No О.П.Янишевская. Мой флирт с телевидением (записки "шестидесятницы"). Автобиографическая повесть. Авторская редакция. Компьютерный набор.
No В.П.Янишевский. Наследник.
Жизни, как таковой, нет. Есть только право на неё, бумажка, "ордер на получение жизни". Жизнь надо выдумывать, создавать. Помогать ей, бедной и беспомощной, как женщине во время родов... Не надо на нее обижаться и говорить, что она не удалась. Это вам не удалось ничего у неё выпросить... Надо хотеть, дерзать и, не рассуждая, стремиться к намеченной цели.
А.Вертинский. Размышления.
Телевидение - первое истинно демократическое проявление культуры, доступное каждому и полностью подчинённое тому, что хотят люди. Самое страшное - это то, чего они хотят.
Клайв Бернс, американский телекритик
Пролог
-- Ольга Петровна, зайдите к директору! - прозвучал в телефонной трубке голос секретарши.
Опять будет распекать за задержку тиражей, -- подумала я и, вздохнув, поднялась с места. Была у нашего директора такая манера: спрашивать не с непосредственных исполнителей (типографии), а с тех, кто отвечал за подготовку материалов. Но на этот раз дело было в другом. Директор недавно вернулся из командировки в Канаду. Неписаные правила того времени требовали "внедрить" что-либо из зарубежного опыта, почерпнутого в поездке. У нашего руководителя родилась идея издавать информационного сборник, аналог выпускаемого МСХ Канады "Canadeks"а. Эту работу директор поручал мне.
Для начала подготовили состав редколлегии, включающей руководителей основных главков Минсельхоза и отделений ВАСХНИЛ. В мою задачу входило обойти всех, рассказать каждому, что будет представлять собой новое издание, и заручиться согласием.
Так я попала на приём к академику, руководителю одного из отделений ВАСХНИЛ. Это был крупный человек с распадающейся надвое густой шевелюрой и рокочущим голосом, что вполне соответствовало его имени - Лев. То, что это -- звоночек из будущего, я тогда не услышала, да и не могла услышать, таким он был слабеньким. Фамилия ученого -- Эрнст. Теперь эта фамилия прочно ассоциируется с телевидением.
Глава 1. Первое знакомство с телевизором
Равнодушно скользнула я взглядом по большому радиоприемнику, часть передней панели которого была закрыта пёстренькой тканью. Это было, наверное, году в 1947, в гостях у друга моего отца.
Отец лишь недавно вернулся в Москву после своей страшной военной одиссеи. Он ушел добровольцем в народное ополчение, хотя имел бронь. И, будучи контуженным, попал в плен. Испив эту горькую чашу до дна, чудом остался жив, и даже ухитрился организовать саботаж, когда их гоняли на работы (об этом есть задокументированные показания его товарища по несчастью). Кстати, он сумел разжевать и прикопать свой партбилет, что потом ему аукнулось, когда он мучительно восстанавливался - и восстановился! - в партии. Но на руке была почти сведенная татуировка КИМ - Коммунистический Интернационал Молодежи. Нашлись "доброхоты", которые растолковали немцам, что означает эта аббревиатура, -- память о восторженной комсомольской юности. Отца почему-то не расстреляли, а поместили в карцер-пенал, размеры которого позволяли только стоять. Попытка присесть заканчивалась переломами ног. Сколько он так простоял, я уже не помню (онвообще не очень любил рассказывать об обстоятельствах, связанных с пленом), но когда открыли дверь, он из этого пенала просто выпал.
После освобождения был передан в распоряжение армии, направленной в Польшу для борьбы с остатками бандеровских банд. Главную роль в этом повороте его судьбы сыграло агрономическое образование. Армию надо было кормить, для чего организовали подсобное хозяйство. Отец с жадностью набросился на работу, был отмечен командованием, даже, кажется, представлен к ордену, но это рвение сослужило ему плохую службу в личном плане. Начальство не хотело терять такой ценный "кадр", поэтому его письма на Родину не отправляло. Наконец, поняв, в чем дело, послал письмо с оказией. Так, только в 1946 году мы с мамой узнали, что он жив.
Папино письмо вынула из ящика я. И, поколебавшись, вскрыла, несмотря на твердый запрет на чтение писем, адресованных не мне. Поняв, что письмо от папы, я помчалась к соседям, у которых был телефон. Узнав, в чем дело, мама моей школьной подруги посоветовала мою маму подготовить. Сделала я это довольно неуклюже:
-- Мам...ты только не волнуйся...
-- Что случилось?!!
-- Нет, но ты не волнуйся!..
-- Говори!!
-- Пришло письмо...
-- От кого?!
-- От папы!!!
Раздался стук упавшей на стол телефонной трубки...
Мама мгновенно примчалась домой. А мой звонок оказался чересчур поспешным, потому что в ее непростом учреждении узнали о побывавшем в плену муже раньше, чем ей хотелось бы.
Благодаря маминым титаническим усилиям (вплоть до отправки письма Климу Ворошилову), а также тому, что по документам он был не репатриирован, а демобилизован из армии, отцу удалось избежать советских лагерей. День, когда он вернулся, впечатался в мою память навсегда. Мы жили тогда в десятиметровой комнатке трехкомнатной коммунальной квартиры. Но у нас была ванна! (с газовой колонкой). В тот день к нам приехала помыться папина сестра. Когда раздался звонок в дверь, я побежала открывать. На площадке стоял мужчина в каком-то странном пиджаке (позже я узнала, что это был перелицованный немецкий френч), держа перед собой двумя руками огромную плетеную корзину. Едва дав войти, с писком: папа! - я повисла у него на шее. Обе женщины метались вокруг, пытаясь тоже как-то его обнять.
А потом начались будни, с проверками, поисками работы, ночными разговорами родителей, содержания которых я не знаю, хотя моя раскладушка стояла почти вплотную к их кровати. Всё более или менее ценное, что было в плетеной корзине, перекочевало в комиссионки. И, конечно, отец старался восстановить старые дружеские связи. Вот так мы и оказались в гостях у Карпа Ивановича, однокашника по Ленинградскому коммунистическому университету.
