Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
АТТРАКЦИОН
Избранные
стихотворения
и поэма
ВОСПОМИНАНИЕ
О СТАРОМ ЦИРКЕ
ЭТОТ ГОРОД
Этот город родных паровозных гудков,
этот город облазанных чердаков,
где по улицам в детстве гонял босиком,
этот город, он мне не знаком,
не знаком.
Этот воздух, пьянящий настоем акаций,
переулки, которые все еще снятся,
этот дом с потемневшим
зеленым фронтоном -
неужели мы были когда-то знакомы?
Но ведь было же,
было последнее лето,
и еще не совсем обветшали приметы:
я еще узнаю их, пусть даже с трудом,
этот август и сквер,
этот клен под окном,
этот парк,
где еще не совсем, не совсем
отвертелась знакомая мне карусель...
Просто время прошло.
Просто это бывает -
мир однажды из старых примет вырастает:
из свистков маневровых,
патефонных страданий,
из таких непременных в каждом доме гераней.
Так апрель вырастает из первых проталин,
города вырастают из бывших окраин.
Так однажды -
и это всегда неизбежно -
вырастаем мы сами из детской одежды.
Просто все совершилось
по известным законам:
мы знакомы, мой город, и мы не знакомы.
Мы уже не близки, но еще не чужие.
Мы все те же,
и мы уже оба другие -
с сединою в висках неожиданно ранней,
с этажами модерн, где не знают гераней,
где теперь непременны
транзисторы на подоконниках...
Мы знакомы? Что ж, верно.
Давай еще раз познакомимся.
СКВОЗНЯКИ
Переулочек был куцый -
шириною в семь шагов -
невозможно разминуться
паре встречных сквозняков.
Но зато вполне за ветер
можно было здесь сойти.
И, наверное, все это
понимали сквозняки.
То-то было шума, свиста,
битых стекол, сдутых крон...
Ведь сквозняк всегда неистов
там, где в роли ветра он.
Я - из переулков этих
шириною в семь шагов,
где всегда умели ветер
отличать от сквозняков.
Я - из переулков этих,
где лукавить - не с руки,
где приемлют свежий ветер,
ненавидят сквозняки.
ПАТЕФОН
Синий ящик патефона
среди хлама в гараже
вдруг напомнил
время оно,
невозвратное уже.
Крутанул рычаг манящий,
пыль с пластинки старой смёл.
Вот так штука! -
чудо-ящик -
заскрипел себе,
пошел.
И качнулся воздух гулко,
будто хриплая игла
проскрипела в закоулке,
где давно покой и мгла.
Там, где тускло и невнятно -
чьи-то лица,
имена...
Там, где память невозвратно
время оно замела.
ВАЛЕНКИ
1
Что забылось, что осталось -
память не всегда верна.
Помню музыка старалась
из раскрытого окна.
Мы рассаживались чинно
от окна наискосок.
Мы кричали: "Эй, Калиныч,
крутани еще разок".
И Калиныч для близиру,
поворчав на нас чуток,
открывал окно пошире
и крутил еще разок.
На коляске инвалидной
он катил к нам из избы.
(Он ворчлив был только с виду,
а не с виду - добрый был.)
Мы делились с ним махоркой
и давали прикурить.
Мы подтягивали хором:
"Чем подарочки носить..."
Он вступал с певицей первым.
Он фальшивил, мы - за ним.
Он вздыхал: "Берет за нервы!
Может, снова повторим?"
Мы кивали без заминки -
мол, согласны, старина...
Патефонная пластинка
у него была одна.
2
Что забылось, что осталось,
что и вовсе не сбылось...
Ах, как та зима старалась
землю выстудить насквозь!
Мы бежали в школу рысью.
Я был первым на бегах.
Валенки носили в мыслях,
а опорки - на ногах.
Кто-то был в кирзе, а кто-то
был с бахилами в ладу.
У меня имелись боты
на резиновом ходу...
3
Что осталось, что забылось,
что-то вспомнится еще...
Как-то так само случилось -
он позвал и я зашел.
Пахло щами, керосином,
дуло в щель через порог.
На скамье сидел Калиныч,
свесив вниз обрубки ног.
А пониже, цвета стали,
необычной новизны,
чудо-валенки стояли
там, где ноги быть должны.
А Калиныч глянул бесом
и с усмешкой пробасил:
"Вот, прислали из собеса,
я маленько разносил.
Так что обувь я проверил,
ты не сомневайся, брат.
Ты б примерил..."
Я примерил.
Оказались в аккурат...
... Что забылось, что осталось -
это присказка одна.
Помню, музыка старалась
из раскрытого окна...
ВЕЛОСИПЕД
От вокзала до кино "Победа",
с уговором не порезать шин,
Филин за прокат велосипеда
брал по-свойски - гривенник с души.
Мишка Филин не ломал комедий -
все-таки у нас был двор один -
он, не пересчитывая меди,
мне совал прищепку для штанин.
И, перехватив тугой прищепкой
свой видавший виды, тертый клеш,
я со старта брал легко и крепко,
так, что Филин ахал:
- Цепь порвешь!
Ветер пел и весело и складно,
сердце билось чаще во сто крат -
до кино "Победа" и обратно -
триста метров счастья напрокат.
Филин вел себя весьма тактично,
Мишка понимал в клиентах толк.
Вытряхнув всю скудную наличность,
он кивал мне:
- Ладно, можешь - в долг.
Сердце учащало бег стократно,
ветер обжигал со всех сторон...
Но совал прищепку я обратно:
- В долг не езжу. У меня - закон.
И потом, мне тоже, между прочим,
батя новый "велик" обещал...
Мишка смачно сплевывал:
- Как хочешь.
Я тебе по дружбе предлагал.
... Он катил, разбрызгивая лужи,
я поодаль брел домой пешком.
И стояло в горле слово "дружба" -
жесткое, похожее на ком.
* * *
Эти улочки -
что вспоминать -
в бело-розовом свете акаций:
так легко было в них заплутать,
так легко навсегда затеряться.
Эти улочки -
что говорить -
с облетевшей вчерашней листвою:
и без них умудряемся жить,
и к другим прикипаем душою.
Но, наверно, такая юдоль
у покинутых улочек детства,
чтоб, пройдя поперек их и вдоль,
никуда от них больше не деться.
ВОСПОМИНАНИЕ
О СТАРОМ ЦИРКЕ
Ах, эта милая округе
афиша цирка шапито,
где мчалась всадница по кругу
в трико червонно-золотом.
Где сквозняки входили в щели
брезентовых, непрочных стен.
Где, замирая, мы глядели
под купол лучшей из арен.
О, как давно все это было -
теперь припомнит мало кто.
С фанерной тумбы время смыло
афишу цирка шапито.
В круговороте обновленья
не сосчитать таких разлук.
Глядят иные поколенья
в арены капитальный круг.
И, замирая от испуга,
опять следят с открытым ртом,
как мчится всадница по кругу
в трико червонно-золотом.
РЯДОМ С ТИХИМ ГАЗЕТНЫМ КИОСКОМ
У киоска, что рядом со школой,
где торгуют "Вечеркой", "Футболом",
"Огоньком" и газетою "Труд",
в лыжной куртке из синей болоньи,
согревая дыханьем ладони,
кто сегодня стоит на ветру?
Он идет сюда снова и снова
каждый вечер в начале шестого -
перед самым последним звонком,
чтобы лишь проводить ее взглядом,
потому что он учится в пятом,
а она, к сожаленью, - в шестом.
Впрочем, дальше вы знаете сами,
ибо в этой классической драме
с удивительно грустным концом
вы и сами играли когда-то,
потому что тогда были в пятом,
а она, как известно, в - шестом.
Рядом с тихим киоском у школы,
репетирую старые роли,
поколение входит в игру.
Присмотритесь с улыбкой к подмосткам -
рядом с вашим газетным киоском
кто сегодня стоит на ветру?
КИНОИЛЛЮЗИИ
Мальчик в курточке модного кроя -
руки - в брюки, походка легка - ,
очарованный киногероем
заграничного боевика.
Он идет сквозь густеющий вечер
в заафишную вязкую тьму,
и красавиц рисованных плечи
светят в сумерках только ему.
Он проходит своим переулком,
напружинен, отважен, рисков,
и разносится в воздухе гулком
дробный вызов его каблуков.
О, как сладко, играя фартово,
с безрассудством тринадцати лет,
принимая себя за другого,
"из-за пояса рвать пистолет"...
Мальчик в курточке модного кроя
из знакомого мне городка,
очарованный киногероем,
он не знает, не знает пока,
что давно уже ведомо многим,
но покуда не понято им:
Ах, как горько бывает в итоге
становиться собою самим.
СНЫ
Я помню сон.
Мне снился остров дальний,
где по утрам беспечно пели птицы,
и дом дремал под рыжей черепицей
в ограде тополей пирамидальных.
Я помню май,
поправший все прогнозы, -
неистовый, ликующий, духмяный.
Я просыпался сумасшедше рано,
в шестом часу,
и все казалось поздно.
Казалось, все давно уже случилось:
роса упала, и сирень раскрылась,
мир без меня отпраздновал рассвет...
Как страшно опоздать
в шестнадцать лет.
... Еще был сон.
Зачем-то снилось лето,
где по утрам поют все те же птицы,
и дремлет дом под рыжей черепицей,
и мне не страшно опоздать к рассвету.
Июль, и все давно вошло в привычку.
Мне скоро тридцать
(как-то даже странно),
и я встаю не поздно и не рано -
к удобной ежедневной электричке.
Будильник, чайник на электроплитке,
сто метров от платформы до калитки -
все до минут сложилось, утряслось...
Но где-то глубоко,
я это знаю,
живет во мне, как отголосок мая,
все тот же майский,
въедливый вопрос:
Ну хоть к полудню я не опоздаю?
И, словно девушка из врубелевской рамы,
вслед из окна с надеждой смотрит мама,
такая же, как в мае,
молодая.
* * *
Еще в природе
не в чести оранжевый,
еще на рынках зелень нипочем.
Но что-то переменится однажды,
накатит ярко-рыжим колесом.
И все вокруг закрутится-завертится
в стремительной осенней карусели.
И все само собою переменится
в каких-то две неполные недели.
И только мы,
уже в который раз,
обмануты своей непогрешимостью,
не замечаем, что опять без нас
все состоялось,
все уже свершилось:
снялась за бабьим летом паутина,
осина зябко повела плечом...
Вот догорят на клумбах георгины,
и рынок сам рассудит - что почем.
Я ИЗ ЭТОГО ДОМА
Я из этого дома напротив,
я из гулких его подворотен.
Это мне за сто метров уже
сквозь промытые стекла до блеска
машет синим крылом занавеска
из окна на втором этаже.
Это здесь, вдоль стены вперевалку
в коридорах моей коммуналки,
где наставники были шумны,
я разучивал снова и снова
первый шаг свой и первое слово,
то, с чего начинаемся мы.
Я из этого дома на Рижской,
где учились отнюдь не по книжкам
в дерзких послевоенных дворах.
Где скулить и ловчить не умели,
где однажды и разом взрослели,
созревая порой впопыхах.
Это я в старом доме напротив
в выпускном темно-синем шевиоте,
в остроносых ботинках "ковбой",
повторяю в тот вечер упрямо:
"Я вернусь, я вернусь еще, мама.
Но не век же мне рядом с тобой".
А потом, молодой и нарядный,
громко хлопаю дверью в парадном,
растворяюсь в ночи без следа.
Я иду, каблуками качаю
и не знаю, не знаю, не знаю,
что ушел из него навсегда.
Я из этого дома, в котором...
Это я - по чужим коридорам
то "общаг", то казенных хором.
Это я то в Норильске, то в Братске,
то в балке, то в палатке солдатской
вспоминаю не часто о нем.
Это я сквозь пространства глухие
номера набираю чужие,
чью-то память, боясь обмануть.
Из гостиниц Нью-Йорка и Рима
письма шлю не на Рижскую, мимо:
мол, успею, черкну как-нибудь.
