смысла.
Моя трагедия (или комедия) заключается не в том, что я на протяжении всей жизни хотел и пробовал писать, - этот симптом почти обязателен для каждого молодого любителя чтения, - а в том, что я так и не смог по-настоящему отказаться от этого занятия. Когда я в очередной раз говорил себе, что настоящая литература изжила себя вместе с определенной породой людей и попытки ее воскресения стилистически так же нелепы, как рыцарские подвиги в современном колхозе, кто-то настойчиво твердил мне на ухо: "Погоди еще немного: еще недельку, еще месяц, еще год. Должно произойти кое-что такое, что поставит твою жизнь на достойное место". И я откладывал творческое самоубийство еще на неделю, еще на месяц и еще на год, пока мне не исполнилось тридцать.
К этому времени относится кратковременная, но буйная эйфория творческого панибратства под названием "арт-студия", самое последнее и сильное из моих творческих разочарований (после равносильного очарования), которое и привело к описываемым событиям. Мне кажется, нет, я теперь уверен, что обладатель того самого твердого голоса, который так спокойно наблюдал за моим прозябанием и только иногда не то что подбадривал, а скорее откладывал меня для какой-то своей цели, нарочно довел меня до некоего предела или проследил за моим к нему приближением, после чего мощной рукой встряхнул мозаику моего сознания, ставшую таким образом, что все невозможное стало не только вероятным, но и сущим. Мой несбывшийся роман, который угнетал мою жизнь и сводил ее к бессмысленному физиологическому процессу или, если угодно, непрерывному разложению заживо, оказался почти готовым от начала до конца. Оставалось только его записать.
Приятель или, черт с ним, лучший друг главного героя Артем Магнусов был зарезан у себя на квартире неизвестным, которого я (тот самый герой) не мог не знать, потому что знал об Артеме всё, включая все достопримечательности его жизни, как то: среднее количество оргазмов, получаемое его женой от меня и им от моей жены, род деятельности и повадки его родителей, его музыкальные, гастрономические и сексуальные причуды, алкогольные привычки и бытовые капризы. Я знал всё это о нем лучше, чем о себе, хотя бы потому, что наблюдал извне. Убийца Магнусова занимал в микрокосмосе арт-вселенной такой же обязательное место, как любая из планет большой Вселенной, которую можно вычислить и подробно описать заочно, по одной закономерности. После похорон Артема и визита к Вере мне осталось только изложить каждое из известных мне обстоятельств и действий персонажей первой части (включая меня самого) и назвать убийцу. Впрочем, его можно было и не называть. Не думаете же вы, что я собирался донести на него в милицию или, пуще того, сам свести с ним счеты? Нет, убийца нужен был мне не для юридической справедливости и даже не для справедливости вообще. Он был необходим мне как источник электричества, как полюс, к которому устремятся все хаотические молекулы моего творчества. Как платонический фотоохотник, я выслеживал жизнь не для того, чтобы убить, принести домой и съесть, а для того, чтобы запечатлеть, то есть увековечить. Парадокс заключался в том, что без убийства это оказалось невозможным.
II
Я также забыл рассказать что-нибудь о Магнусове, именем которого назвал роман, кроме того, что он мертвый и у него рыжая борода. А мне есть что о нем рассказать! Я именно потому и выбрал его в ГЕРОИ, что он был самой выразительной личностью среди моих знакомых.
Распутность, ум, ирония, цинизм, одним словом, сатанизм, который я иногда замечал в себе, в Магнусове был доведен до карикатурности, как будто он жил понарошку, чтобы доказать мне бледную немочь моих нравственных потуг. Каждым своим сознательным и бессознательным действием, а чаще - бездействием Магнусов как бы кричал: я знаю, что это отвратительно, но чувствую, что мне как гению это положено! О его спорной гениальности - ниже, а пока должен признаться, что чувствовал в этой логике какую-то мерзкую правоту и, возможно, из-за нее мирился с Магнусовым и принимал его после каждой очередной выходки, когда он, как ни в чем не бывало, являлся ко мне со своей наглой ухмылкой, высокомерным раскаянием, а иногда и со слезами похмельной истерики и слезно (или надменно) просил, требовал прощения.
Итак, он был рыжим не только по внешности. Когда я впервые пришел в катакомбу арт-студии, они с Верой уже были юридически разведены, но, как выяснилось позднее, иногда еще жили биологически. В то время уже (или еще) процветал роман Веры с антиподом Магнусова, третьим по счету и значению персонажем МОЕГО романа Миноровым (Вайсманом). Я никак не мог понять расстановки фигур на незнакомой сексуальной доске арт-студии, потому что Вера, самая красивая и бойкая из здешних, увы, немногочисленных и неряшливых богемных девок, вела себя весьма интимно как с одним, так и с другим, поочередно сидела у них на коленях, разрешала трогать себя за ноги и заглядывать себе за пазуху и выбегала куда-то то с одним, то с другим, то уже с третьим, на время, более чем достаточное для урывочного совокупления.
