Аннотация: ISBN 5-86335-016-4 Роман написан в 1995 году, издан в Москве.
роман
Радостью приходил день привычным рисунком обоев. Холст был совсем близко, обманывая, успокаивая белым. И каждое движение было единственным, как следующий день. Яблоки, собранные натюрмортом, взорвала жизнь семян, маленькими гибкими, как лучи света стеблями. Торопясь жить, краски рвали белое, наполняли день и пристальным сумраком подменяли его милую прозрачность,
За окном звучал похоронный марш и лай собак. Одна из них, совсем рыжая, подбежала близко к музыканту, и он пытался отбиться от нее, махая трубой.
В мелодии слышалось удивление и грусть, но легкая и светлая, как воскресение. И казалось, все могли понять, что жизнь, как ребенок, везде находит лазейки для суеты. Воробьи плескались в огромной весенней луже, флейтист расстегнул ворот рубашки и, находясь внутри весеннего дня, он почувствовал странную радость. Ему стало стыдно. Он осторожно посмотрел по сторонам; ударник при грохоте тарелок оборачивался победоносно на собаку, которая, быстро устав, тихо сидела на обочине, слегка вздрагивая от сильных звуков музыки.
Близкие о чем-то тихо говорили. Музыка формально, как внезапный шум, привлекала посторонних. И опять собаки, крики детей и острые взгляды старух. Еще немного и они сядут в машину, и весенний день будет спрятан за молчаливые шторы прожитой чужой жизни. Там в машине все замолчат, и мысли редкими весенними мухами появятся там, где должна быть одна лишь скорбь.
Художник откусил яблоко, маленькие черные косточки были безразличны. Несколько минут назад ему казалось: на его картине возникла жизнь. Он вышел из дома и поспешил за
музыкантами.
Чужого, случайного человека, в теплый день одетого навсегда в черный костюм, стало жалко.
Собака заскулила, ткнувшись Фоме в руку. И тоскливые глаза, так непохожие на ее нелепо-долговязую фигуру, казалось, остались безнадежностью на его ладони. И прожигая руку, уже мучительно касались души. Он погладил собаку, побаиваясь. Она
пугливая, как щенок, шевельнулась в ней,
Рыжая огромная собака к ужасу Фомы устраивалась на его старом пальто, которое он сам же и дал ей,
ГЛАВА 2
Яркий свет пытался сжечь его натюрморт. И надкушенное яблоко подставило черные точки, способные прямо сейчас стать жизнью в черной земле, но неуклюжие, задыхающиеся на его
картине.
Рыжая вошла в комнату и подставила узкую морду пронзительному свету. Фома быстро спрятал яблоко. Его подчинило себе ее дыхание. Оно такое же, как и его собственное, означавшее жизнь, желание жизни и значит равные на это права. И он подумал, что она, быть может, пусть в какой-то иной форме, чувствует, как птицы сомнения все время выклевывают его волю. Привыкший к одиночеству, он разбрасывал свои чувства везде, даже на улице. А собака признала его сильным и не замеченные слабости гибли в ее присутствии. Закованная в мускулы или железо воли сила всегда не свободна и сама становится клеткой, где в неволе не рождается, взлетающий, чтобы упасть, шум фантазий.
Ночь мягкими шагами обошла комнату. Рыжая, подтащив пальто ближе к двери, спала.
Безжалостным грубым прожектором, осветив холст, Фома рисовал. Радость как звук трубы созывала его чувства в удары кисти, и ночь, отламываясь от холста, становилась плотнее и молчаливей. В ее ожидание падали кисти, краска и руки художника.
Свет, как вор, притворился нищим, попросил немного, а
забрал все, И все устроил по-своему, оставив темноту подвалам.
Сначала свет был слабым, как больной, и испарина росы покрыла лицо травы. И слабость, теряя рост и черты, разлилась в бесконечности. И весь мир поместился в коробку комнаты. Обычную картонную коробку, в которую не смогла протиснуться кровать.
На минуту Фоме показалось, что все это случилось не с рассветом, а с ним самим. Мир, ворвавшись в комнату, жег жарой, и пальмы шершавыми как, мозоли, листьями мучились
j 1KB, ui риммыи, ui ньнныи, улегся рядом. и ручеек боли где-то далеко внутри успокаивал, как реальность. В это утро всему было суждено расти. И по какому-то закону росла боль и все сжигала огненными, горящими стрелами. Темнота вырвалась из подвалов и затопила яркое пламя боли.
Последнее, что услышал Фома, был тихий собачий, привыкший к прощанию, вой.
Очнулся Фома оттого, что дом был полон людей. Их ноги топтались около его головы какими-то нерасторопными животными.
- А я слышу: собачка воет, воет, как будто умер кто, ну и
позвонила в ЖЭК,- скороговоркой информировала его соседка
с первого этажа Марья Петровна.
Значит, он жив...
Усталость закрывала глаза. А шум открывал их снова.
- Вы уж болейте себе спокойно, собачку вашу я себе пока
заберу, с ней Ванька мой возиться будет, - как гипноз успокаивала соседка.
- Рыжик, рыжик, - позвала она, и Рыжая поплелась за ней.
Марья Петровна вернулась забрать пальто, на котором спала собака, улыбнулась санитарам.
Врач была похожа на маленькую девочку, которой разрешили поиграть в вечную игру "дочки-матери". Она разыгралась, а о ней все забыли. Острыми гвоздями пальцы надавливали на живот.