А потом, как всегда, забываю.
Вновь куда-то спешу, улетаю,
мчусь по свету в ночных поездах,
чтобы где-то - на Рейне, на Лене -
вспомнить, вспомнить всего на мгновенье
и увидеть до боли в зрачках:
Я из этого старого дома,
где еще меня любят и помнят.
Это мне за сто метров уже
сквозь промытые стекла до блеска
машет синим крылом занавеска
из окна на втором этаже.
Я СМОТРЕЛ В НЕБЕСА
* * *
Похолоданье.
У природы
свой календарь и свой каприз.
Ну что ж, сливай, водитель, воду,
лей в радиатор антифриз.
Похолоданье.
Раньше срока -
дожди со снегом пополам.
В домах привычная морока -
законопачиванье рам.
Похолоданье -
оправданье
прогнозов и чужих надежд,
всемирный праздник одеванья
пронафталиненных одежд.
Похолоданье -
гибель тлена,
из наших окон новый вид
и ощущенье перемены
в чуть-чуть густеющей крови.
* * *
Вдруг ночи сделались тесны,
в мгновенье ока тают.
И мне уже не снятся сны,
в которых я летаю.
А снятся рельсы на снегу
и поезд - вдоль, по краю.
И я бегу за ним, бегу,
и вновь не успеваю.
Как будто продолженье дня,
бессмысленное, злое...
И я подумал: блажь, фигня,
наверно, возрастное.
Пройдет.
Охолони душой,
не ты один - про это.
И к полке книжной подошел,
и с полки снял поэта.
Открыл, уверенной рукой
перевернул страницу
где "Вечный бой"...
И все ж, покой,
хоть изредка, но снится.
АТТРАКЦИОН
С.Дроздову
Желающих - хоть завались...
В лубочном, ярмарочном блеске
набором самых разных лиц
торгуют в бойком королевстве.
Давай завалимся и мы
в заезжий смех.
Товар расхожий -
аттракцион из Костромы.
Почем у них сегодня рожи?
В цене куриного яйца? -
могли бы заломить и круче.
Необязательность лица -
какой товар на свете лучше?
Вот этот, желчный, словно тать,
старик с худобою изгоя,
а в зеркале, ни дать - ни взять,
вальяжный франт с полотен Гойи.
А рядом с цинковым ведром
бочкообразная торговка.
Ах, как бедром поводит ловко,
изящней юной Жирардо.
Барышник с кротостью скопца,
монгол с округлым совьим оком...
На выбор тридцать три лица -
за гривенник поврозь и оптом.
...Два выжиги, два хитреца,
давай и мы в созвездье ярком
отыщем нужных два лица:
я - Алигьери,
ты - Петрарки.
Давай и мы, как тот старик,
не горбясь,
высоко и прямо
пойдем, неся свой новый лик
над склочным ярмарочным гамом,
чтоб на мгновенье, словно блиц,
смутить толпу не трубным звуком -
сияньем звездным наших лиц
ценою гривенник за штуку.
МУЗЫКАНТ
В старом клубе, где между сеансами
пьют ситро и стоят у гардин,
в черном фраке с бортами атласными
он выходит к роялю один.
Он садится с поклоном на краешек
полированной жесткой скамьи,
и старательно трогает клавиши
каждый вечер с пяти до восьми.
Он играет из Листа и Шуберта
под галдеж и буфетный трезвон.
Не беда, что почтенная публика
не оценивает имен.
Не беда, если вовсе не вежлива,
и в награду тебе - ни хлопка.
Он сыграет ей Грига и Гершвина,
как всегда, до второго звонка.
А когда тишиной занавесится
на последний сеанс кинозал,
он присядет за стойку к буфетчице,
тихо спросит:
- Ну, как я играл?
И она, сняв передничек с кружевом,
примет с легкостью на душу грех
и ответит:
- Я просто заслушалась,
ты сегодня играл лучше всех.
ПРИЛУКИ
В сонном городе Прилуки,
вызывающе чужой,
я гуляю - руки в брюки -
по центральной мостовой.
Мимо бани, мимо чайной,
мимо выцветших витрин.
Мимо глаз провинциальных
из-за тюлей и гардин.
Мимо почты и конторы,
и продмага номер пять.
Мимо девушек, которых
вряд ли стану вспоминать.
Я иду, беспечно ровен,
чуть кося из-под ресниц,
на два дня командирован
из блистательных столиц.
В модной кожаной тужурке,
в новом импортном кашне.
В тусклом городе Прилуки
очарованы вполне.
Я иду себе, шагаю,
независим, как Персей...
И не знаю, и не знаю,
то, что через пару дней,
не почувствовав разлуки,
память не обременя,
в дальнем городе Прилуки
вряд ли вспомнят про меня.
ЦЫГАНКА
В. Добрынину
На скамье у вокзала,
чтобы ночь скоротать,
мне цыганка гадала -
не за деньги, за так.
От ночных полустанков
мимо мчались огни.
Говорила цыганка:
"Придержи, не гони.
Что с того, что бродяжил,
жил взахлеб, торопясь?
Трех целковых не нажил,
хоть рукою и князь.
А ведь мог жить иначе, -
мне б такую ладонь,
красивее, богаче,
при княжне молодой.
Сам в шелках, да в атласе,
на коне вороном..."
Я не верил, смеялся,
говорил:
"Всё вранье".
А она, вдруг состарясь
как-то не по годам,
отвечала:
"Эх, парень,
кто бы мне погадал.
Я ведь тоже когда-то,
молода и горда,
говорила гадалкам:
"Всё вранье. Лебеда".
Пела вольною птицей
от зари до темна,
родниковой водицей
напилась допьяна.
А когда протрезвела -
ни угла, ни родни.
Жизнь прошла-пролетела,
словно эти огни.
И осталась до гроба
только в небе звезда,
только эта дорога -
в низачем, в никуда.
Только память о старом,
да и та - решето.
Хоть гадаю задаром,
да не верит никто..."
И плыла иностранкой
полночь из-за горы,
и молчала цыганка,
и неслись фонари
вдоль холодных откосов
мимо нас, хоть кричи.
И дымил папиросой
я в той давней ночи.
* * *
Пережить бы критический возраст,
оказаться на том рубеже,
где - больней,
отвратительней подлость,
но обиды терпимей уже.
Где не в спешке,
не вдруг,
не на ощупь,
и не под шепоток со спины
с каждым днем и яснее,
и проще
пониманье добра и вины.
Где по-прежнему нет и в помине
ни удач,
ни в кармане гроша...
Но смиренней, чем прежде,
гордыня,
но просторней, чем прежде,
душа.
* * *
От платформы вечерней
отойдут поезда.
Сединою по черни
следом канет звезда.
И до утренней просини
в обжигающих сполохах
на холодном откосе
будут гаснуть осколки.
А с зарей, как положено,
в желтой робе рабочей
вдоль откосов ухоженных
прошагает обходчик.
И привычно и просто,
чуть замедлив свой шаг,
разметет по откосу
остывающий шлак.
АРБАТСКОЕ СОЖАЛЕНИЕ
Памяти Б.Ш.Окуджавы
Ах, как жаль, что не мне этот жребий -
проживать у Арбатских ворот.
Больше просини было бы в небе,
был бы в жизни иной поворот.
Я б радушней поэтов столичных
москвичам и приезжим подряд,
не считаясь с пропискою личной
свой раздаривал редкий талант.
В каждой улочке гость долгожданный,
не таящий щедрот до поры,
я от Бронной до Новобасманной
расписал бы зарею дворы.
Я бы, кисть окуная соболью
по утрам в городской листопад,
описал бы, с какою любовью
мы проходим по нашей Тверской.
Не в джинсе, в пиджачишке буклежном,
узнаваем и всеми любим,
о, какие бы песни прилежно
я слагал горожанам моим.
Я б делил с ними радость по-братски,
от несчастий стерег их покой...
Ах, как жаль, что с пропиской арбатской
до меня это сделал другой.
ЛЕДОХОД
Все же есть еще в природе
неизбывный,
Божий дар -
снова время ледохода,
обгоняя календарь,
тусклых будней
ход нарушив,
в стылом городе моем
берега скоблит
и души
очищающим ножом.
Не обман,
не наважденье -
Слава Богу, дождались!
И с восторгом населенье
с парапетов смотрит вниз -
не мигая, наблюдает,
как сомнений зимних лед,
уплывает,
уплывает...
Все никак не уплывет.
КАК ВСЕ
В. Рекшану
Кто-то рискнул
на крутом вираже -
кровью умылся на встречном ноже.
Следуй по правой, своей полосе.
Делай, как все.
Делай, как все.
Клинит рули и
бессилен мотор -
что же ты шторму наперекор?
Жмись, как другие бортом к косе.
Делай, как все.
Делай, как все.
Срезалась связка
и в бездну - со скал.
Горький итог, ты иного искал?
Мог бы, как все - по траве, по росе...
Ну почему
ты не хочешь, как все?
И, сквозь хорал
осуждающих труб,
из глубины окровавленных губ,-
эта великая наша вина
всех поколений,
во все времена,
движущий миром,
беспомощный вздох:
Делать, как все?,
я хотел,
но не мог.
АШТАР
(Аштар - по одной из восточных легенд - голубая звезда славы)
"Когда б вы знали из какого
сора растут стихи..."
(А. Ахматова)
В той земле, где от лета до лета
не роняют листвы дерева,
чужедавней историей этой
поделилась со мною молва.
Как, родные пределы покинув, -
кто посмеет их в том упрекнуть, -
три поэта, три юных акына
за звездою отправились в путь.
Долго ль шли они или не очень,
в те, а может, в иные края,
но звезда с каждым шагом воочью
приближалась, все ярче горя.
И однажды в ночи соловьиной,
погасив все иные огни,
опустилась над ближней долиной -
только руку к звезде протяни.
И сказали тогда три акына,
со звезды не сводя жадных глаз:
"Так и быть, люди этой долины
пусть решат, кто искусней из нас".
Каждый славен был собственным даром,
каждый был в сочинительстве спор,
и с рассветом три юных дутара
благородный затеяли спор.
О, как дружно старались акыны,
как талантлив был каждый куплет.
Но весь день промолчала долина -
ни словечка, ни звука в ответ.
Только шорох иссохшейся глины
под тяжелой мотыгой стальной,
да горбатились потные спины
в борозде до звезды голубой.
Ночь пришла, и умолкли аккорды.
И промолвил один из троих:
"Что ж, паситесь, глухие народы,
не для вас мой божественный стих.
Ваш удел - ковырять вашу глину,
мой - из глины творить волшебство...".
И ушел навсегда из долины.
И с тех пор не видали его.
Только слышали как-то в округе,
будто он да с десяток других
все "творят волшебство" друг для друга,
алча хлеба народов глухих.
Верны слухи, не верны ли эти,
не о них впереди разговор.
Ночь пришла, и опять на рассвете
два поэта продолжили спор.
О, как сладок был голос акынов,
как отточен был стих молодой.
Но опять промолчала долина
до вечерней звезды голубой.
И промолвил один из них: "Боже,-
в обступившей ночной тишине, -
я старался, как мог, но, похоже,
голубая звезда не по мне".
Он дутар свой за плечи закинул,
он на память не взял ничего.
Просто тихо ушел из долины,
и с тех пор не видали его.
Только слышали - кстати ль, некстати,
что поет во дворце для царей,
будто звезд у него на халате
больше, чем на планете морей.
Счастлив, нет ли, кто знает об этом?
Только он и расскажет один...
Снова минула ночь, и с рассветом
тронул струны последний акын.
О, какие звучали рулады,
как им вторил аккорд неземной.
Но опять - лишь молчанье в награду,
ни лепешки, ни смоквы гнилой.
Сколько дум от благих до бунтарских
передумал акын под звездой...
А к утру спрятал в скалах дутар свой
и со всеми пошел бороздой.
Он мотыжил до одури глину,
горбил спину в полуденный жар.