Миноров и Магнусов тогда еще не были врагами, но их антагонизм уже проявлялся в подколках, смысл которых, как я успел заметить, сводился, с одной стороны, к непорядочности Магнусова и с другой - к занудству Минорова. Должен признать, что шутки Магнусова неизменно оказывались более удачными, меткими и, что самое главное, парадоксальными и пользовались гораздо большей популярностью, чем унылые попреки Минорова, лишенные юмора, как все произведения их автора. Всё это очень бодрило.
- Миноров! Ты не забыл снять с моей жены колготки? - кричал Магнусов через весь наш длинный дощатый стол, представляющий собой копию тех грубых столов, которые изображаются в качестве меблировки "тайной вечери". - А то мой следующий сын может родиться в капроновой авоське.
- Не волнуйся, Магнусов, - отшучивался, а по сути, всего лишь опять говорил свою кислую правду его оппонент. - Я никогда ничего не забываю.
Вера обожала шутки такого рода, если они не переходили границ иносказания. Она довольно ворковала горлом и дарила Минорову, чтобы не бесился, компенсирующий поцелуй, а Магнусов тем временем подмигивал мне и успевал пропустить лишнюю рюмку общественной водки.
Магнусов быстро и безобразно пьянел; как выяснилось, он выпивал основную часть своей убийственной дозы заблаговременно, дома, а в студии только дополнял ее за общественный счет. Из милого и неплохо воспитанного интеллигентного циника он на глазах превращался в невыносимого сатира.
- Пошли все отсюда вон! - орал он. - Все вы просто грязные, безмозглые идиоты по сравнению со мной, и я не желаю больше видеть ваши наглые и глупые рожи!
Глупые рожи, однако, только посмеивались ему в ответ, поскольку на дворе был третий час ночи и перебираться в другое место было поздно. Магнусов был недостаточно опасен физически, чтобы подкрепить свои требования действиями, и, главное, к этому его синдрому давно привыкли. Но время от времени случались настоящие взрывы бешенства.
III
Как в любой подобной студии, представляющей собой гибрид плебейской богемы и интеллигентской малины, драки случались нередко. Творческое соперничество пользовалось сексуальным поводом, и любовная рознь принимала идейные формы, чтобы время от времени перепившиеся студийцы набрасывались друг на друга с кулаками, валили мебель, крушили посуду и изрыгали угрозы до тех пор, пока зрители, всегда очень своевременно, не растаскивали их и не принуждали помириться, а то и поцеловаться. Оригинальной особенностью арт-студии было то, что, как бы ни менялись участники драк с одной (бьющей) стороны, с другой, битой, участник оставался неизменным. Проще говоря, в арт-студии не было ни одного человека, кроме меня, который бы хоть раз не побил Магнусова.
Какая-то фатальная сила заставляла обалдевшего Артема изо всех сил лезть на рожон, осыпать избранную жертву (вернее - палача) невыносимыми насмешками, придирками и угрозами до тех пор, пока она (жертва-палач) не истощала своего терпения и, при наличии хоть капли мужества, не затыкала рта обидчика хорошей (или нехорошей) зуботычиной. Впрочем, сказать, что побои затыкали Магнусову рот, значило бы извратить факт. Напротив, только во время избиения и после него патетическое красноречие Арта раскрывалось во всей своей обличительной силе. Побои, какими бы эффективными и болезненными они ни были, служили только стимулом этого нравственного оргазма. Этим, на мой взгляд, и объяснялась та эпическая непреклонность, с которой мой друг стремился навстречу избиению, столь же несомненному для него, как и для всех студийцев. Сокрушительная моральная победа оставалась за ним.
В ту ночь, когда произошел их поединок с Миноровым, Вера уже не принадлежала физически ни одному, ни другому. Как выяснилось позднее - Вера почему-то никогда не лгала на эту тему, - после разрыва с Миноровым она совершила всего один пробный, по ее словам очень неудачный, половой акт с еще одним из постоянных членов нашего коллектива, который страшно ее разочаровал, и теперь, в течение рекордного срока (около месяца!), находилась в состоянии перепутья, тихого анализа и бессознательного поиска, придающего ее отношениям с бывшими и будущими партнерами горьковатый привкус платонической нежности. Она и стала поводом драки.
В тоне этого чистого настроения мы беседовали не о политике или сексе, как обычно, а о чем-то более высоком, забираясь воображением в такую разреженную интеллектуальную высь, где терялись и тема разговора, и его причина, и сами участники, так что в некие головокружительные моменты казалось, что собеседники слились в единый психический организм, который вот-вот достигнет некой абсолютной высоты, где и распадется. С полуслова мы подхватывали недосказанные мысли друг друга, угадывали настроения, которые только собирались шевельнуться в душе собеседника, и воспринимали образы, казалось бы, навечно канувшие в бездну памяти.
