Козырев Андрей Вячеславович
Окраина

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Козырев Андрей Вячеславович (yakozyr045@gmail.com)
  • Обновлено: 21/04/2017. 93k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Хроника жизни одной семьи на окраине большого города.


  • ОКРАИНА

      

    Повесть

      

    БЕЗЫМЯННЫЙ ПЕРЕУЛОК

       Чудная вещь этот наш Безымянный переулок. Обычная вроде бы улица, окраинная, упирающаяся одним концом в шинный завод, а другим - в психиатрическую больницу. Но живописная нищета ее многих великих художников умилила бы. Жаль, что Вермеера сюда не заносило, что Саврасов здесь ни разу не побывал. Такие картины у них родились бы, такие образы!...
       Жизнь здесь течет прямая и грубая, крутая, как кипяток. В душных моноблоковых пещерах ютится маленький, бесхитростный народец - строители, сантехники, штукатуры, пригорожане иных занятий и ремесел - неприкаянное племя, безликая, живучая, бесчисленная орда. Двери в домах у них тяжелые, железные, с домофоном, но не запираются ни днем, ни ночью: обязательно кто-нибудь да испортит домофон, чтоб всегда можно было с дружками-алконавтами в подъезде погреться. Окна зато всегда занавешены, и свет в них по вечерам включается редко - экономии ради. Под окнами, на газонах, - коричневые самодовольные лужи, между лужами - редкие островки тощей зелени. Дороги - узкие, в колдобинах, по краям дорог - вечно кипящее воробьиное царство. Щебет мелкой птахи, голубиная воркотня, шум газующих машин да редкие крики домохозяек из окон - вот обычные инструменты, на которых играется музыка окраины. Рассветы жидкие здесь, безвольные; сумерки - глубокие, прожорливые и ненасытные, как море. Глухо, темно и тепло, как при погружении на глубину морскую. Тишина, пыль, грязь. Жизнь вращается медленно, со скрипом, как сцепление шестеренок в допотопном механизме, но все живое перемолоть запросто способны шестеренки эти.
       Большая часть домов - как солдаты-дембеля, что только что с войны пришли. Вроде и не стары еще, а все нутро уже войной выворочено, опустошено, и оттого неудержимо в разгул тянет. Стоят однообразные клети-коробки, как затылки солдат, лысые, и неудобно, проходя мимо, смотреть на нищую серость их. Лишь одно здание новое красуется среди них - странное сооружение из красного кирпича с башенками, террасами и позолоченными лупоглазыми русалками у входа. Это торгово-развлекательный центр, со спорт-клубами, ресторанами и прочими штуками для досуга, а название заведению сему - "Инквизитор". По всем подъездам и остановкам в округе расклеены цветные афишки с полуголой фигурой здоровенного мужика и надписью готическими буквами: "ИНКВИЗИТОР. Возьми жену, детей и друга для проведения досуга!" Люди давно привыкли к этим афишкам, смотрят на них молча, без улыбки. Всем понятно: либо нувориш-богач, это чудо отгрохавший, не знал, что такое инквизиция, либо чувство юмора у него было своеобразное.
       Еще одна достопримечательность есть у переулка - свой личный граффитист-философ, Савва Буферов. Давно он начал стены панельных домов своими художествами украшать. Сначала он свое имя писал, - "САВВА", большими, узорными буквами. Все стены и подворотни разукрасил за пару месяцев. Потом, когда донесли на него куда надо и в дурдом упрятали, затих временно. Но спустя полгода вернулся к прежнему делу - уже с более широким подходом. Другие надписи стали поселок украшать: "С добрым утром, мой маленький человек!" - написал он у проходной шинного завода. Рядом с помойкой появилась красочная, сочная надпись: "Истина где-то рядом". А у дверей соседки, что донесла на него, черными буквами выведено было стихотворение:
      
       ДАЖЕ В МЫСЛЯХ НЕ СОЛГИ:
       МЫСЛИ ПАЧКАЮТ МОЗГИ!
      
       Пригорожане посмеялись, поплевались да и смирились с фактом существования своего Микеланджело у них на районе. "А пускай пишет! Он прикольный", - решили они. Теперь чудной парень Савва мог беспрепятственно расписывать стены: его уважали, охраняли, чтоб голову не расшиб, и экскурсии для жителей центра по местам его славы устраивали.
       Старинной, крепкой, как местная самогонка, славой овеян деревянный дом королей мирка этого, Муруговых, - "дом со львами", как его прозвали из-за пучеглазых деревянных львов у подъезда. Львы эти - дело рук отца семейства, Гришки Муругова, на все руки мастера, ныне со всем своим мастерством невесть где, в горах азийских, башку сложившего. На просторной площади перед домом рядами выстроились маршрутки: конечная остановка транспорта здесь. Газели фыркают, толкаются, норовят друг другу дым под нос пустить. Бутылки, пакеты, прочий мусор на земле кучами лежит. Воробьиные стаи, кипящая каша воробьиная, кишмя кишат вокруг выброшенных хозяевами объедков. Воробьи здесь воспитанные, прикультуренные, людей не боятся, с руки берут. Шуму - всегда много: железные двери сторожат входы, железные вагончики маршруток лягаются на улице, железным скрипом открываются у похмельных жителей по утрам глаза. Железный век, железные нравы, и звуки тоже - железные.
       Глядят резные Муруговские окна на мир недоуменно и недовольно: "И за что нам в такой дыре красоваться судьба привела?" Иногда грустно болтаются на них мрачные авоськи с куриными тушками, а иногда за стеклами виднеются пузатые бутылки с привязанными к горлышкам надутыми перчатками, отчаянно растопырившими пальцы. Кислой вонью несет от них, и целые стаи жирных зеленых мух вокруг гоношатся. Тогда и запах в Безымянном переулке кисло-уксусным делается.
       А запахов здесь столько, что и людей, пожалуй, меньше. И у каждого запаха свой характер есть. Есть запахи воинственные, пуляющие в прохожих из подворотни, - запахи перегара, вони от пролитого кем-то пива. Есть запахи мирные, раскормленные, неторопливые, как коты, - хлебный и мясной запахи из закусочной за углом. Есть и изысканные, юркие, тонкие, - например, из парикмахерской, где за двести рублей девчушка белобрысая с нервным тиком на лице махом любого грязнулю заросшего ножницами обкорнает так, что любо-дорого смотреть будет. А есть другие ароматы, хищные по-медвежьи, - они пока затаились, чтоб внезапно на жертву наброситься. Кто носом чуток, тем лучше в переулке нашем вовсе не появляться.
       Замятня здесь с утра начинается. В семь часов можно часы сверять по тому, когда алкаш Васёк Самбикин из тринадцатой квартиры опохмеляться бежит в ларек, подпольно выпивку продающий. Холодно еще на дворе, а он уже вовсю по утренней пороше шурует, едва уследишь взглядом за ним. Потом младший брат его, Борька, выбегает к водокачке, воды набрать. А затем бабка Муругова, Степанида Ильинична, выходит из дому, на улицу, хрустящую от шагов, как кочерыжка. Зевает на солнце, обнажая редкие желтые зубы за тонкими старческими губами, мелко крестит рот, потом медленно потягивается, озирает окрестности. С одного краю, справа, - обрыв, за ним - трубы заводские чернеют. По другую сторону - неизвестного назначения недостроенная вышка стоит: полвека уже Степанида думает, что за каланчой запад начинается. В третьей стороне - пустырь, рай для кошек, псов бездомных и птиц, летом полынью поросший, зимой грязным желтым снежком покрытый. Над ним открывается зоркому Степанидиному оку огромное, пушистое, клокастое утреннее небо.
       Из тесноты деревянных хором сладко глядеть бабке в хрустящее, свежее небо ноября. В нем синие, красные, белые дуги, как на флаге российском, подряд идут, яснеют, ширятся и мир знакомый благословляют. Ветерок щиплет загорелые, морщинистые щеки, - эт хорошо, значит, чувствуем, значит, живем еще. Воробышки чивикать на морозе начинают, галка не торопясь по первой пороше прохаживается...
       Начинается новый день.
      

