Впереди шли военные - прорубали топорами чащобы, следом тянулись люди в потрепанных ватниках, ушанках, грубых ботинках, несли мешки с мукою, крупами, солью, тюки с валенками, бельем; у других в руках лопаты, топоры, пилы, ломы, кирки, молоты, ведра, котлы, железные бочки.
Позади - опять военные, с ружьями наизготовку, с собаками на поводках.
Тайга густо обступила идущих, непролазною чащей стиснув их в подобии узенького коридора.
Люди шли, чтобы в назначенном месте пробить тоннель в горном хребте, там положат рельсы, по новой "железке" пойдут поезда. Но прежде нужно соорудить забор и бараки, в которых сами и будут жить.
Километрах в семидесяти по склону хребта, там, где спроектировано начало тоннеля, в наскоро собранном двумя вертухаями шалаше ждал "экспедицию" начальник создаваемого лагеря. Из Чегдомына - центра Бурлага - по рации ежедневно запрашивали: когда начнете строительные работы? Начальник, почесывая вислое пузо и матерясь про себя, отвечал одно и то же: как только пригонят людей.
Песецкий уже побывал "гражданином начальником" на Сосьве, на Лысьве, знал, как опасно постоянное, бок о бок, соседство с зэками, и потому решил, что будет здесь, по крайней мере, первое время, один, без семьи: на Урале его Наталью и дочку урки приговорили к смерти по карточному долгу, спасибо, стукачи предупредили, и он успел спрятать семью в Свердловске.
Отряд шел трудно. Гнус, комарье мучили днем и ночью, люди в кровь расчесывали покусанные лица, шеи, руки.
Ночью на обширных каменистых взлобьях, указанных в маршруте следования инженерной группой, разводили большие костры: кругом бесконечная глухая тайга, в ней то близко, то далеко кричит неведомый зверь и ухает филин; сторожевые собаки рычат, на загривках у них дыбом топорщится шерсть. Жутковато.
Людям дают кусок хлеба и кружку воды; охрана, спящая по очереди, ест то же самое.
Утром по кружке воды, и в путь, до обеденного привала. В обед кусок хлеба с водой.
Склоны Дуссе-Алиня во всю свою неоглядную ширь покрыты дремучими борами. Словно густой косматой овчиной одеты овраги и пади быстрых речушек. В ущельях среди скал-шиханов горные ручьи наворочали бурелому, колоднику; как паучьи лапы всюду топырятся корневища - ни пройти, ни обойти. В понизях шумят под ветром чащобы багульника, малины, черемухи.
Чегдомын требовал:
- Начните стройку с забора!
Песецкий решил: "С бараков начну! У людей сразу дом будет!"
Верно почуял гражданин начальник: жилье сооружали в охотку.
Километрах в полутора от намеченного тоннеля вблизи горной речки нашли большую елань. Там наскоро возвели шалаши и приступили к работе. В тайге застучал топор, захрипела пила, далеко окрест пошел раскатистый гул: с треском валились высоченные толстые сосны.
Разбежались перепуганные страшным шумом зайчишки, забилась в лесные трущобы лиса, бурые мишки подались едва ли не к чужим владениям, и только лютые волки не хотели уходить из облюбованных мест и по ночам, принюхиваясь к резкому запаху человека, тоскливо протяжно выли, и тогда дежурные вертухаи подбрасывали веток в костры, окружьем охватившие новоявленное становье.
Волки ушли следом за быстроногими изюбрами, лосями - желаннейшим предметом охоты. И теперь вся надежда была на проворство нанятых кержаков - местных добытчиков дикого зверя.
Лес валили так, чтобы проложить просеку от елани к будущему тоннелю - ежедневный рабочий путь туда и обратно.
Песецкий сам проверял еду в котлах. Зэки ценили это, и к осени на елани стояли крепенькие бараки из толстых плотно пригнанных друг к дружке мохом проконопаченных сосен. В тесных прорубах торчали трубы железных печурок, над ними уютно вились дымки.
Покрыли бараки лиственничной "черепицей".
Тогда уж взялись за забор - глухой, высокий, из распиленных на доски лесин, с вертухайными будками по внутренней стороне, с основательным домиком проходной.
