Ковалёв Александр Николаевич
Там, на холме под солнцем (роман-хроника)

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 06/05/2021.
  • © Copyright Ковалёв Александр Николаевич (alex-kovalev@mail.ru)
  • Размещен: 30/12/2010, изменен: 30/12/2010. 457k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Проза
  • Скачать FB2
  • Оценка: 7.18*5  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман - размышление поэта и инженера "о времени и о себе"

  •   ТАМ, НА ХОЛМЕ ПОД СОЛНЦЕМ
      (роман-хроника)
      
      
      
      Вместо предисловия
      ВОСПОМИНАНИЕ О БРОНЗОВЫХ ЧАСАХ
      
       Когда-то в детстве, много лет назад, на перекрестке двух нешумных улиц я увидал старинные часы, пленившие мое воображенье. Смешной уродец, бронзовый паяц в камзоле и шапчонке с бубенцами, в неярком свете крохотной витрины нес на спине тяжелый черный шар с огромным пожелтевшим циферблатом. Отточенные бронзовые стрелки показывали без пяти двенадцать. А ноша столь была несоразмерна согбенному уродцу, что казалось: сейчас сойдутся стрелки и разрежут невидимую нить, что держит шар. И тот тогда всей тяжестью своею обрушится на жалкого безумца, рискнувшего взвалить на плечи Время.
       Но стрелки не сходились. Вероятно, хозяин мастерской был слишком занят, чтоб завести старинные часы. Мне было видно сквозь стекло витрины, как он, хитро зажав под бровью лупу, склонялся над каким-то механизмом, и в поле зренья оставался только темноволосый, стриженый затылок...
      
      
       До сих пор я помню каждую деталь, каждую щербинку на теле той, так поразившей меня бронзовой статуэтки. И недвижно напряженные руки мастера, и свое размытое, удивленно-очарованное лицо, отраженное в пыльной витрине маленького южного городка.
       Что это было, что могло так поразить десятилетнего провинциального мальчика в синих сатиновых шароварах и желтой линялой футболке?
       Какие неясные мысли и чувства спонтанно сошлись в это мгновение в его душе, сплавляясь в острое, неизбывное желание немедленно выразить всю гамму нахлынувших ощущений
      единственной фразой, точной, короткой, рельефно-выпуклой, словно эта отлитая в бронзе фигурка?
       Тогда я еще не знал названия этому чуду - предощущению метафоры, рождению единственной и неповторимой, только твоей тайны.
       В тот день я еще не знал, что пройдет совсем немного времени, и жизнь, только по одной ей ведомым законам, разлучит меня с тихими переулками моего детства и вынесет в студенческие годы сперва на широкие шумные улицы Москвы. А потом, уже молодым инженером, на проспекты и набережные родного мне сегодня Питера, а потом дальше-дальше - на площади и перекрестки многих чужих городов и столиц.
       В тот день я еще не знал, что судьбе будет угодно к середине жизни научить меня конкретным серьезным вещам. Умению вместе с моими товарищами по КБ строить удивительные, совершенные машины; писать сухие, отягченные скучными терминами статьи в толстые научные журналы; вести на чужом языке заумные, пересыпанные цифрами и графиками, разговоры на иноземных симпозиумам.
       В тот день я еще не знал, что судьбе будет угодно ввести меня в удивительный мир совершенных звуков и образов, именуемых поэзией. Даровать радость творчества и авторства двух десятков поэтических сборников, сделать профессиональным литератором и членом писательского союза Великой страны, которой, увы, уже нет, и напоминаем о которой - лишь красная членская книжка тонкой телячьей кожи с тисненным профилем вождя на титуле.
       Не знал и того, что судьбе будет угодно заселить мои стихи именами и судьбами многих и многих людей, событиями, которые, вольно или нет, окажутся навсегда связанными, сплетенными с моим творчеством, а значит и с моей жизнью. Это они, однажды отозвавшиеся во мне, дадут повод и для этой книги - книги размышлений о времени и о себе, для которой оказалось ненужным что-то придумывать или переосмысливать заново, а только восстановить хронологию, уложить происшедшее и уже написанное в авторский временной контекст так, как когда-то мне в нем умелось, писалось, виделось.
      
       Но в тот день, всматриваясь в пыльное стекло витрины маленькой часовой мастерской, я уже точно знал, что вошедшее в
      меня ощущение, великая тайна без имени - моя любовь и мука навсегда.
       В тот день на тетрадном ученическом листке в косую линейку я записал свои первые рифмованные строки.
      
       ...С тех пор прошло лет двадцать. И однажды я оказался вновь, совсем случайно, на перекрестке двух нешумных улиц родного мне когда-то городка. Там все, как в детстве. И смешной уродец, не тронутый ни временем, ни ношей, несет свой шар с огромным циферблатом, где мудрые показывают стрелки все то же время - без пяти двенадцать. А сквозь витрину видно, как и прежде, как часовщик, зажав под бровью лупу, склоняется над сложным механизмом. И в поле зренья остается только его седой, как двадцать зим, затылок.
      
      
      
      
      Глава первая
      Я ИЗ ЭТОГО ДОМА
      НАПРОТИВ
      
       Я родился в шахтерском городке под Донецком в середине сорок девятого, на исходе тех самых "сороковых-роковых", которые составили основной смысл жизни поколения моих родителей и, как теперь очевидно, единственную славу моей страны в ушедшем столетии.
       Отец мой, коренной кубанский казак, в шесть лет оставшийся без родителей, хлебнувший лиха беспризорничества и детских домов, в свои семнадцать сбежал на фронт из бакинской Трудовой коммуны. С июля сорок второго и по май сорок пятого прошел с боями от Моздока до Берлина и Праги. Ходил в разведку на смоленщине и в штыковые атаки под Старой Руссой, учился на офицерских курсах, был четырежды ранен, трижды награжден боевыми орденами и закончил войну дивизионным артмастером в полку 76-миллиметровых гаубиц, тех самых, что прямой наводкой били по Рейхстагу снарядами с нарисованным мелом адресом на гильзе.
       Моя мама, белоруска, урожденная витебчанка, в свои пятнадцать, уже на восьмой день войны оказалась на оккупированной территории, где со своей матерью, моей бабушкой Кристиной Васильевной, и старшей сестрой, моей тетей Аллой, почти четыре года мыкалась под немцем в белорусских деревнях, перебиваясь поденщиной и ютясь "за христа ради" по чужим углам.
       В сорок седьмом судьба свела моих родителей в Донбассе, в небольшом шахтерском городке Харцызске, куда оба, по зову страны и бесприютности приехали на восстановление разрушенных войной донецких шахт. Мама, вслед за старшей сестрой - по комсомольской путевке из разоренного Витебска, отец - по демобилизационному предписанию из венгерского города Дебрецена, где почти весь сорок шестой долечивался в госпитале после тяжелых ранений.
       Жили как все, в девятиметровой комнатушке рабочего барака "на Лимане". Отец крутил баранку ЗИС-5, возил на шахты цемент, металлоконструкции, крепежный лес. Мама работала лаборантом на растворном узле. Вот там, в районной больнице на ЗУГРЭСе, так тогда называлась маленькая больничка при Зуевской электростанции, я и появился на свет.
      
       Мои первые сознательные мироощущения следует, вероятно, отнести к концу пятьдесят первого, ибо то немногое, что сохранила детская память, была новогодняя елка, устроенная для меня родителями в нашей крохотной комнатушке из срубленной отцом засохшей акации (полоса-то была безлесная) и, украшенная мамиными стараниями ватой и бумажными игрушками. Еще помню родителей, бабушку, тетю Аллу, ее мужа дядю Володю, сидящих за праздничным столом, и то, как отец поднял меня на руки и поставил на подоконник, лицом к стеклу, за которым простиралось огромное заснеженное пространство, расчерченное зимними, черными, низкорослыми деревьями. А за ним - граненные белые пирамиды териконов, упирающиеся в бездонно-голубое небо...
       Много позже мне однажды довелось вернуться и еще раз постоять несколько минут у того, первого окна моего детства, но ощущения были совсем другие.
      
       "Длинная, длинная улица...":
       вспомнилось - триста шагов.
       Старые клены сутулятся -
       странно быть выше домов.
       Лайнер пройдет над поселком,
       скроется на вираже.
       Время деревьев высоких,
       время больших этажей.
       Вспомнилось - крон позолота,
       вровень оконная жесть,
       и ощущенье полета,
       там, на втором этаже.
      
       Из тех, самых первых ощущений, еще помню яркий весенний день, вероятно, Первомай пятьдесят второго. Папа, мама и я идем в кино. Точнее, идут они, а я гордо восседаю на шее у отца в новом, сшитом на заказ, военном костюмчике с маленькими артиллерийскими, как у отца, погонами и с крохотным алым флажком в руке, на котором белым написано "Миру-мир". Фильм назывался "Падение Берлина" и это первое кино в моей жизни. Позже мама рассказывала, что добрых две трети фильма я вел себя вполне прилично, сидел у папы на коленях, сопел, смеялся, тянул руки к экрану. Но потом начали стрелять, те самые папины гаубицы адресными снарядами "По Рейхстагу", и я заплакал. Орал так, что отцу под шиканье зрителей пришлось вынести меня в фойе. Так мне и не удалось досмотреть моего первого фильма.
      
       Много позже я все же досмотрел его и знаю теперь, чем дело кончается. А кончается оно величественным парением четырехвинтового лайнера, на котором вождь и генералиссимус в сопровождении краснозвездных истребителей летит в поверженный Берлин. И там выходит в ослепительно белом мундире к воинам-победителям и говорит с ними о величии их подвига, о величии страны. Правильные слова говорит, великие и мудрые, такие, что кинозал встает и слушает их стоя. Но я ничего этого еще не знаю, ни про вождя, ни про Великую победу, ни про лагеря в колымской пойме, и потому ору себе благим матом, так, что даже в фойе билетерша укоризненно кривит углы рта.
       Впрочем, кое-что о войне я уже знаю, и профиль вождя знаком мне не только на вид, но и на ощупь - по отцовским медалям.
      
       А я почти совсем не помню их,
       и все, что в детской памяти оставлено
       концом далеких тех сороковых, -
       как я играл отцовскими медалями.
       Те годы, как сейчас понятно мне,
       не баловали мальчиков игрушками.
       А те с пеленок знали о войне
       и бредили снарядами и пушками.
       И брали город Прагу и Берлин,
       и из куска неплотного картона
       к худущим рубашоночкам своим
       прилаживали звездные погоны.
       Но, понимая сердцем и умом,
       что с фронтом безнадежно опоздали,
       они от строгих бабушек тайком
       себе "вручали" батькины медали...
       .......................................................
       ... А их, такие строгие отцы,
       об этих играх не подозревали.
       И если попадались сорванцы,
       не слишком их бранили за медали.
       Лишь одного, тогдашним пацанам,
       отцы нам почему-то не сказали:
       какой ценой достались им, отцам,
       те самые, заветные медали.
      
       Бабушка умерла после долгой болезни 5 марта пятьдесят третьего, в один день со Сталиным. Собственно, этим единственно великим совпадением и отмечена вся история ее трудной и неприметной жизни - сперва приладожской крестьянки, потом путиловской литейщицы, потом жены паровозного машиниста Ивана Дятлова, моего деда по матери, направленного новой властью в начале двадцатых из Питера на белорусскую железную дорогу в Витебск.
       Великая трагедия страны не затмила нашей, частной скорби. Провожали бабушку тихо, по-семейному - отец, мама, ее сестра Алла и ее муж, мой дядя Володя. Были еще люди, с лопатами, в телогрейках и тяжелых кирзовых сапогах. Мне было три с половиной, и я сидел в кабине отцовского ЗИСа, наблюдая происходящее на кладбище сквозь лобовое стекло машины. Мне
      запомнились тяжелые лопаты людей в телогрейках и то, как округлые вмятины, оставляемые их сапогами, заплывали жидкой грязью и талой водой. А еще запомнились большие, черные, картавые птицы, рассевшиеся поодаль в черных голых ветвях деревьев, окаймлявших кладбищенскую ограду.
       Это был первый уход из моей жизни близкого человека, я тогда плохо понимал суть происходящего, горечь и слезы матери, но я, кажется, точно запомнил атмосферу дома в те дни. Во всяком случае, достаточно точно, чтобы позднее написать это:
      
       Птицы черные ходят в зените -
       в синем небе над рыжим жнивьем.
       Птицы белые мокнут в корыте -
       это мама стирает белье.
       Птицы черные кружат победно -
       ясный воздух высок и упруг.
       Птицы белые просятся следом,
       рвутся к солнцу из маминых рук.
       Я окно растворяю пошире.
       Я кричу ей:
       - Пусти же их...
      Но,
      птицы черные кружат над миром,
      птицам белым летать не дано.
      Птицы белые -
      ах, как неловки -
      лупят воздух обрубками крыл,
      а взлетают не выше веревки,
      словно кто-то картечью накрыл.
      
       Через год после смерти бабушки мы переехали на Кавказ, на родину отца, в небольшой казачий городок Георгиевск, что в сорока верстах от знаменитого лермонтовского Пятигорска. Родственники, обнаружившиеся у отца после войны, давно звали к себе, писали письма о прекрасном климате и необыкновенно низких, в сравнении с Донбассом, ценах на продовольственных рынках. Семье кое-что удалось скопить, ровно столько, чтобы хватило на покупку крохотного домика "о двух комнатках и четырех окошках" на окраине Георгиевска. Отец устроился на работу в организацию с веселым названием "Мостопоезд ? 17".
       Организация и в самом деле была веселая - этакий цыганский табор на колесах. Строили мосты, путепроводы, эстакады. Долго на одном месте не задерживались. Сдавали объект, грузили технику на платформы, личный состав с семьями - в теплушки, и через всю страну - к новому объекту. В то время строили путепровод через Северо-Кавказскую железную дорогу в самом центре Пятигорска. Путепровод этот в комплексе с возводимым рядом зданием краевого телецентра, составляли центральную архитектурную доминанту обновляемого курорта. Стройка была на контроле не то в ЦК, не то в Крайкоме, потому отца дома я почти не видел. Зато пару раз в месяц, с субботы на воскресенье, мы с мамой сами наезжали к нему в Пятигорск.
       Ехали из Георгиевска на автобусе по живописной, окаймленной пирамидальными тополями и угловатыми силуэтами знаменитых кавминводских гор, дороге. Боже мой, как же я любил эти поездки. После шахтерского городка и пыльного, провинциального Георгиевска, Пятигорск был сказкой. Гуляли по Цветнику, поднимались к Провалу и знаменитому Кавказскому орлу, обедали в кафе рядом с гротом Дианы, тем самым, где когда-то Лермонтов устраивал на персидских коврах пикник с друзьями. А потом, с высоты Эоловой арфы отец показывал мне окружающие город вершины, и я, как зачарованный, повторял вслед за ним их имена - Машук, Бештау, Бык, Змейка, Верблюд...
       Ночевали мы с мамой в гостинице, и это тоже были новые ощущения "нездешних мест, далеких странствий", настоянные на запахе крахмального казенного белья и свежем воздухе горных вершин, рисовавшихся причудливой, ломанной линией в ночном гостиничном окне. Совсем так, как много позже я напишу в одном из своих стихотворений лермонтовского цикла.
      
       ... Вдруг стук -
       проснусь -
       за дверью пустота.
       А может, это только показалось?
       Кардиограмма горного хребта
       в проем окна отчетливо вписалась.
       И сон - не в сон -
       ночная маета.
       А этот стук, вдруг снова повторится?
       Крутые всплески горного хребта.
       Проем окна.
       В наплывах чьи-то лица
       знакомые?
       Нет, в сущности, едва ль.
       Но этот стук - беспомощно доверчив -
       четвертое межреберье и сталь,
       и лоб высок и траурно очерчен.
      
       Но мне еще только пять, я, увы, не читал Лермонтова и представить пока не могу до чего же "весело жить в такой земле", где "воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка". Все это у меня еще впереди. А пока мы снова уезжаем, теперь на Урал.
       Мостопоезд ? 17 закончил очередной объект в Пятигорске и теперь получил предписание на строительство моста где-то в Свердловской области, вблизи станции Шали. Уезжать не хочется, ни мне, ни родителям. Но с работой туго, к тому же за цыганскую кочевую жизнь в мостопоезде неплохо платят, поэтому решено - мы уезжаем. Продан георгиевский домишко, упакован нехитрый скарб, утром за нами придет машина, которая отвезет нас на станцию. Там уже сформирован состав и нашей семье отписана половина товарного вагона - наш временный дом на колесах, где два топчана, и стол, и пара табуреток, и даже керосинка с вытяжкой. Пора...
      
       Дорогу я помню плохо. Знаю только по рассказам родителей, что ехали долго, часто останавливались в тупиках, стояли по несколько часов, а иногда и дней. Начальство эшелона решало какие-то проблемы, личный состав подкупал продукты на пристанционных рынках, на долгих стоянках пользовали местные бани, промышляли ягоду и грибы в придорожных лесах. Благо было лето.
       На станции Шали все было готово к строительству объекта, и ничего для обустройства строителей. Родители сняли угол в бревенчатом деревенском доме. Отец днями на работе, я на улице с местной пацанвой, у мамы работы нет. Кончилось лето, закружила желтая и знобкая уральская осень, потом долгая зима. Перспектив
      никаких, ни с жильем, ни с маминой работой. К тому же мама ждет второго ребенка, а мне через год в школу. Пора оседать, строить настоящий дом. Родители все чаще говорят об этом и, наконец, решаются. Отец увольняется, мы возвращаемся на Кавказ.
      
       На этот раз едем в новом плацкартном вагоне, где остро пахнет желтым облицовочным пластиком и проводница разносит чаи в красивых ажурных подстаканниках, на которых изображены остроконечные кремлевские башни со звездами на макушках. Это мне объясняет отец. К тому же и едем мы на Кавказ через Москву, и вот уже за окнами вагона бесконечно длинные многоэтажные фасады и улицы бесконечно большого города.
       В Москве у нас пересадка. Надо, как я это сегодня представляю, перебраться с Казанского вокзала на Курский, откуда поезда идут на юг. Между поездами - двенадцать часов, наш поезд на Минеральные Воды отходит ночью, и поэтому, пристроив чемоданы в камеру хранения, мы всем семейством идем гулять по Москве.
       Из всех московских чудес моего первого детского свидания с ней мне больше всего понравился собор Василия Блаженного с разноцветными кручеными головками на игрушечных башенках и самодвижущаяся лестница метро, по которой мы с мамой по моему настоянию раз пять прокатились вверх-вниз. Еще мне понравились необыкновенно красивые, золоченые и переливающиеся всеми цветами радуги фонтаны на ВДНХ, куда нас возил маленький детский паровозик в открытых голубых вагончиках. Но по-настоящему счастливым меня сделали детские резиновые сапожки с черным лакированным верхом и красной байковой подкладкой внутри, купленные для меня мамой в огромном магазине с тысячью лестниц и фонтаном посередине. С этими, безумно вкусно пахнущими сапожками, я и заснул в обнимку на верхней полке поезда, идущего к югу.
       Последующие два дня путешествия были для меня настоящим открытием. После тесного, однообразно сжатого с боков островерхими елками приуральского пейзажа, южные, степные пространства, открывавшиеся из вагонного окна, были ошеломляющи. Я часами безотрывно наблюдал их со своей верхней полки, забыв про все остальное.
      
       Боже мой, сколько раз потом мне еще доводилось ездить по этой дороге - в отпуск к родителям, на каникулы к родственникам, и еще бесконечное множество раз во время учебы в институте, но тогда это было впервые.
       Много позже я написал об этом стихи, и хотя фабула того, описанного в рифмах вояжа, относилась и к другому времени, и к другим обстоятельствам, мне кажется, что первые его строчки сложились уже тогда, в то давнее путешествие моего дошкольного детства.
      
       В вагоне тряском окна настежь.
       В нем пьют чаи, тасуют масти,
       о чем-то треплются - бог весть -
       храпят, вникают дружно в прессу
       и не имеют "интересу"
       к плацкарте номер двадцать шесть.
       А это я на верхней полке
       в своей застиранной футболке
       и в шароварах цвета беж.
       Отпущен к тетушке на лето,
       один по взрослому билету
       качу в неведомый Сенеж,
       в котором не бывал ни разу.
       Но хорошо запомнил фразу,
       что это где-то под Москвой.
       Что там, в столице, на вокзале,
       меня встречает тетя Алла,
       а после - уж подать рукой.
       Но я на случай должен точно
       запомнить адрес ("как для почты")...
       А я, к стеклу прижавшись лбом,
       забыл, забыл про все на свете
       и видел, видел только эти
       цветные кадры за окном.
       В которых мчались беспрестанно
       леса, озера, полустанки,
       менялись лица, города:
       Ростов, Воронеж, Ливны, Губкин...
      
       И я их впитывал, как губка,
       до капли, напрочь, навсегда.
       И задыхался этой ширью
       под небом бесконечным, мирным,
       чистейшим, словно бирюза...
      
       Лет десять было мне от силы,
       и в первый раз в мои Россия
       смотрела пристально глаза.
      
       Собственно, возвращались родители на Кавказ в полную неопределенность. Ни жилья, ни работы. Кое-что было скоплено семьей от донбасских и уральских трудов, а в остальном надежда была на родственников. После войны отец каким-то образом нашел своих дядьев по матери, вернее тех, кто остался в живых после расказачивания, раскулачивания и войны от некогда мощного казачьего рода Корниенко, пришедшего на Северный Кавказ еще в начале девятнадцатого столетия в казачьих сотнях генерала Ермолова. Осели Корниенки в казачьей станице Баталпашинская, ныне город Черкесск, столица Карачаево-Черкесской республики, прославившийся в новейшие времена депутатством олигарха Березовского. Ну, а лет за сто пятьдесят до упомянутого депутатства, владело семейство "корниенков", как звали их в округе, не одной сотней десятин жалованных ей царем за верную службу угодий. Растили пшеницу и живность, выделывали кожи, да становились "под ружье" при собственной лошадке и в полной военной амуниции по первому зову государеву.
       В последнем, предреволюционном поколении "корниенков" было двенадцать братьев и сестер. Вот одну из младших сестер, Полину, и взял в жены пришлый, воронежский мастеровой Иван Ковалев в начале двадцатых. В этой семье, моих казачьих деда и бабушки, и родился в двадцать четвертом мой отец Николай, а годом позже его брат Петр. Прожили семьей недолго. В конце двадцатых мой дед Иван, так и оставшийся пришлым для бабушкиных братьев, подался на заработки в центральную Россию, где и сгинул на много лет. А бабушка Полина годом позже умерла от тифа. Малолеток, отца с братом, отдали в детдом. Странное дело, при таком крепком семействе - единокровных племяшей - да в детдом. Но не мне судить моих казачьих дедовьев, тем паче, что судьба судила и косила их так, как ни один судья. Потому осталось к середине пятидесятых от всего крепкого семейства их всего двое: дядька Андрей, да дядька Сергей, как звал их отец. Вот младший из них, дядька Сергей, к тому времени безлошадный, безземельный, а главное бездетный, мучимый, похоже, давней семейной виной перед "племяшом", и приютил нас, приехавших с Урала, в своей казачьей хате.
       Шло лето пятьдесят пятого. Отец искал работу, что в маленьком казачьем городке было непросто. Мама сидела дома, шила на старом дядькином "Зингере" распашонки для моей еще не родившейся младшей сестры, учила меня читать. Я с интересом осваивал картинки и взрослые непонятные тексты в подборке журналов "Вокруг света", невесть откуда завалявшихся в казачьей хате. А вечерами, когда дядька Сергей с отцом садились на кухне поговорить "за жизнь", затаив дыхание, слушал печальные истории бытия моей казачьей родни.
       Много позже, уже в Ленинграде, связав в памяти те давние отрывки, перелистав немало страниц в "публичке", я нашел несколько родных имен в "военных кавказских хрониках", где помянуты и есаул Иван Корниенко, геройски дравшийся при взятии Кызыл-кале на Тереке, и хорунжий Семен Корниенко, полный Георгиевский кавалер отдельной казачьей роты Тенгинского полка. Не нашел только имен четверых моих казачьих дедов из последнего поколения, бесследно сгинувших в тридцатых уже моего столетия.
      
       Вдруг полночью питерской, белой
       привиделось, кровь леденя,
       летящее белое тело,
       летящего степью коня.
       Проснулся в сознанье мятежном -
       откуда тот сон залетел?
       Я степью не хаживал прежде,
       в седле отродясь не сидел.
       Тот стебель под корень отхвачен -
       не сыщется даже жнивья.
       Последние песни казачьи
       отпели мои дедовья.
      
       На кольском, чужом полустанке,
       обочь от колючих оград
       последние шапки-кубанки
       с дядьями в могилах лежат
       Другие слова и мотивы
       поет, собираясь родня.
       Откуда же белая грива,
       летящего степью коня?
      
       ...Так думалось мне одиноко
       в ту долгую белую ночь.
       А ночь суетилась у окон,
       пыталась, как прежде, помочь.
       Но в жилах - скажите на милость,
       откуда?,
       с какой стороны? -
       кровиночка странная билась,
       привычные путала сны.
      
       Постепенно устраивалась семейная жизнь. Отец нашел работу в автопарке. Месяцем позже был куплен небольшой домишко. Собственно, даже не домишко, а пара комнат с отдельным входом в низеньком турлучном доме предвоенной постройки. Мне нравилось слово "турлучный", была в нем некая экзотика и журавлиная тайна. Потом мне, правда, объяснили, что турлучный, означает старый казачий способ строительства жилья, когда каркас стен сооружается из плетня - плетеных прутьев, а затем обмазывается глиной, замешанной на конском навозе для прочности. Как бы то ни было, но новое наше жилье мне нравилось: нравился наш двор, соседские пацаны, с которыми я быстро сошелся, а главное то, что дом находился почти в центре городка на улице Пушкинской, в двух шагах от центральной городской площади. Рядом с площадью был большой сквер с фонтаном и павильоном "Мороженое", а на самой площади - Дом городского правительства под красным флагом. Дом был большой, двухэтажный, серый, как говорили, построенный из камней уездного казачьего собора, некогда стоявшего на месте фонтана в сквере и разобранного в начале тридцатых. на явное противоречие с окраской фасада, почему-то назывался "белым".
      
       В октябре родилась моя сестра Жанна. На крестины приехали тетя Алла с дядей Володей, собрались отцовы родственники и кое-кто из наших новых соседей. За столом было шумно и весело. Взрослые пили вино за мою новорожденную сестру, за маму и наш новый дом, пели песни. Мне особенно понравилась "Ой, мороз, мороз", а еще винегрет и котлеты в панировочных сухарях...
      
       Как-то, уже на исходе осени, отец после очередной получки принес в дом большой сверток и торжественно положил его передо мной на кухонный стол. Я развернул, в нем был новенький коричневый портфель, пахнущий слоенным дерматином, а в портфеле - пенал, ручки, стирательная резинка и несколько новых учебников для первого класса. Отцовские подарки оказались как нельзя кстати: наступившей зимой я часто болел, а потому волей-неволей стал самостоятельно осваивать школьную программу, почти за год до моего первого звонка. Впрочем, до первого звонка была еще весна, а потом бесконечно долгое и жаркое кавказское лето, а вместе с ними мой, наверное, первый опыт коллективного освоения мира в компании мальчишек-одногодок с нашего двора. Бог мой, чего в нём только не было: первые дружбы и первые ссоры, первые принципиальные решения и первые битые носы, первые представления о чести, справедливости и подлости, те самые, о которых так ясно - в книгах, в школе, в кино, и которые так жестко и круто корректирует собственный жизненный опыт.
      
       От вокзала до кино "Победа",
       с уговором не порезать шин,
       Филин за прокат велосипеда
       брал по-свойски - гривенник с души.
       Мишка Филин не ломал комедий -
       все-таки у нас был двор один -
       он, не пересчитывая меди,
       мне совал прищепку для штанин.
       И, перехватив тугой прищепкой
       свой видавший виды, тертый клеш,
       я со старта брал легко и крепко,
       так, что Филин ахал:
       - Цепь порвешь!
       Ветер пел и весело и складно,
       сердце билось чаще во сто крат -
       до кино "Победа" и обратно -
       триста метров счастья на прокат.
       Филин вел себя весьма тактично,
       Мишка понимал в клиентах толк.
       Вытряхнув всю скудную наличность,
      он кивал мне:
      - Ладно, можешь - в долг.
      Сердце учащало бег стократно,
      ветер обжигал со всех сторон...
      Но совал прищепку я обратно:
      - В долг не езжу. У меня - закон.
      И потом, мне тоже, между прочим,
      батя новый "велик" обещал...
      Мишка смачно сплевывал:
      - Как хочешь.
      Я тебе по дружбе предлагал.
      ... Он катил, разбрызгивая лужи,
      я поодаль брел домой пешком.
      И стояло в горле слово "дружба" -
      жесткое, похожее на ком.
      
       Завтра мой первый школьный день. На столе - собранный портфель, в трехлитровой банке - букет астр и георгинов, на спинке стула - отглаженная школьная форма. Точнее, от всей школьной формы только серая высокая фуражка с золотой кокардой, а еще обычные штаны и белая, с коротким рукавом рубашка. На форменные брюки и гимнастерку денег не хватило, зато фуражка - класс.
       После торжественной линейки и первого звонка нас разводят по классам. Я определен в 1-й "А", посажен за вторую парту у окна рядом с конопатой девочкой Людой и представлен своей первой учительнице, Фаине Сергеевне, которой долгие четыре года
      начальных классов предстоит в одиночку делать из меня и еще тридцати таких же, как я оболтусов, "человеков".
       Должен сказать, что мне всегда нравилось 1 сентября, и в школе, и позже в техникуме и институте - славный, нарядный день, вкусно пахнущий яркими осенними букетами и масляной краской свежевыкрашенных аудиторий. Чего не могу сказать об однообразных школьных буднях, наступавших после коротких вступительных торжеств. Учился я легко, практически, все школьные годы был круглым отличником, гордостью класса и городских школьных олимпиад, но во время уроков мне было скучновато, во всяком случае в начальных классах. Возможно, от того, что я рано научился читать и тщательно пролистывал школьные учебники еще до очередного учебного года. Зато мне очень нравилось все, что было за рамками школьной программы: кружок "Умелый лобзик" и классная стенгазета, школьная самодеятельность и сбор металлолома.
       А еще я любил читать. Любовь к чтению мне привил отец, с первого класса регулярно приносивший мне из городской библиотеки великие книги великих сочинителей. Книги эти порой, явно опережали меня по возрасту, но всегда были умными, добрыми, такими, с которых хотелось "делать жизнь". Я вообще считаю, что в мире существует, по меньшей мере, сотня книг, сотня великих имен от Дефо и Стивенсона до Марка Твена и Пикуля, которые каждый человек должен-обязан прочитать в раннем возрасте - не позднее третьего-четвертого класса. Именно они, как мне кажется, способны заложить прочные и добрые основы в юную душу, основы, которые при всех дальнейших жизненных трансформациях, определяют в нас главное - чувства справедливости, порядочности, внутреннего достоинства, если хотите, то - и культуру речи до конца наших дней.
       Впрочем, не уверен, что разработчики школьных программ со мною согласятся, да я и не настаиваю, ибо это мое частное мнение, воспитанное частным опытом провинциального мальчишки, весь мир которого на исходе пятидесятых составляли эти книги да еще отрезок улицы "от вокзала до кино "Победа", так хорошо просматривавшийся из окна нашего дома.
      
       Я школьник.
       Двери - на замке.
       Я белобрыс, вихраст и тонок,
       с осколком зеркала в руке
       карабкаюсь на подоконник.
       Я легкомысленно рисков,
       я знаю, что достоин порки:
       ведь я наказан - под замком,
       мне велено учить уроки.
       А я свечу,
       свечу,
       свечу,
       зажав в руке осколок солнца,
       в трамвай,
       в затылок скрипачу,
       и в чье-то пыльное оконце.
       Я жгу лучом во всю длину
       заборы, очереди, лица.
       Ведь кто-то должен хоть взглянуть,
       окликнуть, просто разозлиться...
       Но там, внизу, - таков закон -
       спешат, идут, не глядя, мимо.
       Я - двоечник, я - под замком,
       и мало значу в этом мире.
      
       ...С тех пор
       прошло немало лет.
       Мой мир взрослее стал и шире.
       Я понял: отраженный свет
       немного стоит в этом мире.
       Я жгу костер, и я опять
       высвечиваю чьи-то лица.
       Ведь кто-то должен рядом стать,
       взглянуть,
       хотя бы разозлиться.
      
       Я в пятом классе. На дворе начало шестидесятых, и жизнь во всем становится "лучше и веселее". Во всяком случае, у нас в семье. Отец получил в автопарке новый автобус - шикарный пассажирский "Икарус" с мягкими сиденьями, и теперь возит пассажиров и экскурсии по знаменитым северо-кавказским окрестностям - Пятигорск, Кисловодск, Ессентуки, Теберда, Домбай. От одних только названий голова кругом. В каникулы и по выходным - я вместе с отцом, в кабине автобуса, на широком теплом капоте, застеленном байковым одеялом и застекленном зеркальным лобовым стеклом. У меня под рукой тетрадь и карандаш. Рисую "с натуры" остроконечные домбайские вершины, узкие и крутые горные дороги, "мирных" бородатых горцев и черных горянок, продающих на остановках московским и ленинградским туристам вязаные носки и белые войлочные шляпы с полями, отороченными козьим мехом. Иногда пишу в тетрадь несколько странных, исполненных впечатлений и лермонтовской пейзажной ауры строчек, которые сами собой рифмуются.
      
       Самолетик тихой ранью,
       быстрокрылый, молодой,
       режет воздух над Кубанью,
       над упругою водой.
       Над протокою бурлящей,
       развевая легкий дым,
       барражирует бесстрашно,
       машет мне крылом: - Летим!
       Я гляжу во все глаза.
       Я готов.
       Я трижды "За"!
       Я на цыпочки встаю.
       Я его не достаю...
      
       Господи, как же прав был Михаил Юрьевич: до чего же "весело жить в этой земле", на которой тебе еще только двенадцать.
       В школе тоже перемены. Теперь у нас множество новых предметов, классный руководитель - преподаватель зоологии, молодая и красивая Лилия Алексеевна Зубченко, и много новых учителей. Мне особенно нравится учитель английского - Алексей Михайлович Ткаченко и учитель литературы - Николай Федорович Черных. Собственно, они мне нравятся по совместительству с предметами, которые преподают, и от которых я в восторге. Краснея и безумно стесняясь, показал учителю литературы несколько своих стихотворений. Николай Федорович большую половину "почиркал", а пару стишков похвалил, и сам отнес в школьную стенгазету. Ненадолго я стал школьной знаменитостью, пацаны на переменах дружески пинали кулаками в живот и ребра, а девочки собирались в стаи, о чем-то шептались и дружно посматривали в мою сторону. Но на этом моя слава не кончилась.
       В канун ноябрьских праздников по школе разнеслась потрясающая новость - школьную самодеятельность, как победителя городского конкурса, приглашают выступить на телевидении. Телевидение, тогда и слово-то такое было известно не каждому, а телевизионных приемников на двадцать семей в лучшем случае было полтора. Да и победителем самодеятельного конкурса был школьный хор. Но все это не имело значения. Нужно было делать полноценную полуторачасовую программу для, страшно сказать, краевого телевидения, и преподавательский коллектив взялся за это дело со всем надлежащим рвением. Мне, как местному таланту, были заказаны стихи, на революционную тему, разумеется. Я писал про горы, про войну, про валенки, которые мне подарил сосед Калиныч, про революцию не пробовал, но честно взялся. Написал несколько вариантов. Наиболее подходящим школьным начальством был признан опус, в котором были такие строки:
       "Ночная мгла покрыла град./Прицел припал к лицу,/ и грянул залп, с Авроры залп/ по Зимнему дворцу...".
       Мне лично нравилась строчка "Прицел припал к лицу". Была в ней звучная сила аллитерации и энергетика поступка, по-современному - этакий "экшн". Правда, в остальном стишок весьма походил на стихи, кажется, Лебедева-Кумача, опубликованные в школьном учебнике: "Мы видим город Петроград / в семнадцатом году, / бежит матрос, бежит солдат,/ стреляют на ходу...". Но сходство не имело большого значения, наоборот, по мнению педколлектива, подчеркивало уровень и зрелость автора.
       Итак, мы едем на телестудию. Большой красный автобус с табличкой "Осторожно дети" на лобовом стекле забирает нас рано утром от школы и везет в Пятигорск, на ту самую Ставропольскую белоколонную краевую телестудию, которая, как я уже писал, вместе с папиным путепроводом и поныне остается главной архитектурной доминантой города - курорта. На студии все необычно: много света, камеры на колесах, микрофоны на колодезных журавлях, красивые дикторши, те самые, которыми я до того восхищался с экрана. Записи еще не существует в природе. У нас прямой эфир с предварительной часовой репетицией. Я читаю между хором и танцами, что по замыслу режиссера дает возможность сменить декорации и перестроить композицию. Поэтому у меня свой "угол" в студии, на фоне алого полотнища, раздуваемого снизу вентилятором. На меня надвинута камера, режиссер щелкает пальцем, вентилятор раздувает полотнище, лохматит мой затылок и пионерский галстук, я читаю с выражением и немного нараспев, как это делал Евтушенко, которого я видел накануне по телевизору. Молодец, говорит мне в перерыве красивая тетка-дикторша и дает конфету "Золотой ключик".
       На родине героя ждет безумный успех и непреходящая целую неделю слава. Меня узнают на улице, улыбаются незнакомые люди и бродячие собаки. Оказывается смотрели семьями, те, у кого не было "ящика", шли к соседям, набивались под завязку, переживали за земляков. Замечали все до малейших деталей, даже мой юношеский прыщ на подбородке, тщательно запудренный гримером перед теледебютом.
       Первым меня поздравил сосед-инвалид Калиныч, тот самый, что года за три до моей славы подарил мне валенки, чем так растрогал, что я даже написал про это стихи. Когда я, возвращаясь из Пятигорска, выпрыгнул из автобуса перед нашим домом, он, как обычно, сидя на завалинке и дымя махорочкой, подозвал меня, крепко по-мужски пожал руку и, почему-то, смущаясь, произнес:
       - Не зря я тебе тогда валенки подарил. Спасибо, сынок...
      
       К сожалению, стихи про валенки в их первозданном виде не сохранились, зато сохранился, как принято сегодня говорить, "ремэйк", написанный мною много позже. До сих пор не уверен, правильно ли я делаю, включая "Валенки" в эту книгу. И размер великоват, и, что греха таить, приврал я малость в "ремэйке", и все-таки я поставил эти стихи в книгу в память о всех добрых людях, окружавших меня в детстве. Таких больше нет.
      
       Что забылось, что осталось -
       память не всегда верна.
       Помню, музыка старалась
       из раскрытого окна.
       Мы рассаживались чинно
       от окна наискосок.
       Мы кричали: "Эй, Калиныч,
       крутани еще разок".
       И Калиныч для близиру,
       поворчав на нас чуток,
       открывал окно пошире
       и крутил еще разок.
       На коляске инвалидной
       он катил к нам из избы.
       (Он ворчлив был только с виду,
       а не с виду - добрый был).
       Мы делились с ним махоркой
       и давали прикурить.
       Мы подтягивали хором:
       "Чем подарочки носить..."
       Он вступал с певицей первым.
       Он фальшивил, мы - за ним.
       Он вздыхал: "Берет за нервы!
       Может, снова повторим?"
       Мы кивали без заминки -
       мол, согласны, старина...
       Патефонная пластинка
       у него была одна.
      
       Что забылось, что осталось,
       что и вовсе не сбылось...
       Ах, как та зима старалась
       землю выстудить насквозь!
       Мы бежали в школу рысью.
       Я был первым на бегах.
       Валенки носили в мыслях,
       а опорки - на ногах.
       Кто-то был в кирзе, а кто-то
       был с бахилами в ладу.
       У меня имелись боты
       на резиновом ходу...
      
       Что осталось, что забылось,
       что-то вспомнится еще...
       Как-то так само случилось -
       он позвал и я зашел.
       Пахло щами, керосином,
       дуло в щель через порог.
       На скамье сидел Калиныч,
       свесив вниз обрубки ног.
       А пониже, цвета стали,
       необычной новизны,
       чудо-валенки стояли
       там, где ноги быть должны.
       А Калиныч глянул бесом
       и с усмешкой пробасил:
       "Вот, прислали из собеса,
       я маленько разносил.
       Так что обувь я проверил,
       ты не сомневайся, брат.
       Ты б примерил..."
       Я примерил.
       Оказались в аккурат...
      
       ... Что забылось, что осталось -
       это присказка одна.
       Помню, музыка старалась
       из раскрытого окна...
      
       Жизнь вкатывала в шестидесятые на всех парах. На улицах появились первые транзисторные приемники, стало больше красиво одетых людей и иллюминации. А по всей стране под мелодию "Куба любовь моя" шагали бесконечные вереницы хрущевских пятиэтажек.
       Вот и наш дом в центре на Пушкинской назначили к сносу. Родителям предложили квартиру в одной из новых хрущевок, на "голубятне", как они говорили. Не захотели. Ох, уж эта казачья, генетическая тяга к вольнице и своей земле. Мои симпатии к ажурным балконам и фаянсовым унитазам впечатления на родителей не произвели, а Жанна, моя шестилетняя сестра, вообще правом голоса не обладала. Посему отъехали мы всем семейством к недальней городской окраине, где был куплен большой четырехкомнатный дом с огромным, в десять соток участком и вишневым садом. Окраина и, вправду, была недальняя, даже школу менять не пришлось. И вообще, наше новое жилье мне нравилось: у меня своя комната, рядом с домом речка Абазинка, за нею бескрайние селькоопхозовские яблочные сады. Да и компания местных пацанов под освоение этих яблочных плантаций подобралась весьма приличная.
       На собственных приусадебных угодьях чисто символически произрастало кустов пятьдесят картошки и с десяток кустов помидоров, не требовавших особого внимания, во всяком случае от моей персоны. Одним словом, все было бы хорошо, если бы не вишни. Ах, как же восхитительно цвели эти три десятка наших деревьев в первых числах мая, и каким кошмаром для меня был сбор урожая. Вишни не абрикосы, их не возьмешь простой тряской дерева, только руками, и это моя повинность. Приходилось днями ползать по стволам и сучьям с трехлитровым алюминиевым бидончиком, притороченным к поясу, как Бен Ган по райским кущам Острова сокровищ. Только наградой были не пиастры, а десятки эмалированных ведер мелких кисло-сладких ягод. Из них варили варенье, крутили компоты, делали вино и джемы, раздавали родственникам и сдавали перекупщикам, а они все не кончались...
      
       Тысячу раз прав был Федор Абрамов, когда писал о том, что каждый русский человек должен-обязан походить по своей земле босыми ногами. Наверное, маленькая "приусадебная земля" моего детства далеко не то, что имел в виду классик, и все-таки, как же я благодарен теперь моим родителям и тем нескольким годам моего отрочества, за то, что провел их на этой земле. Правда, понимание всего этого пришло гораздо позже, после многих лет жизни на благоустроенных "голубятнях" Москвы и Питера, но про это уже другая история.
      
      
       Мой блочный, бессрочный
       десятый этаж -
       когда-то желанный,
       безумный вираж
       над кронами кленов,
       до времени рыжих.
       Те рыжие кроны
       ветра размели,
       а листья летели,
       понять не могли:
       легко оторваться
       от грешной земли,
       не сделавшись небу
       роднее и ближе.
      
       Менялись жизнь, опыт, увлечения. Рисование, фотография, радиотехника. Семейные альбомы до сих пор полны моих любительских снимков, а на мамином столе и доныне стоит первый, собранный мною в седьмом классе, ламповый приемник. Отец всегда поощрял мои новые увлечения, даже если они были несерьезны и коротки - находились деньги на фотоаппарат и на радиодетали, на велосипед и на боксерские перчатки. Мир становился взрослее и шире. На моей книжной полке теперь другие книги, другие авторы: Джек Лондон, Толстой, Лермонтов. Я по-прежнему пробовал писать стихи, кое-что даже печатала местная республиканская газета "Ленинское знамя", правда, гонораров не платила. Зато гонорары платил отец, в шутку назначив твердую таксу - рубль за стишок, при этом халтура не оплачивалась, только произведения значительные и умелые, с его, разумеется, точки зрения. Впрочем, этой точке зрения порой мог позавидовать и профессиональный критик.
       Были и другие гонорары. В шестом классе учитель английского, Алексей Михайлович, задал нам перевод стихов из учебника. Народ перевел, как положено, построчно. Я - в рифмах, соблюдя размер, интонацию, образность и даже подтекст оригинала. Так, во всяком случае, объяснил это классу учитель английского, награждая меня пятеркой в четверти. Через пару дней тот же Алексей Михайлович, принес мне заграничный адрес. Так у меня появилась подруга по переписке из далекого английского города Стокпорта, что близ города Бирмингема. Звали ее Розмари Кинг, и было ей, также как и мне, тринадцать. До сих пор храню эти голубые конверты тонкой вощеной бумаги с марками, изображавшими и ныне здравствующую королеву Елизавету. Как же я ждал эти письма. Это был другой мир, где странное Рождество с гусем, и отпуск с родителями в Испании, и неведомая мне музыкальная группа Битлз. От этой чужой жизни у меня появились рождественские открытки с капуцином, цветные виды острова Ибица и, вырванные моей новой подружкой из журнала, фотографии красивых, длинноволосых молодых людей с электрогитарами. Читали письма всем классом, отвечал я один.
       Как же я вдохновенно врал своей английской Розмари, стараясь не ударить в грязь лицом моей Родины, да и своим тоже. И собаку мою звали Джим, а не Шарик, и была она овчаркой, а не дворнягой. И живу я в шикарном коттедже с видом на кавказские горы, и вот вам снятые мною самим "фотки" в подтверждение. Горы на "фотках" и, вправду, были настоящие, да и дом наш на их фоне выглядел неплохо. Наконец, пришло время обменяться собственными фотографиями. Как джентльмен, я обязан был послать свой портрет первым. О, как же я старался "выглядеть" на этой "фотке": чуб, как у Элвиса Пресли, начесан "матюком", черный пиджак, белая рубашка, галстук-бабочка, собственноручно склеенный мною из черного конверта для фотобумаги, сам - в пол-оборота к объективу с демонической улыбкой. Вероятно, моя английская леди была сражена наповал, потому что долго не отвечала, а потом прислала свою фотографию, но не портрет, а любительский снимок, сделанный на Трафальгарской площади, где на фоне лондонской рождественской елки была изображена невысокая, полная девчушка в круглых, как у Джона Ленона, очочках...
       Много лет спустя я побывал в Лондоне в канун Рождества и нашел ту самую точку на Трафальгарской площади, с которой снята моя Розмари. Но писалось мне в тот раз о другом.
      