По малолетству, я ничего не понимала в истинном положении тех, кто вернулся из плена. Но некое благоговение в отношении родителей к другу, который учился тогда в Высшей партийной школе, всё же уловила. Во время обильного и богатого застолья хозяйка отодвинула обтянутую пестренькой тканью заслонку... за ней оказался маленький экранчик! Что тогда показывали, я не помню, но сам факт, что мы смотрели кино дома, - произвел на меня громадное впечатление.
Примерно такой же (а может быть и больший) восторг я испытала спустя несколько лет - в классе 9-м или 10-м. У девочки, с которой я тогда дружила, был приятель Володя Наумов, уже окончивший школу и крутившийся в среде "киношников" (был ли это знаменитый впоследствии кинорежиссер, мне неизвестно). Однажды подружка пригласила меня и ещё нескольких одноклассниц к себе домой, загадочно пообещав "кое-что интересное". Это оказалось демонстрацией на маленькой, но звуковой киноустановке, принесённой Володей, знаменитого американского фильма "Серенада солнечной долины". Вот это было чудо, так чудо! Тем более что в кино мы этого фильма еще не видели. А музыка! А актеры! А фигурное катание - по теперешним меркам, довольно убогое! С тех пор и на многие годы самым модным рисунком на вязаных свитерах стали олени. И женские шапочки-голландки - тоже оттуда.
После выхода фильма на экраны появилось множество шуточных песенок на мелодии из него. Ну, например:
Хеллоу, мама
На мелодию песни "Чаттанунга"
Хеллоу, мама, я на вершине Фудзияма,
Здесь кто-то съел гиппопотама,
Я высылаю телеграмму.
Здесь так сухо, идет по тротуару муха,
Но, хоть она уже старуха,
Я кулаком ей врезал в ухо.
Рефрен:
Папа рыжий, мама рыжий, рыжий я и сам,
Вся семья моя покрыта рыжим волосам.
Даже наша кошка рыжая немножко,
Там, тара-ра-ра, пам-пара-рам!
И т.д.
Эту песню я услышала позже, а в Тимирязевке, куда поступила по окончании школы, большее распространение получила переделка другой песни. Она была нам ближе по сельскохозяйственному содержанию.
Колхоз "Сан-Луи"
Москва - Калуга, Лос-Анжелос
Объединились в один большой колхоз.
Так много стало у них земли.
Колхоз назвали просто - "Сан-Луи".
О, "Сан-Луи" -- передовой колхоз --
Он первым вывез на поля навоз.
Идет собранье. Стоит вопрос:
Надои должен поднять колхоз.
Колхозный негр Фома Лукич
В защиту мира толкает спич:
"Мы все за мир, и мир за нас!
Кто против мира - получит в глаз!
Простые люди мир трудом крепят.
У нас в районе -- герои все подряд!"
Доярка Дуня чечетку бьет,
Доярка Дуня за мир поет.
Колхозник Джон берет тромбон,
Фокстрот за мир лабает он:
"Мы все за мир, мы не хотим войны,
Живем мы мирно в колхозе "Сан-Луи"!"
(и т.д.)
По свидетельству В. Аксёнова ("Москва ква-ква"), песня была популярна и в элитарных студенческих кругах МГУ, высотное здание которого навевало аллюзии с Нью-Йоркским Эмпайр Стейт Билдингом.
В своем романе "Весёлые похороны" Л. Улицкая рассказывает, какие чувства вызвала эта песня, записанная на старом катушечном магнитофоне, в компании пожилых людей, среди которых были и американцы: "Какая же это была древняя и милая музыка, все ей улыбались, и американцы, и русские, но русским она дороже стоила, эта музыка, -- за неё когда-то песочили на собраниях, выгоняли из школ и институтов".
Иногда переводные шлягеры просачивались на радио. Но это были произведения, отвечающие идейным советским установкам. Из них запомнилась песня Джо Хилла о забастовке железнодорожных рабочих, с непривычной для нас, воспитанных на трескучих агитках, танцевальной мелодией, рассказывающая в юмористических тонах о довольно трагическом эпизоде. О ней напомнил Василий Аксёнов в том же романе, правда, выдержки из текста, приведенные там, неточны; "аллаверды" Василию Павловичу:
"Тлетворное влияние запада" выразилось еще и в том, что отрезок улицы Горького от Белорусского вокзала до площади Маяковского стали именовать "Бродвеем". По вечерам мы частенько выходили на этот маршрут "прошвырнуться". Ритуал был неизменный: идет, например, шеренга девчонок, взявшись под руки, а следом, -- шеренга мальчишек. Последние какими-то репликами начинали задирать первых. Иногда происходили знакомства, тогда шеренги перемешивались. Но домой мы неизменно возвращались в прежнем составе. Когда благодаря совместным "танцклассам" и вечерам отдыха окрепла дружба с мужской школой, мы стали выходить на "Бродвей" уже своей компанией. Надежной защитой был высоченный парень с громкой фамилией Демосфенов. Такая же габаритная его мама, обладавшая глубоким контральто, иногда выступала на школьных вечерах. Из девиц самой высокорослой была дочь московского градоначальника Яснова. Она с нами гулять не ходила.
Занятия в кружке бальных танцев, одном на обе школы, дали мне очень многое. В замечательной книге воспоминаний княжны Е. Мещерской "Жизнь некрасивой женщины" упомянут А. Царман -- "лучший танцмейстер, композитор и родоначальник всех бальных танцев". Он подразделял танцы на примитивные: вальс, венгерка, краковяк, падеспань, полька, мазурка, падекатр (все они входили в программу обучения в нашем кружке) и более изысканные, из которых до нас дошли падеграс и миньон.
Но самыми любимыми были медленный (танго) и быстрый (фокстрот) танцы. Единственным местом в Москве, где можно было блеснуть успехами в овладении всем этим репертуаром, был кинотеатр "Ленинградский" в помещении бывшего "Яра". Мы с родителями приходили за полчаса до начала сеанса, сдавали верхнюю одежду в гардероб и шли в просторное фойе, где вдоль стен стояли стулья для зрителей, а в центр зала на блестящий наборный паркет выходили танцующие. Аккомпанировал небольшой оркестр. Открывались танцы торжественным полонезом. Как же это было красиво! Все утрачено, все забыто...
