( Роман в дневниках, письмах, записках и размышлениях)
Я (мечтательно): Знаешь, мне бы хотелось однажды написать роман о нас с тобой. О нашей любви, о детях...
И только правду! Все же сохранилось! Твои дневники и мои. Наши письма, записи разговоров детей.
Все события нашей
жизни, как на ладони...
Он (с интересом, очень живо): Автопортрет любви?
Я: Да! Только без ретуши...
Он (задумчиво): А что, хорошее название...
Я (неуверенно): Теперь осталось только написать этот роман...
Он (убежденно): Обязательно напишешь!
Минск 1975 год. Июнь.
Около двух часов ночи...
... Алька! Хотелось бы, не очень под старость, написать о тебе большую, красивую, романтическую книгу...
Минск - Саратов
Таня - Олегу Сентябрь, 1976 год.
Посвящается женщинам, чья любовь привела их в счастливое замужество и материнство,
но кому не суждено было дожить до возраста любви своих детей...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В ЛАБИРИНТАХ ЛЮБВИ
Я (с недоумением): Знаешь, все эти месяцы я будто блуждала в бесконечном лабиринте...
Он ( с грустью): Я тоже безуспешно искал выхода из него...
Я (осторожно): Теперь мы с тобой вышли из лабиринта, правда?
Он ( убежденно): Вышли! И наглухо заперли его ворота!
BR>
Минск. Январь. 1971 год. 3 часа ночи
Вместо предисловия
...Я стоял у деревянной стойки, по ту сторону которой пожилая женщина медленно и аккуратно выводила на стандартном бланке: "Юрганова Татьяна Александровна умерла 25 сентября 1981 года..."
"Юрганов... - женщина положила передо мной большую книгу - ...распишитесь!" Она деловито расправила обложку паспорта, который полчаса назад лежал в кармане моего пиджака. Секунду примеривалась пальцами обеих рук, державших корочки, и вдруг мгновенно дернула их в противоположные стороны. Жизненный Путь Тани, отмеренный тридцатью двумя годами, теперь уже окончательно завершился! Справка об этом, как усталая бабочка, все еще колыхалась, зажатая в моих пальцах.
Ничто не вызывало у меня такого инстинктивного сопротивления до глухого, звериного рыка, как миг разрывания обложки паспорта умершей жены. Короткий треск мучительно расстававшихся друг с другом половинок стал последней агонией надежды, сгинувшей в мусорной корзине чиновницы.
...Десять лет моей жизни рядом с Таней проходили во множестве ролей: мужа и счастливого любовника, отца наших детей и друга, постоянного партнера по бесконечным спорам и ценителя ее творчества, сподвижника ее научных изысканий и "медбрата" во дни поединка с ее болезнью. Наконец, судьбе было угодно возложить на меня последнюю и трагическую роль - человека, потерявшего жену, мать троих детей. В этой роли я и ступил на тропу памяти, подхватив оборванную нить жизни Тани, прикоснувшись к нашим семейным архивам...
...В ее душе сошлись несколько стихий: остроумие рассказчика, легкость стихотворца, строгость аналитического ума, ироничное здравомыслие...
Красочные стихии Таниной души зрели уже в годы отрочества. Бурно прорастали в ранней юности. Расцвели в любви, супружестве и материнстве. В их причудливом многоцветье - яркий характер женщины, очарование ее мыслей и образов, разбросанных во множестве страниц нашего семейного архива.
Эти стихии, пусть в разной мере, она успевала воплощать. Во множестве тетрадей, на бесчисленных листочках, в десятках писем и, конечно же, в моей памяти улеглись плодоносным слоем ее идеи и тревоги, мечты и поступки, оценки и суждения. В семейном архиве я нашел толстую тетрадь с переписанными от руки ее юмористическими рассказами. Папку с рукописью незавершенной книги, о которой мы бесконечно спорили... Там же хранились десятки писем, дневники, стихотворения. Толстая пачка страниц незавершенной диссертации.
...Читаю ее. Пытаюсь понять научную концепцию автора, истоки выводов. Спустя полгода осознаю окончательно: логика изложения этих научных проблем мне недоступна! Она упорно не поддается усилиям моего явно не оснащенного специальными знаниями ума.
Мое филологическое образование за двадцать пять лет после окончания университета переплавилось в сферы этики, социологии, психологии. Я обрел иные знания, другой инструментарий мышления. Опыт моего разума теперь оказался бесконечно далек от диссертации Тани. К тому же хотя собранный ею обширный иллюстративный материал и был убедительным доказательством уже понятых ею закономерностей, но, уверенная, что из ее цепкой памяти они не ускользнут, Таня так и не успела отчетливо их сформулировать на бумаге!
Только усвоив предмет исследования, научную концепцию, овладев терминологией и поняв осознанные автором закономерности, можно было надеяться закончить работу жены и опубликовать ее.
Путь от неистового желания завершить диссертацию до панического страха дискредитации ее научного труда, а вслед за ним имени Тани был мучительным! Он пролег через долгие месяцы осмысливания мною сотен черновых записей, многочисленных таблиц, кратких тезисов, пока не завершился, наконец, честным признанием полной безрассудности моей надежды на успех...
Растерянный и беспомощный, я наткнулся на папку с рукописью "Автопортрет любви...". Распахнул ее, стал перебирать листки, раскрыл тетради с ее записями...
Из памяти выплыл полумрак летней ночи, когда Таня впервые поведала о своем желании написать книгу о любви, детях, нашей жизни. И вот однажды, в одном из писем мне, она попыталась развить идею этой книги.
"...Тебя не должно удивить мое письмо, потому что мы уже давно говорили об этой книге. По-моему, я еще в начале сентября об этом тебе написала. Сейчас я уже хорошо представляю себе ее содержание. Помимо того, что я уже написала, я вижу остальные части и главы так отчетливо, что если бы мою голову подключили к пишущей машинке, текст печатался бы очень быстро. Алька, сейчас у меня выдалось "окно" недельки на две, и я хочу поработать, чтобы к твоему приезду кое-что новое показать.
Все написанное, конечно же, пока разрозненно, но именно сегодня ночью спонтанно сложились мои представления о книге, ее сути, а главное - я очень отчетливо уяснила себе смысл подсказанного тобой названия: "Автопортрет любви без ретуши". Кстати, с названия все и началось! Когда я пыталась его подробнее "развернуть", суть книги стала для меня настолько ясной, что я хочу, не откладывая, с тобой поделиться. Не смейся, но именно так я изложила бы предисловие к этой книге.
Я сейчас тебе напишу, а уж там видно будет.
* * *
...Эта книга была задумана задолго до того, как я разобрала стопки тетрадей - дневников, горы писем и записок. Просмотрела и затаила дыхание. Я услышала свой внутренний голос, осипший от испуга. Он во-прошал с недоумением: "Неужели ты все-таки решишься весь этот ворох бумаг еще и еще раз перечитать и превратить в книгу?"
Перечитать дневники и письма оказалось делом не только легким, но и приятным, а вот превращать прочитанное в книгу - гораздо труднее! Здесь я постоянно конфликтовала со временем... Честно признаюсь: писалась книга в таком состоянии души, когда о слоге и стиле не очень заботишься. Так что книга, даже к финалу работы над ней, вряд ли будет выглядеть окончательно завершенной...
И все-таки читателю будет над чем подумать. С чем-то он не согласится, а что-то, может быть, все-таки возьмет с собой. Мысли, поступки, возникшие и осуществленные в свое время, спустя годы могут показаться странными и даже наивными. Меня это не пугает. Главное - искренность! В автопортрете любви не может быть фальши и ретуши. И все же, почему именно автопортрет?
Мне кажется, что мужчина и женщина, рано или поздно обращаясь к истории своей любви, рисуют свой портрет. Так и происходит, ко-гда им на глаза попадаются их же письма, дневники юной поры, молодости, забытые записки. Трудно удержаться и не перелистать страницы, хранящие мгновения твоей жизни. Невозможно выбросить эти свидетельства пережитого, отказаться взглянуть сквозь годы на себя. Именно в такие минуты и возникает соблазн написать автопортрет любви, как это и случилось со мной.
После того как я наконец решилась писать, беседовала со знакомыми и незнакомыми об истории их супружества. И тут я убедилась, что автопортрет любви создается чуть ли не в каждой семье, как только подрастающие дети вступают в возраст любви. Они спрашивают своих родителей, как все у них было, и в ответ начинается творчество: создается автопортрет любви!
Иной автопортрет написан скромными красками, скупыми штрихами и напоминает эскиз. Но случается, что повествование о любви, хранившееся в семейной памяти, наполнено яркими красками, которые не тускнеют десятилетиями, и дети влюбленных родителей передают эту палитру своему потомству. Те - дальше... Конечно, так случается далеко не всегда! Нередко родителями вовсе и не пишутся автопортреты любви, потому что все утрачено безвозвратно! Все, что когда-то связало их судьбы непрочными, хрупкими нитями. Словом, каждому - свое...
Любовь - уникальна, как судьба каждого человека, живущего в свое время. В ней каждый штрих, каждый мазок - эпизод, событие, миг счастья - живая история чувств, краски мыслей. Вот почему, мне кажется, автопортрет любви - роман.