А ночами над спящей долиной
шелестел его тихий дутар.
Он давно не лелеял надежды
быть услышанным чудо-звездой.
Но о чем-то неведомом прежде
пели струны теперь под рукой.
Что за тайна вошла в его песни,-
он и сам ее не понимал.
Угасала звезда в поднебесье,
а дутар все звучал и звучал...
А когда он спустился под утро
к золотистому краю полей,
он увидел их, сильных и мудрых
хлебопашцев долины своей.
И один из них - тех, что постигли
мудрость жизни под небом Аштар,-
взял из рук у поэта мотыгу
и вернул ему в руки дутар.
И, не ведая сути глубокой,
каждый, кто его песни любил,
положил перед ним свою смокву
и лепешку свою преломил.
Я СМОТРЕЛ В НЕБЕСА
Я смотрел в небеса,
запрокидывал голову.
Облакам и пернатым
я клялся в любви.
Но шепнули мне как-то:
- Все тучки да голуби?,
ну а что, как споткнешься,
да лоб зашибешь до крови.
Я тогда посмеялся
над вещей напраслиной.
Но живет с нами рядом
не только любовь.
И однажды на том
шепоточке участливом
поскользнулся, да так,
что всю голову - в кровь.
В поднебесье с тех пор
я освоился здорово,
и сегодня без страха
стою на краю.
Перед тем, как поднять
свою битую голову,
я смотрю себе под ноги,
ох, как смотрю.
Я давно стал другим -
переплавлен, как олово,-
но все чаще вздыхаю
по тем временам,
где когда-то я мог
запрокидывать голову
без раздумий к моим
молодым небесам.
БАЛЛАДА О ПЯТАКЕ
Смех и слезы вперемешку -
черно-белое кино.
То "орел", то снова "решка" -
середины не дано.
Я попробовал когда-то
жить по логике иной,
хоть ложился диск щербатый
однозначной стороной.
Я бросал пятак иначе,
над землей вертел хитро.
Падал он то ниц, то навзничь,
но ни разу - на ребро...
Тот пятак храню доныне,
хоть и понял я давно:
это только сны цветные,
жизнь - двухцветное кино.
Я теперь предпочитаю
жизнь не ставить на ребро.
Пятаки свои бросаю
только в щелочку метро.
Пусть попробуют другие
в ком азарт еще живет -
молодые, продувные -
вдруг кому-то повезет.
КОРНИ
Вдруг полночью питерской, белой
привиделось, кровь леденя,
летящее белое тело,
летящего степью коня.
Проснулся в сознанье мятежном -
откуда тот сон залетел?
Я степью не хаживал прежде,
в седле отродясь не сидел.
Тот стебель под корень отхвачен -
не сыщется даже жнивья.
Последние песни казачьи
отпели мои дедовья.
На кольском, чужом полустанке,
обочь от колючих оград
последние шапки-кубанки
с дядьями в могилах лежат.
Другие слова и мотивы
поет, собираясь родня.
Откуда же белая грива,
летящего степью коня?
...Так думалось мне одиноко
в ту долгую белую ночь.
А ночь суетилась у окон,
пыталась, как прежде, помочь.
Но в жилах - скажите на милость,
откуда?,
с какой стороны? -
кровиночка странная билась,
привычные путала сны.
Я ДОМОЙ ПРИЕДУ С СЕВЕРА
Я домой приеду с Севера,
надышавшись тундрой вволюшку.
Принимай меня, неверного,
моя верная сторонушка.
Я с улыбочкою глянцевой
на перрон сойду решительно -
вот он, я, родная станция,
кореша мои и жители.
Мне и вас увидеть весело,
коли нет братана с шурином.
У меня дружок - одесную,
у меня дружок - ошуюю.
У меня карманы полные.
Мы сейчас в кабак завалимся -
радости разделим поровну
и взаимно попечалимся.
Расскажу без околичностей,
кореша мои бедовые,
как внучата культа личности
мерзлоту грызут ледовую.
На каких пластах и уровнях,
под каким серпом и молотом
залегает жидкость бурая,
что зовется черным золотом.
Под какие плакал клавиши,
по каким молился требникам.
На кого сменял вас, давешных,
и почем теперь серебренник.
Да и вы души не тискайте -
все, как есть,
без всяких нежностей:
где мои родные-близкие,
с кем подружки мои прежние.
Воздавайте полной мерою
за житье мое паскудное.
Я домой вернулся с Севера,
не жалейте меня, блудного.
* * *
Ветер листья перетасует
и небрежно швырнет во дворе.
Он, похоже, один не рискует
в этой самой последней игре.
Отшумели зеленые страсти,
и не важно, кто ставил всерьез -
одинаково битые масти
на руках у осин и берез.
А под небом сырым и косматым,
одинаков и вечен исход -
заплатить увядающим златом
за еще один прожитый год.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Еще так сладко возвращаться...
Но мир, похоже,
стал иным -
уже пересчитать по пальцам
кого люблю,
и кем любим.
Еще не горек дым разлуки,
хотя и горше всякий раз.
Еще так славно -
руки в брюки -
пройтись проездом,
как сейчас,
по улочке родной, горбатой
и отворить в подъезде дверь.
Еще над парком,
как когда-то,
все та же кружит карусель.
И вальс Бостон неутомимо
все также кружит в вышине...
Но девушки проходят мимо
и улыбаются не мне.
* * *
Ещё, чем круче,
тем заветней,
но тем грустней день ото дня.
"Красивый, двадцатитрехлетний..." -
увы, уже не про меня.
Ещё, чем выше,
тем желанней,
но все отчетливей в груди:
мои вершины мирозданья
и перевалы позади.
Ещё под куполом манящим
так ослепительна
звезда...
Но все пронзительней и чаще
смотрю в далекое, туда,
где я над крутизной
запретной,
глотая воздух жадным ртом,
"красивый, двадцатитрехлетний",
карабкаюсь за окоём.
ПРОВИНЦИЯ
КОЛОКОЛЬНАЯ БАЛЛАДА
В городишке, снежком припорошенном,
где крестами полнеба исколото,
на широкой соборной площади
ясным утром казнили колокол.
Был он стар,
весь в рубцах и трещинах.
было дюжим парням приказано -
двое блок на карниз подвешивали,
третий колокол тросом обвязывал.
Был он молод,
но, видимо, с опытом -
он холстину достал из кармана
и язык обмотал,
чтоб - ни шепота,
а потом уже крикнул - Майна.
Колокольня скрипела- пророчила,
блоки пели про жизнь облыжную...
Только колокол ткнулся молча,
безъязыкий, в глухие булыжины.
И дымила толпа папиросами,
Шумно пальцами тыкала в колокол -
Поделом ему, безголосому...
А его - через площадь, волоком.
И тогда -
то ли сам взял натугою,
то ли путы пошли на попятную -
только он закричал поруганный,
загремел всею силой набатною.
Рассыпался то звоном, то рокотом,
заходился обидою тайною...
Но нашелся тот самый, с опытом, -
ломом вышиб язык из гортани.
А потом и другие опомнились,
душу враз отвели всей бригадою:
кто - по матери,
кто - пинком его -
"Чтобы знал, как перечить, гадина".
...И стояла толпа пристЫжено,
и крестилась в сторонке женщина...
А его волокли по булыжинам,
а булыжник был старый, в трещинах.
ФИЗИКИ И ЛИРИКИ
И не то, чтоб карман с прорехами,
и не то, чтобы сучья жизнь -
просто физики тихо отъехали,
просто лирики дружно спились.
А без физиков, да без лириков,
хоть Христа, хоть Иуду спроси,
все равно, что на дно без пузыриков -
скучновато у нас на Руси.
Вот сейчас загулять бы в беспечности -
хоть поминки, хоть праздник души...
Да в любезном моем Отечестве
вместо лириков - торгаши.
ИМПЕРИЯ
(в галерее Русского музея)
В раме черного дерева
под малиновый звон
ликовала Империя
достославных времен.
В орудийных раскатах,
стременами звеня,
молодой император
в небо дыбил коня.
Хоть кокарда, хоть перья -
шапку долу с виска.
Ах, какая Империя! -
не на год,
на века...
Что нам время отмерило
под бесстыжий трезвон -
где ты, чудо-Империя
невозвратных времен?
Обносилась материя,
а уж слава - втройне.
В черной раме Империя
на музейной стене.
ИНОВЕРЦЫ
Как смиряла когда-то
без вины леденя,
неизбежность расплаты -
правда судного дня.
Даже в годы острожьи,
средь колымских неволь
"сукам" помнилась божья
благодать исподволь.
Где ж вы, веры скрижали? -
ложь да деньги в цене.
Или бабы рожали
нас в чужой стороне?
Не жаровней и срамом
за злодейство и ложь -
откупаются храмом
за ворованный грош.
Мразь по моде, рысцою
к алтарю семенит.
И на паперти совесть
бессловесно стоит.
ВОЛЧЬЯ БАЛЛАДА
Это только у вольного воля:
высь у птицы,
леса у зверья
и у житного колоса поле.
Но у каждого доля своя.
Ах, как пахла та воля с откосов,
то полынью, а то чебрецом,
но летел зоопарк на колесах -
только пыль завивалась кольцом.
Только тело привычно и четко
напружинивалось при толчках,
и, расчерченная решеткой,
стыла степь в узких волчьих зрачках.
Сколько было шоссе и проселков,
сколько глаз у чужих площадей...
Воля - вольному, волково - волку -
он давно это знал от людей.
Но однажды в лихом перепутье
отказали в ночи тормоза,
и распались железные прутья,
и полынью плеснуло в глаза.
Как он мчал сквозь спрессованный воздух,
грудью рвал непроглядную тьму.
И высокие синие звезды
путь к свободе чертили ему.
А когда он упал, обессилев,
этой радостной гонкой гоним,
вековечные травы России
тихо-тихо сомкнулись над ним.
Звезды синие блекли на синем,
ветер рвал горизонта края:
- Ты, рожденный в неволе, отныне
стал свободен.
Свободен, как я!
О, как сладко мгновения эти
разрывали рычанием грудь:
- Я свободен!
Свободен, как ветер.
Но услышьте же хоть кто-нибудь...
Но качался ковыль, словно море,
а вокруг - ни друзей, ни врагов
в обступившем безмолвном просторе
без решеток и без берегов.
И тогда с нестерпимою болью
понял он: как ее не лови,
это только у вольного воля,
если воля с рожденья в крови.
Понял с мукой, неведомой зверю,
что не сможет и нескольких дней
без фургона с решетчатой дверью,
и без шумных людских площадей.
День рождался из ветра и хмари.
Лапы сами несли по росе
к той черте, где в бензиновой гари
громыхало родное шоссе.
Вот сейчас тормознут под уклоном,
сеть накинут, и дело с концом.
Но катился фургон за фургоном,
только пыль завивалась кольцом.
И вертелись, вертелись колеса
равнодушно, размеренно так...
И тогда он метнулся с откоса
в раздирающий скрежет и мрак.
... День родился шумлив, озабочен.
Солнце плавило росную стынь.
С окровавленных, пыльных обочин
горько-горько дышала полынь.
ПРОВИНЦИЯ
Провинция - великая провидица
всех завтрашних парламентских забот.
Когда в столицах грозы лишь предвидятся,
провинция уже шинели шьет.
Провинция - привычная провидица,
ей все всегда известно наперед.
Когда в столицах голод лишь предвидится,
провинция уже с сумой бредет.
Провинция - бесстрашная провидица,
когда в страну грядет недобрый гость,
когда в столицах мор едва предвидится,
провинция уже кроит погост.
Провинция - сердечная провидица,
в беде не поскупится, не предаст.
Когда в нужде столица выжить силится,
с себя рубашку снимет и отдаст.
Провинция - тишайшая провидица,
когда ее награда обойдет,
не шикнет на столицу, не обидится,
а дружно стольной славе подпоет.
ПРОМАШКА
Снова в жизни случилась промашка -
перепутан с подъемом уклон.