       В лондонском классическом тумане,
       отыскав заветные слова,
       новый шлягер "Санта бринг ми мани"
       правит ожиданьем Рождества.
       "Если нет ни денег, ни таланта,
       не ищи иных альтернатив.
      Повторяй за нами:
      - Бринг ми, Санта..."
      Учит незатейливый мотив.
      Он судьбы, конечно, не обманет,
       но душа надеждою жива.
      И лифтер в отеле бодро тянет:
      - Бринг ми, Санта ...-
      вещие слова.
      Проглотив мотивчик, как приманку,
      по натуре явно оптимист,
      весело мурлычет за баранкой:
      - Бринг ми, Санта...-
      лондонский таксист.
      Медяки, пересчитав в кармане,
      по панели, шаркая ногой,
      шелестит чуть слышно:
      - Бринг ми мани...-
      старый негр, лондонский изгой.
      Подымив российской папиросой,
      в этом мире страждущих чужак,
      руки в брюки - вдоль по Чаринг-кроссу
      я и сам насвистываю в такт.
      Хоть на Санту не имею видов
      и не верю Санте ни на грош.
      Да и он, похоже, не в обиде,
      ибо знает: что с него возьмешь?
      Но, пока не пробили куранты,
      не наскучил простенький мотив,
      повторяй с надеждой:
      - Бринг ми, Санта..,
      если нет иных альтернатив.
      
       В восьмом классе у меня появляется закадычный друг, Женька Маничев. Его отец инженер-энергетик. Они приехали откуда-то с Волги, где женькин отец строил ГЭС. Теперь он работает в "Ставропольгидрострое" на сооружении канала между Кубанью и рекой Калаусом, образующими мощную ирригационную систему. Это мне объяснил Женька со слов отца. Мы с ним нравимся друг другу, у нас много общего, любим одни книги, паяем транзисторные приемники. Я люблю бывать у Женьки дома, в трехкомнатной квартире с балконом в центре города, а он, как ни странно, обожает нашу окраину, без ума от речки Абазинки и наших деревенских удобств. Еще Женька играет на пианино и у него есть магнитофон "Яуза", предмет моего бесконечного восхищения. Нам уже почти по пятнадцать, мы надменны и решительны, сидим на балконе, слушаем записи "битлов" и со знанием дела обсуждаем достоинства и пороки одноклассниц. Нам нравится Алла Охрименко, умна, хороша собой, но, к несчастью, "ходит" с Витькой Дутышем из девятого "Б". Витьку можно побить, но это вряд ли исправит положение вещей. К тому же сердечные заботы вытесняются подготовкой к экзаменам, восьмой считается выпускным классом неполной средней школы. Экзамены мы оба сдаем без труда и на отлично, а дальше наши с Женькой дороги почти на четыре года расходятся. Он остается в школе. Я, по настоянию родителей, поступаю в Политехнический техникум на механическое отделение.
      
       Собственно, особенного родительского настояния нет. Есть, продиктованные родительским опытом соображения, что специальное образование - всегда кусок хлеба, мало ли что будет завтра. У меня к этим соображениям смешанное отношение: с одной стороны мне не хочется расставаться с классом, с Женькой. С другой - техникум совсем иная, почти взрослая, студенческая жизнь: лекции, сессии, дипломная работа. После недолгих колебаний я с родителями соглашаюсь и подаю документы. Техникум новый, первый набор. У меня с кругло-пятерочным школьным свидетельством проблем нет, меня зачисляют на первый курс уже в середине июня. А дальше целое лето сплошного праздника. Родители постарались. Отец берет на прокат в автопарке 407-й "Москвич", и мы всей семьей едем на море.
       За три года до этого мы уже предпринимали похожую автомобильную вылазку в Геленджик и в Сочи, но тогда и мы с сестрой были поменьше, и подготовка была не та. Теперь все по-другому.
       Мы экипированы по полной программе: палатка, спальники, примус, фотоаппарат. Да и маршрут куда богаче - все побережье от Анапы до Гагры. О, блаженная пора начала шестидесятых, когда приют, в компании таких же малочисленных автостранников, можно было сыскать на любом пляже, под любой, облюбованной семейством акацией или кипарисом, не опасаясь лихих людей и людей в погонах. И мы все вместе - одна красивая семья, молодые отец и мама, дерзкие и любознательные - я и Жанна. Об этом рае сегодня напоминают лишь мои любительские фотографии, да еще фильм "Три плюс два", который временами показывают по "ящику"...
      
       Учеба в техникуме радикально отличается от школьной. Никто особо не контролирует посещаемость, не проверяет домашние задания. Да и народ другой. В школьном классе, практически, все одногодки, не считая пары обязательных второгодников. Здесь, в группе, достаточно много людей взрослых, во всяком случае, старше меня и таких же, как я "школьников" года на два, на три. Много ребят из аулов и станиц, нашей многонациональной республики: карачаевцы, ногайцы, черкесы. Они живут в общежитии или снимают комнаты, и это тоже другая, взрослая жизнь. Живем дружно, не зная разницы "меж белыми и черными", - до парада суверенитетов и Чечни еще долгих тридцать лет.
       Кроме лекций, экзаменационных сессий и обязательных осенних выездов в колхоз "на свеклу", много интереснейших и новых для меня вещей: автомобильное вождение, своя команда КВН, студенческие вечера и капустники. Преподаватели техникума, особенно по спецпредметам, сами еще вчерашние выпускники ставропольских и ростовских ВУЗов, и потому "оттягиваются" вместе с учащимися по полной программе. Мои литературные и сценические способности востребованы в полный рост. Сочиняю кавээновские хохмы, публикую сатирические куплеты в городском "Комсомольском прожекторе", читаю свои новые стихи на студенческих вечерах. Народу нравится, например, про любовь:
       "Любовью оскорбить нельзя./Люби увечного и злого,/порочного или святого,/люби совсем-совсем другого -/нет оскорбления такого,/любовью оскорбить нельзя...".
       Но особенным успехом пользуются гражданственные мотивы, публика просто в восторге от моих "Стихов о неверной игре".
      
       Для серости и ловкача
       из сотни вариантов
       всегда отыщется ничья,
       ничья всегда вакантна.
       Играть на выигрыш -
       бить с плеча,
       рвать жилы понапрасну.
       Ничья разумнее, ничья
       намного безопасней.
       Ничья не влипнет сгоряча,
       не взбудоражит мненья.
       Ничья не факел, но свеча
       стабильного горенья.
       Ничья жиреет не крича,
       не ведая сомнений...
       Такая сытая ничья
       страшнее поражений.
       ....................................
       Довольно жаться по углам!
       Довольно сытых пряток!
       Ничья - неверная игра.
       Всегда должна быть чья-то.
      
       С учебой у меня все в порядке. Мне нравятся специальные предметы, особенно сопромат и термодинамика. Не знаю, откуда у меня эта любовь, но я обожаю строить эпюры напряжений и рассчитывать тепловые балансы холодильников. Обожание щедро вознаграждается - у меня, как у отличника, повышенная стипендия, что-то около тридцати рублей, что весьма кстати в критическом возрасте первых юношеских соблазнов и увлечений сердца. У меня новые друзья, при этом, странное дело, не просто друзья, а две разные компании. В одной, отличники, Витя Юхименко и Саша Лазарев. С ними я говорю о пю-мезонах, и обсуждаю аксеновские "Апельсины из Марокко", только что опубликованные в "Юности".
       Это умные, домашние мальчики. Мы трое из группы идем на "красный диплом" и собираемся после техникума в институт.
       Другая компания - Валька Иванов и Иосиф Матакаев, или попросту - Еська. Они оба из аула, Валька - казачек, Еська - обрусевший нагаец, снимают комнату рядом с техникумом, и с ними, а точнее у них в съемной комнатушке, я отдыхаю. Я понимаю, что у жизнь у Вальки и Еськи не совсем праведная. Здесь гитара, магнитофон, Высоцкий, иногда девчонки, чаще дешевый портвейн, и долгие разговоры "за жизнь", бесконечно далекую от физики элементарных частиц и теплообменников. Но мне почему-то безумно нравится. К тому же Валька боксер, чемпион юга России среди юниоров, а культ силы, увы, не последнее дело в твои шестнадцать. Валька и меня "окучивает", и я целых два года тренируюсь в секции бокса общества "Динамо", даже делаю успехи, становлюсь чемпионом среди юниоров нашей маленькой республики в своем мышином весе. А еще я научился играть на гитаре и сочиняю теперь музыку на собственные стихи. Конечно, это не музыка по большому счету, скорее некие перепевы в духе Высоцкого и блатного фольклора. Но кое-что удается настолько, что Валька сотоварищи принимают ряд моих творений (в авторстве я, разумеется, не признаюсь) за чистую монету, и после стакана портвейна с энтузиазмом горланят: "Зацепилось облако за скалы,/брызнув мелким сереньким дождем./ Кто мне скажет, что со мною стало,/ кто я, что я, где мой дом...".
       Конечно, не хватает Женьки Маничева. Год назад он окончил школу с медалью, и поступил в Московский Энергетический институт. А мне еще почти год до окончания техникума. Мы с Женькой переписываемся. Я почти решил - после техникума к нему, в Москву.
      
       На дворе осень шестьдесят седьмого. Одно из воскресений конца сентября. Ясный, погожий день. Мы всем семейством на участке. Мама с сестрой Жанной сгребают листья, я жгу костер. Отец сидит под яблоней на табуретке, курит. Иногда он тяжело встает, прихрамывая, идет с ножовкой к дереву, обрезает сухие сучья. Отец тяжело болен, чертова окопная болезнь, по научному "облетерирующий эндентрит", через двадцать пять лет после ранения под Смоленском догнала его и жестко скрутила. Диагноз и приговор, практически, ясны: ампутация правой голени. Завтра мы отвозим его в больницу. На душе тяжко и муторно. В саду тихо и бесприютно, и сам он бесконечно печален и прозрачен.
      
       Вот и пришло опять
       время пустых скворешен.
       Листья сгребает мать,
       пилит отец черешню.
      
       Ходит в руке пила,
       точит кору сухую -
       жалко, а все ж пора -
       время сажать другую
      
       Где-то сквозь листопад
       плачет прощально птица.
       Ветер летит сквозь сад -
       не за что зацепиться.
      
       ...Вот и все. Окончена полугодовая выпускная практика на заводе РТИ, защищена дипломная работа, мне торжественно вручили Диплом в красной искусственной кожи обложке. Через неделю я вместе со своими техникумовскими друзьями-отличниками, Виктором и Сашей, уезжаю в Москву, поступать в МЭИ. Накануне вручения дипломов в техникуме было распределение. Для меня и моих друзей это, в известной мере, формальность, так как мы твердо решили поступать в Московский Энергетический. Как "краснодипломщики", имеем право в составе так называемой пятипроцентной квоты выпускников техникумов. Но распределение на всякий случай мы все же получили: все трое отписаны на Сланцевый комбинат в далекий эстонский город Кохтла-Ярве. Мои приятели, Валька и Еська, распределились еще экзотичнее - на химкомбинат в город Навои Туркестанского уезда. Впрочем, и для них это распределение формальность, через три-четыре месяца - в армию.
       Насчет Москвы - это я уломал приятелей. У них были планы поскромнее, не дальше Ростова. Но письма моего московского друга Женьки, и в особенности, присланные им образцы программ вступительных экзаменов в МЭИ, сделали свое дело. К тому же Женька обещал взять на себя все заботы по нашему обустройству в столице на период вступительных экзаменов. Так что вопрос решенный.
      
       Собирали меня в дорогу основательно. Мама впихивала в чемодан варенья и печенья, совала теплые вещи. Напрасно я пытался объяснять, что еду пока на месяц, сдавать экзамены, а потом, как поступлю, вернусь и соберу все необходимое заново (мысль о том, что не поступлю, как-то в голову вообще не приходила). Все мои аргументы на маму, увы, не действовали. Она всхлипывала, старательно запихивала обратно то, что я с негодованием выкидывал из чемодана, и монотонно повторяла, что я дурак и ничего в этой жизни еще не понимаю.
       Как же она была права. Только по прошествии многих лет я понял это. Понял и всю скорбь этой пустяшной ее заботы, и бесконечность утраты, переживаемой ею в тот момент. Ведь я, еще не ведая, не осознавая всего происходящего, и, вправду, уходил из родного дома. Уходил навсегда.
      
       Я из этого дома напротив,
       я из гулких его подворотен.
       Это мне за сто метров уже
       сквозь промытые стекла до блеска
       машет синим крылом занавеска
       из окна на втором этаже.
      
       Это здесь, вдоль стены вперевалку
       в коридорах моей коммуналки,
       где наставники были шумны,
       я разучивал снова и снова
       первый шаг свой и первое слово,
       то, с чего начинаемся мы.
      
       Я из этого дома на Рижской,
       где учились отнюдь не по книжкам
       в дерзких послевоенных дворах.
       Где скулить и ловчить не умели,
       где однажды и разом взрослели,
       созревая порой впопыхах.
      
       Это я в старом доме напротив
       в выпускном темно-синем шевиоте,
       в остроносых ботинках "ковбой",
       повторяю в тот вечер упрямо:
       "Я вернусь, я вернусь еще, мама.
       Но не век же мне рядом с тобой".
      
       А потом, молодой и нарядный,
       громко хлопаю дверью в парадном,
       растворяюсь в ночи без следа.
       Я иду, каблуками качаю
       и не знаю, не знаю, не знаю,
       что ушел из него навсегда.
      
       Я из этого дома, в котором...
       Это я - по чужим коридорам
       то "общаг", то казенных хором.
       Это я то в Иркутске, то в Братске,
       то в балке, то в палатке солдатской
       вспоминаю не часто о нем.
      
       Это я сквозь пространства глухие
       номера набираю чужие,
       чью-то память, боясь обмануть.
       Из гостиниц Нью-Йорка и Рима
       письма шлю не на Рижскую, мимо:
       мол, успею, черкну как-нибудь.
      
       А потом, как всегда, забываю.
       Вновь куда-то спешу, улетаю,
       мчусь по свету в ночных поездах,
       чтобы где-то - на Рейне, на Лене -
       вспомнить,
       вспомнить всего на мгновенье
       и увидеть до боли в зрачках:
      
       Я из этого старого дома,
       где еще меня любят и помнят.
       Это мне за сто метров уже
       сквозь промытые стекла до блеска
       машет синим крылом занавеска
       из окна на втором этаже.
      
       Гулко бьет станционный колокол. Локомотив отыгрывает ноту сиплым свистком и медленно увлекает состав за собой. До свидания город моего детства. До свидания школа, техникум, друзья, родители...
       Я по пояс высовываюсь из вагонного окна и, что есть силы, машу маме, отцу и сестре, стоящим на перроне. На глаза невольно наворачиваются слезы. Лица моих близких, такие бесконечно родные и беспомощные в эту минуту, откатываются назад, смазываются расстоянием и ранними сумерками. И только руки, теперь уже не разберешь чьи, продолжают долго махать вслед с пустеющей платформы.
      
      
      
      
      
      Глава вторая
      АРБАТСКОЕ СОЖАЛЕНИЕ
      
       Поезд пришел в Москву поздним июльским вечером. На платформе Курского вокзала, влажной после короткого дождя, нас встретил мой старинный школьный приятель Женька Маничев. Высокий, стройный, в модных голубых джинсах, столичный житель, Женька легко подхватил мой чемодан и поволок нас к остановке трамвая. Ехали "двойкой" в Лефортово, где находился студенческий городок МЭИ. Женька привез нас в "общагу" теплоэнергетического факультета. Большая, метров двадцать, комната с четырьмя железными кроватями по причине летних каникул оказалась совершенно свободна. Здесь мы и заночевали, по-взрослому предварительно распив бутылочку "хереса" за встречу. А на утро пошли "сдаваться", так галантно и лаконично Сашка Лазарев назвал процедуру подачи вступительных заявлений и документов.
       Все трое подаем на теплоэнергетический, по женькиной "наводке", разумеется. Более модным считается РТФ - радиотехнический факультет, но мы решили на "теплофизику". Ближе к техникумовской специальности да и конкурс пониже. Впрочем, относительно конкурса у меня лично особых сомнений не было. Во-первых, как "краснодипломщики", мы сдаем только
      профильный экзамен - математику, правда, устно и письменно и надо на "отлично", иначе полный набор вступительных экзаменов. Во-вторых, не знаю как мои приятели, а я считал свою подготовку отменной, во всяком случае, присланные Женькой типовые вступительные задачи из учебника Выгодского, решал с закрытыми глазами. Одним словом, документы приняты, мы официально допущены к экзаменам, на время экзаменов официально определены в студенческую "общагу". До первого экзамена еще есть пара дней на подготовку. Мои техникумовские приятели, Виктор и Саша, грызут гранит науки, а мы с Женькой идем на футбол. В конце концов "я приехал в Москву жить", а вовсе не за дипломом. Боже мой, сколько раз еще эта легкомысленная формула подводила меня в течение шести лет моей московской жизни, но сейчас я живу по ней.
      
       На столичном стадионе "Динамо" играют московские "Динамо" и "Спартак". Разумеется, я болею за "Динамо", все-таки родной мне клуб, по боксу. Перед началом игры я загадываю: победит "Динамо" - я в институте. Динамо побеждает: два - один, голы забивают Гусаров и... теперь уже не помню кто. Мы с Женькой счастливы, я так вообще на седьмом небе. Продираемся сквозь толпу к выходу со стадиона и горланим под звуки марша, несущиеся из динамиков, - "Эй, вратарь, готовься к бою...". Похоже, счастливы не только мы, ликуют тысячи динамовских болельщиков и даже буланые лошадки конной милиции, препровождающие нас от стадиона к метро, пританцовывают в такт маршевым аккордам.
      
       Письменную математику я сдаю на отлично. Еще пара дней и после устного экзамена мы вместе с Женькой едем домой, к родителям. Он и так уже на десять дней задержался в Москве, ждет меня. И вот тут первая осечка. На устном экзамене у меня формальная ошибка. Решая тригонометрическое уравнение, я забыл указать диапазон, в котором функция котангенса не существует. Чертова мелочь, я же прекрасно это знаю, но вердикт экзаменатора однозначен - четверка. Женька уезжает без меня, у него на исходе каникулы. Я остаюсь "сдаваться" по полной программе - еще сочинение и физика. Сочинение - плевое дело. Я выбираю свободную тему и пишу,
      что-то насчет фестиваля молодежи и студентов, который как раз в это время проходит "под безоблачно-голубым небом Софии". Полагаю, что мой вступительный опус, сдобренный мастерством начинающего литератора, вполне тянет на хорошую, политически выдержанную передовицу в "Комсомолке". В результате - безоговорочная пятерка. С физикой сложнее. Я почти не готовился к ней дома, настолько был уверен, что поступлю по "короткой" программе, поэтому в три отпущенных перед экзаменом дня, глотаю учебники физики, как сумасшедший. Увы, не помогло, самоуверенность наказана. Я прекрасно отвечаю на два теоретических вопроса, но задачу решаю нетрадиционно. Ответ верен, но путь не тот, так мне объясняет молодой экзаменатор. Я злюсь, спорю. Экзаменатор, похоже, сам немного растерян (ответ и, вправду, верный), но его раздражает моя настырность. В результате - тройка. Это провал. Я выхожу с экзамена безумно расстроенный, и хотя средний бал у меня вполне проходной, душит чувство несправедливости и ненависти к молодому физику, только что опустившему меня ниже плинтуса.
       Мог ли я в тот момент знать, что именно этот молодой экзаменатор, аспирант кафедры Теоретических основ теплофизики, Володя Сасин, в качестве куратора набирает из "показавшихся" абитуриентов группу на безумно престижную и новую специальность - теоретическая теплофизика, и что он уже внес мою фамилию в список группы. Но пока я этого не знаю, и вместе со своими приятелями, Виктором и Сашей, несколько дней жду решения Приемной комиссии.
      
       Вот теперь все ясно. На стенде комиссии три списка и наши фамилии, к несчастью, разбросаны по всем трем. Я зачислен в группу "теплофизиков" и остаюсь в Москве. Виктор прошел на специальность промышленная теплоэнергетика и будет первые пару лет учиться в филиале МЭИ в Смоленске. Саша в третьем списке, он не прошел по конкурсу. Настроение у всех, понятно, разное, да и дороги теперь, похоже, тоже разные. Я уезжаю на пару дней домой, сняться с военного учета и окончательно собрать вещи для московской жизни. Витя сразу в Смоленск. А Саша, так уж получилось, через пару месяцев - в сержантскую "учебку", где-то под Харьковом, а дальше - на два года в Чехословакию, так некстати случившуюся в том самом месяце наших общих московских надежд, в августе шестьдесят восьмого.
      
       А помните, и мы хотели,
       беспечность прошлую коря,
       все, что задумано в апреле,
       успеть к исходу сентября.
      
       А помните, как мы исправно,
       разыгрывая этот блиц,
       сверяли собственные планы
       с капелью и прилетом птиц.
      
       И полагали откровенно,
       что если с птицами начнем,
       то вместе с ними непременно
       все песни к осени споем.
       А помните, и мы хотели
       вот также синь подмять крылом...
       ................................................
       До новой мартовской капели
       все то, что вместе не сумели,
       даст Бог, мы порознь допоем.
      
       Я живу в том же общежитии, что и во время сдачи экзаменов, даже комната на том же этаже. В комнате кроме меня еще трое: Сашка-маленький из приволжского городка Камышина и двое тихих ребят из Узбекистана, принятые в институт по национальной квоте, "шашлыки", как их зовет Сашка-маленький. В группе народ поинтересней, большей частью москвичи с хорошими аттестатами и вступительными баллами. Есть, также как и я, пара-тройка иногородних, общежитских. Среди них Саша Хаустов, рослый мальчик из Баку, почти земляк, и Гена Котенев из Тамбова. Мы симпатизируем друг другу. В первые недели в группе - притирка. Народ, в основном, со школьной скамьи, без опыта студенческой жизни и традиций. На этом фоне мой техникумовский опыт вне конкуренции. Мне действительно легко. Легко учиться, конспектировать, сдавать "лабораторки" и зачеты. Я это уже проходил. К тому же и специальные предметы на факультете близки к техникумовской программе. Вот и славненько. Я ведь с самого начала решил, что "еду в Москву жить", а высшее образование это так, попутно.
       Первым делом театры. Набор ошеломляющий - от "Большого" до "Оперетты". Имена звездные и "живьем" - от официально поименованных кумиров - мхатовки Дорониной и маяковца Лазарева, до "маргиналов" "Современника" и "Таганки". Правда, с билетами не всегда везет, да и с деньгами "напряг", но у меня есть приятель Гена Котенев, страстный театрал и "проходимец", в том смысле, что обладает удивительным умением пройти в любую, даже самую защищенную театральную дверь, включая кулисы и гримерные. Чего только мы не смотрим с Геной в нашу первую московскую зиму, на каких только приставных стульях и галерках не обитаем. Еще - ни марков захаровых, ни виктюков, ни ленкомовцев Караченцова и Чуриковой. Миром правят Симонов и Завадский, Гончаров и Любимов, Высоцкий в "Я пришел дать вам волю" и Нина Дробышева в "Эдит Пиаф" - знаменитом спектакле в фойе театра "Моссовета". Жаль, что в "Политехническом" больше нет зимних поэтических вечеров, когда "по снегу фары шипят яичницей". Опоздал я на пару-тройку лет в столицу. Знаменитая оттепель, сменилась вполне стабильным и отранжированным брежневским межсезоньем.
      
       Между тем "созидательная творческая энергия" требует выхода. Гена, также, как я, играет на гитаре, и также привез свою "семиструнку" из дома в московскую "общагу". По вечерам в комнате отдыха мы дуэтом и соло радуем сокурсников и другой общежитский народ своими мелодикломациями. Гена специализируется на шлягерах, типа "Льет ли теплый дождь...", я все больше - на Высоцком, Окуджаве, Визборе, иногда показываю свои вещи. Публика, может, и не взыскательна, но тонко реагирует на фальшь и маленькие удачи. Увы, мои баллады и серьезные стихо-мелодические раздумья пока явно уступают мастерству поименованных выше мэтров. Зато неожиданно для меня народу легла на слух моя шуточная "дурашка" на три куплета и четыре аккорда:
      
       ...Ты не пришла - мне обидно до слез.
       Снова я не был принят всерьез.
       Плакали наши билеты в кино,
       только, как видно, тебе все равно...
      
       Через неделю ее гундосит половина студенческого населения МЭИ, девчонки просят автора "списать слова". Автор не против, тем более, что он теперь желанный гость в любом общежитском застолье, а за добро надо платить добром. В одном из таких предновогодних застолий я, Гена и наш одногруппник Сережа Бескоровайный знакомимся с ребятами из факультетского СТЭМа - студенческого театра эстрадных миниатюр. Ребята постарше нас, третий-четвертый курс. Они безумно популярны и знамениты не только в МЭИ, но и во всем московском межвузовском пространстве. Их стэмовские спектакли идут на ура, и конкурент у них в стране один - СТЭМ авиационного института, да и то только потому, что "у них там, в МАИ, есть толковый мужик, Мишка Задорнов, который пишет для них мировые тексты".
      
       - Так что, если хотите, - предложили нам стэмовцы, - приходите на репетицию, а там посмотрим, может, и сгодитесь.
      
       Мы втроем, конечно, "за". Но сначала надо было сдать первую зимнюю сессию.
       Говорят, первая экзаменационная сессия самая страшная. Так, наверное, и есть. Первые полгода в институте в режиме резко отличном от школьного, как нигде проявляют волю, способности, характер молодого человека. Пришелся ко двору - идем дальше, нет - значит, вот он, порог. Жестко, но справедливо, по крайней мере, у нас в МЭИ. У меня проблем не было. Сессию сдал почти отлично: одна четверка по "начерталке", остальные пятерки.
      
       На короткие зимние каникулы полетел домой один. Мой земляк, школьный, а теперь и институтский друг Женька Маничев, собрался было со мной, да передумал. У него дама сердца из ближнего Подмосковья и он, кажется, серьезно подумывает о женитьбе.
      Во всяком случае, эти каникулы он решил провести со
      своей подружкой и ее семейством в подмосковных Люберцах, так что куда серьезнее.
       Дома - без особых перемен. Родители, слава Богу, живы. Сестра, Жанна, заканчивает восьмой класс и на следующий год собирается поступать в медицинское училище. Сходил в техникум, встретился со старыми школьными и техникумовскими друзьями, посидели, повспоминали. К сожалению, самых близких нет, кто в армии, кто съехал в другие края. Скучно. Взял билет и досрочно улетел в Москву. Мой дом теперь здесь.
      
       Женька женился в марте. Накануне он пришел ко мне в "общагу" и мы по полной программе оттянулись с ним кубинским ромом, этакий ритуал прощания с холостяцкой жизнью. Женькина будущая жена, а пока невеста, Ольга, на третьем месяце. Дело житейское и для Женьки, как для человека чести, женитьба - вопрос решенный. Свадьбу "гуляли" в столовой ДК МЭИ.
       Вообще, для студенческой во всех ее ипостасях жизни, Московский Энергетический приспособлен идеально. Огромный студенческий городок, обрамленный Лефортовским валом, Красноказарменной и Энергетической улицами, - уникальное творение первого ректора МЭИ, супруги Маленкова, послесталинского вождя и руководителя страны. Госпожа Маленкова постаралась на славу - пять учебных корпусов, прекрасно спроектированных и оборудованных для учебного процесса, свой Дом культуры, спортивный комплекс со стадионом и плавательным бассейном, поликлиника, столовые, прачечные, бани и библиотеки. И это не считая вполне комфортных для своего времени общежитских корпусов и домов профессорско-преподавательского состава, рассчитанных на двадцать тысяч народонаселения. Много позже мне довелось побывать в классическом студенческом городке английского Оксфорда, потом поучиться в американском Принстоне. Не берусь сравнивать комфортность инфраструктуры, ландшафт и самое качество жилья знаменитых западных альма-матер, но студгородок МЭИ времен моего студенчества выглядел вполне достойно даже на этом фоне.
      
       Для студенческой свадьбы, женькино комсомольское обручение просто шикарно: больше сотни гостей, приличный стол, факультетский джаз-бэнд, прочувствованные тосты и подарки от друзей и общественности. Я тоже сказал несколько добрых слов на правах старинного друга, что-то о нерушимости и бесконечности нашей дружбы, порукой которой мощь и незыблемость кавказских вершин.
       Увы, жизнь неумолимо разводит нас, даже самых близких, по собственным клеткам "от некогда общего молока". Женька съезжает из "общаги" к жене, в подмосковные Люберцы, мы видимся все реже, разговоры ни о чем... Еще одна страница моего кавказского отрочества перевернута. Сколько еще таких невольных разлук и расставаний впереди. Но эта - одна из первых, и от того особенно горька.
      
       Ветрено,
       пасмурно,
       сыро -
       надо ж, как время течет.
       Было пернатых полмира,
       сделалось наперечет.
       Яблоня листья уронит.
       Солнце слетит на закат.
       Было друзей -
       не упомнить,
       Стало - двух-трех не сыскать.
      
       А на улице - конец мая шестьдесят девятого и первый год моего московского житья на исходе. Правда, впереди еще летняя сессия. У меня московская прописка, московский гонор и гардероб. У меня за окном весь этот город, а еще замечательный репертуар в СТЭМе, десятки новых интересных друзей, новые рифмованные тексты в записной книжке, и мне сегодня двадцать лет. С утра я долго смотрю на себя в зеркало в общежитской умывалке. Боже мой, неужели мне двадцать? Ничего не изменилось, ни в бытие, ни в выражении лица, и только осознание преодоления некоего жизненного рубежа приятно щекочет нервы.
      
       Сессию я сдаю на отлично и теперь, с сентября, у меня повышенная стипендия - сорок три с половиной рубля. Приятно. А впереди два месяца каникул, и можно еще на месяц задержаться в Москве, подхалтурить в бригаде по ремонту "общаг", а можно вообще со стройотрядом податься за большой "деньгой" на сибирские стройки коммунизма, но я еду домой. Соскучился по дому, родителям. К тому же мы договорились с отцом о большом, транскавказском путешествии на его зеленом "запорожце", полученном от страны в качестве компенсации за утраченное на фронте здоровье.
       У нас восхитительный, продуманный в деталях двухнедельный вояж. Сперва, по течению Кубани до Краснодара, дальше - на Тамань, к порту "Кавказ" и паромом через Керченский пролив в Крым. Отец давно хотел побывать в Керчи на горе Митридат, которую в сорок третьем штурмовал мой дед по отцовской линии Иван Ковалев, участник знаменитого Керченского десанта. А потом уже, с остановками где приглянется, вдоль всего кавказско-черноморского побережья страны: Анапа - Новороссийск - Туапсе - Сочи - Гагра - Гудаута, и дальше - Кутаиси, Тбилиси, Военно-грузинская дорога...
       Как же мне нравилось вот так, вдвоем с отцом, колесить по узким, еще не ухоженным и не расчерченным меловой разметкой причерноморским асфальтам и проселкам, останавливаться на ночевку в прибрежных рыбацких поселках или прямо на пляже, не слишком заботясь об удобствах и лихих соседях. Мы купались, готовили нехитрую, купленную здесь же, на прибрежных привозах, снедь, запивали ее сухим виноградным вином, а с утра опять в путь. И наше зеленое, горбатое чудовище, с тремя буквами "ЗАЗ" на капоте, натужно урча, временами попукивая и отбивая чечетку, упрямо наматывает на колеса серпантины горных подъемов и спусков, несет нас все дальше и дальше к радостям и открытиям очередного дня.
       Где-то уже за Гаграми, на очередной пляжной стоянке узнали от автотуристов из Грузии, что в долине Риони прошел сильный ливень, река снесла пару мостов и потому дорога на Кутаиси на три-четыре дня отрезана, до восстановления переправы. Решили несколько дней поколесить по округе. Съездили на озеро Рица, обследовали Пицунду с ее пляжными небоскребами и реликтовыми рощами. На третий день решили продолжить маршрут и нарвались на развороченный мост через Риони. Движение обещали открыть только завтра, поэтому решили заночевать в соседней деревушке Натахтари, кажется. Вот так, просто, посредине чужой земли и языка, подъехали к деревенской закусочной, объяснили ее хозяину, Зурабу, в чем нужда. Зураб плохо говорил по-русски, точно не знаю, кто он был, грузин, абхаз, да это и неважно. Важно то, что Зураб притащил из подсобки баранью тушку, бросил ее сверху на багажник, сел на переднее сиденье нашего "запора" рядом с отцом и сказал четыре коротких слова:
      - Ко мне едем, да...
      
       Вечером в красивом, двухэтажном доме Зураба, над мутной по причине дождей рекой, был праздник по поводу русских гостей. Помимо многочисленного семейства Зураба, почтить русских гостей пришел его брат, и дядя брата, и свояк жены дяди брата, и еще с десяток соседей. И был шашлык, и было виноградное вино, и были песни, и был зажигательный танец горцев под бубен и гармошку. И все это для совсем незнакомых людей чужой крови и племени, волею обстоятельств заброшенных в чужую, крохотную деревушку нашей общей большой страны. Что же за страна у нас была, и будет ли она когда-нибудь вновь? Не знаю.
       От той поры у меня в блокноте остались короткие наброски, которые потом стали циклом стихов из "кавказской тетради".
      
       Уже сверкал гармони глянец,
       успели бубны расстараться.
       Но это был еще не танец,
       а лишь предощущенье танца.
      
       Уже на лицах цвел румянец
       и даже круг успел раздаться.
       Но это был еще не танец,
       а лишь предощущенье танца.
      
       Уже призывно щелкнул палец
       и кто-то в круг успел ворваться.
       Но это был еще не танец,
       а лишь предощущенье танца.
      
       Но вот пошли,
       пошли крылато,
       как будто заново рождаясь.
       Сначала чуть тяжеловато,
       потом земли едва касаясь,
       взмывая, как протуберанец,
       раскинув руки,
       в горле клекот...
      
       И это был уже не танец -
       предощущение полета.
      
       Утром мы уезжали из дома Зураба, нагруженные хачапури, фруктами и бутылями вина. Никакие отказы не действовали. Зураб вышел из машины у дверей своей закусочной и долго махал рукой нам вслед. А впереди у нас был еще красавец Тбилиси, и монастырь в Мцхете, на отвесной скале которого некогда рука комбинатора начертала: "Киса и Ося были здесь"; и Крестовый перевал, окаймленный слева вершиной Казбека, справа - ущельем Дарьяла; и город Орджоникидзе, нынешний Владикавказ; и город Грозный, нынешний город Джохар, а точнее развалины города со старым и гордым крепостным казачьим именем - Грозная. И все это было в далекой, другой для этих мест и ее сегодняшних обитателей жизни...
      
       В Москву я вернулся в конце августа, за пару дней до начала нового учебного года. Меня и еще одного из моих сокурсников, Сашку Батенина, сразу же пригласили в деканат, где декан и председатель факультетского студсовета в процессе очень доверительной беседы предложили нам вдвоем разделить студенческий кров с иностранцами. Была такая практика в советской высшей школе - иностранных студентов с целью совершенствования языка и привития им наших культурных традиций, а также идеологических ценностей, селили вперемешку с русскими, разумеется, морально выдержанными, студентами. Одним словом - воспитание культурной средой. Мы с Сашкой были, по мнению факультетской общественности, морально выдержанными, .Я, к тому же, еще и круглый отличник, вот нам и подкинули общественно-политическую нагрузку. Мы не возражали, даже наоборот.
       На курсе было много иностранцев: социалистические венгры, немцы и поляки, развивающиеся ливанцы, алжирцы и даже кенийцы. Но кенийцы это уж слишком, а вот с алжирцами Абдль-Кадаром Бенгази и Буалемом Мири разделить кров студенческой "общаги" мы не возражали. Кадар и Буалем в целом оказались очень неплохими ребятами. Оба они были из алжирского города Орана, что-то, по их словам, вроде нашего Ленинграда - вторая столица страны. Оба из многодетных семей арабских состоятельных торговцев, призванных первым алжирским президентом Хуари Бумедьеном послужить культурной и технической независимости молодого северо-африканского государства. Оба учились и воспитывались во французской, еще колониальной, культурной традиции: язык, литература, современная музыка. Оба на летние и зимние каникулы летали домой через Париж, и везли оттуда в вакуумированную Москву джинсы "Ли", глянцевые цветные журналы "Пари Матч" и совершенно шикарно оформленные альбомы французских шансонье - Адамо, Массиаса, Далиды, Азнавура.
       Разумеется, взаимопроникновение культур было у нас паритетным: мы с Сашкой щеголяли в индиговой "джинсе" и могли вполне достойно подтянуть Сальваторе Адамо на французском "Тум ба ла нежу". Наши алжирские коллеги ни в чем не уступали старшим русским братьям в дегустации дешевых портвейнов и изяществе непарламентской речи.
       Правда, случались и серьезные споры. Как-то Буалем привез журнал с фоторепортажем из 68-го со студенческих, конбендитовских баррикад Парижа. Признаюсь, я мало что тогда понимал в смысле и идеях студенческих заварух, гулявших по Западной Европе конца шестидесятых. Но цветные фотографии горящих на парижских мостовых автомобилей, и окровавленные рожи молодых повстанцев мне не понравились. Помню, я тогда так и сказал:
      - С жиру бесятся, уроды. Их бы к нам в колхоз, на картошку...
      
       Как ни странно, с этим тезисом, после недолгих препирательств, согласились даже алжирцы. Одним словом, я и, вправду, по тем временам был морально выдержанным и беззаветно воспитанным в духе. Работала система, хорошо работала, ненавязчиво и точно.
      
       Впрочем, что-то уже начинало в ней сбоить. Пока еще робко, предельно осмысленно, так что это и не сбои вовсе, а выверенная политика, но все-таки начинало. В начале семидесятых "Иностранная литература" ошарашила читателей плеядой западных литературных имен: Ирвинг Шоу, Франсуаза Саган, Сомерсет Моэм. Отдельными книжками вышли "Кентавр" Апдайка и "Над пропастью во ржи" Селенджера. Журнал "Москва" напечатал "Мастера и Маргариту", "Новый мир" порадовал прозой Михаила Анчарова. Какая уж тут скука. Я зачитывался "Иностранкой", буквально балдел, погружаясь в роскошество булгаковской прозы. А еще васильевские "Зори здесь тихие" на Таганке, "Трамвай-желание" Теннеси Уильямса на "Маяковке". А еще - Федерико Феллини, Френсис Коппола, Сергей Герасимов - на киноэкране...
      
       Сегодня, перелистывая свои старые студенческие записные книжки того времени, я с удовольствием нахожу отклики тех давних душевных состояний и в собственных реминисценциях - наивные сколы с неожиданно открывшихся мне Цветаевой и Мандельштама.
      
       ... Дождь правил балом капель на стекле
       по поводу коронованья тлена.
       Бал затянулся, но на всей земле
       ничто не предвещало перемены...
      
       Или вот этот незатейливый не то гибрид, не то парафраз даже не знаю с кого - не то с Вознесенского, не то с Пастернака:
      
       ... Смешно сказать - хотим к теплу,
       но в нас фатально
       мрёт, как бациллы на свету
       сентиментальность.
       И мне,
       тебе,
       нам всем во мгле
       какое дело? -
       "Свеча горела на столе",
       а, может, вовсе, не горела...
      
       Впрочем, стихи, а уж тем более достойная лирика, писались мною в те времена не часто. Все больше - смешные тексты для стэмовских миниатюр, да еще песенные тексты для гитары. Где-то в канун летней сессии на втором курсе факультетский комитет комсомола объявил о формировании Студенческого строительного отряда - ССО, как тогда это называлось в аббревиатуре, которому предстояло летом поехать в Якутию, на строительство Вилюйской ГЭС. Не какое-нибудь Подмосковье, и даже не Целина, а настоящее алмазное заполярье. Ажиотаж и желающих было море, мест - всего полторы сотни. Разумеется, приоритет отдавался активистам и отличникам. Если по отличникам я проходил, то по комсомольским активистам - у меня было не очень. Выручило участие в СТЭМе. Часть нашего коллектива комсомольские вожди решили включить в отряд, ибо не только строить ехали, но и нести культуру в массы. СТЭМу было поручено подготовить ударную самодеятельную программу, с которой не стыдно показаться перед передовиками, как на алмазных копях Мирного, так и на золотых приисках Алдана. Потребовалась отрядная песня, этакий идеологически выдержанный гимн ССО. Мне предложили написать текст, а музыку должен был обеспечить профессионал, руководитель институтского ансамбля "Гармония", композитор Песков. Между прочим, "Гармония" и, вправду, была классным коллективом, достаточно назвать имя ее тогдашнего солиста Рината Ибрагимова. Но что-то у нас с Песковым не заладилось. Мне не очень нравилась академичность его музыки, какой-то пресный марш получался. Я рискнул показать худсовету свой, гитарный вариант. После пары мелких идеологических правок, и текст и музыка прошли на ура.
      
       Такой уж мы народ,
       что мало нам хлопот
       и суеты обычных будней шумных.
       Наверно, от того
       на форму ССО
       меняем мы парадные костюмы.
      
       И так заведено -
       студентам все равно
       куда бы нас не позвала работа -
       Алтай или Алдан,
       Тюмень и Магадан -
       готовы мы отправиться в два счета.
      
       И нам не привыкать
       ночей не досыпать
       и все отдать для дела беззаветно,
       чтоб разбудить тайгу,
       чтоб выстоять в пургу,
       чтоб след свой
       врезать в землю позаметней.
      
       Пафос сочинения был отмечен на самом высоком уровне. Сначала этот текст с нотами напечатала институтская многотиражка. Через пару недель миллионным тиражом перепечатал "Московский комсомолец", тот самый, знаменитый в новейшей истории желтизной физиономии гусевский "МК". Правда, в те времена "МК" был исключительно идеологическим, а не бульварно-рейтинговым изданием, второй, после "Комсомолки" молодежной газетой страны, и публикация в нем делала автора почти знаменитым. Я и стал почти знаменит: интервью в молодежных газетах, на радио "Юность", первые писательские гонорары. Из далекого Хабаровска почтой пришла местная краевая газета, в которой в рубрике "В отрядах рождаются песни" были напечатаны мои стихи. Одним словом, я попал, или почти попал в "обойму". Даже мои робкие признания на радио о том, что у сибирских костров народ все же предпочтет петь не мою "агитку", а Визбора и Окуджаву, были откомментированы газетчиками в духе "врожденной скромности автора".
      
       Удивительно работала система, и память у нее была не на три дня. Говорю это потому, что когда почти десятью годами позже, в конце семидесятых, я предложил в "Студенческий меридиан" свои "Одиннадцать страниц из дневника" - небольшую поэму-хронику студенческого отряда, написанную по мотивам того стройотрядовского лета, Главный редактор журнала вспомнил и мое имя, и мой "Гимн ССО", словно это было вчера...
      
       Моя популярность сочинителя добавила внимания к моей персоне со стороны женского пола. Собственно, на отсутствие такого внимания и прежде нельзя было пожаловаться. Но тут уж как-то особенно, подходили самые юные и блистательные, просили автограф или списать слова на память. Лариса Калитаева принесла мне, как мэтру (подумать только), текст
      своего коротенького стихотворения "под Цветаеву", что-то в духе "мой милый, что тебе я сделала". Стихи, к несчастью, были слабы, а вот девчонка замечательная, красивая, умная, с ней было безумно интересно. Роман развивался, не скажу бурно, просто с фантастической скоростью. К сожалению, мешали экзамены, и ей и мне надо было сдавать летнюю сессию. К тому же, если для меня это была уже четвертая сессия, то для Ларисы - только вторая, она училась на первом курсе. Но вот экзамены позади, и еще есть несколько дней до моего отъезда со стройотрядом в Сибирь, и есть деньги в кармане - родители прислали сто рублей ко дню рождения, и лето восходит в зенит своей тополиной заметью, и мы с Лариской летим в Ленинград, в город белых июньских ночей и моей давней мечты.
      
       В Питер мы прилетели на пару дней, не думая особенно о ночлеге и о том, за чем летим. Нам безумно повезло, была суббота, 27 июня семидесятого года, и город праздновал свой первый в истории "День Алых парусов". Ах, как же восхитителен был этот город, его дворцы и парки, колоннады и улицы, ограды и шпили. Всю ночь мы бродили по его набережным, переполненным выпускниками школ и студентами, наблюдали парад алопарусных каравелл на Неве и блистательный фейерверк на стрелке Васильевского, отражения крыльев разведенных мостов в гулкой поверхности реки и тихое свечение полумрака белой ночи, отраженное в мраморе статуй Летнего сада. Помнится, в какой-то момент мне вдруг неожиданно подумалось - "Господи, как же славно жить в этом городе и писать для него...".
       Вечером следующего дня мы улетели в Москву. От той первой встречи с Питером и моего короткого романа с Ларисой осталось несколько строк, написанных, правда, несколько позже. Да и сезон я тоже сменил, мне тогда казалось, что лирической фабуле сочинения более пристала весна.
      
       И снова нам даны в награду
       апрель, ликующий зенит,
       мостов ажурные ограды,
       к воде притесанный гранит.
      
       Античные фасады зданий,
       капель, капель на все лады -
       прекраснейшее сочетанье
       строений, солнца и воды.
      
       Как славно городом весенним
       идти вдоль медленной реки,
       волнуясь от прикосновенья
       к моей руке твоей руки.
      
       И позабыть, шагая рядом,
       про то, что дел невпроворот.
       И наблюдать беспечным взглядом
       стрижей стремительный полет.
      
       На следующий день по возвращении из Ленинграда я улетал со стройотрядом в Сибирь. Не буду подробно останавливаться на всех перипетиях моего первого стройотрядовского лета, тем более, что и написал я об этом подробно в упомянутых выше "хрониках ССО". Скажу только, что впечатлений это лето оставило море. И не только потому, что - тайга, Сибирь, Байкал, Ангара - неистребимые, врожденные символы романтизма шестидесятых. Впервые, наверное, я участвовал в настоящем большом деле - строительстве заполярной ГЭС, со всей романтикой и прозой великих строек социализма: от самоотверженности труда простых работяг и гениальности инженерных решений, до матерого пьянства и унылого быта в балках и черных времянках строителей. Хорошая была школа. В последующие пару лет эти впечатления пополнились моими студенческими трудами на строительстве золотоизвлекающей фабрики на Алдане (так и называлась - "Алдан-ЗИФ"), и на возведении трансформаторной подстанции в Воркуте. А зеленая, стройотрядовская форма на долгие годы стала самой любимой и удобной одеждой для писательских поездок на Дальний Восток, на Енисей, на Кавказ. Но об этом позже.
      
       Учеба на третьем курсе началась для меня с вызова в комитет комсомола и предложения возглавить культурно-массовую работу на факультете.
      
       - В самом деле, - сказал комсомольский секретарь, - ты теперь человек известный, в газетах про тебя пишут. Да и две сессии подряд тянешь на одни пятерки, а вот с общественной работой - никак. Будем рекомендовать тебя на культуру...
      
       В целом, рекомендоваться на культуру я не возражал, тем более, что ДК МЭИ и так уже стал для меня вторым домом. Правда, в рамках СТЭМа было уже тесновато, хотелось настоящего, студенческого театра, с хорошим публицистическим репертуаром, для которого можно, в том числе, писать и показывать свои вещи. Сказано - сделано. Я, Гена Котенев, Сережа Бескоровайный, еще с десяток наших стэмовцев вполне тянули на ядро публицистического театра. Нужен был толковый режиссер.
      