Нет, не всё. Через много-много лет я лечила свой многострадальный позвоночник в Пятигорске. Товарищ по несчастью пригласил в местный ресторанчик. Небольшой, но слаженный, музыкальный ансамбль заиграл танго. Мой спутник оказался великолепным партнёром. Вскоре в дверях образовалась небольшая кучка зрителей, которые с явным удовольствием наблюдали наше "ретро" и даже поаплодировали в конце.
Настоящее знакомство с телевизором произошло, когда он появился у нас дома. К тому времени я была уже студенткой Тимирязевской академии, и телевизор интересовал меня гораздо меньше, чем радости новой жизни, в которую я погрузилась буквально с головой, стараясь не упустить ничего.
Начать надо с того, что впервые (одна четверть в первом классе не в счет) я оказалась в смешанном коллективе. Школу окончила женскую, с мальчиками мы встречались только на вечерах и на уроках танцев. Это не помешало мне влюбиться в восьмом классе, очень романтично и вполне платонически. Такими же были и чувства моего избранника. Мы ни разу не поцеловались, а мимо школы ходили по разным сторонам улицы, чтобы, не дай Бог, не попасться на глаза учителям. Однако родители мои всполошились и стали всячески препятствовать этой дружбе. Нам осталась только переписка, причём посвященные мне лирические стихи он писал каким-то составом, который становился видимым только, когда бумага побывала под горячим утюгом! Письма эти я храню. Там были, например, такие строки:
Ты любишь маму. Две любви столкнулись.
Был выбор: или я, или она.
Все чувства вдруг как струны натянулись
И чуть не лопнули, как слабая струна.
Чувства не лопнули, а постепенно угасли.
Но вернёмся в Тимирязевку.
В те годы еще живы были традиции, заложенные профессорско-преподавательским составом и студенчеством славной и бунтарской Петровской академии. Живы были и многие старые профессора с мировыми именами: лесовод В.П. Тимофеев, химик И.А. Каблуков, крупный специалист по животноводству Е.Ф. Лискун, растениевод, потомок декабристов И.В. Якушкин, овощевод В.И. Эдельштейн и другие.
Со временем традиции стали утрачиваться. Я об этом знаю не понаслышке: академию закончили муж, оба его родителя, мой сын, его жена, внук. Мой отец - выпускник сельскохозяйственного факультета Ленинградского коммунистического университета. Вообще нашу фамилию (в смысле семьи) можно было бы занести на какие-нибудь "скрижали", если бы таковые были. Четыре поколения дипломированных аграриев дала она Родине! А теперь академию лишили ее традиционного названия - она стала университетом, и пытаются отнять даже само имя К.А. Тимирязева! В 60-е годы над Тимирязевкой уже нависала угроза уничтожения. Тогда Н. Хрущев выдвинул дикую идею приближения разных учреждений к объектам их работы: Министерство металлургической промышленности - поближе к домнам, рыбной - к месту ловли, а за окнами Минсельхоза и головного сельхозинститута страны непременно должны были расстилаться поля. Тогда из академии ушли многие видные учёные, два года не было набора, но старейший вуз удалось отстоять. Теперь его разрушают изнутри. Но это слишком больная тема, чтобы упоминать о ней вскользь.
А в то время, о котором я вспоминаю, деканом нашего факультета был Василий Васильевич Вильямс, сын знаменитого почвоведа Василия Робертовича Вильямса, необыкновенно на него похожий. Я впервые близко увидела декана на собеседовании (у меня была серебряная медаль). Он смотрел благодушно, но с плохо скрытой иронией на очень волнующуюся девочку в платьице из только что вошедшего в моду "штапеля", с косичками, заколотыми "качельками", ярким румянцем на щеках и даже подбородке (своего цвета лица я стыдилась, считая, что он придает мне "поросячий" вид) и выбежавшей на переносицу россыпью мелких веснушек. Из всей беседы я запомнила только один вопрос:
--А если придется в почвенной экспедиции в степи на верблюде перемещаться?
-- Как все, так и я - был мой ответ.
Он рассмеялся и отпустил меня с миром.
Совсем иным было собеседование в МГУ, которое я не прошла. Абитуриент представал перед комиссией из нескольких человек. Известный физиолог Х. Коштоянц со звездой Героя соцтруда на пиджаке, другие члены комиссии перебрасывали меня как мячик, перемежая вопросы по специальности с выяснением моих спортивных и других пристрастий. Кроме того, потолкавшись перед этим среди других абитуриентов, я поняла, что надо было готовиться не по "Жизни растений" К. Тимирязева, а по "Агробиологии" Т. Лысенко.
Василий Васильевич очень заботился о том, чтобы факультет во всем был лучшим. Поощрял занятия студентов в научных кружках, спортивных секциях, в художественной самодеятельности. Я успевала всюду: в научные кружки по органической химии, микробиологии, физиологии растений; в секцию художественной гимнастики; бегала в изостудию, где рисовала углем гипсы. Страсть к рисованию проснулась в 10-м классе. Рисовала карандашом лежащую на парте свою руку с зажатой в ней вставочкой, оснащённой пером N 86, затылки сидящих впереди девчонок, срисовывала иллюстрации из книг. Учителя мне в этом не препятствовали. В работе редактором факультетской стенной газеты рисовальные навыки пригодились. Но больше всего меня привлекала самодеятельность.
Это увлечение началось еще в школе. Вообще-то "на подмостки" меня тянуло с детства. Причём не только в организованных формах. Я могла, незаметно переодевшись "служанкой", разыграть сцену подачи на стол ужина своим "господам". Практиковались "постановки" на днях рожденья подруг. Так, я была стрекозой в инсценировке басни Крылова "Стрекоза и муравей". Костюмы изобрели и сделали сами. Муравей почему-то был в цилиндре, который нашёлся в доме одной из участниц. А отцовские брюки он(а) придерживал(а) руками. Я облачилась в батистовую, всю в прошвах, заграничную рубашечку, которая мне очень нравилась. Была даже попытка устроить "представление" во дворе, но неудачная. Интересно, что жившие в нашем доме будущие "звёздные" мальчики Алик Княжинский и Игорь Костолевский в склонности к лицедейству замечены не были.
