Красногоров Валентин Самуилович
У мысли стоя на часах

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Красногоров Валентин Самуилович (valentin.krasnogorov@gmail.com)
  • Размещен: 21/06/2011, изменен: 21/06/2011. 313k. Статистика.
  • Эссе: Публицистика
  • Проза
  • Скачать FB2
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    История русской и советской цензуры


  • Валентин Красногоров

    У МЫСЛИ СТОЯ НА ЧАСАХ

    Записки по истории отечественной цензуры.

    1978

    ОГЛАВЛЕНИЕ

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       1. Введение
       О чем эта книга? Мне бы очень хотелось сказать: о свободе мысли, о свободе слова, свободе печати, просто - о свободе.
       Но эта книга - о несвободе. О том, кто, как и почему отнимает у нас право говорить и писать то, что мы думаем, право знать правду и выражать к ней отношение.
       В еще более узком смысле эта книга - только об одном государственном учреждении, правда, не совсем обычном. Его обязанность - замечать все, но само оно остается незаметным. Не будучи секретным, оно засекречивает от нас добрую половину всей информации. Имея самое прямое отношение к печати, оно никогда в печати не упоминается. О его существовании просто не знают. А те, кто знают, не задумываются, как правило, о его роли, не понимают его функций, недооценивают его значения.
       Это учреждение носит теперь вывеску "Главное управление по охране государственных тайн в печати".
       9999 читателей из 10000 подумают, что речь идет о каком-нибудь полувоенном управлении с ограниченными задачами, состоящими в том, чтобы в печать не проникли сведения о вооружении и передвижении наших войск.
       Между тем, под этой вывеской функционирует могущественное учреждение, оказывающее огромное влияние на все сферы нашей общественной жизни - официальный орган советской цензуры.
       Многие догадываются, что цензура у нас существует. Известно, что у нас что-то "запрещают" и "не пропускают", но подавляющее большинство даже активных и мыслящих граждан имеет смутное представление о том, почему, как, кем и на что налагаются запреты. Если бы вдруг и нашелся любознательный читатель, пожелавший расширить круг своих сведений о советской цензуре, он бы убедился (думаю, без особого удивления), что литература по этому вопросу полностью отсутствует. Это побудило меня (как пишут в приличных диссертациях) хоть в какой-то мере восполнить досадный пробел в этой области обществоведения и написать небольшой труд о советской цензуре. Задача, признаюсь, не из легких, и читатели, надеюсь, простят меня за неполноту и возможные неточности.
       В одной из русских сказок Иванушке дают задание - "пойти туда, не знаю куда, найти то, не знаю что". Та же задача стояла и предо мной, ибо предмет моего изучения вездесущ, но невидим и неосязаем. Эта лисица тщательно заметает за собой следы. На гербе цензуры стоит девиз: "Быть, оставаясь невидимой". Первое, что запрещает цензура - это писать о самой цензуре. К счастью, редкие книги и труднодоступные документы на эту тему, которые я собирал в течение всей своей долгой жизни, облегчили до некоторой степени мою работу.
       Еще одна оговорка: эта книга - не развлекательное чтиво, не зажигательный памфлет и не политическая клубничка. Если не по достигнутым результатам, то по стилю и целям это - исследование, и как таковое оно не претендует на занимательность. Возможно, я представлю его в качестве диссертации на соискание ученой степени в области исторических наук, если найдется Совет, который согласится принять его к защите. Как и всякое исследование, оно рассчитано не на широкий круг читателей, а на нескольких специалистов - настоящих и будущих историков нашего общества. Но если рядового читателя серьезно интересует этот предмет и вообще наша общественная жизнь, он найдет в этой работе, я надеюсь, немало для себя любопытного.
       Подобно герою Станислава Лема, я могу сказать, что "при подготовке этой книги мне никто не помогал; тех же, что мне мешали, я не называю, так как это заняло бы слишком много места".
       Однако пора закончить слишком затянувшееся предисловие и приступить к делу. Начнем, как полагается, с определений. Первое из них я заимствую из последнего издания Большой Советской энциклопедии (1978 год.)
       " Цензура - контроль официальных властей за содержанием, выпуском в свет и распространением печатной продукции, содержанием (исполнением, показом) пьес и других сценических произведений, кинофотопроизведений, произведений изобразительного искусства, радио-телевизионных передач, а иногда и частной переписки с тем, чтобы не допустить или ограничить распространение идей и сведений, признаваемых этими властями нежелательными или вредными".
       Из этого определения видно, что функции цензуры значительно шире, чем мы привыкли считать.
       Под цензурой обычно понимается как самый контроль, так и то учреждение, которому он поручается.
       Различают два вида цензуры: предварительную (или запретительную) и последующую (или карательную). При предварительной цензуре произведения рассматриваются до их публикации. Из принципа давать особое разрешение на выпуск каждого произведения вытекает, что каждое неразрешенное обнародование само по себе уже составляет проступок, преследуемый государством, и наоборот, все дозволенное не нарушает никаких законов и установлений.
       При последующей цензуре нет предварительного просмотра рукописей и не существует органа для такого просмотра. Автор волен печатать все, что ему вздумается. Но в случае, если посредством печати нарушается какой-нибудь закон общего права, автор или издатель могут подвергнуться административному или судебному взысканию. Например, печатная клевета, распространение ложных слухов, безнравственные публикации, разглашение государственной тайны могут повлечь за собой применение соответствующих статей уголовного кодекса. Так что термин "карательная" применительно к этому виду цензуры носит не эмоциональный, а чисто служебный характер.
       Поскольку карательная цензура является частным случаем применения общих законов (о клевете, распространении ложных сведений и пр.) и не связана ни с какими особыми правилами и законами о печати и поскольку для ее осуществления не создается никакого специального органа, а используются обычные юридические механизмы (суд, прокуратура и т.п.), то ее вообще не принято называть цензурой. Таким образом, под цензурой обычно понимают предварительный контроль печати и зрелищ. Одновременно оба вида цензуры (предварительная и карательная) в нормальных условиях никогда не применяются, поскольку они по определению исключают друг друга. О ненормальных же условиях мы поговорим в свое время.
       Читателю все эти определения, возможно, покажутся слишком академичными и не очень необходимыми. Но нам придется не раз рассуждать о том или ином виде цензуры, и лучше сразу договориться о терминах.
       Еще одно определение: свободой печати называют отсутствие цензуры: и наоборот, если в государстве существует цензура, говорят об отсутствии свободы печати. Под свободой печати на протяжении всей книги мы будем понимать не только свободу прессы, но и свободу литературного, музыкального и всякого иного творчества, свободу изобразительных искусств, свободу зрелищ, т. е. вообще свободу выражения общественного мнения (а также творчества) любыми возможными способами.
       Последующая цензура, в принципе, равнозначна понятию "свобода печати", однако она связана для писателя, журналиста и издателя с известным риском. За каждое опубликованное произведение государство или любое юридическое лицо может привлечь автора (или печатный орган) к ответственности. Если в стране действуют жестокие и плохо сформулированные законы (а то и вовсе беззаконие), если пресса стеснена административными установлениями и оговорками, государство получает широкие возможности для преследования непокорной печати. Газеты и журналы подвергаются непомерным штрафам, закрываются (временно или окончательно), их редакторов сажают в тюрьму. "С тех пор, как мы получили свободу прессы - я трепещу", - писал Салтыков-Щедрин после русской цензурной реформы 1865 года. Неудивительно, что в этих условиях оппозиционные органы печати нанимали себе фиктивных "редакторов для отсидки". Подобный "зитц-председатель" Фукс, который "сидел при Александре Втором Освободителе, Александре Третьем Благословенном, Николае Втором Кровавом" и т.д., красноречиво описан у Ильфа и Петрова.
       Таким образом, последующую цензуру можно отождествлять со свободой печати лишь при наличии демократических законов, разумного и независимого судоустройства, общественной терпимости, широкой гласности.
       У предварительной цензуры есть перед последующей одно, но немаловажное достоинство: автор и издатель не несут, в принципе, ответственности за опубликованное произведение, поскольку оно уже разрешено властями. Однако это служит слабой компенсацией за потерю свободы мысли. Поэтому требование отмены цензуры всегда входит в программу любых демократических движений, и наличие или отсутствие свободы печати является индикатором уровня демократических свобод в обществе.
       Теперь посмотрим, как обстоит дело с этим вопросом в нашей стране. Официально у нас существует свобода печати (статья 50 Конституции), и, следовательно, по определению, не должна существовать цензура. Может быть, тогда нам не о чем и толковать и ни к чему предпринимать это исследование?
       Всезнающая Советская Энциклопедия отвечает на этот вопрос туманно. В первом своем издании она ограничилась утверждением, что "Октябрьская революция положила предел как царской, так и буржуазной цензуре" (том 60, 1934 год). Утверждение не совсем точное, потому что царской цензуре положила предел еще февральская революция, но нас в данном случае интересует, что же стало потом, когда с царской цензурой было покончено.
       Во втором издании (том 46, 1957 год) БСЭ более откровенна: цензура в СССР есть, но она "носит совершенно иной характер, чем в буржуазных государствах". Посмотрим последнее издание, (том 28, 1978 год). Ведь с пятидесятых годов многое изменилось, мы разоблачили культ личности, построили развитой социализм и приняли новую Конституцию, самую демократическую в мире. Быть может, цензура уже уничтожена? И действительно, в Энциклопедии значится:
       "Конституция СССР в соответствии с интересами народа и в целях укрепления и развития социалистического строя гарантирует гражданам свободу печати".
       Черным по белому - "свободу печати"! Читатель от радости не сразу замечает следующую фразу:
       "Государственный контроль установлен с тем, чтобы не допустить опубликования в открытой печати и распространение средствами массовой информации сведений, составляющих государственную тайну, и других сведений, которые могут нанести ущерб интересам трудящихся".
       О государственном контроле в Конституции ничего не написано. Очевидно, предполагается, что о нем и так все знают. "Ну и что, - скажет читатель, упрямо верящий в идеалы. - Подумаешь, контроль. Это еще не цензура". Тогда снова вспомним определение, взятое из той же статьи энциклопедии: "Цензура - контроль официальных властей...". Как видите, определение пригодилось. Вот так, неохотно, сквозь зубы, наше официальное издание признается в существовании советской цензуры. Слово это слишком одиозно, и его заменяют благозвучным эвфемизмом "контроль". Расплывчатые оговорки о военной тайне и об "интересах трудящихся" не должны вводить нас в заблуждение. Еще Маркс отмечал, что общественная безопасность - это лишь предлог для нарушения гражданских свобод (том 8, стр. 132).
       Итак, цензура в нашей стране существует. Объект исследования налицо. Пора приступить к работе.
      
       2. История цензуры.
      