       Леонид Борисович Герчиков, для друзей - Леня, появился у нас в ДК в ноябре семидесятого. Журналист из Баку, работал в свое время на Отдел культуры бакинской "Вечерки", режиссировал программы знаменитой команды КВН Юлия Гусмана, позднее возглавил известный бакинский молодежный театр "На Баилове". В Москве осел после женитьбы на москвичке Марине. Отчаянно нуждался в трудоустройстве в столице и в продолжении любимого дела. У нас, в СТЭМе МЭИ, появился случайно. Разговорились, понравился, решили работать вместе. Главное, Леня искренне разделял наше желание создать публицистический театр. Классика - это здорово, но это откровенно скучновато, к тому же нужны костюмы, декорации. Театр публицистический - театр условностей. Минимум декораций, достаточно символов - фанерные макеты гитар, старые афиши и плакаты, фотопроекции на задник. Минимум костюмов - джинсы, "водолазки". Хороший свет - стробоскопы, лазерные пушки. А, главное, хорошие, современные и талантливые тексты. Для дебюта лучше всего подходил поэтический спектакль.
      
       В конце семидесятого в белорусском журнале "Неман" опубликована американская поэма Евгения Евтушенко "Под кожей статуи Свободы". Кажется, это то, что мы ищем для постановки - ультрасовременная фабула, жесткие, акцентированные тексты, много монологов. Но все равно нужна была адаптация материала к сцене: связки, прозаические заставки, лирические тексты для переложения на музыку, которых не было в поэме. Мы с Леней взялись за вивисекцию оригинала. Не поставив в известность автора, делать это было как-то неприлично. Решили позвонить, точнее, коллектив делегировал эту функцию мне. Нашел телефон Евтушенко в одном из писательских справочников, позвонил ему домой, на Котельническую набережную. Евтушенко взял трубку сам. Выслушав кто, откуда и зачем тревожит, маэстро после минутной паузы одобрительно хмыкнул, и сказал совершенно неожиданное:
       - А вы знаете, Юрий Петрович Любимов сейчас тоже репетирует "Кожу" на Таганке. У них были те же проблемы. Я разрешил пользовать любой мой подходящий текст, если по постановочной мысли его не хватает в поэме. Да, вам еще проза для связок нужна. Написал бы сам, но, к сожалению, сейчас уезжаю. Да, почти на месяц, так что дерзайте самостоятельно, но поаккуратнее, пожалуйста. Нет, сейчас увидеться не получится, а вот на премьеру зовите, приеду с удовольствием...
      
       Передал свой разговор с Евтушенко ребятам. То, что авангардная Таганка репетирует "Кожу" параллельно с нашим самодеятельным театром оказалось полной неожиданностью. С одной стороны, славно, что мы попали с материалом "в тему", с другой - соперничать с Таганкой глупо. После некоторых колебаний решили все же, что и не соперничаем мы вовсе, а делаем то, что нам интересно, и делать будем.
       Господи, но и покромсали мы с Леней женину поэму. В части режиссуры Леонид Борисович и, вправду, оказался "профи". Репетировали самозабвенно, ежедневно и до глубокой ночи. Постепенно нарисовались точные мезансцены, свет, движение, музыкальное сопровождение, общий нерв спектакля. Удачной идеей было посадить музыкантов сопровождения - наш маленький театральный джаз-бэнд - прямо на сцену, и играть спектакль с музыкантами в одном кадре. Кажется, что-то получалось.
      
       Премьера на сцене ДК МЭИ была назначена на конец апреля семьдесят первого. Афиши расклеены по всему студенческому городку, билеты в тысячный зал разлетелись уже за месяц до спектакля. Накануне позвонил Евгению Александровичу. Он, к счастью, не в Нью-Йорке, и даже не в Риме, обещал приехать. За час до спектакля, как условились, я вышел встретить автора к парадному входу ДК. Серая 21-я "Волга"-пикап подкатила к ДК почти вовремя и, очередной сюрприз. Евтушенко не один, он привез на нашу премьеру трех актеров Таганки: Вениамина Смехова, Машу Полицеймако и Александра Филиппенко, который в то время еще играл в студенческом театре МГУ, но уже репетировал "беспокойного студента" в "Коже" на Таганке. Через служебный вход повел гостей в нашу "гримерку". Ребята робеют, все-таки знаменитый автор, живьем. Евтушенко вальяжен, улыбается, знакомится, шутит, фотографируется с народом на память, выдает экспромты.
       Узнав, что одна из наших смущающихся актрис, Марина, родом из подмосковной "Перловки", мгновенно реагирует: "Марина из Перловки, не будьте так неловки". Еще через мгновение, сообразив, что окончательно вогнал девушку в краску, поморщив лоб, маэстро добавляет: "Но в вашей девичьей неловкости, есть столько прелести и легкости". С "легкостью" девичьего поведения, кажется, тоже не совсем удачно, все смеются.
       Третий звонок. Пора. Ребятам на сцену, Евтушенко с "таганцами" - в гостевой, третий ряд партера. На правах одного из авторов спектакля, равно, как и в ипостаси полномочного культурно-комсомольского деятеля, сижу рядом с Евтушенко. Разумеется, все внимание не на подмостки, а на реакцию автора. То, что происходит на сцене, мне известно до малейшего придыхания нашей примы, Гали Кан, и тишайшего скрипа отбивающих такт ботинок нашей соло-гитары, Сережи Богомольца. Ребята играют здорово. Даже следы моей сценарной работы - грубоватые усекновения оригинального текста и эпатирующие связки интимной лирики с соцреалистической гражданственностью, почти не заметны. В какой-то момент мне показалось, что Евтушенко стало неинтересно. В середине спектакля он вытащил сигарету и стал нервно мять ее в зубах. Нет, показалось. Сигарета спрятана в нагрудный карман, Евтушенко сидит, жестко сжав подлокотники кресла и слегка подавшись вперед, временами вместе с актерами проборматывает собственный текст.
       Финал спектакля великолепен. Шквал аплодисментов, кажется, и, вправду, здорово. Зритель, которому, разумеется, известно, что Евтушенко в зале, требует автора. Автор выходит, говорит добрые слова актерам. Заодно вспоминает, что когда он последний раз встречался в Штатах с Апдайком, тот поведал ему, что его переложение для сцены "Кентавра", взялся поставить один из студенческих самодеятельных театров. Этим Джон Апдайк был безмерно горд, ибо, когда автора ставит самодеятельный театр, а не какой-нибудь коммерческий на Бродвее, это и есть признак настоящего интереса к произведению.
       Тонко ввернул Апдайк, или Евтушенко?, ничего не скажешь. Потом Евтушенко читает залу что-то из старого, и совсем новое стихотворение - "Трамвай поэзии". Публика в восторге, требует еще. Но в "гримерке" уже готов импровизированный фуршет - с десяток бутылок сухого вина и крепленного портвейна под бутерброды с докторской колбасой, и актерская труппа требует от автора своей доли внимания. В результате разговор перемещается за кулисы.
       "Как молоды мы были"! И уже нет знаменитого автора, нет прославленных актеров театра на Таганке. Да и не прославлены они еще вовсе. Нет еще знаменитого смеховского Воланда, и Атоса из "Трех мушкетеров" тоже нет. И нет еще знаменитых монологов и киноролей Филиппенко, а есть Веня и Саша, и Маша Полицеймако. Да и Евгений Александрович для половины фуршетствующих уже просто Женя, запросто опрокидывающий в себя стакан "цинандали", и потчующий застолье двумя пачками американского "Винстона", извлеченными из карманов его серенького, не слишком модного костюма. Кстати, в этой связи мне хорошо запомнилась тогда дважды, или даже трижды произнесенная поэтом фраза: "Как хорошо одеты ваши люди". Это по поводу нашей студенческо-преподавательской публики в зале. Одним словом, мы нравимся друг другу. "Таганцы" приглашают весь наш коллектив на их премьеру "Кожи", которая ожидается этой осенью. А, слегка захмелевший, поэт зовет всех в начале лета к себе на дачу в Переделкино. Но, кажется, самый королевский подарок он делает нам с Леней Герчиковым, обещая прямо с машинки только что написанную, и еще неопубликованную поэму "Казанский университет". Запомним...
      
       Ни в какое Переделкино мы, увы, не поехали. И коллектив великоват для подобных гостевых вояжей, да и начало лета не самое подходящее время - началась экзаменационная сессия, потом стройотрядовские разъезды, потом каникулы. Мертвый сезон для самодеятельных творческих коллективов, да и для частной студенческой жизни тоже.
       Очередную, уже третью по счету, сессию я сдал на отлично. К тому же теперь руководил факультетской культурой, апофеозом которой стал наш спектакль. Расплата не заставила долго ждать. В канун моего отъезда в стройотряд, теперь на строительство золотоизвлекающей фабрики в Алдане, факультетское начальство объявило, что "подает меня в Минвуз на присвоение почетного звания Ленинского стипендиата". Звание, безусловно, было приятно. Но еще более приятен, как это ни цинично звучит, был денежный эквивалент звания - ежемесячная ленинская стипендия в размере 90 руб. 40 коп. Так что в Сибирь я улетел в прекрасном расположении духа и, потенциально, почти "крезом".
       После пары месяцев "золотоносных" трудов на сибирской речке Алдан, получив свои трудовые пять сотен, безумный по тем временам капитал, я накупил экзотических сибирских яств - две бутылки питьевого спирта с синими этикетками, четыре "хвоста" горбуши, пару килограммов вяленого байкальского омуля, мешок кедровых орехов - и на оставшиеся пару недель каникул прямо из Иркутска полетел домой, к родителям.
      
       Отец встретил меня в аэропорту Минеральных Вод. Зеленое горбатое чудовище с тремя буквами "ЗАЗ" на капоте, весело урча, понесло нас в город моего детства. Дома, слава Богу, все пока хорошо. Сестра Жанна после восьмилетки поступила на первый курс Медицинского училища, и безумно гордилась тем, что и она теперь тоже студентка. Отец выглядел и чувствовал себя, как он говорил: "пока сносно", и за это спасибо. Мама расстаралась вовсю: давненько я в своих студенческих хоромах не сиживал за такими домашними столами. Одна печаль - умер добрый, рыжий пес Шарик, отслуживший этому дому верой и правдой, наверное, лет четырнадцать. Теперь во дворе шарикову будку обживала молодая и глуповатая овчарка Альба. Позвонил по нескольким знакомым адресам. Все то же, старые друзья - кто где: кто еще служит, кто осел в чужих краях. Вышел в город, прогулялся. Случайно встретил техникумовского знакомого, Валерку Абдулжалилова. Мы никогда не были близки, а тут обнялись, долго хлопали друг друга по спине. Попили пивка, потолковали, вместе прошлись по заветным, вчера еще таким близким и знакомым местам. Чужой город, будто бы что-то изменилось в нем. Или я теперь чужой этому городу? Не знаю.
      
       Этот город родных паровозных гудков,
       этот город облазанных чердаков,
       где по улицам в детстве гонял босиком,
       этот город, он мне не знаком,
       не знаком.
      
       Этот воздух, пьянящий настоем акаций,
       переулки, которые все еще снятся,
       этот дом с потемневшим
       зеленым фронтоном -
       неужели мы были когда-то знакомы?
      
       Но ведь было же,
       было последнее лето,
       и еще не совсем обветшали приметы:
       я еще узнаю их, пусть даже с трудом,
       этот август и сквер,
       этот клен под окном,
       этот парк,
       где еще не совсем, не совсем
       отвертелась знакомая мне карусель...
      
       Просто время прошло.
       Просто это бывает -
       мир однажды
       из старых примет вырастает:
       из свистков маневровых,
       патефонных страданий,
       из таких непременных
       в каждом доме гераней.
      
       Так апрель вырастает из первых проталин,
       города вырастают из бывших окраин.
       Так однажды -
       и это всегда неизбежно -
       вырастаем мы сами из детской одежды.
      
       Просто все совершилось
       по известным законам:
       мы знакомы, мой город, и мы не знакомы.
       Мы уже не близки, но еще не чужие.
       Мы все те же,
       и мы уже оба другие -
       с сединою в висках неожиданно ранней,
       с этажами модерн, где не знают гераней,
       где теперь непременны
       транзисторы на подоконниках...
       Мы знакомы? Что ж, верно.
       Давай еще раз познакомимся.
      
       Начало нового учебного года в институте ознаменовалось массовым заездом московского студенчества в колхоз. Похоже, неплохой урожай вырастили труженики подмосковных полей осенью семьдесят первого. Потому первое собрание коллектива труппы удалось провести только в конце октября. После оглушительных премьерных показов спектакля прошлой весной, народ полон энтузиазма. Надо "катать" старый спектакль, готовить новый. Тем более, что репертуар театра пока невелик - только один поэтический спектакль и старые "стэмовские" миниатюры, не густо. Посидели, подумали. Вспомнили про обещание Евтушенко отдать нам в постановку свою новую поэму.
       Несколько раз звонил мэтру домой - никого. Наконец, вспомнил, что у меня где-то записан его переделкинский телефон. Отзвонил, договорились о встрече, в условленный день поехал на Котельническую набережную. На двенадцатом этаже знаменитой "высотки" позвонил в дверь. Евтушенко открыл сам, был он в клетчатой ковбойской рубашке и синих спортивных штанах. Похоже, над чем-то работал, поскольку оба овальных фанерованных стола, стоявших по диагонали большой гостиной комнаты были завалены бумагами, книгами, рукописными листами. На одном из столов стояла разогретая, с листком в каретке, портативная пишущая машинка. Поздоровались. Мастер дежурно спросил, как дела. Я также дежурно, односложно ответил. Чувствовалось, что мыслями он в работе. Мешать не хотелось. Поэтому я быстро забрал обещанную рукопись поэмы, кажется, третий или четвертый экземпляр машинописного текста. Напомнил маэстро, что у нас через пару недель первая годовщина театра и, что он обещал быть на скромном семейном торжестве. Маэстро поблагодарил, сказал - звони, не забывай. На том и расстались.
      
       Переданная поэтом рукопись оказалась, вероятно, одной из первых авторских редакций поэмы "Казанский университет", во всяком случае в ней было несколько кусков, которые я не нашел позднее в официальной книжной версии. В авторской антологии "Казанский университет" значится семидесятым годом рождения, но, похоже, автор не успел опубликовать поэму к великой дате - столетию вождя. Впрочем, Ильич - всегда живой (без иронии), и работать с таким текстом было в удовольствие не только к сотому, но и к сто второму ленинскому юбилею, чем наш студенческий коллектив, носящий к тому времени новое гордое имя "Агиттеатр МЭИ", не преминул немедленно заняться.
      
       Первую годовщину театра решили отметить без всяких приличествующих творческому коллективу капустников и богемных тусовок. Ограничились обычным, банальным походом в кафе в Столешниковом переулке. Накануне я отзвонил Евтушенко, объяснил где гуляем. Тот обещал быть, правда, чуть позднее, какое-то мероприятие в ЦДЛ. В кафе нас собралось человек пятнадцать, Леня Герчиков, Гена Котенев, Сережа Бескоровайный, Галя Кан, Лева Бочаров, я - одним словом ядро коллектива. Для маэстро оставили место во главе стола.
       После пары официальных тостов, веселье стало мало управляемым - студенты народ вольный. Через час-полтора забыли и об ожидаемом госте, когда он неожиданно вошел в кафе. Женя был в превосходном настроении, что-то ему сегодня удалось там, в ЦДЛ, поэтому после шумных приветствий и братаний, торжество с периодическим столкновением бокалов и чтением стихов по кругу набрало новую силу. К сожалению, в десять кофейня закрывалась, пролетарская столица не Париж, официанты ненавязчиво снимали недоеденные закуски со стола и несли в подсобку. Видимо, Евтушенко, равно как и нас, такая скорая развязка не вдохновляла, поэтому маэстро поморщив лоб, неожиданно предложил:
      - Мои на даче, дома никого, едем ко мне. Всех не возьму, но
      человек десять-двенадцать в мой пикап влезет. Проверено.
      
       В знакомую мне серую "Волгу"-пикап и, вправду, влезло человек одиннадцать: шестеро в салоне, еще человек пять мужиков вповалку в багажном отделении. По дороге на Котельническую, Женя тормознул у ресторана "Арагви", постучал в ночную дверь. В образовавшуюся щель сунул две пятидесятирублевки в обмен на ящик сухого вина. В багажном отделении пикапа стало значительно теснее. Предупрежденные хозяином о приличиях, через мраморный, парадный вестибюль дома чинно проследовали всей компанией к лифтам под прицелом неусыпных глаз бабушки-консьержки. В уже знакомой мне большой, метров тридцати пяти, гостиной, сразу стало шумно и тесно от обилия хмельных гостей. Хозяин, кажется, только сейчас сообразивший о возможных последствиях нашествия, умолял о "запрете на другие территории", как он выразился. Куда там. После очередного стакана вина, народ постепенно рассосался из гостиной по всей жилплощади.
       Скажу откровенно, мне тоже было интересно знать, как живут главные поэты страны. Похоже, неплохо живут. В квартире Евтушенко на Котельнической набережной кроме шикарной гостиной, был еще небольшой, уютный кабинет, спальня, детская, как я понял по многочисленным игрушкам и висевшей в комнате фотографии приемного сына поэта Петра, а также внушительных размеров кухня. "И еще целых два туалета" - шепнул мне наш неутомимый следопыт Сережа Бескоровайный. Насчет туалетов не знаю, не проверял. Мне лично из всей жилплощади больше всего понравился огромный, метров восемь в длину, коридор, сплошь до потолка заставленный стеллажами с книгами. Такую частную библиотеку, а было в ней на вскидку тысячи три-четыре томов, я лично видел впервые. Здесь и, вправду, было чему позавидовать. А вот с мебелью у поэта было не очень. Все те же, уже помянутые мною, два фанерованных овальных стола по диагонали комнаты, десяток венских стульев, два матерчатых не первой молодости дивана, посудная горка, и, кажется, еще пара книжных шкафов вдоль стен гостиной. Среди безделушек, фотографий, двух-трех неплохих картин, украшавших гостиную, красовался приплюснутый к стеклу книжного шкафа глянцевый пластиночный конверт, явно западного производства, с изображением хозяина квартиры в ковбойском облачении, на гнедой коняге и с двумя "кольтами" крупного калибра на бедрах. То, что это хозяин, однозначно удостоверяла и надпись на конверте, сделанная, разумеется, по-английски, затейливым рекламным шрифтом. Одним словом, Евтушенко Евгений Александрович.
       К слову сказать, через год с небольшим, когда я очередной раз появился в этой гостиной, поэт мебель сменил радикально. Вместо фанерованных столов в центре комнаты вкруг журнального столика на американский манер стоял новенький гарнитур из двух мягких
      диванов и пары кресел зеленовато-перламутровой расцветки. Впрочем, хватит бытописания.
       Не за тем нас поэт к себе звал. После короткого разброда народ снова сколлекционировался в гостиной. Женя заговорил о поэзии, о судьбах литературных и земных, называл имена, знакомые и не очень, читал по памяти стихи Корнилова, Гумилева, Межирова и еще чьи-то. Пили сухое вино, дымили сигаретами, о чем-то спорили, потом читали по кругу. Мне очень хотелось прочесть что-нибудь свое, но, увы, ничего достойного высокого слога помянутых выше имен у меня не было. Непроизвольно схитрил, прочел Кульчицкого - "На перевес с железом сизым и я на проволку пойду...", а потом свои "Стихи о неверной игре". Женя заинтересованно вскинул брови:
      
       - Чьи это?
       Я, краснея, выдавил:
       - Мои.
       - Еще что-нибудь есть?
       - Есть, но хуже. Я потом как-нибудь...
      
       Этим мой первый разговор с главным поэтом страны о собственном творчестве тогда и ограничился. Это уже потом, много позже, когда сама поэзия стала для меня невыносимой внутренней потребностью, "любовью и мукой навсегда" мы продолжим с ним разговор о стихах. Но об этом я еще напишу.
      
       А пока мы сидим в продымленной квартире поэта на двенадцатом этаже котельнической высотки, и бесконечная осеняя ночь за окном неумолимо сворачивает разговор и круг собеседников. То один, то другой из наших тихо сползает в угол дивана, замолкает, утомленный впечатлениями и терпким вкусом грузинского вина. Наконец, в беседе с поэтом остаемся только я и режиссер Леня Герчиков. Как всегда кончаются сигареты. Евтушенко вспоминает, что у него где-то есть сигары и идет за ними в кабинет. Пока он ходит, прикорнул и Леня. Женя возвращается из кабинета с деревянной коробкой кубинских сигар. На крышке коробки по-испански подарочная надпись, что-то вроде - "Дорогому Эухенио
      в дни пребывания на солнечном острове свободы...". Евтушенко протягивает мне одну из сигар, закуривает сам и, смущаясь, говорит:
       - Там ваш парень, в кабинете, на диване...
      
       Я заглядываю в кабинет и нахожу в нем Сережу Бескоровайного, свернувшегося клубком на кожаном диване. Под головой у Сережи одно из первых изданий "Горя от ума" А. С. Грибоедова, кажется, 1834 года.
       Я возвращаюсь из кабинета в гостиную и подхожу к полуоткрытому окну, у которого дымит сигарой Евтушенко. Мы стоим рядом, вглядываемся в тусклое мерцание фонарей, очертивших выпуклой кривой набережную Москва-реки, тихо улыбаемся славной сережкиной шутке и, кажется, друг другу...
      
       Я лежал на общежитской койке и не торопясь листал конспект Теоретической теплофизики, готовился к завтрашнему зачету, когда в комнату без стука влетел запыхавшись Гена Котенев.
      
       - Собирайся, - заорал он с порога. - Я с Веней Смеховым созвонился. У них сегодня вечером сразу два спектакля. Он нас через "служебный" пустит...
      
       Смотрю на часы, почти шесть, а начало спектаклей - в семь вечера, еще добраться надо. Конспект летит в угол кровати. Джинсы - на задницу, "водолазку" и кожаную куртку - на "передницу". Хорошо, что на троллейбусе от платформы "Новой" до Таганской площади всего пять-шесть остановок. В тамбур "вахтерки" через служебный вход просачиваемся без четверти семь. Просим бабушку-вахтершу отзвонить по внутреннему Вене Смехову. Веня появляется через пару минут, вскидывает правый кулак в интербригадовском приветствии:
      
       - Рот фронт, МЭИ. В общем, так, мужики. Там уже звонят, так что я вас через кулисы прямо - в зал. В первом ряду, справа от прохода, будет несколько свободных мест. Юрий Петрович какое-то начальство ждал, да, похоже, не приедут. И чтоб, как мыши...
      
       Нам не нужно повторять дважды, успеваем как раз к третьему звонку. Сегодня дают васильевские "А зори здесь тихие", а потом, с часовым перерывом - "Антимиры" Вознесенского. И то и другое я уже видел, но разве это повод для разочарования. Сидим мы с Геной и, вправду, по-королевски.
       Боже мой, как же мне нравятся таганские "Зори", да разве только мне. Вся Москва второй год в восхищении. Еще нет знаменитого фильма Ростоцкого, и оригинал, сценический первоисточник, как говорится, здесь, на Таганке. Впрочем, первоисточник - это, разумеется, проза Бориса Васильева. Но об авторе, грешно сказать, просто не вспоминаешь. Мне очень нравится Шаповалов в роли старшины Васкова, да и девчонки, особенно Славина, тоже в ударе. И как только Любимову удалось сделать такой спектакль. Минимум антуража, практически, нет декораций. Четыре зеленые доски с мелованными автомобильными номерами чудесным образом трансформируются и в кузов военной полуторки, и в сруб деревенской баньки. А над всем этим витийствует знаменитый световой занавес. Мы с Геной сидим совсем рядом с прожекторными панелями, поднимающимися от рампы по команде осветителя. Мне очень хочется потрогать этот живой, лучистый занавес рукой, но я сдерживаю себя.
      
       Спектакль, как всегда, заканчивается долгими, минут десять, овациями. Народ потихоньку тянется к выходу в фойе. Нам с Геной туда не надо, а надо где-то в недрах театра перебиться час-полтора до следующего спектакля. Так же, как и вошли, тихо через кулисы возвращаемся на служебную половину Таганки. В узком коридоре - двери гримерных с именами звезд. Дергаю дверь с именем Смехов, заперто. Делать нечего, прислоняемся к подоконнику на площадке у служебных туалетов и закуриваем. Славное местечко. Вот энергичной походкой в сторону женской комнаты проходит Алла Демидова, в брючном костюме черного бархата. Брюки заправлены в высокие кожаные сапоги. "Зондер-команда" - шутит Гена. Зондер-командос выходит из туалетной и нервно курит тонкую сигарету, кажется, "Вогг", прислонившись к соседнему подоконнику.
       А вот и хозяин тайги - Валерий Золотухин. Фильм только что прошел по экранам страны и иначе, чем голосистый таежный мент, Золотухин не воспринимается даже в кулуарах родного театра.
      
       - Здравствуй, Аллочка, привет, мужики, - Золотухин явно в добром настроении, даже по пути к отхожему месту.
      
       А вот этого мы с Геной не ожидали. По коридору в сторону нашей курилки, разминая в пальцах сигарету, идет Высоцкий. Одет, но прямо, как я - джинсы, водолазка, коричневая кожаная куртка, даже штаны у нас одной фирмы - "Левис". Подходит прямо к нам, с Демидовой не здоровается, может, уже виделись.
      
      - Мужики, огня не найдется?
      
       Я сую руку в карман и вытаскиваю, подаренную мне алжирцем Буалемом, одноразовую французскую зажигалку "Крикет". Зажигалка, черного пластика с золотым силуэтом Эйфелевой башни на корпусе - предмет моей гордости. Это сегодня их в каждом ларьке - пяток на червонец, а тогда, подозреваю, была эта грошовая цацка в моем кармане в единственном московском экземпляре.
       Высоцкий чиркает кремнем, рассматривает зажигалку:
       - Париж скребут, Париж парадят, бьют пескоструйным...
      
       Гена не дает мэтру закончить и мгновенно, со студийным напором, подхватывает:
       - Мадонн эпохи рококо продраивает душ шарко.
      
       Владимир Семенович явно заинтересован. С одной ему присущей иронической интонацией, вскидывая правую бровь, спрашивает:
       - Кто такие? Откуда? Почему не знаю?..
      
       Объясняемся, рассказываем ему о нашем театре и о евтушенковском спектакле.
      
      - Да, да, слышал. Смехов рассказывал.
      
      Курящая рядом Демидова, кажется, тоже заинтересована
      разговором, во всяком случае, поворачивается к нам анфас.
      
       - Кстати, - спрашиваю у Высоцкого, - а когда у вас премьера "Кожи"? Саша Филиппенко говорил что-то об этой осени.
      
       Высоцкий молчит, но зато неожиданно вступает в разговор Демидова:
       -Перенесли премьеру, думаю, месяцев на восемь-десять. Он же и настоял у Любимова, - кивает в сторону Владимира Семеновича. - У нас сейчас Гамлет на выходе, так что не разорваться...
      
       "Гамлет" с Высоцким вышел на Таганке ранней весной
      семьдесят второго, и впечатление на театральную публику произвел ошеломляющее. Пожалуй, ради такого спектакля Любимову и, вправду, стоило повременить с "Кожей".
      
       Впрочем, в фойе, кажется, третий звонок, и "Антимиры" стартуют минут через десять. Прощаемся с Высоцким и Демидовой, и опять - в зал. На этот раз халява с первым рядом партера не выгорела. В зале аншлаг. Пристроились с Геной где-то на приставных на галерке. Но зато - какое шоу, в сегодняшнем измерении, весь цвет театра: Высоцкий, Золотухин, Хмельницкий, Смехов...
       Оторав и отчитав с галерки шепотом монологи акына и Мерилин Монро в унисон со звездами Таганки, за полночь вышли из театра. Первый час ночи и завтра зачет по теплофизике. Поймали такси и на всех парах в "общагу". Рассчитываясь с таксистом, я с удовольствием "отслюнил" ему хрустящую "трешку" из моей первой ленинской стипендии. Красиво жить не запретишь.
      
       А жить красиво хотелось. Не в смысле "вкусно жрать и
      сладко спать", это даже в голову не приходило, а вот с ощущением некой значимости, причастности к чему-то по-настоящему большому.
       Кажется, и обстоятельства жизни к этому располагали. Из Отдела культуры ЦК комсомола в институт пришло приглашение для руководства Агиттеатра МЭИ. Министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева проводила в здании МХАТа на Художественном проезде некое выездное заседание, темой которого, как нам объяснили в ЦК, была роль самодеятельных театров в театральном процессе. Вот для участия в этом форуме, наряду с корифеями советского театра, нашу самодеятельную труппу и пригласили. Комсомол делегировал на встречу с министром меня и художественного руководителя нашего театра Леню Герчикова.
       В полуденном, затканном душным бархатом мхатовском зале, народу собралось изрядно. В первом ряду - мхатовский режиссерский триумвират - Кедров, Станицын и Ливанов. Как известно, со времен К. С. Станиславского во МХАТе не было главного режиссера, была режиссерская коллегия. Далее по ранжиру - руководители и ведущие актеры "Малого", "Вахтангова", "Маяковского", "Сатиры", "Современника", "Бронной"...
       Мы с Леней пристроились в задних рядах, где-то промеж актеров и драматургов второго плана, не особенно понимая, зачем нас позвали и чего нам делать. Екатерина Алексеевна задержалась минут на десять. Появилась из кулис неожиданно, энергично прошла за стол президиума. После "вводки" председателя Союза театральных деятелей, к сожалению, не помню, кто возглавлял СТД в ту пору, министр поднялась на трибуну. Странная это была речь "об ту пору", все-таки тридцать лет тому. Можно было подумать, что это вовсе и не член Президиума ЦК на трибуне, а какой-нибудь министр Швыдкой времен российского развитого капитализма.
       Не помню всех подробностей этой, почти часовой речи. Но суть состояла в следующем. Только в Москве семнадцать профессиональных театров, существующих за счет дотаций госбюджета, не говоря уже о сотнях профессиональных коллективов по всей стране. Да, театральное искусство достигло в стране больших высот, нам, в целом, есть чем гордится. Но абсолютная экономическая успокоенность и защищенность театров, к несчастью, провоцирует застой (слово-то какое), сползание театральной культуры в болото равнодушия к завтрашнему дню театра. А между тем безусловным двигателем прогресса западных театров,
      Как ни странно, является их экономическая незащищенность и неуверенность в том самом, завтрашнем дне. Взять хотя бы Францию, где всего два театра с государственной поддержкой - "Гран Опера" и "Комеди Франсез". Остальные собираются в труппы и живут от сезона к сезону на собственные, полученные от игры деньги. А ведь сколько замечательных вещей ставят, сколько имен. Да что далеко ходить, взгляните хотя бы на наши самодеятельные, любительские театры...
       Но вот, теперь нам с Леней отчасти стало ясно, зачем нас позвали. По залу с первых слов министра поползло шушуканье, нарастая, как ни странно, из первых, академических рядов. Академики театра, увы, в большинстве своем не разделяли точки зрения министра. Дискуссии не было. Предложив общественности подумать над сказанным, министр отбыла на Старую площадь.
       Уже немного позднее, перед гастрольной поездкой нашего театра в Баку, о чем я расскажу отдельно, мы с Леней Герчиковым были приглашены в представительство Азербайджана в Москве на встречу с атташе по культуре. Вот тогда, за чашкой кофе, Тофик (так звали атташе), тоже присутствовавший на памятном совещании у министра, рассказал нам горячую сплетню о том, что во время речи министра то ли Станицын Ливанову, то ли наоборот, ехидно молвил на ухо:
       - Интересно, если бы ей, как женщине, предложили сделать аборт, к кому бы она обратилась, к профессионалу или к любителю.
      
       Не знаю, была ли эта байка досужей выдумкой или правдой, доложили о ней министерше или нет, но факт состоит в том, что легендарному триумвирату оставалось совсем недолго править МХАТом. Очень скоро, кажется, осенью семьдесят третьего, одним из своих последних приказов Екатерина Алексеевна назначила Главрежем МХАТа Олега Ефремова, который и распечатал через тридцать с гаком лет "красный" кабинет Станиславского.
      
       Похоже, рауты с министрами не проходят бесследно не только для корифеев театра. Через неделю после памятной встречи меня ввели, как тогда говорили "каптировали", в состав Президиума студпрофкома института и назначили руководить всей институтской культурой. Не скажу, чтобы меня обрадовало это назначение. Работа была достаточно рутинной и муторной. Надо было участвовать в бесчисленных заседаниях, в комсомольских банкетствиях и приветствиях, курировать работу институтского ДК и нескольких десятков его творческих коллективов. Правда, были в ней и приятные моменты. В частности, в моем распоряжении был профсоюзный фонд культуры всего института, а это немалые деньги на приобретение инструментов, костюмов, декораций. И была в этом фонде совершенно замечательная статья - расходы на творческие командировки коллективов, которой следовало немедленно воспользоваться во благо популяризации нашего театрального коллектива. Решили ехать с театром на гастроли в город Баку, на родину нашего художественного руководителя Лени Герчикова, где у него оставались неплохие связи с культурной и театральной общественностью.
      
       В то время ядро театра было небольшим, человек пятнадцать. Играли "Кожу", показывали старый стэмовский репертуар, одновременно репетировали "Казанский университет" Евтушенко, начитывали гамзатовский "Мой Дагестан" и "Современные истории" - спектакль о современной советской поэзии. Народу явно не хватало. Объявили конкурсный набор в труппу. Из студии "Публицист" ДК МЭИ к нам пришла группа крепких ребят, среди которых была Ольга, высокая стройная шатенка с отменной сценической пластикой и хорошей декламацией. Ольга училась на пятом курсе энергомашиностроительного факультета, была она из подмосковного города Клина, а в Москве жила в "общаге" энергомаша, одном из самых комфортных общежитий студгородка - комнаты на двоих. Как-то так сложилось, что после репетиций, шли с вином, гитарами и бесконечными разговорами за полночь в общежитие к Ольге. Душой этих посиделок была хозяйка комнаты, которая мне все больше и больше нравилась.
      
       В Баку мы уехали в конце января семьдесят второго, во время зимних студенческих каникул. Везли "Под кожей статуи Свободы". Бакинские гастроли театра были просто великолепны. Лучшие сценические площадки города - зал Бакинской филармонии, зал Русского драматического театра, сцена ДК знаменитого промысла "Нефтяные камни", а еще - умный зритель, хорошая пресса. Разумеется, все благодаря поддержке и интересу принимающей стороны. Во многом помогли связи Лени Герчикова и азербайджанский атташе по культуре Тофик. Мы с Леней Герчиковым, в качестве культурных начальников, представляли коллектив в высших республиканских сферах.
       Одной из самых памятных была встреча в Отделе культуры знаменитого Баксовета, куда меня с Леней пригласили в какой-то из гастрольных дней. Из комфортного интуристовского отеля "Огни Баку", где поселился коллектив театра, в Баксовет мы приехали на черной правительственной "Волге" с мигалками. В кабинете заведующего Отделом культуры, кажется, товарища Зейналова, большой казенный стол был сервирован чайными приборами, каспийской черной икрой и множеством бутылок пятизвездного азербайджанского коньяка. За столом уже сидели представители прессы, какие-то референты от культуры и наш бакинский куратор, заместитель председателя республиканского профсоюза нефтяников Санан Ибрагимов. После первого официального тоста чаепитие резко сползло в неофициальную плоскость, пошли разговоры "за жизнь". Вальяжный с залысинами начальник республиканской культуры, подмигнув мне, вдруг неожиданно спросил:
       -Ты думаешь Юлик Гусман в КВН у МИСИ почему выиграл? - и, похлопав по плечу нашего профсоюзного куратора, продолжил, - Потому что у Санана в сейфе на семьсот тысяч рублей больше было, чем у Промыслова.
      
       Вероятно, в виду имелся тогдашний председатель Моссовета по фамилии Промыслов.
      
       - Мы тогда в Москве два новых "Икаруса" купили. В одном в телестудию команда ехала, а во втором галстук Гусмана на перекладине везли. Ха-ха...
      
       Обычные кавказские "понты" и треп. Публика, вкушающая за столом халявный коньяк, вежливо подхихикнула начальнику.
       В это время из приемной по селектору доложили, что пришел Муслим Магометович.
      
       - Пускай заходит, - живо отреагировал Зейналов.
      
       Дверь отворилась и в кабинет вошел первый голос страны - Муслим Магомаев.
      
      - Мусик, чай пешь? - спросил Зейналов, приобнимая
      Магомаева. - Здесь у нас ребята из Москвы...- широкий жест в нашу сторону.
      
       Мусик чай пил. Поздоровавшись с нами, присел к столу. Леня что-то быстро стал нашептывать ему на ухо. Приглашал на наш спектакль. Магомаев кивнул и, конечно, не пришел. Не те заботы были у Мусика, да и компания не та. Через полтора года, осенью семьдесят третьего, по личному указанию Леонида Ильича, Муслим Магометович Магомаев стал самым молодым за всю историю страны Народным артистом СССР. По этому случаю мы с Леней послали Мусику телеграмму, но он и на нее не ответил. Наверное, много было таких телеграмм об этот случай.
      
       Из Баку я вернулся пред очи институтского начальства в черном, мятой искусственной кожи режиссерском пиджаке. А еще с республиканским Лауреатским дипломом, пожалованным нашему театру правительством Азербайджана, и, кажется, с глубокой личной симпатией к Ольге.
       В конце марта на выходе был "Казанский университет". Репетировали допоздна, несколько раз в неделю. Потом, как обычно, небольшой компанией с вином, закусками и гитарой - в общежитие к Ольге. Правда, приказом ректора распитие спиртных напитков в общежитиях института было категорически запрещено. Накануне в одной из "общаг" случилась какая-то неприятность на танцах, кажется, мордобой. Ну, куда там... И потом, кто сказал, что сухое вино - спиртной напиток? Увы, так думали далеко не все.
       В двери требовательно постучали. Комсомольский патруль. Составили акт, где заклеймили позором участников нашей культурной посиделки. Я, как большой институтский начальник и человек не без гонора, послал комсомольский патруль куда подальше, обещая Ольге завтра же уладить вопрос с последствиями инцидента.
       Не получилось. В составе патруля был участковый в штатском. Акт зарегистрировали в местном Отделении милиции, официально направили ректору института. Воистину, Бог шельму метит. Хотя, с другой стороны, какая я, к черту, шельма. О времена, о нравы давешние, не то, что нынешние. Украл госчиновник Бородин у народа тридцать миллионов "баксов" и хоть бы что. И все знают, что украл, а он не то, чтобы уголовник, а как раз даже наоборот - национальный герой. А тогда... Работала система. И возносила и карала в одночасье.
       Правда, мои московские друзья, не последние люди в институте и в городе Москве, постарались меня "отмазать" насколько возможно. Известная в те времена журналистка "Комсомолки" Таня Сафарова даже встречалась с начальником милицейского Отделения и с ректором. Оба неофициально согласились с тем, что дело мое яйца выеденного не стоит, но в воспитательных целях... А в воспитательных целях полагалось мне за "пьянку в общежитии", (как инициатор и зачинщик, слава богу, фигурировал только я), отчисление из института. Обошлось. Влепили мне наистрожайший комсомольский выговор, освободили от обязанностей члена профсоюзного Президиума и почетного звания Ленинского стипендиата, а также обязали в недельный срок освободить койко-место в общежитии. Ольге, как хозяйке комнаты, также было предложено съехать из "общаги" по-тихому. И на этом спасибо.
      
       Самое сложное было решить вопрос с жильем. Можно было снять комнату, но в Москве это и дорого, и непросто. Помог случай. У Ольги была подруга, Лида Семерикова, девушка из Донецка, которую отчислили за неуспеваемость еще со второго курса. В Донецк Лидка возвращаться не захотела и устроилась в Москве дворником, по лимиту в жилконтору, где-то в районе площади Ильича. Ко времени наших с Ольгой неприятностей Лидка уже сделала неплохую карьеру в жилкомсервисе и стала старшим дворником. Вот с ее помощью я и познакомился с начальником рогожского ЖЭКа, который за бутылку коньяка подмахнул мое заявление о трудоустройстве дворником с предоставлением служебной жилплощади. Так я и сделался владельцем совершенно роскошных апартаментов в первом этаже старого купеческого дома по Тулинской улице. Квартира, и вправду, была хороша. Отдельный вход с улицы в кухонный предбанник, а за ним комната с высокими потолками, тринадцать с половиной метров о двух окошках. Но самым замечательным в моем новом жилище был подвал во всю длину и ширину апартаментов, куда из жилой комнаты можно было попасть по приставной лестнице. Одним словом - двухуровневое палаццо в центре Москвы c видом на Спасо-Преображенский монастырь. Мебель из ближней комиссионки была завезена в первой половине дня шестнадцатого апреля, а во второй въехали и мы с Ольгой, прихватив из "общаги" свои нехитрые пожитки. Правда, оставался еще главный вопрос: надо было мести участок - весьма солидный кусок Школьной улицы от Рогожского рынка до площади Прямикова. Но и здесь решение нашлось очень быстро. Старший дворник Лидка распределила мой участок промеж своими четырьмя подчиненными, а я за это, ко всеобщему удовольствию, должен был отдавать обществу свою ежемесячную зарплату в 60 руб. 30 коп.
      
       Больше года прожили мы в этой замечательной квартире. И кого только не видели ее стены за это время, от бродячих поэтов до заслуженных деятелей культуры. Много позднее, когда у нас с Ольгой появилась в Питере своя, вполне добротная кооперативная квартира с налаженным бытом и даже некими его излишествами, я еще долго и ностальгически вспоминал наше первое московское жилье.
      
       В этой комнате три на четыре,
       в этой старой московской квартире -
       угол Тулинской и Прорезной -,
       где вся мебель - два стула, да скатерть,
       да еще полка книг над кроватью, -
       как жилось нам когда-то с тобой?
       Там зимою сифонило в рамы,
       лифт гремел, и долдонили гаммы
       с потолка от зари до темна...
       Но зато - ты еще не забыла? -
       солнце с Яузы первым входило
       ранним утром в два наших окна.
       В этой комнате, так уж сложилось,
       то ли двери к замку не прижились,
       то ли к ним не прижился замок.
       Но зато не прижилась и скука,
       и друзья к нам входили без стука
       в полночь - за полночь на огонек.
       И тогда - ты еще не забыла? -
       керосинка на кухне чадила,
       чайник фыркал сердитым котом.
       И ломалась сургучная пробка,
       и по кругу шла полная стопка,
       сопромат отложив на "потом".
       А потом - неразлучная пара -
       шли по кругу стихи и гитара,
       сигареты - почти натощак...
       И, наверно, в ладу со стихами,
       лифт за стенкой и гаммы стихали,
       да и в рамы сквозило не так...
       В нашей первой московской квартире,
       в этой комнате три на четыре -
       угол Тулинской и Прорезной -,
       до торшеров, до кафельной ванной,
       до сервизов, до чешских диванов... -
       Как жилось нам когда-то с тобой!
      
       Премьера нашего "Казанского университета" была назначена на двадцать второе апреля, день рождения Ильича. За неделю я отзвонил Евтушенко, кто-то из домашних ответил, что Евгений Александрович сейчас в Америке, но двадцатого обещал вернуться. За полчаса до спектакля у парадного входа ДК тормознули две машины: новенькая 24-я "Волга" и весьма подержанный голубой 407-й "Москвич". Евтушенко, как всегда - с сюрпризом: в "Волге" он сам, в "Москвиче" - Александр Петрович Межиров и модный молодой поэт того периода Игорь Шкляревский. Евтушенко был в прекрасном настроении, много шутил, легко ввертывал в разговоры "О"кей" и "Ол райт". При этом он не забывал, как бы невзначай, отворачивать в сторону левую полу своего совершенно шикарного нового пиджака, на подкладке которого красовался золотой "лейбл" - "Онли таузенд долларс", что в переводе с английского обозначало - "Только тысяча долларов". А еще то, что поэт "справил" костюм не где-нибудь на задворках Штатов, а ровно в том ателье, в котором шьют конгрессмены и сенаторы уважаемой страны. Это он сам, походя, объяснил публике. Одним словом, - Евг. Евтушенко. Нас он тоже не оставил без подарков: Лене подарил широкий шелковый галстук в павлиньих разводах, мне - только что вышедший из печати свой новый сборник "Поющая дамба" с автографом.
       Спектакль понравился и автору и его знатным гостям. Конечно, в нем не было американской экзотики "Кожи", но зато больше солидной сдержанности и даже "класса", как выразился Межиров. После спектакля, на традиционном фуршете с портвейном и докторской колбасой, говорили о разном. Поэты немного читали из нового, мы показывали куски из будущего поэтического спектакля "Современные истории". Я спел под гитару "Стена вертикальная снится..." - знаменитый межировский хит, потом что-то на свои слова. Межиров, кажется, был ошеломлен, как он сказал "наличием таких интересных людей в клубе". Уже при прощании он сунул мне в руки свою "визитку" и просил непременно звонить и показать ему мои тексты. Тишайший Александр Петрович. Конечно, я позвонил, и отвез ему домой свои тексты, и что-то ему в них даже приглянулось, и что-то он даже хотел опубликовать в "Юности", где тогда консультировал поэзию у Полевого. Но что-то, как всегда, не сложилось, да и публиковать мне в те времена, если честно, было еще нечего. Так что мой дебют в "Юности" был отложен, почитай, на десять лет, до других обстоятельств и, увы, до другого Главного редактора по фамилии Дементьев.
      
       В начале одиннадцатого вечера Межиров и Шкляревский отбыли на "Москвиче". А мы - я, Ольга, Леня Герчиков и наша прима, Галя Кан, девушка с раскосыми глазами и фарфоровым личиком, удивительно напоминающим Ахмадулину времен Литинститута, по приглашению Евтушенко загрузились в его новую "Волгу" и отправились в ресторан "ВТО" на улицу Горького. Угощал мэтр. Все разговоры - вокруг его поездки в Штаты: и про то, как националисты избили его во время
      выступления в Минниаполисе, и про его новую книгу в американском издательстве "Даблдэй".
       А еще говорили о только что состоявшейся премьере "Гамлета" на Таганке. Мы спектакля пока не видели, а вот Евтушенко уже смотрел, и ему исключительно понравилось, а вот его жене - "активно нет", так он выразился. И еще - о намеченной на осень премьере "Кожи" на Таганке, где "Юрий Петрович вместо декораций придумал удивительную металлическую стенку на авансцене, где, собственно все и происходит". Евтушенко торжественно обещал нам билеты на первый просмотр. На том и расстались.
      
       Наступил июнь, время летней экзаменационной сессии. У Ольги она была последней - пятый курс, дальше - диплом. У меня еще только четвертый и после сессии полно планов: сначала стройотряд в Воркуте, потом, в порядке реабилитации за грехи с выпивкой, я в качестве культорга, по поручению культкомиссии института должен был ехать в Крым, в студенческий лагерь отдыха МЭИ "Алушта". Так что разбежались мы с Ольгой до осени, закрыв на дешевый висячий замок наше славное жилище на Тулинской улице.
       Кстати, институтский лагерь в Крыму - совершенно замечательное место. И когда-нибудь я еще напишу о том славном августе семьдесят второго, который свел меня в одной металлической полубочке на алуштинском берегу со Стасом и Людой Поповыми - европейскими чемпионами в бальных танцах, с золотым голосом России - Сашей Градским, с юмористом Лионом Измайловым и многими другими обладателями популярных сегодня имен. Правда, не было в то время еще ни чемпионских титулов, ни золотого голоса, а были мы молоды и безумно счастливы в нашей раскаленной на полуденном солнце полубочке без удобств. И было у нас еще все впереди.
      
