Юрганова Татьяна Александровна
"Автопортрет любви без ретуши" Часть первая Глава1

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 18/05/2011.
  • © Copyright Юрганова Татьяна Александровна (tatyanasolodilova@yandex.ru)
  • Обновлено: 16/05/2011. 186k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Оценка: 8.00*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга Татьяны Юргановой "Автопортрет любви без ретуши" написана на основе дневников, писем, записок, литературных увлечений автора. В его искренности читателя убеждает документальность изложения, избегнувшего ретуши. Автор бесстрашно открывает перед читателем мир глубоких переживаний и размышлений, счастливых душевных откровений и горьких заблуждений. По масштабу повествования и стилистике- это роман о любви, супружестве и материнстве, о трудном родительском опыте, который всегда уникален. Тяжелая болезнь, а впоследствии и смерть автора помешали закончить книгу. Она была завершена ее мужем Олегом Юргановым.

  • Татьяна Юрганова

    Автопортрет любви
    без ретуши



    ( Роман в дневниках, письмах, записках и размышлениях)


    Я (мечтательно): Знаешь, мне бы хотелось однажды написать роман о нас с тобой. О нашей любви, о детях...
    И только правду! Все же сохранилось! Твои дневники и мои. Наши письма, записи разговоров детей.
    Все события нашей жизни, как на ладони...
    Он (с интересом, очень живо): Автопортрет любви?
    Я: Да! Только без ретуши...
    Он (задумчиво): А что, хорошее название...
    Я (неуверенно): Теперь осталось только написать этот роман...
    Он (убежденно): Обязательно напишешь!

    Минск 1975 год. Июнь.
    Около двух часов ночи...


    ... Алька! Хотелось бы, не очень под старость, написать о тебе большую, красивую, романтическую книгу...

    Минск - Саратов
    Таня - Олегу Сентябрь, 1976 год.


    Посвящается женщинам, чья любовь привела их в счастливое замужество и материнство,
    но кому не суждено было дожить до возраста любви своих детей...


    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
    В ЛАБИРИНТАХ ЛЮБВИ


    Я (с недоумением): Знаешь, все эти месяцы я будто блуждала в бесконечном лабиринте...
    Он ( с грустью): Я тоже безуспешно искал выхода из него...
    Я (осторожно): Теперь мы с тобой вышли из лабиринта, правда?
    Он ( убежденно): Вышли! И наглухо заперли его ворота! BR>

    Минск. Январь. 1971 год. 3 часа ночи


    Вместо предисловия


    ...Я стоял у деревянной стойки, по ту сторону которой пожилая женщина медленно и аккуратно выводила на стандартном бланке: "Юрганова Татьяна Александровна умерла 25 сентября 1981 года..."
    "Юрганов... - женщина положила передо мной большую книгу - ...распишитесь!" Она деловито расправила обложку паспорта, который полчаса назад лежал в кармане моего пиджака. Секунду примеривалась пальцами обеих рук, державших корочки, и вдруг мгновенно дернула их в противоположные стороны. Жизненный Путь Тани, отмеренный тридцатью двумя годами, теперь уже окончательно завершился! Справка об этом, как усталая бабочка, все еще колыхалась, зажатая в моих пальцах.
    Ничто не вызывало у меня такого инстинктивного сопротивления до глухого, звериного рыка, как миг разрывания обложки паспорта умершей жены. Короткий треск мучительно расстававшихся друг с другом половинок стал последней агонией надежды, сгинувшей в мусорной корзине чиновницы.
    ...Десять лет моей жизни рядом с Таней проходили во множестве ролей: мужа и счастливого любовника, отца наших детей и друга, постоянного партнера по бесконечным спорам и ценителя ее творчества, сподвижника ее научных изысканий и "медбрата" во дни поединка с ее болезнью. Наконец, судьбе было угодно возложить на меня последнюю и трагическую роль - человека, потерявшего жену, мать троих детей. В этой роли я и ступил на тропу памяти, подхватив оборванную нить жизни Тани, прикоснувшись к нашим семейным архивам...
    ...В ее душе сошлись несколько стихий: остроумие рассказчика, легкость стихотворца, строгость аналитического ума, ироничное здравомыслие...
    Красочные стихии Таниной души зрели уже в годы отрочества. Бурно прорастали в ранней юности. Расцвели в любви, супружестве и материнстве. В их причудливом многоцветье - яркий характер женщины, очарование ее мыслей и образов, разбросанных во множестве страниц нашего семейного архива.
    Эти стихии, пусть в разной мере, она успевала воплощать. Во множестве тетрадей, на бесчисленных листочках, в десятках писем и, конечно же, в моей памяти улеглись плодоносным слоем ее идеи и тревоги, мечты и поступки, оценки и суждения. В семейном архиве я нашел толстую тетрадь с переписанными от руки ее юмористическими рассказами. Папку с рукописью незавершенной книги, о которой мы бесконечно спорили... Там же хранились десятки писем, дневники, стихотворения. Толстая пачка страниц незавершенной диссертации.
    ...Читаю ее. Пытаюсь понять научную концепцию автора, истоки выводов. Спустя полгода осознаю окончательно: логика изложения этих научных проблем мне недоступна! Она упорно не поддается усилиям моего явно не оснащенного специальными знаниями ума.
    Мое филологическое образование за двадцать пять лет после окончания университета переплавилось в сферы этики, социологии, психологии. Я обрел иные знания, другой инструментарий мышления. Опыт моего разума теперь оказался бесконечно далек от диссертации Тани. К тому же хотя собранный ею обширный иллюстративный материал и был убедительным доказательством уже понятых ею закономерностей, но, уверенная, что из ее цепкой памяти они не ускользнут, Таня так и не успела отчетливо их сформулировать на бумаге!
    Только усвоив предмет исследования, научную концепцию, овладев терминологией и поняв осознанные автором закономерности, можно было надеяться закончить работу жены и опубликовать ее.
    Путь от неистового желания завершить диссертацию до панического страха дискредитации ее научного труда, а вслед за ним имени Тани был мучительным! Он пролег через долгие месяцы осмысливания мною сотен черновых записей, многочисленных таблиц, кратких тезисов, пока не завершился, наконец, честным признанием полной безрассудности моей надежды на успех...
    Растерянный и беспомощный, я наткнулся на папку с рукописью "Автопортрет любви...". Распахнул ее, стал перебирать листки, раскрыл тетради с ее записями...
    Из памяти выплыл полумрак летней ночи, когда Таня впервые поведала о своем желании написать книгу о любви, детях, нашей жизни. И вот однажды, в одном из писем мне, она попыталась развить идею этой книги.
    "...Тебя не должно удивить мое письмо, потому что мы уже давно говорили об этой книге. По-моему, я еще в начале сентября об этом тебе написала. Сейчас я уже хорошо представляю себе ее содержание. Помимо того, что я уже написала, я вижу остальные части и главы так отчетливо, что если бы мою голову подключили к пишущей машинке, текст печатался бы очень быстро. Алька, сейчас у меня выдалось "окно" недельки на две, и я хочу поработать, чтобы к твоему приезду кое-что новое показать.
    Все написанное, конечно же, пока разрозненно, но именно сегодня ночью спонтанно сложились мои представления о книге, ее сути, а главное - я очень отчетливо уяснила себе смысл подсказанного тобой названия: "Автопортрет любви без ретуши". Кстати, с названия все и началось! Когда я пыталась его подробнее "развернуть", суть книги стала для меня настолько ясной, что я хочу, не откладывая, с тобой поделиться. Не смейся, но именно так я изложила бы предисловие к этой книге. Я сейчас тебе напишу, а уж там видно будет.

    * * *

    ...Эта книга была задумана задолго до того, как я разобрала стопки тетрадей - дневников, горы писем и записок. Просмотрела и затаила дыхание. Я услышала свой внутренний голос, осипший от испуга. Он во-прошал с недоумением: "Неужели ты все-таки решишься весь этот ворох бумаг еще и еще раз перечитать и превратить в книгу?"
    Перечитать дневники и письма оказалось делом не только легким, но и приятным, а вот превращать прочитанное в книгу - гораздо труднее! Здесь я постоянно конфликтовала со временем... Честно признаюсь: писалась книга в таком состоянии души, когда о слоге и стиле не очень заботишься. Так что книга, даже к финалу работы над ней, вряд ли будет выглядеть окончательно завершенной...
    И все-таки читателю будет над чем подумать. С чем-то он не согласится, а что-то, может быть, все-таки возьмет с собой. Мысли, поступки, возникшие и осуществленные в свое время, спустя годы могут показаться странными и даже наивными. Меня это не пугает. Главное - искренность! В автопортрете любви не может быть фальши и ретуши. И все же, почему именно автопортрет?
    Мне кажется, что мужчина и женщина, рано или поздно обращаясь к истории своей любви, рисуют свой портрет. Так и происходит, ко-гда им на глаза попадаются их же письма, дневники юной поры, молодости, забытые записки. Трудно удержаться и не перелистать страницы, хранящие мгновения твоей жизни. Невозможно выбросить эти свидетельства пережитого, отказаться взглянуть сквозь годы на себя. Именно в такие минуты и возникает соблазн написать автопортрет любви, как это и случилось со мной.
    После того как я наконец решилась писать, беседовала со знакомыми и незнакомыми об истории их супружества. И тут я убедилась, что автопортрет любви создается чуть ли не в каждой семье, как только подрастающие дети вступают в возраст любви. Они спрашивают своих родителей, как все у них было, и в ответ начинается творчество: создается автопортрет любви!
    Иной автопортрет написан скромными красками, скупыми штрихами и напоминает эскиз. Но случается, что повествование о любви, хранившееся в семейной памяти, наполнено яркими красками, которые не тускнеют десятилетиями, и дети влюбленных родителей передают эту палитру своему потомству. Те - дальше... Конечно, так случается далеко не всегда! Нередко родителями вовсе и не пишутся автопортреты любви, потому что все утрачено безвозвратно! Все, что когда-то связало их судьбы непрочными, хрупкими нитями. Словом, каждому - свое...
    Любовь - уникальна, как судьба каждого человека, живущего в свое время. В ней каждый штрих, каждый мазок - эпизод, событие, миг счастья - живая история чувств, краски мыслей. Вот почему, мне кажется, автопортрет любви - роман.
    Люди приходят и уходят, а истории их любви остаются, особенно если кто-то из любивших мужчин и женщин такой роман все-таки напишет. Хотя бы для своих детей. Конечно, дети могут и не прочитать... Могут даже забыть о любви своих родителей. Не хотелось бы мне такой участи!
    Я за эту книгу взялась в надежде, что и мои дети окажутся среди ее читателей, когда время любви придет к ним и разбудит их чувства. На ее страницах - все живое. Мои и мужа дневники, наши письма друг к другу, записки, раннее творчество наших детей, следы пробуждения их ума, первые шаги в познании мира, мои рассказы - разноцветные осколки семейных событий, проделок друзей..."
    Это письмо и стало для меня толчком! Снова и снова я распахивал заветную папку, читал и перечитывал несколько завершенных фрагментов книги, брал тетради с записями наблюдений мамы за детьми, находил отложенные для книги мои юношеские письма-исповеди другу, ее письма ко мне, отроческий дневник Тани и тот, в котором она рассказывала о своих блужданиях по "лабиринтам любви" в годы нашего знакомства, расставания... У меня возникла идея завершить Танину книгу, и я, все еще не уверенный в успехе, приступил к делу.
    Вновь и вновь я перелистывал тетради с записями Тани, погружался в ее дневники, перечитывал строчки ее стихов, веселые, остроумные рассказы. Рассматривал рисунки детей, их "опусы", которые Таней были сохранены для ее книги. Иногда я весело смеялся над забавными стихами и мамы, и наших малышей. Нередко надолго умолкал над ее письмами ко мне, полными любви и нежных откровений. Размышлял над ее короткими набросками, вариантами названий глав задуманной книги. Наконец, спустя год или даже два я окончательно согласился со своей надеждой - справлюсь!
    Очень скоро, после смерти Тани, появился добрый ее союзник - женщина, которая встала рядом с осиротевшими детьми и со мной, подхватив оброненную Таней эстафету материнства и любви. Так, оборвавшись, нить жизни Тани не прервалась, а стала для нас тропой ее памяти.
    ...Единственно верным, на мой взгляд, условием работы над книгой Тани, которое я принял безоговорочно, было то, что завершить она должна с а м а! Я - не соавтор! Всего лишь редактор текста, готовый терпеливо блуждать по страницам ее дневников, писем, неоконченных глав, погружаться в свою память, чтобы пройти еще раз чересполосицу наших с Таней лет жизни в поисках душевных открытий, звучавших признаний и долгих размышлений, достойных ее книги.
    Пришлось едва ли не "раствориться" в манере мышления Тани, стиле ее письма. Научиться укладывать Танины мысли в текст, неотличимый от сохранившихся оригиналов, воссоздать аромат Таниного юмора, ее иронии.
    Спасало то, что с годами манера ее письма во многом стала сходна с моей. Тут уж трудно сказать, кто на кого и как повлиял! За время нашей жизни Таня редактировала все мои книги и десятки статей. Это многие сотни страниц, многократно мною переписанных после ее тщательных исправлений. Конечно, ее стихи и рассказы тоже часто попадали под мой придирчивый карандаш.
    На стиль письма Тани повлияли четыре года учебы в аспирантуре и работа над диссертацией, придавшие ему строгость и лаконизм. Фрагменты книги "Автопортрет любви без ретуши", которые были написаны ее рукой, дневники и письма Тани дали мне возможность настолько адаптироваться к ее авторской манере, что с каждой новой главой я чувствовал себя уверенней.
    Жизнь Тани на 10 лет слилась с моей, запечатлев следы наших раздумий и споров, ума и чувств, разочарований и открытий, житейских забот и тревог, любви и творчества. Эти следы я находил в письмах, ее веселых рассказах, забавных стихах. Тетради с ее торопливыми записями стали для меня "волшебными сундучками". Я находил в них длинные, яркие нити, которые вплетал в текстовую ткань задуманных Таней глав книги, разматывая клубок и своей памяти.
    Таня всю жизнь чуралась лукавства. В годы отрочества она взвалила на свои плечи тяжкую ношу искренности, а в молодости не утаивала в закоулках памяти трудный опыт своих блужданий по "лабиринтам любви". Не прятала Таня и горькие свидетельства морального краха своих родителей, а всем соучастникам своей судьбы предоставила шанс остаться самими собой...
    Эта книга подобна фреске, которую я собирал из чувств и мыслей любимой женщины. Из ее признаний и отречений. Из следов пережитых драм и счастливых откровений ее души. Теперь перед читателем - Автопортрет Любви... Без ретуши.
    P.S. Я признателен всем, кто помогал выходу этой книги в свет. Моя особая благодарность жене - Зине Юргановой, многие годы опекавшей работу над рукописью. Художнику-графику Т. Солодиловой, из российского города Владимира, создавшей на страницах этой книги уникальную портретную галерею. Минчанкам: художнице Ж.Будейко и доброму покровителю этого проекта - Л. К. Каташинской.

    Олег Юрганов. Балтимор.
    США. 18 мая 2004 г.


    Глава 1.
    Трудные письма к "хронологу"


    У каждого из нас наступает свой магический час в жизни...
    Десятилетиями ОН и ОНА не знают о существовании друг друга, но судьба неудержимо и упрямо уже прокладывает для них свое русло, в котором однажды две жизни сольются воедино!
    ...До февраля 1970 года я ничего не знала о человеке, чья жизнь целых десять лет была полна драматическими событиями, которые, спустя годы, повлияли на мою жизнь.
    Все эти десять лет меня просто не было на свете! Тропы судеб, по которым блуждали мои родители, сошлись в той единственной точке, что стала местом их встречи. Миг, который никому не дано предсказать, случился: на свет появились я и мой брат-близнец, который вскоре умер...
    Я только делала свои первые шаги, а мой будущий муж долгие десять лет до моего рождения и столько же после пытался одолеть болезнь и встать на ноги.
    Я пошла в школу осваивать грамоту, а ОН писал дневники, в которых рассказывал о борьбе с недугом. Я росла, чувствуя, как в меня начинает проникать красочный мир, в котором я искала свое место, а в неведомых мне далях и пространствах продолжал неистово утверждать свое право на жизнь и счастье еще неизвестный мне юноша. Мужчина...
    Каждый из нас, шагая по бесконечным тропам своих судеб, немало пережил. Мы приближались друг к другу, не догадываясь об этом. А после нашей встречи обнаружилось, что мы сохранили в памяти все случившееся с каждым из нас в эти годы...
    Перелистываю пожелтевшие страницы писем, написанных с 1961 по 1968 год Олегом (так зовут моего мужа) одному из его постоянных адресатов, который однажды решил написать о нем серию статей в газетах Саратова. На момент первого письма Олегу было 22 года, а мне в ту пору - всего 12 лет. Эти письма я прочитала, уже связав с ним свою судьбу. Тогда же поняла, что происходило в душе Олега в те далекие от меня годы.
    Потом я читала письма, написанные Олегом тому же адресату, шутливо прозванному им "хронологом". Это случилось в годы нашего брака. И хотя в них описывается уже наша жизнь, мне представилась редкая возможность взглянуть на все, что в ней произошло, глазами мужа, вплоть до дней, когда я, задумав "Автопортрет любви...", раскрыла заветную папку, где эти письма хранились.
    Я не буду пересказывать предысторию переписки Олега с "хронологом". Уже из первого письма все станет ясно...

    Саратов. 9 октября 1961 г.
    Студенческое общежитие университета.
    10 часов вечера