На Сосьве, на Лысьве Песецкий летом снимал охрану: вокруг сплошь непроходимые гибельные болота, только по реке можно сплавиться, но комарье, гнус и там сожрут, так что и водою не сбечь.
А вот зимой охрану усиливал: по зимнику ой как драпануть можно!
Здесь же, мозговал гражданин начальник, наоборот: летом манит бежать, тайга ягодами прокормит, значит, по теплу глаз да глаз, а вот зимою "жарит" под пятьдесят, птица на лету мерзнет, - не до побега, скорей бы в барак!
Как только забор поставили, напилили-накололи дров на первое зимнее время и сколотили носилки, вертухаи повели зэков свеженькой пахнущей смолью просекой туда, где надо начать тоннель.
Гражданин начальник сказал:
- Граждане заключенные! Пробить в горе нужно скрозь! Чтоб тоннель на другой стороне хребта вышел!
Зэки сникли: сдохнешь тут, такой камень бить!
Песецкий добавил:
- Всем передовикам, ударникам труда срока скостят, три дня пойдут за четыре!
Люди прикинули: с четырех лет год!
Начали сразу же. Напялили брезентовые рукавицы и вперед! Кайлами, ломами, клиньями и кувалдами - бить и бить клятый камень! До боли в мышцах, до кровавых мозолей!
Гражданин начальник поздравил граждан заключенных с почином!
После обратной дороги, поверки и горячего ужина - перловая каша и бледный чай - зэки в спальном бараке завели толковищу "за жизнь":
- Лучше лес валить, чем камень рубить!
- Зато на волю скорее!
Пошумели, излили души, уснули. А утром после поверки, завтрака и радостного движения по смолистой зеленой просеке уткнулись во вчерашний начаток. И сгасла радость! Снова рукавицы, кайла, ломы, клинья, кувалды - долбеж до морока! Отдых, перекур - и снова долбеж, и к концу дня первые носилки, наполненные отбитым! Их нести по дощатой дорожке аж до шихана, метров за триста, там вывалить щебень в мелколесную падь.
К вечеру нестерпимо ломит тело, руки и ноги будто свинцом налиты, башка гудит! А еще до лагеря топать! А там поверка! Дожить бы до ужина! И скорее на боковую!
Гражданин начальник - зэки прозвали его Песец, только чуть по-иному, с матерком, - был доволен и лесорубной работой, и строительством, и особенно первыми тоннельными днями. Не проходкой даже, не тем, что тоннель чуть-чуть, но пошел, а тем, что народец загружен без продыха! Сил на мысли не остается! "Станешь рассуждать, с ума спятишь!"
По выходным свободного времени у зэков немногим больше: поверка, завтрак, прожарка одежды над кострами, помывка, обед, он же ужин - суп перловый и каша пшенная, поверка - вот и день тю-тю!
В напряженной работе незаметно отошло золотое летнее времячко, с холодной северной стороны приползли темные рваные облака, посыпалась занудная морось; потом бродяга-ветер приволок совсем уж черную тучу, отвислым брюхом она зацепила ельники, сосняки, кедрачи, прорвалась первым снежком, дохнула морозцем!
К поношенным ватникам и ушанкам зэкам добавили зимние штаны, теплые рукавицы и валенки.
У тоннеля теперь жгли костры: в ведрах топили снег. Каменотесы долбили в упорном камне углубины, заливали их водой, мороз быстро превращал воду в лед, лед разрывал гранит, дробил его. В трещины кувалдой вгоняли стальные клинья, отламывали куски породы, и снова заливали камень водой. Ночью замерзшая вода работала как взрывчатка: с пушечным гулом колола твердь!
Песец побаивался зимы: опасался голода. Пока в запасе две заснеженных лосиных туши - в небольшом бараке, ставшем на зиму холодильником. Есть крупы, мука. Но ими приходится платить охотникам-кержакам за тех же лосей!
Если в Чегдомыне узнают об этих делах с кержаками, скандал обеспечен. "Кормить заключенных надлежит дважды в день супом из соленой или мороженой рыбы, иногда капустой, хлеба от пятисот до тысячи граммов в день!" - "Где здесь взять рыбу и столько хлеба? А узнают про лосей в загашнике, попрут из органов!"