Еще был у нас мальчик Блюмка Голубков, ничем кроме этого странного имени не примечательный. Не в меру идейные родители нарекли ребенка в честь блюминга - прокатного стана, очень популярного в эпоху индустриализации. И это еще не худший вариант. Челюскинская эпопея породила такого монстра, как имя девочки Оюшминальда, что означает "Отто Юльевич Шмидт на льдине".
Слава к Блюму Голубкову пришла посмертно. Об этом рассказал его друг Ю. Визбор в своей книге "Я сердце оставил в синих горах". Будучи мастером спорта по альпинизму, московский инженер совершал восхождение на пик Коммунизма - высочайшую вершину нашей страны. И умер на привале, - остановилось сердце. Тогда спустить тело вниз не было никакой возможности. Но через несколько лет друзья организовали специальную экспедицию, и тринадцать дней шла работа на предельных для человека высотах, сопряженная с огромным риском, не имеющая себе равных в истории мирового альпинизма. Так родные получили возможность поклониться могиле Б. Голубкова на Долгопрудненском кладбище.
Очень большую роль в нашей жизни играл двор. Приходя из школы, я швыряла на пол портфель, намазывала кусок черного хлеба маргарином и бежала гулять. Играли с упоением почти дотемна: "штандар", круговая лапта, другие игры с мячом, двенадцать палочек, прятки, пятнашки, казаки-разбойники, классики, прыжки через верёвочку. Были и спокойные игры: "холодно - горячо", "вам барыня прислала туалет", "кольцо, ко мне!", "на златом крыльце сидели" и ещё какие-то, теперь мною забытые. Бедные современные дети ни о чём подобном и понятия не имеют!
Летом во двор забредали старьёвщики, чаще всего, татары, которые нараспев выкрикивали:
-- Старьё берем, новое покупаем!
-- Точить ножи, ножницы, мясорубки! - вступал в перекличку точильщик.
-- Стекла вставляим! - сообщал стекольщик с большим узким ящиком на плече.
В обмен на тряпки, макулатуру или за символические копейки старьевщики продавали нам, детворе, набитые опилками мячики на резинках, которыми мы с удовольствием играли. В автобиографической книге Е. Серебровской (о писательнице-родственнице расскажу позже) я наткнулась на такую прибаутку про эти мячики:
Московский раскидай,
Знай, покидывай-кидай,
Если делать нечего,
Кидай с утра до вечера!
Ещё у старьёвщиков можно было приобрести (но это стоило дороже) "морских жителей" -- стеклянных чёртиков довольно страшного вида, всплывающих в стеклянной пробирке. Или маленьких, отлитых из белого парафина, полых лебедей, которых можно было пускать поплавать в тарелке. Потом они неизбежно ломались, и мы принимались их жевать. Вообще склонность к "жвачке" проявилась задолго до того, как этот продукт появился в продаже. Жевали жмых. Вар - довольно противный, я попробовала только один раз. "Закис" -- отмытое от крахмала тесто. А летом, конечно, смолу, которую умели различать по качеству: вкусу и "жевательным" свойствам.
Зимой до войны во дворе заливали каток, и моя молодая мама выходила на лед, едва оправившись после родов. Во времена моего детства водой заливали горку. Однажды из-за этой горки я схлопотала довольно серьёзную выволочку. Дело было в конце февраля, лед уже подтаял, и из-под него выступил черный угольный шлак. Но я самозабвенно продолжала съезжать вниз на "пятой точке", которую прикрывало новое, с большим трудом добытое мамой "по ордеру" серое пальто из "чёртовой кожи". Увидев вечером, во что оно превратилось, мама шлепала меня по этой самой точке, пока я не заперлась на крючок в ванной.
Эту меру наказания мама применяла редко, но по делу. Например, промочив на прогулке ноги, я повесила чулки сушиться прямо над включённой плиткой. Конечно, они вспыхнули. Скрыть этот факт было невозможно, и я получила по полной программе, не столько за гибель чулок, сколько за угрозу пожара. В другой раз, понесла в школу чернильницу-непроливайку в кармане прелестного бежевого пальто, полученного из американских подарков. Твёрдая вера в то, что, раз "непроливайка", то и пролиться чернила не могут, подвела. Попытка застирать пятно дала довольно скромный результат. Возмездие наступило в тот же вечер.
Очень значимой фигурой был дворник. Он мог и прикрикнуть на расшалившихся ребят, к нему обращались за защитой. Хочу отметить, что зимой он избавлялся от скапливающегося во дворе снега, с помощью примитивной снеготопки. Так что, современные "снегосплавные" пункты - это не совсем новинка. На улице снег сгребали в довольно высокие валы, по которым мы ходили на лыжах. И снег был белым-белым.
Зимой, когда рано темнело, мы никогда не боялись ходить по улице, но крайний срок - сначала 10, а в старших классах -- 11 часов вечера, я соблюдала неукоснительно. Однажды случился неприятный инцидент. Я, не спеша, шла по переулку, в котором располагалась наша школа, когда внезапно из темной подворотни выскочил мальчишка и со всего маху залепил мне по лицу мокрой рукавицей, которую он, видимо, окунул перед этим в угольную крошку. Жутко испуганная, помчалась домой. Но разрыдалась только, когда отец, увидев мою физиономию, не смог удержаться от смеха.
С другим проявлением мальчишеской жестокости я столкнулась в нашем доме. Как-то зашла в подъезд, в котором жила моя одноклассница. Это увидели двое ребят, выгуливающих огромную овчарку, и пошли следом. Лифта тогда ещё не было, я поднималась по лестнице пешком. Они - за мной. Я так перепугалась, что проскочила этаж, на котором жила подруга, и на последнем, пятом, позвонила в первую попавшуюся квартиру, с ужасом думая, что могут и не открыть. Но дверь открыла молодая женщина, сразу оценила ситуацию и прогнала мальчишек, а я, наконец, добралась до подруги.