Шел я к людям - душа нараспашку,
да не тот оказался сезон.
Подивился народ на дурашку.
да по избам - из мерзлых сеней.
Эка невидаль - весь нараспашку
посередке зимы дуралей.
Ну а я повздыхал, да - под горку,
восвояси сквозь холод и глушь.
Знать, и вправду,
в стране моей горькой
не сезон для распахнутых душ.
Знать, и вправду,
не след суетиться,
и себе приказать есть резон:
пережить,
переждать,
перебиться
до иных, подходящих времен.
Так я шел через мрак снегопада,
воротник подымал до ушей.
И себе объяснял все, как надо,
и с собой соглашался уже.
Но щемило и жгло под рубашкой,
билось в ребра у левой руки,
словно что-то рвалось нараспашку
всем сезонам земным вопреки.
ДИКАРЬ
Когда - тысячелетия тому,
костром пещерным развевая тьму,
дикарь, заросший шерстью до скулы,
на равнодушной плоскости скалы,
резцом гранитным
пальцы кровеня,
изобразил крылатого коня,
мне кажется, тогда,
на той крови
взошли побеги первые любви.
Мне кажется, тогда
не та скала -
душа впервые крылья обрела.
Когда тысячелетия спустя,
проектом супердамбы шелестя,
до глянца выбрит,
добела отмыт,
в холодный шурф вложивший динамит
мой соплеменник,
небо кровеня,
развеял в пыль крылатого коня,
мне показалось,
что не камни - в прах,
любовь и нежность
обратились в страх.
Мне показалось -
вовсе не скала,
душа сломала два своих крыла.
БАЛЛАДА
О СЛЕПОМ СОЛДАТЕ
Солдат Петров не слышал о Гомере,
не ведал про судьбу его и славу.
Ему фашист в конце войны отмерил
осколок в десять граммов под Бреслау.
Дивизионный врач осколок вынул,
не лгал, не обнадежил словом лишним.
Заштопал, залатал,
перчатки скинул, сказал:
"Живой, а в остальном привыкнешь...".
И он привык.
Обжился худо-бедно.
Другой без рук, без ног,
и то - "в привычку".
А у него "очки-велосипеды" -
два синих колеса на перемычке.
А у него - ни матери в деревне,
ни женщины в Орле,
ни дяди с тетей...
Через плечо аккордеон трофейный,
а музыка - она везде в почете.
...Гремели поезда на частых стыках.
Послевоенный люд до песен жадный,
срывая глотки в хоровой до хрипа,
просил:
"Ещё-ё! Надбавь, братишка, жару!.."
И он играл, выматывая душу
из черно-белых магдебургских клавиш,
про валенки, про девушку Катюшу,
и про бои под городом Бреслау.
Потом, сойдя под Брестом или Тверью,
он пел другим про "медсестренку Клаву"...
Солдат Петров не слышал о Гомере,
Не ведал ни судьбы его, ни славы.
ПОБЕДА,
ЧТО БЫЛА НЕ С НАМИ
Время вымывает имена,
память поколений гложет плавно,
и уже Великая война
кажется далекой и не главной.
До конца дописана глава,
до седин торжественна окрестность,
и еще так правильны слова,
но фальшивят чуточку оркестры.
А над миром новая весна
пишет жизнь своими письменами...
И уже Великая война,
а за ней Великая страна,
что-то, вроде дня Бородина -
кажется, была совсем не с нами.
* * *
Пора грустить, пора печалиться -
теперь уж в точности проверено -
увы, ничто не возвращается:
ни времена,
ни вдохновение.
А на подмостках рифмы пенятся,
имен без счета напророчено...
Но век серебряный не сменится
ни золотым,
ни позолоченным.
ПОДМОРОЗИЛО
Подморозило и сделалось светло,
Словно не было ни сумерек,
ни хмари,
и в осеннем затяжном угаре
пусть ненадолго, а все же рассвело.
Подморозило и стало так легко,
словно не было ни боли,
ни прощаний.
И из всех преград и дальних расстояний -
лишь мосты над разведенною рекой.
Подморозило, затерло тонким льдом
все обиды, и утраты,
и укоры.
И душа боится оттепели скорой,
как когда-то самых первых холодов.
НА СТЫКЕ ДВУХ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ
На стыке двух тысячелетий
мир не уютен,
и не светел,
и не уверен,
и раним.
Как будто не было
пред этим
стараний прежних
лихолетий
и все еще случится
с ним -
и революции,
и войны,
и лагеря
в колымской пойме,
озера крови,
море лжи...
Но будут зори
на рассвете,
цвести сирень,
смеяться дети...
А человек
надеждой жив.
НАМ ДАНО ИСЦЕЛИТЬСЯ
"Мы ржавые листья
на ржавых дубах..."
(Э .Багрицкий)
Нам дано исцелиться
даже втоптанным в прах.
Мы не ржавые листья
на гнилых деревах.
В нашей роще зеленой,
как ее не руби,
нас еще миллионы
полных сил и любви.
Русь не сделать калекой
и не сдвинуть с опор.
Зря под занавес века
рыщет в роще топор.
Зря расходует порох,
зря отчаянно лжет.
Пострашнее был ворог,
что ж, "и это пройдет".
Нам пора исцелиться,
в нас не злоба,
не страх.
Мы зеленые листья,
на зеленых дубах.
В ПАРКЕ
ОСЕННЕМ
* * *
Я уеду из города Вологда,
потеряюсь в осенней ночи.
Привокзальный
простуженный колокол
отправление мне прокричит.
Эшелон отыграет на стыках.
Через месяц в иной стороне
ни того колокольного крика,
ни другого не вспомнится мне.
Почтальон не напомнит депешей,
телефон о тебе промолчит...
Разве что колокольное эхо
раз-другой потревожит в ночи.
ЖЕНЩИНА ПЬЕТ ЗА ЛЮБОВЬ
Там, где давно меж собой,
чинно расписаны роли,
женщина пьет за любовь
в позднем, вальяжном застолье.
Дым сигарет голубой
вязнет в густом перегаре.
Женщина пьет за любовь -
что за нелепый сценарий?
Господи правый, зачем
ей этот бунт сокровенный
там, где от лживых речей
липнут диваны и стены.
Там, где у алчущих ртов
липки улыбки и взгляды -
боже, какая любовь?
Боже, кому это надо?
Ты же ведь знаешь давно:
в жизни, как в этом застолье -
все за тебя решено,
розданы речи и роли.
Но пред судьбой и гульбой,
глаз повлажневших не пряча,
женщина пьет за любовь!,
и не желает иначе.
... Всходит рассвет на крови,
тускло за стеклами брезжит.
Господи, дай ей любви,
Или хотя бы надежду.
* * *
Когда б...
Ты помнишь: город на двоих,
в огромном небе звезды,
словно блюдца...
Да не сменить ноги,
не оглянуться,
не то, чтоб возвратиться хоть на миг.
Когда б...
Ты помнишь: птичьи голоса
будили нас чуть свет,
лишь солнце глянет...
Да только,
словно старых снимков глянец,
утрачены и эти адреса.
Когда б
упасть в те травы над рекой,
в тот полдень,
полный запахов и света,
и долго-долго думать над строкой,
не ведая,
как быстротечно лето.
ОСЕННИЙ РОМАНС
Этой ночью глухой, безголосой,
сквозь пролом в обветшавшей ограде
я увел синеглазую осень
из чужого, счастливого сада.
В небо тонкие ветви отбросив,
шелестели деревья в досаде -
он увел синеглазую осень
из чужого, из нашего сада.
Под ногами, ворочаясь в росах,
трепетали душица и мята -
он увел, он украл эту осень
из чужого, из нашего сада.
И, качаясь кричащим вопросом,
лунный серп посреди звездопада
повторял -
ну зачем тебе осень
из чужого, счастливого сада?
А она, молода и беспечна,
и еще не похожа на осень,
шла бесстрашно, набросив на плечи
тонкий плащик свой светловолосый.
И шептала чуть-чуть виновато
у щеки моей бледной и стылой -
ты не спорь с ними, милый, не надо.
Ты веди, ты веди меня, милый...
И тогда удивленно и разом
смолкли шелест и ропот над нами.
Лишь каблук мой постукивал рядом
с золотыми ее каблучками.
Да в ночной, настороженный воздух
там, за старой и ветхой оградой,
гулко падали спелые звезды
с горьких крон опустевшего сада.
ГУД ЛАК
Примешь мяч
с сумасшедшей подачи,
в слякоть выскочишь
на каблучках, -
я желаю тебе удачи.
Улыбнешься в ответ -
Гуд лак.
Будним днем на проспекте Стачек
промелькнешь
в голубых "жигулях", -
я желаю тебе удачи.
Просигналишь в ответ -
Гуд лак.
Ушибешься -
в подушку плачешь,
ни кровиночки на губах.
Я желаю тебе удачи.
Тихо всхлипнешь в ответ -
Гуд лак.
Жизнь в минуту переиначишь -
рассмеешься -
какой пустяк...
Я желаю тебе удачи.
Пожелай мне в ответ -
Гуд лак.
ПОСЛЕДНИЙ СНЕГОПАД
Последний снегопад
над переулком кружит.
Приплюснуть нос к стеклу,
что холоднее льда, -
смотреть во все глаза,
как, шлепая по лужам,
еще одна зима
уходит навсегда.
Последний снегопад
так тих, так осторожен,
так запоздало щедр
в канун апрельских дат.
Последний снегопад
души не потревожит:
последний снегопад -
не первый снегопад.
И все-таки всмотрись,
как славен и беспечен
последний снеголёт,
окутавший дома...
Я знаю, ты придешь,
продрогшая, под вечер
и скажешь мне, смеясь,
что кончилась зима.
Что этот снег не в счет,
что он напрасно кружит.
Что через день-другой
проснется лебеда...
А снег летит, летит,
скользит по темным лужам
и, отражаясь в них,
сгорает без труда.
* * *
И снова нам даны в награду
апрель, ликующий зенит,
мостов ажурные ограды,
к воде притесанный гранит.
Античные фасады зданий,
капель, капель на все лады -
прекраснейшее сочетанье
строений, солнца и воды.
Как славно городом весенним
идти вдоль медленной реки,
волнуясь от прикосновенья
к моей руке твоей руки.
И позабыть, шагая рядом,
про то, что дел невпроворот.
И наблюдать беспечным взглядом
стрижей стремительный полет.
* * *
Разве так несут в себе обиду?
Это ж только видимость одна,
даже, если шаг беспечен с виду
и непроницаема спина.
Уходи - пусть тихо,
безответно,
сгорбившись,
не разобрав пути -
но зато до снега,
до рассвета.
Чтоб следа вовеки
не найти.
* * *
Пойдем мимо ветхой ограды
в осенний,
заброшенный сад,
где так упоительно сладок
был первой листвы аромат.
Где в тихой,
тенистой аллейке,
однажды открывшейся нам,
синицы играли на флейте,
приветствуя нас по утрам.
Пойдем вдоль каштанов
и кленов
туда, где у сонной воды,
опавшей листвой заметенной,
теряются наши следы.
Туда, где с душою флейтиста
садовник ещё и теперь
слетевшее золото числит
горчайшей из наших потерь.
ИЛИАДА - 91
Я усну на последней странице.
Я проснусь через тысячу лет.
Те же в сумерках речи и лица,
и в кулисах сиреневый свет.
Те же склоки
и споры до хрипа,
и улыбки у алчущих ртов
обитателей новых Олимпа,
доморощенных злобных божков.
Слезы старые все отрыдали,
а для новых - черед не пришел.
Что так громко грохочут сандалии?,
видно, кованый задник тяжел.
Я усну, да во сне затоскую.
Пальцы плетью тугой леденя,
исхлещу, до крови излупцую
деревянные ребра коня.
Я промчусь над землей, словно птица.
Я столетия в миг покорю.
И проснусь на последней странице,
и тихонечко дверь отворю.
Приподняв от экрана ресницы,
ты рассеянно бросишь:
- Привет...