       Ни одно явление не возникает на голом месте. Советская цензура - не исключение. У нее есть предшественники и унаследованные традиции. Она вобрала в себя опыт и достижения предшествующих поколений. Чтобы лучше понять ее и получить возможность сопоставить ее с цензурными установлениями других эпох и государств, нам нужно хотя бы коротко ознакомиться с историей цензуры. Абсолютной свободы печати нет нигде; все относительно и все познается в сравнении. Сравнивать придется и нам. Для этого надо кое-что знать о том, как действовала цензура в иные времена и в других местах.
       Очевидно, цензура существует так же давно, как и человеческое общество. Она неизбежно появилась одновременно с возникновением господства и подчинения. Более узко появление цензуры следует отнести ко времени появления письменности. Уже египетские фараоны и жрецы что-то запрещали и что-то повелевали писать в свитках папируса и на стенах храмов. Само слово "цензура" впервые встречается у римлян. Вот что об этом сообщает Плутарх:
       "Римляне полагают, что ни чей бы то ни было брак, ни рождение детей, ни порядки в частном доме, ни устройство пиров не должно оставлять без внимания и обсуждения, с тем, чтобы каждый действовал по собственному желанию и выбору: они избирают двух стражей, вразумителей и карателей, дабы никто, поддавшись искушению, не свернул с правильного пути и не изменил привычному, установившемуся образу жизни. Их-то и называют цензорами".
       Цензура была учреждена в 443 году до н. э. Сначала цензоры ведали лишь проведением ценза (оценки имущественного положения граждан), но вскоре они стали наблюдать за нравственностью римлян и их благонадежностью. С падением республики цензура перешла в руки императоров.
       Римская цензура, особенно в императорскую эпоху, была достаточно сурова. Доказательством тому служит хотя бы свидетельство известного римского историка Тацита: "Они хотели бы лишить нас способности мыслить, как лишили средств говорить, если бы можно было заставить человека не думать, как можно заставить молчать".
       Таким образом, жестокое гонение на слово началось задолго до появления печатного станка. В средние века регулярной цензуры не существовало, и ее функции исполняла церковь. Еще со времен первых вселенских соборов (325 год) начинается сжигание неугодных церкви рукописей. В 1244 году папа Иннокентий 1У распорядился сжечь Талмуд. В 1510 году император Максимилиан (прекрасный портрет этого просвещенного варвара оставил нам Дюрер) повелел сжечь все еврейские книги, кроме Библии.
       В 642 году арабами была сожжена самая богатая в мире Александрийская библиотека. Шесть месяцев подряд все бани Александрии топились бесценными древними рукописями. "Если в этих книгах говорится то же, что в Коране - они бесполезны. Если иное - они вредны". Так звучала одна из первых дошедших до нас цензурных резолюций. В 1508 году "реванш" взяли христиане: кардинал Хименес сжег сто тысяч арабских рукописей. Кто сказал, что "рукописи не горят"?
       С изобретением печати сразу же была учреждена и официальная цензура (в 1487 году папой Иннокентием VШ). В ней активно участвовала возникшая в ХШ веке инквизиция. Папа Лев Х (около 1525 год) учредил церковную цензуру "на вечные времена".
       По мере укрепления абсолютистской власти контроль над печатью постепенно берет в свои руки государство. В 1535 году французский король Франциск 1 установил предварительную цензуру, за обход которой авторам, типографам, книготорговцам и даже перевозчикам книг полагалась смертная казнь. В 1663 году под страхом кнута и каторги были запрещены рукописные газеты. Регламенты Людовика Х1У требовали, чтобы в типографиях не запирались двери и не занавешивались окна: так было легче надзирать. Ослушникам угрожала смертная казнь.
       Тяжек путь познания. Просветители несли свои факелы сквозь цензурную тьму. Они были вынуждены печататься анонимно, их книги чаще публиковались за рубежом. Монтескье издал свои знаменитые "Персидские письма" без подписи, с фальшивым указанием на Амстердам. Его "Дух законов" появился анонимно в Женеве. Гельвеций издал "О человеке" в Голландии, и там же был напечатан "Эмиль" Руссо. Книги Гельвеция, Руссо, Вольтера неоднократно сжигались публично, их авторы сидели в Бастилии и изгонялись из страны.
       В Германии начало цензуре было положено в 1521 году, первый императорский цензурный устав появился полувеком позднее. В последующие годы появились цензурные уставы во всех многочисленных германских государствах. Пример - прусский устав 1819 года, красноречиво охарактеризованный Марксом.
       В Англии правительственная цензура была установлена в 1530 году и сразу же вызвала сопротивление свободолюбивых британцев. В 1644 году великий поэт Мильтон произнес в парламенте знаменитую речь о свободе печати - "Ареопагитику". "Убить хорошую книгу - то же, что убить человека, - говорил он. - Тут уничтожается вполне созревшая человеческая жизнь... гибнет квинт-эссенция, дух самого разума; одним словом - здесь убивается скорее бессмертие, чем жизнь". После окончательного свержения Стюартов предварительная цензура была отменена (1694 год), но усилились судебные преследования печати.
       Большую роль в освобождении печати сыграли два события, происшедшие в конце ХVШ века. Конституция США провозгласила безусловную свободу слова. Победа Великой Французской революции воплотила в жизнь освободительные идеи просветителей. Принципы общественной жизни, провозглашенные обеими революциями, стали образцом для многих последующих поколений.
       Французские просветители считали свободу слова и печати неотъемлемым, прирожденным правом человека.
       "После способности мыслить способность сообщать мысли своим ближним является самым поразительным качеством, отличающим человека от животного, - говорил Робеспьер в речи о свободе печати, произнесенной в мае 1791 года. - Свобода печати не может отличаться от свободы слова; и та, и другая священны, как природа; свобода печати необходима, как и само общество...Свобода печати должна быть полной и безграничной, или она не существует... Сама же природа хочет, чтобы мысли каждого человека вытекали их его характера и ума; это она создала такое изумительное разнообразие умов и характеров. Свобода объявлять свое мнение не может, следовательно, быть ничем иным, как свободой объявлять все противоположные мнения. Предоставьте хорошим или плохим мнениям одинаковую свободу, ибо только первым предназначено остаться. Лишь под покровительством свободы разум высказывается со свойственным ему мужеством и спокойствием... Сбросим иго предрассудков и научимся ценить свободу печати!".
       Идеи великого якобинца не были осуществлены им на практике. Свободы слова не было ни при Робеспьере, ни при Наполеоне, ни во время Реставрации. Но время шло вперед и делало свое дело.
       Революции во Франции и в других европейских странах, развитие парламентаризма, расширение юридических прав и свобод - все это не могло не отразиться и на судьбе цензуры. После июльской революции 1830 года во Франции конституционной хартией было провозглашено, что "цензура никогда не сможет быть восстановлена". И действительно, предварительная цензура во Франции более никогда не учреждалась. Однако законы о карательной цензуре были установлены довольно строгие, и печать подвергалась заметным преследованиям.
       К началу ХХ века в ведущих западных странах предварительная цензура прекратила свое существование. Либерализация законов, введение демократических конституций сделали практически излишним и применение карательной цензуры. Судебные преследования печати по политическим мотивам теперь крайне редки, если вообще существуют. Прекрасную характеристику зарубежных взглядов на свободу выражения общественного мнения дал еще Чернышевский в статье "Французские законы по делам книгопечатания".
       "Система, господствующая в Англии, Швейцарии и в Северо-Американских Штатах, утверждается на том общем принципе, что делам книгопечатания не придается никакого специального значения или исключительного положения: закон и правительство не делают никакой существенной разницы между этими и другими подобными делами, подлежащими только действию общих законов. Так, во-первых, типографская сторона книгопечатания ставится в одно положение со всеми обыкновенными фабричными производствами или мастерствами. Если не нужно никакого особенного разрешения, чтобы основать столярное или токарное заведение, суконную фабрику или свечной завод, то не требуется никакого разрешения и на заведение типографии. Ее может открыть всякий, у кого есть охота и средства. - Точно так же, если суконный фабрикант или шляпный мастер волен выставлять или не выставлять свое имя на изделии, то и типографщик волен печатать книги с обозначением или без обозначения своего имени на них....
       ...Точно так же нет особенных законов и наказаний для книгопродавцев... Как без всякого разрешения открывается чайный магазин или мелочная лавочка, точно так же и книжная лавка.
       Что касается писателей, сотрудников, редакторов, собственников статей, газет, журналов и книг, они также считаются обыкновенными людьми, вовсе не заслуживающими такого великого внимания со стороны законодательства и администрации, чтобы обращаться с ними по каким-нибудь особенным правилам, чем с другими людьми. Как и всякие другие люди, они могут совершать действия, противные закону... Например, человек может оклеветать или обесславить какое-нибудь лицо разными способами, распуская исподтишка изустные слухи, или ...рассылая письма; если есть закон, достаточный для наказания клеветы, для уменьшения охоты к ней, для восстановления чести оклеветанного лица во всех этих случаях, - то считается, что этот закон достаточен для достижения той же цели и при совершении клеветы посредством печати".
       Чернышевский дал эту картину полной свободы зарубежной печати более ста лет назад. С тех пор юридическая свобода печати достигла своего возможного предела. Ни в одной западноевропейской стране нет предварительной цензуры. Пятая статья конституции запрещает цензуру в ФРГ. В США вообще нет особых законов о печати, так как первая поправка к Конституции запрещает Конгрессу принимать какие-либо законы, ограничивающие свободу печати и слова. Цензура кино (весьма слабая) в США существует, поскольку Верховный Суд определил кинематограф как средство времяпрепровождения, а не выражения общественного мнения. В некоторых случаях теле- и кинокомпании принимают соглашения о "самоцензуре - главным образом, по нравственно-этическим вопросам (секс, насилие и пр.). Ряд влиятельных организаций занимается цензурой школ и учебников. Обязательной силы их решения не имеют.
       Разумеется, политическая и юридическая свобода зарубежной печати не исключает ее экономической несвободы и возможности идеологического давления государства и правящего класса. В остроумном рассказе одного американского писателя говорится о племени ляп-ляп, в котором все важные вопросы решались демократическим путем: при голосовании полагалось трубить в золотые трубы, и принималось то предложение, в чью пользу трубы пели громче всего. Поскольку золотые трубы были лишь у трех-четырех самых богатых людей племени, только они практически и вершили дела. Издательства, газеты и журналы тоже принадлежат богатым людям, и поэтому класс, который господствует в экономике, господствует и в печати. И тем не менее, его господство не монопольно, не абсолютно и не однородно. Буржуазная свобода печати предоставляет возможность иметь свободу высказывания любых политических партий, религиозных и политических групп, отдельных лиц, а также различных течений и групп внутри господствующего класса. Ни один писатель и журналист не свободен от общества. С этим ленинским определением мы согласны. И в капиталистическом обществе можно говорить лишь об общественной и экономической несвободе печати и искусства. Однако эта несвобода оставляет широчайшие возможности для отражения широкого спектра общественного мнения без угрозы административных и юридических преследований. И если говорить о собственно цензуре за рубежом, то писать больше по этому предмету совершенно нечего.
       Поэтому оставим эту неблагодарную тему и обратимся к русской цензуре - родной, до боли знакомой, воспетой всеми нашими писателями и поэтами от Пушкина до Евтушенко, на каждом из которых она оставила рваные шрамы. ("О варвар! Кто из нас, владельцев русской лиры, не проклинал твоей губительной секиры?" - писал в "Послании к цензору" Пушкин). Ведь всякое общественное установление принадлежит не только данному строю; оно принадлежит и народу. И цензура советская есть продолжение цензуры русской. Между ними больше общего, чем разного - мы еще десятки раз получим возможность в этом убедиться. Вот почему, если мы хотим дойти до оснований, до корней, до сердцевины, изучение русской цензуры нельзя начинать с середины - с 1917 года. Начинать можно только сначала.
       О русской цензуре можно писать целые тома - и они уже написаны. Поскольку наша тема - современность, то мы не станем пересказывать уже известное и пронесемся по истории царской цензуры галопом. И лишь потом, после 1917 года, мы слезем с коня и дальше пойдем пешком, шаг за шагом исследуя этот забытый нашими обществоведами край, где встречаются в противоборстве общество и государство. Теперь модно проводить исследования на стыке двух областей. Цензура - как раз стык властей и искусства, идеологии и культуры, молчания и слова.
       Печатный станок, с момента его появления на Руси в 1563 году, находился в руках духовенства и оставался там до Петровских реформ. 2 января 1703 года вышла первая русская газета. Так было положено начало отечественной печати. Первые "Ведомости" печатались ничтожным тиражом (1000 экземпляров), но все равно не находили покупателей. В 1752 году на складах накопилось 11 тысяч экземпляров газет ("курантов"), выпущенных в разные годы. Велено было брать их на обертки и продавать на бумажные мельницы. "Рассуждение" сподвижника Петра - Шафирова - о войне со шведами было отпечатано тиражом 20 000 экземпляров, а продано всего пятьдесят. Таким образом, первое столетие с момента своего официального возникновения русская печать еще практически не существовала как средство выражения общественного мнения. Не было еще и литературы - были лишь отдельные писатели, до того немногочисленные, что их можно было пересчитать по пальцам. Поэтому и появление официальной регулярной цензуры отстало в России почти на сто лет от формального зарождения печати. В ней просто не было нужды.
       В 1771 году в России возникла первая "вольная" (т.е. не казенная, не государственная) типография, принадлежавшая немцам. В 1776 году им было дано право печатать русские книги (до этого там печатались только немецкие). 15 января 1783 года последовал именной указ Екатерины 11 о "вольных типографиях":