Наша Лесная улица выглядела довольно патриархально: мощённая булыжником, с сохранившимися кое-где деревянными домами. Возле некоторых домов стояли тумбы, к которым раньше извозчики привязывали лошадей. Эти памятники старины были двух видов: чугунные, с фигурными навершиями, и каменные валуны, обкатанные ледником. Имелась и керосиновая лавка, в которой, кроме керосина, продавали разные товары, называвшиеся почему-то "москательными". Особо запомнилось "калийное" хозяйственное мыло в бочке. Цветом и консистенцией оно напоминало халву, продавщица нагребала его руками, поэтому поверхность "продукта" была вся в бороздах.
С детства любимым местом прогулок был Миусский сквер, расположенный на площади того же названия, засаженный старыми липами, всегда чистый и ухоженный. Неподалеку высились обнесенные забором мрачноватые, но очень живописные развалины храма Александра Невского, который предполагалось построить по проекту архитектора Александра Латкова в память об освобождении крестьян, но проект не был завершен. В своё время сквер облюбовали для прогулок мы с моим будущим мужем, и эти руины из темно-красного кирпича навевали романтичное настроение. Когда их снесли в 50-х годах, мы как-то очень опечалились. Гораздо больший урон скверу был нанесен в 90-х. Часть территории отрезана под какие-то ларьки и в связи с установкой малохудожественного памятника А. Фадееву с многофигурными скульптурами по мотивам романов "Разгром" и "Молодая гвардия".
Главная достопримечательность на Лесной -- филиал Музея революции, подпольная типография, в которой как будто бы бывал Сталин. На фасаде дома -- вывеска в старой орфографии: "Оптовая торговля кавказскими фруктами Каландадзе". Как это часто бывает, я прособиралась посетить музей все годы, пока жила рядом. Осуществила это намерение, только когда подрос мой внук. Нам обоим было интересно. Зашли мы и в мой старый двор и даже в подъезд. Было большое желание позвонить в квартиру, но внук меня отговорил.
Да, так о школьной самодеятельности. Основным моим амплуа было художественное чтение, особенно, модная тогда его разновидность, - мелодекламация. Ставили и отрывки из пьес. Отсутствие актеров-мужчин компенсировала изобретательность. Например, на роль мальчика в композиции по "Детству" Л. Толстого назначили худенькую, немного угловатую Риту. Но у нее были роскошные белокурые косы. Не отрезать же их! Поступили так: косы распустили, расчесали и заправили под костюм, сделав из волос небольшой напуск. Получилось довольно похоже на причёску мальчика того времени.
Была еще традиция к определенным датам устраивать литературные вечера. На эти вечера в качестве мужского контингента иногда приглашались курсанты артиллерийского спецучилища - "спецы". На вечере памяти Л. Толстого я читала отрывок из "Войны и мира". Один из "спецов" по имени Вася был потрясен не столько моим чтецким мастерством, сколько тем, как я могла запомнить наизусть такой огромный кусок прозы! Он ухитрился раздобыть мой адрес и написал письмо, которое начиналось так:
"Добрый день или вечер, Оля! Шлю привет и масу наилучших пожеланий в твоей жизни, Вася".
Как девочка благовоспитанная, я сочла необходимым ответить. Завязалась вялая переписка. Больше всех этих писем ждал мой отец, который читал их вслух "с выражением", налегая на перлы эпистолярного жанра, подобные приведенному выше. В одно из писем мой поклонник вложил театральные билеты. Решила пойти, ведь парень деньги потратил! Тогда я впервые надела капроновые чулки. В школу являться в таком "непристойном" виде было категорически запрещено. По утрам на вершине центральной лестницы царила монументальная фигура директрисы - Екатерины Порфирьевны (по-нашему - Портфельевны), которая придирчиво оглядывала входящих. Всех, чей внешний вид не соответствовал стандарту, - отсутствовал белый воротничок, подозревалось наличие завивки или, не дай Бог, ноги затянуты в капрон, она неукоснительно отправляла домой. Боковые лестницы четко подразделялись: левая для учителей, правая для учениц. Если впопыхах побежишь не по своей лестнице, Портфельевна дожидалась, когда ты поравняешься с ней, а потом с удовольствием отправляла обратно.
Достаточно строгие школьные порядки воспитывали личную скромность. Например, выпускные платья мы шили с таким расчётом, чтобы они послужили нарядом не только на один вечер. Побывав на выпускном вечере внука, я была поражена: кринолины на проволочных каркасах, дорогущие украшения!
Как ни странно, рьяными апологетами новомодных течений в более поздние времена становились не девушки, а юноши: то узкие брюки "дудочкой", то клеши; джинсы, батники, пестрые галстуки, ботинки на "манке", -- все это осуждалось и преследовалось. В запретительный набор входили длинные волосы, а уж молодого мужчину с серьгой в ухе нельзя было даже представить.
Тем временем, Вася, видимо, влюбился не на шутку, и мне стоило немалых усилий покончить с этим знакомством.
В школьные годы я участвовала в литературном объединении при Центральной юношеской библиотеке. Один эпизод, относящийся к тому периоду, всплыл в памяти недавно, когда на канале "Культура" демонстрировали фильм, посвящённый юбилею К.И. Чуковского. В числе других известных людей воспоминаниями о великом детском писателе поделился Владимир Кассиль - сын автора "Кондуита и Швамбрании", одной из самых моих любимых книг. Однажды руководство литобъединения решило пригласить Льва Кассиля к нам. Меня и еще одну девочку отрядили к нему домой. Дверь открыл высокий худой мальчик и сообщил, что отец в отъезде. Это и был Володя.
Занималась я также в школьном хоре, который даже однажды выступал на сцене Концертного зала им. Чайковского в каком-то межрайонном конкурсе. Правда, занятия эти были непродолжительными, но партию вторых голосов хора половецких девушек из оперы "Князь Игорь" помню до сих пор. А вот самостоятельно "вторить" в хоровом пении - так и не научилась. Петь я любила с раннего детства. У меня оказался неплохой слух: перед самой войной в наш детский сад приходила преподавательница музыкальной школы и отобрала меня для занятий с осени. Но не случилось...