"Не хочу я чаю пить из большого чайника, а хочу я полюбить ГПУ начальника!" - пела ему когда-то Натаха. Вот и люби теперь, Натаха, незнамо кого! То ли мужа-начальника, то ли мужа-зэка! "Будешь дерьмом - сделают тебя человеком, будешь человеком - смешают тебя с дерьмом!"
Знал бы Песец, что говорят о нем зэки: "Без бога в раю проживает!"
Знали бы зэки, что говорит о них начальник всего БАМлага Френкель, ранее бывший начальником строительства Беломорканала, а до этого одесским уголовником: "Заключенный интересует меня только первые три месяца, потом ни он, ни его труп мне больше не нужны!"
Поняли бы, что у Песецкого и волки целы - сам гражданин начальник с вертухаями, и овцы-зэки, пожалуй, с голоду не подохнут. "Лучше горох хлебать, чем редьки не видать!"
В изнурительной работе доплелась лагерная жизнь до нового года. Столовский барак оживила пышная елочка (прошли те революционные времена, когда новогодняя ель считалась буржуазным пережитком), на стенах появились хвойные ветви, на длинных обеденных столах-козлах кедровые орешки. В предновогодний ужин - супчик с перловкой, пшенка с крохотными кусочками жесткого лосиного мяса, чай и хвойный отвар - Песец ввел его в рацион, можно пить помаленьку, но главное полоскать рот после еды: от цинги, - гражданин начальник пожелал гражданам заключенным новых трудовых успехов и заслуженного скорейшего возвращения домой!
Всколыхнул Песец своими пожеланиями умаявшиеся души: в новогоднюю ночь с 1939 на 1940 год в бараке молчали и говорили о доме.
- На Суре-то у нас красота! Берег в дубах, утром туман над водою! Сидишь с удочкой на заре, зуб на зуб не попадает, намерзнешься, а стерлядку вытащишь!
- А у нас зимы, как здеся, снежные!
- А у нас крыши соломой крытые, ловко с них на ледянках скатываться! Пацаном возьмешь лукошко побольше, коровяком снаружи обмажешь, коровяк замерзнет, тогда водой поливаешь, пока не схватится, - ледянка готова!
- А я пацаном полез с ледянкой на крышу, вижу: кривой мильцанер к нам идет! Ремни крест-накрест, наган сбоку и бельмо на правом глазу!
- Ну?
- Ну, я скатился и в избу: "Мам, кривой Колян идет!"
А мать самогон гонит!
Зэки оживились:
- Эх, сейчас первачку бы! В честь Нового года!
- Мать у меня самогон по-своему гнала: чугун в чугун, в верхнем дырочка, оттуда трубочка, потом как-то в корыто выходит, туда и льется первач!
Двухэтажные нары в длинном бараке как полки в вагоне, только "купе" - "вагонки" здесь с обеих сторон прохода.
Рассказ Шурки о самогоне привлек зэков: в противоположной "вагонке" легли головами к соседям.
А Шурка - будто свет в нем вспыхнул, свет детства:
- Мать шементом с корыта в ведро, ведро с водой теленку поставила, корыто мне сунула, я выскочил да шорк в снег его, и назад в избу!
Тут Колян заходит! А мать с ним в школе училась:
- Чо приперся-то?
А он нюхает, нюхает:
- От засажу тебя, девка, будешь в тюрьме самогон гнать!
- Ты найди сперва!
- И найду!
- И найди!
Он разозлился, под кровать заглядывает, на печку полез, в шифоньер, за икону, - нигде нету! А тут сосед к нам заходит, чувашин:
- Нюр, где водицы попить?
- В сенях ведро!
Он там, видать, ковшиком черпанул, выпил, приходит - губы рукавом утирает:
- Вкусна водица, уж не в Суре ли брала?
- Не, в роднике!
- Эх, я бы сейчас черпанул! - "врезается" Сафа со своей верхней нары с другой стороны "коридора".
- Сейчас бы все черпанули! - поддерживает его еще один сиделец с той стороны.