       "Всемилостивейше повелеваем типографии для печатания книг не различать от прочих фабрик и рукоделий, и вследствие того повелеваем, как в обеих столицах наших, так и во всех городах Империи нашей, каждому по своей воле заводить типографии, не требуя ни от кого дозволения..."
       Указ требовал, однако, известить об учреждении типографии местную Управу благочиния (полицейское управление) и туда же отдавать печатаемые книги на просмотр. Эта оговорка (увы, как часто они встречаются!), по выражению Радищева, "утщетила благое намерение вольности книгопечатания". Он же осмелился подвергнуть критике цензурную оговорку к Указу: "Один несмысленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума".
       Так или иначе, указ о вольных типографиях содействовал свободе печати. Тот же Радищев смог свободно купить и поставить у себя дома станок и напечатать на нем свое знаменитое "Путешествие", из которого мы и взяли процитированную фразу. Несмотря на то, что книга предварительно получила разрешение Петербургской управы благочиния, Радищева за ее публикацию лишили орденов, званий и дворянского достоинства и на 10 лет сослали в Илимский острог.
       В 1789 году началась Великая Французская революция, распространившая свои "вредные" идеи на всю Европу. В России ответили на нее запретом ввоза иностранных книг, отменой указа о вольных типографиях и учреждением цензуры. В именном указе сенату от 16 сентября 1796 года говорилось:
       "В прекращение разных неудобств, которые встречаются от свободного и неограниченного печатания книг, признали мы за нужное... учредить цензуру, из одной духовной и двух светских особ составляемую.
       Никакие книги, сочиняемые или переводимые в государстве нашем, не могут быть издаваемы в какой бы то ни было типографии без осмотра от одной из цензур, учреждаемой в столицах наших, и одобрения, что в таковых сочинениях или переводах ничего Закону Божиему, правилам государственным и благонравию противного не находится.
       ...Цензуры должны наблюдать те же самые правила и в рассуждении привозимых книг из чужих краев так, что никакая книга не может быть вывезена (в Россию, - авт.) без подобного осмотра, подвергая сожжению те из них, кои найдутся противными Закону Божию, верховной власти или же развращающие нравы".
       Таким образом, через два десятка лет наше годовщинообильное государство сможет справить еще один юбилей: 200 лет русской цензуры.
       В 1804 году был разработан первый русский цензурный Устав (так называемый Александровский). В начальный, либеральный период правления Александра I он служил основанием для поощрения, послабления и попущения. Во второй, реакционно-аракчеевской, половине царствования тот же Устав использовался для запрещения, закрытия и гонения. С той поры русские литераторы усвоили, что дело не в уставе, а "в видах" правительства. Правление Александра I вообще характеризовалось резкими поворотами в политике: то, что вчера вызывало похвалу, сегодня могло повлечь жестокое наказание. Эта переменчивость нашла отражение во всех последующих уставах русской цензуры, запрещающих переиздание ранее одобренных произведений без нового разрешения. Неискушенные умы часто удивляются: зачем всякий раз надо заново подвергать цензуре, скажем, десятое издание учебника математики или пятнадцатое издание популярного романа? Ведь в них же ничего не изменилось. Эти люди не понимают, что книги в своих новых изданиях, действительно не меняются, но зато меняется время, меняются "виды" правительства, меняются люди, стоящие у власти, стало быть, меняется и их отношение к изданным ранее произведениям.
       "Последнее пятилетие царствования Александра, когда вся литература сделалась рукописной" (Пушкин), было особенно тягостно для печати и словесности. Пушкин был сослан, в цензурном комитете тон задавали Рунич и Магницкий - два мракобеса, прославившиеся невежеством, обскурантизмом, лицемерием, страстью к доносительству и подлости. Но приход к власти Николая I заставил пожалеть даже об аракчеевщине Александра. "Не обвиняю вас! Время!!! - стонал издатель и журналист Булгарин в письме к цензорам. - А мы, дураки и скоты, плакали во времена Магницкого и Рунича! Да это был золотой век литературы в сравнении с нынешним!". "Почтенные господа цензоры, будьте справедливы! И для вас есть потомство!" - взывает он в другом письме.
       Да, времена наступили тяжелые, но литератор нашего времени не понял бы отчаяния Булгарина. Чем он был недоволен? Ведь он мог жаловаться, писать цензорам, называя их по имени-отчеству, взывать к их совести и суду потомства. В его времена анонимные цензоры не прятались за обитую железом дверь, они были либеральными, уважаемыми членами общества, не стыдящимися своей профессии. Далеко не все были Руничами и Магницкими. Ведь должность цензора в разные годы занимали такие известные писатели, как И.А. Крылов, друг Пушкина "поэт и камергер" П.А. Вяземский, С.Т. Аксаков, М.С. Плетнев (бывший сотрудник рылеевской "Полярной звезды"), автор "Обломова" И.А.Гончаров, поэт Ф.И. Тютчев. Цензор А.В. Никитенко, к которому обращался в названном письме Булгарин, был известным филологом, академиком и либералом, боровшимся за смягчение цензуры и не боявшимся пропускать самые смелые произведения. Недаром тот же Булгарин обвинял его в "коммунизме". Московский цензор С.Н. Глинка садился за свой мягкий характер на гауптвахту. У кого теперь хватит смелости идти за свой либерализм под арест?
       "Прежде журналы зависели от произвола цензора, который все-таки не мог вполне пренебрегать тем, что о нем скажут "в обществе", - писал Никитенко. - Оттого он был до некоторой степени принужден действовать умеренно и снисходительно". Какой цензор теперь считается с тем, что скажут "в обществе" о нем - безымянном и невидимом?
       Но цензура есть цензура. Либеральная или суровая, она никогда не может быть благодетельной. Вред, который она нанесла нашей литературе, трудно себе представить. Великий и могучий русский язык бывал правдивым, но никогда не был свободным.
       Множество произведений Пушкина годами ожидало выхода в свет и было напечатано лишь после его смерти. "Горе от ума" Грибоедова при его жизни так и не было сыграно в театре и не опубликовано. "Мертвые души", казалось, никогда не издадут. ("Удар для меня никак не ожиданный: запрещают всю рукопись", - писал Гоголь Плетневу.) "Мертвые души" были пропущены только после девяти лет борьбы и серьезных "поправок". Был разрешен и "Ревизор", но травля Гоголя в связи с постановкой этой комедии привела его в конце концов к душевной болезни. "Комедия ли это? нет, - писал Булгарин. - На злоупотреблениях административных нельзя основать настоящей комедии. Друзья должны откровенно сказать автору "Ревизора", что он не знает сцены и должен изучать драматическое искусство".
       Публичное преследование разрешенных цензурой произведений уже и тогда было характерно для русской жизни. ("Общество утеснительнее цензуры", - жаловался видный историк и общественный деятель Т.Н. Грановский.)
       В 1826 г. правительство, напуганное восстанием декабристов, приняло новый цензурный устав, разработанный президентом общества "губителей русского слова" (Пушкин), откровенным ретроградом А.С. Шишковым. Устав практически уничтожал возможность существования какой-либо печати, кроме официальной. Шишковский "чугунный" устав действовал недолго. В 1828 г. он был заменен новым, более мягким, просуществовавшим все царствование Николая I. Однако и тот был настолько суров, что, по свидетельству современника, "станок печатный был почти отменен и рукопись ходила по рукам вместо печатной страницы". Прекрасную зарисовку взаимоотношений литературы и цензуры оставил нам Пушкин:
       Со светлым червячком встречается змея
       И ядом вмиг его смертельным обливает.
       "Убийца! - он вскричал, - за что погибнул я?"
       "Ты светишь", - отвечает.
       В дополнение к уставу были изданы сотни запрещающих циркуляров. Например, в 1848 году было указано, что "все статьи в журналах за университеты и против них решительно запрещаются". Журналист никогда не знал, откуда может грянуть гром. Булгарин, неосторожно написавший в "Северной пчеле" о высоких ценах, которые дерут павловские извозчики, получил за это от министра просвещения внушение:
       "Косвенные укоризны начальству, в приведенном фельетоне содержащиеся, сами по себе, конечно, не важны; но важно то, что они предъявлены не перед подлежащей властью, а преданы на общий приговор публики. Допустив же единожды сему начало, после весьма трудно будет определить, на каких именно пределах должна останавливаться такая литературная расправа в предметах общественного устройства".
       Но даже в этот ледниковый период случались годы и потеплее (например, период с 1840 по 1848 год), что позволило расцвести гению Белинского. Это еще раз подтверждает мысль о том, что суровость цензуры определяется не ее уставом, а общим политическим климатом.
       Европейские революции 1848 года вновь обострили реакцию в николаевской России. Для контроля над цензурой и печатью был учрежден особый негласный правительственный "комитет 2 апреля" под руководством Д.П. Бутурлина, немедленно приступивший к расправам. В том же году были разгромлены петрашевцы, сослан Салтыков-Щедрин. Белинского спасли от каторги только чахотка и смерть. Скучные, верноподданические, бесцветные журналы и газеты почти потеряли подписчиков. "Действия цензуры превосходят всякое вероятие, - писал в дневнике Никитенко. - Чего этим хотят достигнуть? Остановить деятельность мысли? Но ведь это все равно, что велеть реке плыть обратно".
       В 1855 году Николай умер. "Теперь только открывается, как ужасны были для России прошедшие 29 лет, - записывает Никитенко. - Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено; умственное развитие остановлено; злоупотребление и воровство выросли до чудовищных размеров". Так подтверждается еще одна нехитрая мысль: чем хуже управляется страна, тем жестче в ней контроль над мыслью.
       Смерть Николая I повлекла за собой некоторую либерализацию цензуры. В 1855 году негласный комитет Бутурлина был упразднен. Одной из мотивировок такого решения было то, что "в писателях и цензорах окончательно водворена та весьма действительная уверенность, что над ними всегда, неусыпно, неослабно действует глаз правительства". В докладе комиссии по этому вопросу отмечалась также неэффективность цензурных стеснений, поскольку распространяется рукописная литература, гораздо более опасная, ибо она читается с жадностью, и против нее бессильны все полицейские меры".
       Борьба противодействующих общественных сил в период подготовки реформы, освобождающей крестьян, неоднократно вызывала в эти годы усиление реакции и обострение цензуры. Правители "помешались на том, что все революции на свете бывают от литературы, - иронически замечает Никитенко в дневнике, - они не хотят понять, что литература только эхо образовавшихся в обществе понятий и убеждений". И он же делает следующую запись: "Никакая сила не в состоянии уследить за тайно подвизающейся мыслью, раздраженною и принужденною быть лукавой".
       Примером такой "лукавой мысли" был роман Чернышевского "Что делать?", разрешенный цензурой в 1863 году. Любопытно, что разрешение было дано в тот момент, когда автор романа находился в Петропавловской крепости и считался государственным преступником. Можно ли представить себе нечто подобное в наше время?
       В 1865 году николаевский устав был наконец отменен. Вместо него были введены "Временные правила" о цензуре - фактически новый устав. Предварительная цензура для большинства столичных органов печати отменялась. Вводилась карательная цензура в виде предостережений, административных взысканий, временной приостановки выпуска издания или полного его запрещения. В составе Министерства внутренних дел было организовано Главное управление по делам печати, которое и руководило цензурой.
       Некрасов откликнулся на отмену предварительной цензуры поэмой "Газетная" и "Песнями о свободном слове". Герой поэмы типографский рассыльный Минай весьма доволен:
       "Баста ходить по цензуре!
       Ослобонилась печать,
       Авторы наши в натуре
       Стали статейки пущать".
       Однако "Песни" кончались благоразумным призывом:
       "Оправдаться есть возможность,
       Да не спросят - вот беда!
       Осторожность! Осторожность!
       Осторожность, господа!"
       Призыв не был лишним. Несмотря на заметное послабление цензуры, преследования печати не прекращались. Примером тому служит хотя бы закрытие журнала того же Некрасова (уже умершего) и Салтыкова-Щедрина "Отечественные записки" (1884 год). За 40 лет (1865 - 1905 годы) печать получила в общей сложности около 800 цензорных взысканий. И все же цензура была уже не столь беспощадной, как в середине века. Например, в 1872 - 1896 годах последовательно появились в печати все три тома "Капитала" Маркса. В это же время были опубликованы основные сатирические произведения Салтыкова-Щедрина. Огромное количество литературы издавалось нелегально, в том числе марксистские книги, листовки и газеты.
       Цензура была не в силах бороться с переменами, которые несло время. Революция 1905 года нанесла ей новый удар:
       "Была завоевана свобода печати. Цензура была просто устранена. Никакой издатель не осмеливался представлять властям обязательный экземпляр, а власти не осмеливались принимать против этого какие-либо меры. Впервые в русской истории свободно появились в Петербурге и других городах революционные газеты. В одном Петербурге выходило три ежедневных социал-демократических газеты с тиражом от 50 до 200 тысяч экземпляров". (Ленин, 30, 321)
       24 ноября 1905 года были введены новые "временные правила" о периодической печати. Они отменяли предварительную цензуру и административные взыскания, но оставляли штрафы и право закрывать издания при чрезвычайном положении. Поражение революции привело к некоторой реанимации цензуры. Ее гнет усиливался в годы реакции (1908-1912) и несколько ослабевал в периоды Дум. Однако дни царской цензуры были уже сочтены. Она была уничтожена вместе с царизмом в феврале 1917 года.
       При Временном правительстве общая цензура не восстанавливалась, но военная продолжала функционировать. В периоды обострения классовых боев некоторые органы запрещались к дальнейшему изданию. В июле 1917 года была закрыта большевистская "Правда", призывавшая к прекращению войны и свержению правительства. Ленин назвал этот акт "палачеством". В октябре 1917 года Временное правительство было свергнуто. Однако история российской цензуры на этом отнюдь не закончилась.
      