Люди приходят и уходят, а истории их любви остаются, особенно если кто-то из любивших мужчин и женщин такой роман все-таки напишет. Хотя бы для своих детей. Конечно, дети могут и не прочитать... Могут даже забыть о любви своих родителей. Не хотелось бы мне такой участи!
Я за эту книгу взялась в надежде, что и мои дети окажутся среди ее читателей, когда время любви придет к ним и разбудит их чувства. На ее страницах - все живое. Мои и мужа дневники, наши письма друг к другу, записки, раннее творчество наших детей, следы пробуждения их ума, первые шаги в познании мира, мои рассказы - разноцветные осколки семейных событий, проделок друзей..."
Это письмо и стало для меня толчком! Снова и снова я распахивал заветную папку, читал и перечитывал несколько завершенных фрагментов книги, брал тетради с записями наблюдений мамы за детьми, находил отложенные для книги мои юношеские письма-исповеди другу, ее письма ко мне, отроческий дневник Тани и тот, в котором она рассказывала о своих блужданиях по "лабиринтам любви" в годы нашего знакомства, расставания... У меня возникла идея завершить Танину книгу, и я, все еще не уверенный в успехе, приступил к делу.
Вновь и вновь я перелистывал тетради с записями Тани, погружался в ее дневники, перечитывал строчки ее стихов, веселые, остроумные рассказы. Рассматривал рисунки детей, их "опусы", которые Таней были сохранены для ее книги. Иногда я весело смеялся над забавными стихами и мамы, и наших малышей. Нередко надолго умолкал над ее письмами ко мне, полными любви и нежных откровений. Размышлял над ее короткими набросками, вариантами названий глав задуманной книги. Наконец, спустя год или даже два я окончательно согласился со своей надеждой - справлюсь!
Очень скоро, после смерти Тани, появился добрый ее союзник - женщина, которая встала рядом с осиротевшими детьми и со мной, подхватив оброненную Таней эстафету материнства и любви. Так, оборвавшись, нить жизни Тани не прервалась, а стала для нас тропой ее памяти.
...Единственно верным, на мой взгляд, условием работы над книгой Тани, которое я принял безоговорочно, было то, что завершить она должна с а м а! Я - не соавтор! Всего лишь редактор текста, готовый терпеливо блуждать по страницам ее дневников, писем, неоконченных глав, погружаться в свою память, чтобы пройти еще раз чересполосицу наших с Таней лет жизни в поисках душевных открытий, звучавших признаний и долгих размышлений, достойных ее книги.
Пришлось едва ли не "раствориться" в манере мышления Тани, стиле ее письма. Научиться укладывать Танины мысли в текст, неотличимый от сохранившихся оригиналов, воссоздать аромат Таниного юмора, ее иронии.
Спасало то, что с годами манера ее письма во многом стала сходна с моей. Тут уж трудно сказать, кто на кого и как повлиял! За время нашей жизни Таня редактировала все мои книги и десятки статей. Это многие сотни страниц, многократно мною переписанных после ее тщательных исправлений. Конечно, ее стихи и рассказы тоже часто попадали под мой придирчивый карандаш.
На стиль письма Тани повлияли четыре года учебы в аспирантуре и работа над диссертацией, придавшие ему строгость и лаконизм. Фрагменты книги "Автопортрет любви без ретуши", которые были написаны ее рукой, дневники и письма Тани дали мне возможность настолько адаптироваться к ее авторской манере, что с каждой новой главой я чувствовал себя уверенней.
Жизнь Тани на 10 лет слилась с моей, запечатлев следы наших раздумий и споров, ума и чувств, разочарований и открытий, житейских забот и тревог, любви и творчества. Эти следы я находил в письмах, ее веселых рассказах, забавных стихах. Тетради с ее торопливыми записями стали для меня "волшебными сундучками". Я находил в них длинные, яркие нити, которые вплетал в текстовую ткань задуманных Таней глав книги, разматывая клубок и своей памяти.
Таня всю жизнь чуралась лукавства. В годы отрочества она взвалила на свои плечи тяжкую ношу искренности, а в молодости не утаивала в закоулках памяти трудный опыт своих блужданий по "лабиринтам любви". Не прятала Таня и горькие свидетельства морального краха своих родителей, а всем соучастникам своей судьбы предоставила шанс остаться самими собой...
Эта книга подобна фреске, которую я собирал из чувств и мыслей любимой женщины. Из ее признаний и отречений. Из следов пережитых драм и счастливых откровений ее души. Теперь перед читателем - Автопортрет Любви... Без ретуши.
P.S. Я признателен всем, кто помогал выходу этой книги в свет. Моя особая благодарность жене - Зине Юргановой, многие годы опекавшей работу над рукописью. Художнику-графику Т. Солодиловой, из российского города Владимира, создавшей на страницах этой книги уникальную портретную галерею. Минчанкам: художнице Ж.Будейко и доброму покровителю этого проекта - Л. К. Каташинской.
Олег Юрганов. Балтимор.
США. 18 мая 2004 г.
Глава 1.
Трудные письма к "хронологу"
У каждого из нас наступает свой магический час в жизни...
Десятилетиями ОН и ОНА не знают о существовании друг друга, но судьба неудержимо и упрямо уже прокладывает для них свое русло, в котором однажды две жизни сольются воедино!
...До февраля 1970 года я ничего не знала о человеке, чья жизнь целых десять лет была полна драматическими событиями, которые, спустя годы, повлияли на мою жизнь.
Все эти десять лет меня просто не было на свете! Тропы судеб, по которым блуждали мои родители, сошлись в той единственной точке, что стала местом их встречи. Миг, который никому не дано предсказать, случился: на свет появились я и мой брат-близнец, который вскоре умер...
Я только делала свои первые шаги, а мой будущий муж долгие десять лет до моего рождения и столько же после пытался одолеть болезнь и встать на ноги.
Я пошла в школу осваивать грамоту, а ОН писал дневники, в которых рассказывал о борьбе с недугом. Я росла, чувствуя, как в меня начинает проникать красочный мир, в котором я искала свое место, а в неведомых мне далях и пространствах продолжал неистово утверждать свое право на жизнь и счастье еще неизвестный мне юноша. Мужчина...
Каждый из нас, шагая по бесконечным тропам своих судеб, немало пережил. Мы приближались друг к другу, не догадываясь об этом. А после нашей встречи обнаружилось, что мы сохранили в памяти все случившееся с каждым из нас в эти годы...
Перелистываю пожелтевшие страницы писем, написанных с 1961 по 1968 год Олегом (так зовут моего мужа) одному из его постоянных адресатов, который однажды решил написать о нем серию статей в газетах Саратова. На момент первого письма Олегу было 22 года, а мне в ту пору - всего 12 лет. Эти письма я прочитала, уже связав с ним свою судьбу. Тогда же поняла, что происходило в душе Олега в те далекие от меня годы.
Потом я читала письма, написанные Олегом тому же адресату, шутливо прозванному им "хронологом". Это случилось в годы нашего брака. И хотя в них описывается уже наша жизнь, мне представилась редкая возможность взглянуть на все, что в ней произошло, глазами мужа, вплоть до дней, когда я, задумав "Автопортрет любви...", раскрыла заветную папку, где эти письма хранились.
Я не буду пересказывать предысторию переписки Олега с "хронологом". Уже из первого письма все станет ясно...
Саратов. 9 октября 1961 г.
Студенческое общежитие университета.
10 часов вечера
Здравствуй, Николай!
Сегодня встретился с Марией Владимировной (руководитель экзаменационной группы филологического факультета Саратовского университета, созданной специальным приказом ректора для досрочного принятия вступительных экзаменов у Олега, лежавшего в саратовской ортопедической клинике, в марте 1961 года. - Т.Юрганова) и она передала твое письмо, адресованное мне, предпослав к нему весьма красочные комментарии. Из них следовало, что твое желание написать обо мне, о жизненных обстоятельствах, которые привели меня в саратовский Институт ортопедии и травматологии, продиктовано желанием журналиста дать возможность читателям поразмышлять о "судьбе человека". Из письма я понял, что мы - ровесники, так что я, по-видимому, получаю право сразу же перейти на "ты". Да и тон твоей записки разрешает мне эту вольность. А если учесть, что я буду писать тебе о глубоко личном, о том, что составляло мою душевную тайну, то и вовсе станет ясно, что дружеские отношения нам надо установить еще до нашей встречи.
Дорогой мой, ты даже не подозреваешь, как своей просьбой заставил меня поволноваться. Пережить чувства, которые теперь, в моей нынешней жизни первокурсника университета, совсем к учебе не располагают.
Однако я обещал выполнить твою просьбу и начну рассказывать.
Все у меня началось так.
Родился я в городе Баку, куда по странности судьбы занесло мою мать Зинаиду, рожденную в огромной семье Юрьевых, корнями вросших в землю Тамбовской губернии. И моего отца - Бориса Юрганова, чьи предки появились на свет в Пензенской губернии, хотя сам он родился в маленьком волжском городке Хвалынске.
Как мои родители попали в Баку - отдельная история. Так или иначе, но родился я в столице Азербайджана Баку в 1939 году, 27 февраля.
Роды у матери, как она сама вспоминает, были очень тяжелыми, и когда я появился на свет, жизнь едва во мне теплилась. От боли мать потеряла сознание и пришла в себя, когда я все-таки заорал.