    Здравствуй, Николай!
    Сегодня встретился с Марией Владимировной (руководитель экзаменационной группы филологического факультета Саратовского университета, созданной специальным приказом ректора для досрочного принятия вступительных экзаменов у Олега, лежавшего в саратовской ортопедической клинике, в марте 1961 года. - Т.Юрганова) и она передала твое письмо, адресованное мне, предпослав к нему весьма красочные комментарии. Из них следовало, что твое желание написать обо мне, о жизненных обстоятельствах, которые привели меня в саратовский Институт ортопедии и травматологии, продиктовано желанием журналиста дать возможность читателям поразмышлять о "судьбе человека". Из письма я понял, что мы - ровесники, так что я, по-видимому, получаю право сразу же перейти на "ты". Да и тон твоей записки разрешает мне эту вольность. А если учесть, что я буду писать тебе о глубоко личном, о том, что составляло мою душевную тайну, то и вовсе станет ясно, что дружеские отношения нам надо установить еще до нашей встречи.
    Дорогой мой, ты даже не подозреваешь, как своей просьбой заставил меня поволноваться. Пережить чувства, которые теперь, в моей нынешней жизни первокурсника университета, совсем к учебе не располагают.
    Однако я обещал выполнить твою просьбу и начну рассказывать.
    Все у меня началось так.
    Родился я в городе Баку, куда по странности судьбы занесло мою мать Зинаиду, рожденную в огромной семье Юрьевых, корнями вросших в землю Тамбовской губернии. И моего отца - Бориса Юрганова, чьи предки появились на свет в Пензенской губернии, хотя сам он родился в маленьком волжском городке Хвалынске.
    Как мои родители попали в Баку - отдельная история. Так или иначе, но родился я в столице Азербайджана Баку в 1939 году, 27 февраля.
    Роды у матери, как она сама вспоминает, были очень тяжелыми, и когда я появился на свет, жизнь едва во мне теплилась. От боли мать потеряла сознание и пришла в себя, когда я все-таки заорал.
    Оживляли меня довольно варварски. "Представь, - рассказывает мать, - у тебя перекрутилась пуповина вокруг шеи, и врачи, быстро ее отрезав и распутав остатки, стали обмакивать тебя в холодную и теплую воду. Оказывается, этот метод контрастных температур должен был вызвать дыхательный спазм. Боже мой! Хорошо, что я этого ужаса не видела, а то, глядя эту пытку, там же и кончилась бы..."
    Все, что я рассказываю, - со слов матери. Точно так же, как с ее слов я попытался понять истоки моего заболевания - туберкулеза обоих тазобедренных суставов.
    Однако сам момент рождения бездыханным и даже варварское оживление мне нравятся. Еще бы! Появление на свет началось с того самого опыта выживания, который очень часто выглядит непривлекательно, а по сути является самой первой победой человека. Главным в этом случае был итог: я все-таки ожил!
    Странной нелепостью для меня был тот факт, что, едва родившись, да еще в таких муках, я очень скоро был приговорен к гибели. На меня набросилась целая свора инфекционных болезней, которые тогда косили детей.
    Каждая мать стоит у истоков болезни своего ребенка. Она видит признаки недуга и бьет тревогу. Так было и с моей. К шестимесячному моему возрасту она заметила, что я стал капризен, вял и малоподвижен. Держалась высокая температура. Еще через месяц, когда я пытался подняться в кроватке, она обратила внимание, что я странно поджимаю правую ножку, словно боясь на нее встать. Обращения к врачам ничего не дали. В общем, только через полгода, когда в области правой ягодицы возникла опухоль, а затем прорвался гнойный свищ, стало ясно, что со мной случилась беда!
    Это был туберкулез! А вскоре опухоль и свищ появились на левом тазобедренном суставе. Сколько слез пролила моя матушка, сколько порогов врачебных кабинетов обила - не счесть!
    Я, конечно, не мог помнить подробностей моей жизни, когда мне было около года или двух. Но иногда мне кажется, что я отлично помню боль там, где гнили и разрушались мои суставы. Мать в отчаянии ходила по медицинским "верхам", требуя точного диагноза и верного лечения.
    При официальной политике тогдашних властей, провозгласивших "планомерную борьбу с наследием прошлого - туберкулезом", добиться правды ей было нелегко. Правильного диагноза просто не признавали, даже при самых очевидных симптомах. На тот момент его формулировали мудрено и глупо: "Воспаление тазобедренных суставов после гриппа". Вот так! Официально признавать туберкулез врачи просто не желали. Я портил статистику! При этом у них, у врачей, уже были результаты анализа гноя из прорвавшихся в районе суставов свищей, которые ясно показывали: туберкулез!
    Только спустя год мне поставили, наконец, окончательный диагноз: туберкулезный коксит обоих тазобедренных суставов.
    Именно этот диагноз открыл передо мной двери специализированных противотуберкулезных клиник и санаториев.
    Как ни забавно звучит, но и теперь врачи умудрились усмотреть в диагнозе особую "причинно-следственную связь"! То есть причиной болезни был назван... грипп. Так и записали: "Воспаление тазобедренных суставов после гриппа с развитием в форму туберкулеза". Много позже над этим диагнозом потешались все врачи, в руки которых попадала моя история болезни.
    В то время рассчитывать на то, что после установления диагноза мне будет немедленно предоставлено санаторное лечение, не приходилось, хотя я уже имел на это право! Мать продолжала отчаянно стучать во все двери, и наконец я попал в санаторий. Там были впервые опробованы новые препараты против туберкулеза, и у моих родителей забрезжила надежда. Однако время было уже упущено и болезнь протекала очень тяжело.
    Если бы ты знал, как горьки бывают воспоминания раннего детства! Только-только пробуждающееся мое сознание запечатлевало боль, от которой невозможно скрыться.
    Помню белый потолок палаты, в которой лежали мы - больные человечки. Помню белые кровати, а еще лучше помню, потому что сохранилась фотография, сделанная отцом: я лежу в кровати, привязанный широким специальным лифом.
    Еще помню высокого седого мужчину в неизменном белом халате. Скорее всего, это был наш палатный врач. Наверное, возраст не позволил ему уйти добровольцем на фронт. Год-то шел тогда сорок второй!
    Почему я помню облик этого человека? Не могу ответить наверняка, но, по рассказам матери, скорее всего, это произошло потому, что именно этот старый врач увидел результат одного моего "безрассудного поступка".
    Я беру эти слова в кавычки, потому что в четыре или пять лет трудно найти в том, что я сделал, "разумное начало". Я был очень активен. Разумеется, насколько позволяли путы, привязавшие меня к кровати. Когда под влиянием лекарств свищи на бедрах затянулись, врачи ломали голову над тем, как тазобедренные суставы, лишившись сгнивших головок, смогут удержать мое тело, когда я попытаюсь встать на ноги. Об операции никто не думал. В то время это было просто немыслимо. Шла война...
    Как ни странно, но именно мой "безрассудный поступок" все поставил на свои места! Моя мать пересказывает историю со слов того самого доктора, облик которого "плавает" в моей памяти странным седым "облаком в штанах".
    "Тебе уже шел пятый год, и ты лежал в палате почти у входной двери. Иногда по твоей настойчивой просьбе дверь оставляли открытой, чтобы ты мог наблюдать за той жизнью, которая текла своим чередом там, в коридорах санатория. На ночь дверь притворяли, однако "коридорная жизнь" сквозь стекла все-таки просачивалась. И вот в одну такую ночь ты, непонятно как, сумел выползти из-под жесткого лифа и опустить ноги на пол..."
    Иногда мне и самому кажется, что я помню все детали той знаменательной зимней ночи. Как елозил под лифом, пытаясь выползти. Как коснулся пятками холодного пола. Как медленно, со сладким ужасом пытался сесть на кровати и наверняка почувствовал, как закружилась голова.
    Поверхность деревянного пола манила и пугала. Непривычные прикосновения обжигали пятки. Ноги свисали с кровати, как тонкие соломинки, и готовы были переломиться при малейшем напряжении.
    Дверь в коридор манила неудержимо! Однако останавливал страх и быстро приближавшаяся боль там, где прятались изглоданные болезнью концы тазовых костей.
    Что случилось дальше, я не знаю. Мать мне рассказывала обо всем уже со слов того доктора.
    "Когда ты попытался встать, у тебя возникла очень сильная боль. От этого ты потерял сознание! Получилось так, что бедренные головки, которые должны были укрепиться в тазовых выемках, как у всех здоровых людей, полностью сгнили. Как только ты встал на ноги, концы костей, похожие на обыкновенные палки, под тяжестью тела прошли вдоль очень вялых и слабых мышц. Случилось чудо! Концы костей уперлись с двух сторон таза на разных уровнях. Правая кость "нашла" один из выступов таза и там застряла. Левая продвинулась дальше и почти точно вошла в выемку, которая природой специально предназначалась для нормального отростка берцовой кости..."
    Сейчас я впервые пишу об этом событии так подробно. Пишу, покрываясь испариной, и мурашки бегают по спине.
    В общем, понесли меня на рентген. Посмотрели и ахнули. Опять же со слов матери: "Врач смотрит на снимок и глазам своим не верит. Говорит, ваш, Зинаида Никитична, мальчик сам себе дал шанс встать на ноги и сам решил проблему, над которой мы ломали голову".
    Однако легко сказать "сам решил...". Когда меня поставили на костыли и стали постепенно давать нагрузку на мои "тазобедренные суставы" - без кавычек не назовешь, настолько это невероятная для нормальной ходьбы конструкция, - начались мои вечные боли. Мышцы были травмированы, к тому же следы болезни еще оставались... Но, слава Богу, наконец-то стал доступным пенициллин, а затем был изобретен стрептомицин. Именно они помогли мне избавиться от активного туберкулезного процесса в мышцах, окружавших мои "самодеятельные суставы".
    В Бузовнах, это санаторий на Каспии, я пробыл с перерывами почти пять лет. Всю войну. После ее окончания вернулся отец и, увидев меня, маленького, худого, на крохотных костылях, увез нас с мамой в Крым, где он начал работать механиком в каком-то совхозе.
    Морской воздух, южное солнце стремительно делали свое доброе дело. Я стал ходить увереннее, хотя еще на костылях. В семь лет я пошел в школу, где сразу оказался в центре внимания как... "инвалид войны".
    Дело в том, что в семилетнем возрасте в моей голове, набитой впечатлениями от болезни и всякими неприятными подробностями лечения, зрели желания, нормальные для каждого ребенка. Ну как на во-прос: "Что у тебя с ногами?" отвечать скучной формулой: "Осложнение после гриппа" или "Туберкулез..." Когда же, после этого неизбежного вопроса, звучал мой ошарашивающий ответ: "Подорвался на немецкой мине...", сверстники были в восторженном шоке!
    Отец еле сдерживал смех, мать, человек с хорошим чувством юмора, понимающе кивала и приговаривала, глядя на окруживших меня детей: "Не шалите с минами и гранатами в лесу, а то и с вами..."
    Кстати, таких, как я, в округе было еще пацанов пять. У кого нет руки, у кого ноги. Причина одна - война. Только к этому надо прибавить вечное мальчишеское любопытство.
    Оружия в окрестных лесах в послевоенные годы было навалом! Я сам чуть не подорвался на противотанковой гранате.
    Шли с матерью в лесочек, рядом с совхозным поселком. Вижу, лежит что-то круглое с ручкой. Подошел, сел рядом, взял в руки. Мать куда-то отошла на минутку. Предмет напоминал половинку гантели, только голова была покрупнее. Смотрю - орех лежит. Захотелось расколоть его. Взял "предмет" за рукоятку и только замахнулся ударить по ореху, как вздрогнул от жуткого крика. Это мать, увидев в моей поднятой руке "железяку", в ужасе закричала, да так, что я просто замер! Оказывается, то была противотанковая немецкая граната, и, ударь я, наверняка в клочья бы и разлетелся...
    ...К доске в классе я подходил на костылях. Было ужасно неудобно, но помогали добровольные "оруженосцы". С разрешения учителя ко мне подходил какой-нибудь мальчик (тогда мы учились отдельно от девочек), придерживал мой костыль, чтобы я мог свободной рукой писать на доске...
    Вскоре родители из Крыма вернулись в Баку. Снова стали болеть ноги, и в школу я ходить не мог. Дома тоже некому было сидеть и заниматься со мной. Мать с отцом работали, и бабушка, мать моего отца, в квартире которой мы жили, - тоже.
    Для таких детей, как я, были организованы школы на дому. Прекрасно помню маленькую полутемную комнату нашей бакинской квартиры. Стол, застеленный скатертью, чернильницу-"невыливайку", стопки тетрадок и книжек. Помню и себя, сидящего на стуле на нескольких подушках.
    Первое сентября... Жду прихода учительницы. Все, "как у людей": начало учебного года. Учительница. Первый урок. Только ... школа дома.
    Отворяется дверь, и на пороге в сопровождении матери появляется маленькая седая женщина. Она снимает легкое пальто, внимательно в меня вглядывается, подходит ближе, здоровается и садится напротив за наш "рабочий" стол.
    Я даже помню, что звали ее Мария Сергеевна Кочарова. Странно, но свою действительно первую, по совхозной школе в Крыму, учительницу я не помню, а вот Марию Сергеевну не забуду никогда.
    Не забуду ее руки, всегда немного прохладные и чуть-чуть шероховатые, но всегда их прикосновения к моей голове или к рукам были нежными.
    Случилось так, что для Марии Сергеевны я стал последним учеником. Вскоре после окончания мною начальной школы она умерла, оставив в моей душе чувство любви к людям, к книгам, которые она называла "кладом сердец и мыслей". Можешь представить, дорогой Николай, что значила для меня эта замечательная женщина!
    ...К 10 годам я окреп и пришел учиться в обычную городскую среднюю школу.
    Почти сразу я понял, что предстоят нелегкие испытания. Ходил только на костылях, выглядел на два-три года младше своих сверстников. Я с трудом нес по длинному школьному коридору свое тщедушное тело, и сил едва хватало, чтобы дойти до класса.
    А вокруг носилась орущая, энергичная ребятня, не слишком озабоченная тем, чтобы не сбить мальчугана на костылях. В школе меня быстро нарекли "хромым", и для моего самолюбия это оказалось ударом ниже пояса.
    В Крыму, среди своих товарищей по несчастью, "хромым" я не звался и к такому не был готов. Конечно, я, как и многие покалеченные болезнью мальчишки моего возраста, был очень мнительным ребенком. Натыкаясь на взгляды людей, я видел их глаза и чувствовал жалость к себе. Пришлось опускать "очи долу", тем более что шаги мои были настолько неуверенными, а опасение упасть - реальным, что привычка сохранилась до сих пор.
    Тысячи детей-инвалидов наверняка прошли через состояние своей ущербности, когда сочувствие, даже вполне искреннее, становится ядом для юной души.
    ...В школе я быстро понял: только кулаками придется защищать свое достоинство и честь.
    Представь, вызывает меня учитель к доске. Идти не могу - нет костылей! Смеха ради мои одноклассники спрятали их, едва, со звонком, я уселся за парту.
    Признаться учителю вслух, что я не могу пройти к доске, не позволяет самолюбие. Рассчитывать на догадливость педагога рано. Учебный год только начался, он еще толком мало кого из пацанов в классе знает. Учитель ждет, я в растерянности сижу, класс замер, но готов взорваться от "смешной ситуации".
    Ходить без костылей я мог только два-четыре шага. Стоять - не более 2-3 минут. Отлично помню, что паника в душе была ужасная! Все-таки рискнул. Сильно хромая, вышел к доске. Учитель - это был молодой азербайджанец - поначалу озабоченно на меня посмотрел, но тут же одобрительно закивал. В классе не слышно ни звука.
    Урок азербайджанского языка. Надо было написать предложение. Стою из последних сил, пишу. Наверное, раскраснелся от напряжения и боли, а учитель, скорее всего, посчитал, что мальчик очень старается. Тут-то я заметил, что на полу лежат мои костыли, под партой, третьей от меня. Там сидел довольно рослый парень.
    Я что-то писал на доске и впервые в жизни почувствовал такую ненависть к тому, кто спрятал мои костыли, что даже про боль на какой-то момент забыл.
    Кое-как доковылял до парты, сел и слышу: "Так ты еще и притворяешься, что можешь ходить только с костылями!" Это сосед слева. Сказал и осекся. Смотрит на меня во все глаза: по обеим моим щекам текли слезы.
    Это были слезы боли, обиды и... слезы ненависти. Прозвенел звонок. Учитель быстро вышел из класса, а я, взяв в руки свою ученичеґскую линейку, несколько раз ударил ее ребром по щекам того пацана, который спрятал мои костыли. Он успел уже сам ко мне подойти, желая насладиться еще раз моей беспомощностью. Двумя ударами я почти рассек ему лицо. Появилась кровь. Раздался крик, и возникла драка.
    "Ты сделал все правильно, - сказал мне отец. - негодяям надо давать сдачи, но лучше, если ты будешь действовать кулаками, а то можно человека покалечить на всю жизнь". Первая часть реплики отца мне понравилась больше, чем вторая. Не думаю, что я и потом был щепетилен в выборе средств, когда дрался с обидчиками.
    ...Я перешел в шестой класс. Мы переехали из Баку в Краснодар, а осенью я пошел в новую школу. Была она далеко от дома, и мне приходилось почти час добираться до нее на костылях.
    Жили мы в районе, скорее походившем на деревню, чем на город, по обилию грязи, луж, свободно пасущихся на улице коров и свиней. Одноэтажные, типичные деревенские дома, заборы, кудахтающие куры и голосистые петухи подчеркивали сельский колорит округи, хотя сама она была частью довольно большого города Краснодара.
    Прервусь. Устал... Пока, Олег.