       3. Становление советской цензуры
      
       Русские марксисты всегда крайне отрицательно относились к цензуре. Одним из краеугольных камней партийной программы большевиков до прихода их к власти было требование и обещание свободы печати. В Программе, принятой на П съезде РСДРП, в 1903 году, ставилась целью неограниченная свобода совести, слова, печати, собраний, стачек и союзов (пункт 5). Посмотрим, как это обещание было выполнено.
       26 октября (8 ноября) 1917 года было создано первое советское правительство. Уже на другой день "в пять часов утра в типографию явились красногвардейцы, конфисковали тысячи воззваний думского воззвания-протеста и закрыли официальный орган Думы "Вестник городского самоуправления". Все буржуазные газеты были сброшены с печатных машин..." (Джон Рид. "Десять дней, которые потрясли мир".)
       Насильственное закрытие газет естественно возникало из логики вооруженного переворота. Было бы нелепо занимать Зимний дворец, почтамт, телеграф и вокзалы и в то же время оставлять печать в руках политических и военных противников. Однако этот шаг слишком уж противоречил прежним заявлениям партии, тысячи членов которой посвятили жизнь борьбе "за лучший мир, за святую свободу". Поэтому появившийся в тот же день Декрет о печати - одно из первых установлений Советской власти - не только подвел юридическую базу под совершившееся, но и дал ему теоретическое обоснование. В декрете всячески подчеркивались вынужденность, ограниченность и временность этой меры. В декрете говорилось:
       "В тяжкий решительный час переворота и дней, непосредственно за ним следующих, Временный революционный комитет вынужден был предпринять целый ряд мер против контрреволюционной печати разных оттенков.
       Немедленно со всех сторон поднялись крики о том, что новая социалистическая власть нарушила, таким образом, основной принцип своей программы, посягнув на свободу печати.
       Рабочее и Крестьянское правительство обращает внимание населения на то, что в нашем обществе за этой либеральной ширмой фактически скрывается свобода для имущих классов, захватив в свои руки львиную долю всей прессы, невозбранно отравлять умы и вносить смуту в сознание масс.
       Всякий знает, что буржуазная пресса есть одно из могущественнейших оружий буржуазии. Особенно в критический момент, когда новая власть, власть рабочих и крестьян, только упрочивается, невозможно было целиком оставлять это оружие в руках врага в то время, как оно не менее опасно в такие минуты, чем бомбы и пулеметы. Вот почему и были приняты временные меры для пресечения потока грязи и клевет, в которых охотно потопили бы молодую победу народа желтая и зеленая пресса.
       Как только новый порядок упрочится, всякие административные воздействия на печать будут прекращены, для нее будет установлена полная свобода в пределах ответственности перед судом, согласно самому широкому и прогрессивному в этом отношении закону.
       Считаясь, однако, с тем, что стеснение печати, даже в критические моменты, допустимо только в пределах абсолютно необходимых, Совет Народных Комиссаров постановляет:

    Общее положение о печати

       1.Закрытию подлежат лишь органы прессы:
       -призывающие к открытому сопротивлению или неповиновению Рабочему и Крестьянскому правительству;
       -сеющие смуту путем явно клеветнического извращения фактов;
       -призывающие к деяниям явно преступного, т.е. уголовно наказуемого характера.
       2. Запрещения органов прессы, временные или постоянные, проводятся лишь по постановлению Совета Народных Комиссаров.
       3. Настоящее положение имеет временный характер и будет отменено особым указом по наступлении нормальных условий общественной жизни.
      
       Председатель Совета Народных Комиссаров
       Владимир Ульянов /Ленин/
       Петроград, 27 октября 1917 года"
      