Оживляли меня довольно варварски. "Представь, - рассказывает мать, - у тебя перекрутилась пуповина вокруг шеи, и врачи, быстро ее отрезав и распутав остатки, стали обмакивать тебя в холодную и теплую воду. Оказывается, этот метод контрастных температур должен был вызвать дыхательный спазм. Боже мой! Хорошо, что я этого ужаса не видела, а то, глядя эту пытку, там же и кончилась бы..."
Все, что я рассказываю, - со слов матери. Точно так же, как с ее слов я попытался понять истоки моего заболевания - туберкулеза обоих тазобедренных суставов.
Однако сам момент рождения бездыханным и даже варварское оживление мне нравятся. Еще бы! Появление на свет началось с того самого опыта выживания, который очень часто выглядит непривлекательно, а по сути является самой первой победой человека. Главным в этом случае был итог: я все-таки ожил!
Странной нелепостью для меня был тот факт, что, едва родившись, да еще в таких муках, я очень скоро был приговорен к гибели. На меня набросилась целая свора инфекционных болезней, которые тогда косили детей.
Каждая мать стоит у истоков болезни своего ребенка. Она видит признаки недуга и бьет тревогу. Так было и с моей. К шестимесячному моему возрасту она заметила, что я стал капризен, вял и малоподвижен. Держалась высокая температура. Еще через месяц, когда я пытался подняться в кроватке, она обратила внимание, что я странно поджимаю правую ножку, словно боясь на нее встать. Обращения к врачам ничего не дали. В общем, только через полгода, когда в области правой ягодицы возникла опухоль, а затем прорвался гнойный свищ, стало ясно, что со мной случилась беда!
Это был туберкулез! А вскоре опухоль и свищ появились на левом тазобедренном суставе. Сколько слез пролила моя матушка, сколько порогов врачебных кабинетов обила - не счесть!
Я, конечно, не мог помнить подробностей моей жизни, когда мне было около года или двух. Но иногда мне кажется, что я отлично помню боль там, где гнили и разрушались мои суставы. Мать в отчаянии ходила по медицинским "верхам", требуя точного диагноза и верного лечения.
При официальной политике тогдашних властей, провозгласивших "планомерную борьбу с наследием прошлого - туберкулезом", добиться правды ей было нелегко. Правильного диагноза просто не признавали, даже при самых очевидных симптомах. На тот момент его формулировали мудрено и глупо: "Воспаление тазобедренных суставов после гриппа". Вот так! Официально признавать туберкулез врачи просто не желали. Я портил статистику! При этом у них, у врачей, уже были результаты анализа гноя из прорвавшихся в районе суставов свищей, которые ясно показывали: туберкулез!
Только спустя год мне поставили, наконец, окончательный диагноз: туберкулезный коксит обоих тазобедренных суставов.
Именно этот диагноз открыл передо мной двери специализированных противотуберкулезных клиник и санаториев.
Как ни забавно звучит, но и теперь врачи умудрились усмотреть в диагнозе особую "причинно-следственную связь"! То есть причиной болезни был назван... грипп. Так и записали: "Воспаление тазобедренных суставов после гриппа с развитием в форму туберкулеза". Много позже над этим диагнозом потешались все врачи, в руки которых попадала моя история болезни.
В то время рассчитывать на то, что после установления диагноза мне будет немедленно предоставлено санаторное лечение, не приходилось, хотя я уже имел на это право! Мать продолжала отчаянно стучать во все двери, и наконец я попал в санаторий. Там были впервые опробованы новые препараты против туберкулеза, и у моих родителей забрезжила надежда. Однако время было уже упущено и болезнь протекала очень тяжело.
Если бы ты знал, как горьки бывают воспоминания раннего детства! Только-только пробуждающееся мое сознание запечатлевало боль, от которой невозможно скрыться.
Помню белый потолок палаты, в которой лежали мы - больные человечки. Помню белые кровати, а еще лучше помню, потому что сохранилась фотография, сделанная отцом: я лежу в кровати, привязанный широким специальным лифом.
Еще помню высокого седого мужчину в неизменном белом халате. Скорее всего, это был наш палатный врач. Наверное, возраст не позволил ему уйти добровольцем на фронт. Год-то шел тогда сорок второй!
Почему я помню облик этого человека? Не могу ответить наверняка, но, по рассказам матери, скорее всего, это произошло потому, что именно этот старый врач увидел результат одного моего "безрассудного поступка".
Я беру эти слова в кавычки, потому что в четыре или пять лет трудно найти в том, что я сделал, "разумное начало". Я был очень активен. Разумеется, насколько позволяли путы, привязавшие меня к кровати. Когда под влиянием лекарств свищи на бедрах затянулись, врачи ломали голову над тем, как тазобедренные суставы, лишившись сгнивших головок, смогут удержать мое тело, когда я попытаюсь встать на ноги. Об операции никто не думал. В то время это было просто немыслимо. Шла война...
Как ни странно, но именно мой "безрассудный поступок" все поставил на свои места! Моя мать пересказывает историю со слов того самого доктора, облик которого "плавает" в моей памяти странным седым "облаком в штанах".
"Тебе уже шел пятый год, и ты лежал в палате почти у входной двери. Иногда по твоей настойчивой просьбе дверь оставляли открытой, чтобы ты мог наблюдать за той жизнью, которая текла своим чередом там, в коридорах санатория. На ночь дверь притворяли, однако "коридорная жизнь" сквозь стекла все-таки просачивалась. И вот в одну такую ночь ты, непонятно как, сумел выползти из-под жесткого лифа и опустить ноги на пол..."
Иногда мне и самому кажется, что я помню все детали той знаменательной зимней ночи. Как елозил под лифом, пытаясь выползти. Как коснулся пятками холодного пола. Как медленно, со сладким ужасом пытался сесть на кровати и наверняка почувствовал, как закружилась голова.
Поверхность деревянного пола манила и пугала. Непривычные прикосновения обжигали пятки. Ноги свисали с кровати, как тонкие соломинки, и готовы были переломиться при малейшем напряжении.
Дверь в коридор манила неудержимо! Однако останавливал страх и быстро приближавшаяся боль там, где прятались изглоданные болезнью концы тазовых костей.
Что случилось дальше, я не знаю. Мать мне рассказывала обо всем уже со слов того доктора.
"Когда ты попытался встать, у тебя возникла очень сильная боль. От этого ты потерял сознание! Получилось так, что бедренные головки, которые должны были укрепиться в тазовых выемках, как у всех здоровых людей, полностью сгнили. Как только ты встал на ноги, концы костей, похожие на обыкновенные палки, под тяжестью тела прошли вдоль очень вялых и слабых мышц. Случилось чудо! Концы костей уперлись с двух сторон таза на разных уровнях. Правая кость "нашла" один из выступов таза и там застряла. Левая продвинулась дальше и почти точно вошла в выемку, которая природой специально предназначалась для нормального отростка берцовой кости..."
Сейчас я впервые пишу об этом событии так подробно. Пишу, покрываясь испариной, и мурашки бегают по спине.
В общем, понесли меня на рентген. Посмотрели и ахнули. Опять же со слов матери: "Врач смотрит на снимок и глазам своим не верит. Говорит, ваш, Зинаида Никитична, мальчик сам себе дал шанс встать на ноги и сам решил проблему, над которой мы ломали голову".
Однако легко сказать "сам решил...". Когда меня поставили на костыли и стали постепенно давать нагрузку на мои "тазобедренные суставы" - без кавычек не назовешь, настолько это невероятная для нормальной ходьбы конструкция, - начались мои вечные боли. Мышцы были травмированы, к тому же следы болезни еще оставались... Но, слава Богу, наконец-то стал доступным пенициллин, а затем был изобретен стрептомицин. Именно они помогли мне избавиться от активного туберкулезного процесса в мышцах, окружавших мои "самодеятельные суставы".
В Бузовнах, это санаторий на Каспии, я пробыл с перерывами почти пять лет. Всю войну. После ее окончания вернулся отец и, увидев меня, маленького, худого, на крохотных костылях, увез нас с мамой в Крым, где он начал работать механиком в каком-то совхозе.
Морской воздух, южное солнце стремительно делали свое доброе дело. Я стал ходить увереннее, хотя еще на костылях. В семь лет я пошел в школу, где сразу оказался в центре внимания как... "инвалид войны".
Дело в том, что в семилетнем возрасте в моей голове, набитой впечатлениями от болезни и всякими неприятными подробностями лечения, зрели желания, нормальные для каждого ребенка. Ну как на во-прос: "Что у тебя с ногами?" отвечать скучной формулой: "Осложнение после гриппа" или "Туберкулез..." Когда же, после этого неизбежного вопроса, звучал мой ошарашивающий ответ: "Подорвался на немецкой мине...", сверстники были в восторженном шоке!
Отец еле сдерживал смех, мать, человек с хорошим чувством юмора, понимающе кивала и приговаривала, глядя на окруживших меня детей: "Не шалите с минами и гранатами в лесу, а то и с вами..."
Кстати, таких, как я, в округе было еще пацанов пять. У кого нет руки, у кого ноги. Причина одна - война. Только к этому надо прибавить вечное мальчишеское любопытство.