- А я верю во что-то ТАКОЕ, - говорил Шведов, тот самый участник пробного, дружеского сношения, который, правда, тем не приобрел права на постоянное пользование Вериным телом, зато попал в сентиментальное положение верного спутника или, если угодно, опекуна, которому, как подруге, можно доверить что угодно, но который, как друг, не злоупотребит твоим доверием. - Я не знаю, какую форму ОНО имеет и какова ЕГО цель, если она есть, и мне, например, всё равно, как это называется: Бог, дьявол, Абсолютный Разум или Путь, но в его существовании я уверен, потому что чувствовал на себе ЕГО руку и слышал ЕГО голос. Он звучит через меня. Однажды я шел через парк...
Откровение Шведова опередило вертевшиеся у меня на языке слова и с неожиданной стороны выразило мое настроение, так что мне, признаюсь, стало немного досадно и захотелось возразить. Наша противоположность достигла полного слияния.
- Но почему ты считаешь, что этот голос не принадлежит самому тебе? - перебил я. - Ты сводишь свое существование к бессмыслице.
- Почему к бессмыслице... - заступилась было Вера, но Магнусов перекрыл всех:
- Потому что вы все безмозглые идиоты, которые не понимают, что несут и для чего живут! Что, не нравится? - размазанно крикнул он со своего кресла.
IV
Мы тепло, в лад общему настроению улыбнулись шалости друга, без которой наш вечер показался бы незавершенным, и спокойно продолжили беседу. Только Миноров слегка дернулся, скривился и позеленел, так что я почти услышал отток крови от моего лица. Впрочем, под Вериным умоляющим (утоляющим) взглядом он мигом отмяк и сам улыбнулся своей нервности. "Все мы знаем нашего Арта", - сказало его пожатие плеч.
- Как будто сама природа прокричала! - не смогла не восхититься Вера. Была же у нее какая-то причина жить и размножаться с этим человеком.
Миноров взгрустнул и склонил голову немного вбок.
- Это сатанизм, да, увы, это сатанизм, присущий так называемым природным натурам, - со вздохом сожаления констатировал он. - Между прочим, женщины привлекательны благодаря порочности, а порочны благодаря естественности. Это печально.
- Еще бы не печально! - согласился от себя Магнусов - в противном случае он не был бы самим собой. - Разве не печально жить и постоянно сознавать себя таким мудаком?
Такая декларация могла вывести из себя и менее щепетильную натуру, а Миноров, как выяснилось, только и ждал чего-нибудь подобного. Он выбрался из-за стола и навис над Магнусовым, как ни в чем не бывало развалившимся в кресле под пледом.
- Что вы этим хотите сказать, милостивый государь? Артем смолчал, но сморщился и шевельнул под пледом руками, словно передернул припрятанный пистолет. Нашел милостивого!
- Если вы считаете себя умнее всех здесь присутствующих, извольте доказать это: выскажите свое мнение, а мы его с удовольствием выслушаем; если же вам нечего сказать, то сами вы тот, кем только что назвали нас.
По окончании этой тирады, надо признать, довольно удачной для ее серьезного автора, Миноров обернулся к нам с искательной улыбкой, означающей, что всё это: и "милостивый государь", и "вы", и его старомодная пылкость - в конце концов только шутка. Дрожь его рук говорила об обратном.
- Но еще печальнее, что вы сами об этом знаете, - задумчиво продолжал Магнусов своим тонким барским голосом, как будто над ним не гремели перуны миноровского обличения. Возможно, он и не слышал за своими мыслями слов соперника, и остроумие последнего, увы, опять пролетело мимо цели. Тем более странно, в тон благородному "вы" Минорова попало второе лицо множественного числа Магнусова. Что-то курьезное промелькнуло в моей голове, и мне (тоже нетрезвому) понадобилось потереть себе лоб, чтобы осознать, что я не в офицерском собрании прошлого века, где вот-вот полетят перчатки и шандалы.
- Э! Э! - вступил и я. - Здесь каждый говорит и делает что хочет, и нечего придираться.
Мне, признаюсь, не хотелось побоища, потому что я относился к Минорову и Магнусову примерно одинаково и, главное, очень волновался за открытую последнюю бутылку, что беззащитно стояла возле кресла, у самой ноги Артема. В моих планах было запьянеть сегодня посильнее.
- Но все-таки мне кажется, что каждый должен отвечать за свои слова, - как к арбитру обратился ко мне Миноров. - Мы слишком привыкли бросаться словами, за которые еще каких-нибудь сто лет назад пришлось бы отвечать кровью.
- Ты и ответишь, можешь не сомневаться, только отвали, - брезгливо согласился Арт и с достоинством Диогена отстранил Минорова правой рукой, в то время как левая оставалась под пледом. То солнце, которое наш Александр заслонил нашему цинику, было, как я уловил, Верой, расположившейся лицом и, что существеннее, коленями к бывшему супругу.
То, что произошло затем, с трудом поддается изложению из-за сумбурности многочисленных действий, втиснутых в одно мгновение. Каждый из свидетелей происшествия передавал его по-разному, в зависимости от того, что успел и захотел увидеть, а у меня, даже в трезвом виде, в такие моменты происходит защитное отключение памяти, о котором я безуспешно толкую следователю. Передаю то, что мне удалось собрать из наиболее достоверных осколков.