    ВСЮДУ ЖИЗНЬ

      
       ...Чинно и степенно, в прикуску, пьет Степанида густой, крепкий-прекрепкий красный чай. Сурова в те минуты и пряма лицом бабка Муругова, как человек, власть имеющий. Губы у неё так же сложены крестиком, как на иконе у Параскевы-Пятницы, покровительницы местного храма, куда постоянно ходит бабка.
       Многое пережила она на своем веку. Сын её, Гришка, - бывший военный, после Афгана не смог в гражданской жизни освоиться, снова на военную службу пошел, да и сгинул где-то, в Таджикистане, в горах. Сколько ни искали - не смогли найти следов Гришкиных. Жена его, Верка, тоже пропала. Дети думают, что в могиле она, а по правде - к другому мужу, к чужому, в Харьков укатила свет-Вера Григорьевна. Всё равно что померла, считает бабка, - грех по мужьям чужим бегать, когда своего ждать надо. Плюнула на неё Степанида, живёт без детей, с двумя внуками, в них горе её, в них и утешение. Прежнюю родню к внучкам не допускает, одна их растит, чтоб правильные мужики получились.
       Один внук, Костя, 19 лет, - коренастый, головастый, белоглазый парень, молодой еще вьюнош, но уже большой гулена и пьяница. Нигде не учится, ни на одной работе задержатся не может, ни с одной девкой не дружит, - всему водка виной. Иногда пытается за ум взяться, спортом заняться, в клуб "Инквизитор" захаживает, только ненадолго все, - с новым запоем рушится все. А ему, беззаботному, хоть бы хны, все божья роса. Так на развалинах жизни своей и живет, вполне довольный, пока деньги на выпивку есть.
       Другой внук, 22-летний Борька, - тонкий, ломкий, большеглазый юнец, поэт, дерзкий, острый на язык, колючий юноша. Волосы ёжиком, лоб широкий, лицо узкое, крысиное, желтоватого, желчного оттенка. Постоянно сидит, в книгу уткнувшись, да карандашом на страницах пометки черкает - насмешливые, тонкие, злые. Стишки пописывает, - грех этот еще за отцом его водился, только стихи старые отцовы вся семья наизусть знает, а Борькины никто не то что запомнить - понять не может. Концептуальные стишки, одно слово.
       Бабка воспитывала внуков одна, одна держала весь дом на себе. Много сил в ней было, да тонкости мало. Сделал Безымянный переулок Степаниду человеком прямых смыслов, - в корень она зрела сквозь вещи, меланхолией не страдала, удивляться за всю свою жизнь не выучилась. Но и ей в конце концов просквозило душу осенней сыростью, закружила голову предательская тоска, хворь и немочь бледная сжали бывалое сердце. - Проросла и в суховерой, острой бабке Стёпке её собственная, внутренняя осень.
       Хотелось чего-то нового, живого. Скучно стало внукам проповеди читать да чаи с соседками гонять. Все чаще обращались ее глаза в сторону соседнего дома, панельного, в последние советские годы поставленного. В этом доме, в таком же, как у Степаниды, однообразном и суровом мире, год за годом по одному и тому же распорядку жил Адам Васильич Петраков - последний сколок старого времени, один из тех железных стариков, что при Советах на себе страну держали, а с переломом истории оказались не у дел. Тяжелой походкой, хромая и опираясь на старую крепкую трость, шел он по жизни, шел прямо, не сворачивая ни направо, ни налево, и глядел на мир, прищурившись, глубоко запавшими глазами, - трезво и беспощадно. Знали его в округе все. Портрет его был прост: легкие седые волосы, синий пронзительный взгляд, тяжелый подбородок, тяжелая, хромающая поступь - вот Петраков.
       Жил он в большой трехкомнатной квартире, с дочерью и ее мужем, рыночными торговцами, которых еле выносил. Не в него дочка пошла, а в мать - легкого нрава и легкого ума дамочку, которая как-то незаметно в застойные годы прибилась к Петракову и так же незаметно в перестройку скончалась, - не вынесло ее слабое сердце железного нрава мужа. Адам Васильич ее держал при себе как домохозяйку, как надежный тыл, так нужный для общественника, но после ее смерти во сне особо не опечалился - все заботы по дому на себя взвалил, только на воспитание дочки внимания не осталось. Росла Лариска смирной девчонкой, училась неплохо, не хулиганила - этого было Адаму Васильичу достаточно, а что там у нее в голове - знать не желал он: голова предмет темный и исследованию не подлежит.
       И выросла дочь мещанкой. Для нее главным было, чтоб в доме изобилие царило, а на сердце веселье, а до мирового порядку дела ей не было. С начала перестройки она в торговлю пошла, экономический техникум закончила и доработалась до высокого славного чина начальника мясного отдела на рынке. Замуж вышла - за коллегу, веселого, бойкого торговца, наполовину абхаза, наполовину русского. Старик Петраков как человек, лишенный предрассудков, на нее за это не кричал почти, но говорить с зятем ему было не о чем, да и с дочерью постепенно общаться перестал. За завтраком да за ужином парой резких фраз обмолвится - и все тут. Незримая стена между старым партийцем и молодой его отраслью возникла, и никто ее разрушать не хотел - неприятны они друг другу были. Так и жили: в одной квартире, но в разных мирах.
       Но в последние годы, когда особенного капиталистического разврата достигли нравы младшеньких, - машину буржуйскую купили, на море летом начали летать, в туретчину какую-то, - задыхаться начал старик Петраков. Озлобился окончательно на детей, заветы отцов предавших. Огрызаться на них по всякому поводу начал. Глаза его, горькие и озлобленные, напоминали теперь крыс, выглядывающих из глубоких темных норок, голос - странным, петраковским: когда он смеялся, казалось, будто в кастрюле клокочет, тревожится и всхлипывает вода с пельменями. Время от времени прикрикивал старик на детей:
       - Ой, дождетесь вы, робяты, сбегу я от вас, ей-ей, сбегу!
       - Куда это ты сбежишь, дурень старый, - в подворотню? На улицу? Или Львом Толстым себя вообразил, думаешь, книги о тебе писать будут? Не смеши нас, угомонись лучше, - смеялась Лариска.
       - А ты так себя не веди, не веди, - огрызался дед. - Я, может, к Степаниде сбегу. К Муруговой. Я с ней давно дружу, тебя еще на свете не было, мы вместе на заводе вкалывали. Она меня всегда приютит.
       - Да ты что, дед, - переезжать вздумал на старости лет? Жениться на Степаниде хочешь? А она-то того хочет? Да и к лицу ли вам это? Ой, правду говорят: человек дважды глуп бывает - стар да млад...
       - А может, и женюсь. Она баба сильная, коня на скаку остановит. Как раз мне по нраву... И оживит меня, и от мЫщанства вашего освободит. Ей, сбегу, ей, сбегу...
       - Ну и беги, плакать не будем. Только сначала поужинай. Я тебе рыбки солененькой купила, как ты любишь. Если хошь, чекушку к ней поставлю... Поужинай, а наутро - хоть на край света, - елейно пела Лариска, прекрасно зная, что старик выпьет, охмелеет, а там и позабудет все, и пойдет с утра прежняя жизнь, спокойная и ровная.
       Так все обычно и происходило. Никто не знал, что чувство к соседке у Адама Васильича было настоящим, ненаигранным. И невдомек было родне, что все для сватовства было у него уже готово. И жили все спокойно, не подозревая, какая буря зреет над ними. Вроде тихо было осенними днями, только небо все пронзительнее серело, только воздух скрипел, как ветка, надломленная и качающаяся на ветру, - вот-вот порвется последняя нить, вот-вот рухнет все. Но разрыва не происходило, - гроза не рассеялась, а утекла куда-то вовнутрь, спряталась в глубинах, чтобы потом снова вырваться.

    МИР ОЧЕНЬ ДАЖЕ НЕПРОСТ

      
       Муруговские окна не раскрывались уже лет двадцать пять, с самого распада Союза. А как начали находить в подъезде шприцы и прочий срам от шелупони заблудной, вставила в окна железные решетки старуха Степанида. Сквозь эту преграду ни солнышко, ни ветерок, ни весеннее обновление не проникали, не то что воры всякие. Прочная была у бабка защита от мира большого.
       Под такой безупречной защитой от веяний времени расплодились в муруговской квартирке запахи, юркие и проворные, смелые, вездесущие. Каждый запах в своем углу обитал, но в урочный час по всему домашнему кругу распускал свои веяния. Запахи, тучные, серые, уверенные, как откормленные на падали крысы, ползали по щелям, выгоняя пришлецов, но друг другу не переча, по-свойски. По утрам потный, мускулистый запашок пара от кипящих кастрюль на плите перебегал по дому, от комнаты к комнате, от носа к носу, сообщая, что скоро завтрак готов у бабки будет. Чуть близился обед, жильцов обдавало запахом ржаного кваску, который так любил непутевый сын Степаниды. А под вечер ноздри раздувались у парней от молочного, почти по-женски нежного и толстого прикосновения аромата кофейного напитка "курземе", - любит бабка его, еще дед-покойник ее в медовый месяц деликатесом этим потчевал. А с этими главными запахами рядом ютятся, деля свободное место, ароматы дешевых мыл, пены от стирки и отсыревшей краски со старых, коврами не прикрытых стен.
       В этих покоях и произошло событие, раз и навсегда поменявшее неспешную жизнь Безымянного переулка. Это было во время редкой оттепели. Стаял на неделю первый снег, даже лужи почти просохли, только городская земля, укрытая под асфальтом, не хотела замечать перемен - один безразличный сон был сужден ей в июне и ноябре, одинаково темно и безвидно было под камнем и бетоном зимой и летом. И никто, кроме черных ворон на тонких ветках, не кричал людям о всеобщем увядании, сне и безволии, никто не говорил о том, что большая и снежная готовится прийти в город зима.
       Вместе с зимой в дом Муруговых пришел отец - Григорий Петрович, длинный, корявый мужик, похожий на железный топор, измазанный дегтем. Пришел, не предупредив, без известий, словно с того света, - позвонил утром в дверь, бабка открывать побежала, а там - сынок! Живой!!! Из плена вернулся...
       - Первым делом у меня от страха нос обмер, - рассказывала потом бабка. - Думала ведь, что нету его уже... И весточки никакой не было, ни сообщения... А вот он приходит, нежданный-негаданный, бог весть что пережил и бог весть что нам несет... Но живой - эт главное! Сынок мой! Живёхонькы-й! Как славна-та!...
       Григорий Петрович был человеком большим, неровным, нервной рукой склеенным. Нос его еще с афганской войны был переломлен, как трубочка с кремом, - переносица смотрела в одну сторону, кончик носа - в другую. Вихры на голове торчали в разные стороны, радиально, причесать их было невозможно. На затылке успела явственно наметиться не по возрасту большая лысина. Щеки, покрытые синеватой щетиной, заметно ввалились, - зубы были потеряны там же, где и нос сломали, в плену. Глаза отца семейства, крупные, круглые, красные, смотрели исподлобья, изнутри, и пронзали насквозь. Жутко от их взгляда становилось на сердце у сыновей. Не таким они представляли себе того, кому жизнью обязаны, - чистым, праздничным, упорядоченным. А в этом странном человеке, герое и дикаре, они своих истоков не видели. Тем не менее надо было жить, работать, привыкать к новому члену семьи, теперь почти чужому в их отвыкшем от гостей доме.
       Решено было отпраздновать возвращение отца совместным застольем. Расстаралась для сынка бабка Степанида: рыбки соленой - любимого блюда его - достала, уху сготовила. Молоки Гришка с юных лет особо любил, и их старуха где-то откопала. Водочки, само собой, бутылку на стол поставила. Обычно сыновья отдельно ели, каждый в своем углу, а теперь им вместе питаться отец приказал, хоть и непривычно это. Сели Костька и Борька по двум сторонам от Григорий Петровича, и давясь, приступили к трапезе. Противно им было на отцовское поведение за столом смотреть. Ел Григорий Петрович безобразно - чавкал, постанывал, постоянно ронял еду из беззубого рта, что-то рисовал на скатерти грязными жирными пальцами. Сломанный большой нос едва не опускался в тарелку.
       Сыновья неодобрительно косились на отца. Борис недовольно хмыкал, но не произносил не слова. Костик терпел-терпел сначала, но минут через десять высказал:
       - Что-то некрасиво вы, батя, едите. Вот, - полтарелки на скатерти лежит, изо рта вывалившись. Постыдились бы при детях, что ли.
       Не стоило говорить сынку об этом: батя уже успел охмелеть с принятой чекушки. Григорий Петрович медленно поднял глаза от тарелки, посмотрел на сына секунд этак пять, не мигая, и четко, по слогам, выговорил:
       - Яйца. Курицу. Не учат!
       - Учат, учат, - попытался отшутиться сын. - Когда пора цыпленку вылупляться, он по яйцу изнутри стучит, объясняет, значит, мамке, где скорлупу разбивать. Учит яйцо курицу!
       - А ты молчи! - грозный отец дал Костику такую затрещину пудовым кулаком, что сын чуть не грохнулся со стула. - А ну встать!
       - Ну чё ты, чё ты прям, - застрочила бабка. - Он ведь дело сказал...
       - А ты мне зубы не заговаривай! Встал, я тебе говорррю! - прикрикнул папка на Костика; тот медленно поднялся со стула. - А ну ступай в угол!
       - Ты че, бать? Я взрослый уж, а ты - как с дитём...
       - А вот это видел? - отец покрутил перед носом у сына багровым, войной пропахшим кулаком. - Я те отец, я и хозяин! Мне решать, дитё иль не дитё! Ступай в угол и стой, пока не доем! Ма-а-р-ш! - и Костька получил ещё один, весьма основательный, удар в зубы.
       - Ах ты, батюшки-светы, - всплеснула руками бабка. - Ну как так можно а? С сыном-то...
       - Ну, мамка, ты меня доведёшь. Отец сёдни вернувшись, а вы ему уже могилу роете... Ну, ладно, Костян. Прощаю на первый раз. На ко-ле-ни!!! - лицо Григория Петровича налилось кровью, губы задрожали. - На ко-ле-ни, сука!!!
       Костян был настолько измотан произошедшим, что рухнул на колени, как подкошенный. Бабка рухнула рядом с ним: "Не серчай, Григорий Петрович!..." Прапорщик Муругов сердито улыбнулся себе под нос и процедил: "Прощаю, как с вами ещё...". Этот обряд - просить прощения носом в пыли - часто применялся к Гришке Муругову в плену, тамошние рабовладельцы были щедры на унижения. Естественно, что прапорщик Муругов давно мечтал помуштровать кого-нибудь так же лихо, как муштровали его. А когда два сына и старуха в твоем распоряжении - какой дедок на них не оттянется!...
       Смирного Борьку это унижение пока не касалось: к нему ещё присмотреться надо было, его нрав пока отец не раскусил. Борис сидел за столом, равнодушно ковыряясь в остатках ухи. Когда Костик и бабка встали с колен, он презрительно сплюнул, глядя куда-то в сторону.
       - А ты чего? Чем недоволен? - проревел отец, уставившись бычьими глазами на Бориса.
       - Всем доволен, всем, - процедил Борька сквозь зубы. - Наконец-то мужик в доме появился... Таперя порядок будет.
       - Вот то-то же, - пробасил Григорий Петрович, надув толстые красные губы.
      