Шурка понимающе усмехается, продолжает:
- А чувашин: "Еще попью!"
- Губа не дура! - Сафа в восторге.
Шурка опять усмехается:
- Ну, чувашин пошел, видать, еще хватанул! А Колян со зла, что ничего не нашел, уходит и ему в сенях: "Пошли отсюда, неча к ней шляться, она самогон варит!"
- Да ну?
- Гну!
И пошли они.
Я на крыльцо, смотрю, чувашин забуксовал в снегу, видать, разобрало! Тут Колян и унюхал:
- Где ж ты успел набраться, вроде, тверез пришел?
И назад к нам! Я в сени, а он за мной! Схватил ковшик, черпанул в ведре и пить скорее!
А мать-то ведра уж поменяла, самогон телку сунула, а воду на крюк на стену!
Зэки обрадовались: так мильтона надуть!
- Плюнул Колян: "Все равно засажу тебя, окаянная!"
А мать:
- Найди сперва!
- Так вот кривой Колян и ушел! Такая вот мамаша у меня была, царство ей небесное!
Посмеялись, повздыхали мужики: всяк вспомнил свою родительницу, свой дом.
Из железных печурок-бочек, обогревающих барак, через щели выбивались отсветы пламени.
Шурка молча лежал в темноте с открытыми глазами и видел, как дома в загнетке один за другим меркнут, покрываются сизым пеплом раскаленные угли.
В эту ночь и грянул мороз - тот самый, с опаской жданный: грозный, сибирский, сразу под пятьдесят.
Утром первого января, пока прошли от спального барака в столовку, ожгло лицо, горло, бронхи. Стало страшно: как же идти просекой до тоннеля? Вот когда взвыли: надо было вырубить лес возле тоннеля и там на косогоре лагерь ставить, тогда б сразу из тепла к тоннельным кострам, а так тянись - подыхай.
Вертухаи в тулупах новеньких, в ушанках овчинных, и то кряхтят! А зэки в дырявых ватниках, дырявых ватных штанах и ватных ушанках! Рукавицы у охраны меховые, у зэков ватные! У вертухаев две пары портянок на ногу, у зэков одна! Только валенки одинаковые, так у вертухаев подшитые!
Не было сил на лом, на кайло - все съел мороз! Руки, ноги бесчувственные! Щеки, носы побелели, скорей их снегом тереть, пока не отпали!
- В такой мороз надо в бараке сидеть! - не выдержал Шурка.
Песецкий и сам не прочь бы оставить людей в бараке, но ведь такой мороз всю зиму может держаться! А зэк должен трудиться! Как вся страна! А в Чегдомине на Песецкого и так злые: в других лагерях на БАМе и мрут, как мухи, и "шлепают" зэков, раз не могут вкалывать в полную силу, а у него никто не сдох, не расстрелян! Уж чего-чего, а этого добра - зэков - пришлют еще, сколько нужно! "Страна охвачена энтузиазмом социалистического соревнования, а у вас, Песецкий, развернута наглядная агитация?" - "Конечно!" - отвечал гражданин начальник. А у самого даже плакатика нигде не висит: нет ни кумача, ни бумаги! Хоть на собственной заднице призывы пиши!
Зэки стали злые, отчаянные. Выставят из рукавицы на мороз два-три пальца, через полчаса стукнут ими о молот, - как стеклянные отлетают пальчики! Дзинь - и нету! И все: лом, кайло нечем держать! И на мороз не надо!
В Чегдомыне орали: "Расстрелять подлецов!", грозились прислать новых зэков, да кто ж пройдет тайгу по таким снегам и морозам? Сказали по рации новую директиву: "Дезертиров судить, дать дополнительные срока! Темпов проходки не снижать! За срыв задания ответите лично!"
"Такие вот ножницы, - обозлился Песец, - два кольца, два конца, полна жопа огурцов!"
Но тоннель-то бить надо!
"Первая указка кулак, а не ласка!" Всем самоувечным впаяли дополнительные срока, лишив льгот: три за четыре. Увечья прекратились: все равно приходится вкалывать - щебень грузить в носилки, чего ж тогда пальцы терять?