Летом 1941 г. детский сад, как и всегда, вывезли на загородную дачу. Я очень любила детский сад, а особенно, -- летний отдых. Педагоги были большими энтузиастами своего дела, много занимались с нами, устраивали весёлые праздники. На одном из них воспитательница, нарядившись Петрушкой в красном колпаке с бубенчиками, пела такую песенку:
Тили-тили-тиль, пришёл Петрушка,
Тили-тили-тиль, как весел он!
Тили-тили-тиль, гремит погремушка,
Тили-тили-тиль - бубенчиков трезвон...
Спустя много-много лет, когда надо было для праздника в детском саду сшить сыну костюм, я смастерила яркий наряд Петрушки и красный колпак с бубенчиками...
Обязательны были воздушные (не солнечные) ванны, которые мы "принимали" в одних панамках. Кормили очень хорошо - рацион строго по науке с фруктовым завтраком в 11 часов. Однажды во время такого завтрака, поднося ко рту кисть черного душистого винограда, я увидела на ней осу.
"Оса увидит, сколько у меня зубов, испугается и улетит", - рассудила я и смело отправила виноград в рот. Но оса рассудила иначе и вцепилась прямо в кончик моего языка. На отчаянный крик сбежался чуть ли не весь персонал, а в течение дня я говорила с неким акцентом и есть почти не могла. Было мне тогда 5 лет.
Еще более ранний эпизод, связанный со склонностью к рассуждениям, произошел, когда мне было года три. Мы проводили мамин отпуск у ее старшей сестры в Старобельске. При доме были большой сад и огород. Рано утром я выбиралась из постели, быстро проползала по прохладному крашеному полу, расчерченному квадратами солнечного света, до порога и оказывалась в огороде, который неудержимо манил меня. Неоднократно внушаемый запрет рвать незрелые помидоры, подкреплённый чувствительными шлепками, подсказал выход из положения: я становилась на коленки и отгрызала куски от едва порозовевших плодов прямо с куста! Вышедшая в огород тётка обнаруживала страшную картину: висящие, как елочные украшения, половинки недозрелых помидоров с четкими отпечатками моих зубов. За эти и подобные проделки она и ее соседки называли меня по-украински "шкодой", а украинки еще и сокрушённо приговаривали:
-- Яка ж била (белая) дытына! Дак, вона ж хвора!
То, что я действительно была "шкодой", подтверждает один случай, произошедший тем же летом. Мама так часто и красочно его описывала, что мне стало казаться, будто он сохранился в моей собственной памяти. По выходным мы отдыхали на речном пляже. Однажды мама с тётушкой заговорились и не заметили, что я отправилась к воде. Бросив рассеянный взгляд на реку, мама увидела только качающуюся на волнах белую панамку! Успев выхватить меня на поверхность, она незамедлительно стала шлепать все по тому же месту, приговаривая:
-- Будешь ещё так делать?!
-- Б-буду, -- ответствовала я, захлебываясь водой и слезами.
А в том предвоенном летнем сезоне на даче детского сада, сначала все шло, как обычно, но потом стали происходить необыкновенные вещи. Нас укладывали в постели очень рано, почти полностью одетыми, на стульях около кроватей лежали пальтишки, под стульями - обувь. Электричество не включали, а воспитательница, сидя в коридоре между двумя спальнями, читала нам при свете поставленной на пол керосиновой лампы "Доктора Айболита" (который в прозе).
Иногда объявляли учебную тревогу. Тогда мы должны были очень быстро одеться, стать парами, заранее определёнными, и идти во двор, где была отрыта "щель". Спустившись туда, рассаживались по скамейкам и сидели тихо, хотя нас к этому никто не призывал. Впрочем, страха тоже не испытывали.
Запомнилась такая деталь. Один мальчик сломал руку и некоторое время находился на лечении в Москве. Когда он вернулся, стал рассказывать, что Москву по ночам бомбят, а окна в домах заклеены белыми крестами. Почему-то нас особенно поразило последнее обстоятельство, и все решили, что он сочиняет.
...Был чудный, яркий июльский день. Я нашла укромную полянку и самозабвенно танцевала придуманный тут же "танец бабочки". Крыльями служили два ситцевых зонтика (была такая мода у девочек). Через некоторое время почувствовала, что за мной кто-то наблюдает. Неподалёку стоял мой отец в военной форме.
В тот же день он отвез меня в Химкинский речной порт, где уже ждала мама с вещами, помог нам погрузиться, помахал рукой на прощанье и ушел. В следующий раз я увидела его только в 1946 г.
На пароходе было очень интересно. У нас были сидячие места на палубе под окном каюты, в которой ехала семья с 16-летним сыном. Ближе к вечеру они предложили нам перейти в каюту. Мне досталась верхняя полка, и я неотрывно смотрела в окно, с нетерпением ожидая, когда же будет "бомбёжка", о которой все только и говорили. И дождалась. В небе повисли осветительные "люстры", на берегу уже что-то горело, то и дело раздавались взрывы. Но по-настоящему испугалась, когда после одного из взрывов пароход сильно накренился, и я полетела с верхней полки вниз. Меня удачно поймал тот самый парень, но страх был не столько от падения, сколько из-за того, что мамы не было в каюте. Оказывается, она ушла, чтобы разузнать обстановку, поскольку появились слухи о высадке на берег. Некоторые запаниковавшие женщины требовали этого от капитана и уже заранее привязывали к себе полотенцами детей.
Но капитан наотрез отказался от высадки, считая, что при такой панике неизбежно будут давка и жертвы. И он стал вести пароход зигзагами. Больше ни одна бомба рядом с нами не упала. Он нас спас. Утром прошел слух, что шедший следом за нами пароход с эвакуированными москвичами затонул.