- Трердый-твердый, - не то зубрила урок, не то ждала
подсказки она. Фома вспомнил о картине. Он хотел увидеть, что
теперь на ней.
- Вернетесь и посмотрите, - неуверенно пообещала белая
девочка. Он почти не чувствовал боли, ботинок санитара задел
его волосы. Чужие руки бросили на холодную дорогу носилок.
Ворчал мелкий дождь.
ГЛАВА 4
Скорая помощь, поглотив больного, уехала, а Марья Петровна уже ругала себя за торопливость. Конечно, Ванька будет рад собаке, даже и такой. Но ведь она тоже есть хочет, собака-то. То, что Марья Петровна позвала людей и этим спасла художника, делало в ее глазах художника человеком более значительным. Но собака конечно ни к чему.
Ванька доедал суп, когда она вернулась, положив пальто на полу в прихожей, пошла на кухню. Собака виновато улеглась,
Муж пришел со второй смены поздно. Споткнувшись о мягкое в коридоре, он поднял и повесил пальто на вешалку. Собака, обратив звериное чутье на постижение человеческих характеров, здесь, в городской квартире, застыла, прижавшись к стене, как замирали ее предки в лесу перед лицом мощной природы. Острый запах усталости, казалось, прилип к этому человеку навсегда. Такая усталость опасна.
С собакой решили так: пусть поживет недельку, Может, появится кто-нибудь из родственников или сам художник и заберут ее, и конечно заплатят.
ГЛАВА 5
Утренний долгий сон выходного дня завершил крик Ваньки, Он проснулся раньше, чтобы пойти гулять и вдруг понял, что в доме кто-то есть чужой. И в их коридоре висит его пальто,
Марья Петровна, сонно чмокая тапочками, подошла к Ваньке. И удивленно, не шевелясь, смотрела на зимнее пальто с хорошим лисьим воротником. Но сейчас уже поздняя для зимнего пальто весна. Встретив просящие собачьи глаза, она наконец-то поняла, что пальто это она сама забрала вчера у художника. Мысли беспомощно забегали, мешая дышать. Она не могла понять, как такое пальто могли бросить собаке. Вдруг, вспомнив почти без мебели квартиру художника, картину, перевернутую к стене, и, наконец, его лицо, она поняла, что этот человек чужой, может даже враг, лишающий ее привычек, и уюта самого дома: если прав он, и его жизнь полна "ничем" настолько, что единственную хорошую вещь, он бросает, как тряпку собаке, то, что хранит ее жизнь? Но тут пришла мысль, ясная, как праздник: пальто просто упало; его могли уронить санитары. Но если пальто упало, то тогда получается, что Марья Петровна взяла из чужого дома чужую вещь.
- Надо как-то поскорее вернуть его, - сказал муж за
завтраком.
вечером, тихо ступая, Марья Петровна оказалась перед закрытой дверью.
Она вернулась к себе, опять повесив ненавистное уже пальто в коридоре.
Решила ждать, ждать, что станет с художником.
Перевесив пальто в шкаф, она почувствовала, как страх размягчил большими руками все ее существо. И полоса злости, сверкая сталью, больно касалась глаз.
Черная пасть пропасти хищно открылась ей. Падая в пропасть, она успела подумать, что воротник лисий хорошо бы перешить на ее зеленое пальто.
И эта уже ненужная одному и все еще недоступная другому вещь границей добра и зла прошла по ее усталой душе.
Белым молчанием простыня, казалось, внимательно и аккуратно собрала на кровати всю боль, которую можно было найти, и отдала ее всю человеку. На кровати рядом с окном протяжно кто-то стонал, и, вздыхая пружинами, кровать слегка качала его, пытаясь убаюкать.
И, поддаваясь неторопливо, человек видел себя маленьким в центре своей беспомощности и чужих забот.
Пить-пить-пить. Как будто много легких птиц летало по палате. Пить-пить. И ожидание воспаленных губ утоляли на мгновенье и тут же обманывали, дразня несколько жадных капель.
Между жизнью и смертью только жажда и синие стены, решил Фома. И он лежит подкидышем, брошенный на пороге безымянноеT.
Стела была красивой. Она еще сидела рядом, но разлука уже уверенно взяла ее руку,
- Муж мучается, - говорила она. Я сказала ему, что пошла к тебе. Уходя к мужу, она оставила веселые красные помидоры и пучок зелени вместо цветов, Фома знал, что вторая часть этой весны предназначена мужу Стелы, но уже заботливо, до неузнаваемости измельченная в салате.
Боль постепенно меняла цвета на серый, незлой, безвкусный, как больничный халат.
ГЛАВА 6
Когда он попытался встать, казалось, он разломится по шву и рухнет двумя половинами на твердый блестящий пол. И еще почему-то он боялся, что ноги разучились ходить. За эти несколько дней он привык жить в постели. По утрам был обход. Бодрые, уверенные, хрустящие свежестью врачи, белыми халатами, как молниями освещали напряженное ожидание, И суетливость больных, сменившаяся на надежду, снова пряталась в грызущее сомнение.
Он тоже поддавался этому закону приливов и отливов. Но потом заметил, что это взаимодействие происходит через стекло. Усталые, измученные тела, надломившие дух. И надломленной волей еще больнее страдающие тела выхватывали из мира только болезнь и спасение и судорожно держались за них. Врачи для них были посредниками между мукой и надеждой. А врачи - люди, живущие ярким дышащим обычным дыханием миром. И жить законом боли они начинали только с болезнью в себе. И разрастаясь странным микробом, стекло между ними становилось толстым. И они оказывались обитателями аквариума: больные внутренней, а все остальные внешней его части.