Оружия в окрестных лесах в послевоенные годы было навалом! Я сам чуть не подорвался на противотанковой гранате.
Шли с матерью в лесочек, рядом с совхозным поселком. Вижу, лежит что-то круглое с ручкой. Подошел, сел рядом, взял в руки. Мать куда-то отошла на минутку. Предмет напоминал половинку гантели, только голова была покрупнее. Смотрю - орех лежит. Захотелось расколоть его. Взял "предмет" за рукоятку и только замахнулся ударить по ореху, как вздрогнул от жуткого крика. Это мать, увидев в моей поднятой руке "железяку", в ужасе закричала, да так, что я просто замер! Оказывается, то была противотанковая немецкая граната, и, ударь я, наверняка в клочья бы и разлетелся...
...К доске в классе я подходил на костылях. Было ужасно неудобно, но помогали добровольные "оруженосцы". С разрешения учителя ко мне подходил какой-нибудь мальчик (тогда мы учились отдельно от девочек), придерживал мой костыль, чтобы я мог свободной рукой писать на доске...
Вскоре родители из Крыма вернулись в Баку. Снова стали болеть ноги, и в школу я ходить не мог. Дома тоже некому было сидеть и заниматься со мной. Мать с отцом работали, и бабушка, мать моего отца, в квартире которой мы жили, - тоже.
Для таких детей, как я, были организованы школы на дому. Прекрасно помню маленькую полутемную комнату нашей бакинской квартиры. Стол, застеленный скатертью, чернильницу-"невыливайку", стопки тетрадок и книжек. Помню и себя, сидящего на стуле на нескольких подушках.
Первое сентября... Жду прихода учительницы. Все, "как у людей": начало учебного года. Учительница. Первый урок. Только ... школа дома.
Отворяется дверь, и на пороге в сопровождении матери появляется маленькая седая женщина. Она снимает легкое пальто, внимательно в меня вглядывается, подходит ближе, здоровается и садится напротив за наш "рабочий" стол.
Я даже помню, что звали ее Мария Сергеевна Кочарова. Странно, но свою действительно первую, по совхозной школе в Крыму, учительницу я не помню, а вот Марию Сергеевну не забуду никогда.
Не забуду ее руки, всегда немного прохладные и чуть-чуть шероховатые, но всегда их прикосновения к моей голове или к рукам были нежными.
Случилось так, что для Марии Сергеевны я стал последним учеником. Вскоре после окончания мною начальной школы она умерла, оставив в моей душе чувство любви к людям, к книгам, которые она называла "кладом сердец и мыслей". Можешь представить, дорогой Николай, что значила для меня эта замечательная женщина!
...К 10 годам я окреп и пришел учиться в обычную городскую среднюю школу.
Почти сразу я понял, что предстоят нелегкие испытания. Ходил только на костылях, выглядел на два-три года младше своих сверстников. Я с трудом нес по длинному школьному коридору свое тщедушное тело, и сил едва хватало, чтобы дойти до класса.
А вокруг носилась орущая, энергичная ребятня, не слишком озабоченная тем, чтобы не сбить мальчугана на костылях. В школе меня быстро нарекли "хромым", и для моего самолюбия это оказалось ударом ниже пояса.
В Крыму, среди своих товарищей по несчастью, "хромым" я не звался и к такому не был готов. Конечно, я, как и многие покалеченные болезнью мальчишки моего возраста, был очень мнительным ребенком. Натыкаясь на взгляды людей, я видел их глаза и чувствовал жалость к себе. Пришлось опускать "очи долу", тем более что шаги мои были настолько неуверенными, а опасение упасть - реальным, что привычка сохранилась до сих пор.
Тысячи детей-инвалидов наверняка прошли через состояние своей ущербности, когда сочувствие, даже вполне искреннее, становится ядом для юной души.
...В школе я быстро понял: только кулаками придется защищать свое достоинство и честь.
Представь, вызывает меня учитель к доске. Идти не могу - нет костылей! Смеха ради мои одноклассники спрятали их, едва, со звонком, я уселся за парту.
Признаться учителю вслух, что я не могу пройти к доске, не позволяет самолюбие. Рассчитывать на догадливость педагога рано. Учебный год только начался, он еще толком мало кого из пацанов в классе знает. Учитель ждет, я в растерянности сижу, класс замер, но готов взорваться от "смешной ситуации".
Ходить без костылей я мог только два-четыре шага. Стоять - не более 2-3 минут. Отлично помню, что паника в душе была ужасная! Все-таки рискнул. Сильно хромая, вышел к доске. Учитель - это был молодой азербайджанец - поначалу озабоченно на меня посмотрел, но тут же одобрительно закивал. В классе не слышно ни звука.
Урок азербайджанского языка. Надо было написать предложение. Стою из последних сил, пишу. Наверное, раскраснелся от напряжения и боли, а учитель, скорее всего, посчитал, что мальчик очень старается. Тут-то я заметил, что на полу лежат мои костыли, под партой, третьей от меня. Там сидел довольно рослый парень.
Я что-то писал на доске и впервые в жизни почувствовал такую ненависть к тому, кто спрятал мои костыли, что даже про боль на какой-то момент забыл.
Кое-как доковылял до парты, сел и слышу: "Так ты еще и притворяешься, что можешь ходить только с костылями!" Это сосед слева. Сказал и осекся. Смотрит на меня во все глаза: по обеим моим щекам текли слезы.
Это были слезы боли, обиды и... слезы ненависти. Прозвенел звонок. Учитель быстро вышел из класса, а я, взяв в руки свою ученичеґскую линейку, несколько раз ударил ее ребром по щекам того пацана, который спрятал мои костыли. Он успел уже сам ко мне подойти, желая насладиться еще раз моей беспомощностью. Двумя ударами я почти рассек ему лицо. Появилась кровь. Раздался крик, и возникла драка.
"Ты сделал все правильно, - сказал мне отец. - негодяям надо давать сдачи, но лучше, если ты будешь действовать кулаками, а то можно человека покалечить на всю жизнь". Первая часть реплики отца мне понравилась больше, чем вторая. Не думаю, что я и потом был щепетилен в выборе средств, когда дрался с обидчиками.
...Я перешел в шестой класс. Мы переехали из Баку в Краснодар, а осенью я пошел в новую школу. Была она далеко от дома, и мне приходилось почти час добираться до нее на костылях.
Жили мы в районе, скорее походившем на деревню, чем на город, по обилию грязи, луж, свободно пасущихся на улице коров и свиней. Одноэтажные, типичные деревенские дома, заборы, кудахтающие куры и голосистые петухи подчеркивали сельский колорит округи, хотя сама она была частью довольно большого города Краснодара.
Прервусь. Устал... Пока, Олег.
Саратов. 20 октября 1961 г.
Общежитие университета.
9 часов вечера
Привет, Николай!
Продолжу без предисловий.
...Помню свой первый приход в класс краснодарской школы. Как обычно, к новичкам все присматриваются настороженно. Разглядывали и меня... Помня о своих стычках в бакинской школе, я, честно говоря, ничего хорошего не ждал и здесь. К отпору я был уже готов... Однако в тот первый мой день, буквально на первом же уроке, случилась странная история.
Я пристрастился к чтению и уже одолел "Войну и мир" Л.Толстого. По программе шестого класса следовало знать пересказ отрывка из романа, где повествуется о мечте Пети Ростова попасть в действующую армию. Ну ты знаешь, о каком отрывке я говорю.
...Сижу в классе, входит учитель. Молодой мужчина, рукав пиджака пустой - след былой войны. Смотрит в журнал, натыкается на мою фамилию, вызывает. Встаю. "Новенький?" - спрашивает. Киваю. "А что если ты, - заглядывает в журнал, - Олег, расскажешь нам отрывок из хрестоматии по литературе. Ну как, сможешь?" Молча киваю. Беру костыли, иду к доске.
Учитель немного смущенно поглядывает на меня, а затем поднимается со стула и двигает его ко мне. Показывает, мол, садись. Нет, сесть я не решился. Просто, опершись подмышками на костыли, взялся двумя руками за спинку.
Моя манера говорить, четкая дикция, довольно грамотная для моего возраста речь сразу привлекли внимание класса. То был мой первый в жизни "звездный час"! Я наслаждался вниманием 45 сорванцов, которые слушали меня затаив дыхание!
Я получил пятерку и похвалу учителя, который, не скрывая удовольствия от моего рассказа, обратился к классу и посоветовал поучиться у меня настоящей литературной речи. Было невероятно приятно оказаться в центре внимания. Может быть, в тот момент я поверил в свои силы, скрытые под спудом комплексов, возникших с болью и хромотой?
Я, конечно, благополучно продолжал получать двойки по математике, которая никак мне не покорялась, но особого огорчения при этом не испытывал - уроки литературы компенсировали мне недостатки моего "гуманитарного" ума, никак не желавшего напрягаться над алгеброй...
Трудная зима, тяжкий быт, длинная дорога в школу и обратно, когда надо было идти и в мороз, и в слякоть, плохое питание подорвали мое здоровье. Снова открылся туберкулезный процесс в правом тазобедренном суставе, и меня поместили в санаторий в маленьком поселке Прочноокопск. Там я провел год, пережил первую операцию и, как мне кажется, прошел хорошую жизненную школу.