       Евтушенко сдержал слово. В середине октября он позвонил Лене Герчикову и пригласил нас на предпремьерный показ "Кожи статуи Свободы" на Таганке. Был специальный прогон для культурной общественности столицы, которой в столице обитало безмерно, потому нам досталось всего три пригласительных билета. Пошли Леня, Ольга и я. Спектакль был поставлен Любимовым в очень своеобразном ключе, скорее даже не спектакль, а некое агитшоу - "обнаженный нерв современной Америки", как писала критика, не лишенное проверенных американским Бродвеем элементов мюзикла и эпатажа. На сцене только молодежь театра, практически, ни одной звездной фамилии, разве что Боря Галкин, имя, которое мне что-то уже говорило. В середине спектакля случилась неприятность: актера, читающего монолог Христа, должны были водрузить на ту самую металлическую стенку, как на распятие, вернее, на крюк, торчащий из стены. При водружении крюк не попал в кольцо на поясе актера и больно ударил его в позвоночник. Актер вскрикнул, но мужественно дочитал монолог до конца, чем вызвал бурю оваций по прочтении.
       Вообще, культурная общественность приняла спектакль "на ура", собственно, как и все работы Любимова той поры. Юрия Петровича и Евгения Александровича, одетого по случаю во вторую свою американскую обнову - лилового цвета костюм с радужными разводами, долго не отпускали со сцены. Несколько слов, выйдя на сцену, сказали Утесов и Райкин. Аркадий Исаакович так прямо и сказал: "Спасибо за два часа правды об Америке". Потом все пошли в буфет. Вокруг Евтушенко и Любимова плотным кольцом с бокалами в руках стояли кумиры поколения: Утесов, Окуджава, Рубен Симонов, Расул Гамзатов с лицом цвета парной говядины и с кунаками (члену Президиума Верховного Совета СССР охрана полагалась даже в буфете). Не был замечен только Вознесенский. Впрочем, тогда нас это занимало не очень, важнее были знаки Бори Хмельницкого, который от подоконника призывно помахивал нам откупоренной бутылкой шампанского.
      
       Вознесенский "нарисовался" через месяц сам. Точнее, не совсем сам. В то время мы репетировали спектакль "Современные истории". Были в нем и стихи Вознесенского, кажется, "Плач по двум не рожденным поэмам", какие-то куски из "Озы". Нужна была консультация автора. Я позвонил, договорились о встрече в ЦДЛ. Андрей Андреич в коротком черном полупальтишке, покроя морского бушлата, и с неизменным красным шарфом в три оборота вокруг шеи, был на редкость пунктуален. Мы, как всегда в последнее время, втроем - я, Ольга, Леня. Вознесенский провел нас в кофейню ЦДЛ, не в обеденный зал с камином, а в тот, который уже в мою бытность действительного члена писательского клуба называли "обезьянником". На светленьких стенах кофейного зала совершенно очаровательные автографы знаменитостей. Мне в глаза сразу же бросилась такое двустишие: "Я, недавно, ев тушенку, вспоминал про Евтушенку". Чуть пониже кто-то из сторонников Евгения Александровича талантливо парировал: "Используя такие рифмы, в пути не раз встречали риф мы. Но видно здесь без всяких слов - вы в эпиграммах не Светлов". Очень даже славненько.
       Вознесенский, немного слышал о нашем коллективе и сразу же взял быка за рога:
       - Зачем вам отдельно два-три моих стишка? Возьмите поэму. Вот у меня "Лед-69", можно фантастически решить в цвете. Представляете: лед политический - красный, лед экологический - зеленый, лед лирический - голубой... Я недавно видел похожее решение в "Хие" на Бродвее. (Вероятно, имелся в виду знаменитый мюзикл "Волосы").
       И вдруг, совершенно неожиданно к ошарашенной Ольге:
       - Кстати, вы там не играли? Лицо знакомое...
      
       Подошел Игорь Шкляревский, слонявшийся по залу от стола к столу. Узнал нас, поприветствовал. Достал из кармана книжку, похвастался: только что в Ленинграде вышел его сборник "Воля". Я немедленно напомнил ему об обещании подарить мне книгу с автографом. Шкляревский смутился:
       - Понимаешь, у меня всего одна. Надо бы в Ленинград съездить, купить...
      
       Вознесенский невозмутимо посоветовал Шкляревскому съездить.
       - Если свою не найдешь, купи Виктора Соснору, у него тоже на днях книжка вышла...
      
       Что и говорить, умел Андрей Андреич сказать приятное коллеге. Вообще с неординарностью мышления у него было все в порядке.
      
       "Лед-69" мы не поставили, но что-то из советов Вознесенского действительно пришлось кстати при работе над новым спектаклем.
      
       В феврале Ольга защитила диплом, а в конце марта уехала по распределению в Ленинград, молодым инженером в КБ гидравлических турбин знаменитого ЛМЗ - "Ленинградского Металлического завода". Квартира на Тулинской сразу же сделалась большой, неуютной, стылой. К этому времени, я, похоже, был полностью реабилитирован перед институтским начальством за свои прошлогодние прегрешения. Ленинскую стипендию мне, правда, не вернули, но вернуться в общежитие можно было в любой момент. Подумал я подумал, да и съехал назад в "общагу" к своим арабам.
      
       Еще по инерции я ходил на репетиции театра, еще устраивал для ребят гастроли в Одессу и в Ташкент на фестиваль студенческих самодеятельных театров, но в жизни уже наметился решающий поворот. По результатам учебы я однозначно выходил на "красный диплом" - всего пара четверок за пять лет в институте. К тому же на кафедре, тот самый Володя Сасин, что некогда оценил мои знания по физике на три бала, предложил мне интереснейшую работу по экспериментальной теплофизике - исследование теплопроводности фитильных материалов тепловых труб. Работа была безумно интересной - от проектирования собственной исследовательской установки до разработки методики эксперимента. Влез я в это дело с головой, опубликовал статью в сборнике студенческих работ. Дело, кажется, шло к оставлению меня в аспирантуре, во всяком случае, завкафедрой непрозрачно на это мне намекнул. Правда, впереди была еще одна, последняя экзаменационная сессия и полгода дипломного проекта. Впрочем, с дипломом было ясно, он будет по результатам моей экспериментальной работы.
      
       Иногда из Ленинграда ко мне наезжала Ольга, иногда я укатывал в Питер на пару дней, все-таки совместная жизнь на Тулинской необыкновенно привязала нас друг к другу. Леня Герчиков по этому поводу даже пошутил:
      - У вас роман, как у Аллена Делона с Роми Шнайдер, то
      ты к ней в Лондон, то она к тебе в Париж.
      
      Я отшутился:
       - До полного сходства мне не достает сантиметров пяти роста,
      а Ольге бы неплохо радикально поменять цвет волос, перекраситься из шатенки в блондинку...
      
       По окончании пятого курса, после летней сессии мужской половине нашего факультета предстояли полуторамесячные военные сборы. Велено было коротко постричься и собрать рюкзак с продуктами питания на трое суток. Ехали общим вагоном с Киевского вокзала на Украину, в город Староконстантинов Хмельницкой области. Служить нам предстояло в знаменитом полку истребителей - 23-их МИГов, воевавших на стороне египтян в памятном арабо-израильском конфликте. Военная специальность, три года преподававшаяся нам на военной кафедре, предполагала в нас подготовку инженеров-лейтенантов авиационной службы. Обслуживание фюзеляжа и двигательной установки реактивных самолетов. Не скажу, что я, равно как и многие из моих однокурсников, преуспел в военном деле, а, главное, жаждал служить, но порядок есть порядок. В части нам это быстро объяснили, достаточно было трех подъемов по тревоге и двух маршбросков с полной выкладкой. После обязательных стрельб и принятия Присяги, жизнь стала полегче, появилось даже личное время для писем и стирки портянок. Ольга писала мне в часть, практически, ежедневно. Я отвечал реже, но тоже весьма проникновенно. Однажды пришло письмо из дома, от сестры Жанны. Из конверта выпала глянцевая фотография молодой симпатичной девушки, совсем взрослая, семнадцать лет...
       В конце августа сборы закончились. Комполка зачитал нам Приказ Министра обороны о присвоении офицерских званий. Разумеется, звездочки обмыли по полной программе. На этом мой первый короткий призыв в Вооруженные силы благополучно завершился. Позднее, я еще несколько раз призывался на военные сборы, один раз весьма серьезно, в дальнюю заполярную военную часть, где, кажется, по-настоящему понял цену военной службе и дружбе, и даже что-то стоящее написал по этому поводу, но это уже другая история.
      
       В середине сентября я приехал в Ленинград. На платформе Московского вокзала меня встретила шикарная стройная блондинка. Ольга и, вправду, радикально изменила цвет волос. Заявление мы подали в обычный ЗАГС Красногвардейского района, по месту ольгиной прописки в заводском общежитии. Свадьба состоялась в Питере через месяц, в середине октября. Собрались в ресторане "Нева" на Невском. Гостей было немного, только новые ленинградские друзья Ольги: Инна с мужем Сергеем и старая московская подруга Ольги, которая года три назад перевелась из МЭИ в Ленинградский ФИНЭК, Таня с хитрой украинской фамилией Ситало и ее муж Сеня.
       На следующий день после свадьбы мы уехали в Москву, а оттуда в - совершенно замечательное свадебное путешествие в Кишинев, которое счастливо совпало с очередными гастролями нашего театра. Собственно, насчет "совпало" я, конечно, лукавлю, сам я его и организовал под нашу женитьбу.
       Боже мой, какой же замечательной была эта поездка в сказочную, октябрьскую страну Молдавию. Мы играли спектакли в Кишиневских ВУЗах, в знаменитом винодельческом совхозе "Гратиешти" и всюду сердечное гостеприимство с отчаянными застольями. В "Гратиешти" директор совхоза ввел нас в знаменитый дегустационный зал и, усадив с Ольгой во главе банкетного стола, сказал:
       - Вот здесь, девушка, - показал на Ольгу, - где вы сидите, сидела Валентина Терешкова. А там, где вы, - показал на меня, - Леонид Ильич. Но такого вина я им не наливал. В тот год урожай хуже был...
      
       Жила страна, весело и красиво жила.
      
       В ноябре я целиком ушел в дипломную работу. Моя экспериментальная установка размещалась в подмосковной научной лаборатории института, в поселке Малые Вяземы, часа полтора езды с Белорусского вокзала. Программа испытаний была большая, ездить каждый день туда и обратно - только время терять, поэтому я неделями сидел в подмосковной лаборатории, практически, в одиночку. Здесь же спал и кормился нехитрой, привезенной из столицы снедью, гонял установку, обрабатывал результаты экспериментов. Из собеседников - только радиоприемник, сутками настроенный на волну "Маяка". В один из таких ноябрьских дней вместо легкой музыки из динамиков - репортаж с какого-то Пленума ЦК. Попробовал другие станции - то же, делать нечего, слушаю, что дают. А давали в торопливую очередь выступления членов Политбюро и республиканских секретарей. И в каждом - "дорогой и горячо любимый Леонид Ильич". Тон задавали азиаты, но и европейцы - хохлы с белорусами, то же не лаптем щи хлебали. На очередном сокровенном взлете, кажется, товарища Кунаева, плюнул, выдернул вилку приемника из розетки. Стало безумно противно и стыдно. Выключил установку, надел брезентовый плащ и пошел через моросящий осенний полдень в соседнюю рощицу. Отдышался, потом долго сидел на каком-то сыром пне, а в висках, сначала тихо, потом все настойчивее и громче внутренний метроном отстукивал свой, давно уже не тревоживший меня ритм.
      
      Ах, как жаль, что не мне этот жребий -
      проживать у Арбатских ворот.
      Больше просини было бы в небе,
      был бы в жизни иной поворот.
      Я б радушней поэтов столичных
      москвичам и приезжим подряд,
      не считаясь с пропискою личной,
      свой раздаривал редкий талант.
      В каждой улочке гость долгожданный,
      не таящий щедрот до поры,
      я от Бронной до Новобасманной
      расписал бы зарею дворы.
      Я бы, кисть окуная соболью
      по утрам в листопад городской,
      описал бы с какою любовью
      мы проходим по нашей Тверской.
      Не в "джинсе",
      в пиджачишке буклежном,
      узнаваем и всеми любим,
      о, какие бы песни прилежно
      я слагал горожанам моим.
      Я б делил с ними радость по-братски,
      от несчастий стерег их покой...
      Ах, как жаль, что с пропиской арбатской
       до меня это сделал другой.
      
       Но вот, кажется, и все. Диплом с блеском защищен. Красная книжка с гербом страны на титуле основательно обмыта. Выбор сделан. Я воспользовался правом "краснодипломщика" на свободное распределение и еду к Ольге в Питер, на ЛМЗ. Наверное, не самое умное решение. Можно было остаться еще года на три в Москве, в аспирантуре. Можно было годик отзаниматься на спецкурсах английского или испанского и потом - куда-нибудь в развивающуюся Африку или Латинскую Америку за карьерой и зелеными деньгами. Но ведь я женат, семейный человек, а что за семья - она в Лондоне, он в Париже. Поэтому я еду в Питер.
       Собственно, даже не еду, а лечу, как когда-то давным-давно, в первый свой раз, четыре года назад с далекой девушкой Ларисой. Да только взлетно-посадочные огни Шереметьева еще, возможно, помнят про это. Но и они все дальше и дальше, неумолимо тускнеют и гаснут под равнодушно - холодным реактивным крылом.
      
      
      
      
      
      
      Глава третья
      ЕЩЕ НИ ПОХВАЛ,
      НИ ОВАЦИЙ
      
       В отделе кадров Ленинградского Металлического завода меня встретили без особого энтузиазма. Да я другого и не ожидал - свободное распределение, никто не звал. Начальник Отдела кадров с манерами отставного военного по фамилии Щемелев долго вертел в руках мой "красный" диплом. Потом пару раз в раздумье и нараспев произнес: "Энергетический институт", потом куда-то позвонил, что чиркнул на бланке приемной записки и, протягивая мне бумажку, бодро молвил:
      - Пойдешь в тридцать третий, там как раз энергетику мастер нужен.
      
       Тридцать третий означало: Цех ? 33 сварных металлоконструкций, самый "страшный", как мне потом объяснили, цех завода после "литейки". А мастер энергетика - должность технического руководителя бригады электромонтеров, обслуживающих сварочное технологическое оборудование цеха. Объяснять кому-то, что я гений-исследователь физических процессов тепло- и массопереноса, бессмысленно, да и вряд ли стоило. Главное было жилье, которое завод обещал нам с Ольгой,
      
      как семье молодых специалистов. Жилье после трех недель ожидания, которые мы перебивались в съемной квартире наших питерских друзей Татьяны и Сени, нам и, вправду, дали. Комнату, тринадцать метров, нам отписали в семейном заводском общежитии, которое располагалось в мрачноватом, желтого окраса доме на Охте.
       Помимо нашей комнаты, в длинный узкий коридор первого этажа выходили двери еще пятнадцати таких же сырых нор, обитатели которых, в основном, "лимитчики" - рабочие дефицитных станочных профессий, в которых у завода была нужда. В очередь готовили на двух газовых плитах большой коммунальной кухни, в очередь мели общий коридор и мыли общие сортиры. Одним словом, нормальная советская "общага" середины семидесятых, не лучше и не хуже московской студенческой, в которой я уже отжил почти шесть лет. Теоретическая возможность получить у страны лет через десять что-то поприличнее, скажем, комнату в малонаселенном "коммуналке", в принципе, имелась. Но только в принципе. Утешало, правда, то, что как молодые специалисты мы имели возможность немедленно стать в очередь на кооперативную квартиру, что, посоветовавшись с родителями, мы немедленно и сделали.
      
       Цех металлоконструкций через пару недель тоже оказался совсем не таким "страшным", как это представлялось в начале. Вполне приличное производство в полторы тысячи сварщиков и сборщиков-монтажников, кузница копоти и сотен электродуговых молний, а еще престижных отечественных и западных заказов на энергетические турбины для тепловых и гидроэлектростанций, а еще кузница знатных имен и Золотых звезд Героев труда.
      
       В общем, все бы ничего, если бы не безумный вакуум, непреходящая торичеллиева пустота, поселившаяся в душе и в затылке с утратой московских привязанностей и образа жизни. Не спасали ни планомерные обходы ленинградских театров и музеев, ни частые наезды к нам московских друзей с ностальгическими застольями. Прав Вознесенский: "Природа не терпит пустот...". Пустота требовала немедленного заполнения. Спасли книги и стихи. Теперь это были не случайные, модные авторы и не случайное, на заказ или под настроение письмо. Теперь, грешно сказать, назвать это работой, но это и, вправду, была работа, по крайней мере, попытка работы души и мозга.
      
       О, эти мучительные попытки самообразования в литературе. Не просто прочтение, а заинтересованное, точное, насколько позволяет твое внутреннее восприятие и культура, прочтение Кирсанова, Тарковского, Пастернака... И восхищение точной мыслью автора, и восторг от необычности образного строя или полнозвучности рифм. Бог мой, как сладко. Как необыкновенно вкусно. Кажется, так бы и катал в горле: "Вечерело. Повсюду ретиво/ Рос орешник. Мы вышли на скат...".
       А я бы так смог? Пока вряд ли. И потом, как это, все же, делается? Как инженер, я и мысли не допускал, что столь яркие, образные конструкции рождаются из ничего, из словесного хаоса. Есть законы, есть внутренние пружины, несущие конструкцию. И, слава Богу, есть книги Квятковского, Эткинда, Лидии Гинзбург, которые хоть что-то объясняют. О, нет, я не о том, что стоит разобраться в ритме и в контексте, научиться отличать дактиль от амфибрахия, постичь метонимию, как некую производную второго порядка от метафоры, и тогда... И, все же, стоит. Стоит, хотя бы для того, чтобы потом навсегда забыть, но навсегда нести в себе эти знания подспудно, как некий авторский арсенал, умение, ремесло. Если хотите - некий внутренний инструментарий, который навсегда сродни такому простому внешнему - перо и бумага.
      
       Не думаю, что мои самостоятельные, ночные бдения и раздумья того времени хоть сколько-нибудь приблизили меня к великой тайне поэзии, но что-то все-таки входило, получалось.
      
       Окна настежь,
       пахнет мятой,
       ходиков негромкий ход.
       Пес спросонок виновато
       звякнет цепью у ворот.
      
       Колыхнет неслышно ветер
       под окном листву рябин...
       Господи, откуда это,
       из каких еще глубин?
      
       Вниз лицом -
       к подушке смятой -
       чьи приснились голоса?
       Я забыл, как пахнет мятой.
       Я забыл, как звали пса.
      
       Окна настежь - торопливо -
       ни подсказки,
       ни следа:
       тянет сыростью с залива,
       светит электрозвезда.
      
       На завод приехали ленинградские поэты - Кузнецов, Агеев, Куклин. В обеденный перерыв в Красном уголке цеха не так много людей. Читали минут сорок. Пожилые станочницы и крановщицы вежливо хлопали. В конце выступления я подошел к Вячеславу Кузнецову, он мне показался помоложе и подемократичнее собратьев по перу. Объяснился, сказал, что тоже пытаюсь писать, попросил посмотреть несколько моих рукописных текстов. Вячеслав Николаевич взял, протянул визитку с телефоном, попросил позвонить через неделю. Созвонились. Кузнецов в то время секретарствовал в писательском парткоме, потому пригласил меня прийти в Союз писателей на улицу Воинова, где на третьем этаже в комнате номер пятнадцать, кажется, был у него солидный кабинет в три окна. Сидели мы долго, построчно разбирали мои тексты. Что-то Кузнецову нравилось, что-то не очень. В конце беседы мы вместе спустились в первый этаж, где Кузнецов представил меня поэту Петру Кобракову, руководившему в то время писательским Бюро пропаганды и по совместительству - Литературным объединением, ЛИТО, как тогда называли, моего родного завода.
       Надо сказать, что ЛИТО ЛМЗ при заводской многотиражке, Петр Григорьевич руководил достаточно формально, не хватало старому белорусскому партизану ни кругозора, ни знаний по теории стихосложения. Зато народ в ЛИТО собрался замечательный: поэты Василий Захаров и Анатолий Коршунов, прозаик Сергей Ларин, еще несколько крепких ребят, имевших уже публикации в периодике и даже свои книги. Не скажу, что несколько месяцев занятий в ЛИТО ЛМЗ радикально обогатили мои представления о творчестве, но некий дух "питерской школы" в меня все-таки привнесли. Здесь же, в заводской многотиражке "Турбостроитель", которая в дальнейшем на много лет стала "первопечатником" многих моих сочинений, я опубликовал и свои первые питерские стихи.
      
       В конце семьдесят шестого Кобраков познакомил меня с поэтом Леонидом Хаустовым. В то время Леонид Иванович набирал свое литературное объединение при электротехническом заводе "Источник", что на петроградской стороне. Прочитав мою подборку, Хаустов пригласил и меня. ЛИТО работало, естественно, при заводской многотиражке, редактировал которую Борис Западалов, сам неплохой сочинитель стихов и прозы, а, главное, безумный энтузиаст и пропагандист литературы. С первых же занятий в хаустовском ЛИТО стал очевиден высочайший уровень Хаустова, как учителя и профессионального литератора. Мудрейший Леонид Иванович. Каждое занятие его ЛИТО - новое открытие, новое постижение неведомых до того тайн и нюансов поэтической науки. Занимались, как правило, около трех часов, из которых добрую половину Хаустов посвящал настоящей учебе, разбору классики и творчества современных мэтров.
       Только много позднее, когда Леонида Ивановича уже не стало, я, равно как и многие другие его ученики, теперь уже члены Союза - Юра Шестаков, Андрей Романов, Сергей Дроздов, Володя Рекшан, смогли по-настоящему оценить "школу" Хаустова, так много давшую каждому из нас в начале пути.
       Меня Хаустов, кажется, выделял, во всяком случае, я чаще других читал на ЛИТО и бывал удостоин скупых похвал мастера к явному неудовольствию, если не сказать ревности, Юры Шестакова и Акмурата Широва, считавших себя звездами не меньшей величины. Вообще, дух лидерства и соперничества, пусть даже в "литовском" масштабе, уме фактором, побуждающим к
      самосовершенствованию в творчестве. Писал я в то время много, но не всегда ровно и достойно. Что-то удавалось, что-то нет. Шел мучительный поиск своего голоса, своей манеры, своей темы.
      
       - Пиши то, что знаешь. Не рифмуй кооператив с коровой, еще не время. Никаких больше калек с Евтушенко, ты и так передержан на московской халтуре,..- говаривал мне Леонид Иванович.
      
       Я старался, и даже иногда писал то, что нравилось и учителю, и мне самому.
      
       Я помню сон.
       Мне снился остров дальний,
       где по утрам беспечно пели птицы,
       и дом дремал под рыжей черепицей
       в ограде тополей пирамидальных.
      
       Я помню май,
       поправший все прогнозы, -
       неистовый, ликующий, духмяный.
       Я просыпался сумасшедше рано,
       в шестом часу,
       и все казалось поздно.
      
       Казалось, все давно уже случилось:
       роса упала и сирень раскрылась,
       мир без меня отпраздновал рассвет...
       Как страшно опоздать
       в шестнадцать лет.
      
       ... Еще был сон.
       Зачем-то снилось лето,
       где по утрам поют все те же птицы,
       и дремлет дом под рыжей черепицей,
       и мне не страшно опоздать к рассвету.
      
       Июль, и все давно вошло в привычку.
       Мне скоро тридцать
       (как-то даже странно),
       и я встаю не поздно и не рано -
       к удобной ежедневной электричке.
       Будильник, чайник на электроплитке,
       сто метров от платформы до калитки -
       все до минут сложилось, утряслось...
       Но где-то глубоко, я это знаю,
       живет во мне, как отголосок мая,
       все тот же майский,
       въедливый вопрос:
       Ну хоть к полудню я не опоздаю?
      
       И, словно девушка из врубелевской рамы,
       вслед из окна с надеждой смотрит мама,
       такая же, как в мае,
       молодая.
      
       А опоздать было страшно. Ах, как страшно было опоздать в мои двадцать семь. Но всему свое время.
       Подошел срок нашего с Ольгой кооперативного дома. Спасибо моим родителям, дали нам на обустройство немыслимые по тем временам деньги - две с половиной тысячи рублей. После трех лет в заводской семейной "общаге", въехали мы в прекрасную двухкомнатную квартиру на Гражданке, в районе метро "Академическая".
      
       Окончился срок моей трехлетней, обязательной для молодого специалиста, отработки в сварочном цехе, и я, наконец, смог перейти из цеха в заводское КБ Газовых турбин, где в полный рост занялся своим любимым тепло-массопереносом и конструированием систем охлаждения лопаточных аппаратов турбин. Тема безумно перспективная и интересная, в которой не было еще ни авторитетов, ни сколько-нибудь серьезных исследовательских работ, хоть сейчас - за диссертацию.
       Правда, и в цехе металлоконструкций я не скучал. Втянулся в производственную рутину за три года. Хотя, по большому счету, назвать это рутиной язык не поворачивается. Цех и, вправду, был славный - славен традициями, именами.
       Рядом с моим участком работала бригада сварщиков-монтажников Владимира Чичерова, того самого Владимира Степановича, который в семьдесят пятом получил первую Звезду Героя труда, а в восемьдесят третьем - вторую. Если ко второй Звезде я уже никакого отношения не имел, то на первую работал со своими электромонтерами не меньше самого Чичерова. Дело в том, что для чичеровских звездных рекордов нужно было обеспечить идеальное состояние технологического оборудования - сварочных полуавтоматов, которые частенько выходили из строя. Потому, под трудовой рекорд дневали и ночевали мы в цехе с моими ребятами, пожалуй, поболее рекордсмена.
       После вручения Чичерову Звезды, отметило меня цеховое начальство в особом Приказе, а заводской комсомол премировал поездкой в социалистическую заграницу - в Болгарию и Румынию. Хорошая была поездка. Из солнечной Софии привез я на все свои заграничные деньги полное собрание сочинений Шекспира и Эдмона Ростана, а также двухтомники Лорки и Евтушенко, все на русском языке и советских издательств - роскошь, совершенно невозможная в смысле приобретения ее в родной стране.
       Лично от Героя труда Чичерова я в знак благодарности получил одно из его обкомовских семейных приглашений в закрытый "Голубой зал" универмага "Гостиный Двор", где и отоварился на всю зарплату пыжиковой шапкой из партийного распределителя. Так что, хорошо мне работалось в цехе металлоконструкций, но всему свое время.
      
       В середине семьдесят седьмого Леонид Хаустов был назначен в редакционную коллегию ежегодного и очень популярного в то время молодежного альманаха "Молодой Ленинград-78". На открытие книжки Хаустов искал стихи гражданственного звучания, время обязывало. Я сунулся к нему с лирикой, он попросил что-нибудь из рабочей темы:
      - Понимаешь, лириков в Питере пруд пруди, а вот достойного гражданского письма нет. А ты умеешь.
      
       Уметь я, может, и умел, все-таки мое это было, "плавил сам и сам точил". Да был я уже малость подпорчен питерским салонным снобизмом, считал в душе рабочую тему не то чтобы
      конъюнктурной, но не совсем достойной большого культурного
      мастера, каковым себя уже начинал ощущать. Посомневался с неделю и, все же, принес Хаустову "рабочую" подборку из ранних шести, не то семи стихотворений. Знал, конечно, о грядущей кислой реакции "давыдовцев" и "кушнерят", так в просторечье звались выходцы из ЛИТО Сергея Давыдова и Александра Кушнера, да и черт с ними. В тайне я все же надеялся, что оценят если не тему, то хотя бы как это сделано. Как же я ошибался...
       Одновременно собрал, как мне казалось, ударную лирическую подборку и отнес ее в журнал "Звезда" к Вячеславу Кузнецову, который к тому времени, отслужив писательским партсекретарем, возглавил Отдел поэзии популярного всесоюзного журнала. Вячеслав Николаевич пригласил меня в редакцию дней через десять. Когда я в назначенное время отворил дверь кузнецовского кабинета, первой, кого увидел, была миловидная женщина, лет сорока пяти, которой Кузнецов нараспев читал мои "Не прощусь, уйду до срока...".
      
       Не прощусь, уйду до срока,
       попрошу один билет.
       Ветер с северо-востока
       под крыло ударит вслед.
      
       И, стремительно заверчен
       леденящею струей,
       пристегнусь ремнями крепче
       между небом и землей.
      
       Проплыву в прощальном крене
       перед тем, как взмыть в зенит,
       выше всех твоих сомнений,
       выше всех своих обид.
      
       Но внезапно, острой болью
       разорвав невзгод кольцо,
       там, внизу, в квадрате поля
       промелькнет твое лицо.
       И уже через мгновенье,
       высотой по горло сыт,
       захочу земных сомнений,
       захочу земных обид.
      
       - А вот и автор, Александр Ковалев, - сказал Кузнецов, дочитав стихи. - Знакомься, Саша, прекрасная ленинградская поэтесса, Элида Михайловна Дубровина.
      
       Так случай в лице завотделом "Звезды" свел меня с Элидой Дубровиной, замечательным поэтом и прекрасной души человеком, с которой мы поддерживали добрые отношения долгие годы.
      
       Кажется, что-то приходило и в технике стихосложения. Стало тесновато в простых - на пять-шесть строф формах, захотелось попробовать себя в крупных вещах. В "публичке", в древне-русском разделе "накопал" интересную и давно занимавшую меня тему - строительство перво-каменного православного храма во Владимире. Материал был столь захватывающ и конкретен, что в пару недель написалась моя первая поэма - "Ранняя песня".
      
       "... Как над Лыбедью-рекой
       да над синей Клязьмой -
       колокольный звон такой,
       как в престольный праздник.
      
       От Днепра до трех морей
       весть гудет над миром:
      - Едет, едет князь Андрей
      во посад Владимир.
      
      Обряжайся люд простой,
      в лучшие рубахи -
      Едет князь на княжий стол
       город "монамахов"...
       ..............................................
      
       Вслед за поэмой написался стройотрядовский цикл поэтических хроник - "11 страниц из дневника", давно и подспудно бередивший
      меня ночами еще со студенческих времен. Запечатал рукопись в большой серый конверт и отправил "заказным" в журнал
      "Студенческий меридиан".
       Между тем моя работа в КБ над системами охлаждения лопаточных аппаратов газовых турбин явно стала переходить рамки традиционных конструкторских разработок. Необходимы были дополнительные эксперименты, расчетные исследования на больших ЭВМ. Поговорил со своим Главным конструктором, Игорем Семеновичем Бодровым, и решил подавать в заочную аспирантуру Ленинградского Политехнического института.
       Сказано - сделано. После сдачи кандидатских минимумов по языку и философии, после серьезнейших вступительных экзаменов и жесткого отбора, я - аспирант ЛПИ у одного из крупнейших советских ученых-турбинистов, профессора и много раз лауреата всего-всего, Кириллова Ивана Ивановича...
       Сегодня мне трудно даже представить, откуда бралось время - на стихи, на науку, на ежедневные, по девять-десять часов, рабочие бдения в КБ. Но как-то удавалось. "Как молоды мы были, как верили в себя...".
      
       В один из дней звоню Вячеславу Кузнецову в "Звезду" и узнаю от него потрясающую новость: редсовет ставит мои стихи в десятый, октябрьский номер.
       Из московского "Студенческого меридиана" приходит письмо: берут в двенадцатый номер мои стройотрядовские хроники "11 страниц из дневника". Воодушевленный востребованностью моей лиры, собираю, как мне кажется, очень крепкую лирическую подборку и несу ее в питерскую "Аврору". До этого я отчитал и откатал ее не только в хаустовскком ЛИТО, но и в творческой мастерской Сергея Давыдова, которая по пятницам работает в ДК им. "Ленсовета". Так что весьма рассчитываю на то, что в "Авроре" тоже сработает.
      
       Весною семьдесят восьмого в "Авроре" радикально меняется редколлегия. В отдел поэзии, к сожалению, ненадолго, приходит
      Глеб Горбовский. Помощницей у него в отделе - Светлана Арро, весьма разбитная особа, к несчастью, в тот период времени весьма озабоченная персональными проблемами - недавним разводом с
      драматургом Владимиром Арро. Светлана, надо отдать должное, не откладывает рукопись в "долгий редакционный ящик", а читает сразу, при мне. Я сижу напротив, слежу за реакцией. В это время в комнату отворяется дверь, входит Глеб Яковлевич. Светлана представляет меня мэтру, протягивает Горбовскому пару моих стихотворений.
      
       - Глеб, взгляни на это...
      
       Глеб, сама элегантность, упакованная в идеально сидящий на нем финский костюм при широком цветном галстуке, смотрит эти пару страниц, потом всю подборку. Пару раз, как мне окажется, одобрительно хмыкает. Потом отделяет от кипы мое небольшое, старенькое, еще московских времен стихотворение - "И снова нам даны в награду...". Перечитывает второй раз. Спрашивает:
       - Это у тебя "притесанный" гранит"?
       - Притесанный, говорю. - А что?
      
       Речь идет о строчках: "Мостов ажурные ограды,/ к
      воде притесанный гранит...". "Хорошо", говорит мастер, "вкусно"...
       Я на седьмом небе: увидел маэстро. Вроде бы пустяк, проходной эпитет, а ведь надо же. И речь здесь даже не о моей маленькой "находке", речь о настоящем "профи", мгновенно сумевшем отделить пару моих зерен от буйства плевел.
       Это и еще несколько моих стихотворений из первой подборки увидели свет в "Авроре". Правда, только через пару лет и уже при другом завотделом - Леониде Левинском, который потом еще не однажды печатал меня в тонюсенькой, перегруженной напором питерских гениев и внутренних проблем, авроровской книжке. Но об этом я еще расскажу.
       А пока, в конце семьдесят восьмого у меня почти одновременно выходят три публикации в солидных изданиях: в "Звезде" - лирика, в "Студенческом меридиане" - стройотрядовский цикл, в
      альманахе "Молодой Ленинград-78" - большой цикл стихотворений "Мне нравится".
       В "Молодом Ленинграде" мой цикл стоит на открытии сборника, шесть первых страниц. Поздравления от друзей, домашних, соратников по перу, которые, однако, не упускают случая помимо достоинств текстов, отметить их "явную конъюнктуру".
       Разумеется, столь нелестное мнение в пишущих кругах и кланах с быстротою молнии. Кажется, есть клеймо "рабочего поэта". Хотя, с другой стороны, какое клеймо, я и есть рабочий, но пусть не рабочий, а инженер, но писал-то о том, что действительно знаю и люблю.
      
       Мне нравится, когда рукопожатья
       по-доброму крепки, до хруста в пальцах.
       Я узнаю их - эти руки братьев -
       Ижорцев,
       Металлистов,
       Арсенальцев.
       Мне нравится - и это не для фразы, -
       когда трамвай битковый в шесть пятнадцать
       мы на Бестужевской штурмуем разом -
       Балтийцы,
       Металлисты,
       Пролетарцы.
       Мне нравится, газету развернув,
       товарищей моих увидеть лица,
       чьи имена звучат на всю страну, -
       Светлановцы,
       Свердловцы,
       Металлисты.
      
       О, как же я был наивен. Так и хочется, вслед за Евтушенко, процитировать его строчку из монолога Мартина-Лютера Кинга: "Еще не зная разницы меж белыми и черными, махали дети радостно наивными ручонками...". Я и махал. На "литовских" читках, на секции поэзии в "Красной гостиной" Дома писателей, во многочисленных литературных застольях с дешевым портвейном, без которых в те времена не обходилась ни одна встреча молодой
      литературной поросли славного города Питера. "Махал" не только я. Среди молодых складывались дружбы и взаимные симпатии по принципу родства душ и перьев. Складывались опеки над молодыми со стороны питерских мэтров. Теперь в кругу моих "опекунов" не только Хаустов, Кузнецов, Давыдов, но и Наталья Грудинина, Лев Куклин, Герман Гоппе.
      
       С Германом Борисовичем Гоппе и его многочисленными студийцами из "Поэтических пятниц" - Володей Приходько, Сережей Ковалевским, Сашкой Петровым (в просторечье "Рыжим"), Ларисой Позиной и многими другими я познакомился, кажется, в конце семьдесят седьмого, когда пришел на Фонтанку в молодежную газету "Смена" со своими стихами. Гоппе почитал сам, предложил обсудиться на "Поэтической пятнице", "а там, возможно, и опубликуем под знаком Пегаса".
       В дальнейшем под сменовским "знаком Пегаса" я регулярно, практически, ежемесячно в течение долгих десяти лет публиковал много чего: стихи, очерки, репортерские материалы, критические заметки и эссе, целые поэмы. Это благодаря "Смене" я познакомился и подружился с ее Главным в те времена редактором Геннадием Селезневым, завотделом культуры Таней Зазориной и многими другими сотрудниками замечательной молодежной газеты. Но впервые в этот круг меня ввел Герман Гоппе.
       Да разве только в "Смену". В середине семьдесят восьмого Герман Борисович перешел из литконсультантов "Смены" на работу в Молодежную комиссию Ленинградского отделения Союза Писателей. Пришел готовить очередную, пятнадцатую Конференцию молодых писателей Северо-Запада, которая была назначена на конец ноября. Конференция готовилась Ленинградской писательской организацией в неизменном для того времени сотрудничестве и под эгидой Обкома комсомола. "Пишущий молодежный актив", как говаривал инструктор Отдела культуры Обкома Володя Ивченко, активно привлекался к организационным делам. Я, стараниями Германа Гоппе, был включен в этот самый активный "актив". Инициативная группа молодых писателей готовила Программу конференции, рассылала приглашения руководителям семинаров, письма участникам конференции.
       Стандартное письмо за подписью Секретаря "по молодым" - Роальда Назарова было отправлено и на имя моего Генерального директора, с просьбой освободить меня от работы на время проведения конференции. Почитай, более четверти века храню я в своем архиве это коротенькое письмо на официальном бланке СП, которое, похоже, наделало много шума и в дирекции, и в Парткоме моего родного завода. Одни только резолюции руководителей, а их в стесненном пространстве бланка более десятка, чего стоили. От недоуменной фразы Гендиректора на имя начальника Отдела кадров: "Кто такой? Разыскать в каком подразделении работает", до царственной визы Секретаря Парткома в адрес моего Главного конструктора: "Дело политическое. Обеспечить присутствие Ковалева на конференции".
      
       Для работы конференции Секретариат Ленинградской писательской организации на три дня отдал в полное распоряжение молодых талантов Писательский дом на улице Воинова. Народу собралось много, по большей части ленинградцы, но и регионы от Прибалтики до Вологды были представлены вполне солидно. Я попал в поэтический семинар, который вели Леонид Агеев, Олег Тарутин и моя старая "авроровская" знакомая Светлана Арро. В семинаре собрался крепкий народ: Виктор Брюховецкий, Вадим Барашков, юный Сергей Носов, в те времена студент, кажется, второго курса Института авиационных приборов. В других семинарах обсуждались Толя Иванен, Юра Шестаков, Юра Оболенцев и многие другие замечательные поэты, с которыми я тогда познакомился. Сегодня все они члены Союза Писателей, известные в стране литераторы.
       На конференцию я представил рукопись своей первой книги - четыре десятка, как мне казалось, крепких стихотворений и поэму "Ранняя песня". Рукопись перед конференцией рецензировалась руководителем семинара Агеевым, а также совершенно замечательной ленинградской поэтессой и переводчицей Натальей Иосифовной Грудининой. Кстати, оказалось, что ее муж, Глеб Степанович Щеголев, профессор и Герой труда, работал Главным конструктором гидравлических турбин на моем заводе, так что мир и, вправду, тесен. Отзывы на мою рукопись были хорошие, не без критики, но вполне достойные. Особенно отзыв Грудининой на
      мою поэму. В целом, оценив поэму в превосходных степенях, Наталья Иосифовна вскользь помянула о неком "все же русофильском звучании ряда глав".
       Как в воду глядела. Стихи на семинаре прошли "на ура", а вот поэму раздолбали в пух и прах. Если Агеев что-то говорил о некоторых композиционных и технических издержках произведения, то Светлана Арро постаралась на славу в части извечной нетерпимости "западницы" к "славянофилу", к коим я, как автор самобытной русской вещи, был однозначно причислен.
       Ну что же, у меня складывался вполне авторитетный для начинающего литератора имидж - "великоросс в рабочей спецовке" (моя подборка на открытии альманаха "Молодой Ленинград", разумеется, также была помянута). Тем не менее, конференция все же рекомендовала меня для участия во Всесоюзном совещании молодых писателей в Москве. И на том спасибо.
      
       Немного позднее, когда я близко познакомился с Грудининой, частенько бывал у нее и у Глеба Степановича в доме, мы не единожды беседовали с Натальей Иосифовной. При этом говорили не только о поэзии и о переводах поэтов из национальных республик, к которым Грудинина меня приобщила, но и об этом самом - "русофильском и иных звучаниях", так явственно обозначенных в питерском литературном сообществе. Это она, Наталья Иосифовна, искушенная опытом выживания в профессиональной литературной среде и опытом существования во временах тотального партнадзора за литературой (одно только ее выступление в качестве общественного защитника на знаменитом суде над Иосифом Бродским чего стоило), старалась, как могла, разъяснить мне все хитросплетения внутренних национально-литературных борений. Пыталась оберечь от бескомпромиссности и нетерпимости, а порой и от воинствующей глупости моих ранних сочинений и публичных заявлений. Куда там.
      
       Ну что, дурашка,
       не по Сеньке - планка?,
       как ни топорщи два младых крыла.
       Смири гордыню.
       Вот она - изнанка
       чистейшего, от Бога ремесла.
       Учись помалу играм
       в горних лигах -
       сбиваться в стаи,
       в клочья рвать чужих,
       служить разменом в клановых интригах...
       Такая уж судьба у молодых.
      
       Даст Бог -
       достанет совести под спудом -
       сумеешь выжить,
       краешком пройти.
       До тридцати в поэты выйти - чудо,
       и выйти б с честью после тридцати.
      
       Увы, ощущение и понимание всего вышезарифмованного пришло ко мне много позже. А пока мне только двадцать девять, и один из адептов питерской поэтической школы, Сергей Давыдов собирает по итогам конференции коллективный сборник молодых ленинградских поэтов, который называется "Первая встреча". Правда, пока рукописи участников еще только собираются в давыдовский редакционный портфель, сборник этот почему-то условно кличут "Новолунием". Давыдов в ответ усмехается и остроумно парирует:
       - "Новолуние" могло бы быть где-нибудь в Персии,
      а у нас будет ближе к земле.
      
       Если ближе к земле, то мне это подходит. Я несу Давыдову свою русскую поэму и прошу включить в сборник. Волны ее обсуждения, похоже, уже разошлись по литературным закоулкам и Давыдов, принимая меня в своей новой квартире у метро "Приморская" на Васильевском, походя хвастая метражом и антикварной мебелью жилища, одновременно проникновенно советует:
       - Слушай, старик, на хрен тебе эта поэма в таком проходном сборнике? Давай я лучше поставлю хорошую подборку твоих стихов, в хорошем месте, критику хорошую обещаю...
       Наверное, прав опытный поэт и наставник. Но я уперт, как лом в булыжину - только поэма...
      
       Поэма в сборнике вышла. Правда, в усеченном виде и с редакторскими правками, но я был доволен. Все-таки - моя первая принципиальная победа в схватке (смешно сказать) за собственное авторское мнение и достоинство.
      
       Сразу же после конференции в недрах Отдела культуры Обкома комсомола вызревает идея организовать безнадзорно пишущую молодежь города в Клуб молодого литератора - "КМЛ". Аббревиатура подходящая, идея тоже. Герман Гоппе и молодежный писательский актив, к которому я, разумеется, причислен, сочиняет Устав клуба и сценарий торжественного открытия КМЛ в "Белом" парадном зале Писательского дома. Членством в клубе, согласно Уставу, осчастливлены "наиболее способные молодые таланты из числа участников молодежной писательской конференции".
       Торжественное открытие клуба с капустником и застольем в писательском кафе почтили своим присутствием представители талантливой молодежи родственных творческих союзов, а также персонально композиторы Александр Морозов и Олег Иванов, мим-эстрадник Вячеслав Полунин, актер БДТ и поэт Владимир Рецептер и прочие, не менее уважаемые люди. Вести вечер доверено мне в паре с потрясающей восемнадцатилетней блондинкой Ирочкой, студенткой первого курса Института театра, музыки и кино. Я в парадном, сером, двубортном костюме при шелковом галстуке, и не только блещу остроумием на сцене, но и еще всячески ограждаю свою партнершу от посягательств детского прозаика Сашки Лесняка, который активно пытается всучить Ирочке за кулисами свою первую книжку "Про гречневую кашу". Вечер удается на славу. КМЛ состоялся, точнее его открытие. Теперь нужны звучные клубные акции.
      
       Нетрадиционную акцию придумывает поэт Юрий Шестаков. Певец микрокосмоса, а по совместительству еще и заядлый мотоциклист, он во вполне жанровом литературном стиле предлагает "ударить по бескультурью области авто-
      мотоэкспедицией молодых литераторов". Идея не находит особой поддержки в среде литераторов-профессионалов. Кто-то из них шутит, что молодые, дескать, теперь в Союз писателей на мотоциклах въезжают. Мой авторитетнейший наставник и одновременно Председатель приемной комиссии СП Леонид Иванович Хаустов смеется:
      - Это уже вторая попытка. В первой один молодой поэт
      пытался въехать в Союз на тракторе К-701...
       Речь идет, как я понимаю, о поэте Сергее Дроздове и его, без иронии, ярком поэтическом триптихе "Оратай-77".
       Зато идея нравится в Обкоме комсомола. Находятся деньги на поездку, автобус "Икарус" для автопробега, разослан циркуляр по комсомольским организациям городов и весей области: "Встретить, обогреть, накормить, организовать встречи с читателями". "Как просто все решалось в те правильные дни"...
      
       От здания Союза писателей на улице Воинова нас провожали почти с оркестром. Напутственное слово первого Секретаря писательской организации А.Н.Чепурова, такое же теплое напутствие завотделом Обкома комсомола, репортерские блицы фотокорреспондентов городских молодежных газет, и колонна в составе двух мотоциклистов, зеленого "Москвича" фотосопровождения и автобуса с молодыми литераторами стартует по дорогам области. Впереди колонны, с включенными спецсигналами - черная "Волга" писательского Секретаря, беспрепятственно выводящая нас за городскую черту.
       В автобусе нас, писателей, человек десять. Поэты Олег Левитан, Женя Сливкин, Олег Бундур, Сашка Петров, тот самый, который в просторечье "Рыжий" благодаря своей буйно-оранжевой бальзаковской шевелюре, и я. Прозаики Акмурат Широв и Валерий Суров, критик Миша Кононов, очеркист Борис Давыдов и еще Николай (не помню фамилии) - представитель Обкома комсомола. Поэт Юрий Шестаков, командир экспедиции, впереди на лихой, хотя и весьма потрепанной "Яве".
       Наша литературная экспедиция рассчитана на пару недель. Впереди - Ломоносов, Сосновый Бор, Луга, Волхов, Кириши, Подпорожье, посещение Великого Новгорода и эстонской Нарвы.
       Мы разные, как и положено творческим индивидуальностям, с разным творческим опытом и опытом жизни, с разными литературными и человеческими вкусами, пристрастиями, амбициями. Часто спорим до хрипа, причем поводом становится, как правило, какой-нибудь пустяк, например, пушкинская строчка из "Скупого рыцаря", где старик торгует многим, в том числе "и ядом". Я, вслед за моим учителем Хаустовым, нахожу ее многозначительную интональность, а, главное, цезуру перед "и" просто гениальной. Олег Левитан - подобием проходной метафоры в авторском контексте. Мы вообще часто спорим с Олегом. Он постарше и поопытнее меня, как говаривала Грудинина, "больше пожил, больше успел написать", от того порою без меры нравоучителен. Я не терплю дидактики, потому часто горяч и категоричен, хотя с аргументами у меня, надо сказать, не важно. Но это, в сущности, еще не споры, скорее попытка демонстрации собственной неординарности и значимости. Так и должно быть, ибо при всей персональной неординарности и ранимости, объединяет нас любовь к литературе и молодость.
       Уже много позже, когда и мир и отношение к миру с возрастом стали другими, да и судьба развела нас с Олегом по разным творческим союзам, вспоминая об этих давних литературных схватках, я как-то написал несколько ностальгических строк.
      