Во всё время нашей беседы, повторяю, Вера сидела коленями к Минорову и расположенному за его спиной Магнусову, а нам со Шведовым (уже и пока) приходилось довольствоваться профилем ее мерцающих ляжек. Движения Артемовых рук под пледом, которые я между прочим уподобил перезаряжанию спрятанного оружия, вдруг получили потрясающее объяснение. Правой рукой Магнусов отвел в сторону возмущенного Минорова, а левой сбросил плед. Нам предстал минарет его созревшего фаллоса.
- Только без рук... - успело вылететь из заторможенного Минорова. И действительно, уже без рук брандспойт Магнусова забил во все стороны: на плед, на одежду и даже, как мне показалось, на лицо потрясенного художника.
Как вы думаете, с чего началась эта злосчастная драка? Правильно, первым же движением ноги кто-то из единоборцев повалил бутылку, которая, подражая своему фаллическому собрату, начала судорожно изливать свое драгоценное содержимое на грязный бетон пола. Тут же, невзирая на разразившееся над нами побоище, мы со Шведовым взапуски бросились на помощь бутылке, в сутолоке рук и ног потеряли еще несколько долей секунды и спасли, увы, не больше трех четвертей ее содержимого. Затем мы принялись за спасение друзей.
Как полярные натуры, Миноров и Магнусов оказались разными типами драчунов: первый - наскакивающим, клюющим, петушиным, второй - заламывающим, хватающим, медвежьим и почему-то совсем не бьющим по лицу. Пока мы занимались бутылкой, Миноров успел нанести Магнусову один или несколько ударов кулаком, с которых, собственно, и начался бой, потому что поломанные очки Артема уже висели на ухе, а нижняя часть лица и одежда были залиты ярким томатом крови. Теперь Магнусов (со спущенными штанами, с бешеными глазами) держал под мышкой голову слепо бьющегося Минорова, давил на нее изо всей своей дурной силы и таскал ее обладателя за собой из одного угла подвала в другой, роняя стулья, банки, коробки и не соображая, что следует сделать с пленником. Наша Елена Прекрасная летала вокруг своих рыцарей, то пытаясь разжать медвежье объятие мужа, то выдергивая из него стонущего экс-любовника.
- За что ты меня по лицу? Ах ты сволочь! Сам знаешь, сам сволочь. Пусти. Не пущу, - переговаривались дуэлянты с каким-то рутинным спокойствием.
Наконец мы со Шведовым очнулись от бездействия и навалились на Магнусова вдвоем. Как раз вовремя! Миноров совсем перестал сопротивляться и подавать голос и теперь только хрипел и поспевал слабеющими ногами за бурными перемещениями своего врага. Я схватил Артема за плечи и повалил на себя, а Шведов двумя руками кое-как расцепил его руку и освободил голову Минорова. (Замечу, что эта сцена потом не раз виделась мне во сне. Только наблюдал я ее с точки зрения обоих соперников одновременно, чувствуя боль шеей Минорова и давя на нее руками Магнусова, после чего наблюдал отпадение собственной головы на пол.) И прежде чем я успел отпустить плечи и руки Магнусова, освобожденный Миноров, так сказать, после гонга, ударил Артема еще раз, а Артем, отпущенный, двинул раскрытой ладонью в нос подвернувшейся Вере.
В результате чего получилась следующая мизансцена: Шведов придерживает и успокаивает Минорова, бушующего больше для демонстрации победы и правоты и израсходовавшего все запасы пыла, ослепший Магнусов с голым рыжим задом ползает по полу в поисках сбитых очков, а я утешаю рыдающую, мокрую, теплую, мягкую Веру. Так Вера Крицкая впервые попала в мои объятия. Так ты впервые попала мне в руки, помнишь?
VI
Как ты успела догадаться, моя самая догадливая, главная особенность моего романа заключается в том, что он не может быть не то что опубликован (это относится к любому порядочному отечественному роману), но и прочитан никем в этом мире, чтобы с его автором не случилось чего-то непоправимого. Поэтому я, находясь в здравом рассудке, заявляю тебе, что эти строки не будут прочитаны ни тобой, ни кем иным из реальных и мнимых прототипов этого романа, и поэтому я признаюсь тебе: да, да, да, я люблю тебя больше любой другой женщины, девушки, девочки, самки, которую я встречал, мог или хотел встретить в своей жизни, на столько порядков, что можно без преувеличения (а с очень сильным преуменьшением) сказать, что я никогда не встречал, не мог и не хотел встретить ни одной девушки, женщины, самки, кроме тебя.
Сначала я утешал тебя под образом Иисуса Христа, прибитым кем-то в правом углу этого подземного вертепа словно в насмешку (как мне казалось вначале) или из некой извращенной необходимости, которая гораздо глубже и правильней любой морали и которая требует возвышения, очищения и освящения именно самого низкого, грязного и темного.