    КОСТИК МУРУГОВ НРАВ ПОКАЗЫВАЕТ

      
       Каждой птице - своя пора петь. Настала наконец и Костина пора. В те годы он уже не Костиком, - Коштантином стал именоваться в семействе. Еще в августе начал он счет двадцать первому году своему. Время его восходило к вершине своей. Голос его уже не ломался, низким был, басовитым, важным, не под стать маленькой, низенькой фигурке его. Усы его черные над верхней губой вниз завивались, по-татарски, как у Чисгисхана какого, - и в кого такой уродился! Раньше нужны были усы, чтоб прыщи под носом скрыть, а теперь они стали предметом гордости и любования Костиного. И душа его цвела, познавала себя, ощупывала, изучала пределы свои. О подвиге мечталось, о доблести, о славе. И в Безымянных переулках бывало, великие люди вырастали! Бывает, распускает широко ветви такой тополь молодой, зеленеет вовсю, а сам того не знает, что подсечены и иссушены давно корни его, - злые корни, змеистые, когтистые. У Кости глаза карие, кочевничьи, - по вещам кочуют, нигде не останавливаются, покоя не знают, брови же на переносице встречаются, крутую волю, покуда затаенную, собой знаменуя. Много, ой как много жизни в нем налито, только не растревожено пока озеро это, спит, не движется, вот-вот зеленой ряской оденется, если не встормошит кто. Но глубина этой жизни, немой пока, на его нервных длинных руках узлами переливается, в редких желчных улыбках рябью дрожит. Страшная сила, страшная и слепая в нем. Выросла она, но себя не сознала еще. Скоро погонит она Костьку из безымянности родного переулка - туда, в мир, на страшный, необжитый еще простор человеческий.
       Встормошил Костика приход потерянного отца, перевернул все вверх дном в мире его. А еще больше встормошила нежданная суровость отцова. Из сироты, ни за какие промахи и загулы бабкой не наказуемого, в одночасье сыном военного героя, строгого такого, обернуться, - это вам не фунт изюму!
       Много начал думать Костька после отцова прихода. Книги стал читать, - те, которые были дома, бабкины, богословские. Всякие культурные передачи по телевидению смотреть. В "Инквизитор" пару раз наведался, как все приличные люди из поселка. Новую жизнь начинал, в общем... И кипела его голова от неразрешимых вопросов. Разрывалась. Кругом шла.
       Хотелось Константину выговориться, кому-то поведать, о чем он думает, чем живет. Свои проблемы он в мировую жизнь встраивал - и смысла ее понять не мог. Надо было с кем-то посоветоваться. И никого подходящего для этой беседы, кроме брата, он не знал.
       Однажды вечером, выйдя из "Инквизитора", у пивного ларька с надписью-граффити "Истина где-то рядом!" он заметил Борьку. Брат молча созерцал грязную улицу и талалякающих пьянчужек, и на губах его играла саркастическая ухмылка. Борис любил вот так бродить без цели по самым грязным местам, - в них лучше стихи писались.
       Увидев старшего брата, Борька зашагал в глубь переулка, ускоряя шаг. Костик окликнул его:
       - Ты постой... Брат! Поговорить надо.
       - О чем? - огрызнулся Борис; неродившееся стихотворение еще трепыхалось в нем, но появиться на свет уже не могло.
       - Да о разном... Кажется, если не скажу, то лопну.
       - Ну, говори. Только не лопайся, - ты нам еще нужен, - шутливо улыбнулся брат.
       - Так вот, - уныло начал Костька. - Вот отец на днях на меня наорал... Блудный сын, говорит. Это из Библии...
       - И чего? - показательно лениво зевнул Борька.
       -А того... Вроде как верующие мы. Я - не сильно, а бабка - та вовсю... Так вот, я давеча Библию бабкину почитал, после нагоняя отцовского... Про Блудного сына там и прочее... Это ужас что.
       - А что такое? Страшное что-то прочел? - младший брат говорил все язвительнее, а старший - все громче.
       - Да ничего. Просто там говорится, что бог за яблоко одно людей навеки на смерть осудил. И на ад... А потом сына своего убил, чтобы грех этот, яблоко-то, искупить. Сам себя убил, чтобы свой грех перед собой же изгладить... Что за жестокость такая, не пойму? И зачем это все?!! - Костик почти кричал, губы его дрожали...
       - О, так ты бунтарь, братец... Не хочешь верить - не верь. Только бабке не говори, она не вынесет... Я вот не верю, да молчу. И ты так же делай. И не читай это все.
       - Да не в том дело... Я-то верю как раз. Понимаешь, - ВЕРЮ!!! Хоть и не понимаю, как это можно... Но чую: есть во мне грех, во мне, в тебе... Первородный. За то яблоко, может быть... Понимаешь?
       - Ну, положим, понимаю. Все мы люди, все мы виноваты. Каждый по-своему. И что?
       - Так вот... Библия-то учит, что Иисус за наши грехи все отстрадал. А я в это не верю. В яблоко верю, в крест - нет. Может ли один Иисус за всех отвечать? Вообще, - можно ли это, на чужом горбу в рай попасть? Чужими силами? Исусовыми, Магометовыми - любыми? Не глупо ли это?
       - Глупо, да. Думать об этом глупо, - бросил Борька. - Я вот что скажу: ты не бунтарь вовсе, ты - философ. Тебе думать охота, все равно о чем. Копаться в себе. Тебе страшно, что отец вернулся, и у тебя мозги в философию бросаются, чтоб о главном не думать... Вот и все.
       - Не в этом дело. Отец ведь в плену был, бежал потом... Я на днях телик переключал, на культурном канале картину видел: "Первые беженцы". Адам Еву на руках несет. Оба - старые, потрепанные, седые. Руки с мозолями... Как у наших чучмеков. Адам - первый беженец! Чего там - первый диссидент! Вот что такое яблоко... Попробуй сорви, потом не отстрадаешь. Вечные муки, вечные... И еще вопрос - а можно ли за семьдесят лет жизни на вечные муки нагрешить? А-а?...
       Костик кричал так громко, что вокруг него собралась компания зевак. Один из них, Вадим Варавский, сын училки из местной школы, вклинился в беседу. Он был заядлый спорщик и казуист. Его высокая, тощая фигура, лихорадочно горящие косые глаза и острые скулы с быстро двигающимися под кожей желваками отпугивали всех, кого он встречал, - все знали, что этот парень неадекватен, что он будет спорить с кем угодно и о чем угодно, лишь бы довести всех до белого каления. Самого Вадима, юношу неглупого и начитанного, это весьма забавляло. "Я философ, я - опасен", - постоянно поговаривал он.
       - Ну, о чем шумим, честна компания? - заорал Вадик, выныривая из-за спины у Бориса и вперив глаза в лицо Константину.
       - Да так, о всяком... О религии, в общем. О смысле жизни, - залился краской Костик. - О своем. Ты к нам не лезь...
       - Ну, браво, браво... Лучше места не нашли - у пивного ларька о боге спорить. Вот что значит - русские парни! Весело, весело... Из пивнушки - в рай! Вот так! По-русски! - ирония так и светилась в глазах Вадима.
       - Вольному воля, а пьяному рай! - прервал беседу местный пьянчужка Юрка Гулыга, из-за пивного столика подслушавший последние слова беседы. - Пьяному - рай! - и продолжил вливать кружку за кружкой в безразмерное чрево свое.
       - Ну, поболтали, и лады, - бросил Борька. - Отвели душу поспорить... Ты вдь шел куда-то?
       - Да... Я к Катьке моей... Поболтать... Хочешь со мной?
       - К Багровой? - улыбнулся младший брат. - К твоей?
       - Да, да... К кому же еще? - уши Костика слегка зарозовели.
       - Ну, пошли. Она того, колоритная... Я о ней хочу рассказ написать. Пошли, пошли. К Багровой. Мне впечатления нужны. Прощевай, Вадька, потом еще поспорим вволю!
       Махнув рукой Варавскому, Борис следом за братом направился к подруге Костика, Екатерине, жившей на первом этаже панельного дома, совсем рядом.