       Поспорили, повоевали -
       и тем сомнительнее честь.
       Мы столько копий изломали,
       мостов сожгли -
       не перечесть.
       Теперь - ни копий, ни запалов -
       иные правила игры.
       Но что-то все-таки запало,
       осталось в нас от той поры.
       Не потому ли смотрим мимо?
       А легким с каждым днем нужней
       глоток того, былого дыма.
       Хоть горше был, а все ж милей.
      
       Не думаю, что эта поездка радикально обогатила нас духовно, равно, как и наши дальнейшие творческие судьбы, хотя все, что полагается в таких случаях, было: многочисленные встречи с читателями в сельских клубах, на Ленинградской АЭС и в военных гарнизонах. Были лихие репортажи, переданные прямо "с колес" в газеты по телефону, и поход на рыболовном сейнере в Ладогу, и долгие ночные споры друг с другом "за жизнь" и еще много чего. Но главное, мы узнали друг друга, по-человечески сблизились, стали, кажется, и, вправду, неким ядром Клуба молодых ленинградских литераторов. Да и в наших записных книжках кое-что осталось от этой поездки. У Олега Левитана написались несколько
      неплохих стихотворений, Боря Давыдов и Миша Кононов собрали приличный материал для очерка о Ладоге, который потом опубликовал журнал "Нева". Для меня же один из эпизодов этой автомобильно-литературной экспедиции - посещение машинного зала и мемориального архива Волховской ГЭС, дал информацию и повод к работе над новой поэмой-хроникой "Первая любовь Республики", за работу над которой я отчаянно засел после поездки.
      
       Через несколько дней, по возвращении из экспедиции, мне прямо на работу позвонил секретарь молодежной комиссии Союза Писателей Сашка Петров.
      
       - Старик, с тебя бутылка. Завтра в пятнадцать ноль-ноль я, ты и Мишка Кононов встречаемся на Чапыгина, 6. Позвали на телевидение рассказать о поездке. Так что срочно рисуй домашнюю заготовку минут на двадцать.
      
       Рисовать мне особенно нечего, мое всегда со мной, вот разве что постричься и напомадиться, все-таки телевидение. На ленинградском телевидении дважды в месяц идет сорокаминутная передача "Литературный Ленинград". Скучноватая, на мой взгляд, программа, но раз зовут... Ведущая почти час мучила нас вопросами для дебилов, которые предполагали адекватные ответы, "нащупывала рисунок беседы за литературным столом". Мне это изрядно надоело, и потому я по-простецки спросил:
       - А можно я лучше почитаю? Скажу два слова про Волховскую ГЭС, открывшуюся мне в поездке своей эпохальной исторической гранью, а потом прочту. Немного, строк двадцать.
      
       Так мы удачно порешили с моим телевизионным амплуа. Читал я только что написанный монолог инженера-гидростроителя Графтио из поэмы. Наверно, неплохо читал, потому что режиссер передачи даже дубля записывать не стал. Сказал "снято" и все.
      
       Когда в инженерном совете,
       суммировав все резолюции,
       Чиновник черкнул на проекте
       размашистое - "Революция",
       он, видимо, сам опешил.
       И, тщательно вымарав слово,
       переписал поспешно -
       "Предосудительно ново".
      
       Но разве укроешь действительность
       за формулировками куцыми -
       читалось "предосудительно",
       а слышалось: "Революция".
       Читалось "электрификация",
       а из подсознанья просачивалось:
       В России ГЭС - провокация.
       В России Свет - стачка.
      
       О, да! Уникальность конструкции,
       в европах престиж, овации -
       "Техническая революция!".
       А что, разве есть разница?
       "Техническая" - занятно.
       Но в закостенелом темени:
       Престижи, оно приятно,
       да только надежней в темени.
      
       "Простите, но есть инструкция...".
       И вы, не моргнув, растоптали
       смешную мою революцию
       бетономешалок и стали...
       ..........................................
      
       После поездки мы очень сдружились с Юрой Шестаковым, познакомили наших жен, частенько сиживали по вечерам то у него, то у меня в доме за разговорами о литературе с обычным в таких случаях прикладом - бутылкой недорогого вина. Однажды Юра приехал ко мне на Гражданку на своей "Яве". Перед этим я разговаривал с кем-то из хаустовского ЛИТО и узнал, что Леонид Иванович серьезно болен. Отзвонили Хаустову из телефона-автомата (своего, домашнего телефона у меня все еще не было), и буквально напросились приехать. Взяли бутылочку сухого, коробку конфет и махнули к поэту на другой конец города, куда-то в район Кировского завода, где Хаустов жил в небольшом, послевоенной постройки, двухэтажном доме на Турбинной улице.
       Леонид Иванович был дома один. Выглядел не очень: землисто-серое лицо, вялые движения. К вину не притронулся. Поговорили о жизни. Потом Хаустов прочитал несколько своих новых стихотворений из "берлинского цикла" - пару месяцев назад он с группой писателей-ветеранов ездил в Берлин. Стихи были невеселые. Помню несколько строк: "Хоть бы с того света позвонили/ Решетов или Сергей Орлов./ Телефон в отеле "Бирулина"/ Все молчит, молчит, молчит, как мина...". Мы с Юрой тоже прочли по паре своих стихотворений. Хаустов молча слушал, потом медленно произнес:
      - Жаль, что не увижу ваших первых книжек.
      
      Что-то говорить, утешать старого фронтовика было
      бессмысленно. Допили вино, попрощались, вышли из квартиры. "Больше Леонида Ивановича я уже не увижу, разве только там...", подумалось мне щемяще, когда я затворил дверь в парадном на Турбинной улице и сел на заднее сиденье юриного мотоцикла. Взревел мотор "Явы" и только ветер освистал мои невеселые, предательские мысли.
      
       Жми, Юра, жми!
       Гони по Выборгскому,
       на вираже поддай покруче.
       Плевать, что Выборгское в выбоинах -
       мы к ним давно уже приучены.
       Гони, ухабы не помеха,
       авось и в этот раз проскочит...
       Да только, кажется, приехали -
       сержант отмашку дал - к обочине.
       Что ж, чертыхнись, соленым словом
       милицию, коря за строгость.
       Да только и без постового
       все ясно - превышаем скорость.
       И все ж,
       во имя ветра яростного,
       пускай проколы и обидны,
       жми, Юра, налегай, наяривай,
       покуда есть "моща" в цилиндрах.
       Гони, пока всю мощь не выберем,
       покуда руль в руках не слабых,
       покуда не боимся выбоин,
       не опасаемся ухабов.
       Пока нас бьют и судят строго
       за каждый слог, что "вне закона",
       и скучно не легла дорога
       под колесо волной зеленой.
      
       Катастрофически не хватало времени. На работе шел новый проект 150-мегаваттной высокотемпературной энергетической газовой турбины. За мною были все расчеты и эксперименты по системам охлаждения лопаток. Давили жесткие сроки подготовки технической документации и производства головного образца машины. Правда, это счастливо совпадало с темой моей диссертационной работы, но у аспирантуры своя специфика и формы обязательной отчетности - статьи, доклады на конференциях и Ученых советах. Так что далеко не всегда совмещалось. А здесь еще стихи, будто прорвало, не остановить.
       Написалась поэма о Волховской ГЭС "Первая любовь Республики". Складывался сюжет и первые главы новой поэмы-размышления "о времени и о себе" с рабочим названием "Урочный
      час". Написалось несколько этапных, как я сейчас это представляю, стихотворений: "Провинция", "Похолоданье", "Сквозняки".
       Налаживать личные связи с редакторами толстых журналов и тонких центральных газет, как ни старался, физически не было времени. Чаще просто брал конверт и отправлял подборку на имя незнакомого мне Главного редактора в город Москву. Удивительно, но зачастую приходили такие вожделенные сердцу каждого автора ответы: "публикуем, "Комсомольская правда"; "ставим в пятый номер, журнал "Смена"; "оставляем в редакционном портфеле следующего года, "Юность". С ленинградскими изданиями было проще: публикует в "Звезде" мою очередную подборку Вячеслав Кузнецов; Олег Цакунов ставит на открытие альманаха "Молодой Ленинград-80" мою поэму-хронику "Первая любовь Республики".
       Просят позвонить из редакции газеты "Смена", где у меня "под знаком Пегаса" должна выйти большая подборка стихов. Звоню вечером из телефона-автомата. Трубку снимает Главный редактор - Селезнев Геннадий Николаевич, до этого мы были мельком знакомы, встречались на одной из сменовских "Поэтических пятниц". Селезнев любезно сообщает, что дает мне в пятничном номере половину четвертой полосы, что ему нравится многое из того, что я пишу, и особенно... Геннадий Николаевич начинает в трубку зачитывать целые куски из моих виршей, видимо, у него перед глазами гранки. Мне безумно приятно, но я говорю из телефона-автомата в новом микрорайоне Гражданки, и за стеклами телефонной будки уже собралась очередь. С трудом нахожу в разговоре приличествующую щель и, практически, по-хамски обрываю разговор. Прощаюсь, сердечно благодарю за внимание к моей скромной персоне будущего спикера Государственной Думы и моего с этих времен доброго знакомого и редактора, о встречах с которым разговор еще впереди.
      
       Как-то удивительно быстро промелькнуло полтора года со времени последней конференции молодых писателей Северо-Запада. На дворе весна восьмидесятого, и в начале апреля грядет очередная региональная конференция молодых.
       Обком комсомола формирует, как это принято в те времена, Штаб конференции. Я назначен председателем этого самого
      "Штаба". Еще в нем Роальд Назаров и Герман Гоппе от Союза Писателей, Володя Ивченко от Обкома комсомола и поэт Володя Приходько, также, как и я, представляющий Клуб молодых литераторов. Работы, как всегда много: формирование семинаров, приглашение их руководителей, а еще подготовка десятка мероприятий по приему делегации от ЦК комсомола и руководства российского СП (обещал быть сам С.В.Михалков), по выезду участников совещания на "Кировский завод", по повестке пленарного заседания и прочее. Кроме того, я сам участвую в конференции, надо готовить рукопись для обсуждения на семинаре. Так что дел невпроворот. Но, кажется, справились. В назначенный день Конференция открывается при стечении двух сотен молодых талантов со всего Северо-Запада страны, и при торжественном напутствии Первого Секретаря Ленинградской писательской организации Анатолия Чепурова, а также инструктора Отдела культуры ЦК комсомола Миши Кизилова.
      
       Я в семинаре Натальи Грудининой, который она ведет вместе с поэтами Александром Михайловым и Олегом Юрковым. На этот раз я хорошо подготовлен, читаю несколько ударных глав из поэмы "Урочный час" и с десяток стихотворений, среди которых "Провинция".
       Провинция - великая провидица
       всех завтрашних парламентских забот,
       когда в столицах грозы лишь предвидятся,
       провинция уже шинели шьет.
       Провинция - привычная провидица,
       ей все всегда известно наперед,
       когда в столицах голод лишь предвидится,
       провинция уже с сумой бредет.
       Провинция - бесстрашная провидица,
       когда в страну грядет недобрый гость,
       когда в столицах мор едва предвидится,
       провинция уже кроит погост.
       Провинция - сердечная провидица,
       в беде не поскупится, не предаст,
       когда в нужде столица выжить силится,
       с себя рубашку снимет и отдаст.
       Провинция - тишайшая провидица,
       когда ее награда обойдет,
       не шикнет на столицу, не обидится,
       а дружно стольной славе подпоет.
      
       Кажется, мое чтение производит впечатление. Во всяком случае, Михайлов даже сравнивает меня с "ошеломительным молодым Леонидом Мартыновым", так он говорит. Думаю, что он перебирает, да и не хочу я быть Леонидом Мартыновым, хочу быть "ошеломительным" Александром Ковалевым.
       После моего обсуждения, в перерыве ко мне подходят наши семинаристы.
       Сережа Дроздов лаконично бросает:
       - Старик, впечатлен, весьма, - и немедленно приглашает к себе домой. - "Отметить и поговорить", - как он выражается.
      
       По результатам Конференции рукопись моей книги рекомендуется к изданию (найти бы еще такое издательство), и сам С.В.Михалков на итоговом пленарном заседании без ошибки называет мое имя, подглядывая в бумажку с перечнем молодых талантов, которую ему приготовил секретариат.
       Конференция имеет широкий резонанс в ленинградской и столичной прессе. Настолько широкий, что Анатолий Чепуров приглашен в Смольный к "самому", как он говорит полушепотом. В виду имеется Григорий Васильевич Романов, Первый Секретарь Обкома и член Политбюро ЦК. В назначенное время к парадному подъезду Смольного велено явиться всему Штабу конференции. Я, разумеется, тоже - при параде.
       Увы, дальше "предбанника" нас не пускают, зовут одного Чепурова. Он исчезает за тяжелой лакированной дверью секретарского кабинета минут на пятнадцать. Потом буквально выпархивает из нее с очаровательной улыбкой и, увлекая нас за собой, спешит со своим штабом к выходу из Штаба Революции. На улице, около черной чепуровской "Волги" мы долго курим, Анатолий Николаевич делится впечатлениями. Оказалось, что совсем не Романов с ним беседовал, а романовский первый помощник, курирующий культуру, товарищ Боровиков. И передал он от имени Григория Васильевича нам и всем участникам
       совещания самые сердечные поздравления и слова благодарности за проведенное мероприятие...
      
       Бог мой, знал ли я тогда, что пройдет еще лет двенадцать и Степан Афанасьевич Боровиков, всесильный первый помощник Романова, одного звонка которого, скажем в издательство, было достаточно, чтобы издать полное собрание сочинений никому не ведомого автора стотысячным тиражом (так, по крайней мере, мне тогда наивно казалось), станет моим тестем. Но, увы, через двенадцать лет и времена на дворе будут другие, и Степан Афанасьевич будет уже на пенсии. Но об этом чуть позже.
       А пока ЦК комсомола отправляет меня, Юру Шестакова и молодого прозаика Володю Рекшана в творческую командировку на другой конец земли - в город Комсомольск-на-Амуре, пятидесятилетний юбилей которого грядет через пару лет.
       Какая же славная это была поездка. Юра Шестаков улетел в Комсомольск неделей раньше, а мы с Рекшаном, уладив все дела на работе, решили махнуть на самолете до Хабаровска, а оттуда в Комсомольск - на пароходе по Амуру, дорогой первостроителей. Так и сделали. Володя Рекшан, выпускник истфака Ленинградского университета и бывший спортсмен, "специалист по прыжкам в высоту с разбега", как он себя рекомендовал, начинал вместе со мной в ЛИТО Леонида Хаустова с поэзии. К стихосложению Володя достаточно быстро охладел, а вот с прозой у него по-настоящему заладилось. Хороший прозаик, да и другом оказался отменным.
       Юра Шестаков и еще кто-то из городских комсомольцев встретили нас с Володей, восхищенных и очарованных путешествием по Амуру, прямо у трапа теплохода, причалившего к пристани Комсомольска. Доставили нас на черной "Волге" в лучшую гостиницу города на Амурском проспекте, где и поселили в одноместных номерах. Заботился комсомол о молодых своих талантах. Все десять дней командировки заботился и ничего не утаил, включая посещение знаменитых дальневосточных заводов, производящих современные истребители и подводные лодки, а также встречи с ветеранами - первостроителями города. Более того, когда мне вдруг пришла в голову идея скатать на берег океана в
       Порт Ванино и Советскую гавань - территории запретные в силу приграничной близости и сохранившейся лагерной специфики, то и туда местный милицейский начальник, малость побурчав, все же выписал спецпропуска. Рекшан ехать не захотел, а вот мы с Юрой Шестаковым удостоились взглянуть на лагерные бараки и бесчисленные зоны вдоль железнодорожного полотна, обнесенные "колючкой", равно как и окунуться в волны Тихого океана. Так что записные книжки были полным полны.
      
       Прощаюсь с белыми ночами.
       Под небом ветреным и гулким
       последний раз крылом качаю
       в 17-25 по Пулкову.
       А дальше - мерное скольженье
       и бледный свет из круглых стекол,
       и полусны, и полубденья...
       И так до самого Востока.
       И мне подумалось: как странно
       вот так лететь, скользить над миром -
       над тонкой сумеречной гранью,
       где больше нет ориентиров:
       ни огонька под плотной шторой,
       ни звезд далеких или близких...
       Какое время, день который?
       По Омску? По Новосибирску?
       Так думал я,
       сосед мой справа,
       и те кто - за и перед нами
       о том же думали, припав
       к иллюминаторам глазами.
       Мигал плафон. Винты старались
       на ноте пасмурной и долгой.
       А в стеклах облака качались
       и над Калугой,
       и над Волгой -
       ни просветления, ни блика...
       И это стало общей пыткой.
       Но... слева зарево возникло,
       и кто-то выдохнул - Магнитка!
       И это стало общим вздохом,
       и связью стало с целым миром -
       мартенов жаркие сполохи
       играли в облачных размывах.
       Потом за мглой, за расстояньем
       они ушли. Но им на смену
       уже неслись сквозным сияньем
       огни Тюмени,
       Братска, Лены...
       Они вели нас осторожно -
       всходили вовремя и гасли.
       И стало в мире все надежно,
       и на душе светло и ясно.
       И мне подумалось: как славно
       лететь над этими огнями.
       И думал так сосед мой справа,
       и те кто - за и перед нами.
       И думал так пилот, и в тайне
       он был огням тем благодарен,
       сверяя теплое мерцанье
       с холодной точностью радара...
       А между тем моторы пели,
       меняли тембр едва заметно.
       А в стеклах небеса светлели
       уже в предчувствии рассвета.
       И где-то там, прекрасно молод,
       на самом краешке маршрута
       уже очерчивался город
       и раздувал над миром утро.
      
       Возвращались мы домой из Хабаровска через Москву, надо было отчитаться и сделать отметки в командировочных предписаниях на улице Богдана Хмельницкого - в Отделе пропаганды ЦК комсомола. Прилетели в Шереметьево под вечер международным рейсом "Аэрофлота", доставившим японских туристов на Московскую Олимпиаду, было начало июля восьмидесятого. Кстати, мы впервые тогда летели международным,
       да еще и олимпийским рейсом, так что во время полета вкусили всех прелестей заграничного сервиса, включая пользование широким ассортиментом парфюма в туалетных кабинках лайнера, чем Юра Шестаков даже сумел злоупотребить. Но об этой смешной истории не очень прилично рассказывать.
       Надо было где-то переночевать в переполненной предолимпийской Москве. Позвонили дежурному ЦК - никого, видимо, поздно. Набрался наглости и позвонил по домашнему телефону Евтушенко, дескать, приюти коллег, Евгений Александрович, на одну ночь. Нет Евтушенко, улетел в Монголию собирать материал для своей поэмы "Непрядва", близился 650-летний юбилей Куликовской битвы. О гостиницах и думать было нечего. Благо у каждого в Москве были какие-то знакомые, поэтому разбежались по частным квартирам, договорившись утром встретиться в скверике на Старой площади у памятника Героям Плевны.
       Утром, отзвонив из бюро пропусков в Отдел пропаганды, я услышал на другом конце провода знакомый голос - Селезнев Геннадий Николаевич. Он только что оставил ленинградскую "Смену" и был назначен первым заместителем заведующего отделом. Через пару минут мы уже сидели у него в кабинете, пили утренний кофе и делились впечатлениями от нашей дальневосточной поездки. Селезнев слушал с интересом, задавал много вопросов, потом позвонил в журнал "Литературная учеба", договорился с редактором о встрече с нами. "Литучеба" - новый специализированный журнал для пишущей молодежи, только стартовал в восьмидесятом. Поговорили с редактором, условились, что готовим большой очерк в один из ближайших номеров журнала.
      
       Мы втроем, действительно его сделали, очень приличный очерк на троих получился, причем у каждого из авторов был свой, органично дополнявший другого стиль и язык. Очерк назывался "Рубите свои просеки" и был опубликован в журнале где-то за год до юбилея Комсомольска-на-Амуре. Уже после публикации очерка в "Литучебе", в канун юбилея Комсомольска, мне позвонили из редакции московского журнала "Смена" и попросили для отдельной публикации мою, хроникальную часть с конкретными
       именами и событиями. Потом та же история последовала с ленинградской газетой "Смена" и с дальневосточным альманахом "Огни над Амуром". Так что отметились мы со своими амурскими трудами в полный рост, в совокупности и в розницу. Но это еще впереди.
      
       А пока страна готовилась к Олимпиаде. Ленинград, в котором должны были пройти игры олимпийского турнира по футболу, тоже готовился. Стригли газоны и красили скамейки городских стадионов имени Кирова и Ленина, центр города приукрасили олимпийской символикой. Но не хватало некого символа, культурного атрибута, равнозначного ожидаемому событию. Как всегда "выручил" комсомол. Газета "Смена" объявила конкурс на "олимпийскую песню" для Питера. Обком комсомола учредил конкурсный приз и официально обратился в Союз Писателей с просьбой
      Поддержать инициативу. В "Смену" пошли тексты ленинградских поэтов, потенциальных соискателей конкурсного приза. Написал текст и я. Текст песни так и назывался незатейливо "Встречай, Нева, Олимпиаду". Каково же было мое удивление, когда из "Смены" мне позвонила завотделом культуры Татьяна Зазорина, и сообщила, что "мой и еще пару текстов", Куклина и еще чей-то (теперь не помню), отобрал для работы над музыкой композитор Виктор Кулаков.
      
       С Виктором мы плотно посидели за клавишами в его квартире на улице Маяковского, и к нужному сроку песня была написана. На городском Радио, где работала конкурсная комиссия, песня понравилась. Записали фонограмму с симфоническим оркестром, срочно выдернули с дачи Эдуарда Хиля для записи вокала.
       Хиль профессионал отменный, "ни текста, ни нот не испортит", оптимистично говорил композитор. Хиль и, вправду, "профи", потому мой весьма ординарный текст даже очень неплохо слушался в эфире. А в "Смене" появилась большая статья Зазориной под заголовком "Как мы писали песню", где авторы текста и музыки были рекомендованы лучшим образом. Потом мы с Виктором еще несколько песен вместе сделали, и даже что-то записали на радио. А наша "олимпийская" однодневка звучала много раз на дню в течение всего питерского футбольного турнира,
      да и после него, и я был ужасно горд собой, когда диктор всякий раз поминал по радио мое имя: "Слова - Александра Ковалева...".
      
       Закончилась в стране Олимпиада, а я упаковал в бумажную папку с тесемочками рукопись своей первой поэтической книги, приложил к ней рецензии толстых журналов и пошел по ленинградским издательствам - "Лениздат", "Советский Писатель". В обоих издательствах рукопись приняли, зарегистрировали в книгу входящих документов, но откровенно сказали, что планы издательств сверстаны на пять лет вперед, так что лучше попытаться где-нибудь на периферии.
       Как раз в конце августа я собирался с женой в отпуск, к родителям на Кавказ, решил заодно попытать счастья в "Ставропольском краевом издательстве". Вспомнил, что Конференция молодых обещала мне рекомендацию на издание книги. Пошел в Союз Писателей, оформить рекомендацию. Увы, время отпусков, в Союзе никого, если не считать секретаря молодежной комиссии Сашки Петрова. Объяснился, мол, так и так, бумажка на бланке СП нужна, да подписать не у кого. Сашка Петров заверил меня, что дело выеденного яйца не стоит, он сам подпишет за Роальда Назарова, он так уже много раз делал и Роальд об этом знает. Спасибо Саша, говорю, выручил. Даже пивка Рыжему проставил и уехал в отпуск к родителям. Если бы только я знал, чем это обернется через пару месяцев.
      
       У родителей я погостил две недели. Слава богу, у них пока все более-менее в порядке. Сестра Жанна учится в Ставропольском медицинском. За ней ухаживает однокурсник по имени Валера и дело, кажется, идет к свадьбе. Мама трудится, отец на инвалидной пенсии. Правда, здоровье у родителей не очень, потому дом свой с участком они продали, и отец с доплатой получил по ветеранской очереди двухкомнатную квартиру в "девятиэтажке", на той самой "голубятне", о которой лет пятнадцать назад они даже слышать не хотели. Идет время, "рихтует" и нравы и помыслы. Забросил несколько своих стихотворений из "кавказского цикла" в республиканскую газету "Ленинское знамя", обещали опубликовать. Еще съездил в Ставрополь, в краевое издательство, поговорил с редактором, оставил рукопись книги. Когда редактор
       спросил куда, мол, тебе писать?, ответил: пиши, мол, прямо в питерский Союз Писателей, адрес на бланке.
      
       В Ленинград я вернулся в середине сентября, а еще через пару недель из Ставропольского издательства на адрес Ленинградского СП, прямо в руки Секретаря "по молодым" Назарова пришло письмо. В письме со ссылкой на рекомендацию, подписанную Сашкой Петровым, сообщалось, что рукопись моя отрецензирована, есть ряд замечаний и "по их исправлении издательство надеется поставить книгу в издательский план 82-го года". Чем не повод немедленно бежать в гастроном. Но всего этого я не знал, а узнал от перепуганного Сашки Петрова, встретившего меня на лестнице писательского дома, что Назаров "рвет и мечет", ибо рекомендацию, на которую ссылается Ставрополь, он не подписывал. По всему получался подлог. Сашка трясся и умолял меня "все
       взять на себя", иначе его просто "уволят с должности секретаря молодежной комиссии", и что он тогда будет кушать? Вместе с Сашкой мы поехали в Обком комсомола, к Володе Ивченко, рассказали все как есть. Ивченко поскреб свой вихрастый, блондинистый затылок и сказал:
      
       - Дураки. Назаров человек конъюнктурный, он сейчас из этой мухи такого слона сделает. Но ничего, ты Ковалев, уже печатаешься вовсю, к тому же заводских кровей. Так что пошумит и перестанет, я с ним отдельно поговорю.
      
       Поговорить-то Ивченко с Назаровым поговорил, но меня все же пропесочили на клубном активе так, что летели "пух - перо - вата". Сашку я не выдал, но обиделся на Назарова и весь Союз страшно. Решил, что больше в КМЛ ни ногой.
      
       Как говорится: было бы счастье, да несчастье помогло. Так и у меня. Подходил к концу заключительный год моей учебы в заочной аспирантуре. Материал был, практически, наработан и собран, но вот проанализировать его, обобщить в диссертационную работу, не было времени. Вот и выпал случай. Почти три месяца я неотрывно сидел за графиками, таблицами, протоколами экспериментов, долбил на машинке текст диссертации. В конце ноября прошла
       предзащита работы, а через пару недель, оформив рукопись и автореферат, я уже рассылал диссертацию рецензентам.
      
       В один из дней открыл почтовый ящик. В руки ткнулся большой, влажный конверт со знакомым обратным адресом: Московская обл., п/о Чоботы, Переделкино, ул. Гоголя,1. Очередное послание от Евтушенко. Мы с ним по-прежнему поддерживали связь, и иногда я засылал ему почтой или через своего институтского приятеля Гену Котенева десяток-другой своих стихотворений. Хотелось знать мнение мэтра. Вот и на этот раз из конверта вслед за кипой моих рукописей выпала записка - четвертушка листа с мелкими спешными каракулями. Вот несколько слов из нее: "Провинция и Аттракцион - просто здорово. Похолоданье - немного слабее, ему бы, как ты пишешь, "чуть-чуть густеющей крови...". В той же записке Евтушенко сообщал, что в конце месяца будет в Ленинграде, у него выступление во дворце спорта "Юбилейный".
       Я позвонил Евтушенко в Переделкино. Договорились о встрече в Ленинграде, "связь через моего питерского импресарио", добавил Евтушенко. Позвонил импресарио, получил два пригласительных билета, для себя и жены, в гостевую ложу, а заодно информацию, что Женя остановится в гостинице "Европейская" на улице художника Исаака Бродского (не путать с поэтом Иосифом).
       Выступление Евтушенко в шеститысячном, заполненном до отказа зале дворца спорта, действительно впечатляло, все-таки это были уже восьмидесятые, а не начало шестидесятых. К сожалению, не смог досидеть до конца программы, в тот вечер нужно было подъехать к поезду на Московский вокзал, получить у проводника конверт с отзывом на диссертацию. Зато утром отзвонил Евтушенко в гостиницу, договорились о встрече в одиннадцать. Выскочил из проходной завода, схватил такси, но, увы, опоздал. Когда я вошел в гостиницу около половины двенадцатого, Евтушенко с "вещами на выход" уже топтался у стойки администратора. Поздоровались и сразу же - не монолог, но шквал:
       - Ты понимаешь, что вчера произошло? Да у вас в Ленинграде никогда такого не было. Тысячи людей. Слушают стихи. Почему вы к ним не идете? Ваш Чепуров всего боится... Ну ладно. Рад тебя видеть, тем более, что последняя порция твоих стихов была очень
       даже... (Он так и сказал - "порция"). Но уже надо ехать - через час самолет в Ригу. Пиши. Звони. Бывай.
      
       Вот и поговорили. Я смотрел в след черной, гостиничной "Волге", выруливающей на Невский, и что-то не очень комфортно было у меня на душе. То ли от жениных слов, то ли от невольной причастности к "трусости" нашего литературного начальства. В самом деле, если Евтушенко в одиночку сумел собрать тысячи людей, то почему этого не могут (пусть не в одиночку, пусть коллективом) наши, ленинградские авторы?..
      
       За все это время я ни разу не появился в Союзе Писателей. Иногда звонил Юра Шестаков, иногда Грудинина. Наконец раздался звонок в дверь. Я пошел открывать. На пороге стоял прозаик и "специалист по прыжкам в высоту с разбега" Володя Рекшан. Сели на кухне. Промочив горло глотком кофе, Рекшан, покашляв, так прямо и сказал:
      
       - Ты, это, возвращайся. Гоппе все знает. Сашку Петрова выгнали. В общем, Герман просил...
      
       "И он вернулся. Он не мог без рифм, как стол без стула. Выходит, вправду, занемог, выходит, затянуло...". Это я про себя и из себя же. Герман Борисович встретил меня просто по-отечески. За столом секретаря на месте Сашки Петрова сидел Сережа Ковалевский. Герман долго расспрашивал: что делал все это время, что написал? Потом отозвал меня в коридор и, понизив голос, сказал:
      - Тут в "Лениздате" на восемьдесят второй год запланирована четвертая поэтическая кассета. Пять авторов, пять книжек. Народ там, правда, повзрослее тебя, давно в очереди стоит. Но мы тебя тоже рекомендовали. Так что бери рукопись и жми на Фонтанку к редактору Сотникову Николаю Николаевичу.
      
       Дорогой вы мой Герман Борисович, да разве можно было услышать в целом мире хоть что-нибудь более замечательное?
      
       Еще ни похвал , ни оваций.
       Еще в ежедневной тиши
       есть время дойти, достучаться
       до собственной гордой души.
      
       Еще одиноко, безвестно,
       высокие ноты трубя,
       есть время и прямо и честно
       о главном спросить у себя.
      
       Есть время, хотя б на мгновенье,
       в оркестре отлаженных труб
       прислушаться к дерзкому пенью
       своих вызывающих губ.
      
       Чтоб впредь, ремесла не унизив,
       на зависть иным голосам,
       отнять, иль навеки приблизить
       трубу к воспаленным губам.
      
       О, это сладкое слово "моя первая книга". Да и не книга это вовсе, а книжечка на семьсот пятьдесят рифмованных строчек, один авторский лист всего-то. И что в нее можно запихнуть из многих тысяч уже навороченных тобою строк, где каждая твоя, родная кровь и плоть и одна другой лучше. Но ведь что-то нужно отобрать. И потом, это ведь не отдельное стихотворение, это книга, нужна цельная, связанная изнутри конструкция. Собираю, лучшее, что у меня есть, как мне кажется. Конечно "Провинция", "Похолоданье", "Стихи о старой московской квартире" и еще поэму на финал. На солидную поэму из написанных мною четырех, конечно, места нет, но хотя бы маленькую поэмку "Лейтенанты" на сто шестьдесят строк...
       Напрасный труд. Сотников оказался "крепким" редактором. От составленной мною рукописи полетели "пух-перо-вата". Вылетела "Провинция", вылетел "Аттракцион" с посвящением Сереже Дроздову. С трудом удалось отстоять поэму. Мои апелляции к завредакцией Анатолию Белинскому действия не возымели. "Редактору виднее", был ответ. С названием сборника тоже не заладилось. Только пятый из предложенных мною вариантов - "Равновесие", получил одобрение редактора. "Качать права"
      особенно не приходилось, "Равновесие", так равновесие. Мне, в итоге, и самому понравилось. Наконец, рукопись согласована и отправлена в набор. Начинался долгий, многомесячный процесс производства книги, а я переключился на диссертацию.
      
       До назначенного дня защиты оставалось около двух месяцев, а еще столько нужно сделать. Ответить на замечания рецензентов, нарисовать плакаты, и костюм к защите неплохо бы справить. Зарабатываю я уже прилично, все-таки ведущий конструктор знаменитого на всю страну завода, да и у жены неплохой оклад. По нашим скромным запросам, генерированным тотальными нехватками родного потребительского рынка, кое-что даже остается. Так что пошел я за присмотренным финским костюмом, а купил автомобиль.
       Все случилось спонтанно. Личная легковая автомашина в те времена - вещь редкая - и дорого, и дефицит. Автомобили трудящимся распределяет заводской профсоюз и партийная ячейка, если достоин, разумеется. Это сегодня "авто" - средство передвижения, на котором лихо "заруливают" и матерые бандиты, и сопливые "пэтэушники". А в начале восьмидесятых, если на дороге "Москвич" или "жигуленок", ищи за рулем главного инженера фабрики или солидного кандидата наук.
       У нас в то время на заводе как раз случилось время распределения "авто" по передовикам, и претендовал на новую "Ниву" сотрудник моего КБ, у которого уже имелась, как он говорил "по тещиной линии", первая модель "жигулей". Но хоть машина и "по тещиной линии", для получения новой, будь добр, продай старую в собственном трудовом коллективе. Вот так и случилось, что пошел я за костюмом, а повстречал Володю Аршаницу, который "сдал" мне своего шестилетнего "жигуленка" за очень и очень умеренную цену. Защищаться пришлось в старом костюме, зато к старинному зданию Ленинградского Политехнического института, где у меня проходила защита, подкатил я на собственной темно-синей "копейке".
      
       Защита прошла с блеском, ни одного черного "шара". Работа и, вправду, была хорошая. К тому же уже и внедрена в производство, что особенно ценилось Ученым советом. На традиционном банкете
      по случаю защиты, который я организовал в собственной двухкомнатной квартире, гостей было много, водки тоже, поскольку купил я ее загодя, еще до автомобиля. С закусками похуже, поскольку покупались на то немногое, что осталось после "авто", но и здесь, стараниями моих заводских друзей, а они и составляли добрую половину застолья, все прошло на высшем уровне. Сережа Семилетов мастерски пластал копченую колбасу, Валера Сергеев откупоривал бутылки, а Сережа Писаренко превзошел самого себя, сумев из двух банок икры соорудить полсотни бутербродов. Хорошие у меня друзья, недаром я посвятил им добрую треть стихов своего сборника.
      
       А через пару месяцев после защиты мне позвонил мой редактор и сказал, что я могу приехать и забрать в издательстве свои первые, десять авторских экземпляров, книжки. Ах, что за чудная это была весть. Разумеется, через минуту после звонка я уже мчал на своем "жигуленке" к лениздатовскому дому на Фонтанке. Тираж еще не был полностью отпечатан. Только через неделю книгу обещали допечатать полностью и пустить в продажу, но и эти первые десять моих книжек, так вкусно пахнущие свежей типографской краской, были восхитительны.
       Я гнал машину через моросящие питерские сумерки и поминутно косил глазом на ярко-зеленые обложки моих книжек, небрежно раскинутых веером по переднему правому сиденью. А душа пела. Господи, до чего же хорошо, до чего же здорово все у меня складывается: и дом в городе, о котором мечтал, и прекрасная работа, и машина, и кандидатская степень, и еще книга. И мне всего тридцать два, даже не возраст Христа. Оставалось только вслед за классиком итальянского кинематографа во всю глотку прокричать в выстывающую моросящую мглу: "Жизнь прекрасна!".
       Да и не мгла это вовсе, а огромное, открытое до бесконечного горизонта, словно с вершины, отчаянное пространство, насквозь пронизанное горячими золотистыми лучами, и я...
       Вот он я, там, на холме, на самой вершине, под солнцем.
      
      
      
      
      
      
      Глава четвертая
      УРОЧНЫЙ ЧАС
      
       Начиная новую главу книги, вдруг неожиданно подумал: а зачем я пишу все это? Если не считать ближних и дальних родственников да еще с десятка друзей, кому все это будет интересно? Для мемуаров вроде бы рановато еще, да и не та я личность, чья жизнь и деяния определяли ход истории или духовные взлеты страны. Разве что эти записи - некая, не лишенная тщеславия, попытка осмысления места собственной творческой юдоли во временном и житейском контекстах, выпавших мне на моем веку. Тогда оправдана ли эта работа?
       Кажется, у Соломона Волкова в его "Диалогах с Иосифом Бродским" я прочел ремарку самого нобелевского лауреата о том, что "нет ничего более бездарного, чем объяснять свое творчество обстоятельствами жизни". Наверное, где-то он прав. И в этом смысле формула, заявленная мною в предисловии к книге - "Мои стихи, собственно, и есть моя биография", скорее близка к другому тезису того же Бродского: "Нельзя отгородить собственную биографию от творчества". Не согласен я с ним, признаюсь, далеко не близким мне автором, в другом: в антитезе, продекларированной Бродским в тех же "Диалогах": "Биография - связное повествование. Литература - поток сознания".
       Думаю, что биография, это отнюдь не связное повествование, а все тот же "поток", но организованного сознания. Дело даже не в дежурном отсыле к классике - "Человек сам кузнец своего счастья", то бишь, организатор биографии. Правда, в случае с Бродским это определение явно не работает ибо, как говаривала Ахматова, не он, а "власти делают "рыжему" биографию". Мне с участием властей в биографии повезло меньше, и в этом смысле я убежден, что биография, равно как и литература, продукты не "вольного", а высокоорганизованного потока сознания. Причем, чем выше организация потока, тем талантливее литература, будь ты хоть адептом этого "вольного потока" с гениальным именем Габриэль Гарсиа Маркес. В противном случае - все от лукавого, и литературный поток неуправляемого сознания грозит превратиться в банальнейшую мастурбацию ума, в самоцель, в демонстрацию на бумаге собственной неординарной духовной конструкции...
       Хотя, так тоже можно. Находит же критика гениальным "Черный квадрат" Малевича.
       Впрочем, возможно во мне говорит инженер-конструктор, который не умеет иначе, нежели поверить гармонию алгеброй. Как бы то ни было, а записи свои я продолжаю.
      
       Не могу сказать, что все "прелести жизни" - и книга, и кандидатская, и автомобиль, разом упавшие на меня в восемьдесят втором, как-то радикально изменили образ жизни или пристрастия. Конечно, кандидатская степень сразу же добавила в семейный бюджет пятьдесят рублей, совсем неплохие деньги по тем временам, но и забот прибавилось. Надо было держать "уровень", соответствовать, а это значит - продолжение исследовательских работ, участие в конференциях, новые публикации в научной периодике. Да и на службе мне сразу же определили новую должность - завсектором расчетно - исследовательких работ. Не скажу, что мне это не нравилось, скорее наоборот - безумно интересная работа, новые возможности в науке. Но время, время...
      
       По большому счету надо было выбирать: наука или серьезные занятия столь любезной мне литературой. А в литературе у меня пока всего одна тоненькая книжечка. Правда, в активе еще полтора-два десятка публикаций в центральных журналах и неплохая для "молодого автора" критика, но этого, я и сам понимал, для вступления в Союз Писателей пока маловато.
       Есть еще варианты: подать в Литинститут или на Высшие литкурсы. Можно, наконец, вступить в Профгруппу ленинградских литераторов (было такое объединение писателей - не членов Союза, живущих исключительно литературным трудом). Благо, мои литературные гонорары за последние пару лет позволяли это сделать. Но это означало раз и навсегда отказаться от энергетики, от моих инженерных трудов и привязанностей. Поговорил с Натальей Грудининой, посоветовался с Германом Борисовичем Гоппе.
       Мудрый человек Гоппе сказал мне приблизительно следующее:
       - Видишь ли, литературный хлеб сладок именем на переплете, но, увы, горек на ежедневном столе. Даже успешные авторы, ежели они по совместительству не ходят в издательскую или журнальную должность, на чистых литературных хлебах чаще постятся, чем разговляются. Ты думаешь, от хорошей жизни творческие биографии пестрят набором перепробованных профессий - от кочегара до грузчика. Считается, вроде как автор постигал жизнь во всех ипостасях. Чушь все это. Просто не было толкового дела в руках. А у тебя, кажется, есть. Ну и совмещай, покуда совмещается.
      
       Я и совмещал, правда, не всегда получалось. На литературу оставались выходные, праздники, редкие вечера, когда они не были заняты шефскими выступлениями, литературными сходками в Красной гостиной или просто посиделками с друзьями в кафе Дома писателей. А хотелось попробовать прозу, были задумки и даже наброски нескольких поэм. Но, увы, проза, в отличие от стихов - акта одномоментного напряжения души, требовала иного темперамента и времени. Понял это после пары рассказов, которые удалось написать в какие-то долгие календарные праздники. А вот с поэмами получалось. Мне вообще нравятся крупные поэтические формы, есть раздолье для пера и извилин.
      
       Как-то колеса моего "жигуленка" занесли меня в недальний ленинградский пригород, на "Невский пятачок". Облазил заросшие, осыпавшиеся траншеи, потом фонды "публички" и военные архивы.
      
       Я брожу по местности неброской.
       Ветрено. Сентябрь. Листопад.
       Над осенней Невскою Дубровкой
       догорает медленный закат.
       Тянет дымом над шоссейной бровкой
      - листья жгут и запахи остры -
      за рекой, над Невскою Дубровкой
      догорают мирные костры.
      Тишина - ни времени, ни срока
      на ничьей, нейтральной полосе
      меж осенней Невскою Дубровкой
      и вечерним, медленным шоссе...
      Только ветер жалуется тонко,
      на лету с размаха бьет в висок,
      да еще шуршит,
      шуршит в воронках
      обожженный временем песок...
      
       Поэму я назвал "Повесть о первом десанте", почитал в литературной мастерской Сергея Давыдова, показал своему приятелю, поэту Сереже Дроздову, кое-что поправил и понес в "Неву". Завотделом поэзии Борис Друян, прямо при мне долго и сосредоточенно читал текст. Потом, взяв рукопись и буркнув мне, - Посиди тут, - куда-то вышел. Вернулся минут через пятнадцать, взял меня за локоть и поволок к Главному редактору, Хренкову Дмитрию Терентьевичу.
       Похоже, Хренков к моему появлению просмотрел все четыреста строк поэмы, потому начал, как о деле решенном.
       - Паша Лукницкий врет (это он о корреспонденте ТАСС на Волховском фронте), так что ты его из эпиграфа убери. А остальное будем печатать. - И уже к Друяну, - Предлагай на открытие ближайшего номера.
      
       Увы, так везло не всегда. Когда приблизительно через год я принес в "Неву" свою очередную поэму "Дамба", о строителях защитных сооружений Ленинграда от наводнений, Друян уже не водил меня к Главному. И не потому, что поэма была плоха. Как раз крепкая поэма получилась. Я ее по всем котлованам и бетонным эстакадам стройки, что называется, на пузе выползал, ее потом и газета "Смена", и одноименный московский журнал, как репортаж печатали.
       - Просто тема не наша. Да и вообще, эта экология - склочная тема, - был ответ Друяна. - Но ты не горюй. Я и так твою большую подборку на май ставлю...
       Тоже не дурно. Но это - через год...
      
       А пока осень восемьдесят третьего и я еду в далекие заграничные края. Опять везет. В заводском профкоме объявилась дефицитная (да еще в полцены) путевка в круиз по Средиземноморью. Шикарный белоснежный лайнер "Белоруссия" буквально днями отплывает из Одессы в направление Стамбула, и далее - Греция, Мальта, Тунис, Испания, Франция, Италия... И всего-то таких путевок штук пятнадцать на город, и ехать по всем раскладам должно передовику-сварщику из цеха 33, да вот незадача: Обком профсоюзов особо просит делегировать кандидата не чуждого культуры, ибо за бугром по программе предстоят встречи с культурной западной общественностью. А где на заводе взять "культурного"? Вот разве что заводской поэт, к тому же и в журналах печатается. Прав Герман Гоппе - здорово совмещать "культурное" с "железным".
       К тому времени мой заграничный опыт ограничивался скромной комсомольской поездкой в Болгарию и Румынию, а здесь сразу половина Западной Европы плюс Африка. Парфенон, Колизей, Карфаген... О витринах марсельских бутиков и афишах неапольских порнокинотеатров я уже и не говорю. Это сегодня каждый второй житель страны, у кого, правда, на хлеб хватает, не мыслит биографии без турецкого берега, а тогда, в начале восьмидесятых, меня собирали в поездку, почитай, всем КБ. Кто-то одолжил модную сумку, кто-то автоматический японский фотоаппарат "Яшика", кто-то по случаю достал цветную слайдовскую пленку...
       Потом, по приезде я долго отдаривался всякими сувенирными мелочами вроде фламастеров и жвачки, а ближний круг друзей звал в гости, где застолье затем и собиралось, чтобы под авиньонскую граппу коллективно рассмотреть цветные слайды Помпей и Малаги да поговорить "за ихнюю красивую жизнь".
       За жизнь сейчас я вспоминать не стану, а вот одна встреча того стоит. Как и было обещано, во время трехдневной стоянки в Марселе ленинградской делегации предстояла встреча с участниками Общества советско-французской дружбы. Приехали французы на пароход, люди как люди, по стакану вина выпили, речи сказали, сувенирами обменялись. Одним словом, стандартная пропагандистская тусовка, если бы не Мишель. Со мною рядом случайно сел высокий темноволосый парень, лет тридцати. По-русски не говорил, но зато неплохой английский. К тому же, о чудо!, писал стихи. В общем, после официальной части мы до полуночи сидели с ним в корабельном баре и читали друг другу стихи. Каждый на своем родном, Вийона и Пушкина, Окуджаву и Бодлера, и еще свои. На завтра договорились о встрече, Мишель предложил съездить в недалекий Арль.
       На следующий день по программе было свободное время и пара каких-то экскурсий, отплывали вечером. Так что я решил рискнуть, хотя и знал, чем все это грозит. Официально уговорить куратора на такое самостоятельное рандеву было не реально, поэтому предупредил только соседа по каюте. А после завтрака, приотстав на рю Канибьер от стадного забега русо-туристо по магазинам, сел к Мишелю в его маленький "рено" и мы поехали.
      