    Саратов. 20 октября 1961 г.
    Общежитие университета.
    9 часов вечера

    Привет, Николай!
    Продолжу без предисловий.
    ...Помню свой первый приход в класс краснодарской школы. Как обычно, к новичкам все присматриваются настороженно. Разглядывали и меня... Помня о своих стычках в бакинской школе, я, честно говоря, ничего хорошего не ждал и здесь. К отпору я был уже готов... Однако в тот первый мой день, буквально на первом же уроке, случилась странная история.
    Я пристрастился к чтению и уже одолел "Войну и мир" Л.Толстого. По программе шестого класса следовало знать пересказ отрывка из романа, где повествуется о мечте Пети Ростова попасть в действующую армию. Ну ты знаешь, о каком отрывке я говорю.
    ...Сижу в классе, входит учитель. Молодой мужчина, рукав пиджака пустой - след былой войны. Смотрит в журнал, натыкается на мою фамилию, вызывает. Встаю. "Новенький?" - спрашивает. Киваю. "А что если ты, - заглядывает в журнал, - Олег, расскажешь нам отрывок из хрестоматии по литературе. Ну как, сможешь?" Молча киваю. Беру костыли, иду к доске.
    Учитель немного смущенно поглядывает на меня, а затем поднимается со стула и двигает его ко мне. Показывает, мол, садись. Нет, сесть я не решился. Просто, опершись подмышками на костыли, взялся двумя руками за спинку.
    Моя манера говорить, четкая дикция, довольно грамотная для моего возраста речь сразу привлекли внимание класса. То был мой первый в жизни "звездный час"! Я наслаждался вниманием 45 сорванцов, которые слушали меня затаив дыхание!
    Я получил пятерку и похвалу учителя, который, не скрывая удовольствия от моего рассказа, обратился к классу и посоветовал поучиться у меня настоящей литературной речи. Было невероятно приятно оказаться в центре внимания. Может быть, в тот момент я поверил в свои силы, скрытые под спудом комплексов, возникших с болью и хромотой?
    Я, конечно, благополучно продолжал получать двойки по математике, которая никак мне не покорялась, но особого огорчения при этом не испытывал - уроки литературы компенсировали мне недостатки моего "гуманитарного" ума, никак не желавшего напрягаться над алгеброй...
    Трудная зима, тяжкий быт, длинная дорога в школу и обратно, когда надо было идти и в мороз, и в слякоть, плохое питание подорвали мое здоровье. Снова открылся туберкулезный процесс в правом тазобедренном суставе, и меня поместили в санаторий в маленьком поселке Прочноокопск. Там я провел год, пережил первую операцию и, как мне кажется, прошел хорошую жизненную школу.
    Хочу рассказать тебе немного о тех нравах, которые царили там. В палатах лежат больные разного возраста, у кого есть шанс вылечиться и кто обречен на гибель.
    Моим соседом по койке был Николай Гребенченко. У него был туберкулез позвоночника. Тогда эту болезнь лечили просто: укладывали человека в гипсовую "ванночку", точь-в-точь повторявшую форму его спины, вводили лекарства против туберкулеза и ждали, когда процесс в позвонках будет заглушен медикаментами, хорошим питанием и строгим "лежачим" режимом.
    Когда анализ крови показывал, что болезнь отступает, начиналась активная физиотерапия. После этих процедур и относительного выздоровления изготавливался прочный корсет, помогавший травмированным болезнью позвонкам избежать излишних нагрузок, и человека выписывали домой. Он мог ехать в родные края, в любую тмутаракань, где нет нормальных условий жизни, и там, спустя короткое время, снова заболеть и даже умереть...
    Николай Гребенченко был в Прочноокопске уже второй раз. Смотреть на него было очень тяжело. Представь: большая кудлатая, отлично вылепленная голова, лицо с широкими бровями и голубыми глазами, белозубая улыбка. Мощные короткопалые руки, которые он постоянно тренировал упругими резинками, перебросив их через спинку своей кровати. На этом вся его мощь заканчивалась. Тонкие ноги, короткое туловище.
    Когда он встал после курса лечения, я чуть не заплакал. Это был карлик. Таким его сделала болезнь. Но когда он лежал в гипсовой "форме", когда разговаривал, когда на спор гнул пятаки своими могучими пальцами, лихо решал задачки, то производил впечатление незаурядного человека. Мне едва исполнилось 13 лет, а ему шел уже 23-й год.
    Неподалеку от Николая лежал Виталий Горинов. Он чудно играл на гитаре и пел настолько обворожительным голосом, что медсестры и молодые нянечки частенько наведывались к нему с гостинцами, чтобы послушать его песни. У него тоже, как и у Николая, был туберкулез позвоночника. После моего приезда в санаторий он уехал в Краснодар - там жила его семья - и вскоре умер.
    О каждом можно многое вспомнить... Главное, что происходило в санатории, когда ослабевал строгий врачебный контроль и наступало вечернее время, - личная жизнь. Именно в эти часы делались уроки (работала санаторная школа), велись долгие разговоры "за жизнь", устанавливались более тесные контакты, возникали конфликты и даже жестокие побоища между "однопалатчанами".
    Пропуски уроков из-за болезни, отсутствие нормальной школы сказывались на моих знаниях и учебных навыках. Вообще-то учебы в обычном смысле слова не было, как не было и нормального физического и психического развития. Боль, как сторожевая собака, то и дело набрасывалась на меня.
    С одной стороны от меня лежал Николай Гребенченко, а с другой - веселый детина Володя Попов, парень лет восемнадцати с туберкулезом коленного сустава.
    Получалось так, что все жизненные проблемы, которые волновали моих "однопалатчан", во многом были из взрослой жизни. Уши мне никто не затыкал, а выбирать темы разговоров, пристраиваясь к мальцу, никто не собирался. Я тихо лежал и "сопел в две дырочки", когда после отбоя, при потушенных лампочках слушал мужские откровения. О чем шли разговоры? Да обо всем!
    Мы были оторваны от мира. В палатах даже не было радио. Администрация санатория считала, что наша психика очень чувствительна, ранима и не следует тревожить ее событиями внешнего мира. Адресованные нам письма предварительно вскрывались и прочитывались администрацией. Делалось это с благой целью - узнать, нет ли в них "тревожной, волнующей больного" информации.
    Из газет доступна была только "Правда", да и то попадала она к нам с опозданием на два-три дня. Пять раз в неделю приходили в палату воспитатели, рассказывали о событиях, происходящих в мире. Учителя истории, русского языка и литературы приносили другие газеты, например "Комсомольскую правду", которую питомцы санатория зачитывали до дыр. В общем, поселок Прочноокопск заслуженно мог называться глухоманью.
    Кто-то из санитаров раскопал в местном магазине, прозванном нами "Всякая всячина", детекторные приемники времен царя Гороха. Среди наших парней нашлись умельцы, и вскоре, прокручивая ручку настройки, мы уже могли поймать какую-нибудь радиостанцию.
    "Конкурс" за право послушать радио был большим, поэтому установили очередь. Однако старшие ребята частенько нарушали правила, и мне, самому младшему, добраться до радиоприемника удавалось редко. Но однажды Николай Гребенченко заметил, что всю ночь Виталий - помнишь, наш певец - спал со снятыми наушниками, и упрекнул его: "Сам не слушаешь и малому не даешь". Так возникло правило: если Олег, то есть я, не спит, а всем очередникам охота спать, а не слушать, надо ему, то есть мне, передать приемник. Поскольку я по санаторному закону спал днем ("тихий час"), а вся взрослая часть палаты обычно в это время болтала громким шепотом, то ночью я долго не мог заснуть. Ночь напролет не поразмышляешь, а разговоры взрослых далеко не всегда меня интересовали, вот я и маялся, завидуя тем, кто приникал к наушникам. Но когда почти каждую ночь я стал получать приемник, жизнь моя преобразилась!
    Мне кажется, что именно с той поры я полюбил музыку. Ночью Всесоюзное радио часто передавало симфонические концерты, оперы. Правда, трансляции не были круглосуточными, но я успевал многое послушать, пользуясь тем, что отбой у нас был в 9 часов вечера, а приемник попадал ко мне уже около десяти. Таким образом, я получил привилегию слушать радио до часу ночи.
    Обычно приемник у меня кто-то из старших ребят отбирал часам к восьми утра. Тогда я приспособился просыпаться к самому началу радиопрограмм - в шесть утра. После того как прозвучит Гимн Советского Союза, начинались новости, и очень часто я самым первым узнавал, что происходит в стране.
    ...Нам привозили кинофильмы, иногда приезжали артисты местной самодеятельности, но ничто не могло отвлечь от тяжких мыслей о болезни и беспомощности, которая идет с ней рука об руку.
    Многие мои товарищи по несчастью ломались от безысходности, начинали тайно пить, тем более что спиртное всегда можно было достать у санитаров. При суровом контроле и драконовских правилах - ослушника ждал суровый приговор: выписка под ответственность родственников - спиртное появлялось, как только объявлялся "отбой" и тушился свет. Чего греха таить, там то я впервые и узнал вкус вина и самогона, который умудрялись добывать у местных "умельцев"...
    Да, гнет безысходности отравлял разум многих. Накапливалась агрессия, и, как правило, раз в месяц, как бы для "разрядки", в палате устраивались настоящие побоища, причем поводом к тому могла послужить любая мелочь.
    По периметру палаты стояли кровати на колесах. Кстати, их всегда тщательно смазывали, потому что единственным методом общения с "внешним миром" - соседними палатами, разумеется, с женскими тоже, была поездка на кровати с помощью специального крючка. Если колеса кровати хорошо смазаны, можно быстро проехать по коридору, ловко повернуть к широкой входной двери соседней палаты, где находились девчонки.
    Ребята, лежавшие в кроватях, расположенных напротив (представь четырехугольник), устав от однообразия жизни, боли, трудных и неприятных мыслей, которые лезут в голову, накопив раздражение, начинали задираться. Бросали друг в друга все, что под руку попадется, обзывались, посмеивались... и неминуемо происходил взрыв.
    Самые крепкие хватали крючки, цеплялись ими за выступы кроватей "противников", дергали к себе, предварительно смочив водой вафельные полотенца, "бойцы" яростно накручивали их, прихватив за углы, превращая в упругую плетку. Удар концом такой плетки оставлял след, как от удара кнутом. Было больно, но в разгар схватки мало кто это замечал. Чтобы потасовку не застал дежурный врач, особо не шумели. Возня, легкий стон, хлесткие удары, сопение - вот и все. Так продолжалось минут пятнадцать. Выставленный у двери из числа ходячих больных "сторож" сообщал о приближении врача или санитарки, и мгновенно устанавливался порядок. Кровати откатывались на места, раздавался смех, даже какие-то вполне дружелюбные реплики.
    У меня не было крючка, и колеса моей кровати были плохо смазаны. А так как я лежал далеко от центра палаты, куда в основном съезжались "бойцы", то своей порции ударов вафельной плеткой не получал, да и сам в драку не встревал. Однако кнут из полотенца делать умел, и вскоре этот навык мне очень пригодился.
    Однажды мне поменяли кровать. Ее колеса были хорошо смазаны. Там оказался крючок, но его "прихватил" один из старших ребят. Иметь два крючка я считал верхом несправедливости, но просить дать мне крючок, чтобы передвигаться по коридору и приезжать в гости к соседям, не посмел. То ли стеснялся, то ли боялся получить отказ.
    Однажды ночью, когда владелец этого сокровища спал, а его кровать стояла рядом с моей, я взял крючок и спрятал под свое одеяло. Наутро пропажа не обнаружилась...
    Когда после завтрака мои "однопалатчане" разъехались, кто на репетицию санаторного хора или струнного оркестра, кто к девчонкам, я решил, что пробил и мой час насладиться свободой передвижения.
    Это был день моих новых впечатлений, радостных и неожиданных открытий. Я ездил по коридорам, цепляясь крючком за ушки, прибитые к деревянным панелям, прикрепленным вдоль стен. Зацепишься, дернешь, и кровать едет в нужном направлении. Заехал в палату к девочкам, поболтал с ними, потом в палату, где лежали маленькие ребята. Коридор был довольно длинным - метров 50. С одной стороны - большие окна, с другой - двери палат.
    Все подробности жизни коридора и соседей я узнал именно в тот день, когда путешествовал с помощью украденного крючка. Такая свобода стала возможна еще и потому, что были зимние каникулы, уроков не давали, а наше санаторное начальство в те дни следило за нами не очень строго. Однако, наученные горьким опытом "нарушителей", которые в свое время были наказаны, вплоть до лишения права продолжать курс лечения, мы должны были обязательно вернуться в свои палаты.
    В тот вечер я поставил свою кровать в коридоре у окна, напротив двери. Нам иногда позволяли это делать, если кровать стояла неподалеку от палаты, где ты был "прописан".
    Именно в тот вечер новый хозяин крючка, который я заблаговременно спрятал под своим одеялом, хватился пропажи. Ты, наверное, знаешь, есть такое выражение в воровском лексиконе: "делать шмон", то есть все перелопатить в поисках пропавшей вещи. Так вот, в палате "шмон" ничего не дал. Проводили его ходячие больные по указанию Андрея, того самого, у кого я крючок и стащил. Быстро вспомнили, что я, до этой поры всегда лежавший смирно в своей кровати и никуда не ездивший, вдруг целый день (ходячие "настучали") катался по коридору.
    Меня привезли в палату, поставили кровать в самой середине и, обшарив постель, нашли крючок и вернули его владельцу. Тот решил устроить "суд" и, разумеется, наказать виновника. За кражу крючка меня осудили все, и было решено, что в наказание каждый имеет право ударить меня скрученным в жгут мокрым вафельным полотенцем. Правда, мне было разрешено отбиваться от противника. Я понимал, что виноват, не роптал, но единодушия ребят, признаюсь, испугался. Если учесть, что мне в ту зиму исполнилось всего 13, а "скроен" я был, в общем-то, мелковато, причины для страха имелись. Могли запросто выбить глаз, оставить кучу синих полос, в общем, болезненная расправа ожидала меня в любом случае.
    Деваться некуда. Я с надеждой посмотрел на своих соседей Гребенченко и Попова (мы его прозвали Попом), но к экзекуции они были безучастны. Похоже, и они меня осуждали. А может, просто не хотели раньше времени показывать свое отношение к случившемуся.
    Закрыли двери. Выставили "атас". Мне разрешили хорошенько проверить кнут, то есть свернутое вафельное полотенце, чтобы не подвел меня во время драки. Кстати, важная деталь. Если "кнут" свернуть небрежно, то во время "сражения" он раскручивался, и тогда сопротивление бессмысленно. Ты оказывался безоружным и сдавался на милость победителя.
    Все терпеливо ждали, когда я еще раз проверю жгут. Дали воды, чтобы смочить для тяжести тугое, напоминавшее змею полотенце. Неожиданно подъехал Гребенченко, взял у меня кнут, тщательно его проверил, шепнул: "Не трусь. Сопротивляйся!" - и уехал на свое место.
    Первым ко мне подкатил на своей кровати здоровенный детина Витя Козлов лет 22-23. У него был болен позвоночник, но месяца через три его должны были уже выписать. Изготовившись, он даже слегка привстал из своей гипсовой "ванночки". Но ему не повезло. Козлов с силой ударил меня, но попал в мою "броню" - гипсовый торс. Я же, изловчившись, сумел перетянуть его, как говорится, вдоль спины, да так, что кончик кнута достал часть травмированного болезнью позвоночника. Парень вскрикнул, откинулся навзничь, но второй удар ему сделать уже не дали: "Не положено". Ходячие откатили его кровать на место, и он, ругаясь, слегка постанывал.
    Второй "палач" - шустрый Николай Таперо - был большим мастером крутить из полотенца жгуты и бил точно и очень больно. Первый боевой рубец украсил мою спину, а в ответ я ударить его не успел. Тут же подкатился третий, но наши кнуты встретились в воздухе и его удар, не причинивший мне вреда, был засчитан.
    Кстати, "судьей" был тот парень, у которого я украл крючок. Он старался быть "справедливым", и когда у одного из "однопалатчан" при замахе жгут развернулся, он разрешил скрутить еще раз и повторить удар...
    Я быстро устал. Отвечал на удары вяло, и уже вся моя грудь, спина, шея и щеки были покрыты розоватыми рубцами. Мне пришлось бы плохо, если бы не Поп и Гребенченко. Они подъехали к моей кровати с обеих сторон и стали молотить не только тех, кто уже готов был меня стегать, но и тех, кто, скручивая жгуты, ждал своей очереди.
    "Судья" сначала оторопел, а затем быстро прекратил экзекуцию. Однако потребовал, чтобы ходячие вывезли мою кровать в коридор. Он явно не был удовлетворен расправой, но остальные ребята ему перечить не стали, быстро смекнув, что он задумал.
    Мою кровать вывезли в коридор и поставили у окна. Один из ходячих, которому было приказано вывезти мою кровать, получил указание "судьи" содрать с меня простыню. Обычно по коридору проходят то санитарки, то медицинские сестры или кто-то из врачей санатория. Был, кажется, воскресный день...
    Лежа на спине, весь исполосованный, с открытыми своими "мужскими достоинствами", не имея права даже всхлипнуть, потому что наверняка привлек бы к себе внимание, я представлял собой жалкое зрелище. В коридоре долго никого не было. Потом появился какой-то пацан на костылях. Увидев меня, он засмеялся и тут же позвал кого-то из своих сверстников. Вскоре появились еще двое пацанов и стали надо мной потешаться.
    Мне повезло, из нашей палаты приехал Попов. У него был гипс на правом колене, и он мог сидеть на кровати, а иногда даже ходить на костылях. Он молча дал мне рубашку и, накинув простыню, разогнал мелюзгу, избавив меня от насмешек...
    Ночь я проспал в коридоре. Утром ко мне подошел врач, спросил, почему я не в палате. Я промолчал... Решив осмотреть меня, он задрал подол рубашки, рассеяно сообщил, что через неделю мне предстоит операция. За сутки полосы от ударов на моем теле немного потускнели, но были еще отчетливы. Не показав вида, что заметил мои "боевые" отметины, доктор прошел в палату и долго оттуда не выходил. О чем уж там шла речь, я не знаю. Затем он сам привез мою кровать в палату, поставил у самого окна в углу и ушел. Я, накрывшись подушкой, лежал без звука и примерно через полчаса неожиданно надолго уснул.
    Проснулся я часов в пять вечера. На моей кровати лежал детекторный приемник, две запасные батарейки к нему, коробка конфет, а на подоконнике стояла клетка с суетливо порхавшим снегирем.
    Атмосфера в палате была очень странной. Повторяю, я не знал, о чем говорил с моими "однопалатчанами" доктор. Мне даже Гребенченко и Поп ничего не сказали. Но потепление наступило такое, что я почувствовал себя чуть ли не "сыном полка". Скорее всего, перемены в отношении ко мне произошли после сообщения врача, что мне предстоит длительная и опасная по тем временам операция...
    ...В каждом сообществе, и для тебя это не новость, складываются свои нравы и правила поведения. У нас тоже сложилось сообщество, где царили свои приметы, привычки и суеверия. О предстоявшей кому-то из нас операции никогда вслух не говорили. Узнав, сообщали самым близким друзьям, да и то шепотом. Вслух не обсуждали, что да как произойдет на операции или что может случиться. Опасались "сглазить"... Врачи негласно следовали этим традициям, но, увидев меня, всего исполосованного плетками, наш доктор решил от традиции отступить и рассказал, что мне предстоит в понедельник.
    ...За час до отъезда в операционную ходячие больные вытащили мою кровать на середину палаты и каждый из "однопалатчан", еще недавно лупцевавших меня за милую душу, пытался меня поддержать. Подъезжал ко мне, жал руку, говоря слова напутствия. Сейчас уже не имело значения, что накануне они молотили меня вафельными жгутами, не испытывая никакой жалости. Меня скоро ждала тяжелая операция, а что случится, как говорится, один Бог знает. Это понимали все...
    ...Оперировать меня должен был приехавший из Краснодара хирург-ортопед Борис Александрович Варсава. Спустя пять лет я познакомился с его сыном Александром, который специализировался по хирургии травм позвоночника. Я попал в клинику, где он в то время работал, и даже написал о нем статью в местную газету...
    Так вот, осматривая меня, его отец сказал просто, без обиняков: "Я знаю, что ты хочешь ходить. Все этого хотят, правда же? Но мало кто знает, что я могу совсем немного тебе в этом помочь. Я залезу в твое бедро, почищу кости, немного поправлю их положение и все зашью. Как только рана заживет, тебе придется разрабатывать мышцы и "научить" кость держать вес твоего тела. Но перед операцией я вынужден сделать одну очень болезненную процедуру: немного вытянуть кость из того места, где она сейчас находится. Я просверлю два сквозных отверстия в кости выше и ниже колена, вставлю туда спицы, на спицы будет поставлена скоба, а к скобе подвешен груз. Ты должен лежать с этим грузом месяц. Гири будут тянуть мышцы, они будут сопротивляться, а это - боль. Но, - сочувственно вздохнул доктор, - дорогой мой, тебе придется все это перетерпеть".
    Профессор убрал простыню с моих ног, хорошенько смазал место сверления иодом, потом, взяв в руки дрель с тонким сверлом, приступил к делу...
    Не хочу подробно описывать эту муку. Вернулся в палату. У моих "однопалатчан" глаза на лоб полезли! Скелетно-мышечное вытяжение, так называлась эта процедура, справедливо считалось страшной, медленной пыткой. Те, у кого был болен позвоночник, тоже были знакомы с ней. Правда, им не сверлили кости ног, а надевали на торс специальный пояс и подвешивали груз на тонких железных тросах...
    ...Почти месяц я не спал. Трудно назвать сном полубредовое состояние, в котором я находился от боли. Я, конечно, иногда ухитрялся, подвинувшись, опускать груз на пол. Однако по "закону подлости" почти сразу же появлялась сестра или помощник врача и требовала вернуться в обычное положение. Заметив, что я ночью все-таки спускаюсь, чтобы отдохнуть, меня привязали к верхней половине кровати прочным лифом, и я вынужден был терпеть боль без перерывов, и днем, и ночью.
    Случалось, по ночам я стонал, даже плакал (вспомни, сколько мне было лет!), мешая соседям спать. Сначала Поп и Гребенченко просили меня помолчать, но, убедившись, что я не выдерживаю, стали завязывать мне на ночь рот. Мои стоны и плач уходили в вафельное полотенце. Обезболивание не делалось. Во-первых, в моем возрасте нельзя было колоть морфий, во-вторых, инъекции слабых наркотиков были положены только в первую неделю после операции, а поскольку у меня "только" скелетно-мышечное вытяжение - терпи!
    Этот месяц забыть невозможно! Спустя восемь лет, уже в Саратовском институте ортопедии и травматологии, эта процедура будет повторена. Я снова переживу все те страдания, которые оставили шрамы в моей душе в тринадцатилетнем возрасте в Прочноокопске.
    ...Между тем жизнь шла своим чередом. Умер Сталин, был разоблачен Берия, и нам периодически "промывали мозги" в зависимости от событий, протекавших за окнами палаты...
    Вскоре у нас в палате возник "кашный бунт". Причина волнения была проста - однообразное питание. Месяц нам давали на завтрак, обед и ужин пшенную кашу. Ничего не объясняли, не уговаривали потерпеть, не ссылались на скудость бюджета. Просто изо дня в день давали эту пшенную кашу. Первыми возмутились взрослые ребята. Они требовали "немедленно" прекратить "это безобразие", звали в палату повара "для объяснений". Администрация санатория безмолвствовала. Тогда в один из "кашных дней" все решительно отказались завтракать. Это не возымело действия, и каша опять появилась на обед и на ужин. Принесли ее и на завтрак следующего дня. Вот тогда и начался наш "бунт"!
    Едва в палате появлялся кто-нибудь из врачей или учителей (я тебе, кажется, писал, что в санатории была школа), в них летели тарелки с кашей.
    Напуганная нашим шумом администрация не знала, что делать. А тут еще из нашей палаты стало раздаваться мощное пение палатного хора. Песня "Ревела буря, гром гремел" была странным протестом наших парней - жертв "пшенной экспансии".
    Представь, пели так вдохновенно, так яростно, лишь с короткими перерывами, в течение всего дня. Даже я, забыв о боли в ногах от вытяжения, старался прорваться своим детским дискантом сквозь заслон крутых мужских голосов.
    Наш палатный хор и так был знаменит на весь санаторий, а тут, как ты понимаешь, "ярость благородная", пафос протеста и... абсолютная беспомощность разгневанных парней, до одури закормленных пшенной кашей. И смех, и слезы...
    И все-таки "кашный бунт" даром не прошел. Наш рацион стал разнообразней, хотя моих "однопалатчан" расформировали. Кого-то перевели в другие палаты, кого-то просто отчислили из санатория, отправив в обычные больницы тех городов и поселков, откуда "бунтовщики" прибыли лечиться в Прочноокопск. Уехал и наш признанный тенор Виталий. Уж не помню, писал ли я тебе о нем.
    Вспоминается забавный случай в связи с его судьбой. Мы просили его писать нам о жизни, которая предстояла ему на новом месте после отъезда из Прочноокопска. Понимали - туго придется парню. Виталий сокрушался перед отъездом: "Ну как же я буду вам писать, если здесь администрация распечатывает конверты?" Кто-то из нас в это время читал книгу о Ленине, в которой рассказывалось, как вождь писал из тюрьмы конспиративный текст молоком, между строк обычного письма. Решили проверить. Написали молоком на тетрадном листе несколько строк, дали им просохнуть, а потом подержали над огнем свечи. Ожидания наши полностью оправдались! Под крики "ура!" способ переписки с опальным Виталием был одобрен.
    Спустя месяц получаем от него первое письмо. Конверт, конечно, уже распечатан... Читаем обычную скучную писанину про погоду, про суп, который он съел перед тем как написать нам. А в самом конце приписка: "Молоко оказалось вкусным! Надеюсь, и вы его попробуете..." Мы, конечно, "попробовали". Между строками письма, под огнем свечи, постепенно стал проступать текст, написанный "молочными чернилами".
    Запретные строки рассказали нам о неожиданных переменах в жизни Виталия. Он писал, что начал курить, что в его больнице это не запрещается, что к нему приезжала девушка из их деревни, с которой у него "кое-что было". Здесь же - строки о том, что на выздоровление совсем не надеется, но "жить можно", потому что "брат приносит водку и тогда дурацкие мысли уходят прочь".
    Я помню фрагменты этого письма, потому что оно было первым и единственным от Виталия. Переходило оно из рук в руки. Я его читал, не переставая восхищаться простым способом избежать зоркого ока администрации...
    Виталий умер через два месяца. Об этом мы узнали от классной наставницы, а она, в свою очередь, получила сообщение от своей сестры, которая работала фельдшером в больнице, где Виталий скончался.
    Место в письме, где он писал о девушке, с которой у него "кое-что было", породило массу комментариев. Ничего странного! Вполне зрелые парни мечтали о девушках, о любви. Мы были оторваны от нормальной жизни, но знали: по соседству находятся двадцать молодых девушек в таких же, как и у парней, гипсовых "штанах" или ванночках. Поэтому любовь, даже страсти разгорались и у нас в палате.
    Однажды ребята решились установить более тесный контакт с соседками. Придумали игру, которая не вызвала у администрации никаких нареканий. Кому-то пришла гениальная мысль выучить азбуку Морзе и убедить девочек сделать то же самое. Энтузиасты нашлись и в нашей палате, и у девчонок. Конечно, с большей готовностью откликнулись те, кто уже "положил глаз" друг на друга.
    Это было возможно во время просмотра кинофильма в огромном коридоре, куда свозили все "население" больничного корпуса. Или когда проводились репетиции санаторного струнного оркестра, общего хора. Иногда, правда нечасто, были "свидания" во время "визитов" девчонок к нам, а наших "мужичков" к ним в палату.
    ...Азбуку учили упорно, отстукивая точки и тире по железному краю кровати. Наконец, пары "любителей азбуки Морзе" достигли известного мастерства и "переписка", а точнее, перестук начался, причем и днем, и ночью.
    ...После месяца скелетно-мышечного вытяжения меня прооперировали. Трудно сказать, насколько для меня это оказалось эффективным, но выбирать не приходилось. Теперь, к своим пятнадцати годам, надо было мне снова учиться ходить.
    Родители опять вернулись из Краснодара в Баку. Поселились у бабушки - матери моего отца. Случилось это летом, и я за три месяца научился ходить на костылях вполне сносно. В сентябре надо было идти в школу, где меня снова ждали сложности общения с одноклассниками. Среди них было немало жестоких пацанов, в драках с которыми мне снова пришлось защищать свое достоинство.
    Я вступил в такой возраст, когда меня уже стало тянуть к книжным полкам, в читальные залы, в театры и филармонию. В доме бабушки была большая библиотека, собранная моим дедом с отцовской стороны. Его я никогда не видел. Умер он в 1945 году, когда я был в больнице.
    Бабушка, женщина строгая, придирчивая, пыталась упорядочить мое чтение и книжные шкафы запирала на ключ. Но и я был "не лыком шит". Умело открывал дверцы, когда никого дома не было, и таким образом прочитал почти два больших книжных шкафа книг, включая и "категорически запрещенного" бабушкой Мопассана.
    Тогда мне очень повезло: бабушка была влюблена в дирижера оркестра оперного театра и каждый вечер, прихватив меня с собой, спешила на "свидание". Высокий, с демонической внешностью дядька, похоже, ни о чем не догадывался. Но мне-то что! Я был ей благодарен за то, что почти каждый вечер бабушка брала меня с собой, а иногда очень подробно пересказывала оперные либретто.
    Весь оперный репертуар я пересмотрел по два-три раза! Потом дирижер из театра ушел. Правда, он быстро объявился в филармонии, и бабушка зачастила туда. Я, конечно, с ней! Правда, хорошо, когда бабушка вовремя влюбляется? Да еще и с пользой для внука...
    ...В 16 лет я пошел работать на бакинский телеграф. Пришлось перейти в вечернюю школу. Освоил я профессию слесаря-ремонтника телеграфных аппаратов и трудился дежурным слесарем в огромном аппаратном зале. Там когда-то работали моя бабушка, дед. Мой отец тоже там трудился. Он-то и привел меня в аппаратный зал центрального бакинского телеграфа.
    Тогда же я сделал первую попытку бросить костыли и научиться ходить с палочкой. Ох, и трудные это были уроки, скажу я тебе!
    Наконец настал день, когда в компании приятелей я решился пройти с тростью по улице. Конечно, хромота была очень заметной, да и боль - сильной. Тем не менее я чувствовал себя вполне уверенно!
    Мне шел семнадцатый год, и я, продолжая работать на бакинском телеграфе, окончил школу, и очень даже неплохо. Мои тренировки, напряженная борьба с костылями сказались на моих "суставах". Я беру это слово в кавычки потому, что их... не было! Разве назовешь суставами острые концы костей, которые упирались в еле заметные лунки, образовавшиеся в бедре, и при ходьбе немилосердно терлись. Если прижать ладонь к бедру, можно было трение почувствовать.
    ...Ты спрашиваешь, а как я, в моем положении, общался с девушками? То была самая больная тема. Мои знакомства с девушками были редкими. А если случались, то вырастали эти эпизоды в красочные фантазии, которые уносили меня далеко от реальности.
    Невозможно было не заметить осторожную и даже пугливую реакцию девушек, когда они видели меня сначала на костылях, потом с палочкой, которая не могла скрыть моей хромоты.
    Сейчас мне 22 года, но свои влюбленности раннего отрочества и на пороге юности я хорошо помню. Мой дневник был исписан сюжетами знакомств и общения с девушками.
    Скажу по секрету - я был редкостным нахалом! Влюблялся только в красивых или очень красивых девушек. Природная моя живость и то, что я готов, пожалуй, назвать красноречием, оттеснили на задний план гитару и пение как беспроигрышную возможность завоевывать сердца девушек. К тому же я был настолько заводным парнем, что вокруг всегда было много друзей и я действительно часто забывал о своей хромоте.
    Помню, влюбился в девушку. Звали ее Лора. Работала на бакинґском телеграфе. Мне тогда было 18. Самый возраст любви. Готовился молодежный вечер, и я храбро решил научиться танцевать, мечтая пригласить Лору. Учила меня телеграфистка, не помню ее имени. Это была взрослая женщина, невероятно добрая. Она поняла, что я справлюсь лишь с медленными танцами, и научила меня нескольким типичным движениям очень простого танца, который я сразу прозвал "художественным перемещением хромого танцора".
    Действительно, мои ноги мелкими шажками несли меня короткими кругами по залу. Я был на седьмом небе, совершенно не обращая внимания на то, как я выгляжу со стороны. Моя наставница убеждала меня, что в таком танце можно даже разговаривать с девушкой. Однако, как ты понимаешь, главным оставалось добиться согласия "дам" потанцевать со мной... Спустя неделю уроков танцев мои ноющие ноги все же чему-то научились.
    Когда настал вечер и заиграла музыка, я, сидя рядом с Лорой, небрежно сказал ей: "Хорошая музыка, правда? Не хочешь ли потанцевать?" "Давай попробуем", - ошарашенно на меня глянув, встала Лора. Оказывается, она была выше меня! Пусть ненамного, но все-таки...
    Наверное, меня это все-таки не смутило. Ее, по-моему, тоже. Даже спустя годы я благодарен ей за терпение и деликатность. Я-то понимал, она догадывалась, что "танец" для меня - очень нелегкое упражнение, но не показывала вида. С последними аккордами музыки нам даже захлопали, и я дурашливо поклонился.
    После "танцевальной премьеры" Лора стала меня избегать. Нетрудно догадаться о причинах. Как обычно бывает в таких случаях, подруги Лоры поделились с ней впечатлениями от увиденного на вечере... Конечно, конечно! Я писал стихи, записки. Я неистовствовал ... Но постепенно успокоился.
    Мой друг Володька, коренастый крепыш с русыми волосами, сказал однажды для меня лично "...великую историческую правду". Точно его слова уже не воспроизведу, но смысл помню: "Олег, влюбляйся, приставай к девчонкам, назначай свидания, встречайся с ними так, будто ты, а не они, решаешь, что предпринять в дальнейшем: бросить их или продолжить отношения".
    Этот его "тезис" мне ужасно понравился! Мой комплекс как рукой сняло. Знакомлюсь, приглашаю в кино, кафе, театр... Не хочет? Значит, она... недостойна меня! Значит, она теряет нечто большее, чем приобретает, соглашаясь на общение с неким Петей, Васей, Геной. Пусть ей будет хуже! Мне даже ее жаль...
    Конечно, моя юношеская душа не терпела одиночества, и вскоре я увлекся молодой женщиной, с которой работал на бакинском телеграфе.
    Люда... Чуть выше меня. С хорошим русским лицом и косами толщиной с руку. Они венцом укладывались ею вокруг головы. Года за полтора-два до нашего знакомства во время ночного дежурства ее изнасиловал механик, который тоже дежурил в ту ночь. Искать на него управу она не стала, к тому же он вскоре сменил работу. Когда Люда поняла, что беременна, нашла его и предложила оформить с ней брак. Тот не возражал. Так несчастная женщина избежала огласки неприятной истории и вскоре родила мальчика.
    Мне шел тогда двадцатый год, а ей было уже 24. Мы встречались на работе в вечерние смены, а к полуночи я провожал ее домой. Непросто мне было вести ее по переулкам и темным улицам до дома, где ждал муж. Казалось, что я делаю что-то неприличное и даже опасное для нее. Однако с каждым днем эта женщина притягивала меня все больше и больше. Влекла ее красота и горестная судьба.
    Однажды, когда ее муж уехал в длительную командировку, Люда пригласила меня к себе домой. Несколько недель назад она сделала аборт и, простодушно признавшись мне в этом, всхлипнула. Мы пришли в ее крохотную квартирку. Малыш, уложенный матерью Люды, спал, и бабушка тут же ушла, ни слова не сказав, но с интересом взглянув на меня. Мы остались вдвоем.
    Я с болью в сердце смотрел на эту ладную, сочную женщину. Никаких желаний, кроме утешения, у меня в тот момент не возникло. Возможно, она ждала моей активности, но через полчаса наших разговоров полушепотом и очень скромных поцелуев я ушел домой. По дороге я размечтался, что мы обязательно встретимся и я сумею поддержать эту женщину, потому что... люблю ее.
    Назавтра Люда на работу не пришла. Ее подруга Валя, бесцветная, суетливая женщина, едва со мной поздоровавшись, иногда бросала на меня ненавидящие взгляды. Я не выдержал и спросил: "Что с тобой?" Тут она взорвалась: "Ты - дурак! Ты Людку страшно оскорбил!" Я опешил. Валька продолжала: "Да, Людка тебя боготворила! Она мне покоя не давала, все о тебе рассказывала, а ты!"
    Я решительно не понимал, в чем же меня обвиняют?! Тогда Валя, наверное, почувствовав мою "тупость", сказала прямо: "Да как ты мог такую бабу отринуть, мерзавец!" Тут уж я просто обалдел. Валька стремительно выбежала из комнаты, а я стал мучительно соображать, и вскоре меня осенило! Действительно, получалось, я "отринул" от себя женщину, которая была готова отдаться мне в ту минуту, когда я был полон сочувствия к ней! Представив, какие муки испытала она при аборте, я под тяжестью этого, как теперь оказалось, нелепого сочувствия к женщине не был способен идти на поводу у своей похоти. Тут уж меня никак не могли привлечь ни ее красота, ни мое естественное желание молодого парня. Оказалось, что Люда расценила мое поведение как оскорбительное к себе равнодушие!
    Я был удручен, ничего не понимал. Ужасно огорчился, когда узнал, что Люда, ничего не объясняя, перешла работать в другой отдел и к нам уже не заходила, чтобы ненароком меня не увидеть.
    Все мои попытки объясниться ни к чему не привели. Через полгода та же Валя, презрительно на меня поглядывая, как бы между прочим сообщила, что из армии возвращается старый приятель Люды. Он настоял на ее разводе с мужем-насильником и хочет на ней жениться. Спустя год так и случилось. Конечно, мои коллеги, прознав от той же Вальки подробности моего неудачного "романа" с Людой, потешались надо мной кто как хотел...