Хочу рассказать тебе немного о тех нравах, которые царили там.
В палатах лежат больные разного возраста, у кого есть шанс вылечиться и кто обречен на гибель.
Моим соседом по койке был Николай Гребенченко. У него был туберкулез позвоночника. Тогда эту болезнь лечили просто: укладывали человека в гипсовую "ванночку", точь-в-точь повторявшую форму его спины, вводили лекарства против туберкулеза и ждали, когда процесс в позвонках будет заглушен медикаментами, хорошим питанием и строгим "лежачим" режимом.
Когда анализ крови показывал, что болезнь отступает, начиналась активная физиотерапия. После этих процедур и относительного выздоровления изготавливался прочный корсет, помогавший травмированным болезнью позвонкам избежать излишних нагрузок, и человека выписывали домой. Он мог ехать в родные края, в любую тмутаракань, где нет нормальных условий жизни, и там, спустя короткое время, снова заболеть и даже умереть...
Николай Гребенченко был в Прочноокопске уже второй раз. Смотреть на него было очень тяжело. Представь: большая кудлатая, отлично вылепленная голова, лицо с широкими бровями и голубыми глазами, белозубая улыбка. Мощные короткопалые руки, которые он постоянно тренировал упругими резинками, перебросив их через спинку своей кровати. На этом вся его мощь заканчивалась. Тонкие ноги, короткое туловище.
Когда он встал после курса лечения, я чуть не заплакал. Это был карлик. Таким его сделала болезнь. Но когда он лежал в гипсовой "форме", когда разговаривал, когда на спор гнул пятаки своими могучими пальцами, лихо решал задачки, то производил впечатление незаурядного человека. Мне едва исполнилось 13 лет, а ему шел уже 23-й год.
Неподалеку от Николая лежал Виталий Горинов. Он чудно играл на гитаре и пел настолько обворожительным голосом, что медсестры и молодые нянечки частенько наведывались к нему с гостинцами, чтобы послушать его песни. У него тоже, как и у Николая, был туберкулез позвоночника. После моего приезда в санаторий он уехал в Краснодар - там жила его семья - и вскоре умер.
О каждом можно многое вспомнить... Главное, что происходило в санатории, когда ослабевал строгий врачебный контроль и наступало вечернее время, - личная жизнь. Именно в эти часы делались уроки (работала санаторная школа), велись долгие разговоры "за жизнь", устанавливались более тесные контакты, возникали конфликты и даже жестокие побоища между "однопалатчанами".
Пропуски уроков из-за болезни, отсутствие нормальной школы сказывались на моих знаниях и учебных навыках. Вообще-то учебы в обычном смысле слова не было, как не было и нормального физического и психического развития. Боль, как сторожевая собака, то и дело набрасывалась на меня.
С одной стороны от меня лежал Николай Гребенченко, а с другой - веселый детина Володя Попов, парень лет восемнадцати с туберкулезом коленного сустава.
Получалось так, что все жизненные проблемы, которые волновали моих "однопалатчан", во многом были из взрослой жизни. Уши мне никто не затыкал, а выбирать темы разговоров, пристраиваясь к мальцу, никто не собирался. Я тихо лежал и "сопел в две дырочки", когда после отбоя, при потушенных лампочках слушал мужские откровения. О чем шли разговоры? Да обо всем!
Мы были оторваны от мира. В палатах даже не было радио. Администрация санатория считала, что наша психика очень чувствительна, ранима и не следует тревожить ее событиями внешнего мира. Адресованные нам письма предварительно вскрывались и прочитывались администрацией. Делалось это с благой целью - узнать, нет ли в них "тревожной, волнующей больного" информации.
Из газет доступна была только "Правда", да и то попадала она к нам с опозданием на два-три дня. Пять раз в неделю приходили в палату воспитатели, рассказывали о событиях, происходящих в мире. Учителя истории, русского языка и литературы приносили другие газеты, например "Комсомольскую правду", которую питомцы санатория зачитывали до дыр. В общем, поселок Прочноокопск заслуженно мог называться глухоманью.
Кто-то из санитаров раскопал в местном магазине, прозванном нами "Всякая всячина", детекторные приемники времен царя Гороха. Среди наших парней нашлись умельцы, и вскоре, прокручивая ручку настройки, мы уже могли поймать какую-нибудь радиостанцию.
"Конкурс" за право послушать радио был большим, поэтому установили очередь. Однако старшие ребята частенько нарушали правила, и мне, самому младшему, добраться до радиоприемника удавалось редко. Но однажды Николай Гребенченко заметил, что всю ночь Виталий - помнишь, наш певец - спал со снятыми наушниками, и упрекнул его: "Сам не слушаешь и малому не даешь". Так возникло правило: если Олег, то есть я, не спит, а всем очередникам охота спать, а не слушать, надо ему, то есть мне, передать приемник. Поскольку я по санаторному закону спал днем ("тихий час"), а вся взрослая часть палаты обычно в это время болтала громким шепотом, то ночью я долго не мог заснуть. Ночь напролет не поразмышляешь, а разговоры взрослых далеко не всегда меня интересовали, вот я и маялся, завидуя тем, кто приникал к наушникам. Но когда почти каждую ночь я стал получать приемник, жизнь моя преобразилась!
Мне кажется, что именно с той поры я полюбил музыку. Ночью Всесоюзное радио часто передавало симфонические концерты, оперы. Правда, трансляции не были круглосуточными, но я успевал многое послушать, пользуясь тем, что отбой у нас был в 9 часов вечера, а приемник попадал ко мне уже около десяти. Таким образом, я получил привилегию слушать радио до часу ночи.
Обычно приемник у меня кто-то из старших ребят отбирал часам к восьми утра. Тогда я приспособился просыпаться к самому началу радиопрограмм - в шесть утра. После того как прозвучит Гимн Советского Союза, начинались новости, и очень часто я самым первым узнавал, что происходит в стране.
...Нам привозили кинофильмы, иногда приезжали артисты местной самодеятельности, но ничто не могло отвлечь от тяжких мыслей о болезни и беспомощности, которая идет с ней рука об руку.
Многие мои товарищи по несчастью ломались от безысходности, начинали тайно пить, тем более что спиртное всегда можно было достать у санитаров. При суровом контроле и драконовских правилах - ослушника ждал суровый приговор: выписка под ответственность родственников - спиртное появлялось, как только объявлялся "отбой" и тушился свет. Чего греха таить, там то я впервые и узнал вкус вина и самогона, который умудрялись добывать у местных "умельцев"...
Да, гнет безысходности отравлял разум многих. Накапливалась агрессия, и, как правило, раз в месяц, как бы для "разрядки", в палате устраивались настоящие побоища, причем поводом к тому могла послужить любая мелочь.
По периметру палаты стояли кровати на колесах. Кстати, их всегда тщательно смазывали, потому что единственным методом общения с "внешним миром" - соседними палатами, разумеется, с женскими тоже, была поездка на кровати с помощью специального крючка. Если колеса кровати хорошо смазаны, можно быстро проехать по коридору, ловко повернуть к широкой входной двери соседней палаты, где находились девчонки.
Ребята, лежавшие в кроватях, расположенных напротив (представь четырехугольник), устав от однообразия жизни, боли, трудных и неприятных мыслей, которые лезут в голову, накопив раздражение, начинали задираться. Бросали друг в друга все, что под руку попадется, обзывались, посмеивались... и неминуемо происходил взрыв.
Самые крепкие хватали крючки, цеплялись ими за выступы кроватей "противников", дергали к себе, предварительно смочив водой вафельные полотенца, "бойцы" яростно накручивали их, прихватив за углы, превращая в упругую плетку. Удар концом такой плетки оставлял след, как от удара кнутом. Было больно, но в разгар схватки мало кто это замечал. Чтобы потасовку не застал дежурный врач, особо не шумели. Возня, легкий стон, хлесткие удары, сопение - вот и все. Так продолжалось минут пятнадцать. Выставленный у двери из числа ходячих больных "сторож" сообщал о приближении врача или санитарки, и мгновенно устанавливался порядок. Кровати откатывались на места, раздавался смех, даже какие-то вполне дружелюбные реплики.
У меня не было крючка, и колеса моей кровати были плохо смазаны. А так как я лежал далеко от центра палаты, куда в основном съезжались "бойцы", то своей порции ударов вафельной плеткой не получал, да и сам в драку не встревал. Однако кнут из полотенца делать умел, и вскоре этот навык мне очень пригодился.
Однажды мне поменяли кровать. Ее колеса были хорошо смазаны. Там оказался крючок, но его "прихватил" один из старших ребят. Иметь два крючка я считал верхом несправедливости, но просить дать мне крючок, чтобы передвигаться по коридору и приезжать в гости к соседям, не посмел. То ли стеснялся, то ли боялся получить отказ.
Однажды ночью, когда владелец этого сокровища спал, а его кровать стояла рядом с моей, я взял крючок и спрятал под свое одеяло. Наутро пропажа не обнаружилась...
Когда после завтрака мои "однопалатчане" разъехались, кто на репетицию санаторного хора или струнного оркестра, кто к девчонкам, я решил, что пробил и мой час насладиться свободой передвижения.