    ДВЕ ДЕВИЦЫ ПОД ОКНОМ

       Катюша Багрова росла девчонкой юркой, быстрой, но неулыбчивой, в постоянном движении, в вечном поиске, только без смеха, без радости все.
       Себя помнила лет с пяти, когда дядя Паша пластмассового негритенка ей подарил. Глазенки были у куклёнка голубые-голубые, невероятные. Хотелось девчонке узнать, откуда такая синева небесная в глазах у чертенка черного плещет. Через пару дней после подарка Катюша выцарапала кукле глазенки, какие-то пружинки там нашла непонятные и синей бумажки кусок - и выбросила это все. Посидела, без улыбки, с серьезным напряжением на кукленка глядя, хмыкнула только и спать пошла. А негритенок после того стал ей любимой игрушкой - без глаз уже: уродские игрушки детям всегда особо нравятся. И спала Катя с ним, и ела, и не жалела, что изуродовала, - иначе бы не узнала она, что небеса в глазах из синей бумажки делаются. Родителям до этого все равно было, - отец пьянчужкой работал, а мать болела постоянно. "Я тебя родила, не кривую, не косую, не дуру, - значит, свое сделала. Ничего я тебе не должна. А ты мне всю жизнь долг этот отдавать будешь", - говорила Катюхе мать, когда в себя от нервических припадков приходила. И боялась девчонка матери, как кошмара ночного. Бывает, вскочит мать ночью, прибежит к дочериной кровати и давай рыдать да душить в объятиях. И не знаешь, из-за чего. Страшно, страшно, аж жуть!...
       Росла Катюша на улице да в школе, среди оравы шумной, без присмотра. Неразговорчивая была, хотя подвижная. Быстро идет по школе, маленькая, большелобая, ни кому слова не скажет, только в книжку смотрит иль в телефон мобильный, кнопки тыкает. Интересовала ее математика, - бывало, сядет за калькулятор и прибавляет числа друг к другу по порядку, без конца: один плюс два плюс три плюс четыре - и так пока не надоест. Рост итогового числа ее радовал очень. Бегала одна на реку, тонула однажды в проруби, кидалась в воробьев камешками, чтоб переполох вызвать. Шум жизни и манил, и отталкивал ее, - посмотреть на переполох всегда приятно было, а участвовать - ни-ни. Тело ее, маленькое и гибкое, легко несло по улицам не по возрасту большую голову. Все книги в библиотеке школьной в первые годы учебы прочитала, вплоть до старших классов, - хоть не все понимала, но рада была, что взрослые вещи знает. Росла дичком, на чуждой почве привитым, колючим, шипастым, но жизнестойким, - такой любую засуху победит, любую стужу одолеет, но из почвы своей не вырвется, хоть и неприятна она ему. Корни глубокие были у ребенка этого, струи темные в жилах его текли, и с годами все сильнее взрослая женщина вызревала, как в скорлупе, в угловатой девчонке, грозя разорвать в один грозный миг непокорную свою оболочку.
       Катя с давних пор привлекала Костика, - оба были одинаково дикие, оба - одинаково потерянные, неприбранные снаружи и наивно-чистые внутри. Иногда заходил к ней Костик, просто, по-соседски, и засиживался допоздна. Особых нареканий в семье это не вызывало, - лучше пусть с девицей балакает, чем пьет да хулиганит в подворотне.
       Вот и сейчас Костя зашел к подруге, чтобы обсудить с ней план спасения семьи и жизни в случае непредвиденных обстоятельств, на всякий пожарный. Борис был с ним - от нечего делать.
       - Привет, Катя, - начал Костька, снимая ботинки в прихожей. - Я почему зашел. Ты ведь знаешь, к нам отец давеча приехал. Невесть откуда. С медалью... И пошел сразу пить. Это, знаешь, страшно...
       - Вот так новость! - улыбнулась Катя. - А кто не пьет? Ты скажи! Нет, я жду! Ты-то сам не гулял никогда, что ли?
       - Не смейся, говорю, - потупил взгляд юноша. - Он страшнее меня пьет. Я от выпивки просто шумный становлюсь, а он - буйный, может и прибить кого... Меня вот на днях ремнем стегнул. Только ты не говори никому, я тебе по дружбе только...
       - Сам знаешь, я - могила, - Катя фыркнула, молчаливо, одними глазами. - Так чего ты у меня просить хотел?
       - А вот чего... Совета. Ты ведь мне вроде как самый близкий человек, вот и спросить хочу - если отец в загул уйдет, как в детстве моем бывало, - с побоями, с разносом, - мне как себя вести? Я ведь до сих пор его боюсь... Как в детстве... Я-то помню, как он... может...- рослый, здоровый парень всхлипнул почти по-детски.
       -Чего тут бояться? У нас милиция есть, психиатрия, наконец. Как расхулиганится, ты звонок сделай, его живо образумят... Не при крепостном праве живем все-таки!
       - Так-то так, да... Понимаешь, не могу я на него донести. Мне с детства внушили: он - отец, он тебя прибить может, а ты ему - ни-ни, хоть он тебя режь. Мне про Авраама и Исаака все рассказывали: отец сына режет, а тот слушается, не рвется - отцова воля превыше всего... Домостроевские у нас нравы, первобытные. Это в крови у меня. Хоть разум и говорит, что чушь это, а кровь его не слушает. Коли с детства искалечили душу, это на всю жизнь остаться может...
       Катерина презрительно скривила губы.
       - Понимаю, что смешные вещи говорю, но мне это не смешно. Трусливая у нас семья, в мамку мы трусостью пошли - та от отца сбежала, и мы бежать хотим, - вот Борька тоже, да, хоть и храбрится, - а бороться мы не можем, ни-ни. Испуг крови, как кто-то сказал... Ну, ты знаешь...
       - Знаю-знаю, - остро проговорила Катька. - Мамку твою помню, - бледная, безвольная... Мы во дворе даже не синим, а серым чулком ее прозвали. Серая мышка, всего боится, все в себе держит. И ты в нее пошел... М-да. Весело с вами, боевыми такими, дружить. Чуть что - бежишь к бабе прятаться... Ну да это пустяки. Может, я тебя за слабость твою и полюбила... Как взгляну в твои глазенки, в беззащитные, так и хочется обнять да на ручки взять. Может, усыновлю тебя потом... Малыш, малыш!
       Костик угрюмо улыбнулся, глядя с высоты своего роста на маленькую, но бойкую подругу.
       - Хоть горшком назови, только в печь не сажай, - буркнул он. - Значит - лады? Договорились?
       - Ну, считай, да. Только... - Катину фразу прервал звонок в дверь. - О! Поля-недоля пришла! Долги отдавать, наверное... Пусть зайдет, поболтаем. С ней не скучно! - хозяйка побежала открывать двери новой гостье.
       Полей-недолей звалась единственная дочка местного сапожника, тачавшего сапоги в будке на углу Безымянного переулка и Старо-Мокринской улицы. Полине было двадцать два. Ее, большеглазую, белолицую, полную телом и грузную взглядом, бабка Степанида за глаза ласково называла тефтелькой. Поля немного уже знала жизнь, - отцова сестра ее год назад к себе, в Кисловодск, возила, хотела при себе оставить, - все лучше, чем при отце-гуливане. Папенька не возражал: и девка под присмотром, и обуза с плеч долой. Но та жизнь, что строгая тетка готовила девице на югах, была бледная и пресная, как простывший чай, безвкусная зеленая жижица. В Кисловодске Поля успела зажечь с местными парнями, - клеились они к ней, а один, высокий такой, крикливый, красневший при каждом взгляде на белотелую красотку, смел даже строить планы на совместное будущее. Полинка поддавалась было, даже пригласила его в гости, семье представить, но на ужине этом, при всех, высмеяла незадачливого ухажера, не застегнувшего ширинку на брюках, - нагло, неприлично. В итоге шокированная тетушка провела с племянницей нравоучительную беседу, та тоже в долгу не осталась - все в лицо высказала и через неделю оказалась снова в Сибири, при ненадежном, гулящем своем отце.
       - Ну, здравствуй, Костенька, здравствуй, Боря, радость ты моя, - певуче, грудным голосом протянула Полина, протягивая Борису свою полную, мягкую ладонь. - Давно я тебя не видела, с самого отъезда на юг, пожалуй. Много с тех пор стряслось, о многом поговорить охота... Да и у тебя, слышала я, буря в семье пронеслась. Может, мы наговоримся друг с другом да общий язык найдем, может, подружимся, не правда ли, а? - и она посмотрела в глаза Бори так пристально и томно, что парень покраснел до ушей.
       - Вот ты какой, краснеешь сразу, видно, что стеснительный, - продолжала девушка, не давая парню опомниться. - А люди говорят, что ты циник страшный, что острыми словами так и сыплешь, так и режешь правду-матку всем в глаза... Да смотри, смотри на меня, что смущаешься. Ты ведь смелый, я знаю, только не знаешь пока о смелости своей и дичишься оттого. Все ведь так, правда? Все ведь так и есть...
       - Так, так, - буркнул Борис, стоя в струнку и сложив руки за спиной, как осужденный. Полина нравилась ему, но такого прямого развязного обращения от нее он себе и представить не мог.
       - А я ведь не просто зашла, я Катюше два косаря должна была, вот и возвращаю, - мятые бумажки быстро перелетели из пухлых Полининых ладоней в сухие Катины, повертелись в них и спрятались в кошельке. - Я брала за квартиру заплатить, отец тогда все спустил, нечем платить было... Теперь я папеньку приструнила, он быстро все мне вернул, а я тебе возвращаю.
       - Отца... Да-да... - пробормотал Борис задумчиво. - У тебя он сильно пьет? Как мой? И ты к нему подход имеешь?
       - Подход? Да-а, имею, - медленно тянула Полина. - Я его, как он выпьет, на порог не пускаю. Под порогом спит или в гараж забирается... Потом протрезвеет, прощения просит. У меня не забалуешь... И тебе советую: у твоего отца есть страсть такая - как обидится на кого-то, так и уйдет, хлопнув дверью. Он потому и на работе ни на какой долго не задерживался, что дверями хлопал на каждое слово... Вот ты это и используй. Скажи ему что резкое, когда он выпивши будет, - он обидится, уйдет из дому, проблудит ночь где-нибудь, а вы хотя бы выспитесь. А ему уйти от вас некуда, погуляет один, поголодает - и вернется, присмиревший, тихий. Еще прощения просить будет... Я с моим отцом всегда так. И всегда действует. Он в гараже как заночует, померзнет, - кротким сразу становится. Дело верное, я тебе говорю! - распевала красотка, сидя на диване рядом с Борисом и держа его руку в своих теплых ладонях.
       - А если он уйдет пьяный куда да и башку себе сломит? Я быть отцеубийцей не хочу... - недовольно протянул парень.
       - Не сломит. Он мужик крепкий, Крым и Рым прошел, ему ничто не страшно. Тебя на две головы выше, меня на три. Такому богатырю все нипочем... Не бойся, делай по-моему. Я тебя только хорошему научу...
       - Знаю я, чему вы учите, - зло бросил Борька.
       - Да-да, я много чего знаю... малыш. Учись у меня, не прогадаешь...- девушка улыбнулась, показав белые, ровные зубы между полными губами.
       - Это я - малыш? Мне уже двадцать один, между прочим! - Борька сидел рядом с Полей прямо, как посаженный на кол, боясь пошевелиться. - Не надо так... Не надо, э!...
       - Вот и славно, малыш... Ты уже в старшей группе своих яслей, скоро совсем взрослым будешь... Надо только... подрасти чуть-чуть... - Поля прильнула к Борису, забавляясь краской, проступившей у него на щеках. - А если хочешь, я тебя быстро взрослым сделаю... Это легко, поверь мне...
       - Нет! - не понимая, что говорит, вскрикнул парень. - Нет, нет... потом, потом, - Борька вскочил, под дружный смех Поли, Кости и Катьки заметался по комнате, одеваясь, и ринулся в дверь. - Я так не разговариваю... не могу. Извините... не могу. Спасибо! - долетело до друзей уже из коридора.
       - Вот он, Боря твой. Молодец молодцом, а девок сторонится, - хихикнула Поля. - Ботаник, каких мало. Сухонький такой... Ну, да мы его быстро разожжем, он же горючий, да? Верно, Костик?
       - Верно, - Костя подмигнул Полине. - Он горючий, горюет много и загорается легко. Другое дело, как потушить его потом... А то от дома камешка на камешке не останется. Трусы, они самые безрассудные бывают, если раздразнить... Ну, я, пожалуй, за ним побегу, а то бог весть чего устроит. Ну, пока, девчонки!
       - Пока-пока! - махнула рукой Катя. Её подруга подождала, пока дверь за Костиком закроется, и нараспев проговорила:
       - Какие они у нас дети... И какие мы дети, Катя!... И как это всё... хорошо!...
      