Разве что-то могло измениться
в этом мире за тысячу лет.
В ПАРКЕ ОСЕННЕМ
В старом парке все тише закаты -
танцплощадку замел листопад.
Ах, какие ушли музыканты
и уже не вернутся назад.
Отыграли свое до минуты
и ушли, нотный лист прихватив.
Зря кричит со столба репродуктор,
вспоминая субботний мотив.
В старом парке безлюдно и серо -
танцплощадки пустующий круг -
Ах, какие ушли кавалеры,
увели за собою подруг.
Разбрелись кто куда, не отыщешь,
не заманишь,
кричи - не кричи.
Только ветер вдогонку засвищет,
без следа растворяясь в ночи.
В старом парке прозрачном,
продутом
по инерции после пяти
все кричит со столба репродуктор,
повторяя заветный мотив.
Но и он по субботам все тише
тянет этот проигранный спор.
И к шести, безнадежно охрипший,
замолкает, срывая аккорд.
ЭТА ЖЕНЩИНА
Эта женщина немолодая
на ночной остановке трамвая
под широким, немодным зонтом,
в светлых туфельках, в сером шевиоте,
как всегда в этот час по субботам -
там, напротив, за нашим окном.
Стрелки к полночи тянут по кругу.
Видно, снова у старой подруги
засиделась - такая беда.
Из гостей, из чужого уюта,
опустевшим четвертым маршрутом
через дремлющий город - туда,
где полы пропоют под ногою
и невесело глянут обои
с четырех потревоженных стен.
Где из ящика вместо конверта
ткнется в руки сырая газета -
целый ворох чужих новостей.
Под щекою подушка упруга.
Стрелки за полночь тянут друг друга
бесконечной, стальной бечевой.
Ах, как крепко сомкнула ресницы,
а вот, надо же, снова не спится.
И о чем только можно - с собой?:
подыскать бы обои получше,
и еще бы неплохо с получки
кое-что отложить на пальто -
в самом деле, совсем обносилась.
А про то, что судьба не сложилась...-
да кому интересно про то.
... А ненастье над городом кружит:
отражения морщатся в лужах,
листья носятся над головой.
Вот еще один в небо сорвался.
Ну а то, что трамвай задержался,
пустяки, впереди выходной.
ВДОЛЬ ОБВЕТРЕННОГО
ПЛЯЖА
Вдоль обветренного пляжа
в полуметре от воды
на песке осеннем, влажном
узких туфелек следы.
В терпком воздухе остуда
с безразличьем пополам -
кто так рано и откуда,
по каким таким делам?
Только ветер запоздало
рыщет-свищет у воды -
кто же все-таки оставил
узких туфелек следы?..
Утомленно лижет пляжи
полусонная вода,
не ответит, не расскажет -
кто, откуда и куда.
* * *
Нам пора отвыкать друг от друга
с белозубой игрой на лице.
Чем очерченней замкнутость круга,
тем больней расставанье в конце.
В нашем мире, предельно гуманном,
наши судьбы за нас решены.
В этом нет никакого обмана,
нет ничьей персональной вины.
Скоро-скоро полночная вьюга
разнесет нас на белых крылах.
Нам пора отвыкать друг от друга,
но скажи мне, пожалуйста, как?
НА ДВУХМИНУТНОЙ
СТАНЦИИ
На двухминутной станции Скуратово
кому с платформы женщина кричала:
"Еще не поздно повернуть обратно!
Еще не поздно все начать сначала!
Еще не поздно..."
Взяв с пол-оборота,
состав пошел уверенно, с разгоном.
Она еще надеялась на что-то.
Она еще бежала за вагоном.
... А поезд шел.
Слегка вагон качало,
стоп-кран краснел под пломбой виновато...
Кому с платформы женщина кричала
на двухминутной станции Скуратово?
ВОСПОМИНАНИЕ О ЮЖНОЙ ЧАЙНОЙ
В южной чайной у входа все чаще
лишь сквозняк колыхнет занавеску.
Зря старается старый чайханщик,
протирая армуды до блеска.
Зря наводит на утвари глянец,
помоднее пластинку заводит -
все равно никого не заманит -
в южной чайной сезон на исходе.
В южной чайной, теперь малолюдной,
где чайханщик,
как прежде искусен,
в наших тонких,
звенящих армудах
чай все также и крепок, и вкусен.
Но все чаще -
и тут не поспоришь,
не обманешь друг друга словами -
расставания тихую горечь
мы отчетливо ловим губами.
Мы смеемся чуть-чуть хрипловато,
говорим о стихах,
о погоде...
Но чайханщик глядит виновато,
понимая - сезон на исходе.
УХОДЯТ ЛЮБИМЫЕ МОЛЧА
Как горько и невыносимо
вдыхать выстывающий тлен
вчера еще нежно любимых,
живых безделушек и стен.
На плитку кофейник поставить,
и горечь из чашки хлебнуть.
И знать: ничего не исправить.
И знать: ничего не вернуть.
Как больно увидеть воочию -
не в шутку, и не на пари:
Уходят любимые молча,
но крик остается внутри.
Рывком занавеску отбросить,
и лбом прислониться к стеклу,
и долго сквозь влажную проседь
смотреть, не мигая, во мглу.
Туда, где шипящие фары.
Туда, где у самой воды,
на серых, сырых тротуарах
еще не остыли следы.
И город неведомый, новый,
взойдет равнодушно в стекле,
где пахнут парадные кровью,
и ангел сидит на игле.
ВЗАИМОСВЯЗЬ
Меж всем, что до сих пор для нас,
казалось, существует порознь,
отыщется взаимосвязь,
найдется рано или поздно.
Придет внезапно, как строка,
явив связующие нити
меж миллионами событий,
разъединенными пока.
И станет зрим их верный ход
и убедительна причина,
связующая ледоход
с горластою возней грачиной.
И станет до конца ясна,
единственно закономерна
связь между тем, что ты пришла,
и тем, что снова из окна
напротив - музыка Шопена.
ТРОЙКА
"...Поедем на тройке кататься,
давно я тебя поджидал..."
Майский полдень - пора золотая,
я еще не считаю потерь.
Мне красивая и молодая
открывает трамвайную дверь.
Объявив нашу улочку бойко,
улыбаясь, глядит сквозь стекло:
- Эй, поедем кататься на "тройке"
всем грехам и заботам назло.
Я, в ответ головою качаю,
объясняю:
- Не тот, мол, маршрут.
Ты красивая и молодая,
я бы рад, да дела не дают.
А она в микрофон мне:
- Бывает!,
полуплача и полушутя.
И тихонечко дверь закрывает,
чтоб вернуться лет двадцать спустя.
... Моросит. Остановка трамвая.
Я уже не считаю потерь.
Мне далекая, немолодая
открывает вагонную дверь.
Тот же номер - скажите на милость -
равнодушно глядит сквозь стекло...
Может, время вокруг изменилось?
Может, просто мое утекло.
БЕЛЫЙ ТРИПТИХ
1
Это небо бездонное,
синее
в час, когда даже ветер притих
над полями,
над рощей осиновой.
Это небо одно на двоих,
бесконечное
и неделимое,
предназначенное только нам,
реактивной
грохочущей линией
кто посмел разломить пополам?
2
О чем ты вновь?
Неужто все сначала?
Но я старался, я хотел.
Я смог.
И вот он я, такой,
как ты мечтала.
И даже идеальней, видит бог:
красив, талантлив, нежен
и доверчив...
Дай отдышаться, дух перевести.
Ведь вот он, круг,
так правильно очерчен
твоей рукой.
Ступай в него, входи.
3
Говорила мне:
-...ведь не на годы.
И всего только сутки пути.
Поезжай, там такая свобода -
хочешь - пой,
хочешь - птицей свисти.
Говорила про солнце, природу...
Позабыла сказать второпях,
что мне делать с моею свободой
в этих обетованных краях.
В луг, пронизанный терпкой дремотой,
брошусь навзничь
затылком к траве:
два влюбленных в тебя самолета
чертят имя твое в синеве.
КЕНТЕРБЕРИЙСКАЯ
ЭЛЕГИЯ
(стихи о загранице)
ОСЕНЬ В МОНПЕЛЬЕ
Над Монпелье кружила осень.
То тут, то там с протяжным свистом
в еще безоблачную просинь
срывались стаи желтых листьев.
То тут, то там с печальным скрипом
плотнее притворялись двери.
И отбивали время хрипло
куранты на фасаде мэрии.
Мундиры застегнув потуже,
под ветром ежились ажаны.
Носы в шарфы засунув глубже,
спешили мимо горожане...
И лишь на площади Трех граций
у знаменитого фонтана
в янтарных кронах трех акаций
иная музыка витала:
шарманщик в клетчатом жилете,
вращая ручку в ритме вальса,
один, казалось, в целом свете
не замечал тоски Прованса.
ЭЛЬСИНОР
В Эльсиноре ноябрь.
Туристский сезон на исходе.
Кроны ив королевских прозрачны,
беспечно легки.
А у Ханса с утра
поясница болит к непогоде,
а по замку с неделю
гуляют одни сквозняки.
Старый ключник ворчлив,
но ворчит он с достоинством, в меру.
Он тяжелым ключом
отпирает тяжелую дверь.
Он идет анфиладой,
сдвигая на окнах портьеры:
"Вы просили, я отпер.
Смотрите, внимайте теперь".
Торопливый закатик
мазками неяркого света
красил зеленью кровли,
слегка золотил купола...
Неужели когда-то
здесь пела безумная флейта,
и звенели клинки,
и Офелия принца ждала?
О, как хочется верить
в легенду красивую эту!
Но вокруг - ни следа, ни намека -
музейная тишь.
Только шелест портьер,
да еще впереди - по паркету
старый ключник в шинели,
скользящий бесшумно, как мышь.
Как давно это было.
Забылись подробности драмы.
"Связь времен" обмелела,
остались одни ручейки.
Прав старик -
как здесь дует в оконные рамы,
и по замку давно уж
гуляют одни сквозняки.
...В Эльсиноре ноябрь.
В кофейнях и барах безлюдно.
Сувенирные лавки
давно не стоят за ценой.
Две озябшие чайки
печально кричат с Эрисунда
да еще старый ключник
нам вслед долго машет рукой.
ЛЮБЕКСКАЯ РОМАШКА
В городишке далеком, не нашем,
с романтическим именем Любек,
кто гадает на русской ромашке
вековечное "Любит - не любит"?
У нее горсть веснушек на коже
и глаза василькового цвета.
У нее не выходит, похоже,
с вековечным, желанным ответом.
Но девчонка на редкость упорно
теребит свой букетик неяркий,
и взмывают с ладони покорно
лепестки над полуденным парком.
Улетают в зенит невесомо,
отделяясь от тонкого стержня,
не боясь реактивного грома,
все безумней грозящего с неба.
И кружат над землею бесстрашно,
подчиняя желанью пространство.
Дай ей бог, синеглазой ромашке,
этой смелости и постоянства.
В городишке твоем над рекою,
там, где дремлют ганзейские липы,
я желаю тебе всей душою
чтобы все-таки выпало "ЛИБЕ".
С ДОБРЫМ УТРОМ ЭСТОНИЯ
1. НЕЗНАКОМКА
На заре возле пристаньки утлой,
Там, где берег извилист и пуст,
Я сказал тебе:
- Доброе утро.
Ты ответила:
- Тере микуст.
Улыбнулась и дальше -
Вдоль плеса
Легким шагом у самой воды,
Исчезая в тумане белесом.
Лишь песок отпечатал следы.
В этом мире, случайностей полном,
Так легко обрывается нить:
Я лица твоего не запомнил,
Как зовут, не решился спросить.
Зыбкий след твой навеки,
с обветренных пляжей
Время стерло неловкой рукой.
Но мне хочется верить:
Однажды
Я еще повстречаюсь с тобой.
На земле твоей доброй и мудрой,
Там, где берег извилист и пуст,
Я скажу тебе:
- Доброе утро.
Ты ответишь мне:
- Тере микуст.