Днем он смотрел в окно. В нем был виден прямоугольник неба с монотонно плывущими, как в раю, облаками, и бесконечный дождь ласковыми и жадными каплями стучался в окно. И от этого стука хотелось встать, пойти открыть дверь. И долго на кухне вдвоем пить чай. И вот он попытался встать вечером тихо, как вор, потому что не верил в победу. И проиграл: услышав стон соседа, быстро спрятал худые беспомощные ноги под одеяло.
Утром пришла безразличная к его страхам медсестра.
- Вставали, - коротко спросила она.
- Надо вставать. Она обхватила его руками, как будто
болезнь превратила его в тяжелый мешок.
- Обопритесь на меня. И вот он уже стоял. И медсестра
казалась хорошенькой и даже можно было подумать, что он ее
обнимал.
В коридоре был резкий запах лекарств и кислой капусты. Около дальней глухой стены стояло еще три кровати. Кто-то стонал.
- Народа много, - сказала медсестра,
- А Вы бы не ходили туда: нежильцы они, - по-старушечьи
добавила она. Она сидит и ждет, когда их можно будет увозить.
Она сама потеряла молодость в этом привычке к чужой смерти.
- Направо телевизор, но включают его вечером.
ГЛАВА 8
С пяти часов сестры властными окриками уже не гнали в палаты. С пяти часов коридор превращался в улицу, Нет, улицу вполне могут миновать кипучие страсти. Коридор превращался в проспект. Проспект - это не мостовая с важными домами вокруг. Это люди, нарядно одетые к вечеру, где в воздухе витает общее событие дня. В современных быстрых городах проспект распугала давка и автомобильные гудки. Широко небрежно брошенный асфальт, который, не задумываясь, застывал между домами, получал название того самого проспекта, который раньше выманивал людей в загадочные сумерки.
Людей было немного. Неведомая сила заставляла их весь остаток дня прожить в ярко освещенном слегка задохнувшемся от разговоров коридоре. И даже среди смеха неудовлетворенность шла за каждым, не отставая, как тень. И яркий румянец, и стон имели здесь одинаковые формы принужденности.
Время телевизора - особое. Законодатели включают его раньше, чем положено, на полчаса. И эта уверенность, сроднив их с медсестрой, не вызывает у нее протеста. Она сама слегка поворачивает стул. Из палат сползающимися к солнечному свету ящерицами появляются стулья.
Если жидкость спешит собрать себя в каплю, то человеческое сознание, кажется, не задумываясь о последствиях, все больше привыкает принимать форму прямоугольника. Если не так, то посмотрите на наши дома снаружи и даже изнутри. Смотрите - стол, скользните взглядом до его края и не бойтесь, упав, взгляд не потеряет представление прямых линий: внизу его ждет ровный пол, который ровно ограничивают стены, поддерживая потолок. А вот окно. Оно открывает внешний мир. Какой формы ваш окно - мир? И разве честную прямоту дня меняет неожиданность, легкая, как прыжок, или тяжелое падение. И разве не своровал день прямоугольной формой нежные изгибы
живой души. И притворяясь простым, привычным глазу, нас добродушно, как домашний врач, даже не пугая формами, неотвратимо берет под опеку телевизор.
- Что бы вы хотели?
Легко коснитесь клавиш. Первый, второй, третий канал. Услужливо он будет предлагать до тех пор, пока вы ищете. А потом, спокойно изжевав чужими готовыми мнениями ваш вечер, он, благосклонно усмехаясь, выплюнет вам: "Не забудьте выключить телевизор". И высоким писком встрепенет заснувшее сознание, чтобы напомнить, что он и сейчас заботится о вас.
А теперь спать, спать, спать.
В десять часов больничные стулья тяжело возвращаются на привычное дежурство в палаты. И сон в объятьях неизвестности частым пульсом усталой ночи коснется дня. Ночью казалось, стена стонала от боли; Фома вышел в коридор. Стол медсестры, наконец-то оставленный в покое, добродушно спал, лоснясь гладким стеклом в слабом дежурном свете. Случайными порывами доносились шепот и смех. Как будто волны и мягкая луна играют мелкими пляжными камнями.
Люди, спящие в коридоре, казались бродягами, которых усталость бросила на голые бесплодные скалы. И все забыли о них; даже неизвестность посторонилась, уступив место бесстрастному ожиданию. В дальнем, давно оглохшем от заброшенности тупике коридора со странной, как сухие ветви в огне, силой, заметался и замолк человек. Фома увидел строгое лицо: оно было бледным, глаза заснули на нем птицами на дальнем перелете времени. Лицо было даже не столько бледным, сколько светлым. Как будто тайна, проникнув в него, дала силу жить одиночеству. И время оставило его, не вырисовывая кислотой морщин иного рисунка, которым природа, бесконечно меняя лица, разделяет рождение и смерть. Лицо имело какую-то бесконечность пейзажа, где даже горизонт был разрушен. Напряжение, как будто арканом, схватило фигуру, и голова заметалась, так торопливо стучит в дверь испуганный природой человек или мучается птица, только что, в первый раз посаженная в клетку. Фоме показалось, что и он давно уже, вот так, о стену разрушает упругое слово жизнь.