       Предоставляя проницательному читателю самому поразмыслить над тем, насколько затянулось наступление "нормальных условий общественной жизни" и почему до сих пор не прекращены "административные воздействия на печать", рассмотрим последствия, которые имел декрет для свободы печатного слова в нашей стране.
       Закрытие враждебных новому строю газет, сколь бы полезным оно не являлось для дела революции в данный момент, имело и негативные стороны, обладавшие замедленным, но ощутимым воздействием. Мера эта была, вероятно, вынужденная, но она создавала прецедент: появлялся соблазн закрывать без суда и следствия неугодные газеты и в другой, уже не столь критической, обстановке, потому что принудить политических оппонентов к молчанию острием штыка значительно проще, чем силой слова. Народ, совершивший революцию во имя свободы, мог победить, но, придя к победе, увидеть, что по пути к ней он растерял свободу.
       28 октября (10 ноября) решение Военно-революционного комитета о закрытии газет было подтверждено постановлением Совнаркома.
       Закрытие газет означало, что противники большевиков не могут больше рассчитывать на продолжение борьбы с ними политическими средствами. Им оставалось только взяться за оружие. Начало гражданской войны может быть поэтому с известной долей истины датировано именно этим днем.
       Против декрета о печати выступили также союзники большевиков - левые эсеры, состоявшие в правительстве. Их поддержала часть самих большевиков. 4 (17) ноября этот вопрос обсуждался на заседании ВЦИК. Большинством голосов декрет о печати был одобрен. На заседании с речью выступил Ленин. Он, в частности, сказал:
       "Троцкий был прав: во имя свободы печати было устроено восстание юнкеров, объявлена война в Москве и Петрограде...
       Мы и раньше заявляли, что закроем буржуазные газеты, если возьмем власть в руки. Терпеть существование этих газет, значит перестать быть социалистом. Тот, кто говорит: "откройте буржуазные газеты", не понимает, что мы полным ходом идем к социализму. И закрывали царские газеты после того, как был свергнут царизм. Теперь мы свергли иго буржуазии..." (35, 54).
       Чтобы придать государственному надзору за печатным словом характер законности, 18 декабря 1917 года Народным комиссаром юстиции было принято "Постановление о революционном трибунале печати". Оно, в частности, гласило:
       "1. При революционном трибунале учреждается Революционный трибунал печати. Ведению Революционного трибунала подлежат преступления и проступки против народа, совершаемые путем печати.
       2. К преступлениям и проступкам путем использования печати относятся всякие сообщения ложных или извращенных сведений о явлениях общественной жизни, поскольку они являются посягательством на права и интересы революционного народа.
       3. Революционный трибунал печати состоит из трех лиц, избираемых сроком не более трех месяцев Советом Рабочих и Солдатских депутатов. Этим лицам поручается как производство предварительного расследования, так и разбор дела".
       Заседания трибуналов должны были происходить публично. Их решения обжалованию не подлежали. Первоначально за преступления в печати предусматривались относительно мягкие наказания (денежные штрафы, порицания и т. п., хотя не исключалась и общеуголовная ответственность), но уже через месяц полномочия Революционных Трибуналов Печати были серьезно расширены. Декретом Совнаркома от 28 января 1918 года, подписанным Лениным, было постановлено создание при трибуналах печати Следственной Комиссии, которая имела право на аресты, обыски, выемки и освобождение арестованных. Она могла также требовать от любых лиц и организаций любые нужные ей документы и сведения. Более того, она имела право осуществлять над организациями и лицами надзор. Ассортимент наказаний трибунала печати тоже заметно расширился и включил в себя не только порицания, штрафы и конфискации, но и лишение свободы, ссылку, лишение политических прав. Пользуясь современной терминологией, это была уже настоящая цензура (последующая, или карательная), хотя само слово еще не было произнесено.
       Еще ранее, 7 (20) декабря 1917 года была учреждена знаменитая "Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности". Одной из задач ЧК была борьба с печатью - борьба, которую она вела решительно и споро, не всегда обременяя себя судебными процедурами. В "Положении о губернских и уездных ЧК", подписанном 14 сентября 1918 года Дзержинским, местным ЧК предписывалось вести "всю работу по контр-революции, в какой бы форме она ни выразилась, как например: борьба с контрреволюционной печатью, устной агитацией, заговорами и пр." Наказания за подрывную деятельность могли быть самые строгие, вплоть до высшей меры.
       Как известно, ленинская теория революционного переустройства государства выделяет в этом процессе две стороны: ломку старого государственного аппарата и создание нового. Что касается цензуры, то ломать здесь было уже практически нечего (общая цензура была уничтожена еще Временным правительством), и преобразовательная деятельность в этом направлении выразилась одним созиданием. Правда, в наследие от Временного правительства осталась еще не отмененная им Военная цензура. 26 января 1918 года она была упразднена распоряжением Наркома по военным делам. Фактически, однако, ее функции взял на себя Военный Почтово-Телеграфный контроль, созданный в тот же день на основе Центрального Военного Почтово-Телеграфного Контрольного бюро. Вскоре выяснилось, что этот шаг Наркома был преждевременным. В том же году (23 декабря) приказом Реввоенсовета за подписью Троцкого Военная цензура была восстановлена в полной мере. Ей предоставлялись чрезвычайно широкие права - предварительный просмотр "всех произведений печати, рисунков и снимков, в коих сообщаются сведения военного характера; контрольный просмотр (по выбору) уже напечатанных материалов; просмотр международных и, по мере надобности, внутренних почтовых отправлений и телеграмм; контроль над переговорами по иногороднему телефону" и т. д.
       Для осуществления этих задач при Реввоенсовете Республики был создан Военно-Цензурный отдел, а на местах - Военно-Цензурные отделения, пункты и отдельные цензоры. Военная Цензура имела право передавать виновных суду трибунала. Приказ Реввоенсовета обязывал все редакции, издательства и типографии предоставлять печатную продукцию на просмотр. Особо подчеркивалось, что Военная Цензура вводится "на всем протяжении Республики", т.е. на всей ее территории, а не только в воинских частях и гарнизонах. Фактически эта мера означала введение полной и всесторонней предварительной (а не только последующей, как было до сих пор) цензуры. Приказ знаменателен и тем, что в нем впервые цензура названа своим именем, традиционно ненавистным большевистской партии.
       Не заставило себя долго ждать и учреждение общей, или гражданской цензуры. Она появилась на свет в скромном обличье Государственного издательства, создание которого было декретировано 21 мая 1919 года. Госиздат представлял собой своего рода министерство, монополизировавшее всю издательскую работу государства в разных городах. Ему же были поручены и цензурные функции. Пункт 2 "Положения о Госиздате" давал ему право контролировать издательскую деятельность всех советских учреждений, а пункт 3 - всех прочих издательств, ученых и литературных обществ. Таким образом, 21 мая 1919 года можно считать датой формального начала общей предварительной цензуры. Советская власть существовала к тому времени всего полтора года.
       Более подробно контролирующая роль Госиздата была разъяснена декретом Совнаркома от 12 декабря 1921 года "О частных издательствах". По этому декрету пока еще разрешалась деятельность частных издательств (пройдет несколько лет, и они будут запрещены). Им предоставлялось право иметь собственные типографии, конторы, склады и пр. Однако издательства и выпуск книг были поставлены под жесткий контроль. Соответствующие пункты декрета гласили:
       "8. Выдача разрешений на возникновение издательства и на печатание рукописей возлагается на Госиздат и его Отделения на местах, а где их нет - на Губполитпросвет.
       9. Каждая отдельная рукопись до сдачи ее в набор должна быть разрешена к печати органами, указанными в ст. 8, о чем должно быть отмечено на каждой напечатанной книге".
       Эти скромные два пункта - наш первый цензурный устав. Вскоре они разрастутся в многостраничные правила Главлита, но суть этих правил ("каждая отдельная рукопись до сдачи ее в набор должна быть разрешена к печати органами") уже не изменится до наших дней.
       Как явствует из декрета, непосредственная роль в цензуре отводилась также и Политпросвету. Появление этой организации (или, точнее, системы организаций) датируется 10 октября 1920 годом, когда декретом ВЦИК за подписью Калинина "для объединения политически-просветительной работы Республики" в составе Наркомпроса был учрежден Главный Политико-Просветительный комитет (Главполитпросвет). Функции его были определены декретом Совнаркома от 12 ноября того же года. Главполитпросвет объединил под своей эгидой многочисленные идеологические, пропагандистские, информационные и просветительские учреждения. В административном или методическом отношении ему подчинялись Госиздат, РОСТА, театры и пр. Если цензоры Госиздата и армии обращали в те годы внимание приемущественно на политические и военные вопросы, то органы политпросвета контролировали произведения печати и репертуар театров главным образом в идеологическом и художественном отношениях.
       Таким образом, уже в первые месяцы советской власти, в период военного коммунизма, сложилась пусть несколько беспорядочная, но весьма жесткая система цензуры. Чрезвычайная комиссия, Военная Цензура, Революционные трибуналы печати, Госиздат, Главполитпросвет и просто комиссары на местах твердо держали печать в узде. Не связанные громоздкими правилами и необъятными инструкциями (это пришло позднее), они по своему разумению определяли, какие газеты следует считать буржуазными и контрреволюционными. Пестрое разнообразие партий, мнений, политических течений и печатных органов семнадцатого года сменилось нормативным одноголосьем. Разумеется, гражданская война, интервенция, разруха, заговоры, мятежи, бандитизм давали существованию цензуры известный смысл и оправдание. Однако неуважение к свободе печати, к законности, к фундаментальным правам личности могло укорениться необратимо и стать неотъемлемым свойством новой власти. Поэтому важно было не перейти меру. Еще важнее было вовремя остановиться. Казалось, для этого создались все предпосылки. Победа в гражданской войне, переход к мирному строительству, провозглашение новой экономической политики, отказ от крайностей военного коммунизма создавали все возможности для смягчения и отмены цензуры - этой будто бы вынужденной и "временной" меры, вызванной "ненормальным положением" (см. "Декрет о печати"). К сожалению, этого не произошло. С упрочением советской власти начала укрепляться и цензура - теперь уже на хорошо разработанных всеобъемлющих правилах.
       6 июня 1922 года последовал декрет Совнаркома, который безо всякой насмешки можно считать историческим для органов, являющихся предметом этого исследования:
       "В целях объединения всех видов цензуры печатных произведений учреждается Главное Управление по делам литературы и издательств при Народном Комиссариате Просвещения и его местные органы - при губернских отделах народного образования".
       С этой даты начинается современная история советской цензуры, или, точнее будет сказать, кончается ее история и начинается сегодняшний день.
       Главлит - официальный орган советской цензуры, - существует (с измененным названием) и по сие время. Предписания Главлита и сейчас еще обязательные для всех авторов и издательств. Несмотря на измененное название этого органа, до сих пор постоянно применяются термины вроде "отдать рукопись в лит", "залитовать пьесу" (или "получить лит"), "статье не дали лита". Глагола "литовать" нет в словарях, вероятно, только потому, что он не "залитован". Во всяком случае, других общеупотребительных терминов для обозначения священнодействий, связанных с цензурой, нет. Не говорить же, в самом деле: "На вашу статью не получено разрешение Управления по охране государственных тайн в печати", когда можно сказать проще и понятней: "не дали лита"!
       К полномочиям Главлита и механизму его работы мы вернемся несколько позже, а пока продолжим наш путь и проследим за развитием цезурных установлений. Благодаря обильному поливу административными указаниями и декретами, дерево цензуры продолжало расти, цвести и давать новые отростки. Видимо, климат двадцатых годов был для него достаточно благоприятным.