    Саратов. 30 ноября 1961 г.
    Общежитие университета.
    10 часов утра

    Привет, Николай, спасибо за терпение... Продолжаю. Не скучно тебе читать мою писанину?
    Ну что ж, назвался груздем...
    Однажды мой лечащий врач Краснодарского тубдиспансера Мария Адамовна Гринич, которой я жаловался на стойкие боли в бедрах, после изучения рентгеновских снимков, моих анализов откровенно рассказала мне о новой угрозе моему здоровью. Концы костей, которые упирались в бедренные выемки, образовавшиеся при ходьбе, постепенно разрыхляются и могут стать настоящими очагами нового туберкулезного процесса. Этим объяснялась и боль, и быстрая моя утомляемость.
    Мария Адамовна очень убедительно описала возможные перспективы развития болезни. Судя по ее прогнозам, примерно через 10-15 лет меня ожидала катастрофа: инвалидное кресло могло стать моим пожизненным средством передвижения.
    Можешь себе представить, дорогой Николай, что я пережил, когда услышал все это! В том же разговоре Мария Адамовна сказала, что прочитала в "Известиях" об успешных операциях саратовского ортопедического хирурга-кудесника Демидова: "Почему бы вам, Олег, не написать ему, попросить совета или помощи?"
    Деваться некуда! Да и времени было мало: я ведь уже попал в туберкулезный диспансер, потому что в районе правого сустава уже намечалась припухлость. Упустишь время, наметится свищ - свидетель внутреннего разложения костной и мышечной тканей. Врачи старались не допустить этого пенициллиновой и стрептомициновой блокадами. Да и ходить стало настолько трудно и больно, что я снова вынужден был вернуться к костылям.
    Я написал письмо профессору Демидову в Саратов, в Институт ортопедии и травматологии. В ожидании ответа размышлял о своей дальнейшей судьбе. Тогда наступил, пожалуй, самый тяжелый момент в моей жизни. Молодость едва началась, а впереди ждала жизнь, полная страданий...
    Я не расставался с мечтой получить образование. Меня серьезно увлекла литература, психология, философия. Но эти интересы казались теперь и вовсе бессмысленными. Где я смогу работать? Как себя содержать в таком положении? Существовать на грошовую пенсию?
    ...Наконец, мое письмо в Саратов, с копией истории болезни, достигло адресата, и я получил ответ. Профессор Демидов писал, что готов принять меня, и уже через неделю я переступил порог его саратовґского Института ортопедии и травматологии.
    Пожилой мужчина, лысоватый, с суровым лицом долго и сосредоточенно прощупывал меня, разглядывал снимки моих "суставов" и, наконец, сказал: "Ну что ж, Олег, попытаемся сохранить вам подвижность в правом суставе и даже заставим вас бегать!"
    Уже через три дня я "вошел" в цикл лечения. Первое, что следовало сделать... скелетно-мышечное вытяжение. Началась уже знакомая мне пытка. Снова мне просверлили кость, поставили две стальные спицы, к их концам прикрепили две никелированные дуги. К ним привязали трос, а его конец был прикреплен к грузу в 28 килограммов. Меня подтянули к головной спинке кровати и привязали, полностью лишив шанса периодически отдыхать от боли. Правда, на этот раз мне давали обезболивающие препараты, но предупредили - лучше терпеть, потому что привыкание к обезболивающим опасно. В таком положении я пролежал месяц...
    В моей палате было 20 человек. Почти все, как и я, - молодые парни. Было несколько подростков лет 14-15 с большими горбами.
    Профессор Демидов прославился тем, что успешно лечил полиартрит оперативным путем. Взялся он и за проблему выпрямления горбов. Такую счастливую возможность ждали те, кто лежал теперь со мной в этой же палате. Рядом уже ходили, в ожидании выписки, избавленные от горба парни, на которых поглядывали с завистью и надеждой те, кому еще только предстояла эта рискованная операция.
    Я делил тумбочку, то есть лежал рядом с пятнадцатилетним мальчишкой, который недели две или три назад пережил операцию по вы-прямлению горба. Прошла она неудачно, но он еще не знал об этом. Спинномозговой шнур во время операции был поврежден, и это привело к параличу ног. Демидов, надо отдать ему должное, всегда предупреждал больных, что стопроцентной гарантии успеха нет. А вот Васеньке сказать правду ни перед операцией, ни после Демидов так и не решился. Мальчик был в счастливом неведении. Строил планы, как пойдет он в школу, будет играть со сверстниками, влюбляться в девчонок...
    Все, кто лежал в палате, очень быстро узнали его страшную тайну - в клинике ничего не скроешь - и относились к мальчишке с необыкновенной нежностью. Профессор Демидов иногда приходил к Васе, с озабоченным видом трогал его за пальцы ног и спрашивал: "Чувствуешь?" Тот неуверенно кивал, но каждый раз все реже и реже. Наконец, однажды он закричал в ответ на вопрос профессора: "Ничего я не чувствую! Что вы меня спрашиваете?" Профессор молча ушел и до самой смерти Васеньки в нашу палату не приходил.
    Мальчик вскоре умер. Ночью, с тихим стоном. Я не спал и отчетливо слышал этот его предсмертный стон. Честно говоря, в тот миг я, одуревший от своей боли, не обратил на это внимания. Стонут от боли нередко. От неудобного положения. Особенно после операции. Утром на предложение нянечки умыться Васенька не отреагировал. Приглядевшись, она тут же заплакала, запричитала...
    Что и говорить, смертью Васеньки мы были подавлены, но в госпиталях долго не горюют! У каждого в душе живет вольное или невольное ожидание такого же конца. Это возможно на операционном столе или придется пройти долгий путь к гибели, когда неуверенные ноги или позвонки окончательно отказываются подчиняться воле больного человека, и он, погружаясь в страдания, неподвижность, депрессию и безысходность, медленно теряет уверенность в себе и, наконец, угасает. В тот печальный день, перед самым отбоем, мы решили, что Васеньку надо помянуть...
    Здесь за употреблением спиртного следили так же строго, как и в Прочноокопске. Но и мы так же ловко обманывали "надзирающих". Всем разрешалось иметь при себе немного денег, и мы быстро нашли общий язык с санитарами, "ходоками" за спиртным. Применяли и другие хитрости.
    У кого-то из ребят была веревка, а на первом этаже здания, как раз под институтским корпусом, по странности располагался винный магазин.
    Вечером, под покровом темноты, мы спускали веревку с висящей на ней авоськой, в которой были деньги и записка. Обычно в записке мы просили о водке. Работник магазина, молодой парень, с которым наши санитары заранее договорились о точном часе и минуте "прибытия" авоськи, быстро выполнял "заказ" и, условно дернув пару раз, отправлял авоську назад...
    Спиртное меня буквально спасало. Без стакана водки перед долгой ночью вытерпеть боль я не мог. Но случился конфуз и со мной. Выпив, как обычно, заветный стакан и быстро захмелев, я задремал, даже похрапывая. Однако меня разбудила медсестра и, поставив баночку у кровати, сказала, что утром я должен сдать анализ мочи. Это означало, что я выдам себя с головой! Обнаружив в моче следы спиртного, больничное начальство могло запросто "турнуть" меня из института.
    Пришлось разбудить соседа Костю и попросить его наполнить мою баночку. Однако он чистосердечно признался, что тоже выпил накануне "в помин Васеньки". Тогда я разбудил всех, кто был поблизости. Наконец надо мной сжалился Миша - крепыш, собиравшийся через неделю ехать домой. Он не пил, потому что ему ночью предстояла встреча с его возлюбленной - дежурной медсестрой Катей. Он наполнил своей мочой мой "сосуд", я прицепил на банку наклейку с моей фамилией и спрятал под кровать. Теперь, без страха быть разоблаченным, я выпил свою "дозу" перед сном и забылся в непрочном сне.
    Перечитываю, Коля, твои вопросы и снова натыкаюсь на слово "любовь...". Здесь, в институте травматологии, я видел такую же любовь, как когда-то в Прочноокопске. Молодые парни в гипсе, с железными спицами в костях и с грузом, со специальными ортопедическими подъемниками и подвесками продолжали оставаться мужчинами, которым была необходима женщина. Ее нежность, сочувствие, прикосновения. В таких условиях неизбежно завязывались госпитальные романы.
    Один из таких случился и в нашей палате. Миша, о котором я упомянул, влюбился в медсестру Катю. Та ответила взаимностью. После операции на позвоночнике парень, которому, кстати, в день операции исполнилось 25 лет, был очень плох. Катя ухаживала за ним на удивление старательно и терпеливо. Прихватывала и после своих дежурств лишний час-другой, чтобы побыть рядом с ним.
    Учился Миша в Саратовском мединституте. Работая на каникулах в каком-то совхозе, получил тяжелую травму позвоночника. Медсестра, зная, что Виктор - сирота, пыталась скрасить его нелегкие послеоперационные дни.
    ...Ночью я неожиданно проснулся. Обычно, когда действие алкоголя к утру ослабевало, боль снова вступала в свои права, и тогда надо было ыеще налить стаканчик спасительного для меня зелья. Открыл глаза, ищу в темноте стакан и спрятанную в тумбочке бутылку. Смутно различаю какой-то странный бугор на кровати Михаила, стоявшей в дальнем углу палаты.
    Действовал я осторожно и, как мне казалось, любовникам не мешал. Но, когда водка забулькала, "бугор" двигаться перестал. "Он спит, не бойся", - услышал я прерывистый шепот и очень тихо положил бутылку на пол. Поскрипывание кроватных пружин возобновилось в такт движениям "бугра". "Любовь" продолжалась...
    Утром я проснулся от голоса санитарки, которая убирала у нас каждое утро. Она стояла у моей кровати, держа в руках "компромат" - початую водочную бутылку. "Олег! Ты разве не знаешь, что пить в этом заведении строго запрещено? А если товарищ Демидов узнает?" Ребята уже стали просыпаться, и тут я слышу голос Миши: "Да, Юрганов, режим клиники нарушать нехорошо!" Он хитро улыбался. По его взгляду можно было понять, мол, смотри, подставишь - выдам тебя и я. Каждому в тот момент свое, но именно Миша предложил мне простой выход, чтобы утихомирить скандальную санитарку. "Олег, дай ей на пол-литра и все будет путем, правда Анастасия?" Санитарка машинально кивнула. Я дал ей деньги, предназначавшиеся для покупки очередной бутылки "болеутоляющего" на предстоящую ночь, и конфликт действительно тут же уладился.
    Наш метод добывания спиртного все-таки "застукали". Сработал все тот же "закон подлости". Именно в момент, когда авоська спускалась из окна нашей палаты, в винный магазин направлялся палатный врач Николай Михайлович Серебряков. Он заметил нашу уловку, но мешать "процедуре" не стал, а когда мы, выключив свет в палате, праздновали очередной удачный вояж нашей авоськи за "эликсиром", Серебряков вошел в палату, щелкнул выключателем и произнес странную фразу: "У меня есть хорошее предложение к вам, ребята!" Мы замерли, как герои гоголевского "Ревизора", а он завершил: "Еще раз сделаете это - буду писать докладную профессору Демидову и вы на меня не обижаетесь, идет?" Сказав это, Николай Михайлович выключил свет и вышел. Что уж он нам хотел предложить - то ли поостеречься, то ли действительно срочно "завязать", я так и не понял. В то, что он мог написать докладную Демидову, не очень верилось, да и он наверняка знал, что без этого "зелья" мы просто не выдержим. В общем, долго унывать нам не пришлось.
    Свои услуги "носильщика спиртного" неожиданно для всех предложила та самая Анастасия, которая меня однажды "застукала". Способ она придумала гениальный. Надевала на себя две длинные, с широкими складками юбки. На внутренней были нашиты глубокие карманы. Получив от нас деньги и купив спиртное, она шла сначала к себе домой, оставляла одну бутылку себе как оплату за услуги, остальные аккуратно укладывала в свои потайные карманы и спокойно проносила через проходную института...
    Больничный быт тягостно скучен. Водка и любовные романы, редкие приезды родни - вот и все... Что избавит от тоски и боли, от ужаса возможных неудач при операции, от утраты подвижности, когда эти неудачи ломают надежды и жизнь? У каждого - свое.
    Я писал тебе, что профессор Демидов лечил полиартрит хирургическими методами. Если говорить упрощенно, при этой болезни все суставы срастаются. Конечно, не сразу. Сначала затрудняется их подвижность и человек чувствует боль. Потом болезнь приобретает коварные формы. Например, вечером ты ложишься спать, а утром просыпаешься и без боли не можешь шевельнуть ногами или руками. Оказывается, что они за ночь... срослись. Пока сращивание хрупкое, можно усилием воли превозмочь боль и заставить суставы двигаться. За день они разрабатываются и двигаются нормально. Но постепенно подвижность все равно исчезает. Наступает момент, когда суставы срастаются окончательно и человек превращается в уродливую конструкцию из торчащих в разные стороны рук и ног, застывших теперь навсегда!
    Мне уже сделали операцию на тазобедренном суставе правой ноги и "заковали" ее в гипс, когда в клинику привезли парня лет 32 с полиартритом ног и рук. Есть он не мог, ухаживать за собой тоже. Демидову предстояло вернуть подвижность плечевых, тазобедренных, локтевых суставов, колен и голеностопа. То есть предстояло сделать 10-12 операций. Этого больного звали Гриша. Он буквально одурел от своего безысходного положения и страданий, длившихся годами.
    Однажды Гриша, до ужаса похожий своими сросшимися в суставах раскоряченными руками и ногами на паука, ранним утром вообразил во мне что-то для себя очень опасное и, по-видимому, решил со мной расправиться. Вряд ли он причинил бы мне вред, но его рычание, налившиеся гневом глаза, рев и белая пена в углах губ, неудержимое желание повернуться в мою сторону всем телом, раскоряченные пальцы, весь его жуткий облик вызывал у меня не сочувствие, а страх! Я был в гипсе и совершенно беспомощен. Наши кровати стояли почти рядом, еще минута - и это раскоряченное тело могло упасть, навалиться на меня...
    ...Грише сделали три операции. Было просто чудом видеть, как еще вчера неподвижные руки подчинялись ему. Вскоре он мог уже умыться, попить воды, взять ложку. Но операции на тазобедренных суставах он все-таки не выдержал! Умер на операционном столе...
    ...В это же время я узнал, что мои надежды ходить, как мне обещал Демидов, оказались тщетными. Поверь, привыкать к этой тяжкой реальности было очень нелегко.
    Еще до объявления о моей предстоящей операции я почувствовал перемены в поведении палатного врача. Николай Михайлович был ко мне на редкость предупредителен, даже разрешил "для усиления аппетита" легально покупать вино, красный "Кагор", и совершенно открыто пить его перед едой. При традиционной строгости режима такое послабление показалось подозрительным. Парни, лежавшие со мной в палате, завидовали мне, но однажды кто-то из них, видимо, очень опытный "однопалатчанин", задумчиво произнес: "Все это неспроста! Тебя, Олег, явно к чему-то готовят, и, поверь мне, не к самому лучшему".
    Однако я был полон оптимизма и на эти пророчества внимания не обратил. Я еще не знал, что Демидов отказался от первоначального варианта "сконструировать подобие тазобедренного сустава", обмотав, согласно своей методике, конец бедренной кости лоскутом моей кожи, взятой с ягодицы или со спины. По его методике, слой кожи при ходьбе со временем становится подобием хряща, и я получаю возможность ходить.
    Когда профессор изучал снимки моих тазобедренных суставов в первый раз, он искренне полагал, что сможет мне помочь. Но более тщательный анализ привел его к убеждению, что разрушения в правой тазовой бедренной кости слишком велики и старания хирурга вряд ли увенчались бы успехом.
    Со мной врачи решили не советоваться, полагая, что у меня все равно нет выбора. Операция, которую они сочли наиболее целесообразной в моем положении, имела мудреное название - "анкелоз". Это значило, что конец бедренной берцовой кости тщательно вычистят, удалят воспалившиеся фрагменты тазовых мышц, вложат конец кости в "родное" подвздошное отверстие бедра, которое тоже зачистят, и... прочно "заклеят" каким-то биопрепаратом.
    Обо всем я узнал, когда, спустя почти месяц после операции, в палату вошел лечащий врач Николай Михайлович. Присев на мою кровать, он подробно рассказал мне об этом...
    "Олег, ты парень сильный, пережил немало в своей жизни, - начал свою "речь" Николай Михайлович, - выдержишь ты и эту правду. Мы не могли сделать тебе ту операцию, которую обещал профессор Демидов, когда ты к нему приехал. Поверь, не было никаких шансов на успех! Слишком сильно была изъедена кость. Нам пришлось сделать то, что мы сделали. Теперь тебе надо приспосабливаться ходить. Главное, мы добились надежной опоры в бедре и полного избавления от боли! Согласись, это уже немало. Ты заметил, как я хожу?" - неожиданно спросил меня Николай Михайлович и, быстро встав, прошелся от моей кровати до двери палаты.
    Смотрю и ничего особенного не замечаю. Ходит вроде бы как все. И тут, снова присев, он мне говорит, хитро сощурясь и с явным удовольствием: "А у меня, между прочим, правый сустав после травмы тоже на "анкелозе". Я неплохо танцую, быстро хожу. Теперь присмотрись, как я сижу". Он взял стул, сел. Заметил - положение его тела какое-то необычное. Говорит: "Я сел за счет подвижности моей поясницы. Видишь, бедренная кость? - он показал рукой на вершину правой ноги. - Она верхним концом впаяна, как и твоя, в таз. Коленный сустав я сгибаю свободно. Опираюсь на спинку стула, и никто ничего не замечает. Сижу я, обрати-ка внимание, в основном на левой ягодице".
    В общем, тогда доктор меня как будто убедил! Гипс снимать не стали. Решили, что прооперированный сустав надо беречь, ведь предстояло ехать домой под наблюдение амбулаторного хирурга, физиотерапевта и врача по лечебной физкультуре. Стали готовить документы к выписке меня домой...
    И тут я решаю поступать в Саратовский университет...
    Ладно, до скорого! Устал уже...

    20 декабря 1961 г.
    Научная библиотека Саратовского университета.
    7 часов вечера