ГЛАВА 9
А женщине, забытой в больничном коридоре, память назойливо возвращала раннюю весну, зелень на белом подоконнике...
Из окна была видна часть двора. Одуванчики разбежались милыми цыплятами клевать траву.
Она взяла на руки один пушистый цветок. Он оставил
полосу молока на ладони. Природа будила своих детей, чтобы напоить их теплым внезапным молоком жизни.
Маленькая девочка качалась на качелях. Грустное тоненькое ее лицо было настолько серьезным, что как будто прыгающие десятки лет туда-сюда качели могли изменить свой незначительный смысл на что-то неожиданное. Серьезно, не торопясь, она ждала. А пока заполнила свое ожидание катаньем. Огромные белые простыни, раздираемые ветром, развевались парусами. Как будто снился сон, где испуганное бурей воображение заботливо море заменило землей. Но от этого стало не лучше. Стало только непонятней, как добраться до дома, когда кругом пустые глазницы домов. И паруса белыми облаками простынь улетают все дальше. Или лицо девочки было просто обреченным на вечную скуку мгновенной жизни.
Погромы. Дом, медленно подчиняясь страху, терял уют. Вещи приобретали новый смысл недолговечности. Бережливость уступала место смятению. Лучи света, обламываясь о стекла, оставляли дом тусклой неясности. Вот часто-часто замахал руками дождь, как будто что-то пытался прокричать через рассеянное сознание женщины, и вдруг замолчал, оставив ее одну. Ребекка не пошла на работу сегодня, не приготовила еды. Время, отпущенное необходимостью работы, остановилось. Жадный змеиный клубок мыслей заполнил все и измучил.
Слухи о погромах появились в городе с первыми листьями на деревьях, как гусеницы зеленые на зеленом, когда, неузнанные, они продолжают жить своей незнакомой природой. А мы, уставшие от монотонной, как пустой лист бумаги, зимы, всему рады светлой весной. Красивое солнце сжигает томный асфальт,
11
маленькие птицы наполнили огромный город шумом, перелетающим с ветки на ветку. Молодые, как веселье, женщины катают по улицам толстых серьезных своих малышей и любуются ими.
Но ненадежная весна, безоглядно давшая энергию всему, наполнена и прожорливыми гусеницами, и жадность, толстея на солнце, пускает новые щупальца слухов и поступков.
Погромы. Гром гремит. Небо почернело, едкие, крикливые капли дождя превращаются в удары града. А мы, маленькие божьи коровки, ползем по холодной ладони обреченности. И жизненный опыт, как посторонний, оставляет нас. Град падает, и "ничто" заменяет нас, сожрав жизни и надежду.
Но для кого-то град еще ползет слухом черной, свинцовой тучи. И жесткая ловушка дома держит нас. Отсечь, отсечь то живое, что вцепилось в нас домом нашим, отсечь.
Остаться частью, но живой частью самого себя.
ГЛАВА 12
На кухне за столом сидела маленькая девочка с куклой. Они ждали, когда мать девочки отойдет от окна и накормит девочку. Ей очень хотелось спать. Кукла все время, соскальзывая с колен, закрывала глаза.
- Мама, - позвала девочка.
Ночь, тревожная ночь, оказалась за спиной. Женщина бросилась к дочери. И свет рамой отсек ночь, как ножом. Ножом... Женщина решила, что когда они придут, она возьмет нож. Но, мягко разрезая хлеб, она понимала свою беспомощность. Бежать. Дочь спала. Кукла лежала на полу со стеклянными безжизненно немигающими глазами, растопырив руки. Мать будила девочку, а она, перебирая ручонками, совсем запуталась в байковом сладком одеяле сна.
Утро светлело, не думая ни о чем, как улыбка ребенка.
Женщина, казалось, цепкими корнями рук вросла в кровать ребенка, и маленькое бледное лицо девочки задумалось всемогущим загадочным сном, среди разорванной, упавшей в сон матери. Утро, но резкий камень события уже летит, чтобы попасть в Вас.
12
ГЛАВА 13
Лестница, не считая шагов, подвела к двери людей. И некуда идти, и, как в горах, эхо, забыв обо всем, лишь вторит и вторит звук, в каменном темном, как ловушка мешке.
Дверь неуклюже повалилась на спину и, растоптанная, затихла. Женщина схватила почти сросшуюся с ней девочку. Распахнула пасть окна. Бросила со второго этажа вялую материю куклы.
- Прыгай, - строго сказала она сонной девочке.
- И убегай от людей.
Уже несколько тяжелых дней девочка боялась матери. Она прыгнула.
Женщина взяла нож, весь еще в хлебных крошках, и перерезала свое сознание.
Так еще одна ночь погрома этой раной разорвала плотную ткань вечности.
И она осталась жива, ничего не зная о девочке, лежала вместо того, чтобы бежать, И только память торопилась и бегала, как белка, в колесе нескольких последних дней, проведенных вместе с дочерью.
Долгими ночами долгий бред терял и находил надежду очнуться и увидеть себя снова на кухне, разливающей чай в прозрачные тонкие чашки, как руки ребенка. Чай - это слово рассыпалось и рассыпало везде разбухающий мелкий сор. И невозможно было понять, из-за чего плакала девочка. И женщина слышала крики, и ей снова делали укол, заглушающий крики и сжимающий память в твердый холодный камень. День белым стерильно заслонил сознание. Змейка укола всегда проползала в щель рассвета.