Когда моей братской руке надоело оглаживать твои содрогающиеся плечи и бока, она начала свое опасливое нисхождение и нарушила платоническую границу снизу, в районе туго обтянутых бедер, спереди, в огнедышащем средоточии ног, а затем переползла вверх, где под свитером забавно свисали грудки. Моя рука оказалась дальновиднее своего наивного хозяина, который до сих пор полагал, что утешает оскорбленную даму. Другие мои члены тоже не ждали, пока рассеются мои иллюзии, и я боялся, как бы ты случайно не дотронулась до того пульсирующего места, мимо которого (как) нарочно витал твой хитрый локоть.
Ты никак не поддавалась моему благородному утешению, которого, казалось бы, хватило на дюжину самых безутешных вдов, - как выяснилось на тебе же овдовевшей, - и, перестав рыдать, сотрясаться и всхлипывать, только плотнее, уютнее и хозяйственней устроилась на моей груди. Мне тоже стало уютно и тепло до щекотки. Пальчиком ты чертила на моей груди неведомые письмена неведомого языка - твоего быстрого и хищного звериного язычка, моя Вера.
Потом всё устроилось как-то само собой. Все сразу как-то очень удобно угомонились, словно уговорились организовать нам первое уединение, в которое - они это почуяли! - не должна вторгнуться ни одна лишняя, беспокойная деталь. Если бы я верил в Бога, то сказал бы, что нашу встречу подстроил Бог, а если бы ни во что не верил, то предположил, что о нас очень мило позаботился черт, но таким предположением, боюсь, я бы обесценил всё грандиозное значение Его Величества Совпадения. Скажу только, что в тот вечер, как в другой фатальный вечер моей жизни, который я, может быть, еще и покажу в этом романе, каждый мой шаг, каждое действие и слово моих партнеров по жизни и сам распорядок жизни выстроились по некоему выверенному сценарию, который писал и воплощал я, слышите, лично я, а не какой-нибудь Бог!
Мы побродили по вздыхающим листвою, завуалированным зыбью теней улицам, вокруг каких-то потусторонних сараев и домов, ровно столько, сколько необходимо для слепого прозрения любви, благодаря которому ты показалась (оказалась) НЕ ТАКОЙ, как представлял накануне брезгливый всезнайка-разум, а какой-то ТАКОЙ, какая будет истязать мое воображение отныне и во веки веков романа моей жизни. В некие моменты выверенных ракурсов головы, хронометрированных взглядов и рассчитанных взмахов волосами меня охватывало головокружительное благоговение фанатика, получившего воздаяние по вере в таком избыточном количестве, которое окупает всё огромное количество вложенного фанатизма.
Мы сидели на супротивных скамьях, установленных мудрыми строителями с таким дьявольским (ангельским) расчетом, чтобы твои ноги задирались почти до подбородка и я имел возможность их разглядывать полностью, до самого того места, где они приобретают более смачное название. Мелькнуло, подмигнуло, просигналило мне и то место, тот ручной холмик, восхождение на который заняло у меня - ни много ни мало - тридцать лет. Я сотрясся и тут же узкие глади твоих ног сошлись и сдвинули узкую ширму юбки, так что в жаркой печи моего мозга осталось лишь одно: на миг разъехавшийся смуглый фосфор коленей и выпуклый треугольник с английской надписью "Sunday" - Воскресение, День Солнца, - смотря во что вы предпочитаете верить. Потом я узнал, что это твое место называют бугорком Венеры, выбросил из имени римской богини средний, лишний слог и получил, наконец, имя своей собственной.
VII
Тою же ночью я получил исключительное право любоваться пружинистым бугорком моей Веры сколько угодно, в самом благоприятном ракурсе и освещении и даже без того лицемерного прикрытия, каким претендуют быть ажурные трусы. Я сидел между ее раздвинутых коленей, загипнотизированный жидким мерцанием ее пчелиных глаз, маленьких хищных зубов в раскрыве яркого рта и жемчужины, выступившей из набухшего перламутрового нутра ее раковины. Я еще не обсох после первого голодного нападения; голова кружилась так сильно, что я покачивался даже в сидячем положении.
- Ты лишил меня девственности, - осторожно (кто меня знает) пошутила она. - Слышишь, ты лишил меня девственности, я не шучу!
Она толкнула меня коленом в плечо, и я ответил хриплой усмешкой, единственным найденным изъявительным средством.
- Что смеешься? Лишил - и смеешься?
Она толкала меня в плечи то одним коленом, то другим, то пяткой - всё более сердито и сильно, так что мне в голову взбрело самое невероятное: "А что, если?.. Но как же ребенок? Как жеребенок. И все ее жеребцы..." Действительно, мне пришлось проталкиваться, продираться в нее с таким трудом, какой я испытывал только с некоторыми из тех моих ранних партнерш, которые объявляли себя девственницами. Разумеется, ни тогда, ни теперь это не говорило ни о чем, кроме моей торопливости.
- Как это? - Я усмехнулся недоверчивой половиной рта.
- Да так, что я первый раз сегодня побыла женщиной, с тобой.
Она опустила глаза, как и пристало настоящей девственнице, признающейся в том, что она не девственница.