    Дорогой Николай! Попытаюсь восполнить пробелы в первом ответе на твое письмо. Ты хочешь знать подробности о людях, которые повлияли на мою судьбу при поступлении в университет? Ты совершенно прав. Я и теперь общаюсь с ними и все более понимаю, что благодаря их сердечности и сочувствию могу пользоваться теми радостями, которые были мне недоступны до встречи с ними.
    Если профессор Демидов, лечащий врач Серебряков, выполнив свою работу, отошли в моей памяти на второй план, то новые мои знакомцы стали вестниками перемен в моей жизни...
    Как только я принял решение готовиться к поступлению в Саратовский университет, влиять на меня, как говорится, "и так и эдак" начали десятки людей, включая и тех, кого я вполне мог назвать товарищами по несчастью.
    В палате больше половины считали мое решение полной дурью. Отговаривали. Даже мешали, как могли, готовиться к вступительным экзаменам. По ночам, сделав из двух подушек что-то наподобие укрытия, я при свете крохотного ночника читал учебники, писал конспекты. Бывало, на меня "приземлялась" чья-то подушка и раздавалось шипение: "Эй, студент! Кончай, не мешай спать!" Однажды чуть не случилась драка между мной и одним из парней, который ждал операции, сильно нервничал и, наверное, решил "отыграться" на мне. Потом кто-то написал письмо в администрацию клиники о моих ночных "нарушениях режима". Мне сделали официальное внушение.
    Пришлось маневрировать. После отбоя я засыпал, установив себе время подъема. Например, я приказывал себе "проснуться в три часа ночи". Положив под подушку книги и произнеся эти слова десять раз, я засыпал. Проснувшись ровно в три часа утра, а это время самого глубокого сна моих соседей, я осторожно переворачивался на живот и приступал к занятиям.
    В 8 утра нас умывают. За полчаса до этого надо снова перевернуться на спину, укрыться, положить на учебники подушки и приступить к гигиеническим процедурам: бритью, чистке зубов, умыванию. Таким образом, до завтрака у меня оставалось даже время для короткого отдыха.
    В 10 часов - завтрак. После него можно заниматься вполне легально. Правда, толку от этого было мало. В палате стоял гам, к тому же после публикации в саратовской газете "Заря молодежи" статьи о "юном герое из Института ортопедии и травматологии" в дни посещений у меня от гостей не было отбоя. Став "звездой", я впервые в жизни понял, как это тяжело! Незнакомые люди, в основном девушки, приходили посмотреть на "героя", поболтать, принести что-нибудь вкусненькое. Это было еще одной причиной конфликтов с "однопалатчанами". Они то ли завидовали, то ли действительно уставали от гвалта гостей - девчонок у моей кровати, не знаю, но вновь пошла "телега" администрации. На этот раз я даже обрадовался, когда поток желающих поглазеть на меня уменьшился.
    ...Мария Владимировна, когда я с ней познакомился, меня очаровала! Ты прав - прелестная женщина. Я не знаю, как мне удалось убедить университетское начальство отойти от правил и принять у меня вступительные экзамены за четыре месяца до официальных сроков. О том, что администрация университета, как говорят в таких случаях, "пошла мне навстречу", я узнал после двух недель ожидания ответа на мое письмо ректору. Мария Владимировна Г., доцент кафедры русского языка и литературы филологического факультета, и стала посланцем сочувствия и понимания моего желания учиться.
    Впрочем, ты это знаешь не хуже меня. Теперь подробности, о которых ты не знаешь.
    Когда Мария Владимировна появилась у нас в палате, я спал, спрятав голову под подушку, чтобы не мешал шум. Меня разбудил сосед. Спросонья я не сразу заметил, что прямо передо мной стоит стройная белокурая женщина лет 35 и, мягко улыбаясь, смотрит на мою заспанную физиономию. Слышу ее голос:
    - Простите, я, кажется, вас разбудила...
    - Ну что вы, - я был ужасно смущен, так как не надел обычную свою рубашку и был в больничной, с тесемками у горла. Гостья осторожно спросила:
    - Может быть, мне прийти в другой раз, чтобы вам не мешать?
    Я испугался, что она сейчас уйдет, и поспешно произнес:
    - Что вы! Пожалуйста, не уходите...
    Наверное, эти слова прозвучали так, что она еще шире улыбнулась, кивнула и успокаивающе протянула мне руку.
    - Здравствуйте, Олег. Меня зовут Мария Владимировна. Я пришла из университета по поручению ректора...
    ...Мне все жутко завидовали и в этот вечер даже не скабрезничали. Аромат духов моей гостьи, ее аура феи сделали доброжелательными даже моих противников. В тот вечер я был в центре внимания, словно победитель схватки. Меня вдруг признали человеком незаурядным, потому что ко мне, именно ко мне! пришла женщина такой красоты, такого обаяния и нежности.
    Я услышал от Марии Владимировны, что ректор разрешил создать на филфаке университета специальную комиссию для приема экзаменов у меня. Она сказала еще, что студенты филфака, куда я собирался поступать, будут помогать мне готовиться к экзаменам.
    "Скоро к вам придут мои студенты, которые позанимаются с вами..." Это были ее слова перед уходом. "До свидания, ребята!" - сказала фея, и мои "однопалатчане" вместо обычных в таких случаях слов прощания в едином порыве закричали: "Приходите к нам еще!"
    А теперь представь меня в момент, когда я услышал от палатного врача сообщение, что, раз уж я решил сделать операцию на левом суставе, завтра меня начнут к ней готовить, а дня через три положат на операционный стол! Почему? Да у меня просто выбора не было! Держать меня в ортопедическом институте только потому, что я решил поступать в университет, никто бы не стал. Вот и пришлось спустя месяц после того, как мне сделали операцию на правом суставе, соглашаться на вторую. Надо было выиграть время - полтора-два месяца, за которые я мог бы подготовиться и сдать вступительные экзамены в университет.
    Конечно, был риск! Я знал, что произошло с моим правым суставом. Теперь-то мне обещали сохранить подвижность в левом, но гарантий все равно не было!
    То есть я сам вовсе не был уверен в благоприятном для меня исходе операции. Могла случиться та же история, что и с правым суставом.
    В самых мрачных фантазиях я видел себя похожим на воробья, прыгающего с "запертыми" тазобедренными суставами на костылях, а когда сажусь, то плюхаюсь на ягодицы, потому что сесть прилично просто не в состоянии.
    "Однопалатчане" осуждали меня. Предрекали жуткую жизнь, которую никак не украсит никакое высшее образование, ради которого я иду на такой риск.
    Однажды, в самый разгар спора, дверь тихо отворилась и порог палаты неспешно переступила женщина лет сорока пяти в просторной домашней кофте, с перекинутым через руку плащом. Доброе, с крупными чертами лицо гостьи выражало озабоченность. Обитатели палаты, ничего не замечая, продолжали галдеть. Женщина остановилась и о чем-то тихо спросила у моего соседа, а затем направилась в мою сторону. Наши глаза встретились, и мне показалось, что я где-то видел это лицо, эти карие глаза и эти косы вокруг головы.
    Она подошла и все так же тихо сказала: "Здравствуйте! Так вы и есть Олег, да?" Я ответил кивком, продолжая мучительно вспоминать, где и когда я мог ее видеть. Она села на краешек моей кровати, положила руку на мою загипсованную ногу и, помолчав, продолжила: "Меня зовут Капитолина Ивановна. Я сестра Ольги Ивановны, подруги вашей мамы - Зинаиды Никитичны. Ольга Ивановна вчера позвонила мне и рассказала вашу историю. Я готова вам помочь, если, конечно, вы захотите..."
    В этот момент пришла помощник палатного врача и сообщила: "Юрганов, через три часа вас повезут в операционную. Так что будьте готовы..." Капитолина Ивановна с тревогой посмотрела на меня и спросила: "Они все-таки хотят вас оперировать? Сестра мне писала, что это опасно..." Я ничего не ответил. Сообщение о предстоящей операции вызвало шок. Едва справившись с волнением, в полной тишине, я почти шепотом ответил: "Отменить операцию они могут, только если я уеду, а ехать мне некуда. Экзамены в университет начнутся через две недели". Капитолина Ивановна засуетилась, встала и поспешно сказала: "Так я вас заберу к себе, прямо сейчас! Вы знаете, к кому тут надо обратиться?"
    В палате началось что-то невообразимое! Ребята громко стали советовать Капитолине Ивановне выйти в коридор и поискать палатного врача. Одни кричали, что тот наверняка уже в операционной... Другие возражали, что он никак не мог туда пойти, потому что операция только через три часа...
    Наконец Капитолина Ивановна поспешно вышла из палаты, а я суетливо стал собирать из тумбочки свои вещи. Через полчаса пришел палатный врач и спокойно спросил: "Ну что, Юрганов, покидаешь нас? Ладно, до встречи. Только есть одна проблема: не знаю, как тебя отвезти к..." Он виновато посмотрел на Капитолину Ивановну, но та, успокаивающее коснувшись его руки, сказала почти радостно: "Сейчас я позвоню, и приедет машина. Мы на ней хлеб развозим по магазинам, довезем и Олега!" Раздался дружный хохот.
    И действительно, минут через двадцать приехала машина. Распрощавшись с ребятами из палаты, которая была моим пристанищем целый год, я с помощью санитара, ковыляя на костылях, добрался до выхода из клиники. Там стоял маленький фургончик - "Москвич". Шофер и санитар аккуратно перевернули меня на живот и почти задвинули внутрь фургона, где вкусно пахло хлебом.
    ...Ехали недолго. Моя спасительница жила неподалеку от Института ортопедии и травматологии. После того как Капитолина Ивановна и водитель осторожно занесли меня в просторную комнату и опустили на большую кровать, стоявшую у окна, хозяйка, виновато улыбнувшись, сказала: "Олег, ты полежи немного, я быстро сбегаю на работу, а заодно принесу тебе чего-нибудь поесть. Чего бы тебе хотелось, сынок?" Я, немного растерянный, а если быть точным, просто обалдевший от неожиданных перемен в моей жизни, молчал. Она понимающе улыбнулась и, сказав: "Да ладно, сама соображу...", ушла.
    Я не стану живописать тихий, размеренный быт одиноко жившей Капитолины Ивановны. Наслаждался атмосферой уюта теплого дома, о котором за год клиники просто забыл. Настало время, когда мои ум и чувства постепенно наполнялись новыми заботами, радостями и сюрпризами.
    Во-первых, приходили студенты университета, помогавшие мне заниматься. Во-вторых, было составлено расписание экзаменов и в тишине дома Капитолины Ивановны я мог спокойно к ним готовиться. В-третьих, я... моментально влюбился! Да так, что сам испугался.
    Как ни прятал я свои чувства, Капитолина Ивановна что-то заподозрила. Да и как было не заподозрить, если в дом зачастила девушка, которая помогала мне готовиться к экзамену по русскому языку и литературе, и мы с ней очень скоро перешли к разговорам о вещах, далеких от экзаменационных тем... Раз уж ты в своем письме просишь рассказать об этом подробнее, так и быть...
    Звали студентку Вера. Ей было 19, а мне - 21. Родилась она в Хвалынске, где, как ты помнишь, и мой отец появился на свет. Чуть выше среднего роста, с темно-русыми волосами, большими зелеными глазами, пухлыми губами. Говорила Вера воркующим голосом, тепло и сердечно. Она училась на втором курсе и мечтала быть учительницей. Из ее откровенных рассказов я понял, что она - "плод любви", свидетельство последней встречи ее матери с любимым, который уходил в никуда зимой 1941 года.
    Оплакав погибшего возлюбленного, мать сразу после войны вышла замуж, и у Веры вскоре появилась сестра. Конечно же, в Веру влюблялись и к ней влекло многих ребят-однокурсников. Иначе, наверное, и быть не могло. Она притягивала парней как магнитом! Как видишь, и я не стал исключением.
    Почему-то Капитолине Ивановне Вера сразу не понравилась. Она считала, что девушка изматывает меня долгими разговорами, мешает нормально готовиться к экзаменам, вовремя есть, пить и спать. Может быть, она ревновала? С чего бы это? Как мог, я пытался сглаживать ее недовольное ворчание, когда Вера засиживалась допоздна.
    ...Все экзамены я сдал на "отлично" и только немецкий - на четыре балла, однако в сумме получалось, что я набрал достаточное их количество и мог предполагать, что, скорее всего, по конкурсу пройду.
    По этому поводу мои новые друзья и Капитолина Ивановна устроили "сабантуй". Было весело, но на душе скребли кошки. Предстояло ехать домой, в Краснодар. Снимать гипс, тренироваться. С тревогой я думал, успею ли к сентябрю прийти в хорошую форму, чтобы приступить к учебе?
    Причины для тревог были. Шутка ли, пролежать год в постели! Перенести тяжелую операцию. Мышцы ног стали тонкими тряпочками, которые теперь надо было размассажировать, заставить держать вес моего тела. Но прежде всего предстояло снова (в который раз!) научиться ходить.
    Конечно, я тосковал еще и потому, что предстояли долгие три месяца разлуки с моей любовью - Верой.
    Но... был куплен билет, и вокзальные санитары посадили, а точнее, положили меня на нижнюю полку плацкартного вагона.
    На крупных железнодорожных станциях в вагон заходил фельдшер местного медпункта. Оказывается, из каждой станции, начиная от самого Саратова, по телефону сообщали о движении на линии "важной персоны" - загипсованного Олега Юрганова. Меня заботливо спрашивали, не нужно ли чего, и, пожелав счастливого пути, провожали поезд дальше на юг - в Краснодар.
    В Ростове предстояла пересадка. Дело хлопотное! В вагон вошли два санитара, дюжие ребята, взяли меня на руки, отнесли на перрон и посадили в инвалидную коляску.
    Сооружение это никак не было приспособлено для транспортировки такого "негабаритного груза", каким оказался я. Загипсованная нога торчала, как дуло станкового пулемета "Максим". Спина внутри гипсового панциря изогнута дугой. Левая нога с натянутыми на нее двумя шерстяными носками висела на краю коляски, чуть ли не касаясь пальцами сырого асфальта перрона. На меня было наброшено одеяло, и моя кудлатая голова в меховой шапке (в самом начале апреля пробирал весенний морозец) напоминала широкое гнездо, когда я вертел ею в разные стороны, обозревая вокзальный быт.
    За мной присматривала фельдшер - худенькая молодая женщина. Она бодро притопывала вокруг меня и приговаривала: "Ваш поезд, Олег, будет уже через полчаса. Осталось потерпеть совсем немного. Вы не замерзли?"
    Между тем поезд все-таки опаздывал. Наступил вечер. Я почувствовал, что мне надо "кое-куда". Только хотел поделиться с санитаркой своими "соображениями", как она неожиданно запричитала: "Я быстренько смотаюсь в здание вокзала. Ваш поезд будет только минут через десять. Хорошо?.." Мне ничего не оставалось, как молча кивнуть.
    Перрон был безлюден. Ожидая возвращения фельдшера, я порядком продрог и, чтобы как-то согреться, непроизвольно передернул плечами. Наверное, это дало толчок коляске, и она, медленно развернувшись, стала двигаться к краю перрона, туда, где двумя матовыми полосами светились рельсы.
    Не успел я сообразить, что же делать, как почувствовал, что коляска набирает ход. Катилась она под уклон, навстречу приближавшемуся пыхтящему, дымному паровозу, тащившему длинный состав. Мне удалось остановиться буквально в нескольких сантиметрах от края высокого перрона. Схватившись руками за колеса, я что есть силы сжал их и почти завис над рельсами. Раздался истошный свисток паровоза, в него вплелся то ли визг, то ли жуткий крик вернувшейся на перрон женщины-фельдшера. Она оттащила меня от гибельного края и тут же в голос разрыдалась. Такая вот оказалась впечатлительная...
    ...И снова я в вагоне. На этот раз ехал без попутчиков. Проводница иногда спрашивала, не нужно ли мне чего. Ничего мне не было нужно, потому что я писал письма своей возлюбленной Вере и просил проводницу бросать их в почтовые ящики на каждой станции. Человеком она оказалась невозмутимым, только однажды спросила с улыбкой: "Ты что, писатель?" Послушно кивая в ответ на протянутый мною очередной конверт, она брала его и направлялась к почтовому ящику на перроне очередной станции...
    Ты, мой друг, все просишь меня побольше документальности. Правильно! Хронограф иначе не может... Но у меня сохранилось только одно письмо к Вере с дороги. Раз уж ты просишь документов - дам тебе возможность прочитать то заветное, что с кончика пера просилось на бумагу под стук колес. Это письмо было написано почти сразу после того, как я едва не погиб. Даже не знаю, как оно у меня сохранилось и как попало ко мне от Веры. Ну да ладно!
    Здравствуй, моя девочка! Я уже еду в поезде, несущем меня прямо в Краснодар. Через каких-то семь часов буду дома. Что ты делаешь и где ты теперь, когда появились в твоих руках эти мои тетрадные листочки? Я заранее прошу прощения за те ужасы, которые все-таки перескажу. Представь, чуть не попал под поезд. (Дальше я рассказываю ей ситуацию, о которой ты знаешь. - О.Ю.)
    Жизнь начинаешь ценить лишь на грани ее утраты. Во всяком случае, я был готов поверить в эту истину, когда моя непослушная коляска несла мое закованное в гипс тело на рельсы. Но и сама жизнь для меня была абстракцией до той поры, пока я не встретил тебя, пока не понял, что такое тепло твоего дыхания, твой шепот, прикосновение ладоней, запах твоих волос... Я понял, что, потеряв все это, я потеряю саму жизнь. Заметь, не жизнь я потеряю, попав в мясорубку железа, влекомого пыхтящим паровозом, а потеряю жизнь, утратив все то, что ты мне дала с присущей тебе щедростью. В моей памяти, как в шкатулке, хранится все, что я получил от тебя в те часы и дни, когда нам никто не мешал. Когда мы слушали музыку, когда учебники мирно дремали рядом с нами, а я выстукивал по своему гипсу ритм той части "Кармен", которая так тебе нравилась. Я снова и снова представляю, как буду готовить себя к студенческой жизни. И только ты будешь помогать мне выдерживать все тяготы тренировок, когда ноги будут учиться ходить уже в третий раз в моей жизни. Я закрываю глаза и вижу твой взгляд. Твои губы, которые произносят мое имя, храня его для тебя. Быть может, сейчас, когда ты читаешь это письмо, твои губы неслышно шевелятся и в твоей памяти сохраняется все, о чем я тебе сейчас пишу. Я удерживаю себя от соблазна написать свое имя снова и снова, чтобы, прочтя, ты еще и еще раз повторяла его. Удерживаюсь, чтобы неожиданно громко не крикнуть: я люблю тебя! Когда я получу письмо от тебя, написанные твоей рукой строчки, я приму их, как бальзам. Так что пиши чаще, потому что твои письма помогут мне преодолеть все трудности моих тренировок.
    А вот и новая станция. Названия не знаю, а спрашивать проводницу нет времени, она сейчас придет и, как всегда, спросит: "Олег! Здесь тоже надо бросать письмо в почтовый ящик?" До встречи! Целую... Я.
    Видишь, Коля, я свое обещание выполнил. Но, пожалуйста, не требуй больше повторения моих откровений...
    Я приехал в Краснодар ярким солнечным утром. На перроне стояли мои родители и младший брат - тринадцатилетний пацан. Я не видел их почти полтора года. До такси меня везли на тележке носильщика. Было смешно и забавно восседать на ней вместо чемоданов и тюков. В такси я влезть не мог, просто не вмещался, поэтому пришлось ловить маленький грузовичок.
    Я лежал в кузове, морщась от боли на каждой кочке, а мои родители и брат сидели рядом на деревянной перекладине. Ехали через весь город. Здесь была уже настоящая весна. Я наслаждался свежестью утра после палаты, пропитанной лекарствами, сыроватого воздуха моей комнаты в квартире Капитолины Ивановны, прогорклой атмосферы вагона...
    ...Наступили будни моей подготовки к учебному году. Я понимал, что если буду следовать рекомендациям врачей - не снимать гипс еще два месяца, - то к сентябрю мои ослабевшие мышцы не успеют приобрести упругость. Выбора не было, и я решил рискнуть. Недели через две после приезда домой решаюсь снять свои гипсовые оковы. Конечно, я опасался, что сустав мог срастись еще недостаточно прочно, и нашел компромисс - снял гипс только от стопы до колена, сохранив гипсовый бедренный пояс.
    Расчет был прост: тазобедренный сустав пока остается неподвижным, не будет испытывать нагрузок, а я могу разрабатывать коленный сустав и стопу...
    ...Несчастные мои родители! Они редко меня видели все эти годы. Но едва я появлялся в отчем доме, как неизбежно давал им повод для волнений. Вот и теперь они с беспокойством смотрели на меня. Назавтра мне предстояло сделать первые попытки согнуть колено на полградуса, закусив губы, чтобы не застонать от жуткой боли... Они старались не смотреть на эти "эксперименты" - и правильно делали!
    В общем, я весь июнь таскал на себе остатки гипса и каждый день боролся с соблазном снять его. Останавливала память, которая запечатлела взгляд нашего палатного врача. Будто тень отца Гамлета, он являлся передо мной, едва я доставал пилу, припрятанную под кроватью, чтобы окончательно распилить мои гипсовые "оковы". Наконец в самом конце июня я не выдержал.
    В доме никого не было. Я вертикально распилил гипсовый пояс и стал пилить дальше вниз к колену. На мне были как бы гипсовые трусы с одной штаниной. Вот ее, эту "штанину", я распилил поперек, а затем, раздвинув половинки, выполз из гипсовой скорлупы на кровать.
    Было страшно. Напуганный тем, что может произойти разрушение еще недостаточно прочно спаянного сустава, я старался быть очень осторожным. Но при этом меня мучил вопрос - как же все-таки я буду сидеть? В тот же день, может быть через час после того, как я избавился от гипса, я попытался сесть на стул. Снова вспомнил, как садился мой палатный врач, и основной упор сделал на левую ягодицу. Правая нога была вытянута, как палка. Я попытался согнуть ее в колене, но пока ничего не получилось - за полгода пребывания в гипсе коленный сустав и связки "забыли", как надо работать. Было ужасно больно! И все же у меня получилось что-то похожее на положение сидящего человека! Это воодушевило, а через месяц я сидел уже вполне прилично.
    Однако когда я попытался надеть трусы, носки, брюки, меня ждало полное разочарование! Запертый тазобедренный сустав не давал мне никаких шансов согнуть ногу и просунуть ее в штанины брюк. Наклон, на который я был способен с помощью позвоночника, не позволял дотянуться до кончиков пальцев ног и надеть носки. Сидеть я мог не более получаса - начинала страшно ныть поясница. А теперь представь, сколько часов я должен был высиживать за письменным столом и на лекциях в университете, в библиотеке!
    Выбросив гипс, я занимался 10-15 часов разработкой мышц тела, приучением их к нагрузкам. Мучился от болей, но шаг за шагом приближался к результату. Вскоре правая нога, которая была в гипсе почти три месяца, стала сгибаться в колене уже до критической точки. Это, когда между икроножной мышцей и ягодичной я мог поместить свой кулак. Ближе, плотнее никак не получалось!
    Поясница постепенно стала выдерживать длительные нагрузки. я мог уже сидеть и писать около двух-трех часов кряду. Чтобы вырабатывать разные положения сидя и приучать к нагрузкам мышцы спины и поясницы, моделируя работу над книгами, я стал переписывать в тетрадь толстый том какого-то романа.
    В середине июля я впервые вышел на берег Кубани и решил, что пора искупаться и мне в ее прохладной глади. Плавал я неплохо и сразу же почувствовал себя в воде уютно. Все мышечные боли куда-то исчезали, и я резвился с местными парнями.
    Как и всякого молодого человека, меня, 23-летнего парня, тянуло на подвиги. Вот тут-то я в очередной раз чуть не погиб. Соседские парни, увидев, какой накачанный был у меня пресс, плечевые и грудные мышцы, предложили переплыть Кубань. В том месте, где мы жили, она не была быстрой, но если не хватало сил достичь противоположной стороны, течение неминуемо уносило в широкую даль, которая уже морщилась водоворотами.
    Кубань каждый год принимала дань - утонувших парней, демонстрировавших друг перед другом свою удаль. Я не плавал на большие расстояния года два... Но разве откажешься от соблазна, когда в тебе "кровь молодая кипит" удалью и силой!
    Прыгнули... Поплыли... Сначала все было хорошо. Весело переговаривались, плывя чуть наискосок, против течения, чтобы не позволить ему отнести к широкой стороне реки. Я наверняка переоценил свои силы и уже на середине реки понял, что меня ждет беда.
    Навстречу, рассекая воду, в мою сторону шла огромная баржа. Несколькими рывками я пересек ее курс, и это было ошибкой. Я стал выдыхаться.
    Баржа приближалась. На корме сидело два-три человека. Не глядя в мою сторону, они лениво переговаривались. Я крикнул: "Помогите!", но и это было ошибкой. Этот крик означает, что ты признаешь нужду в помощи, перестаешь сопротивляться и твои ресурсы мгновенно иссякают.
    Я испытал странное чувство. К горлу подступил сладкий ком, а там, где был желудок, ощущалась холодная пустота. Руки уже не слушались, и, непроизвольно глотнув воздуха, я вяло двигал ими, толкая тело к берегу, который был хоть и близко, но для меня уже казался недосягаемым. Парни, далеко отогнанные течением, весело плескались, не замечая меня, а я уже прощался с жизнью...
    Мимо, шумно пыхтя моторами, прошла баржа. Течение несло меня все дальше от заветной кромки берега, и тут я непроизвольно дернулся, делая последнюю, наверное, инстинктивную попытку достичь берегового склона, который обещал мелководье в том месте, куда я сейчас из последних сил греб.
    И точно! Я увидел торчащую из воды палку и в последней надежде судорожно за нее схватился. Это был вбитый глубоко в грунт кол, на котором висела толстая леска с большим крючком с нацепленной на нем приманкой для крупной рыбы. Кол меня выдержал. Вцепившись в него, я час или полтора лежал на воде, не веря, что все благополучно обошлось. Наконец я выполз на берег. Плыть назад уже не решился. Часа через три соседи моих родителей перевезли меня на лодке на наш берег...
    Это я к тому тебе рассказываю, что в то время, когда я только вставал на ноги, мне не было чуждо лихачество. Наверное, в 23 года оно понятно. Я с каждым днем чувствовал прилив сил, да такой, что голова кругом шла от молодости, которую болезнь пыталась победить...
    ...Приближался день моего отъезда в Саратов. Я неплохо ходил, правда, еще не мог оставить костыль, но, опираясь на него и на палочку, передвигался достаточно резво. Очень хотелось вернуться в Саратов только с одной палочкой! Но... этого никак не удавалось добиться - мышцы моих ног все еще не были готовы к такому "геройству".
    За эти месяцы тренировок я получил три письма от Веры, и каждое вызывало у меня тревогу. Не было в ее письмах прежнего тепла, нежности, и я был готов сейчас же лететь в Саратов или в Хвалынск, чтобы увидеть, поговорить, спросить ее, что случилось, откуда такой холод.
    Не выдержав, я все-таки написал своему приятелю в Саратов, поделился своими тревогами. Он быстро прислал мне примерно такой ответ: "Слушай, Олег Юрганов! Тебе не надо думать о Вере. Тебе надо думать о том, зачем ты поехал в Краснодар и с чем должен вернуться в Саратов..." Вот так!
    23 августа 1961 года я вернулся в Саратов. На вокзале меня встретила Мария Владимировна и привезла в студенческое общежитие. Никого из ребят там пока не было, ведь до учебного года оставалась еще почти неделя...
    ...Вера пришла в общежитие увидеться со мной вместе со своей подругой Ниной, которая часто захаживала еще на квартиру Капитолины Ивановны, помогая мне готовиться к экзаменам.
    Я задремал, и девушки тихо присели у кровати. Наверное, они вскоре решили прийти в другой раз, но я, проснувшись и увидев Веру, едва не задохнулся от радости. Ее волосы выгорели, глаза, казалось, тоже. Смуглолицая, похудевшая, она восторженно смотрела на меня и молчала. Наконец мы поздоровались. Я встал и, желая показать, какой я герой, прошелся даже без костылей и палочки. Девчонки захлопали в ладоши, радостно меня разглядывая.
    Вера подошла ко мне, обняв, расцеловала. Мои подозрения мгновенно рассеялись, и волна нежности чуть не свалила меня с ног. Правда, я заметил, что Вера выше меня почти на полголовы, и немного смутился. Не ускользнуло от меня и то, что, когда первые эмоции восторга улеглись и мы заговорили о скором начале учебного года, о студенческом быте, встрече в учебных аудиториях, на лице Веры мелькнула какая-то странная тень. Я заметил это, когда шел к столу взять тетрадь, лежавшую там со вчерашнего дня.
    Конечно, я сильно хромал. Запертый сустав позволял двигаться правой ноге вместе с бедром и позвоночником. И внешне казалось, что с каждым шагом правой ноги движется вся правая часть тела. Левая нога была короче на полтора сантиметра, и я на нее припадал. Но я быстро об этих неприятностях забыл. Слишком велика была радость встречи с Верой.
    Совсем скоро начались учебные будни: лекции, работа в библиотеке, семинарские занятия. Моя любовь отошла на второй план. Вера жила в общежитии, расположенном далеко от нашего, и мы виделись поначалу редко. Встречались в библиотеке, где однажды я и увидел ее в обществе высоченного, очень загорелого и колоритного мужчины с "нездешним" лицом.
    Это был Бранко - эмигрант из Югославии, невесть как оказавшийся в наших краях. Он преподавал итальянский язык в Саратовской консерватории, а на филфаке университета совершенствовал свой русский.
    Разница в возрасте между ними была просто вопиющей - 30 лет. Рядом с ним Вера выглядела ребенком. Я был настолько ошеломлен, что долгое время отказывался верить, что между ними - "отношения". Мой приятель (помнишь, он прислал мне очень лаконичное письмо в Краснодар?) рассказал подробности, и сомнений не оставалось. Мое душевное состояние было тягостным. Я не знал, что мне делать.
    ...Однажды Вера попросила меня о встрече и мы поговорили. Вся в слезах, Вера призналась, что любит и Бранко, и... меня. Что она пребывает в страшном отчаянии! Не знает, как ей поступить. Рыдая, она непрерывно повторяла: "Прости меня, ради Бога! Помоги мне, прошу тебя... Не отгоняй меня от себя". Позже я узнал, что в тот момент Вера была беременна и готовилась делать аборт. Я и сам был в шоке от ее состояния.
    ...Я пишу тебе все эти подробности намеренно, стараясь подвести к мысли о любви как чувстве страшно трудном для осознания и понимания. Оказывается, она может походить на тяжелую затяжную болезнь! Особенно трудно, когда ты пришел в нормальную жизнь из крови и боли, из риска все потерять от неосторожного движения скальпеля хирурга или от собственного неистового лихачества, как вызова проклятой судьбе.
    Пройдя восстановительный марафон в Краснодаре за вдвое меньший срок, чем было назначено докторами, успев при этом и в глаза смерти посмотреть, и насладиться победой над самим собой, научившись простым, обыденным навыкам: сидеть, стоять, ходить, я не был готов к таким нелепым "сюжетам" в любви и расценил поведение Веры как предательство, с трудом сдерживая тяжкие слова в ее адрес...
    Вскоре мы расстались. Все мои мучительные переживания сегодня уже не имеют значения. Я учусь и, может быть, завтра снова столкнусь с очередной проблемой, которую мне придется решать. Такой вот я, видимо, "проблемный человек"...
    Тогда мы с тобой так и не встретились... Я сильно изменился за прошедший год. Хотя... Ну что такое 23 года? И все же глаза выдают. Порой трудно спрятать горькую усмешку как след пережитого. Но я всегда был оптимистом и теперь изменять своим привычкам не буду... Прощаюсь с тобой, не знаю, устроит ли тебя то, что я написал.
    Пиши, обнимаю. Олег.
    * * *