       2 декабря 1922 года вышло постановление Совета Труда и Обороны "О порядке открытия печатных предприятий и наблюдения за ними". Разруха еще не кончилась, нэп был в самом разгаре, поэтому, уступая духу времени, постановление допускало открытие (с разрешения исполкомов) типографий не только государственным учреждениям и кооперативным организациям, но и частным лицам. Два пункта этого постановления, которые я сейчас процитирую, говорят о том, что уже тогда наблюдение за типографиями было поставлено значительно лучше, чем их открытие:
       "7. Каждое печатное предприятие должно иметь шнуровую книгу, в которую заносятся все предназначенные к печатанию работы с указанием заказчика, числа экземпляров, формата, печатаются ли издания с разрешения цензуры или не подлежат представлению в цензуру.
       ...9. На каждом экземпляре должны быть обозначены наименование и адрес печатного предприятия и, если "произведение подвергалось цензуре, то одобрение цензуры".
       Первоначально Главлит имел своей задачей только цензуру печати. Надзор над зрелищами возлагался на заведующих губернскими отделами народного образования. Скоро такой надзор показался недостаточным. Декретом Совнаркома от 9 февраля 1923 года при Главлите был создан Комитет по контролю на репертуаром (Репертком), на который возлагалось "разрешение к постановке драматических, музыкальных и кинематографических произведений". Позднее (в 1934 г.) Репертком был отделен от Главлита и переименован в Главное управление по контролю за зрелищами и репертуаром при Наркомпросе РСФСР, но сокращение "Главрепертком" за ним надолго сохранилось. Вред, который нанесло это учреждение нашему обществу, трудно переоценить.
       Главлит объединил в себе все виды цензуры, но не все виды цензурных учреждений. Чрезвычайная комиссия как таковая к тому времени уже не существовала. Девятый съезд Советов, проходивший в декабре 1921 года, отметив героическую рабочу ВЧК и ее громадные заслуги, все же постановил "в кратчайший срок пересмотреть Положение о ВЧК и ее органах в направлении ее реорганизации, сужения их компетенции и усиления начал революционной законности".
       Во исполнения этого постановления ВЦИК декретом от 6 февраля 1922 года реорганизовал ВЧК в Государственное Политическое Управление при НКВД. С образованием в декабре 1922 года Союза ССР оно было преобразовано в ОГПУ и передано в подчинение непосредственно Совнаркому. ОГПУ были приданы специальные войска и дано право производить обыски, выемки и аресты. Официально задачей ГПУ была борьба с политической и экономической контрреволюцией, шпионажем и бандитизмом. В 1934 году функции ОГПУ перешли к НКВД.
       По "Положению" 1922 года один из трех руководителей Главлита назначался по согласованию с ГПУ (п. 6), другой выдвигался Реввоенсоветом, а председатель назначался Наркомпросом. Пункт 10 того же "Положения" определял, что "на органы ГПУ возлагается борьба с распространением произведений, не разрешенных Главным управлением по делам литературы и издательств и его органами, а также надзор за типографиями, таможенными и пограничными пунктами, борьба с подпольными изданиями и их распространениями, борьба с провозом из-за границы не разрешенной к обращению литературы, наблюдение за продажей русской и иностранной литературы, изъятие книг, не разрешенных Главлитом".
       Государственному Политическому Управлению (ГПУ) предоставлялось также право возбуждать перед Главлитом вопрос о запрещении тех или иных книг (т.е. фактически осуществлять последующую цензуру). Пять экземпляров всей печатной продукции в обязательном порядке высылались в ГПУ - НКВД. В случае нарушения цензурных инструкций Главлит имел право передать дело в ГПУ.
       ГПУ и НКВД принимали также участие в руководстве Реперткомом. Для обеспечения возможности осуществления контроля над исполнением произведений всем зрелищным предприятиям было предписано отводить по одному постоянному месту, не далее четвертого ряда, а также бесплатные вешалки и программы, представителям Реперткома ГПУ (постановление трех наркоматов от 30 марта 1923 года, п. 17).
       Не оставалась в стороне от столь важного дела, как надзор за печатью, и милиция. В ее задачу входила выдача разрешений на открытие типографий и общее наблюдение за порядком. 17 ноября 1923 года инструкцией НКВД участковому надзирателю было предписано наблюдать, чтобы в местах общественного пользования
       " а) не выставлялось и не распространялось произведений печати, картин, фотографий, рисунков и т.п., не разрешенных к обращению;
       б) не расклеивалось и не распространялось объявлений, афиш, плакатов, не имеющих разрешительной визы подлежащего органа".
       Аналогичное предписание было дано Инструкцией НКВД от 12 января 1924 года волостному милиционеру.
       Постоянно усиливался надзор за общественной мыслью со стороны партийных и советских руководящих органов. 23 августа 1926 года Пленум ВКП(б) постановил сосредоточить в ЦК вопросы идеологического руководства печатью. Эту задачу стал ежедневно осуществлять Отдел печати ЦК. 3 октября 1927 года ЦК вынес постановление "Об улучшении партруководства печатью". В нем, в частности, указывалось на необходимость "следить за идеологической выдержанностью работы издательств", "регулярно созывать редакторов газет, журналов и работников издательств для их инструктирования", "усилить руководство отделами библиографии и критики в газетах и журналах, превратив их в орудие борьбы против идеологически чуждой литературы".
       Теми же задачами занимались и органы исполнительной власти. 6 апреля 1928 года ВЦИК возложил на облисполкомы "руководство делом идеологического контроля по делам печати и зрелищ".
       В начале тридцатых годов был изменен порядок открытия типографий. Напомним, что правилами 1921 года разрешалось иметь типографии частным лицам. В царской России типографию мог иметь всякий желающий, получив необходимое дозволение, а небольшой ручной печатный станок для домашнего пользования можно было иметь и без разрешения. Конституция СССР 1925 года, как бы забыв о ГПУ и Главлите, провозгласила, что советская власть предоставляет "в руки рабочего класса и крестьянства все технические и материальные средства к изданию газет, брошюр, книг и всяких других произведений печати и обспечивает их свободное распространение по всей стране". Однако инструкция оказалась сильнее конституции. "Инструкцией о порядке административного надзора за соблюдением правил открытия полиграфических предприятий, их деятельности, о порядке отпуска и продажи печатных машин, шрифтов, множительных аппаратов и принадлежностей к ним", утвержденной Главным Управлением Рабоче-Крестьянской милиции и Комитетом по делам печати при СНК РСФСР, изданной на основании постановления СНК РСФСР от 26 июня 1932 года, открытие типографий разрешалось только государственным органам. Частным лицам печатные машины (даже самые простейшие) не разрешалось иметь, покупать и продавать. Нельзя было также ими пользоваться. Все остальное разрешалось. Впрочем, специально оговаривалось (п. 25), что "пишущие машинки и принадлежности к ним могут приобретаться и использоваться без особого на то разрешения".
       Естественно, что в первые годы советской власти первостепенное внимание всех цензурных органов уделялось не искусству (из него изымалась лишь прямая крамола), а периодической печати, где обсуждались политика, экономика, положение на фронтах и вопросы текущего момента. Вопросы художественной формы литературных произведений и театральных спектаклей интересовали власти в значительно меньшей мере. Вместе с тем, с самого начала было ясно, что "песня и стих - это бомба и знамя", и что эти бомбы нужно иметь в своих, а не в чужих арсеналах. Уже ХП съезд РКП(б) в апреле 1923 года указал на необходимость руководства художественной литературой со стороны партии. ХШ съезд (1924 год) в своей резолюции "О печати" постановил создать и укрепить специальные органы руководства печатью. 18 июня 1925 года последовала резолюция ЦК РКП(б) "О политике партии в области художественной литературы". В ней указывалось, что необходимо "беспощадно бороться против контрреволюционных проявлений в литературе", но "в то же время обнаруживать такт ко всем тем литературным прослойкам, которые могут пойти с пролетариями и пойдут с нами. Коммунистическая критика должна изгнать из своего обихода тон литературной команды".
       На этом этапе партия еще декларировала свободу художественной формы и творческих союзов, которых тогда было довольно много. В резолюции заявлялось, что "распознавая безошибочно общественно-классовое содержание литературных течений, партия в целом отнюдь не может связать себя приверженностью к какому-либо направлению в области литературной формы". "Поэтому партия должна высказываться за свободное соревнование различных группировок и течений в данной области. Всякое иное решение вопроса было бы казенно-бюрократическим решением". "Партия не может предоставить монополии какой-либо из групп, даже самой пролетарской по своему идейному содержанию: это означало бы загубить пролетарскую литературу прежде всего".
       Однако логика событий оказалась сильнее благих намерений. Политическая и экономическая унификация и централизация влекли за собой установление единообразия и строгой подчиненности и в сфере искусства. Творческие работники, как и все прочие трудящиеся, стали рассматриваться лишь как орудие для выполнения политических целей, и творческие союзы - как "средства наибольшей мобилизации советских писателей и художников вокруг задач социалистического строительства". Поэтому очень скоро запрещение "свободного соревнования" литературных группировок перестало казаться партии "казенно-бюрократическим решением". В апреле 1932 года ЦК ВКП(б) своим постановлением указал, что "рамки существующих пролетарских литературно-художественных организаций становятся уже узкими и тормозят серьезный размах художественного творчества". Поэтому ЦК ликвидировал существующие творческие организации и постановил создать "единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем", а так же "провести аналогичное изменение по линии других видов искусства". Спустя три года Союз писателей был создан. В конечном счете он превратился в обычный придаток идеологического аппарата и, вместе с тем, распределитель материальных благ. Членство в нем хороших писателей не меняет существа дела.
       Для полноты картины (и в качестве парадокса) нужно процитировать еще один документ этого времени, относящийся к нашему предмету - пятую статью Конституции РСФСР, утвержденной Х11 Съездом Советов 11 мая 1925 года:
       "В целях обеспечения за трудящимися действительной свободы выражения своих мнений, Российская Социалистическая Федеративная Республика уничтожает зависимость печати от капитала и предоставляет в руки рабочего класса и крестьянства все технические и материальные средства к изданию газет, брошюр, книг и всяких других произведений печати и обеспечивает их свободное распространение по всей стране".
       Не будем иронизировать по поводу "свободного выражения мнений" под контролем Главлита и "свободного распространения" печати с помощью ГПУ, а лучше обратим внимание на суть самой статьи. В ее основе лежит наивное положение о том, что достаточно отнять у капиталистов типографии и запасы бумаги и передать их трудящимся - и сразу автоматически обеспечится свобода слова (для трудящихся). Этот тезис неоднократно встречается в трудах теоретиков и в официальных документах, и я в свое время к нему вернусь.
       Сейчас же только напомню, что на деле все получается иначе. Властями предполагается, что к трудящимся могут затесаться контрреволюционеры, которые, видимо, превосходят революционеров числом и активностью и поэтому могут тайно или явно прибрать к рукам издательства и типографии. Далее предполагается, что стоит напечатать какой-нибудь клеветнический и контрреволюционный материал, как трудящиеся сразу ему поверят, поддержат его и пойдут свергать свою собственную власть. Чтобы этого не произошло, для надзора за искусством и печатью учреждается эффективный аппарат. Затем предполагается, что мнений, может быть только два - буржуазное (империалистическое), контрреволюционное и пролетарское. Далее, считается, что сами трудящиеся, общественное мнение, гласный суд и пр. не в состоянии отличить контрреволюционную идею от пролетарской и, тем более, ей противостоять. Поэтому право суждения о том, что революционно, а что контрреволюционно, что наше, а что не наше, что нужно, а что ненужно, что можно и чего нельзя, отнимается у каждой личности в отдельности и от общества в целом и присваивается исключительно избранному аппарату.