- То есть как - побыла, - разошелся я. - Как Афродита, она же Венера? Она, говорят, зарастала после каждого партнера-клиента и становилась как новенькая. Или, может, ты духовно транс... (на этом непростом слове я застрял) формировалась, как эта ваша Магдалина, которую вы любите больше всех прочих персонажей этой трагедии за ее прошлое, которое так напоминает ваше настоящее. А может, у нас произошло непорочное совокупление, первое в твоей порочной жизни? Если было непорочное зачатие, почему не быть такому же совокуплению?
- Может быть... - Вера словно не заметила сарказма моей гипотезы. - Наверное, так оно и есть, но я не об этом. - И когда через несколько секунд ей не вытерпелось дождаться моего "а о чем же", сама перешла к объяснению: - Просто я впервые в жизни, с тобой (она покраснела) испытала сегодня то (пауза), что испытывает каждая нормальная женщина... когда она бывает с мужчиной... с настоящим чувством, а не просто так... как бывает иногда с каждой... Я спала с мужчинами много раз, но сегодня первый раз кончила.
И ослепленная стыдом, этим нерадивым надсмотрщиком, который спускал ее самые бесстыдные поступки, но неожиданно подлавливал на детских пустяках, повалилась на подушку. Ее вульгарное словечко вмиг сделало со мной то, что не удавалось нетерпеливым пальцам.
- Попробуем второй раз? - предложил я.
VIII
К рассвету Вера выдоила меня до ломоты, я ненадолго заснул и вот что увидел. Я держал в руках и читал свой роман, написанный до конца и изданный настоящей толстенькой книжкой карманного, моего любимого формата. Это был тот самый роман, что я пишу сейчас, и в то же время совсем другой. Он был несомненно тот же по исходящему чувству приятной меланхолии, и по этому главному отличию я узнал его так же безошибочно, как узнаю среди разноликих (безликих) женских персонажей моих ночей Веру - по радостному предвкушению любви. Зато по содержанию он был другим.
Если бы я смог записать его дословно, как предполагал на границе пробуждения, получилось бы нечто примитивное и бессвязное до идиотизма: что-то вроде искусственного языка, потехи ради составленного по грамматическим правилам настоящего из вымышленных морфем: ири го-го панабодие (или что-то наподобие). Глупый детектив, какой, наверное, написал бы ученик первого класса с инстинктами матерого мужчины.
Незнакомая женщина в одних колготках (ты не забыл снять колготки с моей жены?), просто-таки какие-то одушевленные колготки, расшифрованные мной как Вера, вела меня по подземному помещению без света, но и не совсем темному, а сумеречно-серому, которое совсем не походило на подвал "арт-студии" и всё же не могло быть ничем иным. Время от времени она оборачивалась и прижатым к губам пальцем показывала мне, что мы должны быть очень осторожны, чтобы ОНИ не проснулись и не застукали нас в чем-то, что мы собирались совершить. Мы шли на цыпочках. Тут мне, как читателю, пришло в голову, что я нахожусь посреди действия романа, да еще во сне, и это позволяло мне делать абсолютно всё, что заблагорассудится. К тому же, как мне показалось, сексуальная сцена пришлась бы очень к месту и я прочел ее в собственном, увы, не очень удовлетворительном исполнении. Реальное удовольствие, которое я при этом получал, упиралось в некий досадный барьер (одеяло?), напоминающий о его воображаемом источнике. Сладость отхлынула.
- Это потому, что я девственница, - объяснила верообразная женщина-колготки. - Ни один мужчина (!) не смог получить от меня оргазма.
После этого нам, но уже не с Верой, а с одним из моих друзей-мужчин, предположительно Магнусовым, понадобилось пролезть через очень узкий ход в еще более глубокое подземелье, где нас бы не смогли обнаружить.
- Там столько всяких ходов, - убеждал меня Магнусов, чем дальше, тем определеннее обретающий свой реальный бородатый облик, - что ЛЮДИ могут там прятаться хоть всю ночь. Места хватит всем.
Единственная опасность, которая, кстати, и отпугивала наших неведомых преследователей, заключалась в том, что ВСЕ ОНИ могли потерять обратный ход и погибнуть от удушья. Именно от удушья, а не от чего-нибудь еще.
Действительно, нам по очереди, с болью, пришлось проталкиваться, буквально продираться в лаз, не только тесный, но и червячно изогнутый, но внутри оказалось довольно просторно и почти светло. Вот где меня не обнаружил бы следователь. Тогда Зиновий Зиновьевич спросил: "Роман романом, а как всё происходило на самом деле?" - "Он взял его за бороду и надрезал горло чуть не до позвоночника". - "Как именно? Вы не могли бы показать это на мне? Проведемте следственный эксперимент и не будемте бояться, ведь мы всего лишь читатели". - "Ну что ж, если вы сами настаиваете..." Меня осенило, такая концовка показалась мне просто гениальной: убить настоящего врага воображаемым действием. "Он вытянул его из-под дивана за ноги, вот так, оглушил кулаком, - показал я Зиновию Зиновьевичу на нем самом. - А потом уже насел сверху, уперся коленом в хребет и за бороду, за бороду вверх..."