    А теперь снова вмешаюсь я... То, о чем писал Олег в 1961 и 1962-м, имело продолжение. Есть возможность убедиться, насколько бывают трудны шаги мужчины по тропам любви. Сколько ушибов и шрамов оставляет в душе человека эта дорога.
    Казалось, прошли годы. Притупилось, стало уходить в прошлое пережитое. Но снова и снова Олег попадал в свои лабиринты любви, ощущая горький вкус прошлого опыта, который не хотел его оставлять.
    В нашем семейном архиве сохранились письма - продолжение первой части истории жизни Олега. По их мотивам я хотела писать повесть, но когда стала работать над "Автопортретом...", поняла, что никто не сможет рассказать о случившемся лучше самого участника и автора сложных жизненных обстоятельств.
    Начну с короткого письма от Николая М., того самого журналиста, который еще в начале 1961 года сумел "разговорить" Олега, убедив его написать свою юношескую биографию.

    Саратов - Минск,
    1973 год. Николай - Олегу

    Здравствуй, Олег!
    С огромным трудом мне удалось найти твой новый адрес. Спасибо твоим родителям, которые поняли, что я ищу тебя не из любопытства, а из желания работать над книгой о тебе и твоей трудной жизни.
    Знаю, знаю! Ты снова скажешь, что время биографий и мемуаров у тебя еще не наступило, но и я повторю в который раз, что ты неправ. Твоя жизнь должна быть известна людям, потому что тысячи попадают в ситуации, аналогичные твоей, и гибнут, так и не попытавшись бороться за себя и свою душу. Вот и теперь я прошу тебя: расскажи, пожалуйста, как сложилась твоя жизнь дальше, после 1962 года?
    Не стану продолжать эту записку, главное и так понятно. Николай М., как мне показалось, был прав. Надо рассказывать о жизни человека. Сделает это лучше всего тот, кто ее сам и проживает. А если в этой жизни случились события неординарные, трагические, если эти события подвергли трудному экзамену душу человека, рассказывать об этом необходимо тем более! Я стала союзником Николая М. и настойчиво убеждала мужа продолжить свои письма к "хронологу". Мне удалось... Теперь читатель имеет возможность увидеть продолжение истории, начало которой уже знает...