- Чай пить будете, - услышала она
- Чай, чай, буду.
И она не узнала его. Он был здесь чужим - холодный неживой чай,
- Мы сделали все что могли, - услышала она привычную
фразу, казалось, застрявшую здесь, где-то около окна уже
13
несколько лет, и как будто дворник выметал ее оттуда, как прошлогоднюю листву, каждый раз, каждый раз. И каждый раз кто-то плакал, как будто в первый разузнал, что осень кончается мертвой зимой, или, что зима эта наступает только для него.
- Мы сделали все что могли, - услышал Фома и испугался,
что это говорили о женщине, лежащей в коридоре. Он даже сразу
не узнал ее лица. Оно стало обычным, как день. Как день,
измученный ожиданием. Женщина пыталась поставить на тумбочку стакан с больничным чаем. Фома подошел помочь.
- Я же сказал, мы сделали все что могли, - снова повторил
усталые, ненужные слова врач.
Рядом с ним стояла незнакомая женщина, она кивала все время головой, как бы по привычке соглашаясь с врачом, от которого уже ничего не зависело. Она пыталась не кричать и прижимала руки ко рту. А руки все время падали вниз. Устав страдать, Фома успокоился. Он присел на краешек кровати. Врач стоял у окна, смотрел на асфальт внимательно, как будто что-то пытаясь найти. Это был хороший врач, Фому он спас.
За окном, не торопясь, кругами ходили люди. Круг, нигде не прерываясь, усыпляя, водил людей мимо четырех больших тополей и бака с больничным мусором. И казалось, люди успокоились и готовы терпеть, и после нескольких часов этого плавного головокружения, собираясь обедать, испытать тревожащее чувство выполненной работы.
Врач подумал, что день, закончившись вечно обещающими сумерками, вернется. И тогда, быть может, он снова кому-нибудь не сможет помочь. И он опять будет стоять здесь, у окна, как мальчик, который перепутал все правила. И на его коже проступит красный, горячий рисунок двоек.
Он отвернулся от окна и, посмотрев на Фому, тихо сказал
- Ее зовут Ребекка, она все еще бредит,
- В ту ночь были погромы.
- Пропала ее дочь.
ГЛАВА 15
Закованные в больничный круг люди меняются, не изменяя ни общего порядка, ни даже мелких привычек. Внутри их подчиняет правило боли. А, вырвавшись, они будут прятаться от дождя под зонтиком, а не за тоскливым стеклом, а живые капли дождя будут касаться их рук, обгоняя друг друга, но уже новый порядок заберет себе их время, и журчание капель, заговаривавшее им боль воспоминаниями об огромных лужах их детства, снова станет только дождем. Но это слово в своем звучании оставит загадочную тягу людей поскорее оказаться дома, зажечь свет, готовить ужин и, не слушая, слышать за окном дождь.
Фому выписали из больницы.
Ярким утром он медленно брел по прямой живой улице. Милые, быстрые женщины шли навстречу, трамвай, жмурясь на солнце, катал желающих по городу, все время улыбающемуся звонкими окнами больших добрых домов. Он подумал, что какой-то художник оставил всю эту картину на улице. Вернется и заберет, и тогда кого-то толкнут, или во взгляде мелькнет быстрое тяжелое зло.
Около дома Фома вспомнил о своем натюрморте. Но как только он вошел в подъезд, соседка с первого этажа открыла дверь и сказала глухим голосом
- Собака ваша рыжая подохла, только еду зря перевели.
Забрал художник свою картину, испугался долго оставлять на улице.
Яблоки сморщились и засохли с простотой и ненужностью осенней листвы. Когда он разглядывал их жизнь, пытался ее повторить, они, уже сорванные, были недосягаемы, дразнили его. И вот теперь, лишившись совершенных форм жизни, приобрели точные линии совершенной гибели. Ему впервые было не страшно подходить к холсту, потому что не осталось в душе надежды. Последний раз она вздрогнула нетерпеливым ключом в замочной скважине и выпала из рук. Фома рванул на себя отвернувшийся холст и увидел пять испугавшихся предметов, пытавшихся притвориться обычными яблоками на тонкой полосе тарелки со строгой, как брови учительницы, синей чертой у самого края бесконечного незавершенностью стола. Измученный холст, честно уставившись, смотрел на Фому. Фома отвернулся первым. За спиной, плотно прикрыв за собой все двери, стояло долгое одиночество.
ГЛАВА 17
Я перешла на другую сторону улицы и за мной этот странный человек. Он ходил уже так несколько дней. Иногда он оставался ждать меня у подъезда, а когда шел дождь - сидел на подоконнике и смотрел в пустые глаза заснувшей в темноте улице, На улице он всегда шел за мной торопливо, боясь отстать, как ребенок. Он никогда не прятался, и из-за этого я почти не боялась его. В четверг у соседей заболел ребенок, он плакал всю ночь. А в пятницу на четвертом этаже началась свадьба. Невеста была беременна. Она все время присаживалась на стул, не дожидаясь конца танца, и когда ела, казалось, что она внимательно прислушивается к тому, что в ней происходит, но с каким-то очень напряженным, почти недовольным выражением. Под утро, когда все уже стали расходиться, жених заснул, а она заплакала. День был нарисован бледными не старательными красками, И на него можно было бы совсем не обращать внимания, если бы не четкая безусловность оконной рамы. Первым день заметил будильник, но невнятный день не торопил просыпаться. На работу я опять опоздала. Последнее время мне стало казаться, что эта, владеющая моей жизнью, необходимость: каждый день бывать девять часов среди людей, - несправедливость. Люди на работе неплохие, но чужие. И из-за того, что целыми днями вместе, ведут себя, как родственники, даже обижаются друг на друга. Каждый праздник мы накрываем на стол и пытаемся пить водку. Когда я уходила на работу, Странный человек никогда меня туда не провожал, он оставался дома.