2. В КОФЕЙНЕ НА УЛОЧКЕ РАНУ
Заглянем на улочку Рану,
где в тихой кофейне "Парнас"
и цены вполне по карману,
и место найдется для нас.
Здесь год перемен не накопит -
все тот же уют и покой.
Нам Хельга отменнейший кофе,
как прежде, заварит с тобой.
Присядет к столу на минутку -
все те же морщинки у глаз -
и скажет, как водится, в шутку:
- Сто лет не бывали у нас.
А мы рассмеемся и с блеском
отшутимся из-за стола
таким убедительно-веским,
внушительным словом - "дела".
И станет так славно,
как будто
в разлуке не год пролетел,
а вышли всего на минуту
и кофе остыть не успел.
3. ПРОЩАНИЕ С ОСЕННИМ ПЯРНУ
Лист лиловый,
лист ольховый
в синеве сырой и пряной,
лист случайный,
лист печальный
над осенним кружит Пярну.
Вот и все.
Пора настала
разлетаться в одиночку.
Лист лиловый,
лист усталый
в низком небе ставит точку.
Он кружит неторопливо,
словно хочет дать отсрочку.
Но суда кричат с залива -
ставят точку,
ставят точку.
Но стучат,
стучат с откоса
в направлении восточном
неподкупные колеса -
ставят,
ставят,
ставят точку...
Лист ольховый,
лист последний
меж цветением и Летой -
мой единственный посредник,
мой единственный свидетель -
тихо сядет мне на плечи
и слетит, подхвачен стужей.
Лист лиловый,
лист беспечный
над осенним Пярну кружит.
НА ФОНЕ ПИРАМИД
Бербер бурнус поправил аравийский,
поцокал языком:
- Прекрасный вид.
А я снимался на спине у Сфинкса,
на фоне раскаленных пирамид.
Вскарабкавшись на плечи исполина,
как тысячи, наверно, до меня,
стоял я, подбоченившись картинно, -
Остановись мгновенье,
вот он - я.
Бербер легко остановил мгновенье,
вернул с поклоном
верный мой "Зенит",
и зашагал неспешно в направленье
безмолвных,
безучастных пирамид.
Под солнцепадом,
льющимся отвесно,
была его походка так легка,
и белый силуэт в пейзаж окрестный
не на мгновенье вписан,
на века.
КЕНТЕРБЕРИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ
"Паломников бессчетных вереницы
мощам заморским снова поклониться
стремились истово..."
(Дж.Чосер "Кентерберийские истории")
В верховной англиканской резиденции
давненько не торгуют индульгенциями
и счета больше не ведут грехам.
Паломник стал практичнее и проще,
и, поглазев на бекетовы мощи,
спешит к мирским утехам и делам,
не слишком тяготея нынче к вере.
Но Кентербери - все же Кентербери,
когда еще вас случай занесет.
И, чтобы впечатления обрамить,
десяток снимков для себя на память -
"кто позабудет, кто не соберет?"...
Так говорила в дальнем Кентербери
мой добровольный гид мисс Рэчел Берри -
был вдохновенен личика овал.
А я галантен, на пробор причесан,
с улыбкой иронической под Чосера,
охотно, понимающе кивал.
И делал снимки, впечатлений полон,
и слушал, как с высоких колоколен
срывались звоны, полные огня.
А над собором, чуть повыше шпилей,
два белокрылых облака парили,
совсем не здешней музыкой пьяня.
Мой милый гид, любезная мисс Берри,
в прекрасном, чужедальнем Кентербери,
как рассказать тогда я Вам мечтал
про купола, что реют в небе синем...
Но Рэчел Берри не была в России,
и я, вздохнув тихонько, промолчал.
Короткий день переливался в вечер.
Мой энергичный гид мисс Берри Рэчел
куда-то снова волокла меня.
А над собором, чуть повыше шпилей,
два белокрылых облака скользили,
совсем в другую сторону маня.
Я СПРОСИЛ БЫВАЛОГО МЕНЯЛУ
Я спросил бывалого менялу
у "Лалех-отеля" на углу:
- Как сейчас идет доллар к риалу,
и почем идет туман к рублю?
Был меняла скудостью вопроса
озадачен, видимо, впервой.
Он меня от пяток и до носа
осмотрел, качая головой.
И, пошелестев купюрой синей,
произнес с улыбкою у рта:
- Нет, не тот пошел поэт в России.
Нынешние прежним ни чета.
Согласившись в принципе с менялой, -
видит бог, душа моя чиста, -
я ответил:
- Нынешние Лалы
прежним Лалам тоже ни чета.
Так мы зубоскалили с ним рьяно,
позабыв все прочие дела...
Но, над вмиг притихшим Тегераном,
вдруг некстати прокричал мулла.
БАЛЛАДА
О ГЕОРГИЕВСКОМ КРЕСТЕ
На стамбульском базаре,
где воздух оплавлен
знойным солнцем и разноязыкою речью,
где две тысячи шумных духанов и лавок
уживаются рядом со строгой мечетью,
где торгуют азартно
с утра и до ночи
чем попало:
от тел до порток полинялых,
я увидел его.
Он лежал среди прочих
на широком лотке у араба-менялы.
Он лежал на лотке,
потемневший и старый,
А вокруг,
бронзовея в нелепом соседстве,
красовались Мальтийский
со Шведским на пару
и еще два десятка Железных, немецких.
Солнце в пыльных витринах
дробилось в осколки,
каждый в сердце впивался,
горячий и горький.
Я по-русски спросил у лоточника:
- Сколько? -,
отделив от коричневой грязи "Георгий".
Был меняла вопросом моим озадачен,
пятерню растопырив,
а следом другую,
он, похоже, не верил в такую удачу.
Я отдал всё что было ему,
не торгуясь.
...Над стамбульским базаром
дымили духаны.
Я шагал мимо лавок до самой Галаты,
и позвякивал тихо "георгий" в кармане,
и сутулились плечи мои виновато.
И смотрел удивленно мне в спину лоточник,
пересчитывал деньги,
наслюнивал палец.
А потом размышлял обалдело до ночи,
что за странный попался ему иностранец.
КАРФАГЕН
От рассвета до заката,
от руин до мощных стен
этот городок когда-то
назывался Карфаген.
В этом городе когда-то -
Боже мой, не может быть, -
торговали до заката,
до зари могли любить.
Веселились и вздыхали,
пили чашами Мускат.
Ах, как шумно провожали
там галеры на закат.
От Афин и до Ливана,
и от Рима до Мекен
этот город так недавно
назывался Карфаген...
От руин сочится в душу
финикийская тоска -
Карфаген, увы, разрушен,
хоть и вырыт из песка.
ПРОЩАНИЕ С РИМОМ
От вокзала Термини два шага до Пьяца Венеция,
а оттуда еще полквартала по Виа-дель-Корсо.
У фонтана Треви
нам случилось ненадолго встретиться,
у фонтана Треви
мы надолго с тобой расстаемся.
До свидания, Рим.
Не забуду, как ты мне распахивал
колоннады, сады и проспекты на все свои стороны;
и утробы отелей, кичащихся бронзой и кафелем,
и нехитрые души с Марсалы и Кастро Преторио.
До свидания, Рим.
Извини за обиды и промахи,
что не шибко пленялся твоей благородной историей.
Что великим твоим именам с Палатина и Форума
предпочел те, что проще -
с Марсалы и Кастро Преторио.
До свидания, Рим.
Ты был честен со мною без корысти.
Это я был в начале тобою не слишком доверчив.
Нас разносит судьба,
как два встречных состава на скорости.
Отзвони куполами своими мне:
- Аривидерчи.
У фонтана Треви репродуктор -
мелодия вертится:
"Три монетки в фонтане" -
несется над Виа-дель-Корсо.
У фонтана Треви
нам с тобой посчастливилось встретиться.
У фонтана Треви
мы без грусти с тобой расстаемся.
РИО
Помню в детстве сиротливом,
где ручей да краснотал,
о волшебном, дальнем Рио
я отчаянно мечтал
Я листал часами книжки
о неведомой стране.
Ах, как этот городишко
не давал покоя мне.
Издержавшийся без меры -
тридцать лет перелистав,
в дальнем Рио-де-Жанейро
я однажды побывал.
Здесь папайя с авокадой,
запах кофия остёр,
и Христос над Корковадой
руки в небе распростер.
Солнце жарко лижет спину,
бриз качает на волне.
И красавицы в бикини
не двусмысленны вполне.
Я гулял по Ботафого,
я Фламенго пересёк.
И подумал - Слава, богу,
есть на свете городок,
где уходит прочь усталость,
тверже шаг, пытливей взгляд.
Где все так, как мне мечталось
тридцать лет тому назад.
ХРИЗАНТЕМЫ ТОКИО
На сувенирном рынке в Асакусе*,
где безделушки не чаруют вкусом,
а только совершенством микросхем,
в базарный день не вписываясь в тему,
в простой витрине чудо-хризантемы
стояли неприметные совсем.
Огромные, величиной с подсолнух,
всех красок дня - от солнечных, до темных,
свежи, как отраженье звезд в реке.
И я шагнул к лотку, зачем - не знаю,
и взял одну, совсем не выбирая,
и отдал все, что было в кошельке.
А над базаром полдень слился с гамом,
и фимиамы синтоистских храмов
мешались с духом жаренных колбас.
Лишь я один, не вписываясь в тему,
шагал сквозь Накамиси** с хризантемой
в раскосых зеркалах смешливых глаз...
Теперь, альбомы памяти листая,
я сам, порой, с улыбкой вспоминаю
о чудном, иноземном далеке.
Про то, как я, исколесив полмира,
в дом не привез заморских сувениров,
а только память о живом цветке.
_________________________________________
*) - Асакуса - храмовый комплекс в Токио
**)- Накамиси - торговая улица в Асакусе
ЮКАТАН
Гале
О, Боже, что за славный вид! -
я говорю, тебя снимая,
на фоне древних пирамид
далекого народа майя.
А ты смеешься мне в ответ
раскованно и солнцелико.
Тебе, похоже, дела нет
до этих древностей великих.
Тебе, похоже, все равно,
куда нас занесло с тобою,
какое крутится кино
под этой твердью голубою.
Который день вошел в зенит,
какие знания и тайны -
под сенью этих пирамид
в заокеанском Юкатане.
А важен только миг один
в наполненной веками чаше:
где - ни историй,
ни - руин...
И лишь одно мгновенье - наше.
КАБО-да-РОКА *
Там, где тычется Европа
в атлантический простор,
черный мыс Кабо-да-Рока
осенил меня крестом.
Впереди - вода без края,
слева-справа - неуют.
Лиссабонские трамваи
дальше граждан не везут.
Дальше - хляби вместо суши,
даже верится с трудом.
Как же хрупок и тщедушен
этот наш "единый дом".
У скалы Кабо-да-Рока
стали волны на постой.
Вот и кончилась Европа,
как и началась, крестом.
_______________________________________
*) Мыс Кабо-да-Рока - самая западная точка Европы.
ПОПЫТКА УТЕШЕНЬЯ
* * *
И деревья, и звери, и птицы,
и двуногая живность окрест -
это все сочинения в лицах,
совершенная пьеса небес.
Не беда, что сюжетец затаскан,
этой пьесе не ведом провал.
В ней всегда идеальна завязка
и, увы, очевиден финал.
Ну, а то, что меж ними случится -
персональный,
твой собственный крест,
будь ты дерево, зверь или птица,
иль двуногая живность окрест.
По тугой, планетарной орбите
кружит вечность с названием жизнь.
И лукаво глядит сочинитель
на подмостки из звездных кулис.
* * *
С октября до апреля
округа пуста.
Население сдуло,
как листья с куста.
Рыжий берег озерный
в зыбучих снегах.
Пионерские горны
тоскуют в чехлах.
Дачных грядок холмы,
что погост без креста...
С октября до апреля
округа пуста.
Только флаг позабытый
на мачте сосны
не намерен, похоже,
скучать до весны.