Наконец, мы прибыли к месту назначения - в Ульяновск. Поначалу нас поселили в "частном секторе" вместе с той самой семьей, с которой мы сдружились на пароходе. Стояла прекрасная погода, ещё продавались продукты, симпатичен был город с его парком "Венцом" над Волгой. И пока приходили письма от папы с забавными рисунками для меня. По какому-то странному капризу (а может быть, -- это было следствием перенесённого во время бомбёжки стресса), я почти ничего не ела, о чем остро жалела зимой, когда наступил настоящий голод.
Первая военная зима в Ульяновске была очень трудной. Холод, голод и ежевечернее сиденье в пальто и валенках в нетопленой комнате, на стенах которой при свете "коптилки" поблескивал иней. Взрослые напряжённо вслушивались в бормотанье черной тарелки репродуктора, ожидая вестей с фронта. Наша квартирная хозяйка перебралась на кухню, где при жарко натопленной печке и ярко горевшей керосиновой лампе бесконечно пила чай из самовара, время от времени отирая пот с красного лица висящим на плече полотенцем. Окончив чаепитие, она переворачивала чашку и клала на донышко огрызок сахара, на который я с вожделением поглядывала. Радио её не интересовало, да и по некоторым репликам чувствовалось, что она считала приход немцев в город за благо. Она, скорее всего, принадлежала к той части жителей, которые именовали нас "куированные окаянные" или "выкувыренные понаехали".
Каким-то образом, среди взятых с собой вещей оказалось два набора домино: с белыми крупными костяшками и с черными - мелкими. Выкладывая их на столе как клавиши пианино, я "музицировала" под радио.
И снова детский сад. Вечером мама за мной приходила, мы шли в кромешной тьме, приходилось подсказывать: "ступенька, ступенька", потому что город стоял на высоком берегу Волги, ступенек было много, а я их все помнила. Чтобы прохожие не налетали в темноте друг на друга, нас снабдили фосфоресцирующими брошками в форме ромашек, к сожалению, впоследствии утерянными.
Подошел Новый год. Маме выдали на работе несколько ёлочных игрушек, но повесить на добытую где-то ветку сосны удалось только шарик с изображением воздушного боя (горел, естественно, "Фокке-Вульф"), а бусы и другие мелочи, неосмотрительно брошенные на подоконник, вмёрзли в толстый слой льда, где и пролежали до весны.
Вспоминались довоенные ёлки, которые, несмотря на скромные размеры нашей комнаты, непременно наряжали каждый год. Какими радостными были встречи со знакомыми ёлочными игрушками и новыми, только что купленными! Обязательным украшением были мандарины на нитках, и вместе с запахом хвои они создавали неповторимый новогодний аромат. Лампочек у нас не было, зато имелись тоненькие цветные свечи, которые крепили к ветвям приспособлениями, напоминающими бельевые прищепки.
Весной нас переселили в общежитие, в здание пединститута, где было электричество, центральное отопление, выдавали каждое утро бесплатный морковный чай с сахарином, в столовой кормили "пшеновым" супом с какими-то мясоподобными волокнами, обозначенными одним из посетителей как "остатки коровьего маникюра".
Общаясь с местными ребятами, я летом научилась добывать "подножный корм". Сытости это конечно не давало, но кое-какие приятные вкусовые ощущения мы получали. Например, если осторожно вытянуть из соломины стебелёк пырея, то обнаруживался его беловато-зеленоватый кончик, который при жевании давал во рту вкус свежего огурца. Цветки розового клевера, сорванные по росе, были источником сладкого нектара. А на пустырях и других сорных местах в изобилии росли щавель и растение с круглыми вырезными листьями, называемое манжеткой (это ботаническое наименование). Его зеленые плодики, в форме таблеток мы поедали в больших количествах. Назывались они почему-то "калачиками". Осенью со старых лип, украшавших Венец, падали не только листья но и круглые орешки с маслянистыми ядрышками внутри. Таких крупных семян липы я больше никогда не встречала.
Но тут приключилось новое осложнение. Пришло распоряжение сотрудникам Наркомата Внешней торговли, где работала мама, возвращаться, но... без детей! Что было делать? Отдавать меня в детский дом она не хотела, - уже тогда было ясно, что это за заведения. Выручила все та же московская семья, предложив, чтобы я осталась с ними до тех пор, пока мама не сможет забрать меня в Москву. Так и порешили.
Писем от папы больше не было. И похоронки тоже. Я всё время твердила, что он жив и обязательно вернется. Только однажды, увидев, что мама тихонько плачет, я сказала:
-- Ну, ладно, мам, раз уж тебе так тяжело, выходи замуж! -- Слезы полились еще сильнее...
Наступил сентябрь. Мне было уже 8 лет, пора в школу. Туда я сама себя и записала. Разыскала какой-то неимоверно ветхий мамин портфель, обзавелась всем необходимым на первое время. Счетные палочки нарезала сама из кленовой ветки, сшила перочистку - неведомый современным школьникам предмет, и отправилась учиться.
То был единственный год, даже не год, а первая четверть, когда я училась вместе с мальчиками, причём, это были в основном детдомовцы, которых боялись не только мы, но и учителя. Ребятам ничего не стоило прямо на уроке начать играть в "расшибец" теми самыми перочистками, в которые хлебным мякишем были вклеены тяжелые пятаки.
От школы нас посылали в госпитали, где мы иногда выступали, а чаще просто сидели возле раненых, подавая им попить, скатывали стираные бинты. Там я увидела обгорелого танкиста, который лежал, совершенно обнажённый, в подобии палатки, сооруженной из простыней. Спустя много лет, когда страшно ошпарился мой сын, я вспомнила об этом госпитальном приспособлении.
Наконец, за мной приехала мама, и мы вернулись в Москву.
Поскольку я пропустила очень много, в школу меня взять отказались и, чтобы я не оставалась дома одна, мама умолила руководство снова взять меня в тот же детсад, с летней дачи которого отец в 41-м году увез меня на пристань. Будучи уже вполне грамотной, я стала там кем-то вроде помощницы воспитателей: читала детям книжки, ставила градусники, помогала убирать посуду со столов.
Детсад размещался в первом этаже большого дома на Каляевской улице. В соседний дом попала бомба. Руины уже были разобраны, но несколько противотанковых "ежей" рядом с пустой площадкой еще сохранились.