    МАРТИРОЛОГ

      
       Пятнистое, клокастое, неустойчивое небо все чаще затягивается молочной пенкой, нервные, острые ветры вовсю шерудят в ветвях, первые льдинки трескаются под ногами.
       Закис в эту пору Безымянный переулок, как молоко киснет в забытой крынке. Бездомные, продутые ста ветрами запахи жались вместе, ютились под деревьями, в серой их тени, и вместе напоминали они запах шерсти продрогшего котенка, греющегося у огня. Воздух идет морщинами, как дряблая щека старика, стены домов, когда-то ровные и чистые, покрываются сизо-серыми разводами. И удивляешься невольно, как старый гаишник Митрич, уже двадцать лет наблюдающий за кварталом со своего поста на перекрестье улиц, не утоп в этой грязи и тишине за долгие годы работы своей.
       Близостью зимы дышат стены домов, деревья, камни, дороги и небо: грозно и тяжело. Но Бутырская тишина течет, как прежде, не опасаясь промерзнуть до дна: этой глубокодонной реке любые холода нипочем. С утра тощий сапожник Примерыч отпирает окна своей будки, Митрич встает на перекрестке с палкой и свистком - ждать, не появится ли машина какая, а дворник Оськин начинает отвлеченно махать метлой в двадцати сантиметрах от земли.
       ...Вроде бы - все как всегда. Кажется, никакой буре не взбаламутить тихого омута Бутырского. Все тот же свет сияет сквозь водочные бутылки, все та же горечь на дне каждой чаши людьми испивается, но привкус у нее другой теперь, - не безропотный, а мятежный. Удрученное дыхание впалой груди человеческой ненавидящим стало, надломилось терпение в людях, и треск надлома имеющие уши услышать смогли. Идешь, и нет-нет да и сорвешься, поскользнешься, упадешь в мятеж, как в ворох листьев последних, прелых. Вроде так же все, да и не так: опасно, скользко жить стало, - черепаха, на которой лежала земля Бутырская, поворотилась, и смутный гул донесся из толщи земной.
       ...Гришка Муругов пил. Ему снова отказали в устройстве на работу - нахамил сотруднице на собеседовании, - и остро хотелось горе залить. Сидел он за столом, теребил руками несчастную бутылку и хорохорился:
       - Не потому пью, шо горько, а потому - шо водки захотелось! Захотелось - и все. И баста! А вы - цыц все!... Я в ваши годы по три дня-три ночи подряд на заводе вкалывал!...
       - Тогда вкалывал, да. А щас заливаешь так же - по три дня-три ночи!... Немало мы с братишкой в детстве твоих запоев видывали!... - грубил ему Борис, глядя на отца подозрительно, как винтовка.
       - Это ты мне? Герою??? Вот у меня медаль "За отвагу" на груди, вот!!! - отец, выпучив глаза, тыкал пальцем в медаль на впалой груди. - Знай, кому грубишь! Знай, Иуда!!!
       - Иуда? Это мило... - не обращая внимания на побледневшего Костика, Борис лез на рожон. Вчерашний совет Полины помнился ему.- А сам ты, что, не Иуда? Нас не предавал? Мамку не мучил? Она ведь вся изревывалась... Помнишь, какие ты ей стихи написал?
       - Какие-какие? - прогудел отец. - Ты что, стихи мои помнишь?!!
       -Помню, наизусть помню. Я ничего не забываю, никогда... Вот эти стихи-то:
       И Борька начал, театрально жестикулируя, декламировать отцовы строки:
      
       О Боже, как она противна!...
       И что я в ней хорошего нашёл!
       Как тошнотворен взгляд её наивный!
       И отчего я раньше не ушёл!
      
       Вопросов - куча, а ответов - нету.
       Мне, очевидно, просто не везёт.
       Я в парк бы с нею не пошёл в тот вечер,
       Но я ж не знал, что дальше так пойдёт!...
      
       - Молчи, гнида!!! - прорычал Гришка на этих словах. - Убью!!!
       Борис, с бескровным от собственной наглости лицом, продолжал читать еще громче:
      
       ....Что вместе с новой пассией своею
       Беру в супруги жалкую судьбу,
       Что, эту ведьму нежа и лелея,
       Всю жизнь я пролежу с ней как в гробу!...
      
       Но улетели годы молодые,
       И, очевидно, я уже не тот:
       Возникнут скоро волосы седые,
       И сам я как ходячий анекдот.
      
       Над анекдотами всегда смеются.
       Кому ж охота, чтоб над ним смеялись?...
       Вот так и мне. И песни не поются,
       Как будто все они позабывались.
      
       Последние слова сын почти кричал. Отец трясся от злобы. Вся округа слышала, что в доме Муруговых творится неладное.
       - Ты мамку свою не трожь! - лицо Гришки налилось кровью, глаза выпучились, как у бешеного быка. - Она свя-та-я, я дурак был, а она - свя-та-я!... - мозолистый кулак отца с грохотом опустился на столешницу, и стакан с остатками водки опрокинулся на пол. - Эх-х! Убью, Иуда!!!
       - Тише, тише, сынок, - повысила голос бабка Степанида, выпрямившись и привстав. - Ты тише себя веди в моем дому-то. Мой ведь дом, на мне записан. Ты у нас в гостях. Хочешь жить, живи по-нашему, а то и на дверь указать можем! Тиш-ш-ш, говорю тебе!
       - Ваш дом? Ваш... - лицо отца стало черное и неровное, как резина. Лязгали редкие желтые зубы. Трудно было узнать прежнего Гришку, словно два разных лица было у него, и одно он носил раньше, а это, страшное, берег на черный день. - Ваш дом теперь. Я его строил, я украшал, а вы - хозяева! Я только вам не вещь какая... Не хотите меня видеть - не надо! Уйду, и дело с концом... И живите как хотите! Ей-ей, уйду!
       Отец, пошатнувшись, вскочил. Раскидывая всё, попадавшееся под руку, ринулся в прихожую - одеваться. Матерясь, сунул босые ноги в большие, не по размеру, зимние ботинки, накинул поверх рубахи пальто - и, без шарфа, без шапки, выскочил за дверь. Причитания бабки и всхлипывания Костика пролетали мимо его ушей. Когда дверь за отцом глухо захлопнулась, Степанида молча села на скамейку в прихожей, закрыла глаза и завыла:
       - Ой, что ж вы это та-а-к... И я, дура, хороша... Отца, героя-то, на улицу в метель выгнали... Он небось замёрзнет там... Идти искать надо, уговаривать, чтоб назад пришел... О-ой...
       - Уговаривать? Как? - иронично переспросил Борька. - Небось на коленях опять, да?
       - А если и да - что с того? Родная кровь все-таки... - простонала Степанида.
       - Ты как хошь, а я не пойду. Сам чуток погуляет, померзнет - как миленький вернется и еще прощения попросит... Вот увидишь. А я таскаться за ним не буду. - парень казался спокойным, как никогда, только уголки губ на желчном его лице чуть подрагивали.
       - А ведь без тебя не добьёшься ничо от него... Ты ведь его обидел, ты!... Иди-ка, проси прощения, пока далёко отец не убёг!... - выла старуха, что было сил.
       А внук только равнодушно хмыкнул в ответ:
       - Фигушки! Не дождёсси... Я - на коленях? Не бывать такому! Правду говорю - сам придёт, сам прощения попросит. Вот увидишь!
       - Сам? - протянула бабка. - А может, и сам... Кто знает... Подождём, посидим... Может, и правда лучше так... Посмотрим...
       Посидели, подождали сыновья и бабка - не пришёл отец. Всю ночь его не было. Только под утро оказалось, что Григорий Петрович спьяну, не видя, куда идёт, умахал на самую окраину, за Сухой Пролёт, и там благополучно уснул в снегу. Мёртвое тело его наутро нашли полицейские, совершавшие объезд.
       Такова жизнь наша - несуразная и противоречивая. На несколько дней вернулся человек с войны в мирную жизнь, к которой был уже не способен, только чтобы в лица родным людям посмотреть и понять, что чужие они ему, - и умереть. А может, давно уже мёртв он был и с того света, из ада, пришёл, чтоб весточку детям принести? Кто знает... Ничего не знаем мы. И даже того, живы или мертвы, не знаем. Одно только дано нам - работа, труд, равномерная смена будней. И надёжнее этого ничего не имеем мы. А всё остальное - суета.