       В некоторых кругах нашей интеллигенции почему-то бытует иллюзорное представление о двадцатых годах как о времени свободы и расцвета литературы. По-видимому, это мнение основывается на сравнении того, что было раньше, и того, что есть теперь. Но вести отсчет от абсолютного нуля неправомерно; иначе даже климат Антарктиды покажется жарким, потому что температура там не опускается ниже + 200 градусов по абсолютной шкале. Простые же люди пользуются обыкновенной шкалой Цельсия, и температура -60 или даже -30 градусов кажется им большим морозом. Приведенные мною факты убедительно говорят о том, что уже к середине двадцатых годов была создана разветвленная и многоступенчатая система цензуры на всех уровнях, полностью обеспечивающая непроникновение нежелательных идей не поверхность общественного мнения. Другое дело, что спектр разрешенных мыслей был тогда несколько шире, чем теперь, но с каждым годом он стремительно сужался. Искусство и печать уже тогда направлялись множеством чиновников ("О искусство, сколько над тобой командиров!" - восклицал еще Лев Гурыч Синичкин). Уполномоченные Главлита, сотрудники ГПУ, секретари и инструкторы обкомов и райкомов, работники исполкомов, квартальные надзиратели - каждый вправе был давать редактору указания. Печать как рупор общественного мнения уже не существовала - она превратилась в рупор управляющего аппарата. Отсутствие гласности, контроль не снизу, а сверху, культивирование слепой веры в авторитеты, игнорирование законности - все эти явления двадцатых годов проложили дорогу страшным событиям последующего десятилетия и определили климат страны на многие годы вперед. Значительная роль и немалая ответственность в психологической и идеологической подготовке общества к культу личности принадлежит цензуре.
       К тридцатым годам лозунг "Тот, кто сегодня поет не с нами, тот против нас", восторжествовал полностью. Эту истину пришлось внушать самому пролетарскому поэту, когда запрещали постановку и публикацию его сатирической пьесы "Баня". По свидетельству Катаева ("Алмазный мой венец") эпопея с запрещением "Бани" тяжело отозвалась на душевном состоянии Маяковского и привела его к самоубийству. Затравленный прессой Булгаков пророческими словами писал в 1930 году о цензуре, "воспитывающей идиотов, панегиристов и запуганных "услужающих", о "зловещей тени" Главреперткома: "Это он убивает творческую мысль. Он губит советскую драматургию, и он погубит ее".
       После запрещения Главреперткомом пьес "Мольер" и "Багровый остров" Булгаков уничтожил рукописи и других своих произведений. "И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало романа "Театр". Жемчужина современной русской литературы - "Мастер и Маргарита" - оказалась на грани гибели. "По устному свидетельству Е. С. Булгаковой, - сообщает М. О. Чудакова, исследователь творчества М. А. Булгакова, - рукопись была порвана в марте 1930 года (не позднее 28 марта 1930 года). Автор вырывал листы пучками (тут же бросая их в печку)... Так спустя 90 лет после "Мертвых душ" еще один великий русский роман был предан автором огню.
       К счастью, Булгаков восстановил "Мастера и Маргариту". Спустя много лет после его смерти рукопись была напечатана. Издан и "Театральный роман" - вернее, обрубок его. Однако выдающийся писатель все еще не полностью реабилитирован Главлитом. Многие его лучшие произведения ("Роковые яйца", "Собачья жизнь" и др.) не издаются вот уже более полувека.
       В "Театральном романе", где очень подробно описаны злоключения героя на всех этапах прохождения его романа-пьесы, странным образом отсутствует история его взаимоотношений с цензурой. Затравка к этой истории дана в недвусмысленной форме:
       "Затем он (издатель Рудольфи) резко изменил голос и заговорил сурово: - Ваш роман Главлит не пропустит и никто его не напечатает.
       - Я это знаю, - сказал я твердо".
       Далее Рудольфи советует непрактичному герою вычеркнуть из романа три слова ("апокалипсис", "архангелы" и "дьявол") и продолжает:
       " - Затем вы поедете со мною в Главлит. Причем я вас покорнейше прошу не произносить там ни одного слова... Вы будете сидеть на стуле и на все, что вам будут говорить, будете отвечать вежливой улыбкой...
       - Но....
       - А разговаривать буду я, - закончил Рудольфи".
       Естественно предположить, что за этим должна следовать сцена объяснения автора и издателя с Главлитом, и можно лишь догадываться, с каким блеском она была написана. Однако в романе эта сцена отсутствует, и в следующей главе герой видит свое произведение уже напечатанным. То ли сам Булгаков уничтожил в печке страницы с этим эпизодом, то ли их выкинула потом цензура (фактически, это одно и то же) - так или иначе, в "Театральном романе" зияет черная дыра, и остается неизвестным, как относился к цензуре его главный герой Максудов. Зато мы знаем отношение к ней самого Булгакова:
       "Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и, полагаю, что если бы кто-нибудь из из писателей задумал бы показать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично утверждающей, что ей не нужна вода..."
       До сих пор мы рассматривали историю относящихся к цензуре и печати законов. В тридцатые годы начался период беззакония. Основные черты культа личности хорошо известны. Подавление всякого инакомыслия, косность и нетерпимость властей, самоизоляция от других стран, массовые аресты, ссылки и казни, шовинизм, гипертрофированный патриотизм, политическое лицемерие, разнузданное прославление вождя, полное пренебрежение даже видимостью законности, широкое применение принудительного труда - вот далеко не полный набор примет этой эпохи. Политические, экономические и нравственные последствия культа личности не изжиты до сих пор и, быть может, вообще не будут изжиты при жизни нынешнего поколения.
       Но мы изучаем сейчас не историю страны, и даже не историю общественной мысли и культуры, хотя то и другое неразрывно связано с нашим предметом. Поэтому я не буду писать о том, как сотни журналистов, писателей и даже музыкантов отправились в "места не столь отдаленные", как на долгие годы были запрещены Ильф и Петров, Булгаков, Платонов, Цветаева, Грин, Есенин, Хлебников, как были убиты Мейерхольд, Ремизов, Бабель, Замятин, Мандельштам, Михоэлс, как был закрыт Камерный театр Таирова, как были запрещены еврейская литература и театр, как травили Ахматову, вырвали перо из рук Зощенко, изъяли "реакционного" Достоевского, Бунина, Андреева, вычеркнули из истории культуры мирискусников, импрессионистов, художников-новаторов двадцатых-тридцатых годов.
       22 июня 1936 года "Правда" писала в своей передовой:
       "Тот, кто ставит своей задачей расшатать социалистический строй, подорвать социалистическую собственность, кто замыслил покушение на неприкосновенность нашей Родины, - тот враг народа. Он не получит ни клочка бумаги, не перешагнет порога типографии, чтобы осуществить свой подлый замысел. Он не получит ни зала, ни комнаты, ни угла для того, чтобы внести устными словами отраву".
       В условиях, когда за каждое неосторожное (и осторожное) слово, даже пропущенное и одобренное Главлитом, можно было попасть в лагеря, собственно цензура, несмотря на все ее усердие, не имела особо устрашающего влияния. Каждый и без цензуры понимал, что надо держать язык за зубами. Поэтому изучать историю цензурных учреждений в эти годы нет ни смысла, ни интереса. "Положение о Главлите" неоднократно видоизменялось и дополнялось, но сущность оставалась неизменной. Репертком отделили от Главлита, что, впрочем, не привилось, так как суть дела оставалась прежней. Главискусство было преобразовано в Совет по делам художественной литературы и искусства, он, в свою очередь, - во Всесоюзный Комитет по делам искусств, а Комитет - в Министерство культуры. Не будем вдаваться в детальное описание этой административной игры.
       Идеологический гнет достиг своего апогея в 1946 -1948 годах. Именно в это время была выпущена целая обойма постановлений ЦК ВКП(б) о культуре. В первом из них, "О журналах "Звезда" и "Ленинград" (14 августа 1946 года) указывалось, что "наши журналы являются могучим средством Советского государства в деле воспитания советских людей и в особенности молодежи и поэтому должны руководствоваться тем, что составляют жизненную основу советского строя - его политикой". В главную вину журналам вменялась "безыдейность", выразившаяся, в частности, в том, что они предоставили свои страницы таким "пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко" и произведениям Ахматовой, которая "является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии". Журнал "Ленинград" был закрыт, в работе редакции "Звезды" наведен "надлежащий порядок".
       Те же беды были вскрыты вышедшим через 12 дней постановлением "О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению". Недостатки репертуара усматривались в малом количестве идейных современных пьес, в постановке "низкопробной и пошлой зарубежной драматургии, открыто проповедующей буржуазные взгляды и мораль" в "серости и малохудожественности" многих спектаклей на современную тему (а разве могли они получиться другими в такой обстановке?). Драматургам, так же, как и журналистам, напоминалось, что "советский театр может выполнить свою важную роль в деле воспитания трудящихся только в том случае, если он будет активно пропагандировать политику советского государства, которая является жизненной основой советского строя". Тяжелый административный стиль постановления точно передает характер эпохи.
       Весьма любопытен следующий пункт постановления, имеющий прямое отношение к нашей теме:
       "ЦК ВКП(б) отмечает, что серьезным препятствием для продвижения в театры советских пьес является большое количество инстанций и отдельных лиц, имеющих право исправлять и разрешать пьесы к печати и постановке в театрах. Рассмотрением пьес занимаются работники местных управлений по делам искусств, Главрепертком, Главное Театральное управление Комитета по делам искусств, Художественный Совет Комитета, руководители театров, работники редакций и издательств. Это создает вредную волокиту и безответственность и мешает быстрому продвижению пьес на сцены театров".
       Те же задачи - высокой идейности и художественности - были поставлены и перед киноискусством (постановление "О кинофильме "Большая жизнь" от 4 сентября 1946 года). О его уровне и направленности говорит следующая выдержка: "Режиссер Эйзенштейн во второй серии фильма "Иван Грозный" обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников в виде шайки дегенератов, наподобие американского Ку-Клус-Клана". Наконец, последнее постановление из этой серии - об опере "Великая дружба" В. Мурадели (10 февраля 1948 года) - осуждала Д. Шостаковича, С. Прокофьева, А. Хачатуряна и других всемирно известных композиторов за то, что в их творчестве "особенно наглядно представлены формалистические извращения, антидемократические тенденции в музыке, чуждые советскому народу и его художественным вкусам". Это постановление, как и все предыдущие, содержало руководящие указания о том, как надо творить ("Неграмотные вынуждены диктовать", заметил Станислав Ежи Лец).
       Смерть Сталина, приход к власти Н. С. Хрущева, осуждение ХХ съездом культа личности знаменовали собой определенный поворот в истории гражданских свобод в нашей стране. Формально не изменилось почти ничего, но степень разрешаемости повысилась во всех сферах. Политическая оттепель затронула и печать, и искусство. Первая ласточка этой литературной весны - известная повесть И. Эренбурга - так и называлась: "Оттепель". Постановления ЦК 1946 - 1948 годов были отодвинуты в тень, ошельмованные в них деятели культуры реабилитированы. Появились произведения, осуждающие сталинские репрессии. Был снят многолетний запрет с джазовой музыки. Архитекторы перестали украшать здания нелепыми шпилями.
       Но потепление продолжалось недолго. Уже к концу хрущевского периода цензура снова окрепла. С момента отставки Хрущева в истории цензуры начинается современный период. Он характеризуется стабильностью, устойчивостью, отсутствием каких-либо катаклизмов. За эти полтора десятилетия не было заметно ни вспышек либерализма, ни волн репрессий. Но стабильность не означает неизменности. Гайки медленно, но неуклонно вращаются в одну сторону, с каждым годом закручиваясь на виток или полвитка, но обязательно закручиваясь.
       В настоящее время Главлит и Главрепертком объеденены и реорганизованы в Главное управление по охране государственных тайн в печати при Совете Министров СССР, являющееся основным официальным цензурным учреждением страны. Выделение цензуры в отдельное Главное управление и подчинение ее непосредственно Совету Министров вполне закономерно и отвечает ее возросшим задачам и полномочиям. Фактически это Управление является самостоятельным министерством. Сохранять за ним подчинение Министерству просвещения было бы смешно и выглядело бы анахронизмом. Название "Главлит" за этим учреждением сохранилось (правда, неофициально), и я буду им в дальнейшем пользоваться.
       Шестидесятилетняя история советской цензуры описана в этой главе коротко и неполно. Напомню: предмет этой книги - айсберг, восемь девятых которого скрыты в недостижимых глубинах. И все же, я надеюсь, эти страницы дали читателю достаточно пищи для любознательности и размышлений.
      