Шелестит над округой
сырым кумачом,
и ему одному
холода нипочем.
ХОЛОДА
Холода над землей, холода -
март нежданно морозы обрушил.
Цепенеют земля и вода,
выстывают квартиры и души.
А казалось, что все решено
на последней февральской неделе
вместе с теньканьем птиц под окном,
вместе с теньканьем первой капели.
Все неправда, обман, лабуда -
изолгались и мир и природа.
Холода над землей, холода,
цепенеют и души, и воды.
Воет в трубах тоска да печаль,
кружит около мгла бесконечно.
То ли платой за теплый февраль,
то ли платой за нашу беспечность.
* * *
Сенатская. Манеж. Фонтанка. Невский...
Чей звукоряд полней
очертит вечный круг?
Так первый раз в весеннем перелеске
синица воздух пробует на звук.
Так щеки холодит
сырой, туманный вечер.
Так ветры солоны
на стыке островов.
И нет других разлук,
и нет желанней встречи,
и света нет светлей,
и первородней слов.
И нет иных примет,
дарованных от века,
лишь стоит повторить,
припомнить голоса:
"Ночь, улица, фонарь, аптека...
Бессонница. Гомер. Тугие паруса..."
Я ВИНОВАТ,
НО ОН ВИНОВЕН
Когда любовь в хмельном отмщенье
я горьким словом унижал,
я понимал, что нет прощенья.
Но ОН, как водится, прощал.
Когда, сломавшись, с полдороги
я самых близких оставлял,
я видел: мне простить не смогут.
И только ОН один прощал.
Когда, устав сражаться с ложью,
мечте последней изменил,
я знал: прощенье невозможно.
Но ОН и здесь меня простил.
И вот теперь под синей твердью
мне не осталось ничего.
Лишь пустота от милосердья
и всепрощения ЕГО.
Я знаю, что судить не волен,
но все же, кто бы ни судил -
я виноват, но ОН виновен
за то, что все-таки простил
* * *
Не успокаивай, не стоит.
Слова известны наперед:
сначала поболит,
поноет,
потом уляжется,
пройдет.
Я знаю, так уже бывало.
Казалось, вот она,
черта.
Но солнце поутру вставало,
и побеждала доброта.
И все сходилось,
все сбывалось,
как не был долог день и путь...
Но тихой грустью оставалось
в нас то,
что больше не вернуть.
ОБЛАКО
Посреди степного зноя,
космы в небе разметав,
это облако шальное
шло за мною по пятам.
Не гремело,
не сверкало,
молчаливее ножа
настигало,
настигало,
ну а я бежал,
бежал.
Разрывая сухожилья
мчался, ноги кровеня.
А оно легко накрыло,
но не тронуло меня.
Только тень мою качнуло
в оседающей пыли,
замело,
перечеркнуло,
словно вытерло с земли.
ВОЙ
За деревней, у оврага,
в самый чуткий из часов
воет по ночам дворняга
на созвездье "Гончих псов".
Воет всей собачьей болью,
всей округе душу рвет.
А про чью судьбу и долю -
разве кто-нибудь поймет?
Может, так надрывно плачет
по кому-нибудь из нас.
Может, просто жизнь собачья
на земле не удалась.
ЛЫЖНЫЙ СЛЕД
Чей лыжный след неверный,
осторожный,
растерянный,
на всей земле один
бледнеет после утренней пороши
меж этих редких елей и осин?
Зачем он здесь,
зачем петляет ложно
где - ни жилья,
ни путного зверья?
Что ищет он,
что отыскать возможно
в такой глуши к исходу января?
А ветер кружит,
снеги наметает -
ему нет дела до чужих потерь.
Чей лыжный след?
Куда?
Зачем петляет?..
Ищи-свищи свой собственный теперь.
НАД ОЗЕРОМ
В маленькой комнатке
форточка настежь -
с озера тянет
окрепшей весной.
Время готовить
нехитрые снасти,
радовать леску
новой блесной.
Время опять подниматься
с рассветом -
ладить ветрила,
смолу кипятить.
Самое время,
почти по поэту,
лодку до первой звезды
мастерить.
ВЫШИВАЛА МАТЬ
НА ПЯЛЬЦАХ
Вышивала мать на пяльцах
колокольчики крестом.
До чего проворно пальцы
колдовали над холстом.
Не дыша и не мигая
на такую красоту,
я смотрел.
как голубая
нить бежала по холсту.
Вышивала мать на пяльцах
в приснопамятной стране.
Протекли года
сквозь пальцы,
словно нитка "мулине".
Голубое на зеленом
колокольчиков жнивье
отзвенело в мире оном,
отцвело давно свое.
Чуть подрагивают пальцы
и стежок уже не спор -
вышивает мать на пяльцах
новый простенький узор.
Не дыша и не мигая, -
Боже-боже,
даждь ей днесь! -
я смотрю, как голубая
нить рисует край небес.
ЭЛЛАДА НЕ РИФМУЕТСЯ
С КОРРИДОЙ
Эллада не рифмуется с корридой -
не тот пошиб,
другие страсть и тайна,
хоть так близки, и так похожи с виду
и южный пыл,
и звучность окончанья.
А с чем тогда рифмуется Эллада?-
с любовью?,
с виноградною лозою?
Наверно, так,
как с кровью и грозою
рифмуются арена и коррида.
А счастье не рифмуется с любовью -
иные фонетические корни.
И от того любовь
рифмуют с кровью,
которой в пору цвет
и запах бойни.
А мама не рифмуется со счастьем
покуда мама -
та, что моет раму,
и почта не приносит телеграмму
щемящую,
как за стеклом ненастье.
ВОДИЛА
У заглохшего ЗИЛа
в небо смотрит капот.
Под капотом - водила,
железяку клянет.
Меж прокладок и гаек,
вдохновенен и зол,
виртуозно спрягает
однозвучный глагол.
Но мотор - ни в какую,
как его не спрягай.
Лишь метафоры всуе
расплескал через край.
И сомнение гложет
молодое чело:
"жечь глаголом", похоже,
не его ремесло.
ПО ШПАЛАМ
Зимний пригород, снежный по пояс,
на исходе короткого дня.
Электрички простуженный голос
на прощанье облает меня.
И умчится.
Растает в минуту,
лишь сверкнет стопсигналами хвост.
Дернул черт из тепла да уюта -
за двенадцать мороженных верст.
Ах ты крест мой, корявый да шалый.
Что ж теперь, куковать до зари?
Выручайте, бетонные шпалы.
Выводите к теплу, фонари.
Ничего, что морозец за двадцать,
и снежок под ботинками - в хруст.
Мне б сейчас в колее удержаться.
Я еще поборюсь, поборюсь.
Как-нибудь, и похуже бывало...
И, губами едва шевеля, -
Выручайте, бетонные шпалы.
Выноси на себе, колея.
Только разве железо услышит,
отзовется в отчаянной мгле?
Лишь поземка вдогоночку свищет
и заносит следы в колее.
Я У БОГА УБОГИМ НЕ БЫЛ
А я у Бога убогим не был,
хотя и первым не часто был.
Не от того, что не жаждал неба,
а просто землю сильней любил.
И я у мира просил не мирры,
не монументов до самых звезд,
а просто жизни под небом мирным,
чуть-чуть удачи, поменьше слез.
Просил немного себе в награду -
тепла в морозы, прохлады в зной,
и пониманья у тех, кто рядом,
и тех, кто - обочь и не со мной.
Не "лести и не хвалы надменной
в собраньях чопорных при дворе" -
просил любви я у всей Вселенной
и у былинки на пустыре.
И сам любил даже в сумрак стылый
людей и реки, и города...
И верил в то, что меня любили
и понимали хоть иногда.
И если это, пускай не часто,
но все же было в моей судьбе -
нет лучшей доли и выше счастья,
которых можно желать себе.
Я у лампады персты согрею,
пока перо и душа не лгут.
А с небожительством я успею,
и монументы мои подождут.
КАК ЭТА ОТТЕПЕЛЬ НЕКСТАТИ
Как эта оттепель некстати,
нежданна
и нехороша,
когда природа - на закате,
когда на паперти - душа.
Когда круженье первой вьюги
не улеглось еще
окрест.
Когда смиренная округа
уже несет
предзимья крест.
Когда перед остудой
слепо
души мутнеют зеркала...
Как эта оттепель нелепа,
но как отчаянно смела!
* * *
А в полдень письма принесут
из Клина или из Унген.
Десяток строк:
скучают...
ждут...
Каких еще нам перемен?
А к вечеру повалит снег,
легко возьмет округу в плен,
раскован,
словно детский смех.
Каких еще нам перемен?
А утром - в окнах мягкий свет,
и белизна со всех пространств,
и дым из труб,
и санный след...
Каких еще нам постоянств?
* * *
Петухи отпоют до рассвета,
и до снега сгорят тополя.
Чья-то песенка, может, и спета,
но, надеюсь, пока не моя.
Мне не в тягость остуда земная
и прозрачный над озером лес -
громче эхо от края до края,
обступивших округу небес.
Звонче воздух над стылой запрудой,
над полями и в слякотном рву,
чтобы выдохнуть полною грудью -
Я-ЛЮ-БЛЮ-ВАС! -
и значит - живу.
ПОПЫТКА УТЕШЕНЬЯ
Что-то разладилось в самом начале,
с прошлым ли напрочь разорваны нити -
главное не предавайтесь отчаянью.
Повремените.
Повремените.
Вновь перед ложью чужой безоружны,
вновь проходимец ликует в зените -
вспомните, чаще бывало и хуже.
Повремените.
Повремените.
Осень, простуда, недобрые вести...
Что ж, непутевость свою не корите,
не потакайте сочувственной лести.
Повремените.
Повремените.
Тают надежды, уходит уверенность -
ждите, в душе чистоту сохраните.
Все остальное вернется со временем.
Повремените.
Повремените.
Лист календарный переверните.
Все образуется.
Повремените.
УРОЧНЫЙ ЧАС
поэма-размышление художника
"о времени, о городе и о себе"
ВМЕСТО ПРОЛОГА
НОСТАЛЬГИЯ ПО ГЛАВНЫМ ЧАСАМ
Пятимиллионный город,
единственный в целом мире
природой разъятый на части -
на сотни неравных осколков
в простом обрамленье гранита -
не стал от того ни меньше,
ни менее знаменит.
Пятимиллионный город,
единственный во вселенной,
где каждый фасад изыскан
и точен, как лик античный,
где парковые ограды
изящней тончайших кружев,
не стал от того ни снобом,
ни скрягой, ни гордецом.
Но в этом прекрасном городе,
великом и знаменитом,
с бесчисленным множеством парков,
дворцов, колоннад и скверов,
и набережных и соборов,
и щедрых сердец, и улыбок -
не было,
не было,
не было
не было Главных часов.
Вернее их было много.
Великое множество разных:
анкерных и электронных,
в стиле ампир и модерн...
Иные взбирались на стены
изящных античных фасадов,
другие карабкались выше,
седлая фронтоны вокзалов,
почтамтов, общественных зданий.
А третьи взлетали отчаянно
под золоченые шпили,
в безумную синь куполов,
и там оставались безвестно,
высоко, едва различимо.
А это всегда безысходно,
практически непоправимо
и потому неприемлемо
для самых Главных часов.
И это казалось странным.
Еще бы, огромный город,
великий и знаменитый,
в котором нет Главных часов.
Ведь даже маленький город,
любой, самый захолустный,
где нет ни дворцов, ни шпилей
имеет такие часы.
И очень гордится ими,
послушен им беспрекословно.
По ним он встает и ложится,
по ним назначает свиданья
и их ежедневно сверяет
с Большими часами страны.
А для пяти миллионов,
живущих в единственном городе
природой разъятом на части,
и время казалось разъятым
на сотни неравных осколков,
на тысячи механизмов,
на миллион циферблатов:
наручных, карманных, настенных,
каминных, настольных, модерных,
ампирных, барочных и прочих...