ГЛАВА 18
Вот и осень. Листья отчаянно желтые падают. Их медь звучит тоской. Прохожие замедляют шаги, попадая в солнечные пятна, похожие на случайные лесные поляны. Листья шаркают по-стариковски под ногами. Через несколько дней мелкий колючий снег, низко нагибаясь, подталкиваемый веселым ветром, засеет все белыми безмолвными семенами. Художники, спрятавшись в домах, будут рисовать натюрморты. Они все время рисуют тепло. И только самые упрямые берут белые холсты, белила и едут в замерзшей электричке рисовать задумчивые сугробы и густой согревающий дым, торчащий из крыш маленьких деревенских домов.
У друзей Фома встретил художницу. Волосы бросались к лицу лавиной осенних ярких листьев и прятали на мгновенье задумчивые, нарисованные тонкими черточками глаза. Ее быстрые стихи исчезали, оставляя за собой легкий сор слов и случайной грусти.
Они пили чай. Тихо вечер бродил по комнате.
Луна повернула к ним свое большое лицо.
Они говорили, обгоняя друг друга,
Но вперед не уходил никто
Там впереди они уже были
А сейчас вернулись
Чтобы ждать
Как этот вечер и яркий свет отпугнут волчью стаю
Злого одиночества.
ГЛАВА 19
Я разбила чашку, и от этого снова стала маленькой девочкой в пестром сшитом бабушкой платье. Чашка разбилась на две ровные половины, похожая на морские раковины. Море вкрадчиво касалось ног. Большое оно было ласковым. Я встала и пошла в воду. Плавать можно долго, рассматривая глубокую поверхность воды. А вечером кататься на катере. Мы отплывали и смотрели, как рождаются огни в городе и рассыпаются по горе, закрывающей половину мира. С громкими, записанными пять лет назад на стареньком магнитофоне песнями, мы зачем-то возвращались домой, накупив приглаженных, лакированных, как башмаки старого танцора, ракушек.
В длинном переходе метро звучала флейта, своим высоким звуком охватывая, обнимая огромное подземелье, и хотелось идти за этим голосом, казавшимся близким прощением близких и поэтому тобой обиженных. И когда уже ты знаешь, что виноват и слова твои не заплетает в тяжелый узел оправдание, ты снова любишь тех, перед кем виноват, любишь легко, как в детстве, зная, что где-то здесь, в темных подвалах метро, обещана встреча.
На флейте играл мальчик. Лицо его пылало, и казалось, что он знает, куда заманивает вас. Около его ног лежал футляр. А в нем деньги. Но деньги не падали больше звонкой монетой. Они,
17
как бы подчиняясь подземелью, ложились у его ног изрисованными, замолчавшими листами.
Звенит частая монета на веселом рынке. Она перепрыгивает из рук в руки, то, превращаясь в мягкую булку, то в леденящее руки всегда вкусное зимой мороженное, то аккуратно прячется в кошелек, но перед этим она обязательно рассмеется, встретив подружку. А теперь город угрюмо жил, беззубо шепелявя бумаги денег в руках, и меньше стало смешного, веселого звона на улицах,
Но здесь, в метро, всегда приглушенный, тупой от какой-то усталости гул то поездов, то множества шагов, размеренно вместе идущих куда-то уже несколько часов людей, И здесь листья денег опадали, как будто лишние, они не поместились в кошелек. Падал лист, а его хозяин, будто ничего не заметя, шел дальше в пасть поезда. Музыка бежала за ним, пытаясь, что-то напомнить, но за поворотом, растягивая громкие слова, уже царил репродуктор, он обещал много денег, правда после того, как ты дашь ему немного, Странный меняла. Он как будто был богат, а просил у прохожих милостыню.
Эта подземная улица была лишена деревьев, и животные, их было немного, котята и такие же маленькие щенки, они не бегали здесь по асфальту, а молча сидели в сумках для продажи. Старуха улыбалась женщине с девочкой. Девочка замедлила шаги, пытаясь затормозить, но рука матери тянула дальше. И рыжего котенка загородили уже локти и спины людей. И вот старуха снова улыбается, и, наконец, устает улыбаться, пропускает мимо детей и их слова "хороший котеночек". Она жалеет, что в метро нельзя курить, и ждет, когда ее сменит безногий.
Чуть правее напротив просят милостыню двое маленьких детей. Мальчик лет семи стоит и строгим голосом, как будто не понимает, почему не соблюдаются правила, спрашивает и заставляет жалостью слабого голоса прохожих увидеть его, и все повторяет, показывая на мальчика лет трех "помогите вылечить ребенка". Но прохожие еще вчера перестали верить ему, а сегодня уже не замечают. И этих малышей заботливая мать не оттаскивает от котенка. И они могут смотреть хоть целый день, как он вертит мордочкой, но это им давно уже надоело. Они видят лица, множество лиц и сразу же спины. Но смотреть надо не вперед, куда идут люди, а назад, откуда возникают их лица. И надо успеть поймать чей-то взгляд. Маленький мальчик устал, и от усталости ему стало казаться, что кроме носа у людей на лице ничего нет.