В морозной полутьме тоннеля гремели кирки, ломы; вывалив у шихана отбитое у горы, с пустыми носилками скорей обратно в "преисподнюю": у костров чуть теплее.
- Эдак скоро в домок из шести досОк!
- Хватит с тебя и снежного одеяльца!
Все сильней жег мороз, все черней становились ночи, все скупее лили тусклый свет звезды.
Тайга надела куржак, словно саван!
И поперла пневмония! А лекарств никаких, аспирин только гражданину начальнику и вертухаям.
И в лютый холод волокли зэки трупы своих товарищей за дальний шихан, а там вываливали мертвецов в сугробы, забрасывали снежком: какие похороны в дикую стужу?! А по весне склюют черные вОроны!
А бывало и так, что волочь начинали зэки, а доволакивали вертухаи: не выдержав мороза и напряжения, истощенные люди полнили ряды мертвецов.
Февраль принес ураганный ветер, буря крушила деревья, валила их на снеговую перину.
В белой пуржистой мгле отощавший оборванный люд гнали по просеке, как скот на убой.
В мрачном, освещенном мятущемся пламенем костров гроте забоя несчастные из последних сил, едва не падая, долбили кайлом гранитную грудь проклятой норы. Изо дня в день, изо дня в день, изо дня в день.
Души зэков, как ржа, разъедали опостылевший изнурительный труд, безысходность. "Живем с кашлем вприкуску, со вшами впритруску!" - "Эх, матушка, зачем ты меня спородила?! Все мы тут каторжные, только что ноздри не рвут!"
Утром, когда все еще досыпали последний сон, Шурка, зайдя в пристроенный к бараку сортир, приник там к узенькому поперечному прорубу, который вместо окна: бор не шумел, пурга улеглась, кругом простиралась благодатная тишина. Алмазами искрились сугробы, на ближней ели застрекотала сорока, взмахнула крыльями и улетела, стряхнув с ветви серебристую пыль.
Шурка понял: повернуло к весне.
И верно: над Дуссе-Алинем небо заголубело, потоки солнечного света пронзили тайгу, стало чуточку пригревать. И хотя на безлесных склонах по-прежнему белел снег, чувствовалось, что белизна эта ненадолго, вот-вот дохнет южным ветром и побегут по оврагам шумные резвые ручейки.
Тихая радость тронула сердца зэков: выжили! И пока их гнали к тоннелю и обратно, жадно хватали чуть потеплевший воздух; свежая зелень хвои веселила глаза и души.
Возобновились прожарки одежды и благословенные дни помывки, - жизнь, кажется, все-таки улыбнулась зэкам.
"Своя рубашка ближе к телу, а две совсем тепло!"
Ждали новеньких, взамен умерших. И не в одной бедовой головушке дремала мысль о побеге: второй зимы тут не выдержать!
Но куда сбежишь? Непочатые дремучие леса, глухие чащобы и буреломы, погибельные болота, обманно тронутые сверху, вроде бы, вечной мерзлотой, бесконечные мари - редколесные топи, хмарь из комаров и гнуса, и всюду зверье. Случись что, кто услышит тебя? Сорока-белобока да волчица-лиходейка? Хоть до пупковой грыжи ори!
Новеньких пригнали под вечер. Прожарка, стрижка наголо, помывка, еда, расселение.
Светинцы, сооруженные из лучин, наполнили барак слабым светом.
Шурка приглядывался к Афанасию, тот расположился на нижней наре под ним, собирал грязное бельецо - постирушку к следующей помывке.
Благообразен, неспешен, лыс, кряжист, как пень, узловатые руки еще полны силы.
- За что ты здесь?
- Женку порешил! - незлобиво глянул вверх на Шурку мужик, глаза, как небо в ведро. - Изменила, а я не стерпел! А ведь каждая баба рождена матерью стать! Выходит, я мать убил!
Афанасий повозился еще, покряхтел, улегся поудобнее, укрылся с головой драным суконным одеяльцем и вскоре уже похрапывал.
А Шурка не спал, в душе кипела обида: его-то самого за что сюда бросили, из жизни вырвали? Думки как тучки бежали одна за другой и когтили сердце.