    НЕУЮТНАЯ ШТУКА - СМЕРТЬ

      
       ..как в бреду.
       С утра разбудила Катьку мать, растолкала, не накормив как следует, погнала на похороны Григорий Петровича.
       Похоронный обряд, впервые увиденный, оскорбительным по отношения к человеку ей показался. Тонким пояском с иконами перетянули Муруговский лоб, побелевший и очистившийся от ранних морщинок. Нос Гришки словно ещё больше расплющился, но все лицо выглядело успокоившимся, почти не суровым. Пятеро-шестеро соседей стояли, словно многоточие, рядом, молчали, моргали глазами, - не знали, что и сказать. Черная ворона одиноко качалась на вытянутом костлявом пальце дерева - там, в высоте, надо всем. Снег, которого так много намело давеча, стаивал быстро, словно испугавшись соделанному им, и виновато глядели осевшие в лужах пятнистые сугробы.
       На кладбище было серо и одиноко. Тусклое сиротство неба светилось между ветвями высоких деревьев. Чуть-чуть моросило. Водитель катафалка, высокий, с ввалившимися щеками, тонкими пальцами подносил ко рту сигарету, стоя в отдалении от похорон. Катька чуть покривила губы, заметив, что он уже слегка навеселе.
       Скомканные, серые лица в последний раз приложились губами к лицу покойника, гроб закрыли алой крышкой, и двое дюжих кладбищенских работников, крякнув, спустили его в проморозившуюся за ночь, но слегка промокшую от утреннего таяния могилку. Константин, осунувшийся и холодный, нагнулся и бросил в яму первую горсть промерзшей земли. Она не желала рассыпаться, твердая и круглая, как камень, - так и упала. За Костей бросили горсти Степанида, Борька. Кладбищенские люди, безучастные, как памятники, усердно принялись орудовать заступами. Снег падал на комья земли и уже не таял. Люди молчали. Степанида слегка вздрагивала, хлюпая носом. Костик положил бабушке руку на плечо. Жилы на руке посинели, надулись, - видимо, от холода. Холодно было, зябко. Зябкая вещь смерть, неуютная. Но и рядом с ней надо жить.
       Среди толпы стариков только четверо молодых над гробом стояло: Катька, Костик, Борис и Поля. Отец Артемий, батюшка из кладбищенского храма, только что отслуживший заупокойную, своим обычным визгливым голосом говорил что-то о бессмертии, тонкими, нервными пальцами махал перед лицом осунувшейся бабки Степаниды:
       - Все мы воскреснем, истинно говорю. Все ещё встретимся. И все скорбящие радость нерукотворную обрящут, а радовавшиеся в скорбях пребудут... Так отцы учили, так Писание говорит. Верите вы в это, Степанида Матвеевна?
       - Не знаю... - бабка онемевшими глазами всматривалась в яму, в которой её сын навсегда скрывался от неё - во второй раз. - Не знаю... Не могу ничего понять сейчас. Потом, когда охолонёт сердце, - тогда подумаю... А сейчас - не знаю ничего, не понимаю. Всё так как-то... - старушка провела узловатой рукой перед глазами, словно рисуя туман. - Вот так...
       Отец Артемий молча перекрестил её: "Бог с вами" - и отошёл.
       Константин стоял рядом и тоже смотрел в яму, ничего не узнавая. Всё ему казалось игрушечным, бессмысленным, ничтожно-детским - и желтое лицо покойника в гробу, и люди-куколки вокруг, и статуэтки-памятники, и мокрый снег, и картонное, плоское небо. Не так он представлял себе смерть, не так. И страшно было ему от этой его ошибки.
       "Неужели это все? - думал он. - Неужели на этом все кончается: жизнь, воздух, цветы, листья... смех - небо? Вот- этим?"
       И что-то в нем, огромное и нестрашное, отвечало ему:
       "Да. Этим".
       "Вот оно что, - понимал Костик. - Вот чем кончается небо. А я и не знал. Буду знать".
       Всё будет знать Костя. Вот так он кончается, человек: берут гроб. Поднимают, несут, кладут в яму. Бросают горсть земли. Берут лопаты, машут, закапывают. Нервно молчат. Вытирают слезы. Уходят.
       И - всё.
       И нет больше человека.
       И говорить больше не о чем.
      

    ПРИПЛЫЛИ, ЗНАЧИТСЯ

      
       После ухода хозяина опустела, как выдолбленная тыква-горлянка, жизнь в доме со львами. Все вещи, когда-то украшавшие дом, враз набрякли и как-то поглупели.
       ...Шли дни, и все сильней проступала сквозь серостью Бутырского быта какая-то странная чернота. Раньше в глубине она таилась, подспудно, а тут проступила, как проказа, на некогда чистом разнеженном теле. Где-то далеко-далеко, в сердцевине России, собирались последние силы, рвались в бой, и дрожала, как напряженный нерв, тишина. Вот-вот грянет, вот-вот прорвется... Только Борис да Катька чувствовали напряжение это.
       ...трепыхался Адам Васильич Петраков. Хотелось ему изменить свою жизнь - резко, быстро, полностью. Давно мечтал он посвататься к Степаниде, да то смелости не хватало, то повода не было, то мысли мешали: а что молодые-то скажут? Старик, мол, завтра в гроб, а полез жениться... Но требовалось Адаму Васильичу хоть последние деньки свои в чистоте пожить, в согласии, чтобы было с кем поговорить о жизни своей, о том, что мучило. А теперь, после случая с визитом и уходом сына Григория, все чувства в нём - и в Степаниде, как он догадывался, - с места стронулись, забродило всё, и то, что ранее могло бы за безумство сойти, теперь обычным событием показалось бы. И решился старик посвататься ко старухе, а решившись - тотчас же напросился в гости. Поскорее, через неделю после поминок.
       Когда Адам Васильич пришёл к ничего ещё не подозревающей невесте своей, она была не одна. К ней неожиданно забежал почаёвничать отец Артемий, с которым часто общалась старуха после похорон сыновних. А если на столе, кроме чая, ещё и винишко белое стоит, и рыбка, и пирожки, и день не особо постный, - как тут не задержаться!... Вот и задержался у осиротевшей матери батюшка, и сидел уже часа два, и беседы вёл нравоучительные, рядом с которыми скудным речам Петракова не оставалось никакой надежды быть услышанными.
       Но старая гвардия не привыкла сдаваться без боя. Дождавшись минуты, когда батюшка встал из-за стола и удалился по малой нужде, Адам Васильич решил было сообщить Степаниде подлинную цель своего визита. И начал, разумеется, издалека, с яркой метафоры:
       - Знаете, Степанида Ильинична, я ведь так одичал в своём углу, что и на человека походить перестал. Снаружи, дескать, человек, а внутри - словно краб или рак какой со дна речного. Я ведь одинок, Степанида Ильинична. Я своим одиночеством, как раковиной, оброс. Шестьдесят лет тащу по дну раковину эту и сбросить не могу... И ни дочка моя, ни муж её- проныра моего одиночества не разрешают. Чужие они мне люди, подлинно чужие. А если б новый человек рядом оказался, разом бы одиночество моё рассеялось...
       - Да, да... А что такого? И в раю тошно одному, как народ говорит... - закивала бабка, не понимая ещё, куда клонит шестидесятилетний ухажёр.
       - В раю? Ну, это уже преувеличение, - тонким голосом протянул вернувшийся из мест не столь отдаленных от кухни отец Артемий. - Одному в раю и то лучше, чем со всей роднёй в аду. А впрочем, и в радости печаль содержится, и в скорбях - радость... Вот эту икону видите? - быстрым движением острых восковых пальцев батюшка указал старому коммунисту Петракову на календарь, висящий на стене. - "Всех скорбящих радость"... Не зря так икону назвали. Есть она, видимо, - своя, особая радость у всех скорбящих. Только мы ее, заплутавшие, не знаем, не находим. А копни небось в сердце чуть поглубже - и вот, она, вот, сокровенная! А мы ее и не знаем...
       Петраков мотнул головой в сторону иконы, глухо угукнул и вдруг забасил:
       - Да, да, всё оно так, конечно, но... Я, знаете, батюшка, человек неверующий... но сам был бы не против, ежели б мои страдания в радость преобразились... Тихую радость, семейную, понимаете ли...
       - Бог нам скорби не по злобе, а для наставления посылает. Что-то понять мы в них должны. Когда поймем, тогда и освободимся от скорбей наших. Страдай правильно, тогда и отстрадаешь быстрее. Вот так-то, - нравоучительно пропищал отец Артемий, похлопывая ладонью по колену.
       Петраков нахохлился:
       - Так я не о том, батюшка. Я не о том, чтоб терпеть всё, а о том, чтоб за себя, за радость свою бороться... Вы понимаете? А? Понимаете? - он говорил тихо, но чувствовалось, что нервы его уже на пределе.
       - А здесь, сын мой, тема совсем другая... Тут дело такое... - начал было отец Артемий новую проповедь, но его речь прервалась звонком в дверь.
       - Кто это там? - всполохнулась бабка. - Не гости ли ещё какие? Надо дверь открыть... Вы подождите тут, любезные, подождите, я сейчас сбегаю...
       Быстрым шагом прямая, сухая Степанида направилась в прихожую. Через минуту оттуда донеслись приветственные возгласы, всхлипывания и звуки поцелуев. Выйдя из кухни, Петраков увидел, что старуха обнимается с высокой, тощей женщиной в платочке.
       - Знакомьтесь, соседушка, это Вера, невестка моя, - сквозь слёзы проговорила Степанида Ильинична. - Жена Гришки моего, царство ему небесное... Небось узнала, что с ним, да сюда ринулась, да?
       - Да, да... - всхлипывая, протянула гостья. - Я только узнала, что он... того, как сюда рванула... Думала на похороны поспеть, да не получилось - ехать долго, через полстраны... Так, думаю, хоть на могилке постою, детей увижу... Я ведь там, в Донецке, одна теперь живу, никого там нет, ушёл муж-то... А вы - вы простите меня, дуру, я к вам сама ведь пришла, с повинной... простите, а?
       - Простим, простим, конечно... что тут - над гробом ссориться, что ли? Да разувайся, проходи, тут отец Артемий и Адам Васильич, соседи наши, в гостях сидят, беседу тебе составят... Так ли, Адам Васильич?
       - Вы... извините, Степанида Ильинична, - процедил сквозь зубы Петраков, - но я, видимо, зашёл некстати... и моя компания вам будет только мешать. Я, знаете, лучше потом зайду, когда больше времени будет... Я потом, потом. Сейчас мне с вами говорить неудобно. Такие моменты лучше наедине переживать, без свидетелей... Так что - я удаляюсь. До свидания, Степанида, Вера... не знаю, как по батюшке, до свидания, отец Артемий!
       Адам Васильич выскочил из квартиры, зацепившись ногой за порог, и чуть не упал при этом. Когда дверь захлопнулась, зло сплюнул на пол подъезда:
       - Тьфу!
       Спустился по лестнице во двор. Рассеянно пригладил легкие седые волосы на висках. Зло ударил палкой по стволу тоненького деревца, росшего у подъезда. И зашагал домой, - яростно, стремительно.
       Всколыхнулось в нем что-то. Шел он, морща нос, гневаясь на себя и других, и что-то с хрустом ломалось в нем. И звучали в его памяти все те же, неотвязные, слова:
       - Всех скорбящих радость!... Тьфу!

    ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ МАТЕРИ

      
       Как будто рассветало, но вечер уже клубком свернулся в начинающемся утре. Стекленело небо, чавкала грязь, трещали машины на дорогах. Все набухало, раскисало, теряло форму, как земля под ногами, давеча такая твердая. Две маршрутки, напрягая металлические жилы, быкам подобно толклись в узком размокшем проулке и мычали гудками, - кто проедет раньше. "Копейка", недавно разменявшая тридцатник, приросла крепко к коричневой луже. Широколицый коренастый дворник, обернутый в грязно-серый фартук, героически месил метлой грязь, изображая бурную деятельность. Какая-то тетка, приплясывая между лужами, несла из магазина авоську с продуктами, - это была Пашка Сапегина, училка из местной школы. Лицо ее было серым и угрюмым потому лишь, что ждала она чего-то всю жизнь, давно забыла, чего ждет, но продолжала на шестом десятке ожидать - по традиции. Звенел "Наутилус" из окна хрущевки, грохотал поезд на далеких путях, чертыхались автошины на бугристом асфальте, толклись в сквере голуби, скользили в тени кустов сытые кошки.
       Сразу после смерти отца случилось другое событие, перевернувшее быт дома со львами. В семью Муруговых вернулась мать - Вера Григорьевна. Она не была мертва, как рассказывала детям бабка. Давным-давно, после рождения Кости, не вынеся распутства мужа, боясь его побоев, бежала она к родственникам, на Украину. Но после прихода весточки о гибели Гришки решила вернуться на родное пепелище, тем более что харьковская родня сама уже не хотела видеть эту тихую, грустную, но упрямую и властолюбивую женщину у себя дома. Вера Григорьевна прибыла в Безымянный переулок сразу после похорон мужа (ехала на них, но из-за задержки поезда опоздала) и, естественно, сразу начала прибирать бразды правления в доме к своим рукам. Степанида была отстранена от хозяйства. В доме, пришедшем за последнее время в порядочное запустение, началась генеральная уборка, что как ничто другое мешало успокоиться пережившим стресс родичам. Впрочем, новой хозяйке это было неважно.
       Возвращение блудной матери окончательно расстроило нервы как у Костика, так и у Бориса. Младший сын стал особенно желчным, даже лицо его приобрело более желтый, чем обычно, оттенок. С родными он почти не разговаривал - только огрызался.
       - Когда я на эти перестановки, в семье моей, гляжу... то меня такое чувство, словно внутри меня пианино настраивают, - сказал как-то он То один глава в семье незваный появлятся, то другая. И слушай их. А что, раньше, пока мы маленькие были, недосуг было вам нами озаботиться? Муж-то муж, понятно, человек грубый, злой... как все герои. А о нас, детях, ты в своём Харькове что, совсем забыла? И не написала, и не позвонила... Только теперь вернулась, когда Гришка умер. Теперь можно, да? И ждёшь, что мы тебя с распростертыми объятиями примем?
       - Ты... ты что такой дерзкий-то, а? - сухо бросила Вера Григорьевна. - Помни: с матерью разговариваешь...
       - Дерзкий-то я дерзкий, да не мерзкий. Я помню, как к тебе отец относился, как вы познакомились. По залёту ведь семья возникла, да? Вот я храню стихи-то отцовские... Я понимаю, почему он тебя не искал. Все равно ему было, где ты и с кем. Случайный ты человек была в его жизни, случайный, вот и всё. Помнишь вот это, а?
       Борька, встав в позу, пафосно прочитал стихи, написанные Гришкой четверть века назад:
      
       ...Волосы спутаны, бровки накрашены -
       На подушке девушка лежит, ошарашена.
       "Что с тобой, милая? Что с тобой сталось-то?
       Может, обидел кто словом безжалостным?"
       - "Слушай, отстань, отвяжись, сатана!"
      
       Тю!... Да она просто в стельку пьяна!...
      
       Услышав эти строки, мать словно окаменела. Лицо её потемнело и сжалось, как в кулак.
       - Это... Это он обо мне? А я и не знала... - пробормотала она.
       - А о ком же ещё? - прозмеил Борис. - Узнавай себя... Помнишь ваши с папкой ночки? Неча на зеркало пенять, коли рожа крива...
       Мать замолчала. Но неожиданно вспылил Костик:
       - Да ты... Да ты... Хам ты, вот и всё. Отец из-за тебя погиб, и мать... так же хочешь? Стихами да насмешками? Брат, брат... да не брат ты мне, никто ты, вот и всё! - заорал он, весь покраснев и брызжа слюной.
       Борис только улыбался в ответ, и всё его острое, жёлтое личико связывалось узелком вокруг восторженно торчащего носа.
       - Ты... ты думаешь мать так же выгнать, как отца? Нет. Не дождёсси! - задыхался старший брат. Я вот - уйду, чтоб глаза мои тебя не видели! А ты - сиди здесь, если можешь матери в глаза смотреть... Тьфу на тебя. Тьфу!
       Набросив на плечи пальто и на голову - шапку, Костик выскочил из дому. Шапка на голове его, как зверек какой, дыркой скалилась: к нам не подходи, мы твари опасные.
       Мать сидела на стуле, сложив руки и глядя перед собой обмелевшими глазами. Борис тоже молчал, растерянный оттого, что его стрелы попали не в ту цель.
       - Куда... куда он пошёл? - наконец спросила Вера, после долгого молчания.
       - К Катьке небось своей пойдёт, к Багровой, - бросила бабка. -Напьется - и уйдёт туда. Там тепло, не замёрзнет. Наутро домой вернётся. А искать его - только делу вредить... Не сердись, Григорьевна, на пацанов. Перебесятся ещё - нормальные мужики будут.
      

    СЕКС И МАШИНА

      
       Костя действительно направился к Катюше Багровой. Но найти у неё приют не получилось - отец Катьки сам в ту годину пребывал в перманентном запое, и девушка сама не знала, где ночевать. После недолгих раздумий молодые решились отправиться на ночь в Костин гараж. Лукавые огоньки светились в маленьких глазах Катьки, когда она предлагала это... Константин сначала даже не понял, что это означает, пока у дверей гаража глаза их не встретились и не сверкнули навстречу друг другу. Так вспыхивает свеча на сильном ветру, прежде чем испустить легкий серый дымок и погаснуть. Что-то одновременно проскользнуло в мозгу у обоих.
       - Да, - сказала Катерина. - Да, Костя, да!
       - Да, Катя, - коротко ответил ей он.
       Они вошли в гараж. Заперли двери. Начали быстро, остервенело, задыхаясь, срывать друг с друг одежду - куртки, шапки, брюки. Руки словно сами рвались сделать это, не повинуясь мозгу... не раздевшись до конца, Костя бешено, до крови впился в губы Кати. Она поддалась ему, и любовники повалились на черное замызганное кресло внутри "Жигуленка". Еле-еле Екатерина смогла захлопнуть дверь за собой - чтоб не замерзнуть.
       Они занялись любовью - прямо в гараже, в машине. Они делали это самозабвенно, отчаянно, ослеплено. Парень терзал тело Катьки до боли, до крови, в сладострастном наслаждении своей и чужой мукой, - на теле девушки утром нашли кровоподтеки.
       После нескольких часов любовных утех молодные заснули - прямо в автомобиле. Двери были наглухо закрыты, стекла опущены. Выхлопы ядовитых газов из мотора, заполнив салон, медленно отравили дыхание любовников. Молодые умерли, не просыпаясь, не приходя в сознание.
       Только утром Борька, приехав в гараж в поисках блудного брата, обнаружил два остывших полуголых трупа на подушках заднего сиденья отцовского "жигуленка".
       Они лежали, неподвижные, с искаженными улыбками на посиневших губах, а на полу вокруг машины были разбросаны их вещи: одежда, шапка, обувь.
       Один чобот Костика валялся на полу, словно скалясь открывшейся дырой на хлынувший в гараж свет. Борис пнул его ногой: "У, наглый!" Чобот откатился в угол гаража.
       Солнце поднималось все выше. Яркая, будто отлакированная грязь блестела в его лучах.
       Борис стоял у входа в гараж и нервно курил, ожидая, когда приедет родня.
       Начинался новый день.
      