Безногий был меньше всех, но старуха сразу заметила его. Она взяла у него несколько папирос из пачки и ушла, Безногий, отталкиваясь руками от пола, подъехал к той части, где переход нависал, как мост над ущельем, и грохот поезда был, как горный в грохоте камней ручей. Только люди, застревая в дверях, мешали ему быть одиноким на этой его горе. Он отвернулся от людей, идущих мимо по переходу, оставив им сумку старухи, но уже без котенка, а с несколькими сотнями рублей. Чтобы люди знали, что им надо делать и могли бы поступить, как другие, уже, положившие деньги в его сумку. Из-за этих нескольких сотен, оставленных вечером на завтра, у них со старухой каждый день выходил спор.
Вдруг, безногий увидел, что девушка, тоненькая, с черными большими глазами, смотрит на него. Он покраснел. Конечно, она просто рассматривает его, может быть как игрушку. Маленькую живую игрушку на колесиках. Его щеки снова стали бледными. Он давно уже с другой стороны монеты. Здесь признан тот, кто более контрастен, тот, кто сможет остановить взгляд спешащего, кто сможет своим видом упрекнуть или напомнить, заставить смеяться или жалеть, тот, за вид которого заплатят деньги.
К девушке подошел молодой парень, и они сели в поезд.
Ребекка шла по бесконечному бесприютному городу. Ветер душил ее своими сильными руками. Осень становилась все злее. Казалось, теплые вечера под тихим присмотром слабого света стеклянных ламп придуманы, и разбиваются от боли на мелкие острые осколки; и боль проникает еще глубже вместе с этим ненужным, разбросанным на полу стеклом. На кухне осторожно капала горячая вода из старого крана. Тихо съежившись, в раковине сидел попугай. Банки с крупой были разбиты. И маленькая никому ненужная птичка спаслась. Она сидела и ловко ловила капли редкой воды.
Память больше не пряталась в ладонь от уколов, Девочка выросла и загородила собой все. Ребекка знала, что дома ее не было.
Но вдруг она вернулась домой и спряталась. Она любила прятаться. Боясь встретить пустоту, Ребекка начала звать дочь. Подойдя к шкафу, ей показалось, что-то шевельнулось. Распахнув дверь, она увидела свое разорванное лицо в падающем разбитом зеркале. Она подставила ладони этому стеклу, все еще думая, что там могла быть девочка.
"Маша милая", - случайно сказал попугай.
Глава 22
Было обычное пасмурное утро. В такие усталые дни даже не охватывает сожаление, что ты, быть может, живешь не так. В метро полно продавцов газет. Но это не быстрые мальчишки, радостно выкрикивают названия газет и событий, чтобы, заработав немного денег, также легко потратить их. Газеты стали основательным бизнесом взрослых. Пожилая женщина, превратившись в прилавок, развернула газеты эротических изданий. Строгий человек с редкой короткой бородой держит перед собой фашистскую газету. Лицо его напряжено, люди проходят, освободив около него немного места. Он не смотрит ни на кого: не каждый причастен. И глупая крикливая газета сжимается в его руках как автомат. Это очередное начало старого желания избранности, в начале много слов, потому только, что еще мало оружия. Когда люди, взяв оружие, попадают в круг избранности и точку в чужих словах можно поставить в любое время, нажав курок, тогда их собственных слов тоже становится меньше, они отточены, как приклад и звучат уже только как приказ. Тогда их газеты отбрасывает попытку убеждать, они разделяют черными буквами вашу жизнь на то, что правильно и то, чего не должно быть. А сейчас их газеты неумело уговаривают: фашизм опять только начинается.
Надувные шарики смотрят, никого не узнавая, своими ярко раскрашенными лицами. Их боишься покупать, понимая, что они улетят все равно, И сделанный из какой-то сверхпрочной ткани такой шарик долго будет смотреть, улыбаясь, зацепившись за ветку самого высокого дерева, а когда веревка разорвется, он улетит. И вы снова станете свободными друг от друга. И встретив его случайно вновь, но уже крепко привязанного к чужой руке, вы поспешите уйти; вдруг теперь, когда вы уже решили, что свободны, он узнает вас и скажет, смотря все также своим с двух сторон нарисованным лицом: "Держи меня".
ГЛАВА 23
Ночью их подвал заняла шумная компания. Ребекка со старухой помогли безногому забраться в огромную сумку и потащили его через разлитые по всему городу лужи. Тащить надо было на вокзал. Дождь часто и сильно стучал по их спинам. Они устали и поставили сумку, сильно стукнув безногого. Он, разозлившись, не понимая их слабости, сказал, что пойдет сам. Выбравшись из сумки, он сразу же попал в лужу и так продолжал пробираться по городу. По пояс в воде он напоминал пловца, застигнутого и обреченного непогодой. Ребекка шла рядом, низко склонившись. Старухе было жаль еды, оставленной в подвале.
Город был красивым. Подслеповато сквозь дождь всматривались в темноту редкие огни. Широкая улица вдруг останавливалась, неожиданно превращаясь в уютный дворик, откуда, побеспокоенный ими, выбегал вечно черный житель ночи - кот. Казалось, сырая улица подталкивает их к жилью, останавливает у дверей. И будто они слышат заспанный голос хозяйки, подающей ужин. Город тоже имеет свои миражи.