       Давай, Мишель, поедем в Арль,
       где ты давненько не бывал,
       а я - так вовсе не был.
       Где обнаженная лоза
       уже не радует глаза,
       зато прекрасно небо
      
       Давай, Мишель, поедем в Арль,
       пока неистовый мистраль
       и тих, и осторожен.
       Пока ноябрь свой костер
       не дальше рощи распростер
       и путь еще возможен.
      
       Давай немного постоим
       на площади у Сен-Трофим,
       где счет векам оставлен.
       А после, не жалея ног,
       побродим, как бродил Ван-Гог,
       по переулкам старым.
      
       А после славно посидим,
       свивая в кольца синий дым,
       в подвальчике "У Жана",
       где в меру сухо и темно,
       и тихо светится "перно"
       в прозрачнейших стаканах.
      
       А на прощанье помолчим,
       пока над Роною в ночи
       не вызвездится небо...
       Давай, Мишель, поедем в Арль,
       где ты давненько не бывал,
       а я полжизни не был.
      
       Вернулся я из Арля минут за пятнадцать до отхода судна. У трапа, рядом с вахтенным матросом, меня ожидал наш гэбэшный куратор Володя. Даже ничего спрашивать не стал, и так все было ясно. Просто злобно процедил сквозь зубы:
       - Ты больше не выездной.
      
       Да разве мог я тогда подумать о том, что пройдет всего-то лет двенадцать и у меня выйдет целая книжка стихов о загранице, которая так и называется "На чужом меридиане", почти шестьдесят стран на всех пяти континентах, от кенийской саванны до бразильской сельвы. Поносила судьба. И ни разу, ни на одной парткомиссии - о той марсельской выходке. Может, чекист попался порядочный, а может, что вернее, просто не доложил наверх, не стал портить свой послужной список.
      
       В восемьдесят пятом в московском издательстве "Современник" у меня вышла вторая книга - "Я вернусь на заре".
      Собственно, называлось это "книга в книге" - несколько молодых ленинградских авторов под одной обложкой. Но у каждого приличный объем, под полтора авторских листа, да и составлялась книжка посвободнее, чем моя первая. К тому времени Горбачев, пока еще номер два в стране, уже что-то успел пропеть про "открытость общества" во время своего лондонского вояжа, а издатели народ чуткий.
       Составителем книжки был ленинградский поэт Александр Шевелев. Поэт хороший и составитель порядочный, не кромсал по живому. Мы почти соседствовали. Жил он во втором этаже хрущовки, угол Гражданского и Северного проспектов, в двух кварталах от меня. Так что я частенько вечерами захаживал к Шевелеву. Пока составлялась книжка, подносил тексты, что-то менял, подсовывал что-то новое, иногда читал ему только что написанные стихи. Шевелев слушал, часто подсказывал дельные вещи. Из предложенного мною, в книжку он не взял только одно стихотворение, вот это:
      
       Мы уходим в Герат,
       провонявшие дымом и потом.
       Мы уходим поротно,
       не глядя друг другу в глаза,
       потому, что не нас
       унесли в медсанбат вертолеты,
       и сегодня не нас
       оцинкуют у хлорных казарм.
      
       Мы уходим в Герат
       на холодном притихшем рассвете,
       лишь скрипит под ногами
       дорога в остывшей золе.
       Да еще вдоль обочин летит,
       кувыркается ветер
       и выводит протяжно:
       "Зачем вы на этой земле?"
      
       "Кто вы этой земле?" -
       нам ущелья и горы кричали.
       "Что вам эта земля?" -
       отзывались долины во мгле.
       И с пустых пепелищ,
       обжигая нам спины молчаньем,
       повторяли селенья:
       "Зачем вы на этой земле?"
      
       Мы уходим в Герат.
       Мы молчим.
       Нам афганская осень
       не напомнит своей
       В Таганроге, Рязани, Орле.
       Нам не трудно молчать, -
       нас комбаты и письма не спросят:
       "Кто вы ей,
       и зачем вы на этой земле?"
      
       Разве только потом,
       где-нибудь на чужой параллели,
       нам припомнится мельком
       под грохот железных колес:
       "Нас не надо жалеть,
       ведь и мы никого не жалели".
       Ни у вас, ни у нас
       не осталось для жалости слез.
      
       Написал я эти стихи года за три до горбачевского пришествия, разумеется, безо всякой надежды на публикацию. Опять же, не по газетам и телерепортажам писал. Много мы переговорили и водки выпили с капитаном Валентином Мартыновым, братом моей жены Ольги, который бывал у нас в доме наездами из далекого Афгана. Читал я эти строки в поэтических застольях, но ни разу в официальных выступлениях, дескать, придет время. Вроде бы пришло. И хотя в книжку Шевелев не поставил, стал я это читать публично: на поэтическом вечере в институте Герцена, в "Белом" зале Дома писателей. Кончилось тем, что секретарь по молодым Вольт Суслов, дружески посоветовал мне: "попридержи лошадь, пока твоего Пегаса в журнальное стойло пускают", так он выразился.
      
       В стойло и, правда, пускали. Печатала "Звезда", "Нева", "Студенческий меридиан", "Смена", "Аврора", журнал "Советский воин", "Комсомолка", даже "Литературная газета". Сам удивлялся. Конечно, бывали и вежливые отказы, но процент "попаданий" все же выше. По этому поводу мой близкий приятель, поэт Сережа Дроздов, в очередной раз обнаружив мою публикацию в толстом журнале, саркастически поджимал губы:
      
       - Конъюнктурка, Сашка.
      
       При этом мне всегда находилось что ответить:
      
       - Если твои "Предрассветные трубы" о героях БАМа памфлет на строителя коммунизма, то тогда мой "Герат" точно конъюнктура.
      
       Кончалось все, как обычно, застольем под хорошую закусочку и чтением по кругу.
      
       С Серегой мы действительно дружим. А в те, восьмидесятые, не проходило дня, чтобы мы не отзванивали друг другу, не собирались вместе с женами то у него на улице Марата, то у меня на Константинова. Думаю, дело было не только во взаимной симпатии и внутреннем уважении к таланту друг друга, хотя внешне всегда превалировал сарказм и дух соперничества, за исключением тех случаев, когда после пары хороших стаканов мы дуэтом, обнявшись, читали общепремиряющее "Как жили поэты...".
       Думаю, сближал еще и некий материальный статус. У обоих были машины, мы вполне могли себе позволить сгонять на Ладогу к приходу сейнера за свежим сигом под водочку "Золотое кольцо", или просто на выходной махнуть пообедать в ресторане эстонского города Тарту.
       Понты, - скажите? Отчасти, но еще и в карманах водилось. Наверное, не очень прилично в этаких "духовных" записках да "про брюхо". Но ведь обещал - все, как есть. И потом, не воровали ведь. Чай, давеча, не то, что "тепереча" - захочешь, и то не своруешь. Вкалывали, как проклятые. Я - на заводе, Сергей - на Южном кладбище, сначала землекопом (кОпалем, как он сам рекомендовался), потом мастером по установке памятников.
      
       Впрочем, музы и в те времена были не слишком щепетильны. Сиживали за хлебосольным дроздовским столом обочь с нами молодыми да безвестными и секретарь Союза Писателей СССР Олег Шестинский, и питерский записной мэтр Сергей Давыдов, и московский поэт-сатирик Игорь Иртеньев, всех не перечесть.
       Как-то в одном из таких застолий я познакомился с прекрасным литературоведом и критиком, замечательным человеком Дмитрием Молдавским. Помнится, сначала дурачились. Дроздов зачитывал очередную "тонику" от Сергея Давыдова, не помню точно той литчастушки, но что-то вроде этого:
       "То не призрак бредет по Европе, / то не Кушнер бежит в магазин./ То дадут Чепурову по Гоппе/ за стихи ленинградских Ирин.".
       Имелись в виду произведения молодой поэтессы Ирины Знаменской.
       Позубоскалив, начали читать по кругу серьезное.
      
       Кто-то рискнул на крутом вираже,
       кровью умылся на встречном ноже.
       Следуй по правой,
       своей полосе.
       Делай, как все.
       Делай, как все.
      
       Клинет рули, и бессилен мотор.
       Что же ты - шторму наперекор?
       Жмись, как другие, -
       бортом к косе.
       Делай, как все.
       Делай, как все.
      
       Срезалась связка - и в бездну со скал.
       Горький итог.
       Ты иного искал?
       Мог бы, как все -
       по земле, по росе.
       Ну почему ты не хочешь, как все?..
      
       Но сквозь хорал осуждающих труб,
       из глубины окровавленных губ -
       эта великая наша вина,
       всех поколений,
       во все времена, -
       движущий миром
       отчаянный вздох:
       Делать, как все?
       Я хотел, но не мог.
      
       Молдавский с интересом слушал, неслышно отбивая размер пальцами по столу:
       - Еще что-нибудь...
      
       Прочел "Колокольную балладу", потом "Аттракцион". Молдавский потянул со стола бумажную салфетку, прямо на ней записал свой телефон.
       - Ты вот что, приходи-ка как-нибудь ко мне домой, посмотрим внимательней.
      
       Через пару дней, предварительно позвонив, нагрянул к Дмитрию Миронычу в его квартиру на Петроградской стороне. Что-то почитал, поговорили, оставил стихи. Условились - через неделю у него же.
       Когда я очередной раз приехал к Молдавскому, то застал его за письменным столом. На столе моя рукопись, густо пройденная красным карандашом. Странно, чего он там нашел, чтобы так разделать каждую страницу? Что касается техники стихосложения, то уж здесь я "бдю", сам не терплю неряшливости, дурного эпитета, плохой рифмы. Да и били меня за это, будь здоров...
       - Вот послушай, - Молдавский целиком зачел одно из моих "лубочных", как я их называл, стихотворений.
      
       Снесло за горизонт с округ дожди косые.
       Гуляет яблоковый дух по всей России.
       Гуляет в палевых садах и вдоль проселков,
       гуляет в рыночных рядах в простых кошелках.
      
       - Почем антоновка, сынок? Смеется парень:
       - Да нипочем, бери мешок. Отдам задаром.
      
       Бери, маманя, все подряд, товар-то ходкий.
       А сам глазами через ряд стрельнул в молодку:
      
       - Мне торговаться ни к чему, - и на девчонку,
       - Вот отбазарюсь, да возьму такую в женки.
      
       А та смекает, ей смешно - подход особый.
       Хрустит румяным, хоть бы что:
       - А ну, попробуй...
      
       А над землею воздух сух, упруг до сини.
       Гуляет яблоковый дух по всей России.
      
       Молдавский положил на стол листок со стихами:
       - Мне нравится. И запев, и интонация точная, и внутренняя рифма хороша. Ну почему молодка? Ты хоть знаешь, кто это такая?
       - Знаю, - говорю, - молодая замужняя крестьянка.
       - Но если замужняя, зачем он ее в жены хочет?
       - Не её, - отвечаю, - а такую, как она. Я ж так и написал.
       - Так, да не так. Тебе за строчку в журнале сколько платят, небось, рублика три? Так вот и не халтурь. Не должно быть ни одной пустой, или неточной строки. Не то, что строчки, слова. Вот тогда при всей остальной атрибутике это и будут стихи...
      
       Дорогой Дмитрий Мироныч, сколько еще раз я бывал в этой квартире на Петроградской, сколько еще добрых и мудрых слов мастера я здесь услышал. К сожалению, дружба эта получилась недолгой. Молдавский был тяжело болен и в конце восьмидесятых ушел из жизни. На память у меня осталась его последняя книжка о Маяковском, в синем твердом переплете с дарственной надписью на титуле - "Александру Ковалеву, русскому поэту". Да еще вот эти мои строки его памяти.
      
       Вот сейчас отдышусь, и начнем.
       Вы правы,
       как всегда безупречны -
       время петь о великом и вечном,
       бесконечном, как снег за окном.
      
       Вот сейчас -
       лишь глоток синевы.
       Я и сам понимал не однажды
       быстротечность и скудность пассажей
       вроде первой весенней листвы.
      
       Вот сейчас,
       только трону лады,
       только справлюсь с неверным дыханьем
       и спою вам о самом желанном
       до рассветной июльской звезды.
      
       Лишь на миг занавеску качнет
       в листопадном кружении плавном.
       Я еще расскажу вам о главном...
       Вот сейчас,
       отдышусь и начнем.
      
       А платили за стихи по-разному: в журналах - рубль-полтора за строчку, в газетах - от места и тиража. Самый приличный гонорар был в издательствах: при тираже до десяти тысяч экземпляров (меньше тогда не издавали) - по два рубля за строчку, а при большем тираже - и за "трешку" заваливало. Уважала страна поэтов и труд их.
      
       Кстати, об уважении, совсем смешная история. В середине восьмидесятых я почтой послал в "Литгазету" несколько своих пародий. К легкомысленному жанру этому я относился не слишком серьезно. Сочинял иногда, когда друзья-стихотворцы своим писанием предоставляли мне удобный случай, но "случаев" набралось, вот я и послал в "ЛГ" на удачу. Каково же было мое удивление, когда от редакции "12-ти стульев" да еще за подписью мэтра пародии Александра Иванова получил ответ: "Пародию "Визит" на Глеба Горбовского ставим в один из ближайших номеров. Остальные пока в редакционном портфеле. При случае загляните в редакцию...".
       Как раз такой случай вскоре выпал, поехал я в столицу на денек в командировку по служебной надобности. Заодно позвонил в "ЛГ". Нет Иванова, завтра будет. А я уж вечером собирался назад, в Питер. Но, раз такое дело надо бы переночевать. Вот только где? Гостиницу не заказывал, да и время к вечеру. Вспомнил, что как раз об эту пору в столице обретается лучший мой друг Сережа Дроздов (наезжал он временами в Отдел культуры ЦК комсомола "двигать" личное творчество), и проживать он должен в гостинице "Орленок" упомянутого ЦК. Махнул на удачу в "Орленок", в крайнем случае, перебьюсь у Дроздова на диване.
       Дроздов в гостинице проживал, но в номере его не оказалось, потому стал я у администратора клянчить свой собственный. Так, мол, и так, говорю, писатель из Питера, молодой, но уже известный, не откажите в приюте на одну ночь. В ответ, разумеется, получил, что "местов нету", а писателей здесь ходит, как собак нерезаных. По счастью, на стойке у администратора лежал свежий номер "Литературки". Развернул я его и, о чудо! - моя пародия на самом видном месте. Я ее - пред ясны очи администраторши, вот, говорю, таких авторов у вас стадами вряд ли ходит. Почитала администраторша, посмеялась, и вручила мне заветный ключ от двухместного номера, в котором, правда, лежали не деньги на блюдечке, а пьяный комсомольский секретарь из далекого Узбекистана, от которого пахло, как от андижанского козла. Так что ночь я все равно провел на дроздовском диване. Слава Богу, Сережа объявился под вечер. Мы с ним даже по ночной Красной площади успели погулять и по стопке в баре гостиницы "Москва" опрокинуть.
      
       С Ивановым на следующий день я встретился, и беседовали мы славно. Первым делом Сан Саныч спросил привез ли я еще чего-нибудь?
       - Нет, - говорю, - Что написал в этом жанре, все вам и послал почтой. А вообще-то я поэт серьезный. Вот, две книжки имею, сейчас третью готовлю.
      
       - Зря, - сказал мэтр. - Зря вы все кичитесь своей исключительностью. Впрочем, чем вас больше, тем мне доходней. А ты умеешь. Правда, до меня тебе далеко. Все-таки я сегодня номер один в этом деле, но ты не горюй, у тебя все еще впереди...
      
       Как в воду глядел маэстро. И хотя я по-прежнему отношусь к пародии не серьезно, все же изрядное число этаких безделиц с тех пор успел опубликовать, а к середине девяностых даже на книжку набралось. Так что спасибо Сан Санычу на добром слове, и за ту первую публикацию в "Литературке" тоже спасибо.
      
       "Посетило меня вдохновенье,
       наследило, погрелось и в путь.
       Словно я - кабачок, заведенье,
       где приятно порой отдохнуть..."
       (Из Глеба Горбовского)
      
       Кто-то в гении метил с рожденья.
       У меня все, признаюсь, не так:
       посетило меня вдохновенье,
       будто я придорожный кабак.
      
       Но добро бы поело, попило,
       покемарило малость и в путь.
       А оно будь здоров, наследило,
       напоганило - не продохнуть.
      
       А когда спозаранок очнулось,
       почесало хмельную главу
       и сказало:
       - Мне тут приглянулось.
       Я, пожалуй, еще поживу.
      
       И с тех пор, как у доброго дяди
       у меня и харчится, и пьет...
       Я давно бы к другому спровадил,
       да никто на постой не берет.
      
       Между тем горбачевская "перестройка" и "новое мышление" вовсю набирало обороты и это потихоньку, пока еще вдохновляюще, сказывалось и в литературной, и в моей "технической" жизни. В конце восемьдесят пятого на моем родном заводе меня произвели в заместители Главного конструктора по научной работе, а это уже серьезно - один из высших руководящих статусов и должностных окладов. В ту же пору СССР, провозгласив политику пока еще "приоткрытых дверей", вступил в целый ряд международных институтов. Появился такой форум и в нашей "турбинной" отрасли.
       В Министерство энергетического машиностроения пришло приглашение поучаствовать в работе Международного энергетического комитета. Министерство стало срочно искать соответствующие кадры. Для работы в Комитете нужны были грамотные технические специалисты с языком. Похоже, мои данные подходили - ведущий специалист отрасли, кандидат наук, английский язык. Правда, не член партии, а где его взять - члена с языком? К тому же и времена изменились.
       Министр утверждал кандидатуры лично. Со мною проблем не было, к тому времени я уже не раз участвовал в заседаниях отраслевого Научно-технического Совета и в работе министерской Коллегии, и, видимо, достаточно примелькался. Таким образом я и оказался в числе двух счастливых обладателей синих служебных загранпаспартов с визой швейцарской конфедерации.
      
       Трехдневное заседание Комитета проходило в маленьком курортном городке Монтрё на берегу Женевского озера. В город Стравинского и Набокова съехались представители ведущих корпораций мира: "Дженерал Электрик", "Сименс", "Фиат", "Мицубиси"... От одних названий фирм дух захватывало, впрочем, не меньше чем от апартаментов шикарных гостиниц и конференцхоллов. Умеют буржуи совмещать приятное с полезным. Нам с моим напарником, Николаем Дмитриевичем Маркозовым, по первости приходилось не слишком комфортно: и язык чужой, и манеры. Но освоились, техника у нас не хуже, а знаний, пожалуй, и поболее. Так что ко двору пришлись и получили мандаты постоянных членов Комитета, почти дипломатический статус. Было за что опрокинуть по бокалу настоящего "клико" в набоковском "Монтре-паласе"...
      
       Действительным членом Комитета я остаюсь и поныне. Правда, поучаствовать в очной работе где-нибудь в Ницце или в Торонто удается теперь все реже, больше переписка и Интернет. Нет уже ни Министерства, ни бюджетных командировочных денег, да и страна, при входе представителей которой с уважением вставали коллеги из Японии или Америки, тоже исчезла. А вот что осталось, так вот эти несколько строк, написанных мною в той первой швейцарской поездке.
      
       Самый скорый "Женева - Турин",
       две минуты стоянки в Лозанне.
       Не отсрочить, не повременить,
       лишь сойтись и расстаться глазами.
      
       Лишь мгновение через стекло
       наблюдать переулков изгибы...
       Дал же все-таки Бог, занесло.
       Хоть на миг, и за это спасибо.
      
       Еще нет одуряющей в своей скабрезности и лжи "гласности", еще все газеты перепечатывают одинаковые, отфильтрованные ТАСС новости и политические заявления Генсека, а гражданская поэзия, как в давние шестидесятые, еще может опережать официальные заявления, быть честнее и злободневнее прессы.
      
       В восемьдесят пятом я написал "Три минуты - по Гринвичу", поэму на четыреста строк, которая, казалось, сама упала на мою бумагу из того времени перемен и надежд. Чувствовал, что уж если не совсем в "десятку", то по крайней мере, в "девятку" я попал точно. Хотелось немедленно опубликовать.
       Как всегда, заклеил рукопись в конверт и, сопроводив личным письмом к Главному редактору Селезневу Г.Н., послал в "Комсомольскую правду". Выждав дней десять, позвонил самому
      Геннадию Николаевичу. После настоятельных просьб, секретарша соединила с "самим". "Сам" меня все еще отлично помнил, и поэму прочитал, и понравилось очень, но напечатать в "Комсомолке", как давеча печатал мои стихи, не может. Объем у газеты не тот. Но есть вариант. Селезнев уже передал мою рукопись в еженедельник "Собеседник" - воскресное приложение к "Комсомолке". Тот же тираж - за десять миллионов, и сейчас Селезнев "перекинет" мой звонок на редактора "Собеседника" Тимофея Кузнецова. Так что, поправимо...
       Боже мой, "поправимо"! Еще как поправимо.
      
       Кузнецов сказал, что поэму прочитал, ставить будет, но надо кое-что поправить: "есть маленькие политические неточности", так он выразился. Договорились, что днями, я, будучи в ближайшей своей служебной командировке в Москве, загляну к нему на Земляной вал.
      
       Командировка выдалась буквально через пару дней. В то время одна из наших отраслевых научных разработок по защите лопаток газовых турбин от высокотемпературной коррозии была выдвинута на Государственную премию СССР. Среди авторов работы помимо имен руководителей энергетики и известных ученых, было несколько фамилий скромных заводских специалистов, в том числе и моя. Госпремия СССР - штука серьезная, в те времена ее так просто не давали. Это сегодня депутат Госдумы и одновременный хозяин осветительной конторы по фамилии Боос вместе с Лужковым подсветил лампочкой купол храма Христа-Спасителя, и уже российский лауреат в области культуры и искусства. А тогда нужно было доказывать академической общественности и многочисленному чиновному люду, что работа - действительно новое слово в науке и денег стране экономит изрядно. Потому я, как соавтор и представитель завода, на котором работа внедрялась, бывал регулярно зван в столицу на многочисленные экспертизы и технические советы. Почитай, каждую неделю, а то и дважды в неделю, наведывался в белокаменную. Меня даже постовой, который дежурил на столичном перроне по приходе "Красной стрелы", уже узнавать начал и приветствовал, поднося руку к козырьку, всякий раз, когда я утром на перрон выпрыгивал.
       Но вот, наехал я очередной раз в столицу, дела служебные сделал, и в "Собеседник"; заодно редактору Кузнецову привез свои книжки в подарок. Кузнецов и книжки мои принял, и поэму не особенно изувечил. Попросил отредактировать несколько строк, где я, как он говорил, "слишком уж братаюсь с этими капиталистами".
       Не успел я домой вернуться - звонок из Москвы. Кузнецов книжки мои дареные прочитал и решил еще одну поэму прямо из книжки - "Первая любовь Республики", десятимиллионным тиражом дать, причем немедленно, в ближайшем апрельском номере.
       - "А три минуты - по Гринвичу" я в начале июня поставлю, под пленум".
      
       Не знаю, какой уж там был пленум, но против такого предложения я не возражал. Вот так я дважды просыпался знаменитым.
      
       Были звонки от знакомых и незнакомых, были официальные поздравления на секретарской доске Дома писателей, были, как водится, иронические ухмылки "друзей-писателей", а еще были читательские письма. Писал ветеран из Подмосковья, оказывается "он давно уже следит за моим творчеством" и, конечно, желает мне самого-самого. Писали девушки-ткачихи из Иваново (как же без них), писал инвалид-афганец из Саратова и еще много-много хороших и разных людей.
       Мне, случалось, и прежде пересылали из журналов читательские письма, но чтобы в таком количестве... Несколько раз наезжая в Москву, я забегал в "Собеседник" и загружал ими свой "дипломат", старался, хоть и не на все, но отвечать. Думаю, что изрядная часть этих писем до сих пор лежит где-нибудь в архиве "Комсомолки".
       Была и критика, в основном приличные рецензии в московской периодике; питерские критики, увы, не удостоили.
      
       Через пару месяцев после публикации "Трех минут..." в "Собеседнике", позвонили из журнала "Литературная учеба", предложили опубликовать поэму у них с большим критическим
      
      
      разбором - сразу несколько независимых рецензий известных критиков.
       - Вот, и Алла Киреева намерена поучаствовать, - сказали мне в трубку. - Ваш текст уже у нее. А вот ее телефон, записывайте, можете позвонить.
      
       - Почему бы и не позвонить?- решил я. Помимо того, что Алла Киреева известный критик, она еще и супруга Роберта Рождественского. "Может, как-то срастется", мелькнула шкурная мысль.
       Позвонил, представился. Разговор теплый, дружеский:
       - Да, прочла. Буду писать для "Литучебы". Кстати, Роберт Иванович тоже прочел, сказал: "что-то в этом есть". Кланяется вам...
      
       "Но вот, уже и Роберт Иванович кланяется" - восторженно рвануло где-то внутри. - "Ай, да Сашка, ай, да сукин сын".
      
       "Литучеба" опубликовала поэму через год после "Комсомолки", почти в один месяц с журналом "Звезда". Помнится, когда я относил "Три минуты..." в "Звезду" к Вячеславу Кузнецову, я честно предупредил его, что этот текст уже есть в "Литучебе", и что там поэму тоже намерены публиковать. Кузнецову это не очень понравилось, он собирался ставить поэму на "открытие" журнала, и, конечно, предпочел бы, как сейчас говорят, эксклюзив. Но, мудрый человек, поразмыслив, сказал:
       - "Литучеба", она и есть "учеба", а "Звезда" журнал солидный, от него не убудет".
      
       Уже позже, наверное, через год, после того, как моя поэма увидела свет в "Звезде" и журнал принял к публикации новую подборку моих стихотворений из армейского цикла "Письма с Севера", Кузнецов сообщил мне, что со мной желает познакомиться замглавного "Звезды" Петр Жур.
       Петр Владимирович сначала похвалил мои армейские стихи, мол "большая редкость сегодня, когда молодой человек пишет своей девушке из армии такие проникновенные письма", а потом вспомнил историю с одновременной публикацией поэмы сразу в двух журналах, и сказал:
       - Нехорошо получилось. Скажи спасибо Кузнецову, что ты по-прежнему в нашей "обойме"...
      
       Вот так отметился я со своей знаменитой поэмой по всем столицам и весям.
       Кстати, долгожданная мною рецензия Аллы Киреевой была весьма сдержанной. Отметила ряд удач, но тут же тонко ввернула, что "если гуси спасли Рим" (в поэме у меня по сюжету радар принимает гусей за ядерное нападение), то моя поэма вряд ли спасет человечество, и в этом смысле, мои лирические стихотворения, опубликованные в той же "Звезде", человечеству, пожалуй, будут любезнее. Что ж, и на том спасибо.
      
       Показал рецензию Молдавскому.
       Мироныч прочитал, весело сказал:
      
       - Не горюй. Это она тебя авансом уела. Таким тиражом в "Правде" прежде только Рождественского и Евтушенко печатали, а теперь еще Егор Исаев да какой-то Ковалев нашелся. Нескромно, брат.
      
       И, правда, нескромно, подумал я. Надо, как все.
      
       Когда-нибудь, вы уж поверьте,
       молчанье восторгом сменя,
       меня, заласкав после смерти,
       мой критик откроет меня.
      
       Сквозь сита познанья процедит
       и книжки, и черновики.
       Отмоет, отметит, оценит
       значение каждой строки.
      
       Потом наберет нонпарелью -
       остер, энергичен, умен -
       легко проследит параллели
       и вставит в обойму имен.
       И станет мне сниться по праву
       познавших безвестность и медь:
       Как надобно мало для славы -
       всего только лечь-помереть.
      
       В московском издательстве "Современник" вышла моя третья книга "Взаимосвязь". Сознательно не включил в нее свою "громкую" поэму. Странно, но захотелось тишины. То ли, вправду, муза взрослела, то ли псевдобунтарское горбачевское время за окном начинало копить в душе некий внутренний протест. Книгу редактировал все тот же добрейший Александр Александрович Шевелев. Думаю, его ненавязчивые раздумья и советы тоже сыграли свою роль. Из многого, уже написанного мною к тому времени, в сборник вошло около четырех десятков тихих лирических стихотворений и еще моя старая, самая первая поэма "Ранняя песня". Заведующий отделом поэзии "Современника" Олег Финько, тот самый, который теперь в Думе в пристяжных у Жириновского, перелистывая составленную рукопись, вопросительно хмыкал:
       - Удивляюсь тебе. Почему не включаешь "Волчью балладу" или хотя бы "Как все"? Ты же орал на всю страну - "Если не мы, то кто?". От тебя читатель другого ждет...
      
       А на эстраде и в молодежных литсалонах витийствовали "метаметафористы" - Парщиков, Еременко, Салимон... Где они теперь?..
       Где мы все теперь.
      
       "Я женщину в небо подбросил/ и женщина стала моя..." - набычившись, читал Сережа Дроздов подборку Еременко в "Юности".
       - Это кто, это он подбросил? Это еще лет за тридцать до него Марк Шагал подбросил, а этот умник поднял и опять бросает.
       - А до Шагала еще Пиросмани даму подбрасывал, или они в одно время бросали? - пытался я вяло оппонировать Дроздову.
       - Хрен с ними, Серега, давай-ка, лучше за мою третью книжку поднимем. Какая ни есть, а все ж своя, кровь да плоть.
      
       Всего-то и дел, что рукой дотянуться
       и нужные в россыпи клавиш найти,
       пока необузданный,
       сиюминутный
       в душе не остыл,
       не распался мотив.
      
       Но, видимо, в жизни,
       поспешной и шалой,
       такая нам выпала доля уже:
       хотелось,
       мечталось,
       но что-то мешало
       прислушаться к нежно поющей душе.
      
       Какой-то пустяк -
       сквознячок, мелочевка -
       некстати по краешку прошебаршил.
       А песня меж тем отболела
       и смолкла,
       и, может быть, лучшая песня души.
      
       Теперь не осилить, назад не вернуться,
       не вспомнить,
       не вырвать -
       свисти - не свисти.
       А стоило только рукой дотянуться,
       и клавиши тронуть,
       и вместе свести.
      
      Гонорар за книгу, плюс многочисленные гонорары за
      поэму и прочие журнальные публикации.
       Продал я свою поношенную синюю "копейку" и купил шикарную "шестую" модель "Жигулей" цвета белой ночи. А тут и отпуск подоспел. Подумали мы с женой и рванули на своих "колесах" в милую моему сердцу Прибалтику.
       Еще ни границ, ни чужих валют. И наш "деревянный" вполне устраивает латышей и эстонцев в уплату за скромный номер гостиницы в игрушечном городке Вильянди и за "угол" на крестьянской мызе близ приморского города Пярну. Правда, и в те времена, русских не всегда любят. Никогда не забуду белесых, словно выцветших глаз старого эстонца, у которого я попросил разрешения припарковать машину рядом с забором его владений.
      
      - Можно здесь поставить, на час-полтора?
      - Мошно та мошно, та нельзя, - был ответ.
      
       Это пока исключения. Да я и не в обиде, потому как в большинстве своем было иначе.
      
       Помнишь мызу у самой бетонки,
       вдоль ограды огни васильков,
       старый дом, где седая эстонка
       нас поила парным молоком.
      
       Были плотно захлопнуты двери
       и язык был почти незнаком,
       но словечко короткое "тере"
       послужило нам верным ключом.
      
       Солнце низкие травы косило,
       остывало,
       сгорало дотла.
       Мы тогда ни о чем не просили,
       но хозяйка и так поняла.
      
       Белоснежной своею косынкой
       крошки хлеба в ладошку смела,
       и поставила полную крынку
       перед нами на угол стола.
      
       Был рисунок знаком на обоях,
       и, как в детстве, до боли знаком
       запах хлеба и солнечной хвои
       перемешан с парным молоком.
      
       А потом продолжением чуда -
       сеновал, запах трав неземной
       мы вдыхали всей грудью, покуда
       небеса не сомкнулись с землей,
      
       чтобы тихо сомкнуть нам ресницы.
       Чтобы небо могло не таясь
       наблюдать наши звездные лица
       миллионом завистливых глаз.
      
       А страна между тем перестраивается. Пока еще ни шатко - ни валко булькает на медленном огне демократическое варево, но уже бродит в умах и длиннющих водочно-колбасных очередях неистовый дух гражданства. Не укроешься ни за каким забором даже самой дальней эстонской мызы, тем более в Питере, где, что ни день, то митинг. Пока еще над импровизированными трибунами грузовиков с откинутыми бортами - никаких иных цветов кроме кумача, но речи уже трехцветны и решительны. И потому мы компанией молодых литераторов прямо из кофейни писательского дома бодро шагаем по Литейному в сторону Владимирской площади, где сегодня дадим бой "смольненским уродам", замахнувшимся чугунной гирей, подвешенной к стреле экскаватора, на святая святых нашей культуры - дом Дельвига. Нашли, где копать метро.
       Но что-то все же не так, что-то бередит душу, ощущение какого-то разлада и едва приметной фальши в этом, почти театральном, действе с откинутым бортом грузовика и такими правильными словами.
      
       На Владимирской, там, где соборная медь,
       в день, когда этот дом был готов умереть,
       нам трибуной тогда стал простой грузовик.
       Я кричал про словесности нашей родник,
       про "иванов, не помнящих больше родства".
       О, какие душа находила слова.
       Я ругал Метрострой, я клеймил упырей...
       Я не дал надругаться над верой моей.
       Сколько было нас там, как мы были горды, -
       нет, не тем, что спасли старый дом от беды, -
       тем, что были едины. Что все-таки есть
       на земле этой совесть и братство, и честь...
      
       А потом я со всеми спустился в метро,
       и протиснулся в двери вагона хитро,
       и качнулся вагон, отпустив тормоза,
       и сошлись на мгновение наши глаза.
       Кто она, со вселенской тоскою в зрачках? -
       пара сбитых сапог, две авоськи в руках,
       плотно вбита локтями в вагона нутро, -
       у которой я отнял сегодня метро.
       Как сказать этим женщинам за пятьдесят,
       что порой на трамвайных подножках висят,
       что - ни хлебом единым, что должно терпеть,
       а иначе - ни чести, ни совести впредь...
       Что ж, наверно, потерпят, наверно, поймут.
       Постоят, помолчат и тихонько пойдут,
       прижимая к бокам свои сумки хитро...
       Но сегодня все чаще, спускаясь в метро
       и встречая глазниц утомленный провал,
       я не знаю, кто прав.
       Я не знаю, кто прав.
      
       И я действительно не знал. Это сегодня, по прошествии многих лет, когда ясно к чему пришли, да и сам дом Дельвига отошел "под бизнес" к кому-то из "новых русских", ответы почти очевидны. А тогда... Да разве был в стране хоть один порядочный человек, который не симпатизировал бы опальному московскому партийному секретарю, пересевшему с ЗИЛа-114 на трамвай? И все-таки разлад в душе был. Строки, которые выше, точнее, не просто строки, а главка из моей поэмы "Точка возврата", написаны в восемьдесят восьмом, тогда же и опубликованы, так что состояние души, что называется задокументировано.
      
       Ох, уж этот мой чертов инженерный "подход разумной целесообразности", который все чаще конфликтует с "новым мышлением эпохи" да и с собственным поэтическим бунтарским духом. От того - внутренний дискомфорт, и от невозможности, как мне казалось разумного решения, попытки хотя бы компромисса в стихах.
       "Я вовсе не против людей деловых/ и рекомендаций науки./ Приветствую гвозди (коль нет никаких),/ пусть даже по трешке за штуку...".
       И где-то, совсем рядом: "Я так бы хотел ошибиться, но нет/ предела инициативам./ Стоял при вокзале, пардон, туалет,/ стал нынче кооперативом...".
       Увы, ни разумной целесообразности, ни даже элементарной совести в процессе, который "пошел", не просматривалось. Напрасно Горбачев в очередь с Кашпировским денно и нощно давали населению "установки" с телеэкрана. Энтропия, решил я, (опять термин из любезной мне термодинамики) - людям проще схватить, то что "проще" и легче. Похоже, это и была целесообразность момента.
       Да черт с ними со всеми, далась мне эта гражданственность, пиши о вечных темах. Я и пробовал, да не получалось.
      
       Надоело радеть о народе,
       глотку драть от зари до темна.
       Лучше я напишу о природе -
       эта тема на все времена.
      
       И ведь, верно, кому избавитель
       мой разящий гражданственный слог?
       Ни один не раскаян правитель,
       ни один казнокрад не издох.
      
       А природа - не малая малость,
       на безбожном, гнилом рубеже,
       почитай, - все что нам и осталось
       в утешенье судьбе и душе.
      
       Укачу на пленер, не ищите,
       налегке - карандаш да блокнот.
       Закачается вор и правитель,
       задохнется от счастья народ.
      
       Где они, левитановы дали?
       Смрад мазутный да гниль от земли...
       Неужели и это украли?
       И когда только б..ди смогли.
      
       Во время своего очередного наезда в Москву позвонил в "Комсомолку" Кузнецову, хотел презентовать ему свою новую книжку. В редакции ответили, что он теперь работает в ЦК партии, и, выяснив, кто такой, да по какой надобности, секретарша дала мне цековский телефон. Позвонил. Тимофей Кузнецов, новоиспеченный инструктор отдела пропаганды ЦК партии, назначил мне встречу в пятом подъезде главного здания страны на Старой площади. Встретились, поговорили. При расставании Кузнецов, как бы между прочим, заметил:
       - Сейчас в комсомоле выдвижения на премию идут. Будем тебя рекомендовать, за поэмы.
      
       Вернувшись в Ленинград, узнал от секретаря по молодым Вольта Суслова, что уже звонили из Москвы, просили поддержать и "выдать необходимые рекомендации и характеристики на премию". Нужные бумаги и на службе, и в Союзе Писателей мне выправили и переслали в Обком комсомола. Разумеется, новость немедленно распространилась по писательскому Союзу, кто-то заранее поздравлял, кто-то, как водится, многозначительно ухмылялся. Где-то через неделю, Суслов передал мне просьбу первого секретаря Ленинградского горкома комсомола Володи Катенева встретиться с ним лично. Володю я знал много лет, еще с конца семидесятых, когда он секретарствовал на моем заводе, потому, когда встретились, разговор был прямой.
      
       - Понимаешь, со стихами твоими и с характеристиками все в порядке, но тут письмо подметное на тебя пришло. Кто-то из твоих "дружков-стихотворцев" поминает твои антисоветские стишки про Герат, грозятся в Москву отписать. Конечно, "фуфло" и гадость, но думаю ни тебе, ни нам этого не надо. Потому мы в Москву ответим, что решили наградить тебя сами - премией Ленинградского комсомола. Рангом она чуть ниже, чем Ленкомовская, зато медаль наша лауреатская эффектней. А это "фуфло", - он ткнул пальцем в письмо, - я рву и забываю.
      
       Из секретарского кабинета вышел я с чувством абсолютного омерзения. Конечно, в писательской среде дело это обычное, сам, помнится, рифмовал: "сбиваться в стаи, в клочья рвать чужих". Но я то, вроде, не чужой. Хотя как сказать, свой то свой, но, похоже, не для всех.
       Премию мне дали, и медаль, и денег в конверте. Сама Валентина Матвиенко, первый секретарь комсомольского Обкома, руку трясла, даже в телевизор показали. На секретарской доске Дома писателей тоже поздравление повесили. Денег в конверте было не очень, но все же достаточно, чтобы "обмыть" событие в писательской кофейне с настоящими друзьями.
      
       Пережить бы критический возраст
       оказаться на том рубеже,
       где - больней,
       отвратительней подлость,
       но обиды терпимей уже.
      
       Где не в спешке,
       не вдруг,
       не на ощупь,
       и не под шепоток со спины
       с каждым днем и яснее,
       и проще
       пониманье добра и вины.
       Где по-прежнему нет и в помине
       ни удач,
       ни в кармане гроша...
       Но смиренней, чем прежде,
       гордыня,
       но просторней, чем прежде,
       душа.
      
       Тем временем в Ленинградском отделении издательства "Советский писатель" и в двух московских издательствах у меня готовились к печати сразу три книжки. Позвонили из московской "Молодой Гвардии", просили подъехать, подписать издательский договор. Как обычно, совместил это дело с очередной служебной командировкой. После издательства, забежал на Ленинградский вокзал, надо было купить обратный билет. В длинной очереди в кассу стоял мой давний друг, ленинградский прозаик Валерий Суров. Пристроился, взяли билеты, до поезда еще часа четыре.
      
       - Поехали в ЦДЛ поужинаем, - предложил Валера.
      
       Валерку пару месяцев назад приняли в Союз писателей, и он, вооруженный членской книжкой, активно осваивал закрытые литературные профклубы.
       Расположились в каминном зале, дернули по стопке.
       - А ты что же в Союз не подаешь? - спросил Валера.
       - Знаешь, Валерка, мне пока и так неплохо. Ты вот только вторую книжку с трудом пробил, а у меня уже три, и еще три на выходе. Пользуюсь пока статусом молодого-перспективного,- усмехнулся я...
      
       Но вообще-то Валерка прав, сейчас выйдут книжки и надо подавать. Да и пора, под сорок уже, хотя, как известно, средний возраст в Союзе на конец восьмидесятых - за шестьдесят.
      
       Книжки вышли в середине девяностого. В Ленинграде - "Урочный час", в Москве - "Перекресток" и "Точка возврата". Солидный объем - где-то по три печатных листа каждая. Да и тираж приличный: питерская книжка - десять тысяч, московские: одна - десять, другая - двадцать пять. Гонорары тоже соответствующие.
       Но вот теперь, я, кажется, и, вправду, профи. Во всяком случае, в том смысле, что могу кормиться от литературных трудов. Пора подавать в Союз. Вот только в какой? Ленинградское отделение СП вслед за московским "Апрелем" разделилось на два Союза. В одном, городском - мои старые друзья, с которыми я вместе начинал много лет назад - Олег Левитан, Володя Рекшан, Валера Суров. В другом, который все еще Ленинградское отделение СП СССР - Горбовский, Кузнецов, Воронин, Грудинина, мои наставники, люди, которые, по сути "делали из меня профи".
      
       ... Мы сидим с Олегом Левитаном в кафе писательского дома. Олег листает одну из моих, только что вышедших, книг "Урочный час". Он малость "под шафе", потому позерствует:
       - Хочешь, я тебя к нам в городской Союз по одной этой книжке приму?
       - Спасибо, Олег. Я уже решил, подаю в "старый" Союз. И потом, мне есть, с чем туда идти, все-таки шесть книг...
      
       Рекомендации на вступление в СП я собрал быстро и, по незнанию в два раза больше, чем требовалось. Рекомендовали Грудинина, Кузнецов, Гоппе, Морозов, Суслов. На приемной Комиссии - тоже без проблем, как-то все штатно и буднично. Документы ушли на утверждение в Москву и зависли там не несколько месяцев. Видимо, не до приемных дел было в столице. Последние месяцы доживала страна, а вместе с нею и все ее творческие Союзы.
      
       Да разве только творческие? Горбачевская "экономика" никак не хочет быть "экономной". Вслед за долгой стагнацией, все заметнее падают объемы производства в промышленности. Мой завод - флагман советского турбостроения, ощущает это во всей красе. В отчаянной попытке остановить падение, Правительство формирует новую управленческую структуру - Бюро Совмина по машиностроению, куда входят несколько ведущих Министерств страны.
       Правда, потенциально заказы для промышленности просматриваются. Почуяв возможность легкой наживы, в страну устремляются западные корпорации. Разумеется, их интересует прежде всего газ, нефть. Но и умирающий советский Госплан еще сопротивляется. Хватает мозгов сообразить, что нефть и газ в собственной стране можно трансформировать в куда более дорогой и высокотехнологичный продукт - электроэнергию, которую можно затем продавать на Запад. Не 20 долларов за баррель нефти, и не 25 - за миллион кубов газа, а в восемь-десять раз дороже. Одна беда, для высокоэффективной выработки электроэнергии на собственных электростанциях у нас пока в зачаточном состоянии производство современного высокотехнологичного оборудования. Не хватает, прежде всего, мощных газовых турбин, которые в комбинации с паровыми, в так называемом паро-газовом цикле, наиболее экономичны и современны.
       К нам на завод едут делегации мощных Западных концернов - американского "Дженерал Электрик", европейских "АББ" и "Сименс". Цель - наладить совместное производство газовых турбин на ЛМЗ.
      
       В то время, как представитель базового завода, я частый гость в самых высоких кабинетах Бюро Совмина, Госплана, Министерства энергетики.
       Идет экономический и технический анализ предложений Западных фирм: с кем строить совместное производство, кому "продаваться". Руководство Западных компаний также зачастило в высокие московские кабинеты.
       Осенью девяностого в Москву для встречи с Горбачевым и правительственными чиновниками высшего ранга прилетает Президент американского концерна "Дженерал Электрик" Джон Уэлч, самый успешный и высокооплачиваемый менеджер в мире (30 миллионов долларов в год), самой гигантской и успешной промышленной империи Запада (более 400 тысяч работающих при многомиллиардных долларовых оборотах). Событие неординарное. Я с самого начало в процессе переговоров по проблеме, много раз встречался с американскими специалистами, бывал уже на их заводах в Америке, к тому же - английский. Потому моя скромная персона допущена пред царские очи: и на технические дискуссии, и на банкет.
       О встрече с господином Уэлчем в неформальной обстановке, Джеком, как его называли подчиненные, расскажу подробнее, так как это в определенной степени отразилось и на моей биографии, и даже на творчестве.
      
       Прием - не фуршет, а настоящий банкет-застолье - Джек устраивает для Министра советской энергетики того времени Ю. К. Семенова и его коллег. Прием происходит в уютном московском особнячке на Покровском бульваре, специально снятом американцами для такого случая. За роскошным столом Джек Уэлч сидит напротив Министра Семенова. Я тоже местом не обижен, сижу по правую руку от Министра, как раз напротив Первого вице-президента американцев господина Паоло Фреско (сегодня Президент концерна "Фиат"). Не мое это место, но, видимо, чтобы поддержать разговор на чужом языке в перерывах между тостами и посадили. Имеются два официальных переводчика, в торцах стола, но их работа - официальные речи. А Президент очень хочет пообщаться с Министром частным порядком, и вопросы самые житейские: о семье, о детях, в какой квартире живет Министр...
       Министр нашей энергетической империи (два миллиона подчиненных), в отличие от министра нынешнего по фамилии Чубайс, живет в стандартной трехкомнатной квартире с потолками 2-70.
       Стараюсь переводить "округло", чтобы не шокировать Джека и не "уронить" нашего Ю.Ка (так мы неформально зовем Министра). Джек понимает всю сложность моей задачи, поэтому в случившемся перерыве по поводу смены блюд и скатертей, отзывает меня к окошку и начинает терзать вопросами. Нет, Президента не интересуют наши технические тайны. Его интересует жизнь за окном: сколько зарабатывают люди, где одеваются и покупают хлеб, сколько машин в семье?.. Я стараюсь теперь отвечать "по-честному". Кажется, Джек доволен. В конце беседы он говорит, что наконец-то за четыре дня в Москве встретил человека, который хоть что-то ему объяснил, в отличие от представителей его компании, "которые сидят в Москве годами. А ведь это и есть маркетинг...". Потом он попросил мою визитную карточку и обещал: "скоро дам о себе знать".
       Он действительно скоро дал о себе знать. Сначала личным письмом, в котором поблагодарил меня за участие в приеме и "замечательную" беседу, так он выразился. А потом специальным письмом Правительства США, которое пригласило меня пройти полугодовой курс обучения и стажировку в Америке. Но об этом я еще напишу.
      