Это был день моих новых впечатлений, радостных и неожиданных открытий. Я ездил по коридорам, цепляясь крючком за ушки, прибитые к деревянным панелям, прикрепленным вдоль стен. Зацепишься, дернешь, и кровать едет в нужном направлении. Заехал в палату к девочкам, поболтал с ними, потом в палату, где лежали маленькие ребята. Коридор был довольно длинным - метров 50. С одной стороны - большие окна, с другой - двери палат.
Все подробности жизни коридора и соседей я узнал именно в тот день, когда путешествовал с помощью украденного крючка. Такая свобода стала возможна еще и потому, что были зимние каникулы, уроков не давали, а наше санаторное начальство в те дни следило за нами не очень строго. Однако, наученные горьким опытом "нарушителей", которые в свое время были наказаны, вплоть до лишения права продолжать курс лечения, мы должны были обязательно вернуться в свои палаты.
В тот вечер я поставил свою кровать в коридоре у окна, напротив двери. Нам иногда позволяли это делать, если кровать стояла неподалеку от палаты, где ты был "прописан".
Именно в тот вечер новый хозяин крючка, который я заблаговременно спрятал под своим одеялом, хватился пропажи. Ты, наверное, знаешь, есть такое выражение в воровском лексиконе: "делать шмон", то есть все перелопатить в поисках пропавшей вещи. Так вот, в палате "шмон" ничего не дал. Проводили его ходячие больные по указанию Андрея, того самого, у кого я крючок и стащил. Быстро вспомнили, что я, до этой поры всегда лежавший смирно в своей кровати и никуда не ездивший, вдруг целый день (ходячие "настучали") катался по коридору.
Меня привезли в палату, поставили кровать в самой середине и, обшарив постель, нашли крючок и вернули его владельцу. Тот решил устроить "суд" и, разумеется, наказать виновника. За кражу крючка меня осудили все, и было решено, что в наказание каждый имеет право ударить меня скрученным в жгут мокрым вафельным полотенцем. Правда, мне было разрешено отбиваться от противника. Я понимал, что виноват, не роптал, но единодушия ребят, признаюсь, испугался. Если учесть, что мне в ту зиму исполнилось всего 13, а "скроен" я был, в общем-то, мелковато, причины для страха имелись. Могли запросто выбить глаз, оставить кучу синих полос, в общем, болезненная расправа ожидала меня в любом случае.
Деваться некуда. Я с надеждой посмотрел на своих соседей Гребенченко и Попова (мы его прозвали Попом), но к экзекуции они были безучастны. Похоже, и они меня осуждали. А может, просто не хотели раньше времени показывать свое отношение к случившемуся.
Закрыли двери. Выставили "атас". Мне разрешили хорошенько проверить кнут, то есть свернутое вафельное полотенце, чтобы не подвел меня во время драки. Кстати, важная деталь. Если "кнут" свернуть небрежно, то во время "сражения" он раскручивался, и тогда сопротивление бессмысленно. Ты оказывался безоружным и сдавался на милость победителя.
Все терпеливо ждали, когда я еще раз проверю жгут. Дали воды, чтобы смочить для тяжести тугое, напоминавшее змею полотенце. Неожиданно подъехал Гребенченко, взял у меня кнут, тщательно его проверил, шепнул: "Не трусь. Сопротивляйся!" - и уехал на свое место.
Первым ко мне подкатил на своей кровати здоровенный детина Витя Козлов лет 22-23. У него был болен позвоночник, но месяца через три его должны были уже выписать. Изготовившись, он даже слегка привстал из своей гипсовой "ванночки". Но ему не повезло. Козлов с силой ударил меня, но попал в мою "броню" - гипсовый торс. Я же, изловчившись, сумел перетянуть его, как говорится, вдоль спины, да так, что кончик кнута достал часть травмированного болезнью позвоночника. Парень вскрикнул, откинулся навзничь, но второй удар ему сделать уже не дали: "Не положено". Ходячие откатили его кровать на место, и он, ругаясь, слегка постанывал.
Второй "палач" - шустрый Николай Таперо - был большим мастером крутить из полотенца жгуты и бил точно и очень больно. Первый боевой рубец украсил мою спину, а в ответ я ударить его не успел. Тут же подкатился третий, но наши кнуты встретились в воздухе и его удар, не причинивший мне вреда, был засчитан.
Кстати, "судьей" был тот парень, у которого я украл крючок. Он старался быть "справедливым", и когда у одного из "однопалатчан" при замахе жгут развернулся, он разрешил скрутить еще раз и повторить удар...
Я быстро устал. Отвечал на удары вяло, и уже вся моя грудь, спина, шея и щеки были покрыты розоватыми рубцами. Мне пришлось бы плохо, если бы не Поп и Гребенченко. Они подъехали к моей кровати с обеих сторон и стали молотить не только тех, кто уже готов был меня стегать, но и тех, кто, скручивая жгуты, ждал своей очереди.
"Судья" сначала оторопел, а затем быстро прекратил экзекуцию. Однако потребовал, чтобы ходячие вывезли мою кровать в коридор. Он явно не был удовлетворен расправой, но остальные ребята ему перечить не стали, быстро смекнув, что он задумал.
Мою кровать вывезли в коридор и поставили у окна. Один из ходячих, которому было приказано вывезти мою кровать, получил указание "судьи" содрать с меня простыню. Обычно по коридору проходят то санитарки, то медицинские сестры или кто-то из врачей санатория. Был, кажется, воскресный день...
Лежа на спине, весь исполосованный, с открытыми своими "мужскими достоинствами", не имея права даже всхлипнуть, потому что наверняка привлек бы к себе внимание, я представлял собой жалкое зрелище. В коридоре долго никого не было. Потом появился какой-то пацан на костылях. Увидев меня, он засмеялся и тут же позвал кого-то из своих сверстников. Вскоре появились еще двое пацанов и стали надо мной потешаться.
Мне повезло, из нашей палаты приехал Попов. У него был гипс на правом колене, и он мог сидеть на кровати, а иногда даже ходить на костылях. Он молча дал мне рубашку и, накинув простыню, разогнал мелюзгу, избавив меня от насмешек...
Ночь я проспал в коридоре. Утром ко мне подошел врач, спросил, почему я не в палате. Я промолчал... Решив осмотреть меня, он задрал подол рубашки, рассеяно сообщил, что через неделю мне предстоит операция. За сутки полосы от ударов на моем теле немного потускнели, но были еще отчетливы. Не показав вида, что заметил мои "боевые" отметины, доктор прошел в палату и долго оттуда не выходил. О чем уж там шла речь, я не знаю. Затем он сам привез мою кровать в палату, поставил у самого окна в углу и ушел. Я, накрывшись подушкой, лежал без звука и примерно через полчаса неожиданно надолго уснул.
Проснулся я часов в пять вечера. На моей кровати лежал детекторный приемник, две запасные батарейки к нему, коробка конфет, а на подоконнике стояла клетка с суетливо порхавшим снегирем.
Атмосфера в палате была очень странной. Повторяю, я не знал, о чем говорил с моими "однопалатчанами" доктор. Мне даже Гребенченко и Поп ничего не сказали. Но потепление наступило такое, что я почувствовал себя чуть ли не "сыном полка". Скорее всего, перемены в отношении ко мне произошли после сообщения врача, что мне предстоит длительная и опасная по тем временам операция...
...В каждом сообществе, и для тебя это не новость, складываются свои нравы и правила поведения. У нас тоже сложилось сообщество, где царили свои приметы, привычки и суеверия. О предстоявшей кому-то из нас операции никогда вслух не говорили. Узнав, сообщали самым близким друзьям, да и то шепотом. Вслух не обсуждали, что да как произойдет на операции или что может случиться. Опасались "сглазить"... Врачи негласно следовали этим традициям, но, увидев меня, всего исполосованного плетками, наш доктор решил от традиции отступить и рассказал, что мне предстоит в понедельник.
...За час до отъезда в операционную ходячие больные вытащили мою кровать на середину палаты и каждый из "однопалатчан", еще недавно лупцевавших меня за милую душу, пытался меня поддержать. Подъезжал ко мне, жал руку, говоря слова напутствия. Сейчас уже не имело значения, что накануне они молотили меня вафельными жгутами, не испытывая никакой жалости. Меня скоро ждала тяжелая операция, а что случится, как говорится, один Бог знает. Это понимали все...
...Оперировать меня должен был приехавший из Краснодара хирург-ортопед Борис Александрович Варсава. Спустя пять лет я познакомился с его сыном Александром, который специализировался по хирургии травм позвоночника. Я попал в клинику, где он в то время работал, и даже написал о нем статью в местную газету...
Так вот, осматривая меня, его отец сказал просто, без обиняков: "Я знаю, что ты хочешь ходить. Все этого хотят, правда же? Но мало кто знает, что я могу совсем немного тебе в этом помочь. Я залезу в твое бедро, почищу кости, немного поправлю их положение и все зашью. Как только рана заживет, тебе придется разрабатывать мышцы и "научить" кость держать вес твоего тела. Но перед операцией я вынужден сделать одну очень болезненную процедуру: немного вытянуть кость из того места, где она сейчас находится. Я просверлю два сквозных отверстия в кости выше и ниже колена, вставлю туда спицы, на спицы будет поставлена скоба, а к скобе подвешен груз. Ты должен лежать с этим грузом месяц. Гири будут тянуть мышцы, они будут сопротивляться, а это - боль. Но, - сочувственно вздохнул доктор, - дорогой мой, тебе придется все это перетерпеть".