Ребекка была рада идти по городу к спящему вокзалу. Ей казалось, что Маша пусть даже будет там, где одна лишь безжалостность дает приют на сером рваном, как одеяло в больнице, уставшем от шагов, асфальте. И где прохожий может заглядывать в лица спящих. И бесприютность, как ветер, не переставая, хлопает тяжелыми дверьми. Лишь бы найти Машу, найти и согреть.
Снег растущими хлопьями брошен
Бродит, белым рисуя везде
Дни с запеленатым холодом телом
С мыслями о тепле.
Судьба затерялась в погашенных окнах,
Ослепшая от фонарей.
Ночь светла их внезапным блеском.
Болью вышедших из домов
Не прохожих, а потерявшихся
Бредит ночь.
День все вещи ровным светом неторопливо
Достает из ночи,
А смотреть на них не захочет,
Деловитость храня.
Снег бессмысленно заблудится
Среди крошек птицам брошенных
Половинных дел
Ничего уже не сбудется.
ГЛАВА 25
Всепроникающее без защиты штор окно телевизора сообщало каждый вечер все ужасы мира. Двухлетний ребенок стал убийцей и теперь растет, ничего об этом не подозревая. Ему уже шесть. Нам сообщат, когда он узнает. Мы помним иногда об этом, чистя картошку, гуляя вечером с собакой, или разговаривая со своими детьми. Жизнь этого человека уже не принадлежит только ему, она стала сюжетом нашей жизни. Ему обязательно сообщат, раз мы уже знаем, что прошло четыре года, а он еще просто веселый ребенок. Когда он узнает, что убил, что подумает он?
Что убивать не страшно? Что он ничего не помнит, но раз он все равно сделал это, пусть и случайно, даже не случайно, а обязательно по чьей-то вине, то ему может показаться интересным испытать это сознательно? Или ничего не помня и не понимая почему, он будет виноват всю жизнь и не сможет прямо смотреть на людей.
На войне кто-то отдает глупый или продиктованный корыстью приказ, и гибнут сотни людей. И понимая это, люди, привыкнув к глупости к чужой и своей, и, не признаваясь в собственной корысти, не видят, не помнят. Это правило, что гибель сотен не так интересна. Это как идти по улице, где столько людей, что не успеть рассмотреть их лица. А одиночное убийство или даже несчастный случай, где полно подробностей - это как происшествие на вашей лестничной клетке. Причем, несчастный случай вызывает еще больше интереса: непреднамеренность делает сюжет шире своими многими "если". И наши мысли, приученные к неторопливым подробностям сериалов, будут ждать, и делать жизнь того малыша, который в два года убив, стал еще одной жертвой, но уже нашей скучающей без драм в чужих судьбах жизни.
Сегодня, привыкнув узнавать суррогат событий за пол
вечерних часа, когда мир ютится со своими трагедиями в моей квартире маленькой квартире, опустошая радость. Сегодня я впустила в свой дом войну. Имена трех убитых людей отпечатались и застыли для меня бомбой, которую спрятали. И вот она тихо тикает, как часы на моей руке, и я, забываю ней, потом случайно опять услышу ее приглушенный стук и так слушаю, слушаю не живя, и не зная, где она еще шепчет слова смерти в тишине, прежде чем разорвать меня.
Статистика бессмысленна для понятия смерти. Одна пуля, выпущенная чьим-то злом на свободу, продолжает убивать и убивать, она уродует жизни людей, близких друг другу. Заносит страх и чувство несовершенства в мягкие детские души. Одна пуля меняет нашу генетику, обрекая потомство на несовершенную без нюансов контрастность чувств.
Девиз любой войны - каннибализм. Рано или поздно на войне будет убит ваш ребенок или его.
Но статистика считает. Жертвы из единиц превращаются в тысячи. Война приближается к каждому дому уже не состраданием, а повестками в почтовом, отвыкнувшем от писем, ящике.
Мой сын как-то сказал, что толпа - это существо, безразличное ко всему, кроме подробностей. И мы, опустошая темные улицы, собираемся толпой, правда, разбросанной квартирами по всему городу, у телевизора, полного одних лишь подробностей.
Странный человек перестал бродить по городу или сидеть на подоконнике, слушая ласковый шепот дождя. Он стал все время смотреть телевизор. Лицо его менялось настолько, что становилось похожим то на того, кто говорил, то на события. Услышав о войне, он поправил плащ на своих широких плечах. И перебросив автомат через плечо, сказал, что пойдет на войну. Он был похож на статую воина освободителя П мировой войны.
- С кем ты будешь сражаться?
- Со злом.
- Но, убивая, умножаешь зло.
- Тем более, начало всего в словах.
Странный человек сразу стал меньше. На нем оказался обычный костюм, а в руках ключи от машины.
Так он исчез.
Через несколько дней по телевизору я увидела человека с хмурым лицом. Он отвечал на вопросы ведущего.
- Что вы думаете о будущем урожае?
- Что каждый должен думать об этом, чтобы его хватило на
всех и что, если посеять пули вместо зерен, то мы соберем новый
урожай пуль,
Ведущий смущенно улыбнулся, но его смущение перебила реклама,
Я переключила программу, там тоже хмурый человек отвечал на вопросы, задаваемые вечно веселым тоном ведущего развлекательной программы,
- Сколько стоил в 46 году кочан капусты?
- От десяти до пятнадцати лет для детей, для остальных