Летом я впервые поехала в пионерлагерь, где случилось трагическое происшествие. В тех местах шли бои, когда немцы вплотную подступили к столице. Военные разрешили открыть летний сезон, доложив: "Проверено, мин нет". Мин и в самом деле не было, но другие боеприпасы попадались. Двое мальчишек нашли гранату. Под каким-то предлогом уклонились от прогулки на речку и в спальне стали изучать устройство опасного предмета. Последствия были предсказуемые: раздался взрыв, один мальчик погиб на месте, второй был тяжело ранен. Часть потолка обрушилась. Перепуганных ребят, вернувшихся с купанья, разместили в других спальнях. Дальнейшего развития событий не знаю, так как выяснилось, что я подхватила скарлатину. Начальство не захотело гонять машину в Москву, и меня положили в больницу в Пушкино. Бедная моя мама моталась почти каждый день перед работой, чтобы привезти мне еду. В больнице кормили распаренной пшеницей, иногда с добавлением варёной моркови. Есть это было совершенно невозможно. Когда меня выписывали, я была так слаба, что пока оформляли документы, свалилась в обморок в коридоре.
Последующие неоднократные выезды в лагерь запомнились скорее в положительном ключе, несмотря на некоторый избыток казарменных порядков: хождение строем, заправка постелей по солдатскому образцу. Даже вещи не разрешалось привозить в чемоданах, а только в мешках, которые хранились в общей кладовой, и за каждой мелочью надо было обращаться к вожатым. Вспоминается старый анекдот. В электричке бомжеватого вида мужик заговорил с мальчиком:
-- Ты кто?
-- Алкаша!
-- Ой, и я алкаш!
-- А куда едешь?
-- К бабе.
-- И я к бабе!
-- А откуда?
-- Из лагеря.
-- Ну, надо же, и я из лагеря!
В первые годы одной из неприятных черт жизни в лагере был... педикулез! Поэтому в число необходимых предметов гигиены входил частый гребешок - вещь, ныне совершенно исчезнувшая из обихода. В повести "Стройность" М. Анчаров описывает диалог со своим редактором, которая потребовала убрать из текста упоминание о вшивости солдат, поскольку, по её мнению, вши были только в империалистическую войну, а в эту - только у немцев. Видимо, дама в пионерлагерях никогда не бывала.
А вот, причуды памяти: по телевизору шла передача, посвященная столетию Д. Шостаковича, и вспомнилось, как мы любили распевать, стуча ложками:
Мы не наелись, просим добавки,
Коль не дадите, стянем с прилавка!
Только тогда мы понятия не имели, что это мелодия знаменитого марша из Ленинградской симфонии.
Ещё одним напоминанием о войне стала организованная лагерным руководством экскурсия в деревню Петрищево. Нас построили полукругом возле памятника Зое Космодемьянской. Перед строем появилась бабуля, в хате которой пытали партизанку. Нового она ничего не рассказала, - все о девушке, включая поэму Маргариты Алигер, я уже прочла, но всё равно, что называется, "за душу брало".
А вот выступление Зоиной матери, которую привозили прямо в лагерь, вызвало некоторое недоумение - уж больно гладко она говорила о своей замученной дочери.
...Многие светлые воспоминания расцветающей юности связаны именно с пребыванием в пионерлагере. Дружбы, робкие влюбленности, которые скрытно проявлялись в игре в "ручеек". С одним мальчиком, по имени Рудик, я познакомилась во время игры в "Зарницу" (тогда она называлась просто "Военная игра"). Бились "зелёные" с "синими", принадлежность к той или иной "армии" обозначалась бумажным погончиком соответствующего цвета, пришитым на плече. Поймав "врага", надо было изловчиться и сорвать с него погон. И вместе ждать, когда нас обнаружат. Я была проворнее. Вот так мы оказались наедине под прохладной сенью папоротниковых султанов и поневоле стали разговаривать. Мальчик был довольно симпатичный и скромный. Несколько раз потом я осмеливалась выбирать его во время игры в "ручеек".
Именно в лагере я, горожанка, впервые почувствовала, что такое любовь к родной природе. В лесу, на реке, на лугах, где мы собирали для госпиталей лекарственные растения (главным образом, ромашку), было ещё не вполне осознанное ощущение благодати. Тогда же (и больше никогда!) я услышала пение жаворонка, маленькой птички, едва различимой высоко в небе.
Трепетным было отношение к атрибутам пионерского бытия. Ежедневно на утренней и вечерней линейках происходили ритуалы подъема и спуска флага. Вызов "на флаг" был мерой поощрения. Несколько раз удостоилась этой чести и я. Как же гордо билось при этом моё сердечко!
И галстуки свои мы берегли. Были они тогда сатиновые, терявшие яркость после нескольких стирок, с кончиками, упорно скручивающимися в трубочку, несмотря на ежевечернее наматывание влажного галстука на перекладину железной кровати. В телесериале "Казус Кукоцкого" послевоенные пионерки щеголяют в алых капроновых галстуках, что не соответствует правде жизни.
Годы спустя, если мне доводилось видеть пионерский строй, вышагивающий по улице со знаменем под звуки горна и барабана, к глазам подступали слёзы.
После перенесённой скарлатины полагался еще карантин, и я опять сильно опаздывала к началу занятий. Мама упросила директрису школы взять меня сразу во второй класс с испытательным сроком. Явилась в класс, остриженная в больнице "налысо" и в рейтузах, потому что из всех платьев за лето выросла. Можно себе представить, каково мне было, если учесть, что новеньких вообще всегда проверяют "на вшивость", а тут такой дармовой аттракцион!
Но главные испытания были впереди. Приходя с работы (часто достаточно поздно), мама первым делом требовала показать тетради с домашними заданиями. И, найдя ошибки, жирным красным карандашом перечеркивала всё. Мои слезы ее не трогали (по крайней мере, она не подавала вида). Поэтому, нахватав в первой четверти кучу двоек, во второй я выправилась, и мамино вмешательство в учебный процесс больше уже практически не требовалось.