Солнце припекло, будто на юге, в нагретом воздухе зыбились темнозеленые пики елей.
К полудню из-за хребта выползла черная туча, блеснули молнии, раскатился гром. Порывистый ветерок посеял первые тяжелые капли, и вскоре по склонам Дуссе-Алиня побежали потоки, устремляясь к ледяной Бурее.
Люди, обрывая руки запредельной тяжестью, по-прежнему перли битый камень к отвалам, и с пустыми носилками, вымокшие, возвращались в тоннель.
Ероха давно приметил росшую у самой пади могучую ель: в нижних лапах ее можно запросто спрятать носилки. И сейчас, оказавшись там последним из горщиков, осторожненько обернулся: вертухай стоял спиной к ним - мочился.
Ероха толк Димку - мигом носилки в ель, сами неслышно в падь и ходу в тайгу! Там прислушались: вертухай не вскинулся? Стараясь не оступиться, не обопнуться, тихо двинулись по мокрой хвойной подушке, ровно пружинившей под ногами. "Только б собак не пустили!"
Мягко переступая через торчашие корни, все быстрее удалялись от лагеря.
Туча постепенно уползла, уволакивая за собою последние косые струи дождя, но тут над склоном хребта ослепительно блеснул зигзаг молнии, адским грохотом треснул и рассыпался гром, невидимой чудовищной силой отшвырнуло двух вертухаев, выбив у них из рук обгорелые винтовки.
Зэки, носившие щебень, лежали почерневшие, обугленные, рядом с догорающими носилками.
Ероха и Димка что было сил гнали вниз.
Внезапно резко стемнело, ударил чудовищный ослепительный свет, обоих швырнуло оземь, взорвался гром, от ели рядом с шиханом во все стороны полетели сучья, посыпались хвойные лапы, ствол задымился.
Шквально лупанул град, белые горошины больно долбили голову, и тут полыхнула ель - факелом!
Разом покатились меж лесин по склону: скорее от гибели!
Потом заполошно рвались вниз, продираясь сквозь заросли; изредка, уцепившись за ветви, останавливались, отдыхали, опершись спиною о мокрый сосновый ствол. Прикидывали: если зэки не выдали и вертухаи не ворохнулись, то хватятся на вечерней поверке; лишь бы не стали искать с собаками, хотя вряд ли после дождя...
И все же спустились в овраг, к речке, стащили ботинки - решили брести по дну: сбить собак со следа. Ледяная вода обожгла, перехватило дыхание, острые камешки вонзились в ноги; частые падуны, завалы лесин - пришлось выбраться на берег.
Здесь расстались. Ероха двинулся бором, а Димка по-над речкой вниз к Бурее: если поймают, то кого-нибудь одного.
Песецкий узнал о гибели заключенных от запыхавшегося вертухая через полчаса после молнии. Сразу сообщил в Чегдомын и составил акт.
А беглецов хватились только перед ужином. Песецкий опять же сообщил начальству, а сам озаботился: "Может, собак пустить?"
Лагерь гудел. Зэки страстно желали: "Только б ушли!"
Песецкий с вертухаями: "Скорей бы поймали!"
Еще бы: явный провал караульной службы и лично гражданина начальника.
Еле приметная тропка таилась в лесной чащобе, петляла среди буревых вывертов, пробиралась через овраги. Вывела на небольшую елань. "Здесь заночую!" - понял Ероха.
Набрал хвойных лап посуше, сложил их бугром, рядом приготовил ветви покрепче. Полез за серниками, прихваченными в бараке. Чиркнул, сунул вспыхнувший серник под лапник, долго не загоралось, потом пыхануло так, что едва успел отшатнуться от пламени. Подбросил в огонь мощных веток, костер взялся и загудел. "Эх, чайку бы сейчас!" И услышал собачий лай, все ближе и ближе.
Ероха метнулся от костра к зарослям, ужом пролез среди тесных кустов и затаился в багульнике, глядел неотрывно.
Из дебрей на елань вышел крепкий старик - с лайкой на веревочном поводке, с ружьем за плечом. Пес, чуя чужого, скалился и рычал.