    Минск, 1973 год, декабрь

    Дорогой Николай!
    Пишу тебе, честно говоря, без особой охоты, следуя чувству долга: обещал, теперь уже Тане, которую неведомо как ты убедил в своей правоте. Во всяком случае, она на меня так насела, что я сдался...
    ...Ну что ж, продолжу с конца 1962 года. Я учился в университете на филфаке, и дела мои шли очень неплохо. Мучительно переживал разрыв с Верой, которая из университета ушла в академический отпуск. Вскоре я узнал, что он вышла замуж, правда, не за Бранко. Через полгода развелась. Снова вышла замуж и снова развелась. Это было похоже на сумасшествие. Между тем ее отношения с Бранко продолжались.
    Меня привлекали студенческие компании, я жил своей жизнью, пока однажды не встретил девушку, которая показалась мне привлекательной. Наверняка я очень устал от своих бесконечных размышлений и хотелось обыкновенного, ясного и очень простого счастья.
    Я слышу иногда, как женщины говорят о "простом бабьем счастье". Это когда есть любящий муж, дети, дом. Может быть, мне, человеку с далекими крестьянскими корнями, хотелось такого же, только "мужицкого счастья", в котором одиночество противоестественно? Это я так пытаюсь тебе объяснить, почему я быстро откликнулся на едва уловимый интерес ко мне со стороны Лены, выпускницы Саратовского педагогического института, с которой я познакомился на одной из вечеринок.
    Мы общались с ней не более двух-трех дней. Бесконечные наши разговоры - уже наступили каникулы у меня, а у нее остались позади госэкзамены - сблизили нас. Жила она в Энгельсе, под Саратовом, с мамой и старой кошкой Кисой, кстати, существом с необыкновенно мерзким нравом. Отец погиб в первые же дни войны, а мама работала в средней школе учительницей русского языка и литературы. Лена, моя новая знакомая, только что окончила романо-германское отделение пединститута. И не просто окончила, а блестяще, с красным дипломом. Похоже, что учиться иначе она просто не могла. Школу, например, окончила с золотой медалью, теперь институт...
    Да, была она очень эрудирована. Я, признаюсь откровенно, частенько обнаруживал досадные пробелы в своем гуманитарном образовании. В общем, все складывалось прекрасно. Нам было очень интересно друг с другом, и бесконечные разговоры очень скоро продолжились у нее дома, куда она пригласила меня сразу же после начала летних каникул. До отъезда в Краснодар у меня оставалось два-три дня, и я согласился.
    Поздним вечером, после долгих разговоров о поэзии я, поддавшись минутному соблазну, попытался Лену поцеловать, сидя с ней на ночной скамейке у толстой липы, росшей рядом с ее домом. Что на меня нашло, не знаю. Особых чувств к ней я не испытывал, но... Она неожиданно... расплакалась! Всхлипнув, сказала мне, что "это..." для нее "...непременный сигнал притязаний мужчины".
    Видит Бог, никаких "притязаний" у меня не было! Я просто поцеловал... Однако после ее неожиданных слез я растерялся... Наверное, я все-таки делал "что-то не так"? В тот вечер мы разошлись: она пошла спать домой, а я устроился на летней тахте, которая стояла тут же у толстой липы, в маленьком садике. Потом оказалось, что ее мама не спала всю ночь. Она слышала редкие, украдкой всхлипывания дочери и уже хотела идти к липе, где я устроился, чтобы "серьезно поговорить с молодым человеком", но все-таки решила дождаться утра.
    Утром Лена как ни в чем не бывало весело болтала о всяком-разном, а я, "сделав выводы", был сдержан, аккуратен в словах и жестах.
    К концу дня я уехал на вокзал, сел в поезд и отправился домой в Краснодар. За двое суток, проведенных в доме Лены, я написал три рассказа, которые читал ей вслух и с удовольствием смотрел, как она радуется, слушая меня, как бурно меня хвалит. Тогда я понял, что нас, мужиков, и в голодный год хлебом не корми - вполне достаточно похвалы женщины.
    Я оставил свои рассказы Лене вместе со своим краснодарским адресом и уехал в родительский дом "наращивать жирок" для будущего, уже второго учебного года.
    Прошло недели три после моего приезда домой, когда я получаю от Лены письмо, в котором она пишет, что ужасно скучает и просит разрешения моих родителей приехать в Краснодар - погостить, увидеться со мной.
    Странное простодушие Лены меня ошеломило. Я не считал, что двое или трое суток нашего общения "посеяли" в моей душе нечто такое, что я мог бы назвать привязанностью или чем-то большим. Почти сутки я размышлял над ее письмом, прежде чем пришел к своим родителям...
    Что же со мной происходило в тот момент? Впервые я встретил девушку, которая стремилась к общению со мной. Она признается, что очень скучает и хочет встретиться. Мне показалось, что, если я человек порядочный, простое, естественное желание Лены увидеть меня должно быть мною услышано. Наивно ли, глупо, несовременно я рассуждал тогда - кто знает? Однако именно так я и рассуждал, когда решился на разговор с моими родителями.
    Мои мать и отец - люди консервативные. Они считают, что отношения юноши и девушки должны развиваться по "традиционному сценарию". "Мне кажется, - внушал мне отец, - ты должен был с ней встречаться не два-три дня, а гораздо большее время. Надо ее получше узнать и дать ей возможность так же хорошо узнать тебя!" "Алик, - нервно теребя фартук, говорила моя матушка, - надо бы узнать, в курсе ли мама этой девушки, что она собирается ехать к парню в гости, в его дом после всего-навсего двух-трех дней общения".
    Наверняка и я буду выговаривать своим детям похожие истины в такой ситуации. Но мне шел уже 24-й год! Я продолжал оставаться юным, непорочным существом, для которого женская ласка и девичья нежность были недоступны. Все пережитое с Верой было всего лишь намеком на естественные и страстно мною желанные ощущения и переживания, которых я был лишен. Наверное, это и послужило основанием для моей опрометчивости. Видя, что мои родители в принципе не против этого визита, я послал телеграмму Лене: "Приезжай, жду!" Уже через неделю я знал номер поезда и вагона, а через двое суток встречал ее на краснодарском вокзале.
    ...Никогда не забуду момент, когда мы стояли на задней площадке полупустого трамвая, направлявшегося с вокзала к моему дому. Я мучительно боролся с ощущением странной нелепости ситуации, в которую сам добровольно попал. Лена что-то почувствовала. С присущей ей прямотой спросила: "Ты что это мрачен? Может, я все-таки приехала некстати?" Я поспешно замотал головой. Было стыдно за свою слабость, и только ночью, когда закончился веселый день за столом, умело организованным моими родителями, я успокоился.
    В конце концов, ничего страшного не произошло! Приехала девушка, которой я нравлюсь, которая решилась приехать к парню в дом, не испытывая при этом никаких комплексов. Ей можно было даже позавидовать...
    Она гостила у нас неделю. Я - живой человек, поэтому не мог равнодушно находиться рядом с девушкой и не прикасаться к ней. Она теперь сама помогала мне и совсем не походила на недоступную барышню из девятнадцатого века. Правда, дальше поцелуев дело не шло. Лена без обиняков сказала: "Я хочу, чтобы ты знал: близость будет, только если мы поженимся". Но я не был к этому готов! Более того, я не желал брака, считая, что еще рано, а может быть... Нет, скорее всего, именно так и было - в глубине души я полагал, что Лена не та, с кем мне хотелось бы связать свою судьбу.
    Мы много гуляли по окрестностям и паркам. Было чудесное время - лето, нежаркое и ароматное. Однажды мы уселись на траву и Лена вдруг сказала: "Я хочу тебе откровенно признаться, что люблю тебя, но если ты решишь жениться на мне, я обязана сказать, что... не могу иметь детей".
    Сам этот разговор, вернее, тема разговора была настолько ошеломительна для моих чувств и ума, что я долго не мог прийти в себя, пытаясь осознать "крутые" виражи возникших обстоятельств. Я видел перед собой женщину и не мог вымолвить ни слова. Она спросила: "А ты меня любишь?" Я машинально кивнул. Почему я это сделал, не знаю, но я кивнул. Она подсела поближе и сказала: "А детей я не могу иметь потому, что у меня больное сердце. Диагноз скучный и банальный: "порок митрального клапана с преобладанием стеноза". Это случилось после тяжелейшей ангины, которую я перенесла в тринадцатилетнем возрасте. Теперь, если я забеременею, мое сердце не выдержит нагрузок. Об этом мне сказали врачи. Так что лучше не иметь детей, и тогда можно прожить довольно долго".
    Потрясенный услышанным, я попытался успокоить ее: "Знаешь, я не думаю, что ты права. Многие женщины, даже услышав от врачей такой приговор, выходят замуж, рожают... Просто надо поддерживать свой организм, стараться извлечь из него все ресурсы. Ты молода, да и наука не стоит на месте, со временем возможна хорошая операция..." Она молчала, но я увидел в ее глазах благодарность. Эту же благодарность я услышал и в ее голосе. По-моему, это же чувство было в слезах, собравшихся в уголках ее глаз. "Ты - хороший человек, Олег! Спасибо тебе. Такое может сказать только тот мужчина, который любит..."
    Мы вернулись домой. Я попросил Лену подождать в моей комнате, а сам решил поговорить с родителями. Очень осторожно я намекнул, что могу жениться и мне хотелось бы узнать их мнение на этот счет. Отец молчал. Он был чем-то явно смущен, а мать буквально с первых же минут сорвалась: "Ты с ума сошел? На ком ты хочешь жениться, на ней?" Она показала в сторону стенки, за которой находилась моя комната и сидела Лена. "Алик, кончай учебу, получи образование, а там видно будет! Тебе надо присмотреться повнимательней к ней. Не спеши!" Эти слова вполне миролюбиво сказал отец.
    Матушка у меня женщина крутая и прямолинейная. Она давно разглядела, что у Лены не все в порядке со здоровьем. Теперь, скорее всего испугавшись моих "радикальных намерений", она подумала, что мне срочно надо открыть глаза на правду. "Ты знаешь, что у нее со здоровьем?" "Знаю... У нее порок сердца". Мать почти торжествующе взмахнула руками: "Хороша пара, нечего сказать: ты - инвалид, а у нее порок сердца...Ты думаешь своей головой, как вы будете жить?"
    Не буду пересказывать тебе весь разговор. Должно было пройти почти десять лет, чтобы я осознал, как права была моя мать и насколько глубоко я тогда погряз в прекраснодушии, окунувшись в теплые, как кисель, иллюзии. Тогда, разумеется, я был оскорблен в своих лучших чувствах. Лена казалась мне Золушкой, которую я, принц, должен спасти от чар примитивной и жестокой правды.
    В тот же вечер, буквально хлопнув дверью, мы с Леной уехали на вокзал и через двое суток уже предстали пред очи ее матери. Кстати, как мне показалось, ее мать мало чем отличалась от моей. Разве что мягче нравом и образованней. Такие же моральные принципы, как и у моей, тот же нравственный консерватизм, правда, позже я понял, что она в большей степени склонна к компромиссам, чем моя матушка.
    Мать Лены с достоинством и завидной выдержкой восприняла сообщение дочери о нашем желании пожениться. Она попросила меня выйти на улицу для разговора. Было заметно, как она волнуется. "Вы понимаете, что вам предстоит, если вы все-таки решитесь на этот брак?"
    По-видимому, она в молодости была фантастической красоты, но теперь эта угасшая от тягот жизни и утрат женщина смотрела на меня своими огромными черными глазами почти с мольбой. Точеное лицо уже с бороздами морщин, обрамленное седыми, некогда черными как смоль волосами смутно напоминало мне иконописный образ...
    Тщательно подбирая слова, с привычной, наверное, ей как педагогу декламацией мать Лены пыталась внушить мне, что наше решение - ошибка. Я в моем тогдашнем возрасте не был лишен характерной для молодости категоричности. Что я мог сказать в ответ? Лишь последующая правда нашей с Леной жизни и накопленный опыт неудач за восемь лет супружества подтвердили правоту близких нам с ней людей, ее матери и моих родителей. Но тогда, как говорится, Рубикон был перейден... Мне всегда было жаль эту женщину. Было ей уже лет 55. После гибели мужа в первые же дни войны она посвятила дочери всю свою жизнь, так и не выйдя замуж.
    ...Я ушел на заочное отделение университета, потому что надо было ехать с Леной в маленькую волжскую деревушку, куда ее распределили после окончания пединститута. Она мечтала об аспирантуре, но пришлось ехать в сельскую местность, даже несмотря на порок сердца.
    На следующий день после маленькой "свадебной" вечеринки, устроенной матерью Лены, ее соседями и немногочисленными нашими друзьями, мы отправились в село, где "для скорости" решили в сельсовете зарегистрировать наш брак.
    ...Переступив порог сельсовета, мы все объяснили секретарю - девушке с озорными глазами. Уже минут через десять я и Лена получили на подпись большую толстую книгу регистрации бракосочетаний.
    Все проходило банально и бесконечно пошло. Конечно же, требовались свидетели. Новые школьные коллеги Лены, с которыми она познакомилась полчаса назад, весело выслушав нашу просьбу, тут же согласились подсобить и поставили в той же книге свои подписи. Когда чиновница сельсовета заполняла свидетельство о браке, делала запись этого "акта" в книге регистраций, я вдруг испытал тягостное чувство такой безысходности и драматической нелепости происходящего, что мне неудержимо захотелось... бежать! "Вот бестолочь!" - скажешь ты, наверное, и будешь прав!
    Между тем все завершилось: теперь моя фамилия принадлежала не только мне, но и Лене. Так она захотела. С той минуты я и стал ее мужем.
    Не берусь давать определение сути словосочетания "чувство долга". Мне проще сказать, что все семь лет жизни с Леной и были следованием моему чувству долга. Я был виноват перед женщиной, которая все годы супружества, начиная с первого же месяца брака, не понимала и не верила, что я эту вину и до сих пор чувствую каждодневно.
    Тогда, в дни нашего супружества, моя вина заставила меня неистово действовать. Я решился все-таки разбудить скрытые жизненные резервы в организме жены. Мне казалось, что только ее физическая и духовная самостоятельность способна привести ее жизнь к новому качеству, вызвать в ней независимость от недуга и достоинство!
    Прежде всего я убедил ее поступить в аспирантуру и продолжать изыскания по германской поэзии любимого ею XVIII века, которым она увлеклась еще в институте. Она долго отнекивалась, но все-таки решилась. Сдала кандидатские экзамены, стала писать диссертацию.
    В то время я работал в организации, где от меня требовалась полная самоотдача. Мне это даже нравилось. Командировки, поезда, гостиницы, усталость давали возможность задуматься о жизни и тех событиях, которые, как говорится, шли по касательной. Тогда-то я и решил, что единственный способ хоть как-то исправить свою ошибку с минимальным ущербом для Лены - сделать карьеру, получить квартиру, попытаться обеспечить ее материально и... развестись.
    Вместе с тем я не оставлял надежды убедить Лену с помощью спорта и хирургии дать сердцу новый ресурс. Мною были прочитаны горы литературы о ее болезни, и я стал убеждать жену лечь на операцию по замене митрального клапана.
    Московские родственники Лены по материнской линии, наведя справки в клиниках Москвы, тоже пришли к оптимистическому выводу: такое возможно! Статистика усвоения искусственных клапанов сердца улучшается с каждым годом. Все чаще и чаще звучало имя Николая Амосова, знаменитого киевского кардиолога... Однако Лена наотрез отказалась, а я не имел права настаивать.
    В 1965 году как гром среди ясного неба - известие о том, что Лена беременна. Она решительно заявляет, что раз уж так получилось, будет рожать. К тому времени я уже имел хорошие связи в Саратове, встал на очередь на получение квартиры, имел неплохую по тем временам зарплату.
    Лена легла на сохранение ребенка и для постоянного врачебного надзора за функцией сердца в лучшую в Саратове больницу. Она была под неусыпным наблюдением квалифицированных кардиологов. Прогнозы оказались самыми оптимистическими, и в сентябре родился сын Илья. Мальчик был здоровенький, крупный, и все бы ничего, да вот Лена никак, вопреки настойчивым требованиям врачей, не хотела оставаться в кардиологическом отделении, куда ее положили для стабилизации работы сердца после родовых нагрузок.
    "Если бы молодость знала..." Кажется, так начинается известная сентенция. Как важно было, чтобы Лена, тогда молодая двадцатипятилетняя женщина, знала, куда заведет ее каприз, впрочем, вполне естественный и даже извинительный для ее возраста и нового положения мамы. Она хотела быть рядом с сыном, растить его, играть с ним и не понимала, что сердце - орган, который нуждается в особом к себе отношении. Уже спустя три недели после ее возвращения домой я вынужден был через очень влиятельных людей в Саратове и в Москве срочно везти ее в столицу и положить в кардиологическое отделение Боткинской клиники. Мне пришлось оставить ее там, а самому вернуться в Саратов. Надо было работать, помогать ее матери ухаживать за внуком.
    Лена пролежала в московской клинике почти месяц. В Саратов она вернулась в хорошем состоянии и сразу же переступила порог новой квартиры, которую я получил накануне ее приезда.
    В общем, все пошло своим чередом: работа, дом, сын, семья. И снова работа, работа, работа. Мои планы оставить Лену немного поутихли, но судьбе было угодно снова и снова пробовать меня на излом.
    Еще на самом старте нашей супружеской жизни я рассказал Лене о Вере. Тогда же я честно признался: "Не кори, а постарайся понять меня. Если я снова ее встречу и она будет нуждаться в моей помощи, я не смогу отказать ей, сославшись на брак с тобой. Если Вера позовет меня, я вряд ли выдержу... Может быть, это и болезнь, нелепость, сумасшествие, но это - реальность и я хочу быть честен с тобой".
    Мою откровенность Лена восприняла спокойно. Скорее всего, она полагала, что все сказанное - блажь, фантазии.
    Однако, представь, эта самая фантазия, тем не менее, стала реальностью, и очень, как оказалось, драматической.
    Я забыл тебе написать, что, еще учась в университете, то есть за полгода до встречи с Леной, я бросил костыль и стал ходить только с палочкой. Было трудно, но я сумел приучить ноги и к этому. Однажды, наверное в отчаянии убедить Лену взяться за себя, я сказал, что покажу на собственном примере, насколько велики возможности человека. "Я буду ходить без палочки, а зимой встану на лыжи и пойду в зимний поход наравне со взрослыми здоровыми мужчинами". Она оторопела, но было видно, что не поверила. Моя тренировочная ходьба без палочки проходила очень просто. Около дома матери Лены в Энгельсе, куда мы возвратились через год после деревенской "ссылки", пролегала прямая улица длиной километра два. Я, бросив костыль, начал со ста метров сразу. О-о-о! Было ужасно тяжело! Но уже через месяц я прошел улицу туда и обратно без палочки! Тренировался я обычно глубоким вечером, чтобы не смущать прохожих счетом шагов, ругательными словами (лексикотерапия!) и заметной хромотой. Лена меня, как правило, не сопровождала. Она спала, не зная о моих тайных вылазках.
    Закончилась осень, выпал снег. На зиму мы обычно уезжали из Саратова к ее матери, как на дачу. Там, на свежем воздухе, было хорошо сыну и Лене. Однажды я пригласил жену в лес посмотреть старт зимнего похода, в котором и я принимал участие. Она согласилась и воочию увидела, как я катаюсь на лыжах. Была поражена, но... вскоре забылось и это. Приставать к ней со своими "тренировочными идеями" я не стал. Может быть, я был неправ, да и вообще, каждому - свое!
    Лена увлеченно писала диссертацию, а я организовывал для нее в университете на филологическом факультете всевозможные семинары. Я "толкал" ее вперед, к независимости, как мог.
    Преодолевать препятствия на пути к полноценной жизни я научился неплохо, однако Лену не вдохновляли мои усилия. То есть личным примером мужа она не воодушевлялась. Вряд ли ее можно осуждать за это. Диссертация, сын, комфортабельная квартира, заботливая мать-экономка, одновременно - бабушка. Что еще надо? Думать о будущем, тренировать сердце? Конечно, были опасения... Да и зачем прилагать усилия, когда все вроде бы складывалось прекрасно!
    К своим 29 годам я стал ощущать подступавшее душевное истощение. То, что давало хлеб насущный, меня уже не привлекало. Я делал свою работу добросовестно, мне неплохо платили, но это меня не радовало. Я почти физически ощущал тесноту тупика, в который загнал себя добровольно, не сумев в свое время найти в себе возможность и силы выскочить из него. Наверное, по закону подлости именно в эти месяцы душевного кризиса случилось то, о чем я предупреждал в давнем разговоре с Леной и чего сам тайно опасался...
    ...Я встретил Веру на саратовской улице ясным весенним днем 1969 года. Она мельком на меня глянула и, скорее всего, сразу не узнала. Я же ее просто не заметил. Ну прошла мимо какая-то женщина. Почему-то повернулась ко мне. Шли в одном направлении, только я медленно, а женщина с подругой побыстрее. Вот она глянула еще раз на меня. Внимательно всмотрелась, что-то подруге сказала. Замедляет шаги... Ну и что? Успел заметить под глазом женщины синяк. Иду себе дальше, думаю о своем. Женщина останавливается. Я продолжаю идти, на нее не смотрю. Разделяет нас уже шагов пять-шесть, не больше. Она остановилась. Стоит. Приближаюсь к ней, все еще не узнавая. Замечаю, что одета она кое-как, довольно неряшливо причесана. Вижу в ее руке дымящуюся папироску. Ощущение странное: узнаю и не узнаю. Почти приблизился к ней. Вижу, женщина заулыбалась...
    Вот только тогда я понял, что это Вера! Когда я, наконец, поравнялся с женщинами, Вера протяжно, как обычно она говорила, произнесла: "Олежек? Боже мой! Не могу поверить. Ты ли это?"
    Нас разделяло почти шесть лет. Передо мной стояла худая, потрепанная жизнью, но еще красивая и даже обворожительная женщина. Тяжко заныло сердце. Мы поздоровались. Ее спутница засуетилась, вспомнила про неотложные дела, прыгнула в подошедший троллейбус и уехала. Я предложил Вере сходить ко мне на работу. Здание, куда я мог привести ее и спокойно поговорить, было в двух шагах. Она сразу согласилась.
    Зачем я это сделал? Наверняка просто боялся снова потерять ее. "Посмотрим, где ты работаешь и как устроился..." Мы вошли в мой кабинет, и она, устало вздохнув, села в кресло. Силы изменили и мне. Я подошел, обнял ее, прижав к себе. Все выглядело естественно. Она нисколько не удивилась моим чувствам. "Ты еще любишь меня?" - шептала она, целуя. Я отвечал только одно: "Девочка моя, что с тобой? Боже мой, что с тобой случилось?"
    Оказалось, что Вера, оставив своего третьего мужа, уехала в Бурятию работать учительницей в какой-то дальний зулус. То была паника женщины, которая уже понимала, что не сможет связать свою жизнь ни с кем, кроме этого старика Бранко, и решила просто сбежать на край света. Но там она попала в ловушку. Местный лихой тракторист, "ковбой", без лишних разговоров, уже на следующий день после ее приезда, четко и ясно сформулировал свое условие ее безопасности в этом зулусе. Или она выходит за него замуж как положено, с регистрацией и бурятской свадьбой, или он насилует ее и тем самым заставляет жить с ним столько, сколько сам захочет.
    Она все-таки выторговала у него на размышление месяц. В Саратов Бранко пошли отчаянные телеграммы о спасении. Тот прислал свой ответ телеграфом: "Друг мой зпт. Это был твой выбор тчк Ничем помочь не могу тчк. Бранко". Оставались варианты: я или ее школьный товарищ, который безнадежно любил ее с первого класса. Моего адреса в Энгельсе она не знала, а краснодарский не сохранился. Разыскивать меня у нее просто не было времени, и она отправила телеграмму своему школьному приятелю в Хвалынск.
    Надо отдать ему должное. Он прилетел через два дня самолетом в столицу Бурятии, а через день появился в этом зулусе на рычащем, ощерившемся пулеметами БМП. Ты - военный, знаешь, что это за "автомобиль". Оказывается, парень демобилизовался два года назад из десантных войск, был знаменитым военным спортсменом в годы службы в армии. Теперь ему охотно помогли ребята из расквартированной в Бурятии воздушно-десантной дивизии.
    ...Вера вернулась домой, в Хвалынск, и стала работать учительницей русского языка и литературы в местном детском доме, который возглавляла ее мать. За своего спасителя она вышла замуж сразу же по возвращении из Бурятии. Год прожили мирно. У Володи, так звали ее мужа, была работа, связанная с командировками, и он подолгу отсутствовал. Вера очень скоро поняла, что жить со своим спасителем не сможет, но боялась гнева матери и осуждения окружающих.
    Но любовь бывает злой... Только муж за порог, Вера под каким-нибудь предлогом едет в Саратов и там встречается с... Бранко. Он принял советское гражданство и остался жить в этом волжском городе. Его жена стоически терпела связь с Верой, а дети, похоже, мало что пока знали.
    Однажды, вернувшись домой, Володя жену не застал. Мать Веры, стараясь не обострять ситуацию, сказала, что у дочери семинар в Саратове в институте повышения квалификации учителей. Володя приехал в Саратов и нашел Веру у одной из ее подруг в обществе Бранко. Он там же избил Веру, досталось и Бранко... В общем, в Хвалынск он на другое утро явился без жены. Вера позвонила матери и сказала, что домой не вернется, останется в Саратове. Спустя месяц Володя тоже поселился в Саратове и быстро нашел там работу. Он уже "сорвался с петель". Каждую субботу приходил к Вере на квартиру, выламывал дверь, вытаскивал женщину за волосы, избивал и бросал у порога. После такой вот "экзекуции" я ее и встретил на улице с лиловым "фингалом" под глазом.
    ...Передо мной сидела несчастная, запутавшаяся женщина, которой надо было помочь.
    Вечером того же дня, когда мы случайно встретились, Вера пригласила меня в дом, где она снимала угол еще с двумя молодыми студентками из пединститута. Здесь увидел в ней что-то новое. Она выглядела заметно вульгарней. Яркая губная помада, курение, лихо опрокинутая рюмка... Это вызвало у меня оторопь, но я готов был понять, что это результат той бестолковой жизни, которая закрутила ее после окончания университета и ее многочисленных бракоразводных "экспериментов". Познакомился с девушками, что делили кров с Верой, сидим, тихо беседуем.
    ...В окно постучали громко и настойчиво. Мужской голос крикнул: "Верка! Выходи, ты должна получить свое!" Я открыл дверь и вышел на порог. Передо мной стоял коренастый, очень крепко сбитый парень. Это и был Володя, муж Веры. Его я видел впервые, хотя она мне о нем рассказывала еще до нашего с ней расставания. Меня Володя узнал сразу. Оказывается, в самые светлые наши годы девушка рассказывала ему обо мне, показывала фотографии, письма, вырезки из газет. "Олег? Вот не думал, что встречу тебя сейчас здесь". Он пошатывался. Было видно, что пьян парень крепко. Едва держится на ногах...
    В тот вечер Лена, ее мать и сын были в Энгельсе, в квартире тещи. Я поймал машину и отвез Володю к себе, положил спать. Он не сопротивлялся. Оставив его в своей саратовской квартире, я снова вернулся к Вере, и мы проговорили на скамье у ее дома до утра. Странно, да? Но я был ужасно счастлив и целовал ее как безумный. Однако надо было уходить, и я вернулся в свою квартиру, к Володе. Было уже семь утра. Тишина и утренняя прохлада помогли нам спокойно поговорить.
    "Ты, Олег, так и не понял, с кем имеешь дело... Вера не задумываясь перешагнет через тебя, если это будет в ее интересах. Наверняка ты уже знаешь, что случилось в Бурятии... Простить себе не могу, что спас ее от этого "хана"-тракториста. Она может жить только под железной пятой, под страхом смерти, перед лицом ужаса уничтожения". Володя говорил спокойно, размеренно. Было видно, что из его души медленно вытекает яд, в сущности, уже не опасный ни для кого. Глаза были полны тяжкой горечи. "Я больше не буду ее преследовать и вообще уеду в Хвалынск..." - сказал он, уходя.
    Мы расстались, а дня через два Вера позвонила мне на работу и каким-то чужим голосом сообщила, что Володя вчера ночью опять пришел пьяный и жестоко избил ее.
    Я понял, что надо принимать какие-то меры, пока Володя не изуродовал Веру или не убил ее. Буквально за три дня при моем содействии был оформлен их развод. Володя не унимался! Однако милиция не собиралась выставлять патруль у ее квартиры, ловить Володю, сажать его за хулиганство. Пришлось мне самому позаботиться о ее безопасности...
    ...Когда схлынули трудные дни суматохи с Володей, Вера немного отошла от страха, побоев и через месяц спокойной жизни буквально расцвела. Однажды, в самом начале ноября, она позвонила мне на работу и попросила срочно приехать к ней на квартиру. Взяв машину, я быстро приехал и отпустил шофера.
    То, что я увидел, поразило меня. В комнате, где жила Вера с подругами, был страшный кавардак. На пороге, у распахнутой двери, стоял, пошатываясь, молодой парень в шляпе набекрень и в расстегнутом плаще. Вера, очень бледная, заплетающимся языком представила его: "Это - мой брат, Миша. Он приехал сегодня из Кишинева, привез коньяк, ну мы тут и дерябнули". Она повернулась к брату, а тот с глупой улыбкой кивал в такт ее словам и все пытался удержать чемодан, который выскальзывал из его пальцев, испачканных чем-то красным. Я услышал сигнал такси, которое он, оказывается, вызвал. Вера чмокнула его в щеку, мужчина сделал какое-то неопределенное движение рукой в мою сторону и, стараясь не упасть, вышел за калитку, сел в машину и укатил.
    Почему я сразу тогда не ушел? Почему не плюнул на весь этот вонючий разор, полуодетых, валявшихся на диване в пьяном сне девок и Веру, рухнувшую на пол в жутких конвульсиях рвоты? Почему? Этот вопрос преследует меня по сию пору. После отъезда Миши, войдя в квартиру, я увидел Веру, скрючившуюся на полу и дергающуюся в судорогах. Ее рвало с таким остервенением, что можно было даже заподозрить, что женщина умирает. Две другие девушки, едва прикрытые одним пледом, лежали, раскинув ноги, полураздетые, на широкой тахте.
    Все-таки я - крепкий мужик! Иначе откуда взялись душевные силы в ту невероятно грязную и пакостную минуту моей жизни? Я наполнил ведро холодной водой и вылил ее на Веру, валявшуюся на полу в блевотине. Это привело ее в чувство. Но двинуться с места у нее не было никаких сил. Отодвинув ее на чистое место в комнате, я снял с нее всю испачканную одежду и обмыл. Вера была без сознания. Я положил ее на свободную тахту и, найдя в шкафу большой махровый халат, собрался надеть его на омытое обнаженное ее тело. И тут я замер...
    Передо мной лежала распластанная и беспомощная женщина, и все вокруг померкло для меня. Была только телесная красота, только что отмытая мной от грязи и снова сиявшая, манящая своим неудержимым порочным соблазном. Но повторю еще раз: я - крепкий мужик. Натянув на нее халат, завернув в одеяло, я уложил Веру отсыпаться. Потом тщательно вымыл пол, проветрил комнату, запер дверь и... вернулся к себе на работу.
    Все случилось часа в три дня. В этот же дом я возвратился часов уже в девять или десять вечера.
    Когда я вошел, Вера и девушки сидели нахохлившись. Подруги-студентки временами всхлипывали, громко о чем-то спорили, а Вера, уже отдохнувшая, причесанная, молча выслушивала их упреки и чувствовала себя, это было заметно, ужасно подавленной. Она курила сигарету за сигаретой.
    Квартирантки Таня и Тамара стали громко, со слезами жаловаться мне на жуткие вещи, случившиеся с ними. "Он напоил нас и обеих изнасиловал. Мы были девчонками, он надругался над нами..." Тогда, в момент уборки этого "вертепа", я был настолько занят Верой, что лишь на мгновенье, когда наткнулся на странные подробности, мне в голову пришла такая же мысль. Теперь картина случившегося стала для меня совершенно очевидной.