Профессор убрал простыню с моих ног, хорошенько смазал место сверления иодом, потом, взяв в руки дрель с тонким сверлом, приступил к делу...
Не хочу подробно описывать эту муку. Вернулся в палату. У моих "однопалатчан" глаза на лоб полезли! Скелетно-мышечное вытяжение, так называлась эта процедура, справедливо считалось страшной, медленной пыткой. Те, у кого был болен позвоночник, тоже были знакомы с ней. Правда, им не сверлили кости ног, а надевали на торс специальный пояс и подвешивали груз на тонких железных тросах...
...Почти месяц я не спал. Трудно назвать сном полубредовое состояние, в котором я находился от боли. Я, конечно, иногда ухитрялся, подвинувшись, опускать груз на пол. Однако по "закону подлости" почти сразу же появлялась сестра или помощник врача и требовала вернуться в обычное положение. Заметив, что я ночью все-таки спускаюсь, чтобы отдохнуть, меня привязали к верхней половине кровати прочным лифом, и я вынужден был терпеть боль без перерывов, и днем, и ночью.
Случалось, по ночам я стонал, даже плакал (вспомни, сколько мне было лет!), мешая соседям спать. Сначала Поп и Гребенченко просили меня помолчать, но, убедившись, что я не выдерживаю, стали завязывать мне на ночь рот. Мои стоны и плач уходили в вафельное полотенце. Обезболивание не делалось. Во-первых, в моем возрасте нельзя было колоть морфий, во-вторых, инъекции слабых наркотиков были положены только в первую неделю после операции, а поскольку у меня "только" скелетно-мышечное вытяжение - терпи!
Этот месяц забыть невозможно! Спустя восемь лет, уже в Саратовском институте ортопедии и травматологии, эта процедура будет повторена. Я снова переживу все те страдания, которые оставили шрамы в моей душе в тринадцатилетнем возрасте в Прочноокопске.
...Между тем жизнь шла своим чередом. Умер Сталин, был разоблачен Берия, и нам периодически "промывали мозги" в зависимости от событий, протекавших за окнами палаты...
Вскоре у нас в палате возник "кашный бунт". Причина волнения была проста - однообразное питание. Месяц нам давали на завтрак, обед и ужин пшенную кашу. Ничего не объясняли, не уговаривали потерпеть, не ссылались на скудость бюджета. Просто изо дня в день давали эту пшенную кашу. Первыми возмутились взрослые ребята. Они требовали "немедленно" прекратить "это безобразие", звали в палату повара "для объяснений". Администрация санатория безмолвствовала. Тогда в один из "кашных дней" все решительно отказались завтракать. Это не возымело действия, и каша опять появилась на обед и на ужин. Принесли ее и на завтрак следующего дня. Вот тогда и начался наш "бунт"!
Едва в палате появлялся кто-нибудь из врачей или учителей (я тебе, кажется, писал, что в санатории была школа), в них летели тарелки с кашей.
Напуганная нашим шумом администрация не знала, что делать. А тут еще из нашей палаты стало раздаваться мощное пение палатного хора. Песня "Ревела буря, гром гремел" была странным протестом наших парней - жертв "пшенной экспансии".
Представь, пели так вдохновенно, так яростно, лишь с короткими перерывами, в течение всего дня. Даже я, забыв о боли в ногах от вытяжения, старался прорваться своим детским дискантом сквозь заслон крутых мужских голосов.
Наш палатный хор и так был знаменит на весь санаторий, а тут, как ты понимаешь, "ярость благородная", пафос протеста и... абсолютная беспомощность разгневанных парней, до одури закормленных пшенной кашей. И смех, и слезы...
И все-таки "кашный бунт" даром не прошел. Наш рацион стал разнообразней, хотя моих "однопалатчан" расформировали. Кого-то перевели в другие палаты, кого-то просто отчислили из санатория, отправив в обычные больницы тех городов и поселков, откуда "бунтовщики" прибыли лечиться в Прочноокопск. Уехал и наш признанный тенор Виталий. Уж не помню, писал ли я тебе о нем.
Вспоминается забавный случай в связи с его судьбой. Мы просили его писать нам о жизни, которая предстояла ему на новом месте после отъезда из Прочноокопска. Понимали - туго придется парню. Виталий сокрушался перед отъездом: "Ну как же я буду вам писать, если здесь администрация распечатывает конверты?" Кто-то из нас в это время читал книгу о Ленине, в которой рассказывалось, как вождь писал из тюрьмы конспиративный текст молоком, между строк обычного письма. Решили проверить. Написали молоком на тетрадном листе несколько строк, дали им просохнуть, а потом подержали над огнем свечи. Ожидания наши полностью оправдались! Под крики "ура!" способ переписки с опальным Виталием был одобрен.
Спустя месяц получаем от него первое письмо. Конверт, конечно, уже распечатан... Читаем обычную скучную писанину про погоду, про суп, который он съел перед тем как написать нам. А в самом конце приписка: "Молоко оказалось вкусным! Надеюсь, и вы его попробуете..." Мы, конечно, "попробовали". Между строками письма, под огнем свечи, постепенно стал проступать текст, написанный "молочными чернилами".
Запретные строки рассказали нам о неожиданных переменах в жизни Виталия. Он писал, что начал курить, что в его больнице это не запрещается, что к нему приезжала девушка из их деревни, с которой у него "кое-что было". Здесь же - строки о том, что на выздоровление совсем не надеется, но "жить можно", потому что "брат приносит водку и тогда дурацкие мысли уходят прочь".
Я помню фрагменты этого письма, потому что оно было первым и единственным от Виталия. Переходило оно из рук в руки. Я его читал, не переставая восхищаться простым способом избежать зоркого ока администрации...
Виталий умер через два месяца. Об этом мы узнали от классной наставницы, а она, в свою очередь, получила сообщение от своей сестры, которая работала фельдшером в больнице, где Виталий скончался.
Место в письме, где он писал о девушке, с которой у него "кое-что было", породило массу комментариев. Ничего странного! Вполне зрелые парни мечтали о девушках, о любви. Мы были оторваны от нормальной жизни, но знали: по соседству находятся двадцать молодых девушек в таких же, как и у парней, гипсовых "штанах" или ванночках. Поэтому любовь, даже страсти разгорались и у нас в палате.
Однажды ребята решились установить более тесный контакт с соседками. Придумали игру, которая не вызвала у администрации никаких нареканий. Кому-то пришла гениальная мысль выучить азбуку Морзе и убедить девочек сделать то же самое. Энтузиасты нашлись и в нашей палате, и у девчонок. Конечно, с большей готовностью откликнулись те, кто уже "положил глаз" друг на друга.
Это было возможно во время просмотра кинофильма в огромном коридоре, куда свозили все "население" больничного корпуса. Или когда проводились репетиции санаторного струнного оркестра, общего хора. Иногда, правда нечасто, были "свидания" во время "визитов" девчонок к нам, а наших "мужичков" к ним в палату.
...Азбуку учили упорно, отстукивая точки и тире по железному краю кровати. Наконец, пары "любителей азбуки Морзе" достигли известного мастерства и "переписка", а точнее, перестук начался, причем и днем, и ночью.
...После месяца скелетно-мышечного вытяжения меня прооперировали. Трудно сказать, насколько для меня это оказалось эффективным, но выбирать не приходилось. Теперь, к своим пятнадцати годам, надо было мне снова учиться ходить.
Родители опять вернулись из Краснодара в Баку. Поселились у бабушки - матери моего отца. Случилось это летом, и я за три месяца научился ходить на костылях вполне сносно. В сентябре надо было идти в школу, где меня снова ждали сложности общения с одноклассниками. Среди них было немало жестоких пацанов, в драках с которыми мне снова пришлось защищать свое достоинство.
Я вступил в такой возраст, когда меня уже стало тянуть к книжным полкам, в читальные залы, в театры и филармонию. В доме бабушки была большая библиотека, собранная моим дедом с отцовской стороны. Его я никогда не видел. Умер он в 1945 году, когда я был в больнице.
Бабушка, женщина строгая, придирчивая, пыталась упорядочить мое чтение и книжные шкафы запирала на ключ. Но и я был "не лыком шит". Умело открывал дверцы, когда никого дома не было, и таким образом прочитал почти два больших книжных шкафа книг, включая и "категорически запрещенного" бабушкой Мопассана.
Тогда мне очень повезло: бабушка была влюблена в дирижера оркестра оперного театра и каждый вечер, прихватив меня с собой, спешила на "свидание". Высокий, с демонической внешностью дядька, похоже, ни о чем не догадывался. Но мне-то что! Я был ей благодарен за то, что почти каждый вечер бабушка брала меня с собой, а иногда очень подробно пересказывала оперные либретто.
Весь оперный репертуар я пересмотрел по два-три раза! Потом дирижер из театра ушел. Правда, он быстро объявился в филармонии, и бабушка зачастила туда. Я, конечно, с ней! Правда, хорошо, когда бабушка вовремя влюбляется? Да еще и с пользой для внука...