Ведь это всегда неизбежно
в отсутствии Главных часов.
ГЛАВА 1.
БУДИЛЬНИКИ ИДУТ
Город не знал накладок,
город любил порядок -
вечером он зажигал,
утром гасил светильники.
Город Тик-Так был важен,
раз навсегда отлажен -
в городе проживало
два миллиона будильников.
Город Тик-Так был точен,
выверен днем и ночью.
Кроме будильников в городе -
как и положено в каждом -
жили дворцы и шпили,
здания, автомобили,
тысяча триста трамваев
и миллионы граждан
Впрочем, о них особо.
Граждане были снобы
и полагали будто бы
городом править просто.
То-то была потеха,
утром, залившись смехом,
сдергивать сонных граждан
с теплых, уютных простынь.
Граждане быстро вскакивали,
чайниками позвякивали,
быстро глотали завтраки,
быстро влезали в галстуки,
втискивались в трамваи,
мчались к станкам и пультам...
Ну а будильники тикали,
тихо и злобно хихикали -
город был намертво схвачен
их механическим пульсом.
ГЛАВА 2.
ПОЭТ И БУДИЛЬНИК
В будни дом просыпался рано.
Первым, наскоро завтрак проглатывая,
уходил, грохнув дверью в парадном,
живший в доме вагоновожатый.
Дальше - чаще, и сквозь полусон
было слышно - замком щелкнув хлестко,
на работу спешил почтальон,
а за ним торопился киоскер.
А потом, а потом целый час
двери хлопали без перерыва -
уходили главбух, верхолаз,
инженер и работник архива.
Уходили актер, управдел,
за покупками, в школу и в ясли...
К десяти дом обычно пустел,
затихал после утренней встряски.
И тогда, так велось много лет,
одинок в своей келье, как схимник,
наконец просыпался поэт -
у него был испорчен будильник.
Он отдергивал штору с окна,
словно с феи срывая пыльник,
и корил себя день ото дня -
надо срочно исправить будильник.
Надо срочно...
Но время текло.
На часы и секунды разъятый,
день тускнел за оконным стеклом.
Возвращался усталый вожатый,
возвращался киоскер, главбух,
инженер и работник архива.
Замыкая обыденный круг,
двери хлопали без перерыва.
Врач готовил на ужин лангет,
Архитектор скучал у экрана.
У главбуха гасили свет -
у главбуха ложились рано...
И когда угасал целый мир,
одинокой звездой над Планетой
долго-долго струился в эфир
тонкий луч из окна поэта.
Он сидел, что-то чиркал в тетрадь,
одинок в своей келье, как схимник.
И ему было трижды плевать
на испорченный в доме будильник.
ГЛАВА 3.
ЗАГОВОР БУДИЛЬНИКОВ
Город Тик-Так был страшен,
он не прощал промашек,
жестко карал просчеты,
не забывал обид.
Город был зол, унижен,
раз навсегда обижен.
Город Тик-Так поклялся:
он за себя отомстит.
Город Тик-Так был важен,
раз навсегда отлажен.
Город Тик-Так однажды
все рассчитал и учел -
в городе тысяч будильников
бунт одиночки-схимника,
даже сверхгениального,
в сущности, обречен.
Город любил порядок,
он не терпел накладок.
Город заставит схимника
вывесить белый флаг.
Город Тик-Так был точен -
не проходило ночи,
чтобы поэт не чувствовал
страшных его атак.
ГЛАВА 4.
СОБЛАЗН УБЫСТРЕНИЯ ВРЕМЕНИ
Ожидание, как наказание.
Время терпит, но не для нас.
Ожидание, как истязание
в выпадающий звездный час.
Ускорение - преступление,
но как выход -
во веки веков -
безнаказанность убыстрения
миллионов личных часов.
Отрекитесь от общего времени,
благо не уличат во лжи.
Разменяйте с зари до темени
ожидание на гроши.
Отречение, как воскрешение,
позаботьтесь об этом в срок.
Разменяйте свои убеждения,
словно русло, на сорок проток.
Поменяйте диван на кресло,
лорда Байрона - на домино.
Поменяйте свою профессию,
если это за Вас решено.
От забоя шагните к кульману,
предпочтите прилавку мотор.
Поменяйтесь, не глядя, стульями
Вы, министр, и Вы, тапер.
Не довольствуйтесь больше крохами
неудачники всех времен,
поменяйтесь, не глядя, эпохами,
если в собственной - не резон.
Впрочем, стоит ли растолковывать?
Вы и сами не дураки.
Время - деньги,
меняйте целковое
на расхожие пятаки.
ГЛАВА 5.
СОБЛАЗН УБИЕНИЯ ВРЕМЕНИ
Проклят был гуманист,
миру порох открывший,
но блажен был и чист
первый, время убивший.
Как одна из зараз
тяготеет над племенем
неподсудный соблазн -
убиение времени.
Убиваем ли час
болтовнею, страстями,
убиваем ли день,
сжатый сверхскоростями.
Убиваем ли ночь
над дешевым романом,
убиваем ли Вечность
у телеэкранов.
Убиваем расчетливо
или по глупости,
убиваем от щедрости
или по скупости -
каждый день,
каждый час,
каждый миг убиенный -
вне возврата,
а часто и вне сожалений.
ГЛАВА 6.
СОБЛАЗН ОТРИЦАНИЯ ВРЕМЕНИ
Вы, чей голос едва прорезался,
чья "аорта" на первом вздохе -
Вы когда-нибудь были
коррективом эпохи?
Вы, чье горло трубе подобно,
от которой Вселенная глохнет,
Вы когда-нибудь были
коррективом эпохи?
Вы, чей голос...,
и Вы, чье горло ... -
спросите у третьих,
чья гортань уже пересохла -
Вы когда-нибудь были
коррективом эпохи?
Вы - и те, и другие, и третьи,
в этом мире, разложенном Вами на кварки,
что же Вы просмотрели,
что понять не смогли?
Где же Ваши поправки?
Разве мир стал иным? -
стал добрей или злей,
жизнерадостней или печальней
с той минуты, когда Вы заспорили с ним,
негодуя, любя, обличая.
Разве Ваша заслуга и Ваша вина
в том, что мир, как курьерский на стыках ,
грохоча, гонит так, что нет времени внять
ни чужому, ни Вашему крику.
Вы, отнявшие голос у птиц,
аромат у цветка
растянувшие в кельи по крохам,
что за надобность в этом была?
Что Вы дали взамен эпохе?
Но пускай не эпоху,
не Вечность - Бог с ней,
но хотя б одного в этом мире,
грозящем дать трещину,
научили любить сильней
этих птиц,
это дерево,
женщину?..
ГЛАВА 7.
ИГРА В ПРОХОЖЕГО ИЛИ ПОПЫТКА ОПРАВДАНЬЯ
Зыбкая тишь проходного двора,
утренний воздух, как колокол гулок.
Чей это шаг так поспешен с утра? -
дробью вдоль окон, потом - в переулок,
дальше, все дальше...
И вновь по двору
тишь расползлась, притаилась, как дуло.
Смежить ресницы, продолжить игру -
кто там - вдоль окон,
потом - в переулок,
дальше вдоль сквера,
а там за углом
мимо ограды старинной и ржавой...
Не сомневайтесь, здесь надо направо.
Вы узнаете? Вот нужный Вам дом.
Вы здесь бывали?
Я тоже - сто лет.
Впрочем, игра остается игрою -
третий этаж, дверь - таких больше нет -
вы позвоните, вам тут же откроют.
Выйдет она.
Обнаженной рукой
волосы сонно, неловко отбросит.
Не удивится, и даже не спросит,
что вам угодно, и кто вы такой.
Просто посмотрит, как только она
может смотреть - не таясь, не украдкой.
Вы объясните ей все по порядку,
все, что вам ведомо с этого дня.
Вы ей скажите, что там, за окном,
в том переулке, где гулко и пусто,
некто, кто числит себя игроком,
в тайне давно уже числится трусом.
Вы ей скажите о страшной игре,
где подворотня зияет, как дуло...
Зыбкая тишь, как струна - во дворе,
утренний воздух, как колокол гулок.
Господи, что это? - колокол-лгун,
как он настойчив, как плачет медово -
ты позвонила.
Срываюсь, бегу...
Стрелки сошлись - половина седьмого.
ГЛАВА 8.
БЕЛЫЙ ФЛАГ
Город Тик-Так был весел.
Город все точно взвесил.
Город заранье и трезво
все рассчитал и учел.
Ровно через неделю
напрочь разбитый схимник,
на однотомник Лорки
выменял две отвертки
и, просидев с полночи,
сам починил будильник.
ГЛАВА 9.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ДОМ ПОЭТА
В будни дом просыпался чуть свет.
Раньше прочих (и это понятно),
торопливо глотая омлет,
отправлялся в свой парк вожатый.
Дальше - чаще. Спешил почтальон,
уходили бухгалтер и химик...
На осколки взрывая сон,
у поэта гремел будильник.
Он отдергивал штору с окна,
торопливо на кухне возился.
Становилась к станку страна -
за машинку поэт садился.
В полдень с блюминга в городе ЗЕТ
Первоклассная сталь сходила -
у поэта сходил сонет
и еще перевод Джо Хилла.
В три пятнадцать ткачиха ЭН
одолела программу года -
у поэта на стыке смен
сочинилась досрочно ода.
Возвращались киоскер, главбух -
дверь в парадном надсадно грохала.
У поэта обыденный круг
завершался поэмой "Плохо".
Он бранил бракоделов, рвачей,
безхозяйственность и недостатки...
Ровно в шесть утомленный Орфей
ставил жирную точку в тетрадке.
Ровно в шесть, перевыполнив план,
критик ИГРЕК из "Литобозрения"
написал о поэте - талант
с поразительным чувством времени.
Врач готовил на ужин лангет,
архитектор скучал у экрана.
У поэта гасили свет.
У поэта ложились рано.
И когда угасал целый мир
без единой звезды над планетой,
монотонно струился в эфир
звук "тик-так" из окна поэта.
ГЛАВА 10.
ВОСПОМИНАНИЕ О ПРОШЛОМ АВГУСТЕ
Любимая, ты помнишь прошлый август?
Степной проселок - вечность без дождей -,
как пыльный шлейф летел и задыхался,
и отставал на каждом вираже.
Любимая, ты помнишь прошлый август?
Под вечер воздух травами горчил,
а в полночь с криком
вниз звезда сорвалась,
и крик был ослепителен в ночи.
Она промчалась раскаленным бликом,
а следом, задыхаясь в черной мгле,
не поспевая за последним криком,
летел и отставал белесый шлейф.
Любимая, ты помнишь прошлый август?
Как за полночь, крылат и невесом,
наградой за счастливую усталость
к нам приходил один и тот же сон.
И мы неслись над дремлющей Вселенной -
два облака, два голубых крыла,
вне времени, пространств, обид, сомнений,
не памятуя недругов и зла.
Над миром, на созвездия разъятом,
Над Вечностью, открытой всем ветрам,
над городом, знакомым нам когда-то,
и над другим, совсем безвестным нам,
где всякий раз светло и неизменно,
звездой, однажды канувшей на дно,
над предрассветной дремлющей Вселенной
мерцало одинокое окно.
И кто-то в нем, легко и безмятежно,
наградой за счастливую усталость,
все повторял задумчиво и нежно -
Любимая, ты помнишь прошлый август...
ЭПИЛОГ
Вот, пожалуй, и вся история
про поэта и жителей города,
и про два миллиона будильников,
если только она о них.
Ибо в этой короткой истории -
лишь один персонаж, которому
мы невольно, но властно подвержены
каждый день, каждый час, каждый миг.
Ибо все мы, как уже сказано,
путешествуем в собственном времени,
не сменяемом, не выбираемом,
в том, что выпало только нам.
А сойти на конечной станции
или спрыгнуть однажды с поезда
на разъезде соблазнов и совести -
это каждый решает сам.
Ленинград, 1979.
Связаться с программистом сайта.