Осталось только отрезать Зиновию Зиновьевичу голову, но здесь я, к сожалению, проснулся. Последний эпизод не был собственно сном.
IX
Меня тошнило. Такое омерзение я испытывал только после пьяной ночи с женщиной, которая поутру оказалась некрасивой, глупой и нелюбимой. Содеянное навсегда изошло, отделилось от меня, и вернуть его было так же невозможно, как остановить камень, брошенный год назад. Исписанные листы романа лежали передо мной толстой вопиющей стопой: выстроенные кем-то чужим вереницы букв, слов и фраз, содержание которых показалось мне незнакомым.
"Гроб, словно морское судно на извилистой реке..." - открыл и прочел я наугад и тут же захлопнул, перевернул прочитанное. Мне показалось, что кто-то молча стоит и улыбается за моим левым плечом. Какой еще гроб? Почему по реке? Надо было срочно спрятать всё это, а лучше - уничтожить. Ведь всё равно я с самого начала не собирался никому показывать этот роман, тем более - его публиковать. Зачем он возник?
Разумеется, соотношение между исходной реальностью и действием романа было примерно таким же, как между содержанием написанного и увиденного во сне, то есть не подлежащим дешифровке, но результат от этого получился лишь убийственнее. Я словно спрятался и уснул в лесной чаще, которая поутру оказалась реденьким сквером на городской площади. И всё же отчего-то я не смел это разорвать. Спрятать, надо было просто получше это спрятать у кого-нибудь из дальних знакомых.
Я вышел на воздух. Теперь мне хотелось одного: к кому-нибудь прийти. С кем-нибудь просто посидеть, поговорить, а лучше - шумно, безобразно напиться. Главное, чтобы всё кругом хохотало, перекрикивало друг друга и не давало ощутить себя, как бывало в "арт-студии". Но для студии было слишком рано. "Тогда я просто пойду, - подумал я. - Я долго-долго пойду в одну сторону городка, пока не устанут ноги, а потом буду так же долго-предолго возвращаться, пока ЭТО не кончится. А там, глядишь, станет совсем темно, я утомлюсь, приду домой и усну". Я очень рассчитывал на утомление.
И тут я обнаружил себя во дворе Артема. Я долго стоял возле подъезда, из которого на днях вынесли труп друга, и мне не хотелось куда-нибудь дальше идти. Как влюбленный, который под любым предлогом тянется к месту возможной встречи с любимой, я пришел сюда и почувствовал себя мирно, как босая нога в привычном тапочке. "Ладно, - подумал я. - Может, так и было надо. Чтобы прояснить мой роман". Я решил побыть здесь.
X
Двор Магнусова был один из самых приятных в городе. Он был просторен как целая площадь и лесист как целый парк, поскольку его заложили и засадили в те грандиозные времена, когда на просторе не экономили. В сени древних дерев даже неизбежное присутствие стариков скрадывалось, приглушалось и не слишком нервировало. Именно здесь я так недавно прочел надпись "Sunday" на Вериных трусах.
На мгновение мне показалось, что постоянный безжалостный истязатель моего мозга, подобно мне самому, засмотрелся, забылся и выпустил меня из поля своего внимания. Образы, сдавленные постоянной тревогой, начали пошевеливаться и распускаться в моей памяти. С удивлением я вспомнил, как отроком мечтал о писательстве, о том, как буду сочинять роман, обдумывать его, вроде Льва Толстого, в тени деревьев, философствовать и вникать в тайны бытия, чтобы их разгадать. Я достиг своей юношеской мечты, находился в самом ее пекле и не знал, как из нее выбраться. Разве не смешно?
Мне снова показалось, что кто-то стоит за моей спиной и молча улыбается, я даже услышал звук расклеивающихся губ. Я обернулся и едва не подскочил. Там действительно кто-то стоял и улыбался.
Это был устойчивый мужчина лет сорока пяти, похожий на средней высоты руководителя, не ниже начальника лаборатории, но и не выше одного из нескольких заместителей (например, по научно-производственной части) настоящего, большого директора. Новые стрельчатые джинсы и полуспортивная "молодежная" куртка указывали на то, что он не чужд современности, пожалуй, хоть эстрады, а галстук напоминал, что и у его демократизма есть пределы. Его неописуемо обычное лицо, вкрадчивость улыбки, осведомленность взгляда (знаем мы вас) были отвратительно знакомыми. Казалось, он вот-вот раскроет рот и назовет меня по имени. Но он издевательски молчал. Я встал со своей лавочки и небрежно пошел прочь.
- Кхе-кхе, - укоризненно напомнил о себе незнакомец.
Потом произошло нечто тягостное. Я увидел, что он идет за мной. Он шел за мной так близко и недвусмысленно, как какой-нибудь пьяный попрошайка, от которого не знаешь, чего ожидать и как избавиться - почти наступая мне на пятки. Он ускорял шаг по мере моего ускорения, и мне казалось, что если я заторможу, он на меня налетит. Это было отвратительно.