- Кто здеся? - громко спросил кержак. Отсвет костра пал на его седоватую бороду, и это показалось Ерохе зловещим. - Чего молчишь? Беглый?
Ероха боялся дышать.
Кержак отвязал веревку с ошейника:
- Варнак, ищи!
Пес рванул в кусты и тотчас оттуда послышались стоны вперемежку со звериным рычанием. "Помилосердствуй!" - всхрипел Ероха.
- Варнак, ко мне! - крикнул кержак, и пес вылез, все так же скалясь. - Чего сидишь? Иди уж, заворуй, как там тебя!
Ероха вылез из кустов - исцарапанный, покусанный, мелко трясущийся, жалкий.
- Эка! Помилосердствуй! - презрительно глядел на него кержак. - За тебя мне в Чегдомыне денег дадут! Кто ж тут помилосердствует, паря?
В ночи глухо шумела река: вобрав в себя две Буреи - с хребта Эзоп и с более высокого Дуссе-Алиня, она, теперь единая, широко катила свои хладные воды к Амуру.
- Эх, милок! - вроде бы даже помолодевший после помывки, Афанасий повеселел. - Наслушался я про разные партии! Сидят в одной камере, а грызутся, как волки! У того партия замечательная, а у этого еще лучше! А чего ж тогда всех вас за решетку упрятали, ежели ваши же партии революцию сделали?!. А вот ты скажи мне, природа - она какой партии?..
- Ишь куда завернул! - восхитился Шурка. - По самые ноздри натряс!
Гражданин начальник был мрачен: круп и муки вместе с новенькими прислали ничтожно мало.
После обеда - "ведро воды и хрен туды, охапка дров - шурпа готов!" - зэки, стремясь подавить неотступный голод, наполняли самокрутки "лагерным табачком" - сушеными березовыми листочками. "Хлеб, как вата, рот, как хата, пайку съел, ох, маловато!" Затянувшись, кашляли от едкого дыма, но все же курили: жрать хотелось поменьше.
Афанасий скрутил цигарку Ивану, - тот был "самоувечный", на левой руке осталось два пальца, правая кисть от морозов окостенела - пальцы не шевелились, висели плетью.
Новый срок сил ему не прибавил, ни кайла, ни носилок уж не мог держать - грузил щебень.
- Расскажи чего! - спросил Шурка. - Пузо стонет!
- Уф-уф-уф-уф! - заухал в ближней тайге филин.
Служебные овчарки тотчас забрехали в ответ. Зэки прислушались.
- Пустое! - оценил Шурка. - Рассказывай!
Иван перемял плечами:
- Да чего рассказывать?.. Бабка у меня слепая была, двадцать трое детей у них с дедом было, после двадцатого ослепла, сидит - вяжет!
- Двадцать трое детей?! - поразился Шурка.
- Ну да! Они с дедом в соседнем селе жили, в татарском, а я молодой был, что мне девять километров лесом до них? Подхожу к реке, а там мост плашкоутный, молодые татары на нем.
Сафа прислушался.
- Гони рубль, тогда перейдешь на тот берег.
- Да я Анисимов, деда Маркела внук!
- Ну и что?
Дал я им рубль, подхожу к дедову дому, а дед с бабкой сидят на завалине, - кулаки у деда на коленях громадные! Говорю:
- Здравствуйте, я Филиппов сын!
Дед и давай пальцы загибать:
- Степка, Танька, Санька, Манька, Вовка, Митька, Лидка, Надька, Нинка, Филька... Так ты Ванька?
- Он самый!
- Ну, привет, а что ты делать умеешь?
- Да я больше по технической части!
А бабка:
- Дай хоть погляжу на тебя, Иван!
Оставила вязанье и давай шшупать! Шшупала, шшупала мою голову и говорит:
- Наш! Анисимовская голова!
Смотрю - и правда: похожи мы с дедом!
Сафа на своей наре перелег головой к "вагонке" напротив.
- А деда в деревне Кулаком звали: он кулак под голову, вместо подушки, и спит! Вот и Кулак! Спрашивает меня:
- Значит, по технической части?
- С машинами хорошо вожусь, под машиной вырос!
- Эт хорошо, завтра косить пойдешь!