       Кажется, все было ясно. Нет, не то, что через несколько месяцев не станет больше такой страны - СССР, это даже в голову не могло никому придти. Ясно было, что все кончено с "перестройкой". Уже и августовские танки были на московских улицах, и Горбачев побитым псом явился из крымского зазаборья, и магазинные полки как никогда прежде зияли отчаянной пустотой. А душа все еще надеялась и молила о несбыточном.
      
       Свет мой единственный, неугасимый,
       все ль еще застит тебя воронье?
       Господи правый, помилуй Россию,
       обереги от ненастий ее.
       Обереги ее холмы и долы,
       каждый глоток родниковой воды
       от мировой термоядерной доли,
       и от чернобыльской "зонной" беды.
       Обереги ее нивы и реки,
       пущи и недра во веки веков
       от коллективно-ничейной опеки,
       и от заботы временщиков.
       Обереги от грядущих проклятий
       нынешних нас поколеньем иным,
       горько вдохнувшим в 2005-том
       необратимый Отечества дым...
      
       Увы, поэт хоть и пророк, да, похоже, это не про меня. Целых пятнадцать лет недотянула страна до предреченного мною срока. И все же я успел стать членом Союза Писателей еще той, Большой страны.
      
       В питерском секретариате мне сообщили, что членство мое в Москве утверждено и членский билет на мое имя выписан. Надо поехать, оплатить вступительный взнос и забрать билет. Сел в "стрелу" и поехал в ЦДЛ на московскую улицу имени комиссара Воровского. Толкнул знакомую дверь, назвался, расписался где надо и мне вручили заветную книжку, ту самую - "тонкой телячьей кожи с золотым оттиском профиля вождя на красном титуле". Все буднично и просто. Будто и не шел я к ней долгих пятнадцать лет. Вышел во двор, обнесенный высоким чугунным забором, остановился, вдохнул полной грудью зябкий осенний воздух.
       Радости не было, только вялость в затылке и странное безразличие в груди.
      
       Рядом с воротами "цедеэловского" особняка тормознула черная "Волга". Из машины вышел высокий статный старик в длинной лисьей шубе и, слегка опираясь на палку, пошел ко входу в особняк. Пройдя до половины, приостановился, запустил руку за отворот шубы, что-то нащупывая во внутреннем кармане. Откуда-то с задворок писательского ресторана выскочила драная, худая дворняжка и опрометью кинулась через двор. Завидев старика, от неожиданности присела, а потом медленно пошла к нему и ткнулась слюнявой мордой в полу лисьей шубы, благоговейно вдыхая запахи пронафталиненного меха. Старик огрел собаку палкой, та взвизгнула и потрусила дальше, а он вальяжно пошел ко входу.
      
       - Здравствуйте, Сергей Владимирович.
      
       - Здравствуйте, - буркнул старик, явно раздосадованный встречей с неожиданным свидетелем собачьей экзекуции.
      
       А я вспомнил, как десять лет назад этот старик с трибуны конференции молодых литераторов называл мое имя. И еще говорил о великой ответственности русского писателя в этом мире, ответственности за каждое сказанное слово, за каждую написанную "строчечку"...
      
       Пройдет еще десять лет и этот по-прежнему крепкий старик, легко поправив собственные "строчечки", перепишет гимн нашей страны. Будто и не было того "могучего и нерушимого".
       К счастью, побитая им собака до этого времени не доживет.
      
      
      
      
      
      
      
      Глава пятая
      ПОД НЕБОМ
      ЯРКОЗВЕЗДНЫМ
      
       Мы сидим в каминном зале "цедеэловского" ресторана. Мы - это Главный инженер моего завода Игорь Шмарин, Секретарь заводского парткома Валерий Кондратьев и автор этих строк - Замглавного конструктора и по совместительству член СП, имеющий суверенное право входа с друзьями в закрытый клубный кабак по новенькому членскому билету. Собственно, этим правом я и пользуюсь, соблазнив моих заводских коллег прелестями писательской кухни и эксклюзивностью заведения. Мы только что с заседания Бюро Совмина СССР по машиностроению, на котором принято серьезнейшее политико-техническое решение: будем строить газовые энергетические турбины совместно с немецкой фирмой "Сименс". Предложение американской компании "Дженерал Электрик" Правительством отвергнуто: помнят в Кремле недавнее рейгановское эмбарго на поставку в страну оборудования для строительства газопровода "Сибирь - Западная Европа". Так что приговор Зампредсовмина Владимира Величко однозначен - "с европейцами надежнее".
       На дворе прохладно, середина декабря девяносто первого. В писательском камине тепло и уютно потрескивают подмосковные дрова. За соседним столом, где поэт Григорий Поженян в обществе кого-то из критиков пропускает стопку водки под майонезное яйцо, тоже разговоры о политике. Только что Ельцин с "братьями-славянами" в Беловежской пуще объявили о том, что страна теперь называется СНГ. Еще никто ничего не понимает и новая аббревиатура у граждан пока не ассоциируется с исчезновением СССР, а скорее с неудачной попыткой "перекрестить" могучий и нерушимый. Про то, что граждане наивно заблуждаются, Горбачев, отрекаясь от страны, объяснит в телевизор только через пару недель, а пока...
       - Тоже придумали, - возмущается Поженян. - Но не нравится им слово "социалистический" или, там, "советский", назови Союз суверенных республик, будет ССР. И народу привычней, и слуху приятней, чем это "Г"...
      
       Еще не душу народа, а только тонкий слух поэта царапают беловежские крестины, учиненные тремя высокопоставленными уродами. Но скоро, очень скоро страна все поймет и ужаснется от боли и непоправимости случившегося.
      
       Все обрушилось почти одномоментно. Страна, идеология, общественные институты, судьбы, карьеры, планы, накопления в чулках и на сберкнижках, цены в торговых рядах... То есть, цены-то как раз наоборот взлетели заоблачно, поражая обезумевших граждан невиданной наглостью, а их дырявые кошельки несметным количеством нулей. А над страной витийствовали неслыханные и незнакомые доселе имена вкупе с отвратительными физиономиями их обладателей - Гайдар, Чубайс, Бурбулис...
      
       У эпох бывают времена.
       Времена имеют имена.
       У времен есть крестные отцы,
       для имен есть святцы и писцы.
       Времена по-разному зовут:
       коллективизация
       и культ,
       перестройка,
       гласность
       и застой...
       Времена командуют страной:
       им судить чей подвиг,
       чья вина.
       Им чернить и славить имена.
       Им себе подстать ковать народ...
       Жаль, что никогда наоборот.
      
       Как называлось "ТО" время начала девяностых? Мне и сейчас трудно определиться с названием. Могу более-менее точно говорить только об ощущениях - безысходность, подавленность, непонимание и мерзость происходящего вокруг. Но времена, как известно, не выбирают. Надо как-то жить.
      
       Мне отказали в двух издательствах, в "Лениздате" и в "Молодой Гвардии", где готовился выход двух моих новых книг. Информацию об этом воспринял с легким недоумением. Из "Лениздата" у меня было письмо за подписью завредакцией художественной литературы Белинского, где он от лица издательства поздравлял меня с комсомольской премией и информировал о том, что книга включена в издательский план на 92 год. А с "Молодой Гвардией" у меня и вовсе официальный Договор.
       Порылся в своем архиве, нашел "лениздатовское" письмо, и прямиком к Белинскому. Анатолий Иванович повздыхал, развел руками:
       - Видишь сам, что творится. Какие теперь планы. У нас вместо книг сейчас рекламные листовки и предвыборные плакаты...
      
       В "Молодой Гвардии" и вовсе объяснили все просто: "Форс-мажор" - обстоятельства непреодолимой силы, вызванные социальными переменами в стране. В Договоре на этот счет даже специальный пункт имеется. Так что, извините. Предложили издать книгу за свой счет, и самому потом реализовывать тираж.
       После выхода шести гонорарных книг, когда деньги, и неплохие, издательства платили мне, даже сама постановка вопроса показалась унизительной для профессионала. Отказался. Да и чем было платить? Вдруг с удивлением заметил, что моей зарплаты одного из ведущих руководителей серьезного предприятия с трудом хватает только на самые элементарные текущие расходы: оплата жилья, питание. Завод, правда, почти ежемесячно, пытался повышать зарплату сотрудникам, но за инфляцией, конечно, было не угнаться. Выручали заграничные командировки. Старые, наработанные, как теперь говорили, "проекты" с заграничными компаниями все-таки двигались, теперь уже стараниями обеих сторон. Западники в отчаянной конкуренции друг с другом спешили урвать лакомые куски от постсоветской промышленности, а заводу, чтобы выжить, уже ничего другого и не оставалось. И я поехал (чуть не сказал "пошел") по миру: Германия, Швейцария, Бельгия, Канада... Командировочные платили приличные, да еще и в валюте, которая росла, как на дрожжах во многочисленных "обменниках", мгновенно наполнивших городские пейзажи столиц и провинции. Так что весьма весомый довесок оказался к зарплате и к тем деньгам, которые я теперь посылал в помощь родителям.
      
       К тому же нужно было платить за стройку. Мне всегда хотелось иметь свой дом. Не "блочный, бессрочный десятый этаж", как я писал когда-то о своем стандартном городском жилище, а именно дом. Настоящий дом на земле, где-нибудь на берегу озера.
      
       Давай, попробуем, построим
       высокий дом на берегу.
       Не век же - у друзей постоем,
       да у чужих углов в долгу.
      
       Давай, под небом этим синим -
       оно и нам принадлежит -
       поставим стены и поднимем
       стропила легкие в зенит.
      
       Печь сложим, и трубу побелим,
       и берег тихий обживем.
       И как-нибудь в конце недели
       друзей на праздник соберем.
      
       Они войдут и онемеют.
       А мы с тобой из-за стола -
       живите, пользуйтесь, владейте,
       всем хватит места и тепла.
      
       И мы порадуемся вместе
       и выпьем старого вина.
       Забудем все дурные вести
       и все худые времена.
      
       И новый в жизни счет откроем,
       и все долги простим врагу.
       Давай, попробуем, построим
       высокий дом на берегу.
      
       В конце восьмидесятых эта мечта почти исполнилась. Мне удалось недорого купить участок в девять соток с маленьким, подгнившим щитовым домиком в заводском садоводстве Лемболово на Карельском перешейке. Как же я радовался этой халупе под высокими соснами. Все выходные, праздники и отпуск того лета я не вылезал с дачи. От зари до темна стучал, пилил, строгал, красил. Наконец, халупа приобрела вполне сносный и отчасти даже респектабельный вид. Новоселье с друзьями справить я успел, но радовался дому недолго. В ту же осень какие-то подонки залезли в мое худое жилище и сожгли его. Погоревал я малость на пепелище и решил строить новый, настоящий, только свой дом. Легко сказать строить. Это сегодня и стройфирмы, и материалы, только деньги плати. А тогда каждую доску, каждый кирпич и гвоздь предстояло добывать с боем. Слава богу, шабашники, промышлявшие в округе, еще хранили порядочность социалистического труда и умели работать. Но денег это удовольствие требовало "немеренно", так что завис я со своей стройкой на долгие годы.
      
       Предстояла скорая приватизация, как тогда говорили "народное акционирование", завода, и руководство пыталось перестроить структуру предприятия на рыночный манер. Появилось новое подразделение - служба маркетинга. Собственно, мысль о такой современной службе появилась в голове у Генерального директора завода Шевченко, он и предложил мне организовать и
      Возглавить такую службу, назначив, по существу, своим заместителем. Уходить из КБ, заниматься вещами коммерческими, к которым у меня не было особого призвания, не очень хотелось. Но иного выхода у предприятия не было, да и дело совершенно новое, необычное и для завода, и для страны. Подумал и согласился.
       Собрал команду из молодых рекламщиков, экономистов, специалистов по нашей "ударной" продукции - паровым, гидравлическим, газовым турбинам. Дело, кажется, пошло. Но приличных специалистов в области маркетинга все равно не хватало. Да и не было их на ту пору в стране, никто не готовил. Особая нужда была в толковых экономистах, способных провести экономический анализ проекта, составить бизнес-план. Обратился к замдиректора завода по кадрам Фокичеву, попросил поискать нужных людей. Фокичев обещал, присылал каких-то людей на собеседование, но все не то.
       Однажды, приоткрыв входную дверь кабинета, в щель заглянула моя секретарша Ольга. Помню ее ошарашенное лицо и не очень внятную фразу: "К Вам пришли...". Обычно о таких вещах она толково докладывала по селектору, а тут, приоткрыв дверь пошире, и не дожидаясь моего кивка, впустила в кабинет посетителя. Через секунду, я тоже понял, в чем дело.
       В комнату вошла безумно красивая молодая женщина. Не больше тридцати, идеальной формы фигура и античное лицо с голубыми глазами. Темные волосы гладко собраны в тугой узел на затылке. Одета в короткую черную куртку тонкой кожи и широкие модные брюки, в ушах крупные красивые клипсы. Полное впечатление живой фотомодели из журнала "Вогг".
       Представилась:
       - Боровикова Галина Степановна. Инженер-экономист, окончила экономический факультет Ленинградского университета, зарубежная экономика. Работала в торговой палате. Владеет английским...
       Задал еще несколько вопросов. Ответы достойны и толковы. Кажется, то, что надо. Но наши оклады... Согласится ли? Спросил прямо:
       - Зачем вам это? То, что на вас надето, стоит много больше того жалованья, которое я смогу выплатить вам за год.
       - Мне все равно, - говорит. - Мне сейчас очень нужна работа.
      
       Так в моей маркетинговой команде появилась старший экономист Боровикова. Чуть позже узнал у Фокичева, что Галя дочь того самого Степана Афанасьевича Боровикова - помощника знаменитого обкомовского секретаря Романова, к которому однажды был я зван молодым литератором на прием, да не дошел. К счастью, элитная принадлежность никак не портила ее деловых качеств, всегда аккуратна и обязательна в работе, да и английский отменный. В то время шла активная переписка нашей службы с западными компаниями - письма, Протоколы о намерениях, техническая корреспонденция, переводы наших рекламных проспектов на английский. Я все чаще и чаще обращался за помощью к новой сотруднице. Она мне все больше и больше нравилась и, кажется, не только своими деловыми качествами.
      
       Появилась неожиданная возможность издать мои "отвергнутые" книги. В издательстве "Сатисъ", где у завода шел большой заказ на рекламные брошюры, я познакомился с Главным редактором Андреем Блинским. Разговорились. Редактор подсказал простой ход:
       - Нужен спонсор. Поговори со своим заводским начальством, мы могли бы сделать книжки за символические деньги.
      
       Генеральный директор завода спонсорское гарантийное письмо в издательство подписал, и в конце 93-го в "Сатисе" у меня вышло сразу две книги: лирический сборник "Пригород" и совсем тоненькая юмористическая книжечка - "ПарОдиз", куда я собрал четыре десятка своих пародий и юмористических стихотворений. Тираж обеих книжек был крохотный - по пятьсот экземпляров, но и с ними я не знал что делать. Сотни по три раздарил друзьям и знакомым, какое-то количество ушло в городской книжный коллектор и библиотеки, по два десятка книг я взгромоздил на собственные полки, а остальное сложил в гараже до лучших времен.
      
       А жизнь в новой, "распахнутой миру" России неудержимо шла вперед. Завод открыл несколько своих зарубежных представительств. Одно из них, в Индии, предложили возглавить моей жене Ольге. Вопрос не простой. Ей предстояло на несколько лет уехать в Дели. Какая, к черту, при этом семейная жизнь? Но жене очень хотелось, совсем другой карьерный уровень, да и подобный шанс в жизни выпадает один раз. Во всяком случае, такие аргументы звучали на почти истеричном семейном совете. Согласился.
       Ольга улетела в далекий Дели, а я - в Тегеран, потом в Пекин, потом в Израиль. В нашей турбинной отрасли маркетинг - процесс длительный, как и само многомесячное производство того или иного оборудования. Между протоколом о намерениях и контрактом долгий, иногда в несколько лет, путь согласований, увязок технических и ценовых параметров. Это только в конце девяностых газеты взахлеб начали писать, о "состоявшемся высокотехнологичном прорыве" новой России в Иран, в Китай, еще куда-то, имея в виду, в том числе, и Контракты ЛМЗ на поставку атомного "миллионника" для иранской АЭС в Бушере, оборудования для тепловых станций в Шанхае. А тогда все эти "прорывы" еще только брезжили в непроходимой мгле переговоров и отчаянной конкуренции с куда более опытными "западниками".
      
       Писал я в те времена мало, не хватало времени, да и жизнь за окном особенно не располагала, но что-то иногда на бумагу все же ложилось.
      
       Голгофы больше нет,
       лишь обочь - горсти пыли.
       За двадцать сотен лет
       ее под корень срыли.
       Не ведая препон,
       не зная, что вершили,
       подошвы всех времен
       по свету растащили.
      
       Душа, как мир проста
       в момент его рожденья -
       в подножии креста
       роится населенье.
       Насущный хлеб жует
       и чашу пьет на тризне.
       В печали слезы льет
       и радуется жизни.
      
       Голгофы больше нет,
       напрасно не ищите.
       Светила знойный свет
       витийствует в зените -
       Голгофа умерла...
      
       Без времени и срока
       Масличная гора
       тоскует одиноко.
      
       Кстати, когда я набрасывал эти строки в самолете компании "Эль-Аль", возвращаясь из служебной командировки в Израиль, поднял глаза и впереди, рядов через пять от себя, обнаружил до боли знакомую, прикрытую сизыми кучеряшками аккуратную плешь, торчащую над подголовником кресла. Обладатель плеши, словно почувствовав внимание, привстал в кресле и повернулся в мою сторону - Кушнер Александр Семенович, собственной персоной. Похоже, возвращается с Иерусалимского фестиваля поэзии, о котором писали местные газеты. Мы не "дружим, скорее, соседствуем", к тому же до сих пор друг другу не представлены, хотя в Доме писателей встречаемся часто и взаимно примелькались. Вот и сейчас, вежливые взаимные кивки. А все-таки, как тесен мир! Правы древние.
      
       Мой завод акционировался и у него теперь имеется владелец контрольного пакета - некое ООО "Мардима", зарегистрированное аж на Вирджинских островах. Я тоже совладелец, у меня пакет в шестьсот двадцать пять акций - это почти пять сотых процента от уставного капитала - предел, который доступен человеку, отработавшему на заводе два десятка лет, в обмен на ваучер. Так что "народный" чубайсовский капитализм в действии. Увы, я хоть и капиталист, но очень маленький, незаметный и бесправный. А настоящий хозяин потихоньку подбирает продажи и финансовые потоки под себя. Не нужна ему больше на заводе служба маркетинга, сам знает кому и почем. И так, почитай, два года без присмотра резвились.
       Приказом по заводу "маркетинг" расформирован, а сотрудники переведены в другие подразделения. Директор службы, тоже не забыт, и не обижен. Меня назначают заместителем Главного инженера. Опять техника, дело привычное. Правда, уровень теперь много ответственнее: в подчинении три КБ, главные инженерные службы завода - ЦЗЛ, метролог, стандартизация, инструментальный отдел, и несколько цехов, работающих на перспективу, то есть на создание и подготовку производства новой техники. Казалось бы, живи и радуйся. Но, увы, не нужна никому больше новая техника. Страна в разоре и в безденежье. Заказов почти нет, востребованы одни запчасти к работающим на электростанциях машинам. Завод кое-как барахтается, но с каждым днем выживать все труднее, идут повальные сокращения, задерживается зарплата. Я, как один из высших руководителей, в касте "несокращаемых", но прекрасно понимаю: серьезной работы на поприще новой технике в обозримом будущем не предвидится. Настроение отвратительное.
      
       Выкроил неделю и полетел к жене в индийский город Дели, посмотреть, как устроилась, чем занимается.
       Устроилась по первому разряду. Не жалеет новый хозяин денег на свои иностранные представительства. Под офис снята вилла в одном из респектабельных районов города. У жены - машина, личный шофер и горничная, которые называют ее мадам. Да и сама "мадам", кажется, весьма уверенно вошла в роль: банкетствия, приветствия, деловые встречи. Нормального, человеческого разговора с женой не получается. Как-то не очень я вписываюсь в ее новую жизнь, скорее мешаю.
       Улетал домой с тяжелым сердцем. Видимо, социальные революции рушат не только страны, но и семьи. Или, все проще, исчерпал себя наш долгий, двадцатилетний брак.
      
       Мы лежим на спине.
       Ты и я -
       затерявшись в зеленом пространстве,
       там, на самой вершине холма,
       под июльским полуденным солнцем.
       Мы лежим неподвижно,
       прижавшись затылком к траве,
       затаив до предела дыханье,
       боясь уронить
       раскаленный, сияющий шар
       с наших плотно смеженных ресниц.
       Ибо здесь, на холме,
       выше крыш, выше труб и антенн,
       выше самых высоких деревьев
       для такого огромного шара
       нет иной подходящей опоры.
       И достаточно взмаха,
       всего только легкого взмаха
       наших сомкнутых разом ресниц,
       чтобы солнце,
       внезапно сорвавшись с вершины,
       понеслось по упругому склону
       к подножью,
       рассыпаясь на сотни неравных,
       до срока сгоревших осколков.
       Мы лежим на спине.
       Ты и я -
       там, на самой вершине, под солнцем,
       затаив до предела дыханье,
       плотно-плотно ресницы сомкнув,
       ибо верим, что можем еще сохранить
       пусть не свет,
       но хотя бы тепло друг для друга.
      
       Увы, не получилось с теплом. В конце девяносто третьего Ольга на неделю приехала из Индии перед новогодними праздниками, и мы подали заявление на развод. Но до этого события еще много чего случилось.
      
       Вернувшись из Дели, чтобы как-то унять тоску и невеселые мысли, я целиком ушел в строительство дачи. Помнится, в один из выходных, как всегда с утра прыгнул в свою "шестерку" и помчался в Лемболово, ревизовать труд нанятых мною "шабашников". Строителей в тот день не было. Новые стены моих хором подняты уже метра на четыре над землей. В буквальной смысле, полез на стену, двигаясь по шатким лесам и хлипким настилам. В одном месте доска подо мною с радостным "утиным криком" разверзлась, и я полетел вниз в забетонированную яму подвала, ощетиненную зубьями металлической арматуры. Не знаю, каким чудом мне удалось приземлиться спиной промеж двух арматурных прутьев, Господь хранил, но подняться я все равно сразу не смог. И никого кругом, кричи - не кричи. Отлежавшись, с трудом выполз из ямы, боком протиснулся за руль, и в полуобморочном состоянии поехал в город. В горячке доехал, а дальше что. Все тело - сплошной синяк, ни встать, ни лечь, и ни одной близкой души рядом. По счастью вспомнил Галин телефон. Она приехала сразу же, обложила меня компрессами, побежала в аптеку. Почти неделю не отходила от меня Галя, пока я не стал с трудом передвигаться по дому самостоятельно...
       Вот так в мою жизнь и квартиру, давно уже не знавшую женской руки и заботы, вошла моя Галя. Но я слукавлю, если скажу, что речь только о руке и заботе. Со мною и, вправду, происходило нечто такое, чему я давно уже перестал верить, да, наверное, никогда и не испытывал прежде.
      
       Я закрываю эту тему -
       ни строчки больше о любви.
       Гортань суха и губы немы,
       и ни кровиночки в крови.
      
       Я закрываю эту тему.
       Я также вынужден закрыть,
       все, что когда-то столь надменно
       пытался в ней отобразить.
      
       Рыдайте пастыри Эдема,
       безумствуй, паства, вновь и вновь.
       Я закрываю эту тему,
       поскольку -
       Боже - Боже - Боже!,
       неужто, мне еще возможно? -
       я, кажется, открыл любовь.
      
       На завод пришло письмо из далекого города Вашингтона, округ Колумбия. Адресовалось оно мне и в копии моему Генеральному менеджеру, так было написано на правительственном бланке Министерства коммерции государства Соединенные Штаты Америки. Письмо содержало официальное приглашение американского Правительства доктору техники г-ну Ковалеву принять участие в специальной программе обучения российских специалистов основам мирового бизнеса. Американское Правительство полностью берет на себя финансирование проекта, включая перелет г-на Ковалева в оба конца, расходы по обучению и проживанию в Америке, а также его суточное содержание в размере 30 долларов в день (карманные деньги значит).
       Еще в письме сообщалось, что программа рассчитана на полгода и включает курс бизнес-лекций в Принстонском университете, а затем стажировку в одной из американских турбиностроительных компаний.
       Заманчиво, еще как заманчиво. И хотя я понимал, что программа эта ни что иное, как официальный способ обращения продвинутых русских в новую капиталистическую веру, поехать в Америку, не скрою, мне очень хотелось. К тому же шанс выпал. Похоже, наследил я в мире, работой в Международном комитете, участием в конференциях, командировками на ведущие фирмы. Запала фамилия в какой-нибудь американский чиновничий компьютер, а вот теперь кстати выплыла. Так я тогда думал. О том, что это мой высокопоставленный американский знакомец господин Джек Уэлч постарался, я узнал позже.
       Пошел с письмом к своему Генеральному директору Виктору Шевченко. Шевченко письмо почитал, поскреб подбородок:
       - Надо ехать. Тем более они все платят. Но ты должен понимать, твое место здесь тебя ждать не будет. Я на полгода этот участок открытым оставить не могу, сейчас буду думать, кого вместо тебя поставить. Так что решай сам...
      
       Я решил: еду. Программа стартует в середине апреля, а сейчас еще февраль, но очень многое надо успеть. Оформить визы и с десяток приложенных к письму анкет, подработать срочные дела по службе, да и одежку какую - никакую в страну Америку прикупить надо, еду ведь ни на пару дней.
      
       Я действительно многое успел. Даже подписал перед отъездом новый издательский договор с "Сатисом" на публикацию книги своей избранной лирики "Времена". Нашелся богатый спонсор - одна из иностранных компаний, сотрудничавших с заводом, для которой выложить тысячу долларов оказалось плевым делом.
       Наконец, все готово. Лечу я завтра утром, 15 апреля, авиакомпанией "Дельта", осталось собрать чемодан.
       Я, кажется, запихивал в свой "американский" чемодан последнюю пару носков, когда в квартире раздался долгий междугородний звонок.
       - Саша, Сашенька, - услышал я в трубке срывающийся на плач голос матери, - отец умер...
      
       Телефонное эхо рикошетом ударило в стены и потолок комнаты, потом всей безысходной тяжестью рухнуло на меня сверху. Боже мой, как же так? Да, отец уже много лет болен, но ведь держался, скрипел, и потом ведь только семьдесят... Горечь, недоумение, ком в горле и влажная пелена в глазах. Надо ехать, все бросать и немедленно ехать, проститься с отцом... Полчаса метался по квартире, не находя себе места. Ехать, ехать..., но как? Через двенадцать часов у меня самолет в Америку, все сложено и завязано в невыносимый, железный узел - работа, обязательства, расписание. Невозможно ничего изменить... В затылок неудержимо вползает подленькая мысль. Перезвонил сестре, потом маме. Что-то объяснял, просил держаться... Потом сорвался на почту, по дороге продал все наличные свои доллары, послал телеграфом матери деньги...
      
       Я не поехал на похороны отца. Вместо этого, ведомый каким-то бесконтрольным, автоматическим чувством, сел в самолет и полетел совсем в другую сторону, в Америку. Никогда не прощу себе этого, никогда...
      
       Не помню толком, как я долетел до города Орландо в чужой, далекой Флориде. Помню только пустоту и безразличие, с которым я автоматически менял самолеты во Франкфурте и в Чикаго, и еще кислый запах "виски", который по моей просьбе все носила и носила мне стюардесса.
       Едва приземлившись в Орландо и бросив чемодан в номере, попросил своего американского куратора отвезти меня в православную церковь. С церковью была проблема, во всей центральной Флориде удалось по справочнику обнаружить только одну, "сербскую", в двадцати пяти милях от Орландо. Но мой куратор, Алекс, кажется, все понимал. Терпеливо и долго ждал меня на паперти, пока я, стоя на коленях перед чужой иконой с родным ликом православного святого, шептал странные, не похожие на молитву слова. Не знал я тогда ни одной молитвы.
       Я приезжал в эту же церковь и на девять, и на сорок дней, теперь уже самостоятельно накручивая мили за рулем машины, "рентованной" для меня фирмой. Ставил свечи, беседовал по-английски с местным священником и заказывал поминальные службы. Но это, увы, служило слабым утешением для меня самого и слабым искуплением моего свинского поступка. Впрочем, как я сам себя за него судил, только мне и ведомо.
      
       Сам себе хозяин в храме -
       строил сам и сам святил.
       Сам себе в сафьян обрамил
       переписанный псалтырь.
      
       Сам себе пророк и идол -
       "аки образ средь личин".
       Что в писанье не увидел,
       сам слегка присочинил.
      
       Сам дела свои итожил -
       воздавал и всласть карал.
       А теперь и к Богу можно,
       пусть добавит, коль не прав.
      
       Во Флориду, на фирму "Вестингауз", я определился по собственной инициативе. В Штатах работало несколько крупных энергомашиностроительных корпораций: "Дженерал Электрик" в
      Скенектиди, "АББ" - в Ричмонде, Вирджиния. Но на этих фирмах я уже бывал в своих предыдущих кратковременных поездках в Америку. Потому, когда представилась возможность длительной стажировки, выбрал "Вестингауз" - и фирма для меня новая, да и во Флориде я еще не бывал.
      
       "Вестингауз" - компания первоклассная, с большим современным конструкторским и исследовательским центром на Алафайя трейл, в пригороде Орландо. Отвели мне в департаменте Газовых турбин небольшой отдельный кабинет ("кюбик", как здесь это называлось) с телефоном и компьютером. Разрешили почти не лимитированный доступ ко всем разработкам и конструкторским базам данных. А еще арендовали для гостя очень приличный автомобиль среднего класса "Остин", без "авто" здесь и, вправду, никуда. Еще предложили на выбор жилье: гостиница или в доме у кого-нибудь из сотрудников фирмы, для большей адаптации к языку и образу жизни. Все-таки несколько месяцев впереди. Выбрал американский дом своего куратора Алекса, который сам был выходцем из России, правда, эмигрировал с родителями много лет назад, еще в отроческом возрасте, успел здесь и университет окончить, и семейный дом построить.
      
       И потекла моя долгая американская жизнь. На службу я ходил, как и все сотрудники, к девяти, заканчивал в пять. Общался с коллегами, участвовал в технических совещаниях и дискуссиях, готовил сообщения и докладывал их на семинарах фирмы. Мой английский из правильного, но медленного быстро трансформировался в абсолютно американский - беглый, сленговый, с легким, как мне говорили, скандинавским акцентом.
       На фирме стажировался еще один русский, Володя Сундырин, из Москвы. Конечно, мы немедленно познакомились и свободное время в основном проводили вместе. По выходным прыгали в его или мою машину и носились по центральной Флориде. А посмотреть здесь было что: от шикарных пляжей на Мексиканском заливе и космического Центра НАСА на атлантическом мысе Канаверел, до всемирно известных парков развлечений - "Дисней Уорлд", "Юниверсл Студио", "ЭПКОТ-центр".
       Быстро складывались знакомства и дружбы с американскими сотрудниками фирмы. Нас с Володей частенько приглашали то в один, то в другой дом на вечеринки и всякие семейные торжества. Все же настоящие русские в Америке, как ни крути, экзотика, пикантное блюдо к местным тусовкам.
       Где-то, через месяц, руководство компании решило познакомить русских с многочисленными филиалами фирмы. Начался "большой облет" Штатов. Где только мы не побывали в последовавшие за этим три недели: на турбинных заводах компании в Пенсаколе и в Шарлоте, на лопаточных фабриках в Винстоне и в Сэйлеме, в атомном центре в Питсбурге. А заодно - в Вашингтоне, Атланте, Далласе.
       По возвращении в Орландо меня пригласил к себе Генеральный менеджер турбинного отделения и предложил место своего референта по маркетингу. Дела у компании с продажами турбин шли напряженно, большие надежды были связаны с восточно-европейским рынком, потому, похоже, и появилась такая идея у шефа. Это было очень серьезное предложение, практически, официальная работа с очень хорошим окладом в дополнение к моим суточным, "карманным" деньгам. Разумеется, согласился. Для начала надо было подготовить маркетинговый обзор по восточной Европе. Многих материалов в Орландо не было, и я полетел в командировку в Нью-Йорк, поработать в государственных бизнес-фондах. Мой отчет руководству понравился, и шеф отделения поощрил меня, а заодно и Алекса, с которым мы вместе летали в Нью-Йорк, трехдневным отдыхом на курортном пляже Дайтона-бич, за счет фирмы, конечно.
       Не буду описывать всех прелестей тропического отдыха в пятизвездном отеле, скажу только, что отдыхать американцы умеют.
       За время жизни в доме Алекса и его семьи, где у меня была отдельная комната с ванной и место за общим семейным столом, а также за время, проведенное на Дайтоне, мы очень сблизились с Алексом. Говорили откровенно о разном. Он больше интересовался - как там у нас, в России, я, разумеется, тонкостями американской жизни - от видов страховок, до разновидностей "моргича" и кредитов на приобретение, например, дома с бассейном. Бывали и более щекотливые темы.
      
       В дальнем городе Орландо
       у флоридских берегов -
       дом хорош и стол, что надо -
       у радушных земляков.
      
       Видно, вправду, тесен шарик
       из пяти материков.
       Наливай по-русски, Алик, -
       безо льда и до краев.
      
       Вы уж строго не корите,
       что несдержанный такой:
       - Первый тост давай за Питер,
       а за Штаты - по второй.
      
       Мы, про то и сё болтая,
       водку пьем, да кофеек.
       - Как вам родина другая?
       Двадцать лет немалый срок.
      
       - Что ж сказать, в мошне - не густо,
       но сложилось - жизнь и быт.
       Жаль вот только дочь по-русски
       с их акцентом говорит...
      
       Он в ответах осторожен,
       я в вопросах не рисков.
       Ах, как сложно шарик сложен
       из пяти материков:
      
       над Орландо солнца шарик,
       Питер - в сумраке ночей.
       Наливай по-русски, Алик,
       наша завсегда горчей.
      
       И все бы хорошо, но где-то к концу третьего месяца в душе поселилась неизбывная тоска. Хотелось домой. Разумеется, я ежедневно звонил в Россию маме, сестре, Гале в Питер, но это не
      искупало страшного желания увидеть их наяву. Да, похоже, не для меня все американские прелести жизни.
       А ведь была возможность остаться. Осесть в благословенной "заокеании", в доме с бассейном и пальмами перед фасадом. Мне недвусмысленно намекнули, что моя работа референта нравится шефу, и он готов по окончании моей правительственной стажировки подписать со мною настоящий Контракт, обеспечить рабочую визу и кредитовать приобретение домика в соседнем графстве "Семинола каунти", там как раз для сотрудников строили. Было о чем подумать. Признаюсь, я думал, ох, как я думал на эту тему.
       В самом деле, что мне терять, там, в голодной и бесприютной России? Семьи у меня больше нет, я перед отлетом в Штаты даже Свидетельство о разводе успел получить. Из имущества - недостроенная дача и двухкомнатная квартира, да и ту придется отдать жене. Родственники?, но ведь ни на луну улетаю. А Галю я заберу сюда...
       Хороши планы, все умно и логично, если б не душа. Что за чертова субстанция там, внутри. И корил себя, и убеждал, а все внутри говорило - нет. Права народная мудрость - где родился, там и пригодился, "там и помирать буду", решил я, наконец, с облегчением. А заграницы эти, да разве мало я их видел, и еще увижу.
      
       Улетал я домой, не дождавшись официального срока окончания моей стажировки. Перед отъездом мы крепко надрались с Алексом, обмывали мой американский государственный диплом, сертификат, как у них говорят. Я звал его к себе в гости, в Питер, и сам обещал приехать еще раз, с семьей.
       Я сдержал слово. Через три года вместе с Галей, полной семьей, я снова прилетел во Флориду, чтобы объехать со своей любимой все места и закоулки этого чужого, тропического полуострова, ставшего мне почти родным. Но об этом чуть позже.
      
       В аэропорту Пулково меня встретила Галя, необыкновенно похорошевшая за это время, хотя куда уж больше, наверное, просто безумно соскучился. Прилетел я из Америки раньше, до официального выхода на работу еще оставалось время, и я махнул на Кавказ, проведать маму, поклониться могиле отца.
       Встретились, обнялись с мамой, поплакали вместе. Потом на кладбище, к отцу. Все еще "свежий", не успевший взяться дерном, не обнесенный еще могильной оградкой, с простым деревянным крестом холмик. Долго сидел, думал о самом сокровенном. Как все же, несправедлива и коротка земная жизнь.
       За поминальный стол сели у моей сестры Жанны. У нее с мужем Валерой свой большой дом с садом, как мечтал отец. Трое сыновей. Старший Олег, уже в девятом, отличник, собирается после школы в медицинский. Средний, Вадим, пока в начальных классах. А младшему, Женьке еще только пять, расти да расти. Хорошая семья. Это я гол, как сокол, на пятый десяток повернуло, а у меня, по сути, ни кола, ни двора. Выпили, не чокаясь. Потом долго говорили с сестрой. Потом еще всю ночь - с матерью.
       Улетал я в Питер немного успокоившись. Могиле отца, хоть и с опозданием, а все же поклонился. Да и оставшиеся родные, слава Богу, все живы-здоровы.
      
       Не успокаивай, не стоит.
       Слова известны наперед:
       сначала поболит,
       поноет,
       потом уляжется,
       пройдет.
      
       Я знаю, так уже бывало.
       Казалось, вот она,
       черта.
       Но солнце поутру вставало
       и побеждала доброта.
      
       И все сходилось,
       все сбывалось,
       как не был долог день и путь...
       Но тихой грустью оставалось
       в нас то,
       что больше не вернуть.
      
       На заводе моему американскому диплому порадовались, но и только. Между тем страна, а с нею и моя фабрика, продолжали катиться под уклон. Заказов нет. Зарплаты грошовые, да и те задерживаются. Похоже, не нужен я больше родной промышленности. В чести все больше не инженеры, а экономисты и юристы. Вот только чего экономить? Разве что скудный семейный бюджет.
       Правда, в стране все больше оседает западных компаний. Если не продать свой продукт, то, по крайней мере, изготовить его в России много дешевле, труд почти дармовой. У меня в запасе несколько предложений от инофирм. "Вестингауз" перед расставанием предложил мне должность своего представителя в России, да и швейцарский концерн "АББ", у которого в нашей стране уже несколько совместных предприятий, кажется, тоже оценил мою американскую бумажку, предложили должность Директора по маркетингу в своем русском отделении.
       Подумал я подумал, и решил податься на "АББ", у них, как мне казалось, больше шансов зацепиться в России, все-таки уже несколько тысяч человек на совместных предприятиях работает.
      
       На "АББ" мне положили очень приличное содержание в твердой валюте, плюс премиальный процент от сделок, плюс собственный маркетинговый фонд на корпоративной кредитной карточке, которая у меня в кармане. Задача моя, как директора по маркетингу: связи с иерархами потенциальных русских заказчиков - Минэнерго, Газпром, и, разумеется, заказы для фирмы.
       Перед тем, как подписать личный контракт с фирмой, поехал в Минэнерго к своему давнему приятелю, помощнику министра энергетики Виктору Миронову. Виктор Яковлевич, послушал, потом отвел меня в кабинет министра, Дьякова Анатолия Федоровича. Дьяков, с которым я давно знаком по старой заводской памяти, сказал приблизительно следующее:
       - Нам все равно с иностранцами работать, Ельцин с Чубайсом требуют. Потому уж лучше делать это через тебя, чем с кем-то другим. Мы тебя, дай бог, как облупленного знаем...
      
       Подал на заводе заявление об уходе. Мой непосредственный начальник, Главный инженер Шмарин, сказал просто:
       - Все понимаю. С тебя бутылка...
      
       Бутылку я Шмарину поставил, причем сделал это очень скоро, пригласив отобедать по корпоративной кредитке в самый шикарный в то время питерский ресторан отеля "Европа". За столом Шмарин разоткровенничался:
      
       - Дурак ты, Ковалев. У тебя же все было, все связи и знакомства в руках. Да через твой "маркетинг" можно было столько фирм и фирмочек открыть, и директору, и мне, и тебе хватило бы. Мы, между прочим, так и думали. Вон, посмотри, другие. Никто и звать никак, а уже "хозяева", миллионами ворочают. Да еще в эту Америку уехал, когда тут последнюю шкуру делили. Кто ж тебя ждать будет.
       - Знаешь, Игорь, - ответил, - не умею я этого, и не хочу, если честно. Хочу спать спокойно. А без куска хлеба не останусь, пока то, что я умею, и нашим и "ихним" требуется.
      
       После я серьезно думал о том, что сказал Шмарин. В самом деле, откуда они все, эти "новые хозяева", которые "никто и звать никак"? И, кажется, нашел ответ. "Они" - это те, которым терять было нечего: ни толкового дела в руках, ни знаний, ни совести. Хватали и рвали клочьями, все, что попадалось тогда под руку, не особенно думая о последствиях, а тем более о законе, не зная толком, зачем рвут и как этим распорядиться. У кого-то получилось, у кого-то нет. Наиболее успешные, не попавшие под пули и под взаимные "катки", потом наняли таких как я, употребить наворованное в дело.
      
       А что же такие, как я? Ведь и, вправду, вхож был в самые высокие кабинеты, и возможности были, да и мозгами бог не обошел. Наверное, было, что терять: статус, репутацию, знания, совесть. Не верили, что со страной это навсегда происходит. Да и не хотели. Не хотели, через себя переступить. И вовсе, не от того, что жалели строй, симпатизировали коммунистам. Не хватило амбиций.
       Только сейчас я начал понимать вопрос, который мне в свое время задал американец Джек Уэлч - "вот из левел оф йор амбишн?", какой, мол, уровень ваших собственных притязаний к жизни? Я тогда, дурачась, ответил, что хочу стать Президентом США. Не понял я менеджера номер один в мире. И, если честно, не очень об этом жалею.
      
       Жизнь прошла,
       как блоковская дама,
       по новейшим меркам - в никуда.
       У меня нет виллы на Багамах
       и уже не будет никогда.
      
       Не скажу, чтоб вовсе обманула,
       но ласкала не мою звезду -
       никогда я не был в Гонолулу
       и уже навряд ли попаду.
      
       Полосы газет не мной пестрели,
       и не мною бредил кинозал.
       И с Мадонной не был я в постели,
       хоть, признаюсь, в юности мечтал.
      
       Но зато в краю, соблазнов полном,
       знаю я - в любые времена
       для моей единственной мадонны
       только вера в наш союз бездонна,
       а соблазнам прочим - грош цена.
      
       Впрочем, в Гонолулу я еще, возможно, попаду. Не в Гонолулу дело. Дело в том, с кем туда "попасть". Но до написания этих стихов еще лет пять.
      
       А пока в издательстве "Сатисъ" вышла моя девятая книга "Времена", книжка избранной лирики в триста страниц, которую я посвятил памяти отца.
       Начало девяносто пятого, и Вячеслав Кузнецов, председатель секции поэзии питерского отделения СП России, устраивает презентацию моей книги в библиотеке Михайловского замка, где сейчас проходят заседания секции поэзии. Писательский Дом на улице Воинова (теперь Шпалерной) стараниями многочисленных арендаторов сгорел, и писатели ютятся "за христа ради" где пригреют.
       Я читаю минут сорок: "Аштар" и "Волчью балладу", стихи о загранице и интимную лирику. Сидят, слушают, иногда даже аплодируют, что на читках в нашей среде, практически, не принято. Профессионалы.
       Давно я не видел столько писательских лиц разом. Глеб Горбовский и Ирэна Сергеева, Виктор Максимов и Борис Орлов, Олег Чупров, Володя Скворцов, Валя Голубев, и еще многие и многие. Как и чем живут сегодня все эти талантливые люди? Плохая одежда, худая, сбитая обувь, но лица, но глаза...
       Слушают, сопереживают, это их жизнь и у них нет другой. Пытаются писать, мыкаются по журналам и издательствам, никто не публикует, нет спроса. "Какие гонорары, напечатайте просто так, пусть люди прочтут" - просят. "Бумага денег стоит" - отвечают. Рынок, господа. Но они все равно пишут, читают друг другу. Перебиваются на жалкие пенсии и случайным приработком и все-таки пишут. Боже мой, что же стало с этой страной?..
       После читки - обсуждение, о моих стихах говорят много хороших слов. Спасибо, люди добрые. Я раздариваю книжки с автографами своим друзьям-писателям и совсем незнакомым людям. У меня книжек много, тираж тысяча экземпляров, не знаю куда девать.
       Правда, я попытался что-то предложить на реализацию в "Лавку писателей", цену поставил смешную - одна тысяча рублей за трехсотстраничную книжку. С трудом взяли "на пробу" десять экземпляров.
       - Поэзия?, да вы шутите. Вон, Евтушенко, двадцать экземпляров целый год реализовать не можем. Сейчас у нас в ходу Стивен Кинг, и эта, наша новая, Маринина...
       Приблизительно через полгода мне позвонили из магазина: книжки реализованы, можете приехать за деньгами, за вычетом наших комиссионных - восемь тысяч рублей. В то время бутылка водки стоит уже десять тысяч и я, понятное дело, за деньгами не еду.
      
       Странно. Всякий раз, называя в этой книжке новое имя, ловлю себя на мысли, что надо бы как-то характеризовать персонаж, хоть парой строк. Но написать, к примеру, что мой приятель Сережа Дроздов - внешне вылитый актер Александр Калягин, только ростом метр шестьдесят. Или, там, дать описание райских кущ Флориды, все-таки я какой-никакой художник слова. А здесь - яростная, почти дневниковая, гонка текста, не больше тридцати страниц на десять лет жизни. Я даже сознательно вычеркиваю целые абзацы, стараюсь сделать текст предельно "мускулистым" и аскетичным, если так можно - о прозе.
       Не знаю, прав ли? Во всяком случае, очень надеюсь, что явный недостаток художественности этой книжки не сделает ее скучной для прочтения и хотя бы немного искупится избранным мною синтетическим жанром, этакого "евангелия от поэта" (полагаю, звучит не слишком кощунственно), да еще стихотворными строчками, которыми я то и дело рву свою не очень умелую прозу.
      