Я завернул за угол, несколько раз изменил направление в ненужную мне сторону, но он не отставал. Наконец я решил просто посмотреть ему в глаза и спросить, в чем дело. В конце концов, я не преступник, и не шпион, и не их безобидная жертва. Я остановился.
Через миг (время одного моргания) я нашел себя в следующем положении. Я сидел на мужчине, держа его левой рукой за волосы и нацеливаясь правым кулаком ему в лицо. Одежда моя была растерзана как после борьбы, руки разбиты в кровь, колени испачканы.
- Я просто хотел... Я просто проходил... Я добром.
- Пардон, - отчего-то сказал я, поднялся и, на ходу заправляясь, пошел прочь. Позади уже начали голосить и причитать. Еще не успело стемнеть, и нас все видели.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Но исчезнуть не удалось. Дома меня поджидал большой, спокойный, терпеливо-настойчивый прототип. Зиновий Зиновьевич комфортабельно сидел в моей комнате, в моем кресле, с моим романом в руках. Меня словно ошпарило: я забыл спрятать рукопись!
Прежде чем он поднял голову на звук моего появления, две почти одновременные мысли шарахнулись в моем мозгу: первая - в каком месте он читает, и вторая - правильно ли он понял прочитанное. И только после этого (если позволительно так растягивать мгновение) мне пришло в голову, что следователь пробрался ко мне вовсе не для того, чтобы почитать. Неужели ему стало известно о моем разбое, произошедшем какую-нибудь минуту назад? Но как мог он об этом узнать: по рации? по телефону? по спутниковой связи? Может ли настоящая милиция быть таковой?
Зиновий Зиновьевич медленно поднял голову и прищурился. Я сразу понял, что он опять собирается играть, и от этого мне немного, совсем немного полегчало. По крайней мере, он сожрет меня не сию секунду. Я решил попробовать развязность.
- Зиновию Зиновьевичу!
И откуда у меня, напуганного до полусмерти, взялся этот тон? Зиновий уставился на меня с веселым недоумением: ну-ну, посмотрим, надолго ли хватит тебя такого.
- А кстати, как вы сюда попали?
- Просто: я сказал вашей матушке, что мы учились в одном классе и не виделись тринадцать лет. Она даже вспомнила, как меня зовут: Костенька Тихорук, - только я очень изменился. А в чем это у вас руки?
Я уставился на свои руки, как будто не знал, что они в крови. И вдруг мне взбрела в голову гениальная, как мне показалось, мысль.
- Да так, прирезал одного, - небрежно бросил я и подмигнул Зиновию Зиновьевичу.
Следователь поднялся, заняв серой громадой своего туловища почти всё пространство моей комнаты.
II
Мне показалось, что Зиновий разрастается надо мной, как исходящий из кувшина джинн. Его масса, дрожа, плыла на меня, грозя подавить, поглотить, вобрать. Вдруг напряжение спало: Зиновий Зиновьевич сдулся и сел.
- Как это произошло? - мрачно спросил он.
- А очень просто: я сбил его с ног кулаком, потом навалился сверху, уперся в позвоночник, оттянул голову и - чик. Показать?
Теперь уже я висел над ним. С моей новой высоты он не казался ни крупным, ни грозным. Мне показалось, нет, я был уверен, что, попробуй я произвести над ним то, о чем только что говорил, у меня получилось бы без особого труда. Я почувствовал творческое одурение: всё сбывалось точь-в-точь, как я вообразил, даже интереснее. Ну, ну, ну? Попробовать? Лицо следователя исказилось заискивающей улыбкой.
- Осталось только отрезать Зиновию Зиновьевичу голову?
Я не стал успокаивать его опровержением, только загадочно усмехнулся и плюхнулся в противоположное кресло. В конце концов, не только следователи могут играть в кошки-мышки.
То, что я сразу не начал отрезать ему голову, приободрило Зиновия2. Он стал прощупывать темноту моих намерений легким подхалимажем.
- А я тут, пока вас не было, успел прочесть почти весь ваш роман. Да можно сказать, что весь, некоторые места даже по нескольку раз. Вы недурно пишете. Он тут валялся прямо передо мной, на столе, вот я и поимел наглость его перелистать, ничего?
Я смаковал паузу. Зиновий Зиновьевич рискнул подняться и пройтись, пока недалеко, по комнате. Нет, определенно, головы отрезать ему сегодня не будут.
- Конечно, с точки зрения литературы (!), в нем масса недостатков, что касается развития сюжета и языка, но в целом небезынтересно для такого начинающего автора, как вы. Я говорю вам это как человек, пробующий писать именно детективы.
- С чего вы взяли, что я начинающий автор?
- Да вот, вы же сами написали... - Он надолго зарылся в листах рукописи. - "Моя трагедия (или комедия) заключается не в том, что я на протяжении всей своей жизни хотел и пробовал писать, а в том..."
- Но там же не сказано, что моя жизнь началась недавно.
Зиновий примолк.
- Ну, хорошо, - помог я ему, - а вы-то почему такой знаток литературы?
- В том-то и дело, что не знаток! - пылко ответил Зиновий2. - Я только собираюсь им стать. Но у меня не получается.