    Вера попросила меня выйти на улицу. Мы сели на "нашу" скамейку. "Миша - хороший парень. Я не знаю, что на него нашло! Теперь они, - Вера презрительно мотнула головой в сторону дома, - требуют, чтобы я с ними поехала домой, в Хвалынск. Они жаждут крови, хотят устроить скандал на весь город". Вера тяжело вздохнула. Я чувствовал, как во мне закипает гнев. После всего, что я увидел и услышал, я не мог понять, откуда у нее такая странная ирония. Девушки пострадали от вероломства ее брата - взрослого мужчины, женатого человека, отца пятилетнего ребенка. "Да, они не заслуживают никакого уважения за то, что бросились на халявный коньяк, напились до одури... Но ты же виновна в случившемся не меньше, чем твой брат!" Вера молчала, закрыв ладонями лицо...
    Буквально назавтра, в воскресенье, были куплены билеты, и девушки, решительно настроенные устроить семье Веры, ей самой и ее брату головомойку, направились на речной вокзал. Вера уговорила меня плыть с ними, и я согласился.
    Все, что случилось потом, - вообще за пределами понимания. Я уверен, что, читая продолжение моей исповеди, ты будешь снова и снова спрашивать меня, как такое могло случиться? Нет, даже не пытайся найти в происшедшем хоть каплю здравого смысла. Я сам ничего не понимаю...
    В общем, плывем... Мелькают за бортом городки и поселки, во множестве разбросанные по обоим берегам Волги. И тут Вера зовет меня на нижнюю палубу. Там темно и безлюдно, только слышен шум двигателей. Ее огромные глаза полны слез. Она стала безумно меня целовать и умолять сделать хоть что-нибудь, чтобы предотвратить приезд этих девушек в Хвалынск. Она готова была на все, только бы они не приплыли в городок, ведь саму ее и мать ждал страшный позор!
    Я пообещал сделать все возможное и пошел в пассажирский отсек, где Таня и Тамара ждали конца путешествия. Я подошел к девушкам и без предисловий, жестко сказал: "Ваше появление в Хвалынске бессмысленно. Вы ничего не докажете, а, устроив скандал, сразу попадете в разряд хулиганок и пьянчужек. То, что Миша лишил вас девственности, доказать не удастся. Если бы вы в тот же вечер сделали экспертизу, составили протокол, вы хотя бы эту бумажку могли сунуть его жене и тете. Тогда бы вы могли на что-то рассчитывать. Мой совет: на первой же остановке вы сходите на берег, покупаете обратные билеты. Вот вам деньги. Если вы меня не послушаете, вам придется стать героями позорной журнальной публикации, это я вам обещаю!"
    Они безропотно сошли и отправились назад, в Саратов. Вера была счастлива. Боже мой! Как все перевернулось в моей голове и чувствах. Я смотрел в ее счастливые глаза, и для меня не было никого прекрасней этой женщины... Но, в сущности, какой нелепостью оказались эти радости...
    Наконец мы приплыли в Хвалынск. Мне предстояло познакомиться с ее матерью, которая давно знала меня по рассказам Веры, но видела впервые.
    Дом, где родилась Вера, был большим добротным двухэтажным особняком с просторным чердаком. Уже идя от пристани к дому, который располагался на улице Красноармейской, Вера застенчиво попросила меня не брать ее за руку, не приближаться слишком близко. Понимая, что этим она ранит мое самолюбие, Вера, все так же кротко опустив глаза, сказала: "Я намозолила всем глаза со своим Бранко. Потом трижды приезжала с моими тремя мужьями. Давай пощадим нервы обывателей".
    Мы прошли через калитку на просторный двор. Навстречу нам двигалась высокая, статная женщина с властным лицом. Это была Верина мама. Подойдя к дочери, она нежно ее расцеловала и вопросительно посмотрела на меня. "Это Олег Юрганов, мама", - сказала Вера, и я приветливо кивнул. "Я столько слышала о вас, Олег", - сказала женщина удивительно красивым, мелодичным голосом. Я смотрел на нее и искал сходство с Верой. У нее были такие же пышные русые волосы, такие же зелено-серые глаза, чуть припухлый нос...
    Уселись мы на просторной веранде за стол, который был уже накрыт явно к нашему приезду. На одной из остановок, избавившись от "подруг", Вера позвонила домой и предупредила о своем приезде. Брата Веры за столом не было. Мать несколько раз спросила женщину с мальчиком лет пяти, наверное, невестку: "А где же Миша, где он бродит? Гости наверняка проголодались!" Та молча пожимала плечами, мол, не хочет - не надо. Пришли соседи. Вера оживленно рассказывала им о том, как она помогала мне готовиться к экзаменам и какой я молодец, сдал их успешно и теперь учусь в университете. Правда, я тогда уже не учился. Торчал в академическом отпуске уже второй год - работа никак не давала завершить образование. О моем браке и ребенке она тоже умалчивала.
    После ужина я попросил Веру показать мне, где мог спрятаться Миша. Я не собирался бить ему морду. Но поговорить с мерзавцем по душам хотелось. Знаешь, бывает так: видишь пакостника в деле, но помешать не можешь. Знаешь, что от наказания этот негодяй ускользнул, но если тебе представляется возможность заглянуть ему в глаза, отхлестать бранным словом, избежать такого соблазна невозможно!
    Узнав, что он сидит на чердаке, я тут же туда поднялся и в полумраке заметил Михаила, затравленно глядевшего на меня. Он еще не знал, что я приехал без жертв его насилия, и ждал худшего. Первое, что он спросил: "Они тоже приехали?" Я промолчал.
    Передо мной сидел обычный мужичок. Расстегнутая рубашка, поверх наброшен ватник, на голове какая-то задрипанная кепка, в зубах папироска. На столике, прибитом к толстой чердачной балке, бутылка водки, тарелка с надкушенным соленым огурцом, куском сала и горбушкой черного хлеба...
    Я нащупал ножку от разбитой табуретки, зажал ее в руке и, размахнувшись, с силой ударил мерзавца. Он успел закрыть лицо, и удар пришелся по локтю. Спрятав лицо, он беззвучно заплакал. Потом быстро-быстро зашептал: "Ты можешь меня убить, можешь искалечить, можешь сказать все жене, тете Жене (так звали Верину маму), я все стерплю..." Он умолк, сбросил ватник, закасал рукав рубахи и вытер кровь на разбитом локте. Плеснув водки в ладонь, приложил к ране. Я молча наблюдал за ним. Было ужасно противно...
    Наконец он поднял глаза и улыбнулся какой-то странной блудливой улыбочкой человека, которому кое-что известно обо мне... Причем такое!.. "Не хорохорься, Олег! Тебе надо будет еще доказать, что не ты это сделал". Признаться, я обалдел от услышанного. Снова схватил деревяшку и в ярости замахнулся. Он закричал: "Да! Да! Да! Доказывай им теперь, что это я, а не ты сделал. Они-то, эти девки, напились вусмерть на халяву, но я-то уехал раньше, чем они свалились в отключке! Ты же остался!"
    ...Я спустился с чердака без сил. Вера с тревогой смотрела на меня. Она догадывалась, какой у нас состоялся разговор, и потянула меня к выходу из дома.
    "Что случилось?" Голос ее дрожал. "Этот негодяй пригрозил мне, что, если они начнут искать правду в суде, мне придется доказывать, что насиловал не я!" Я негодовал. Вера, услышав зов матери, быстро сказала: "Нам сейчас необходимо отдохнуть, все-таки ехали пять часов. Давай успокоимся!"
    ...Вернулись мы с Верой в Саратов уже глубокой ночью. Я поймал такси для себя и для Веры. Она возвращалась в дом, где уже спали Таня и Тамара. А может быть, как раз и не спали, а ждали Веру. Я - в свой дом на улице Чернышевского...
    Вера позвонила мне домой назавтра в девять вечера, попросила о встрече. Через полчаса она сидела у меня в квартире. В тот день Лена с сыном, воспользовавшись неожиданным теплым днем погожего бабьего лета, уехали в Энгельс.
    "Я не могу больше жить с этими девочками", - сказала Вера. Выпив залпом целый стакан воды, она, обхватив ладонями лицо, разрыдалась искренне и громко, по-бабьи причитая. "Я - преступница! Ты должен меня уничтожить, презирать. Убить меня мало!" Я пытался успокоить ее. Она прильнула ко мне и простонала: "Я - ужасная женщина!" Я ничего не понимал, предположив, что причина слез - едва не случившийся с ней и ее семьей позор, которого она избежала с моей помощью.
    Наконец она вытерла слезы, перевела дыхание, посмотрела на меня и сказала почти шепотом: "Я сказала им, что все это сделал не Миша, а...ты!" Почему-то она тут же отодвинулась от меня. Я тоже непонятно почему встал и пересел на стул, стоявший напротив дивана.
    Конечно, я ничего не понимал. Спросил в недоумении: "А что я сделал?" "То, что сделал Миша", - ответила Вера и снова закрыла лицо ладонями. Я все еще мучительно соображал. То есть я знал, ч т о именно сделал Миша, но никак не мог понять, при чем тут я?
    "Когда я приехала вчера ночью, Таня и Тамара не спали. И начали кричать, что если они не приехали в Хвалынск, это не значит, что все так и оставят, грозили, что завтра же, то есть сегодня, пойдут в милицию и все там расскажут. Ну что мне было делать? Я знаю, что эти сучки так и сделают! Напишут заявление, начнутся разбирательства, появятся в Хвалынске следователи, начнутся разговоры. Мама не выдержит этого позора. Ведь Мишка для нее как сын! Она его вырастила и теперь в ответе за его проделки. Мишке что? Он дня через три снова поедет в Молдавию. Там у него работа. Заберет жену, сына и уедет! А мама? Как она все это переживет?"
    Вера захлебывалась слезами, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться в крик, истерику. Я не выдержал: "Ладно, ладно! Про маму понятно, а я тут при чем?" Вера посмотрела на меня молча и горестно покачала головой: "Ты-то ни при чем! Это я тебя сделала "при чем". Я сказала Тане и Тамаре, что их изнасиловал не Миша, а ты!"
    Прошло уже десять лет с той поры, когда поздним вечером я сидел напротив этой женщины, которую бесконечно любил, и слушал слова, которые по силе и жуткой своей убийственности могли сравниться с отравленными пулями, впивавшимися в мои тело и душу. "Как же ты могла такое сказать?" - я шептал эти слова в каком-то отупении, почти беспрерывно. Вера спустилась с дивана на пол, обняла мои ноги и умоляла простить ее. "Ты сможешь заткнуть им рот. Тебя они побоятся. Они не посмеют никуда идти, зная, что ты сумеешь сделать так, что их отправят в деревню, откуда они приехали. Они страшно боятся тебя, а еще больше боятся с позором быть выгнанными из института!"
    Повторюсь: событие случилось десять лет назад. Тогда, в тот действительно роковой для меня вечер, я был не таким, как сейчас. Я был другим...
    Встал, обошел Веру, которая все еще стояла на коленях, прошел на кухню, открыл шкаф, где стояла бутылка "Перцовки". Налил почти полный стакан и выпил. Затем машинально задернул на кухонном окне занавеску, открыл холодильник, достал кусок колбасы, нарезал ее, сел к столу и снова налил стакан водки. В голове непрерывно звучали слова Веры о том, что "сделал это не он, а ты". Теперь уже никакой ярости не было. Никакой обиды. Никакого гнева. Только бесконечная растерянность...
    ...Она вошла в кухню и просто сказала: "И я хочу выпить и поесть!" Быстро, почти залпом выпила водку и тут же налила еще полстакана. Я ничего не замечал. Проходя в комнату, я наткнулся на большую спортивную сумку, лежавшую в прихожей. Спросил: "Что это?" - "Это?" - Вера встала из-за стола и пошла на мой голос. Увидев сумку, сказала уже слегка заплетающимся языком: "Это моя сумка. Я все свое ношу с собой. Мне некуда деваться..." Она вернулась в комнату, свернулась калачиком на диване и тут же уснула.
    Всю ночь я просидел на кухне, не замечая, что сижу уже который час на табуретке и то ли сплю, то ли бодрствую. Было гадко на душе и больно за судьбу любимой женщины, которая долгие годы не исчезала из моих чувств и памяти. Да, она жила "там" своей жизнью, а моя судьба никак не хотела сворачивать в сторону от линии жизни этой женщины. Именно не хотела, потому что едва наши тропы пересекались, как моя судьба тут же наполнялась событиями, в которых Вера занимала главенствующее положение... Почему так происходило?..
    Я так и уснул на кухне, сидя. Утром я ее не обнаружил: Вера исчезла. Я быстро собрался и уехал в Энгельс. Была середина ноября. Осень в ту пору оказалась на редкость теплой, и я решил провести воскресенье с семьей. После завтрака мы с Леной вышли погулять и, не вдаваясь в подробности, я рассказал ей о появлении Веры. Просто описал отношения ее с мужем, развод, нашу поездку в Хвалынск (якобы чтобы познакомиться с ее матерью, которая давно Веру просила об этом), сказал, что Вера потеряла жилье и работу. "Я не знаю, как она живет, - заключил я, - но для меня ясно одно: если в дверь нашей квартиры постучит эта женщина и будет просить о помощи, как я однажды тебе уже сказал, отказать я не смогу!"
    Тебе, конечно, покажется непостижимым все сказанное Лене... Правда? Буквально часы отделяли мои слова от тех жутких признаний, которые сделала Вера в моей квартире. Но из песни слов не выкинешь...
    Лена сочувственно кивнула и надолго умолкла. Так же молча мы вернулись в дом матери и сразу засобирались в Саратов, а через час, глубоким вечером, уже сидели перед телевизором в своей квартире. Именно в это время в дверь постучали. Открыла Лена. На пороге стояла Вера, которую она никогда не видела. Однако интуиция подсказала ей, что это именно та женщина, о которой мы совсем недавно говорили. Лена позвала меня. Я прошел в прихожую. Увидел Веру. Она стояла помятая, простоволосая, в стоптанной обуви на босу ногу, в старом, заляпанном желтой грязью пальто...
    ...Она долго мылась под душем. В это время я говорил Лене и ее матери: "Я предупреждал вас, что эта женщина мне очень дорога. Я был ей очень многим обязан, и теперь, когда у нее нет ни куска хлеба, ни крыши над головой, мой долг предоставить ей ночлег и стол. Вы можете меня осуждать, корить, возмущаться, но предупреждаю: это бессмысленно. Она будет спать в комнате вместе с вами и сыном, а я устроюсь на кухне. Выделите ей место и в одежном шкафу".
    ...Вера вышла из душевой распаренная и домашняя. Обняв Лену, поблагодарила ее, взяла на руки никак не засыпавшего Илюшу, что-то сказала ему нежное, и через минуту малыш уже спал. Для гостьи разложили кресло-кровать, постелили свежее белье, и уже через десять минут из комнаты в кухню, где начал укладываться и я, доносилось мирное посапывание уснувших женщин и нашего малыша.
    Именно в этот напряженный период стал сдавать мой организм. Левая нога болела невыносимо, я почти не мог ходить. А еще через две недели безуспешных попыток встать на ноги почувствовал припухлость в левой ягодице. Тогда же у меня случился серьезный конфликт с начальством и работу я потерял. Но об этом уже не думалось. Надо было снова "ремонтировать" ноги, и я лег в загородную клинику.
    ...Мне предоставили отдельную палату, и я решил готовиться к сдаче экстерном 20 экзаменов, зачетов, кучи курсовых работ, то есть всех задолженностей в университетском курсе, которые накопились за три года. Академический отпуск закончился. Пора было думать о завершении моего высшего образования...
    Лена физически не могла взять на себя все хлопоты по организации экзаменов, доставанию учебников, приезду преподавателей в больницу. Не знаю, угнетало ее это обстоятельство или нет, но она не возражала, что все заботы обо мне взяла на себя Вера. Та продолжала жить в моей семье, и, как ни странно может показаться, женщины быстро сдружились.
    В тот же период, когда я лежал в больнице, у Лены был сравнительно хороший тонус жизни. Она с увлечением писала диссертацию и уже весной должна была представить первый вариант на ученый совет филфака университета. Наши супружеские отношения прекратились почти полтора года назад, когда я был предупрежден врачом: "Помните, что секс для вашей жены равносилен смерти!"
    Находясь в клинике, я сдал почти все зачеты и экзамены, а вернувшись домой, заметил, что атмосфера в моей семье в присутствии Веры удивительно доброжелательная и теплая. Мудрая мать Лены, похоже, все понимала, и сложившаяся ситуация ее уже не угнетала. Вера не работала, занимаясь домом, маленьким Илюшей, ухаживала за мной, организуя мне подготовку к экзаменам, собирая по моим планам и методикам материал к моей дипломной работе.
    Не скрою, отлежавшись в клинике, избегнув открытия процесса, отменно отдохнув, я уже не мог спокойно смотреть на Веру. Как бы ни был я загружен экзаменами и как бы ни тревожился по поводу сдачи последнего госэкзамена, как бы ни был увлечен дипломной работой, я ловил каждый ее взгляд, каждое тайное прикосновение ко мне, каждый вопрос и звук ее голоса, а тайный поцелуй казался верхом блаженства...
    Вера продолжала жить в общей комнате с Леной, сыном, моей тещей, а я располагался на кухне. Я неистово готовился к труднейшему экзамену и заметно нервничал, боясь провала. От Веры я узнал имя преподавателя, который будет принимать у меня госэкзамен. Оказалось, что я ее немного знаю. Это была руководительница дипломной работы Лены, когда та училась в пединституте. Перейдя на работу в университет, педагог, профессор, кстати, очень милая женщина, через месяц должна была прийти ко мне домой, чтобы принять у меня госэкзамен.
    Я попытался уговорить Лену замолвить за меня словечко, а может быть, и самой привести профессора к нам в дом на экзамен. Но жена без обиняков заявила, что делать этого не будет, потому что очень уважает этого педагога, а главное, дорожит своей репутацией. Она, по-видимому, считала, что я вряд ли успею хорошо подготовиться к экзамену и, сморозив какую-то глупость, подорву ее, Лены, репутацию. Я добродушно обещал, что готовиться буду изо всех сил, но она была непре-клонна.
    Вера сама встретилась с этой преподавательницей, договорилась и привела ее в наш дом. Я сдал экзамен, услышав в свой адрес от профессорши кучу комплиментов. Лена сидела на кухне и все слышала. Правда, перед приходом преподавателя она вышла к соседке, чтобы ненароком не встретиться с профессором, будучи уверенной, что ей предстоит увидеть постыдную сцену моего провала. Во время экзамена она, незаметно вернувшись, прошла на кухню и слышала, что все обернулось иначе. Теперь она появилась в комнате, и педагог приветливо констатировала, что Лена - жена Олега Юрганова! Такого "мужественного человека", только что отлично сдавшего трудный экзамен. Пожелав мне успешной защиты дипломной работы и собираясь уходить, она с некоторым удивлением посмотрела на Веру. Та быстро удалилась на кухню, а Лена, оживленно переговариваясь, проводила гостью к дверям...
    Я могу сказать теперь определенно, что ни Лена, ни Вера не испытывали ко мне чувств, которые, не рискуя ошибиться, можно было бы назвать любовью. Много позже, уже после развода со мной, Лена признается, что никогда меня не любила. Скорее всего, так оно и было. Теперь уже не важно, чем она мотивировала желание стать моей супругой. Но именно в те дни обе женщины, не любя меня, каждая по-своему понимала: я нужен был им на тот момент их жизненных обстоятельств. Да, был нужен! Даже по-своему дорог! Я оказался тем мужчиной, который сделал для каждой из них достаточно много. Влекла их ко мне не страсть, не привязанность, даже не дружеские чувства, а сила банальной зависимости, которую ни та, ни другая в то время не могли игнорировать. Разумеется, и я тоже в то время зависел от них! В этой взаимной зависимости, тесно связавшей судьбы разных по внутреннему складу и чувствам людей, все же находилось место и уважению, и даже сочувствию.
    Между тем, сломленный усталостью и болью, я нередко обнаруживал в этих женщинах, так не похожих друг на друга, странное превосходство надо мной. Однако день за днем их превосходство меркло перед моим упрямым, неугомонным стремлением к духовному и физическому восстановлению.
    Каждая из этих женщин стремилась к своим целям. О намерениях Лены я знал определенно и даже помогал осуществить их. Ей хотелось уюта, благополучия, моего успеха, новой моей работы ради поддержания относительно устойчивого баланса жизни, который продолжался даже в такой неординарной ситуации, в которой она оказалась.
    А чего хотела Вера? Я мало что знал о ее желаниях в эти трудные месяцы. После успешно защищенного мною диплома и окончания университета мне стало ясно многое...
    Через три месяца после того, как Вера поселилась в моем доме, между нами установились такие ровные отношения, что я не выдержал и однажды, по-видимому, следуя каким-то неведомым мне тогда и опьяняющим иллюзиям, предложил ей "руку и сердце". Она, не раздумывая, согласилась. Тогда же сразу у меня состоялся разговор и с женой. Конечно, разразился скандал. Лена уехала жить в Энгельс к матери, которая все эти годы, а тем более во время хлопот Веры о завершении мною образования, понимала, что рано или поздно развод неизбежен. Конфликт с Леной меня не пугал. Я был уверен, что жена поймет: жить иллюзиями дальше уже невозможно.
    ...Я даже начал хлопоты о разводе. Однако за свою наивность был отменно наказан! Как выяснилось чуть позже, когда я был в клинике, Вера снова стала встречаться с Бранко. Когда я вернулся из больницы и Вера начала помогать мне собирать материал для моей дипломной работы в Саратовском ТЮЗе, их встречи прекратились. Но Бранко всегда знал, что происходит с Верой и где она живет. Он сильно сдал за прошедшие восемь лет. Все-таки шел ему уже шестьдесят первый год...
    ...Однажды Вера не пришла ночевать. Я затревожился и стал обзванивать ее подруг и знакомых. Одна из них, особа прямолинейная и даже циничная, на мой вопрос о Вере без лишних предисловий выпалила: "Успокойся! Она с Бранко, в его доме! Его жена забрала детей и уехала. Надолго ли?" Ее откровенность была понятна. Лариса, так ее звали, давно уже не одобряла двойной жизни Веры и не раз пыталась убедить меня вырвать ее из сердца. "Олег, ты живешь дурацкими и абсолютно несбыточными мечтами! Вера больна этим стариком, как, наверное, и ты ею! Тебе никогда с нею не быть. Посмотри, наконец, правде в глаза!"
    Я провел бессонную ночь, а утром в дверь постучали. Вошла Вера, смущенная, но с тем чувством собственной независимости, которое у людей безнравственных очень часто переходит в откровенное хамство. В этот день Илюша приболел и Лена приехала, чтобы сходить с ним в саратовскую поликлинику. Так случилось, что сдержаться я не смог и она наш разговор услышала. Спрашиваю Веру уже "на взводе":
    - Где ты была всю ночь?
    - Я не обязана перед тобой отчитываться!
    Я едва сдерживал себя. Именно в такие минуты происходят трагедии. Я теперь знаю это определенно. По счастью, я сумел взять себя в руки. Преодолев гнев, я оделся и со словами: "Через час я вернусь в свой дом и хочу одного, чтобы тебя здесь больше не было!" - выскочил из квартиры.
    Вернулся я поздно вечером. Лена тихо спала рядом с Ильей. Верино кресло-кровать было сложено. С той поры я никогда больше ее не видел...
    Наступил новый, 1970 год. Случившееся со мной Лена, как человек прагматичный, поняла по-своему: до развода не дошло - и хорошо! Против такой "эволюции" событий я тоже возражать не стал и нашел работу в крупном оборонном институте ...
    ...Однажды я увидел в газете объявление о предлагаемом размене квартир в Минске на Саратов. Сообщил об этом жене и ее матери. Я знал, что она родом из Гомеля, и начал уговаривать поехать со мной в Минск и посмотреть своими глазами предлагаемую квартиру для обмена, а если удастся - поехать в Гомель, увидеть родные края. Кстати, там же появилась на свет и Лена. По-видимому, по этим причинам моя идея размена и возникшая перспектива оказаться поближе к родным местам им обеим понравилась. 16 января 1970 года мы приехали в Минск.
    Прости, я забежал вперед! Еще до моего с тещей отъезда в Белоруссию произошли события, которые прямо повлияли на мою судьбу в... Минске, где, как ты знаешь, я теперь и живу.
    ...Однажды мне позвонил мой саратовский друг Миша Чернышев и попросил прийти. Ему хотелось познакомить меня с двумя московскими поэтами, которых неведомым ветром занесло в Саратов. Так я познакомился с Львом Щ. и Натальей Т. Ему было сорок пять, ей - двадцать один год. Высокий, колоритный, с окладистой бородой, Лев внешне напоминал старообрядца. Его подруга была хороша собой, очень бойкая и, по-видимому, действительно талантливая поэтесса.
    С ними было приятно общаться, и я, как мог, помогал этой странной паре немного заработать денег, организуя по Саратову и округе их поэтические выступления. Лев - москвич. Он давно развелся с женой и частенько удалялся в провинциальную Россию на "поэтические семинары", как называл он свои поездки на заработки. Дурацкая, скажу тебе, жизнь: ни кола ни двора! К нему присоединилась Наталья, юная минчанка, появившаяся в Москве с единственной целью - показать свои стихи каким-нибудь известным поэтам и, может быть, опубликоваться в столичных литературных журналах. В редакции одного из таких журналов они и познакомились. Лев собирался на очередную "гастроль" и предложил Наталье составить ему компанию. Та согласилась.
    Я с недоумением разглядывал эту пару, причем совсем близко, потому что временно приютил их у себя в доме. Попытка Льва опубликовать стихи в саратовском журнале "Волга" привела к стычке с местными поэтами, которые к "чужакам" относились с недоверием и подозрительностью. Собирать аудитории для "столичных поэтов" мне становилось все труднее. Жизнь наша усложнялась, а поэты частенько неосторожно фрондировали. А тут еще обнаружилось, что у Льва был просрочен паспорт, так что "молодые поэты" очень скоро оказались в тупиковой ситуации и мне пришлось даже их содержать.
    В те недели я уже "бредил" разменом своей квартиры, затеял с Минском переписку. Однажды, случайно разглядев обратный адрес на конверте из Минска, Наташа, которая родилась в этом городе и жила 20 лет до того, как отправилась в погоню за удачей в Москву, радостно воскликнула: "Это же прямо напротив нашего дома!"
    Было заметно, что девчонка уже явно устала от неустроенной жизни. Ей хотелось домой. Она давно знала, что родители сходят с ума, но боялась гнева Левы, уверенная, что домой он ее просто не отпустит. Действительно, Лев звал ее в Москву, твердил о своей любви, но ничего путного там предложить ей не мог.
    "Чемоданное настроение" у меня созрело давно, но я очень боялся потерять сына. То, что с моим отъездом его воспитание пойдет наперекосяк, я не сомневался. Получалось, что встреча с Наташей и Львом оказалась для меня знаковой, хотя, честно говоря, в тот момент я еще толком не знал почему.
    Через неделю после нашего знакомства и гостевания в моей квартире, узнав, что жильцы минской квартиры, пожелавшие переехать в Саратов, готовы к переговорам, Наташа позвонила домой. Разговаривала она с моего домашнего телефона. Льва не было, и, услышав голос матери, Наташа дала волю чувствам. Плакала, просила простить побег из дома "с заезжим циркачом", как, оказывается, прозвала Льва ее мать. На вопрос матери: "Где ты живешь?", рыдающая Наташа молча передала трубку мне.
    "Здравствуйте", - как можно бодрее поприветствовал я пространство, откликнувшееся звонким женским голосом: "Это кто?". Представившись, я сказал, что никаких оснований для беспокойства нет. Наташа живет в хорошей квартире, регулярно ест, здорова. Маму звали Нелли. Она кричала мне: "Боже мой! Спасибо вам огромное, Олег. Вы просто вернули меня к жизни. Вы понимаете меня? Дочь, которой только исполнилось 20 лет, срывается с места и с каким-то стариком несется в Москву! О Боже, как мне все это пережить? И когда она вернется?" Наташа, услышав вопрос матери, снова взяла трубку и сказала: "Олег хочет переехать в Минск. Пришли нам объявления о размене квартир. Когда он поедет в Минск, то возьмет и меня с собой..."
    Дней через пять объявления были присланы. Появились очень соблазнительные варианты размена, и я с тещей засобирался в столицу Белоруссии. Однако такая перспектива никак не устраивала Льва. Он не хотел расставаться с Наташей, хотя еще и не знал, что она приняла твердое решение оставить его.
    Можешь представить, Николай, мои чувства, когда я слышал панические возгласы Наташи, адресованные маме в Минск: "Я его ужасно боюсь! Он может меня убить! Я хочу домой, мамочка!" Все смешалось у меня в голове. Этот сюжет напоминал мне недавние страсти с Верой, ее связь с Бранко, который даже внешне чем-то напоминал Льва Щ.
    Я настойчиво убеждал Леву дать Наталье шанс свидеться с родителями. В Минск он ехать не хотел, потому что понимал: там его не ждут ни как будущего мужа Наташи, ни как московского поэта. Однако я немало сделал Льву добра, и он в конце концов согласился с моими доводами.
    ...Мой приезд с тещей в Минск, в дом Наташи, расположенный по Ленинскому проспекту, дом 43, можно вполне назвать триумфальным! Еще бы! Я привез блудную дочь в семью, которая уже и не чаяла ее когда-нибудь увидеть...
    Однако был перед отъездом из Саратова эпизод, который я упустил. Именно он во многом предопределил будущие события, произошедшие в самые первые дни моей жизни в Минске.
    Однажды, уже глубокой ночью, Лев заканчивал перевод стихов с немецкого по подстрочникам, которые сделала Лена. Это были стихи каких-то немецких поэтов из книги, купленной ею. Лена, чтобы долго не засиживаться, пообещала посмотреть перевод завтра и ушла спать. Я, Наташа и Лев сидели на кухне. Пили кофе, устало перебрасываясь ничего не значащими фразами.
    "Поездка в Минск, - вяло начал я, - штука все-таки серьезная. Все придется начинать с нуля. Мне уже 30 и начинать все сначала будет нелегко..." - "Ты хочешь продолжать жить с Леной?" - напрямик спросил меня Лева. Я задумался. Тогда я еще слабо представлял себе, как в условиях незнакомого города, никого не зная, не имея связей, я смогу снова влиться в водоворот жизни в поисках своего, нового, витка судьбы и привычного комфорта, без которого Лене с малышом жить было бы очень трудно. Однако я понимал, что продолжать нелепость, именовавшуюся браком, а фактически похожую на дурной сон, долго не смогу. Я знал, что в этом браке, с грузом случившегося со мной за последние два года я буду очень уязвим нравственно. Но и продолжать жить под одной крышей с человеком, который, по сути, ко мне равнодушен, хотя полностью от меня зависит, я не смогу.
    Скорее в шутку, чем всерьез я спросил у Наташи: "А у тебя нет подруги, с которой можно познакомиться, чтобы дни в Минске протекали не слишком тяжело для души?" Эту мудреную фразу я произнес скорее с юмором, чем с лукавым значением. Однако Наташа встрепенулась. Живо вскочила, воскликнув: "Ну конечно, есть!", и тут же испуганно закрыла ладошкой рот. Потом зажмурилась и замахала руками. Это было ее привычное выражение радости или открытия чего-то очень важного и счастливого.
    "У меня есть подруга, Таня Тузова. Правда, она еще крутит роман с одним придурком, но ... Нет, это уже позади. Она - свободна!" Наташа решительно закурила, выпуская дым в форточку кухни. "Как только ты появишься и она тебя увидит..." Наташа загадочно улыбнулась, а я едва не рассмеялся.
    ...Через две недели я и мать Лены были в Минске. Спустя час после моего появления в доме Наташи в дверь позвонили. На пороге стояла маленькая худенькая девочка в пушистой шубе. По радостному крику Наташи: "Танька, привет!" - я понял, что появилась та, о ком Наташа говорила мне в Саратове. Нас познакомили. С этого мгновения и началась новая глава в моей "книге жизни"...

  • Комментарии: 1, последний от 18/05/2011.
  • © Copyright Юрганова Татьяна Александровна (tatyanasolodilova@yandex.ru)
  • Обновлено: 16/05/2011. 186k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Оценка: 8.00*4  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.