       Идет время. Мы с Галей живем в моей квартире на Академика Константинова. Хорошо живем, славно, в любви и согласии. Надо бы оформить отношения законом. Но я все медлю. И потом, что я могу ей дать? Даже квартира, в которой мы живем, не моя. Через полгода из Индии возвращается бывшая жена и квартиру надо будет отдать ей. К галиным родителям в "примаки", в их шикарную обкомовскую квартиру, где слева - бывший Председатель Ленгорисполкома Ходырев, а сверху - бывшая главная питерская комсомолка Валентина Матвиенко, я не хочу, стыдно, да и возраст не тот. Хорошо, что у меня есть деньги. Кое-что привез из Америки, да и платят мне в "АББ" изрядно. Решено, мы покупаем свою квартиру, благо сегодня это - без проблем.
       Мы с Галей пересмотрели их десятки, в старом фонде, все не то. Наконец, решили - в новом, строящемся доме на "Гражданке". Правда, дороговато - пятьсот "баксов" метр. Но на трехкомнатную хватает, а пока построят - и на мебель соберется.
      
       В свою новую квартиру мы переехали в конце лета девяносто шестого, ровно за неделю до возвращения из Индии моей бывшей жены. К тому времени и на мебель денег собралось, так что все - чин-чином - "обставились" и начали обживаться потихоньку в своем углу. Есть, все же, положительные моменты в капитализме: "были б деньги - жить можно".
      
       Бывшей жене я без сожаления оставил, практически, все "совместно нажитое" - квартиру, мебель, гараж, новую "иномарку". Себе - только недостроенную дачу и старую, восьмилетнюю "шестерку". Правда, кое-что из оставленного мне немедленно "отвалилось" назад. Ольга, заработала в Индии неплохие деньги и решила отремонтировать отошедшую ей квартиру по евростандарту, а заодно и мебель сменить, чтобы, значит, и духу моего не оставалось. Мебель, хоть и двадцатилетняя, а для дачи в самый раз. Так что перетащил я ее "горбатясь" с приятелем с десятого этажа в кузов грузовика - и в Лемболово. И мне хорошо - все же привык я к этим тумбочкам и комодам за двадцать лет, и бывшей супруге в радость - не надо тратиться на грузчиков.
      
       Но вот теперь я, кажется, вполне состоятелен, в смысле семейной собственности, можно и официальное предложение делать. Заявление мы с Галей подали в ЗАГС Калининского района, где нам назначили "испытательный срок" в три месяца, мол, присмотритесь друг к другу, мало ли чего, еще передумаете. Мы и так почти четыре года "присматривались", потому решили испытательный срок употребить с толком: махнуть в предсвадебное путешествие в Америку, в город Орландо, штат Флорида. Очень уж мне хотелось показать Гале тамошние прелести, да и Алексу я, помнится, обещал приехать с семьей.
      
       Алекс по-прежнему жил в Мейтленде, живописном районе Орландо, правда, работу сменил, не заладилось у него что-то в "Вестингаузе", пришлось искать другую фирму. Это, однако, не отразилось на нашей дружбе, сказал в телефон - приезжай, буду рад повидаться.
       С американскими визами тоже без проблем. Пришлось, правда, отстоять длиннющую очередь в Консульство, зато внутри сам Консул, любезно поговорив со мной на своем родном языке и удостоверившись, что я собираюсь в Штаты уже в пятый раз безо всякого намерения задержаться там на ПМЖ, визы нам выдал по самому дешевому тарифу.
      
       В Америке мы провели почти две недели. Сперва, Нью-Йорк,
      потом Флорида, которую мы исколесили с Галей вдоль и поперек на колесах маленького арендованного "фордика". Там же и обручальные кольца купили. Что за славная это была поездка, и как же мы были тогда счастливы вдвоем!..
      
       Вернулись мы из Америки в аккурат ко дню назначенной регистрации и почти без гроша в кармане - и потрясла нас Америка и вытрясла до копейки. Но да разве это беда?, тем более, что никаких пышных торжеств мы не планировали, только свои, самые близкие.
      
       Когда мы с Галей вошли в регистрационный зал, с "регистраторшей" случилась малая заминка. Стояла она в легком оцепенении, открыв рот, как некогда моя секретарша, впервые впуская Галю в мой кабинет. Потом нашлась, смущаясь, сказала нам: "Вы такие красивые, я даже растерялась...". Полагаю, что слова эти, как обычно, были сказаны в адрес моей сиятельной супруги, хотя и я, смею надеяться, выглядел не последним пугалом.
      
       За свадебным столом из самых близких были только галины родственники. Мои мама и сестра прислали поздравительные телеграммы, далеко все же.
      
       С деньгами в пару месяцев все наладилось, платили мне на фирме отменно. Правда, и расходы были - будь здоров. Я все еще достраивал дачу, и потом, хотелось издать новую книжку, а теперь это без денег никак. Помогли, как всегда, спонсоры. Везло мне на них, работали старые связи и новые знакомства. На этот раз спонсором была голландская компания "Импекс", с Президентом которой, Ювалом Рише, я познакомился в рамках моей маркетинговой службы на "АББ".
      
       Новая моя книжка, десятая по счету, сборник интимной лирики "Последний снегопад", вышла в питерском издательстве "ЛИО Редактор". Спонсор не только книжку мою оплатил, но и выход ее отметил малым застольем в одном из модных питерских ресторанов. Хороший у меня спонсор, я по этому поводу даже несколько строк написал.
      
       Напечатаюсь за деньги -
       модный выберу журнал:
       слева гений,
       справа гений,
       в середине - мой овал.
      
       У меня дела в порядке.
       У кумиров прежних - шок:
       слева брокер,
       справа маклер,
       посредине - мой стишок.
      
       Не обидно за державу,
       коли в ней понять смогли -
       хватит славы на халяву,
       будет слава за рубли.
      
       Чиркну зажигалкой "ронсон",
       популярнейший поэт,
       у меня отличный спонсор,
       он оплатит мой респект
      
       Выйду на проспект широкий -
       сразу видно, кто есть кто:
       слева маклер,
       справа брокер,
       посередке я... в пальто.
      
       А вот теперь, кажется, дела плохи. Мой работодатель, западноевропейский концерн "АББ", уходит из России. Первая волна сотрудников получила уведомления о прекращении трудовых отношений с фирмой. Я хоть и являюсь одним из директоров русского отделения компании, но и меня эта участь вряд ли минует. Да и кому, как не мне знать: не получается ничего у знаменитой, компании в России. Три года иностранцы старались понять эту страну, инвестировали в нее больше сотни долларов, дали работу почти пяти тысячам россиян. Не идет бизнес. Никакой отдачи не видно, даже в обозримом будущем. Вроде и контракты какие-то подписаны, и оборудование в страну поставлено, а денег русские не платят. Говорят - нет их, хотя чиновники и "новые" бизнесмены в "прикиде от Версаче" разъезжают на "шестисотых меринах", которые себе не всякий Президент мирового гиганта позволит.
       Мой босс и близкий приятель, Президент российского отделения компании Макс Асгари, так и говорит: "Воруют, черт с ними, но хотя бы правила игры соблюдали? Ей богу, ничего похожего в мире не видел...".
       Макс знает, что говорит. Он работал в Польше и в Чехии, несколько лет провел в России, сам в бизнесе "жулик" первоклассный, но ведь правила, хоть какие-то разумные алгоритмы бизнеса должны быть? Без этого вся страна - "МММ".
      
       "Правила" и, вправду, обязаны быть.
       В недавней стране они были просты и понятны. В основе их была лояльность строю. Будь лоялен, и дальше игра с рождения по отлаженному, точному алгоритму: школа, институт, НИИ или фабрика. Если, действительно, не дурак, но не слишком лоялен - постепенный карьерный рост, приличная (по меркам соцпотребностей) зарплата, квартира, дача, машина. Наконец, достойная пенсия и гарантированная старость в своем углу, а не где-нибудь под забором.
       Ну а если по-настоящему лоялен, служишь режиму опорой и верой, тогда не просто рост, а карьерные взлеты, и опять же: зарплата - чуть побольше, квартира - чуть получше, спецраспределитель продовольственный и вещевой, но минус дача, минус собственная машина. Правда, машина и дача есть, но они казенные, служебные, пока народу служишь. А из собственности - только личная пыжиковая шапка, иначе какой ты слуга народа. Итог тот же: достойная пенсия и гарантированная старость в своем углу, а не где-нибудь под забором.
       Говорю, как есть, не сочиняю, сам все видел в доме тестя моего, помощника большого партийного босса.
       Не захотели. Новые горбатые партлидеры и базедоворылые партидеологи, потершись плешью о Запад, быстро смекнули, что личный "мерс" и вилла в Антибе лучше личной пыжиковой шапки и служебных дачек. А за ними и другие "лидеры" потянулись, чай, тоже не лаптем "клико" хлебали. А народ, что ж народ, ему все быстро объяснили. Будем жить, как "они": кто сметливее, талантливее, удачливее, у того и дача на Рублевке.
       Что ж, все правильно, хватит уравниловки. Кто же против. Разумная соревновательность - если талантливее, умнее, способнее других, тогда имей. Слова, слова, слова...
       Запамятовали за ними, что в стране и шапок-то пыжиковых на всех не хватало, не то что, "мерсов" или нефти. А если не хватает, значит надо отнять. Отнять у тех, кто слабее, беззащитнее, порядочнее. Воистину, "соревновательность", только не талантов, а безнравственности, хамства, лицемерия, мерзости и грубой силы.
       Но ведь нельзя же так просто все отнять, включая страну, надо же хоть что-то - взамен. А взамен - свобода! Свобода от собственной культуры и памяти, от чести и совести, свобода быть "замоченным" в собственном подъезде и в театральном зале на Дубровке, свобода лицезреть сытых хозяев новой жизни на экране "ящика" и самому сдохнуть под забором.
       Гуляй, пахан, по крови, по судьбам миллионов униженных и нищих. Вся страна - "МММ"...
      
       Я сам никогда не был особенным сторонником коммунистической идеи. Помнится, назначая на новую должность или посылая "за бугор" представлять страну, мне не раз говорили: пора в партию, соответствовать доверию надо. Не шел, отшучивался, мол, "есть и достойнее". Но тут уж такое у новых "хозяев" с самим "человеком", перед чем все брежневские заморочки с человечьими "правами" просто невинные шалости. Как говорится - "Почувствуйте разницу". Воистину, что имеем - не храним, потерявши...
      
       Самого себя не обмануть,
       даже если хочется порой.
       Мне сегодня стыдно за страну.
       Мне сегодня стыдно со страной
       за народ, униженный враньем,
       нищетой и разоренным кровом.
       За ее исконное ворье,
       почему-то названное "новым".
       Мне сегодня стыдно за страну,
       (Господи, моя ли ты, страна?),
       за ее Кавказскую войну,
       за ее правителя-лгуна.
       За ее беспомощность и хворь,
       за ее поруганную честь,
       за ее терпение и скорбь,
       и за все, чего не перечесть...
      
       Самого себя не обмануть,
       все еще надеясь и любя:
       мне сегодня стыдно за страну
       и безумно стыдно за себя.
      
       Из компании "АББ" я ушел сам, не дожидаясь уведомления об увольнении. Какие-то, пока еще приличные деньги в запасе оставались, но надо срочно искать новую работу. Сунулся в одну фирму, в другую. Всюду требуются торгаш, маклер, брокер. Никого не впечатляют ни мой английский язык, ни мой американский диплом, ни моя ученая степень. Точнее, впечатляют, но ничего по моей технической специальности предложить не могут. Не в чести сегодня это дело.
       Моих старых покровителей в московских кабинетах больше нет, самих попросили. Вместо Министра энергетики Дьякова, сидит теперь в его кабинете Председатель Совета директоров РАО ЕЭС по фамилии Чубайс. Послушал в телевизор, как этот электрик, старательно выговаривая термины, о сути которых не имеет ни малейшего представления, вещает народу о "вставке постоянного тока на Выборгской подстанции" и понял, что и энергетике скоро конец. Жалко, единственная работающая отрасль еще в стране оставалась, когда все остальное порушено. Торкнешь в доме выключатель, а лампочка горит. А ну как, перестанет гореть, страшно представить: ни обогреться, ни умыться, ни, пардон, на горшок сходить. Да что там далеко загадывать, в Приморье уже началось...
       Шел я так с очередным отказом в трудоустройстве из очередной конторы, шел набережной Невы мимо пламенеющего кленовым золотом Летнего сада, потом мимо сгоревшего, задрапированного рекламой зубной пасты, остова писательского Дома, и что-то не весело было у меня на душе.
      
       День - к закату.
       Ветер - в спину.
       К Петропавловке - стрижи.
       На вторую половину
       поворачивает жизнь.
      
       А еще совсем недавно
       ветер бил в лицо, в упор...
       Как наивно и бездарно
       завершился этот спор.
      
       Надо ж было,
       половину
       отмахав,
       в конце концов
       в друг понять,
       что ветер в спину
       все же лучше, чем в упор.
      
       Ночь - к закату.
       День - с востока.
       Шаг раскован и упруг.
       Где-то за спиной до срока -
       или показалось только? -
       третий прокричал петух.
      
       Сколько ни говори халва,.. а кушать хочется. Кончались деньги, а подходящей работы все не было. Придется идти кланяться на родной завод, хотя и там сокращения, а зарплата - смешно сказать. Пошел, переговорил с Гендиректором. "На заводе ничего подходящего для тебя нет, ближайшее свое окружение и то потихоньку сокращаю", поведал Шевченко, "а вот у нашего нового хозяина, "Энергомашкорпорации", полагаю, что-нибудь найдется".
       Встретился с директором филиала корпорации в Питере Николаем Рассохиным, потолковали. Есть для меня подходящий труд - руководство службой энергосервиса. И содержание приличное. Конечно, не мой "инофирменный" оклад, но ведь главное я уже сделал - квартира есть, а с остальным - как-нибудь разберемся. Вот и славненько.
      
       В работу я впрягся, как вол, благо, дело знакомое, и востребовано оно сейчас на все сто. На новую технику денег у электростанций нет, дай бог поддержать то, что еще крутится. А отказов и остановов все больше, износилась техника, требует ремонтов и запчастей. Вот это и был мой "энергосервис". Пригодились и мои технические знания, и менеджерская практика, полученная в Америке. Работы по ремонту я стал организовывать, как на Западе - методом Генерального подряда, когда точно в срок, сменяя друг друга по графику, на станцию подходили специалисты и запчасти. Экономилось время, экономились деньги. Мое усердие и успехи заметили, прибавили оклад. Хорошо.
      
       С новой службой все постепенно входило в колею. Появилось время для литературы. Стал больше писать, чаще заглядывать в новую писательскую "штаб-квартиру" на улице Большой Конюшенной, чаще встречаться с коллегами по перу.
       Совершенно неожиданно пришло письмо из энциклопедического справочника "Синие страницы России", это что-то вроде американского издания "Кто есть кто", но в русском варианте. В письме сообщалось, что редакция формирует раздел "Имена в современной литературе и искусстве", а, учитывая, что у меня в последние годы вышло несколько книг, мое имя решено включить в справочник. Вот уж не ожидал, похоже, и в наше тоскливое время кто-то отслеживает творческий процесс. Заполнил прилагаемые анкеты, отослал в "Синие страницы".
       Справочник в 700 страниц и в четыре тысячи имен и биографий вышел в начале девяносто восьмого. Хорошая компания - все от Президента Ельцина и Патриарха до олигарха Березовского. Я так вообще - на самом видном месте: между писателем Астафьевым и писателем Коржавиным. Чем не классик...
      
       Одна за другой, у меня вышли две новые книги. В "ЛИО Редактор" - "В те времена", а в моем верном издательстве "Сатис" - книга стихов о загранице "На чужом меридиане". Правда, крохотным тиражом - всего по тысяче экземпляров, но зато вполне приличный объем - три-четыре авторских листа. А тираж,.. сейчас и Вознесенского таким же печатают.
       Не часто, но все же достаточно регулярно начали появляться стихи в периодике. В газете "Деловое обозрение", где у меня сложились неплохие отношения с Главным редактором, опубликована моя новая гражданственная поэма "Лихолетье". Вероятно, поэма не очень понравилась где-то на демократическом "верху". Газета получила замечание от городского Комитета по печати. Читают все же власть имущие поэзию, или им это по должности положено? Главный редактор, Ирина Лебедева, расстроилась, но не очень, скорее даже рада острой публикации, сразу же напечатала еще одну мою подборку.
       Показал поэму в Союзе Писателей. Председатель правления питерского СП Иван Сабило немедленно перепечатал ее в "Литературном Петербурге". Пошли звонки и поздравления от коллег-писателей. Вечерами телефон в доме не умолкал ни на минуту. Странно, что еще совсем недавно я писал совсем другие строки.
      
       Что-то в этом мире, братцы,
       стало холодать -
       ни с подружкой прогуляться,
       ни с дружком поддать.
      
       Ни конвертов,
       ни посылок
       почта не несет.
       Телефон молчит уныло
       сутки напролет.
      
       Я гоняю диск по кругу,
       жду, едва дыша:
       где вы, славные подруги?
       Где вы, кореша?
      
       Мне бы только докричаться,
       мне бы им сказать:
       - Что-то рано стало, братцы,
       в мире холодать.
      
       Я не съехал,
       я не помер,
       я еще живой.
       У меня все тот же номер,
       легкий и простой.
      
       Вы звоните
       в город Питер,
       я почту за честь:
       пять - три - шесть,
       потом, -
       шестнадцать -
       восемьдесят шесть.
      
       Наконец-то я достроил дачу. Не вилла Березовского на Лазурном берегу, но вполне комфортный дом о двух этажах на берегу Лемболовского озера. Даже стриженную лужайку с надувным бассейном посередине оборудовал. Красота.
       А еще в доме появился кот. В один из дачных выходных наша соседка показала Гале месячного, рыжего персидского котенка, с только что открывшимися голубыми глазами. Жена, как взяла его на руки, так больше и не выпустила до самого дома. Кота в честь рыжего ирландского святого назвали Патриком. Теперь хозяин в доме он.
      
       В "Деловом обозрении" мне предложили вести литературные страницы. Вернее, я долго уговаривал Лебедеву открыть в ее коммерческом издании такую "бесплатную" рубрику, чтобы хоть чем-то помочь нашей писательской братии. Гонорара платить газета не могла, и так жертвовала своей рекламной полосой, но зато у питерских профессионалов появилась возможность печататься в популярном городском издании в десять тысяч экземпляров. Теперь я "перекапывал" и перечитывал сотни рукописей своих коллег, ночами макетировал полосу, клеил фотографии, писал "вводки", сам набирал и сканировал тексты на компьютере. За год мне удалось представить в газете почти полсотни питерских поэтов и прозаиков. К сожалению, далеко не всех. У газеты стало туго с финансами и полосу пришлось вернуть под рекламу. Но ведь и так сделал больше, чем мог.
      
       А в жизнь страны, и без того бурную и перегруженную, стремительно врываются новые информационные технологии. Появился "Интернет", давший миллионам моих сограждан не только доступ к мировой информации, но и, не санкционированный рублем и издательским капризом, доступ писателя к широкому читательскому кругу.
      
       Срочно "соорудил" себе во всемирной сети два творческих сайта: один поэтический, под собственной фамилией, другой - "юморной", под псевдонимом "Профи". Все-таки "Интернет" - потрясающая для пишущего человека штука: немедленная возможность опубликовать написанное, и такая же мгновенная ответная реакция читателя, причем анонимная, не ангажированная критикой или "лицом" издания. Что думает читатель, то и пишет автору о его вещи, да и о самом создателе. Куда там давешним "читательским письмам", идущим к автору долгой дорогой через издательство. У меня теперь тысячи новых "интернетовских" читателей и сотни корреспондентов, не успеваю отвечать, отчего получаю невыразимое авторское удовольствие.
      
       Похоже, жизнь и, вправду, налаживается, в том смысле, в каком ее вообще можно назвать жизнью для большинства обитателей моей сегодняшней страны. После дефолтов и разора, чуть оклемался народ. Из Кремля ушел придурковатый старец, десять лет насиловавший страну, а пришел..., пока не знаю кто.
      
       На дворе весна последнего года тысячелетия. В рамке телеэкрана лестница Георгиевского зала Кремля, по которой в державный зал поднимается новый, хлипкий с виду, хозяин державы. Галя пристально смотрит в экран и вдруг неожиданно говорит:
       - Вот идет человек ниоткуда, который ничего не сделал для страны...
       Мы оба неотрывно смотрим в экран, и оба понимаем: "после десяти лет царствования дебила, приход на трон человека вменяемого уже само по себе благо". А вот что будет дальше?.. Поживем - увидим.
       Хотя, что собственно, может измениться? Опять стрелять, отнимать и делить? Да и много ли счастья в этом "отнятом или уворованном"? И в чем оно вообще, счастье?
      
       Не берусь судить за всех. Скажу, а точнее попытаюсь, говорить только за себя, да и то не о счастье, а о своих ощущениях внутреннего, душевного комфорта. Не знаю, как там будет завтра, а сегодня мне хорошо.
      
       Хорошо от того, что мой труд, мои знания востребованы и, смею думать, полезны стране и людям. А еще мне за это неплохо платят, я могу позволить себе не думать о том, что у меня сегодня будет на обеденном столе и в каких ботинках мне выйти на улицу. Могу вместе с женой провести пару недель отпуска на испанском побережье и даже дальше, в Японии или в Австралии.
       Хорошо от того, что у меня любящая, красивая жена, прекрасная семья и дом, и как бы это не звучало эгоистично и банально, нет в мире для меня сегодня ценности ценнее, и света нет светлей.
       Хорошо от того, что здоровы мои близкие и я сам.
       Хорошо потому, что судьба даровала мне возможность объехать весь мир, дружить и общаться с великими литераторами моего времени, с умными и достойными государственными людьми, с выдающимися учеными и менеджерами этой планеты.
       А еще хорошо потому, что Господь дал мне это умение - писать. Меня публикуют в стране и даже в далекой Америке. У меня выходят новые книги: совсем недавно вышел последний сборник стихов "Лихолетье", а в питерском издательстве "Дума" уже готовится к публикации новый сборник пародий. Да и эта, пятнадцатая моя книга, почти написана. У меня сегодня, несмотря на тяжкие для "слова" времена, все еще десятки тысяч читателей, и "книжных", и "интернетовских", и у меня был звездный час, когда их было десятки миллионов, и кто-то из них, надеюсь, все еще помнит мое имя.
       И еще мне хорошо от того, что я все это сделал сам, не украл и не отнял.
       Мне сегодня плохо от того, что плохо моей стране, от того, что большая часть ее обитателей не может сказать о своем "внутреннем комфорте", того же, что говорю я. И я тешу себя надеждой, что, может быть, своей работой в технике и скромным словом своим, я хотя бы немножко смогу помочь моей стране, и тем, кому сегодня в ней хуже, чем мне.
       Тешу, хотя и понимаю, что от судьбы своей не может уйти, увы, ни страна, ни даже единый ее обитатель.
      
       Под небом яркозвездным
       теперь не покутить -
       карьеру делать поздно
       и денег не скопить.
      
       С певуньей не обняться,
       в обнимку не сплясать -
       уже не восемнадцать,
       уже - за пятьдесят.
      
       Беспечно через годы,
       в чудное "никуда"
       уплыли пароходы,
       умчались поезда.
      
       Под небом яркозвездным
       судьбы не изменить -
       карьеру делать поздно...
      
       Но так не поздно жить!
      
      
      
      
      
      
      Вместо послесловия
      ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
      
      
       Москва, Кремль, апрель 2007.
       Почти семь лет прошло с того дня, как я поставил последнюю точку в предыдущей главе. И вот теперь, судьбе снова было угодно усадить меня за письменный стол, с тем, чтобы, продолжить, и уже окончательно завершить эту биографическую повесть перед изданием трехтомника моих избранных сочинений. Судьба, как говорится, потребовала "продолжения банкета".
       Правда, если быть абсолютно точным, то буквального продолжения банкета сейчас требует вовсе не абстрактная судьба, а вполне конкретный, чуть под хмельком, Николай Иванович Рыжков, тот самый, который из последних Председателей Совмина СССР, а сегодня - сенатор и Председатель оргкомитета международного форума "ТЭК России - ХХI век".
       ТЭК, как вы понимаете - это топливно-энергетический комплекс - гордость и единственный (за неимением иных аргументов) союзник России в современном жестком мире. А событие, как ему и положено, имеет место быть в Кремлевском дворце съездов, при стечении всех высших государевых чиновников, депутатов обеих палат и множества уважаемых заграничных гостей.
      
       Собственно, событие уже произошло сегодня днем, четырьмя этажами ниже, в зале дворца, а сейчас, в пять часов пополудни, избранная публика, у которой к делегатскому мандату приложено приглашение на дружеский ужин, празднует его успешное завершение в банкетном зале.
       Я сижу за "главным" столом, рядом с сенатором от Ярославля Виктором Глухих, напротив женщины-космонавта Светланы Савицкой и в трех стульях от самого Николая Ивановича Рыжкова. Да и сам я - тоже не лыком шит. Писатель, ученый, академик, лауреат, а главное, представитель уважаемого скандинавского энергетического концерна "Фортум", который является спонсором форума, и в котором я имею честь служить в качестве одного из ведущих специалистов и руководителей. Вот такие дела.
       Правда, при всех спонсорских достоинствах моего нынешнего работодателя, сидеть мне положено за соседним столом, но ведь до чего тесен, а главное, любопытен мир. Тот самый сенатор Глухих, которого я знаю без малого тридцать лет со времен нашей с ним совместной работы на ЛМЗ (растут люди!), пригласил меня за "главный" стол на свободное местечко. А еще представил меня публике не как ученого-энергетика, (в тайне тешу себя надеждой, что это и так всем известно по моим многочисленным публикациям в научных журналах), а как своего друга, известного питерского писателя.
       Мило, очень мило, а главное, взаимно приятно. Похоже, за этим столом писатель - персона более экзотичная и почитаемая, чем, скажем, вице-премьер Христенко или министр Кудрин, чьи именные таблички все еще стоят на столе супротив свободных стульев.
       Спасибо, Виктор Константинович, весьма признателен, вот вам моя новая книжка литературных пародий с автографом. И вам, Светлана Евгеньевна, и вам, Николай Иванович. Правильно, Светлана Евгеньевна, загляните внутрь книжки, там есть, чем себя развлечь между третьим и четвертым скучными официальными тостами.
       Жаль, что "сам" не пришел, я бы ему тоже - книжку с автографом между холодной осетринкой и жульеном, а он мне, глядишь, медаль какую, или должность в Правительстве. Можно в промышленности, а можно и в культуре, вместо Швыдкого, например. Я бы и там потянул...
       Ну, как вам мои фантазии после пятой стопки отборной "столичной"?..
      
       А ведь "сам", и вправду обещался заглянуть на форум. В программке даже место крупным шрифтом обозначили: живое "Приветствие Президента России участникам форума". И ведь ждали с утра. Всем бомондом съехались. Один Президиум чего стоит - Миронов, Грызлов, Кудрин, Греф, Христенко, русские Президенты - от "Газпрома" до "Лукойла", нерусские Президенты - от "Электрисите-де-Франс" до моего "Фортума", не говоря уже о десятках, как их называют, "политических тяжеловесов" в партере - от Жириновского до Зюганова...
       Не приехал "сам", обманул. Другие дела государственные нашлись.
       А бомонд, почитай, до обеда мучился, каждый лично себя "самому" засвидетельствовать надеялся. Сначала речи с трибуны говорили. Потом из президиума поочередно за кулисы потянулись. У них там, со времен Политбюро специальная комната с закусками и чилийскими винами оборудована. Стакан примут, бутербродом с икоркой зажуют и опять - в Президиум.
       Сам я за кулисами не был. Меня вкупе с Зюгановым и Жириком, равно, как и других "людей партера", туда не допустили, и справедливо, на всех ни вина, ни закусок не хватит. А вот Президент моего концерна, господин Лилиус, как главный спонсор мероприятия, размялся "красненьким" в элитном закулисье. Потом, делясь впечатлениями, искренне удивлялся, как это русские министры за десять минут перед докладом на таком ответственном форуме по стакану принимают и хоть бы что.
       Потом, ближе к обеду, слух прошел, что "сам" на дневное заседание не приедет, а вот к банкету, наверняка подтянется, стопку за успех мероприятия поднять. Напряжение разом спало. Президиум опустел до неприличия, да и партер на четверть испарился. На задворках Дворца съездов дружно взревели моторы правительственных лимузинов и чиновные ВИПы дружно отъехали по государственным делам, в надежде вернуться к пяти на государеву стопку.
       Вот это порядок. Вот что значит "твердая рука" и "вертикаль власти". Каждый знает свое место и время.
       В итоге на месте в Президиуме остался один Рыжков, а на местах в партере - люди, которым действительно было интересно обменяться опытом, услышать о том, что нового происходит в нашей энергетике...
      
       У моей компании в фойе свой небольшой выставочный стенд. Похоже, наша экспозиция, представляющая передовые западные технологии в области эксплуатации и обслуживания энергетических объектов, интересна людям. Мне и моему коллеге на стенде Роману Боровских не дают скучать. Подходят специалисты, коллеги-энергетики из России и зарубежья, представители прессы. Вопросы, вопросы...
       Очень часто это знакомые мне лица, люди, с которыми судьба на протяжении четверти века сводила меня по службе в разных уголках моей страны и за ее рубежами.
       Вот Гурген Гургенович Ольховский, членкор РАН, директор Всероссийского Теплотехнического института. Мы не виделись с ним, наверное, лет десять. Но до этих десяти были еще пятнадцать, в течение которых мы вместе плотно работали в отечественном энергомашиностроении, проектировали и строили первую в стране высокотемпературную одновальную газовую энергетическую турбину мощностью 150 мегаватт. Оказывается, несмотря на то, что жизнь в последние годы развела нас, он следит за моими научными публикациями, читал мою последнюю статью в американском журнале, посвященную вопросам дистанционного мониторинга электрических станций. Приятно.
       Вот подошел Карл Шредер. Когда-то, в начале девяностых мы встречались с ним в Берлине на турбинном заводе компании "Сименс". Сейчас Карл работает на германский концерн "Бабкок", директор по России, поставляет энергетические котлы на наши электростанции.
      
       ...Все-таки как тесен наш "энергетический мир". В середине восьмидесятых я, будучи в одной из первых своих загранкомандировок, попал на знаменитую в то время голландскую электростанцию комбинированного цикла "Хемвег" под Роттердамом. Разговорился с инженером станции Билом Хайнцем. В процессе технической дискуссии, когда в споре мы оба начали сыпать именами и аргументами известных мировых специалистов в области энергетики, он неожиданно пошутил:
      
       - Знаешь, в нашем деле нет смысла спорить. Нас в мире так мало, что мы давно уже знаем по именам, кто и чего в энергетике стоит, и умеем ценить друг друга. Поэтому, если ты вдруг окажешься без копейки денег где-нибудь, скажем, в Торонто, смотри в небо, ищи трубу электростанции и иди на нее. Скажи, что ты энергетик из России и тебе всегда помогут...
      
       Разумеется, я не склонен относить этот своеобразный комплимент на счет собственной персоны, но то, что российских специалистов в области энергетики знают и уважают во всем мире, это правда, и очень приятная для меня правда...
      
       А вот этого человека я особенно рад видеть на кремлевской тусовке. Академик РАН Олег Николаевич Фаворский. Боже мой, сколько ж мы с ним не виделись? Почти двадцать лет. В конце восьмидесятых, когда Фаворский возглавлял газотурбинный комитет Академии наук, жизнь свела нас на одном из научно-технических советов Академии. В то время группа специалистов ЛМЗ решала серьезнейшую проблему защиты лопаток газовых турбин от высокотемпературной коррозии. Существовало несколько подходов к решению проблемы, за которыми стояли различные научные школы и авторитеты. Мы, заводские специалисты совместно со специалистами Киевского Института электросварки им. Патона, видели решение в применении специальных электронно-лучевых защитных покрытий. Но это надо было еще доказать, убедить Госкомиссию и крупнейших ученых страны в надежности и экономичности метода. Тогда академик Фаворский поверил в наш метод, поддержал идею и нас, группу молодых ученых и специалистов. В результате, наша работа была представлена к Государственной премии СССР, а с Фаворским у меня лично завязались теплые дружеские и деловые отношения.
      
       Постарел, Олег Николаевич. Сухонький, седенький, как лунь, но - бодрячком, все еще служит в Академии Наук. По старой памяти спрашивает, как там у нас на заводе? Как Бодров, как Шевченко? Как твои литературные дела? (когда-то я подарил ему пару своих ранних книг, помнит, однако)...
      
       О чем вы, Олег Николаевич? Нет уже на заводе ни Бодрова, ни Шевченко. Другие времена, другие имена. За десять лет, почитай, четвертый хозяин у завода сменился, и каждый приходил со своей "командой менеджеров".
       Так, что я и сам уже несколько лет, как ушел с завода. Предложили неплохую должность и содержание в скандинавском энергетическом концерне "Фортум", вот от него и на форум приехал.
      
       Да разве все двадцать лет расскажешь? Разве что самое-самое, да за чашкой кофе...
      
       Мы идем с ним в кремлевский буфет, и под кофеек я сам для себя пытаюсь размотать нитку памяти, по крайней мере, длиною в семь последних лет, со времен последней точки в предыдущей главе.
      
       Что ж, мне грех жаловаться на жизнь.
       У меня, слава богу, пока еще все в порядке и со здоровьем, и в семье, и на работе. Признаюсь, очередной раз уходя из российской в западную компанию, я много думал, поминая свой предыдущий, не самый удачный опыт работы на швейцарскую фирму "АББ", бесславно ушедшую из России в середине девяностых. Но, похоже, времена, и, вправду, изменились. У моего нового работодателя, финской компании "Фортум" - крупные активы и, как мне кажется, крепкий бизнес в России. И, главное, я работаю в энергетике. Делаю то, чем занимался всю свою жизнь, то, что знаю и умею, и там, где меня знают, и, надеюсь, ценят и уважают мой опыт и знания.
      
       У меня есть возможность ездить по заводам и электростанциям страны, встречаться со своими старыми знакомыми и специалистами (к сожалению, уже немногочисленными), с которыми пройдены мои лучшие годы в профессии. Знакомиться с новыми людьми, идущими в энергетике на смену моему поколению, чему-то учить их и чему-то учиться самому. Мне интересно с ними, и я с удовольствием хочу назвать здесь хотя бы несколько имен сегодняшних, талантливых инженеров, руководителей, например, питерской энергетики: Дмитрий Зайцев и Григорий Ривкин, Эдуард Лисицкий и Игорь Диденко, Саша Сидоров и Женя Комашко...
      
       У меня есть возможность посещать лучшие западные электростанции, знакомиться с передовыми технологиями, говорить и спорить с западными специалистами. Я по-прежнему работаю в Международном комитете по энергетическим машинам, пишу статьи в научные журналы, публикуюсь в стране и на Западе, выступаю с докладами на международных конференциях, представляю свою компанию на высших международных форумах в своей отрасли.
       Мне достаточно комфортно работать в моей новой компании, включая отношения с руководством и коллегами. У нас в Фортуме действительно замечательная, интернациональная команда - русские Саша Грязина и Юрий Маркович, немец Отто Чит и карелка Люба Браун, шведский финн Хейкки Андерсон и коренной финн из Тампере Хейкки Юли-Коверо, которых в силу комплекции мы по дружески зовем Большой и Маленький Хейкки. И мне думается, во всяком случае я очень на это надеюсь, что мой труд, мои знания все еще полезны и моей компании, и моей стране.
      
       Что до работы в литературе, то и здесь всё идет своим чередом. За последние годы у меня вышли три новые книги. Сборник стихотворений "Затевая жизнь сначала" и две книги иронических стихов и литературных пародий "Музы и конфузы" и "Пожар в бане". Я постоянный автор "Литературной газеты", которая достаточно часто публикует мои стихи, рецензии на мои книги, интервью, иронические произведения. А в популярной питерской газете "Вечерний Петербург" у меня ежедневная юмористическая именная колонка - "Музы и конфузы от Александра Ковалева". Одним словом - полноценная жизнь профессионального литератора, в той мере, в которой она может быть полноценной у писателя, который параллельно более тридцати лет служит еще и делу инженерному.
       Не помню, кто заметил: "Полжизни работаешь на свою репутацию, а вторую половину - репутация на тебя". Что-то похожее сейчас происходит и со мною.
       Из Америки, в которой я когда-то стажировался, прислали сертификат, подтверждающий мою научную докторскую степень. Президиум Петровской академии наук и искусств избрал меня сначала членкором, а пару лет назад - действительным членом, академиком ПАНИ. Академия Русской словесности присвоила ученое звание профессора. Коллеги по литературному цеху избрали меня членом Правления Санкт-Петербургского отделения Союза Писателей России. Одним словом, как говаривал когда-то мой незабвенный таганский знакомец Владимир Высоцкий - "Весь в медалях я лежу запакованный...".
      
       Впрочем, я научился достаточно спокойно относиться ко всем этим "знакам признания заслуг", ибо в литературе, равно, как и в любом другом деле - "звание - ничто, имя - все". А до "имени" в той же литературе мне еще ох, как далеко, если это вообще сегодня возможно. Ведь все серьезные литературные имена, которые пока на слуху или еще на памяти читателя, наработаны советским временем, и ни одного - демократическим. Разумеется, я не имею в виду писательниц донцовых-дашковых - эти имена и таланты в русской литературе вне конкуренции и на все времена.
      
       Но, а если без ёрничества, странная это штука - современная литература и сегодняшний ее читатель. К примеру, все, что я многие годы делал в жанре литературной пародии исключительно для собственного удовольствия, и исключительно в свободное от серьезной литературной работы время, вдруг оказалось востребованным читателем и издательствами.
       Конечно, объясняя эту метаморфозу, я делаю поправки на время, на общую коммерциализацию искусства, упростившие вкусы и духовные запросы общества, обрушившие не только тиражи книг, но и культурный уровень читателя с высот русской советской классики до дешевых массовых поделок. Каким смешным и бессмысленным кажется сейчас долгое противостояние так называемых славянофилов и модернистов-западников в советской литературе. Все эти многолетние войны почвенников и западников оказались не более чем ущербными стычками "почечников" и "язвенников". Итог этих войн печален - читатель ушел и от тех, и от других. В выигрыше сегодня практики-коммерсанты - новое племя "проктологов", генерирующих пустое чтиво на потребу. Нет смысла сейчас касаться причин тому способствовавших и продолжающих способствовать, да и не скажу я здесь ничего нового, ибо столько уже всего сказано.
       Но ведь читателя, равно, как и времена - не выбирают. Он такой - каким он стал в результате наших общих "культурно-демократических исканий", и другим станет не скоро, если вообще станет.
       Так что же остается порядочным профессиональным писателям? Келейно читать свои гениальные творения друг дружке и при этом, брюзжа, корить весь мир и власти в тупости, необразованности и нелюбви к истинной литературе? Или все же попытаться поискать путь к читателю? Искать, меняя манеру письма, возможно, жанр, нащупывая то, что было бы ему, читателю, сегодня интересно в море клипового сознания, воспитанного телевидением и ритмом жизни.
       Это трудный, это очень непростой путь, тем более, я не говорю о компромиссах с совестью или о том, чтобы идти на поводу у вкусов толпы. Мне думается, здесь каждый литератор решает сам.
       Что касается меня, то я ищу, и буду искать дорогу к массовому читателю. Пусть - через "хохмы", сатиру, пародии, но через умные "хохмы", интеллигентные пародии, которые, пусть даже в облегченном варианте восприятия, побуждают читателя думать, анализировать, смотреть на жизнь осмысленным взглядом. Я, например, очень горжусь тем, что однажды в Москве, во время записи телеканалом РТР передачи "Смехопанорама", в которую меня пригласили наряду с сегодняшними "телезвездами", умный и интеллигентный писатель-сатирик Виктор Коклюшкин, прослушав мое выступление, сказал: "Это настоящий, интеллектуальный юмор. Правда, им, - показал в зал, - пока ближе и понятнее другое...".
       Очень надеюсь, что это только "пока", и что у меня на пути к сегодняшнему читателю что-то все же получается. Во всяком случае, именно этому я посвящаю свою работу, будучи сегодня редактором юмористических рубрик двух журналов: питерского "Невского альманаха" и американского "Литературного журнала в Атланте". Об этом я говорю и пишу на страницах "Литературной газеты". Это я проповедую, публикуя, наряду с серье6зными вещами, свои сатирические строки в периодике, читая их в популярных юмористических программах Центрального телевидения и на встречах с читателями, отдавая в концертный репертуар Евгению Петросяну и другим известным мастерам эстрады...
      
       И ещё одно. Перед тем, как вернуться в банкетный зал Кремлевского дворца съездов, мне хочется сказать два слова о моих близких, о моей семье и друзьях. Слава богу, за прошедшие семь лет, в моей семье и в семьях моих близких не было серьезных потрясений, не было потерь, все живы и здоровы. Мы с моей женой Галей все также любим друг друга и по-прежнему счастливы вместе. Нашему рыжему "персу" - коту Патрику, который, помнится, едва мелькнул в качестве фигуранта предыдущей главы, теперь восемь лет. Он полноправный, если не главный, член семьи, и особенно обожает летнее пребывание в нашем загородном дачном поместье. Это и понятно. Для Патрика - это родовое имение, а мы с "мамой" при нем только служим: я - газонокосильщиком, "мама" - кухаркой.
       У меня по-прежнему много хороших знакомых и приятелей по службе и в литературе, с которыми я стараюсь поддерживать добрые, ровные отношения. К сожалению, круг настоящих, близких друзей становится все уже. Ушли из жизни два моих друга и литературных товарища. Сначала один из моих литературных наставников, поэт Вячеслав Кузнецов, потом - талантливейший Сергей Дроздов, люди, которых я любил, и которым посвятил немало строк в этой книге. Сегодня у меня из самых близких друзей остался, пожалуй, только один, Володя Добрынин, мой старый заводской товарищ, с которым нас связывают почти четверть века жизни. Как и всегда, Володя и его жена Валя наверняка станут одними из первых читателей этой книги, и я бы очень хотел, чтобы они и другие самые близкие мне люди, по-прежнему, долгие годы оставались моими самыми первыми и верными читателями...
      
       Впрочем, пора возвращаться на "праздник жизни". Время - без четверти пять, и в Кремле дают третий, последний звонок.
      
       Зашелестели эскалаторы, плавно понесли избранных через кордоны спецконтроля из фойе в банкетное поднебесье. Впереди, как и положено, думские депутаты, за ними народ попроще, а в третьей очереди - профессиональные халявщики, люди без приглашений, которые, тем не менее, удивительным образом умеют просачиваться на дармовое угощение и стопку в любые, даже самые высокие застолья. Здоровенный детина-секьюрити едва сдерживает перед эскалатором напор целого хора ряженых казаков. Те дружно кричат "любо", божатся, что их лично звал Рыжков и, наконец, сметают охранника в сторону. Тот, правда, немедленно возвращается на свой пост с подкреплением, но уже поздно, казаки растворились в огромном банкетном пространстве.
      
       А вот этот человек, хоть и без приглашения, идет смело, как к себе домой. Рабочий экс-депутат Шандыбин. Сегодня он никто, на выборах в Думу пролетел. Но как сладка, как удивительно заразна и маняща столичная тусовка, как она ломает людей. Вот и Василь Иваныч, вероятно, весьма даже достойный представитель рабочего класса в недавнем прошлом, пошел по гнилому кругу - банкетствия, приветствия, две корявые фразы в столичную телекамеру по старой памяти и ты опять на коне, прости-прощай родной Брянск. Харизма у Шандыбина весьма приметная, поэтому секьюрити даже приглашения не спрашивает. А Шандыбин по-барски бросает через плечо - "Этот мальчик со мной". Вслед за мэтром, мимо открывшей рот охраны, важно шествует "мальчик" с таким же идеально бритым черепом. Просто паноптикум какой-то. Два Кисы Воробьяниных из "12-ти стульев". Тут бы и Остап без пол-литра не разобрался - кто из них мальчик...
      
       А зал шумит, витийствует. Похоже, "самого" не будет и на банкете. Кресла членов Правительства за "главным" банкетным столом пустуют, а это верный признак. Первыми это соображают думские депутаты первой руки, поэтому без команды начинают глушить дармовую выпивку сразу с двух рук.
      
       Ну, вот. А я, помнится, в одной из глав сокрушался об утрате в стране "правил игры". Ерунда. Всё нашлось, всё сложилось. Каких-то семь лет при "нем" и всё воистину стабилизировалось, всё и все выстроились по ранжиру. Знаем, что кричать на съезде и какой доярке на нем выступить, знаем, что показывать по телевизору, знаем, как делать карьеры, знаем, как из четырех ельцинских олигархов сделать шестьдесят четыре путинских, знаем, даже кого выбрать следующим Президентом. Правда, не знаем, зачем при этом надо было страну разваливать, Кавказ тротилом "мочить", заводы рушить, отнимать народное добро у миллионов и отдавать сотне проходимцев, зачем по миллиону сограждан в год без войны на погосты отвозить, но это уже мелочи...
       Кстати, а этот стул, на котором я сижу за "главным" столом, не "его" ли? Надо бы разузнать поточнее. Если "его", мне ж тогда целый год одно место мыть нельзя.
      
       Фу, господи, и придет же такое в голову. Спиртное, брат, спиртное...
      
       Впрочем, спиртное одинаково бодро действует и на писателей, и на депутатов, и на прочих делегатов форума.
       Казацкий хор, дружно покричав "любо" главным тостующим, теперь радует народ своим песенным репертуаром. А народ между второй и третьей официантской "разноской" "пошел в народ" - чокаться, общаться, перекуривать, разминать ноги.
      
       У меня в кармане звонит телефон. Это мой босс из Хельсинки - Большой Хейкки. Работа - есть работа.
       - Как дела? Как все прошло?..
       - Отлично, Хейкки! Наши взяли Кремль - все пьют турбинное масло компании "Фортум"...
      
       Хорошо сидим!
       Сидели бы дальше, но пора. Нам с Романом сегодня "стрелой" - в Питер.
      
       Уже в гардеробе, принимая с крючка пальто и кепку, обнаружил за спиной экс-депутата Шандыбина. Он поманил нас с Романом пальцем и шепотом заговорщика произнес:
       - А банкет-то - дерьмо, ребята. Да, между прочим, чего ты там Рыжкову с Савицкой раздавал? Какие бумаги?
       Бдит, Василь Иваныч, зоркий наш сокол, все под рабочим контролем держит.
       - Да, вот книжки им свои подарил, смешные. Для вас тоже одна осталась. Хотите, подпишу?
       Василь Иваныч смешные книжки любит и хочет, чтоб я подписал. Я подписываю. Мы обнимаемся на прощание, любовно похлопывая друг друга по плечам, и расстаемся весьма довольные друг другом в частности и жизнью в целом...
      
       А за Кремлевскими башнями шумит московский апрель. Рвут воздух вдоль Манежа клаксоны дорогих новорусских авто, слепит глаза неон шикарных витрин от Диора и Гуччи, тонко, чуть заметно пьянит аромат набухших почек Александровского сада.
       Завтра я вернусь в свой родной Питер. Сойду на платформе Московского вокзала и не торопясь пойду по утреннему, весеннему Невскому в сторону своего офиса на Большой Конюшенной. Жизнь продолжается.

  • Комментарии: 1, последний от 06/05/2021.
  • © Copyright Ковалёв Александр Николаевич (alex-kovalev@mail.ru)
  • Обновлено: 30/12/2010. 457k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 7.18*5  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.