    ОСТАТКИ ЧЕЛОВЕКА

      
       После смерти брата Борис обмяк и сник, словно его выстирали, выжали воду и повесили сушиться. От каждого ветерка он вздрагивал, от каждого звука. И пустота поселилась в его глазах.
       Ему не было страшно, не было совестно - ему было с к у ч н о. Он скучал той огромной, пустой, томительной скукой, которая наваливается и высасывает жизнь, не оставляя в ней ни смысла, ни радости.
       Так и началось то странное, нечеловеческое состояние, которое нельзя было назвать ни страхом, ни стыдом, ни муками совести, а скорее каким-то метафизическим ознобом. Озноб преследовал Бориса везде и всюду. Где бы он ни находился, его могла вдруг охватить дрожь, как от сильного головокружения. И дома, и в дороге - везде его не оставляло чувство страшной высоты, на которую он себя вознес и без которой он теперь жить не может. Казалось, что на огромной высоте стоит он, что под ним, на много тысяч миль, простирается пропасть, а он стоит на ее краю, сильный, и удерживается. Магма текла под ногами его, под плитами пола, под асфальтом, под толщиной земной коры, и - сквозь тысячи слоев - обжигала его подошвы. Больно было, больно и непонятно, как и за что послано ему это ощущение, этот вялотекущий Апокалипсис головного мозга.
       Пытался он найти объяснение своей болезни и у психиатра, и у священника, - никто не помог. Как к последней надежде, обратился Борис к Вадиму Варавскому, начитанному другу своему, философу с университетским образованием:
       - Ты, Вадька, филосОф... вот и утешь меня. Объясни, чё к чему, - попытался пошутить Борис, зайдя к нему в гости.
       - А в чем дело? В семейной вашей... трагедии (Вадим на минуту замолчал, прежде чем произнести это слово) - или еще в чем-то?
       - Да не в людях дело... Пусто, горько мне. Горько, - еле выговорил Борис тугими, непослушными губами, и вышло у него это слово так: хо-о-р-ка. - Как будто между небом и землей всем я чужой...Блуждаю и ни к чему пристать не могу.
       - А это, друг, давно в стихах описано. "Комплекс недоноска". Помнишь, я тебе читал как-то раз? Вот это, из Баратынского, - Варавский взял с полки серенькую книжицу и прочитал, тихо, глухо, как-то странно медленно, отчётливо выговаривая каждый слог:
      
       НЕДОНОСОК
      
       - Я из племени духов,
       Но не житель Эмпирея,
       И едва до облаков,
       Возлетев, паду слабея.
       Как мне быть? я мал и плох;
       Знаю: рай за их волнами,
       И ношусь, крылатый вздох,
       Меж землей и небесами.
      
       Блещет солнце: радость мне!
       С животворными лучами
       Я играю в вышине
       И веселыми крылами
       Ластюсь к ним как облачко;
       Пью счастливо воздух тонкой:
       Мне свободно, мне легко,
       И пою я птицей звонкой.
      
       Но ненастье заревет
       И до облак, свод небесный
       Омрачивших, вознесет
       Прах земной и лист древесный:
       Бедный дух! ничтожный дух!
       Дуновенье роковое
       Вьет, крутит меня как пух,
       Мчит под небо громовое.
      
       Бури грохот, бури свист!
       Вихорь хладный! вихорь жгучий!
       Бьет меня древесный лист,
       Удушает прах летучий!
       Обращусь-ли к небесам,
       Оглянуся-ли на землю:
       Грозно, черно тут и там;
       Вопль унылый я подъемлю.
      
       Смутно слышу я порой
       Клич враждующих народов,
       Поселян беспечных вой
       Под грозой их переходов,
       Гром войны и крик страстей,
       Плач недужного младенца...
       Слезы льются из очей:
       Жаль земного поселенца!
      
       Изнывающий тоской,
       Я мечусь в полях небесных
       Надо мной и подо мной
       Беспредельных -- скорби тесных!
       В тучу кроюсь я, и в ней
       Мчуся, чужд земного края,
       Страшный глас людских скорбей
       Гласом бури заглушая.
      
       Мир я вижу как во мгле;
       Арф небесных отголосок
       Слабо слышу...На земле
       Оживил я недоносок.
    Отбыл он без бытия;
       Роковая скоротечность!
       В тягость роскошь мне твоя,
       О бессмысленная вечность!
      
       - ...Бедный дух! ничтожный дух!
       - повторил строку Вадим, закончив читать.
      
       - Как мне быть? я мал и плох... - медленно и глухо, едва разлепляя губы, проговорил Борис. В стихах было описано в точности то, что он испытывал. Истончение нервов перерастало в истончение жизни. Жизнь стояла перед ним, прозрачная до основания, и сквозь ее тонкие слои исходило ослепительное, губящее свечение глубины. И невыносимо было видеть то, что открывалось сквозь Бориса.
       А дальше была смерть - бессмыслица - исчезновение всего и вся.
       Всё это пронеслось в мозгу юноши быстро, безотчетно, и холод побежал по его спине. Быстро откланявшись, выбежал он из квартиры Варавского - и замер, стоя в подъезде. Бежать, идти, делать что-то - не было больше сил.
       Борис стоял на лестнице Вадимова дома, до боли вцепившись железными пальцами в холодные перила, и заходился в кашле, глядя вниз, в бездну под ним. Его бил озноб. На глазах его проступали тяжелые, почти железные слезы....
       После этого, вечером, когда силы вернулись к нему, часами бродил он по городу, без дела и без цели, успокаивая ноющую пустоту в сердце ходьбой. Он не шел, а словно тек мимо вещей, на одно мгновение прилипал к ним - и отрывался, не оставляя следов.
       И так случилось, что столкнулся он на улице с Юркой Гулыгой, бывшим своим одноклассником, ныне - главным алкашом района. Попытался рассказать ему историю свою. Но Юрка отказывался понимать ближнего без бутылки водки. "А что? Водка и философия на закусь - хоть забудусь", - грубо подумал Борис... В результате оба бывших одноклассника напились до бесчувствия - дома у Юрки, одни, пока его родичи в отъезде были. Разумеется, никому это не помогло.
       Пьяный Борис быстро начал бредить. Кровь пульсировала в висках, щеках, носу и даже пальцах ног. Казалось, что все вещи вокруг шатаются и звенят, каждая на свой лад, - шкафы ни-и-зко, чугунно, по-колокольному, а стульчики тонехонько, наподобие стаканов. Борьке виделось, что рядом с ним лежит в забытьи не Юрка, а другой человек, старый, невероятно старый... оборванный... седой, косматый... как будто беженец из другого мира... Адам, ветхий Адам, первый беженец, - вспомнилась Борису картина, которую ему показывал брат... "Что ты ищешь, ветхий Адам? - кричал парень в бреду. - Адам... отдам... всё тебе отдам, только брата верни... Верни-и!" Адам качался на ногах, наклонялся над пьяным, что-то говорил и крутил пальцем около виска, только Борька не понимал, что это значит.
       ...Два дня Борис не ночевал дома. Потом пришел под вечер - пьяный, оборванный, страшный, с темными кругами у глаз. Поел кое-чего, лег спать на диван. Всю ночь ворочался, кашлял, тихо постанывал - голова болела.
       "Кто-ви-но-ват. Кто-ви-но-ват. Кто-ви-но-ват?" - стучала кровь в висках.
       "И правда, кто?" - спрашивал юноша у себя, у темноты, тишины, которая стояла вокруг.
       - Это ты, - говорила тишина. - Это ты.
       "Не хочу... Не хочу..." - шептал Борька...
       В шесть утра встал, разбудил бабку:
       - Ты... это... прости меня, Степа. Знаешь чего... прости.
       - Ты чё? - глухо, сквозь сон проговорила Степанида. - Чего прощать-то? Аль натворил чего? Говори, слышь!
       - Я ничего... Просто прости. Прости, а... - и внук в слезах опустился на колени перед кроватью, где спала бабка.
       - Ты это... Проспись, а, - ласково протянула Степанида. - Ты в себя приди... Один ты у нас теперь...
       - Один... Один... О-Д-И-И-Н!!! - заревел Борька, ударяясь головой о дощатый пол у ног бабки. - Оди-и-н!!! Во-от что-о!....
       - Удержись! - крикнула бабка, обхватив голову внука руками и уставившись ему в лицо. - Себя хоть сбереги... ирод!... А ты... это... откуда смотришь? - прошептала бабка; ей показалось, что глухие глаза внука, опоясанные синими кругами, глядят на нее откуда-то из другого измерения. Что-то ч у ж о е смутно горело в глазах этих.
       Несколько минут два несчастных человека смотрели друг на друга и не могли понять ничего. То, что всю жизнь досаждало им, отравляло существование, мешало дышать свободно, - непонимание, - всё ещё стояло между ними и мелкими, юркими своими глазенками искательно всматривалось в них - обоих, но не находило того, что искало.
       Борис затих. Несколько минут посидел на полу, молча. Потом встал - неловко, уронив стул. Зашикал на упавший стул, чтоб не шумел так громко. Повторил еще раз старухе: "Прости. Больше не буду", - и направился к дверям.
       - Ты куда?- спросила бабка.
       - В магазин. На опохмелку... - буркнул внук.
       Затем - с пустыми глазами - пошел в магазин. Магазин был еще закрыт. Борька встал у входа, решил ждать, когда откроют. Постоял, качаясь, побродил по кругу перед дверями. Вдруг - упал. Подбежавшие соседки обнаружили, что парень мертв - разорвалось сердце.
       .....................................................................................................................
       И осталась на свете вечная старуха, одна со своей бескровной невесткой. Трудно было ей перенести вести о случившемся. Узнав, что и второй внук погиб, долго орала она что было силы. Вырывалась из рук. Несколько раз ударилась туловищем о стены, о шкаф, о дверь. Ее снова хватали, пытались связать. Она не успокаивалась... Слюна, смешанная с кровью, летела изо старческого рта.
       Только через полчаса удалось утихомирить старуху. Связали ее, поставили успокаивающий укол, положили связанную на кровать. Затихла она, замолчала, но в сон не погрузилась - просто думать перестала.
       Лежала она на своей койке, не двигаясь, не открывая крепко зажмуренных глаз. Откроет один, увидит разбросанные по комнате вещи, шитье с иголкой, тапок брошенный, - и снова закроет. Лежало на покрывале связанное старушечье тельце, повернутое лицом вниз; на затылке, среди жидких седых волос, едва светилась маленькая лысинка. Лицо было спокойно - наконец-то. Лекарство действовало.
       Прошло много дней. Боль утратила свою остроту. И теперь сидит старуха каждый день на скамеечке у подъезда, и смотрит в пустоту, и моргает глазами. И рассказывает о гибели семьи своей - то соседям, уже все знающим, то прохожим случайным, а то и просто, в пустоту. Иногда приходит к ней Адам Васильич, ему она лучше всех душу изливает. Как-то легче старикам вместе. И ему, и ей.
       Так и живет Степанида, словами и памятью. Так и держится.
       Никогда не умрёт... Никогда.
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Козырев Андрей Вячеславович (yakozyr045@gmail.com)
  • Обновлено: 21/04/2017. 93k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.