А на косьбу дед нанимал человек восемь крепких мужиков, с утра до жары косят, а дед забьет барана, свежует его и варит кулеш с бараниной, кормит их, и они заваливаются в тени где-нибудь, отдыхают! А после жары вновь за косы! И косят до вечера! Дед их еще раз кормит и стопарь преподносит:
- Покорно благодарю! До утра прощайте, а утром чуть свет чтоб опять косили!
- Мне б к твоему деду устроиться! - не утерпел Сафа.
Иван коротко глянул на него.
- Спрашивает дед: знаешь, почему я на кулаке сплю? Чтоб не проспать, когда косить надо, когда скот кормить, когда еду варить, когда людей кормить!
- Молодец дед, настоящий дед, молодец! - Сафа в восторге.
Иван улыбнулся:
- Молодец!.. При Столыпине землицу рОздали в крестьянское пользование, так дед чуть свет уж пахал, до темна! А бедняк спит, лень работать, придет к деду:
- Возьми в испол! Мне треть, тебе остальное!
Знает, что у деда всегда урожай! Ну, осенью дед ему треть, себе две!
И бедняк с голоду не помрет, хоть не работал вовсе, и дед с зерном: и на хлеб, и на семя, и скоту! У деда всегда человек восемь на обмолоте работало, бьют цепом по кругу, разом проветривают зерно и в мешок! А что не успеют обмолотить, то на ригу! Зимой дед сам смолотит!
- Когда ж он детей успевал делать? - засмеялся Сафа, и все посмеялись.
- Успевал! - улыбнулся Иван. Из двадцати трех детей один беглец выявился! Все в Сибирь бегал! А у деда свое производство было температурное, там дед гнул дуги деревянные на хомуты, полозья деревянные для саней делал! Сделает сани, сам на них: своего сына из Сибири домой везти! До Иркутска доезжал! Цапнет сына, и домой на своих санях!.. В германскую у него всех сыновей на войну побрали, так он баб-невесток к делу приладил, они у него чуть не строем на работу ходили!.. И семнадцатый год пережил, и гражданскую! Дядья мои, кто уцелел, с фронта домой сбежали!
А как повернуло на раскулачивание, дед сразу свою долю в крупорушке, мельнице, маслобойке продал, остальное хозяйство - дом, землю, скот - новым властям сдал, а сам в Сибирь с глаз долой! Так и сам спасся, и семью спас - всех вывез!
Глядя на Ивана легко было увидеть в нем его деда: плечистый, длиннорукий, лобастый, с упрямыми серыми глазками.
- А здоровый дед был! - видя общее ожидание, продолжил Иван. - В тайге даже обнимку косолапого спытал, спасибо, нож выручил!
А однажды на таежной тропе с мужиком-сибиряком встретился! Дед здоров, а тот еще здоровее! И никто не хочет дорогу уступать! Дед и схватился за нож! А тот мужик говорит:
- Жалко мне тебя убивать! Крепкий ты!
Взял деда за плечи, поднял его, поставил сбоку тропы, сам пошел дальше!
Один раз за всю жизнь дед видел человека мощней себя! Говорил после этого: - На всякую силу есть своя сила, на всякую власть - своя власть!
Давно уж погасла у Ивана подаренная самокрутка, он так и держал ее, погасшую, двумя уцелевшими пальцами левой руки, указательным и большим.
Мужики откинулись на спины, молчали. Только Шурка спросил:
- А сейчас с дедом что?
- Конюхом, вместо меня! У меня лошадь пала: кила, объявили меня вредителем! И сюда!
Крепко засело в мужицких головах про Иванова деда! Да и как не засесть: такую породу, такого хозяина загубили! "Конюхом! Ему бы громадным делом ворочать, а он конюхом!" Задумались мужики, тошновато стало.
Из Чегдомына прислали новый этап, с ним худющего, избитого в кровь Ероху.
Узковатые карие зенки гражданина начальника впились в беглеца, - тот стоял, опустив голову, сникший, смятый.
- Добегался?
Ероха не поднимал головы.
- В общий барак!
И резко повернувшись спиной к Ерохе, Песец пошагал к дому, где жил и где был его кабинет начальника.