...В 16 лет я пошел работать на бакинский телеграф. Пришлось перейти в вечернюю школу. Освоил я профессию слесаря-ремонтника телеграфных аппаратов и трудился дежурным слесарем в огромном аппаратном зале. Там когда-то работали моя бабушка, дед. Мой отец тоже там трудился. Он-то и привел меня в аппаратный зал центрального бакинского телеграфа.
Тогда же я сделал первую попытку бросить костыли и научиться ходить с палочкой. Ох, и трудные это были уроки, скажу я тебе!
Наконец настал день, когда в компании приятелей я решился пройти с тростью по улице. Конечно, хромота была очень заметной, да и боль - сильной. Тем не менее я чувствовал себя вполне уверенно!
Мне шел семнадцатый год, и я, продолжая работать на бакинском телеграфе, окончил школу, и очень даже неплохо. Мои тренировки, напряженная борьба с костылями сказались на моих "суставах". Я беру это слово в кавычки потому, что их... не было! Разве назовешь суставами острые концы костей, которые упирались в еле заметные лунки, образовавшиеся в бедре, и при ходьбе немилосердно терлись. Если прижать ладонь к бедру, можно было трение почувствовать.
...Ты спрашиваешь, а как я, в моем положении, общался с девушками? То была самая больная тема. Мои знакомства с девушками были редкими. А если случались, то вырастали эти эпизоды в красочные фантазии, которые уносили меня далеко от реальности.
Невозможно было не заметить осторожную и даже пугливую реакцию девушек, когда они видели меня сначала на костылях, потом с палочкой, которая не могла скрыть моей хромоты.
Сейчас мне 22 года, но свои влюбленности раннего отрочества и на пороге юности я хорошо помню. Мой дневник был исписан сюжетами знакомств и общения с девушками.
Скажу по секрету - я был редкостным нахалом! Влюблялся только в красивых или очень красивых девушек. Природная моя живость и то, что я готов, пожалуй, назвать красноречием, оттеснили на задний план гитару и пение как беспроигрышную возможность завоевывать сердца девушек. К тому же я был настолько заводным парнем, что вокруг всегда было много друзей и я действительно часто забывал о своей хромоте.
Помню, влюбился в девушку. Звали ее Лора. Работала на бакинґском телеграфе. Мне тогда было 18. Самый возраст любви. Готовился молодежный вечер, и я храбро решил научиться танцевать, мечтая пригласить Лору. Учила меня телеграфистка, не помню ее имени. Это была взрослая женщина, невероятно добрая. Она поняла, что я справлюсь лишь с медленными танцами, и научила меня нескольким типичным движениям очень простого танца, который я сразу прозвал "художественным перемещением хромого танцора".
Действительно, мои ноги мелкими шажками несли меня короткими кругами по залу. Я был на седьмом небе, совершенно не обращая внимания на то, как я выгляжу со стороны. Моя наставница убеждала меня, что в таком танце можно даже разговаривать с девушкой. Однако, как ты понимаешь, главным оставалось добиться согласия "дам" потанцевать со мной... Спустя неделю уроков танцев мои ноющие ноги все же чему-то научились.
Когда настал вечер и заиграла музыка, я, сидя рядом с Лорой, небрежно сказал ей: "Хорошая музыка, правда? Не хочешь ли потанцевать?" "Давай попробуем", - ошарашенно на меня глянув, встала Лора. Оказывается, она была выше меня! Пусть ненамного, но все-таки...
Наверное, меня это все-таки не смутило. Ее, по-моему, тоже. Даже спустя годы я благодарен ей за терпение и деликатность. Я-то понимал, она догадывалась, что "танец" для меня - очень нелегкое упражнение, но не показывала вида. С последними аккордами музыки нам даже захлопали, и я дурашливо поклонился.
После "танцевальной премьеры" Лора стала меня избегать. Нетрудно догадаться о причинах. Как обычно бывает в таких случаях, подруги Лоры поделились с ней впечатлениями от увиденного на вечере... Конечно, конечно! Я писал стихи, записки. Я неистовствовал ... Но постепенно успокоился.
Мой друг Володька, коренастый крепыш с русыми волосами, сказал однажды для меня лично "...великую историческую правду". Точно его слова уже не воспроизведу, но смысл помню: "Олег, влюбляйся, приставай к девчонкам, назначай свидания, встречайся с ними так, будто ты, а не они, решаешь, что предпринять в дальнейшем: бросить их или продолжить отношения".
Этот его "тезис" мне ужасно понравился! Мой комплекс как рукой сняло. Знакомлюсь, приглашаю в кино, кафе, театр... Не хочет? Значит, она... недостойна меня! Значит, она теряет нечто большее, чем приобретает, соглашаясь на общение с неким Петей, Васей, Геной. Пусть ей будет хуже! Мне даже ее жаль...
Конечно, моя юношеская душа не терпела одиночества, и вскоре я увлекся молодой женщиной, с которой работал на бакинском телеграфе.
Люда... Чуть выше меня. С хорошим русским лицом и косами толщиной с руку. Они венцом укладывались ею вокруг головы. Года за полтора-два до нашего знакомства во время ночного дежурства ее изнасиловал механик, который тоже дежурил в ту ночь. Искать на него управу она не стала, к тому же он вскоре сменил работу. Когда Люда поняла, что беременна, нашла его и предложила оформить с ней брак. Тот не возражал. Так несчастная женщина избежала огласки неприятной истории и вскоре родила мальчика.
Мне шел тогда двадцатый год, а ей было уже 24. Мы встречались на работе в вечерние смены, а к полуночи я провожал ее домой. Непросто мне было вести ее по переулкам и темным улицам до дома, где ждал муж. Казалось, что я делаю что-то неприличное и даже опасное для нее. Однако с каждым днем эта женщина притягивала меня все больше и больше. Влекла ее красота и горестная судьба.
Однажды, когда ее муж уехал в длительную командировку, Люда пригласила меня к себе домой. Несколько недель назад она сделала аборт и, простодушно признавшись мне в этом, всхлипнула. Мы пришли в ее крохотную квартирку. Малыш, уложенный матерью Люды, спал, и бабушка тут же ушла, ни слова не сказав, но с интересом взглянув на меня. Мы остались вдвоем.
Я с болью в сердце смотрел на эту ладную, сочную женщину. Никаких желаний, кроме утешения, у меня в тот момент не возникло. Возможно, она ждала моей активности, но через полчаса наших разговоров полушепотом и очень скромных поцелуев я ушел домой. По дороге я размечтался, что мы обязательно встретимся и я сумею поддержать эту женщину, потому что... люблю ее.
Назавтра Люда на работу не пришла. Ее подруга Валя, бесцветная, суетливая женщина, едва со мной поздоровавшись, иногда бросала на меня ненавидящие взгляды. Я не выдержал и спросил: "Что с тобой?" Тут она взорвалась: "Ты - дурак! Ты Людку страшно оскорбил!" Я опешил. Валька продолжала: "Да, Людка тебя боготворила! Она мне покоя не давала, все о тебе рассказывала, а ты!"
Я решительно не понимал, в чем же меня обвиняют?! Тогда Валя, наверное, почувствовав мою "тупость", сказала прямо: "Да как ты мог такую бабу отринуть, мерзавец!" Тут уж я просто обалдел. Валька стремительно выбежала из комнаты, а я стал мучительно соображать, и вскоре меня осенило! Действительно, получалось, я "отринул" от себя женщину, которая была готова отдаться мне в ту минуту, когда я был полон сочувствия к ней! Представив, какие муки испытала она при аборте, я под тяжестью этого, как теперь оказалось, нелепого сочувствия к женщине не был способен идти на поводу у своей похоти. Тут уж меня никак не могли привлечь ни ее красота, ни мое естественное желание молодого парня. Оказалось, что Люда расценила мое поведение как оскорбительное к себе равнодушие!
Я был удручен, ничего не понимал. Ужасно огорчился, когда узнал, что Люда, ничего не объясняя, перешла работать в другой отдел и к нам уже не заходила, чтобы ненароком меня не увидеть.
Все мои попытки объясниться ни к чему не привели. Через полгода та же Валя, презрительно на меня поглядывая, как бы между прочим сообщила, что из армии возвращается старый приятель Люды. Он настоял на ее разводе с мужем-насильником и хочет на ней жениться. Спустя год так и случилось. Конечно, мои коллеги, прознав от той же Вальки подробности моего неудачного "романа" с Людой, потешались надо мной кто как хотел...
Саратов. 30 ноября 1961 г.
Общежитие университета.
10 часов утра
Привет, Николай, спасибо за терпение... Продолжаю. Не скучно тебе читать мою писанину?
Ну что ж, назвался груздем...
Однажды мой лечащий врач Краснодарского тубдиспансера Мария Адамовна Гринич, которой я жаловался на стойкие боли в бедрах, после изучения рентгеновских снимков, моих анализов откровенно рассказала мне о новой угрозе моему здоровью. Концы костей, которые упирались в бедренные выемки, образовавшиеся при ходьбе, постепенно разрыхляются и могут стать настоящими очагами нового туберкулезного процесса. Этим объяснялась и боль, и быстрая моя утомляемость.
Мария Адамовна очень убедительно описала возможные перспективы развития болезни. Судя по ее прогнозам, примерно через 10-15 лет меня ожидала катастрофа: инвалидное кресло могло стать моим пожизненным средством передвижения.