      
       4. Цензурный устав
      
       ..."Параграф 12. При наборе периодических изданий (журналов, газет, бюллетеней и др.) полиграфпредприятие обязано следить за тем, чтобы периодичность и формат издания не превышали разрешенных органом цензуры.
       ...Параграф 19. Верстка сдается цензору для контроля и подписания к печати..."
       Что это? Статьи устава бюрократической царской цензуры? Извлечение из типографских правил какой-нибудь капиталистической страны? Нет, это всего-навсего выдержки из инструкции Главлита СССР. Цензура - дело непростое. Для ее осуществления установлены строгие правила, рассмотрением которых мы сейчас займемся.
       В настоящее время значительная часть цензурных установлений регламентируется "Едиными правилами печатания несекретных документов", утвержденными Главным управлением по охране государственных тайн в печати 3 мая 1976 года. Документ этот несекретный, он издан тиражами в десятки тысяч экземпляров и имеется почти на каждом крупном предприятии. Вместе с тем, он не настолько открыт, чтобы быть доступным каждому встречному. Короче говоря, это документ для служебного пользования, и, поскольку мое сочинение составляется отнюдь не по долгу службы, я буду избегать цитировать подобные материалы, даже если они не требуют допуска и "формы". Хоть я и не собираюсь представлять этот труд в Главное управление по охране государственных тайн в печати, я все же уважаю секреты государства и не буду цитировать никаких документов, кроме тех, которые в принципе доступны каждому смертному. Поэтому вместо "Единых правил" мы познакомимся со вполне аналогичными им установлениями Главлита, по их состоянию на конец тридцатых годов. С тех пор правила цензуры лишь немножко изменились, усложнились, обросли новыми запретами и ограничениями, засекретились, но суть их осталась все той же. Я заранее прошу у читателя извинения за скуку, которую навеет на него длинное и частое цитирование утомительных документов. Но перед вами не детективный роман, а труд историка. Он предназначен не для развлечения.
       Итак, начнем по порядку.
       "Для осуществления всех видов политико-идеологического, военного и экономического контроля за предназначенными к опубликованию или распространению произведениями печати, рукописями, снимками, картинами и т.п., а также за радиовещаниями, лекциями и выставками... образуется Главное управление по делам литературы и издательств (Главлит)".
       (Постановление Совнаркома от 6 июня 1931 года - Положение о Главлите, которые я и буду дальше цитировать с некоторыми сокращениями).
       Как мы видим, ничто не забыто - ни лекции, ни выставки... Театральные постановки и прочие зрелища не названы только потому, что они относились тогда в ведению Реперткома, с которым мы познакомимся позже. Сейчас все виды цензуры сосредоточены, как уже говорилось, в одном органе - Главном управлении по охране государственных тайн в печати. Обратим внимание и на то, что из всех видов контроля на первом месте назван политико-идеологический. Так что все рассуждения о том, что цензура у нас существует только для охраны военной тайны, является незамысловатым маскировочным приемом. Впрочем, задачи цензуры формулируются в Положении более подробно:
       "Главлиту для осуществления возлагаемых на него задач предоставляется воспрещать издание, опубликование и распространение произведений:
       а) содержащих агитацию и пропаганду против советской власти и диктатуры пролетариата;
       б) разглашающих государственные тайны;
       в) возбуждающих националистический или религиозный фанатизм;
       г) носящих порнографический характер.
       Против этих ограничений, в принципе, возразить нечего (хотя формулировка пункта "а" очень неопределенна). Но другие документы не оставляют никакого сомнения в характере и целях цензуры. Так, в инструкции Главлита его местным органам, опубликованной еще 2 декабря 1922 года, разъяснялось, что "цензура" печатных произведений заключается:
       а) в недопущении к печати сведений, не подлежащих оглашению;
       б) в недопущении к печати статей, носящих явно враждебный к Коммунистической партии и Советской власти характер;
       в) в недопущении всякого рода печатных произведений, через которые проводится враждебная нам идеология в основных вопросах (общественности, религии, экономики, в национальном вопросе, в области искусства и т.д.);
       г) в недопущении бульварной прессы, порнографии, недобросовестной рекламы и т. д.;
       д) в изъятии из статей наиболее острых мест (фактов, цифр, характеристик), компрометирующих Советскую власть и Компартию".
       Эти правила совершенно недвусмысленно ставят запрет всякой критике, всяким сомнениям, всякому движению общественной мысли "в основных вопросах". Уничтожается возможность разномыслия в пределах приверженности к данному строю: разрешается любить не социализм вообще, а именно ту его разновидность, которая исповедуется в данный момент. Все остальные оттенки могут быть объявлены контрреволюционными или буржуазными.
       Любопытно сопоставить запретительную часть "Положения о Главлите" с соответствующим параграфом "Устава о цензуре и печати" 1865 года:
       "4. Произведения словесности, наук и искусств подвергаются запрещению цензуры на основании правил сего Устава:
       а) когда в оных содержится что-либо клонящееся к поколебанию учения православной церкви, ее преданий и образов, или вообще истин и догматов христианской веры;
       б) когда в оных содержится что-либо нарушающее неприкосновенность Верховной Самодержавной Власти, или уважение к Императорскому Дому, и что-либо противное коренным государственным постановлениям;
       в) когда в оных оскорбляются добрые нравы и благопристойность;
       г) когда в оных оскорбляется честь какого-либо лица..."
       Между двумя уставами аналогия полная: и тот и другой ставят во главу угла охранительную тенденцию, защищающую свой строй. Только царский устав сформулирован несколько мягче.
       Вернемся, однако, к "Положению о Главлите".
       "На Главлит возлагается:
       ...б) предварительный и последующий контроль над выходящей литературой как с политико-идеологической, так и с военной и экономической стороны, а также над радиовещанием, лекциями и выставками".
       Мы знаем уже, что цензура бывает или предварительной или последующей (глава 1). Достоинство (единственное) предварительной цензуры состоит в том, что предварительный просмотр и одобрение произведения освобождает автора от дальнейшей ответственности. У нас же предварительная цензура не гарантирует освобождения произведения от последующего контроля - факт, нигде ранее не встречавшийся. Следовательно, автор никогда не может быть уверен в своем положении. В нашей истории многократно бывали случаи, когда одобренные и широко изданные романы, пьесы, стихи вдруг объявлялись безыдейными, тлетворными, антихудожественными и т.д.
       Мы привыкли понимать под цензурой лишь просмотр и исправление произведений; но у нее много других функций. Одна из них - конфискация изданий, не подлежащих распространению (пункт "в" "Положения"). Причины для наложения вето не уже вышедшие книги могут быть разнообразными: изменение политического климата, смена руководства, разгромная статья в "Правде", та или иная провинность автора. Поэтому из библиотек систематически изымаются и отправляются в костер разнообразные книги. Этот процесс постоянен, костры почти не затухают. При Сталине исчезли книги теоретиков марксизма - Каутского, Троцкого, Бухарина; при Хрущеве не стало произведений Сталина; при нынешнем руководстве - книг Хрущева. Чьи сочинения повезут на костер в следующий раз? Часто вполне невинная книжка уходит в небытие только потому, что предисловие к ней написано нежелательным лицом, или в примечаниях встречаются не те фамилии или не те формулировки. Если автор попадает в опалу или эмигрирует, изъятию подлежат его даже самые безупречные с официальной точки зрения произведения. Так было с книгами лауреата Сталинской премии В. Некрасова, стихами и пьесами А. Галича, повестью А. Солженицына, книгами литературоведа Е. Эткинда и т.д. Теперь чистке подвергаются только магазины и библиотеки, но в свое время нежелательные книги предлагалось "добровольно" сдавать и населению.
       Продолжим перечень задач Главлита:
       "...г) выдача разрешений на открытие издательств и периодических органов печати, закрытие издательств и изданий, запрещение разрешение ввоза из-за границы и вывоза за границу литературы, картин и т.п. в соответствии с действующими узаконениями;
       ...ж) выработка, совместно с соответствующими ведомствами, перечней сведений, являющихся по своему содержанию специально охраняемой государственной тайной и не подлежащих опубликованию или оглашению;
       з) составление списка запрещенных к изданию и распространению произведений;
       и) привлечение к ответственности лиц, нарушивших требования Главлита, его органов и уполномоченных".
       Вот сколько задач у цензуры ("У Танюши дел немало, у Танюши много дел"). Поэтому у нее имеется изрядное количество сотрудников.
       "Предварительный контроль осуществляется Главлитом через уполномоченных при издательствах, редакциях периодических изданий, типографиях, таможнях, главных почтамтах и т.п. учреждениях.
       Уполномоченные назначаются и смещаются Главлитом и содержатся за счет учреждений, при которых они состоят".
       Когда Екатерина П учреждала в России цензуру, для этой цели было достаточно "трех особ". В ХХ столетии таких "особ" стало, как видно, значительно больше. Сосчитайте, сколько в нашей огромной стране каждый день издается газет, книг, журналов, сколько проводится радио- и телепередач, сколько печатается афиш, объявлений, пригласительных билетов на свадьбу и визитных карточек, сколько бандеролей посылается за рубеж, сколько ставится пьес в театрах, сколько поется песен и исполняется симфоний в концертах; прикиньте теперь, сколько книг, статей, пьес не печатается и не исполняется, но проходит цензуру (и не пропускается ею); представьте все это, и вы поймете, сколько сотрудников цензуры содержится за счет народа.
       Теперь посмотрим, какие произведения печати подлежат контролю. Сначала полюбопытствуем, как подходила к этому вопросу "азиатская" царская цензура. Русский цензурный устав 1865 года, как мы помним, освобождал от цензуры периодическую печать и большую часть книг. Соответствующий параграф положения о Главлите составлен значительно лаконичнее: "На всех произведениях печати должна быть разрешительная виза Главлита или его местных органов".
       Коротко и ясно. "На всех". От многотомных энциклопедий до пригласительных билетов на свадьбу.
       Система контроля над печатью окончательно определилась правилами Главлита от 21 июля 1936 года "О порядке производства и выпуска в свет произведений печати", которые с небольшими изменениями действовали во все последующие годы Советской власти. Они действуют и поныне в редакции 1976 года.
       Эти многостраничные правила очень громоздки, поэтому я лишь коротко объясню их сущность. Типографиям не разрешается принимать заказы без позволения цензуры. Когда же заказ принят, произведение подвергается трехкратной проверке - перед версткой (набором), перед печатанием и перед выдачей заказчику (выпуском в свет), причем на каждую следующую стадию дается отдельное разрешение, и каждый этап типографского производства находится под неусыпным надзором и контролем. ("Человек не одинок, - сказал Станислав Ежи Лец, - кто-нибудь всегда за ним следит".) На любом этапе печатание может быть приостановлено, а готовая продукция изъята.
       В отличие от порядков в царской России, перепечатка вторично исправленной книги производится отнюдь не за счет цензора, протестовать против действий цензора не позволяется, представлять в цензуру свои сочинения самому автору не разрешается (это делает издательство или иное учреждение). В царское время цензор, одобрив рукопись, уже не имел права требовать ее для вторичного просмотра. Теперь количество проверок не ограничивается.
       Приведенные правила имеют скорее технический и административный, нежели идеологический характер: они призваны поставить под жесткий тотальный контроль типографский процесс и вообще всякие способы публичного выражения мысли. Идеологические же рамки этого контроля определяются иными инструкциями - устными и письменными, тайными и явными. Они определяются также редакционными статьями газеты "Правда", докладами руководящих лиц, но главное - духом времени, который трудно описать и определить, но который всегда хорошо чувствуется. Этой теме будет посвящена отдельная глава.
       Заключая обзор правил цензуры, приведем еще одно любопытное указание. Оно впервые появляется в циркуляре Главлита N 70003 (номер немалый) от 14 января 1929 года и не представляет, на первый взгляд, ничего, что бы стоило нашего внимания:
       "В отпечатанном материале не должно быть мест, замазанных типографской краской. Равным образом не разрешается пунктировка, наклейка, подчистка и т.п."
       Во все времена и во всех странах у преследуемой цензурою литературы была одна привилегия: вместо зачеркнутого текста оставлять пустое место или ставить точки ("пунктировка"). Так читатель мог, по крайней мере, видеть места, где прогулялся красный карандаш цензора. Этот обычай остроумно использован в качестве литературного приема молодым Гейне в "Путешествиях по Гарцу", где есть глава, якобы полностью вычеркнутая цензурой:
       "Немецкие цензоры ................................................... ......................... ...........................................................................................................................................................................................................................................................................................................................болваны".
       (У Гейне эта "глава" занимает страницы полторы).
       Подобный обычай существовал и в России. Журналы первой четверти прошлого века обильно украшались белыми местами и многоточиями. На кладбище в Александро-Невской Лавре в Ленинграде мне довелось увидеть след цензуры даже на могильном памятнике. На нем была высечена эпитафия, которая начиналась следующими философскими стихами:
       "Река времен в своем теченье
       Сметает всё в сердцах людей
       И топит в пропасти забвенья
       Народы, царства и ц...".
       "Кладбищенская" цензура не позволила вытесать на камне слово "царей", полагая, что забвение для них невозможно и недопустимо.
       В 1824 году российским министром просвещения стал уже упоминавшийся мною знаменитый обскурант Шишков. Первым делом он запретил обычай обозначать точками места, выкинутые цензором. Шишков продержался на своем посту недолго. Даже реакционному Николаю 1 Шишков и его пресловутый "чугунный" цензурный устав показались настолько реакционными, что Шишков был отставлен от должности, а его устав отменен. Однако запрет на бедные точки остался. Некий цензор даже не допустил к печати учебник арифметики только за то, что в нем были какие-то формулы с подозрительными точками между цифрами.
       Таким образом, Циркуляр Главлита о запрещении пунктирования есть лишь подтверждение старого распоряжения царского министра.
       Помимо общих запретов Главлита действуют и некоторые специальные. Например, без особого разрешения запрещено размножение, продажа и выставление в публичных местах "бюстов, барельефов, живописных портретов, рисунков, фотомонтажей и других изображений" Ленина. Запрещаются его изображения на предметах домашнего обихода. Опубликование не известных ранее писем и документов Ленина требует особого разрешения специальных органов. Это указание не лишено основания, потому что не все документы Ленина звучат уместно в нашей изменчивой обстановке. Например, в годы культа личности считалось само собой разумеющимся, что "Сталин - это Ленин сегодня", а картины и скульптуры (типа "Ленин и Сталин в Горках") являли собой свидетельство тесной дружбы двух великих вождей. Поэтому для трудящихся было некоторым сюрпризом, когда после смерти Сталина Институт Маркса - Энгельса - Ленина опубликовал письма Ленина, свидетельствующие о его весьма прохладном отношении к тов. Джугашвили.
       Мы закончили рассмотрение правил Главлита, относящихся к печати. Но печать является (должна являться) главным, но не единственным выразителем общественного мнения. Существуют еще театры, кино, телевидение, художественное радиовещание, грампластинки, и за всем нужно следить. Эту заботу сейчас взяло на себя Управление по охране государственных тайн в печати, но мы, по причинам, изложенным выше, рассмотрим механизм цензуры зрелищ на примере правил Реперткома. За основу возьмем "Положение о Главном управлении по контролю над зрелищами и репертуаром" (постановление СНК РСФСР от 26 февраля 1934 года). По этому Положению цензуре предоставляется:
       "а) запрещать публичное исполнение и распространение драматических, эстрадных и музыкальных произведений, кинофильмов, граммофонных пластинок: 1) содержащих агитацию или пропаганду против советской власти и диктатуры пролетариата; 2) разглашающих государственные тайны; 3) возбуждающие националистический и религиозный фанатизм; 4) мистических; 5) идеологически невыдержанных; 6) порнографических; 7) антихудожественных;
       б) изымать из обращения произведения, запрещенные к исполнению или демонстрированию;
       в) контролировать репертуар всех зрелищных предприятий и публичное исполнение драматических, музыкальных и хореографических произведений, а также цирковых и эстрадных выступлений и кинофильмов;
       г) закрывать через подлежащие административные и судебные органы зрелищные предприятия, нарушающие или не выполняющие распоряжений Главного управления по контролю за зрелищами и репертуаром и его местных органов;
       д) привлекать должностных лиц к судебной ответственности за невыполнение требований Главного управления по контролю за зрелищами и репертуаром, его местных органов и уполномоченных;
       е) разрешать и запрещать ввоз и вывоз за границу произведений, предназначенных к публичному исполнению (ноты, зрелищные постановки, грампластинки, кинофильмы);
       ж) издавать правила, инструкции и распоряжения в пределах своей компетенции, обязательные для учреждений, организаций и отдельных лиц".
       Из этого перечня, в частности, можно усмотреть, что контролю подвергаются не только средства выражения общественного мнения, но и средства времяпрепровождения (музыкальные произведения, балетные и цирковые представления и пр.). Обращает на себя внимание, что "Положением" декретируется и предварительная, и последующая цензура. В случае изменения политической обстановки (а климат у нас очень изменчивый) любое разрешенное ранее произведение может быть запрещено к исполнению. Контроль зрелищ, так же , как и контроль печати, носит постоянный и тотальный характер: без предварительного разрешения цензуры "ни одно драматическое, хореографическое, цирковое, эстрадное, музыкальное произведение, а равно кинофильмы и граммофонные пластинки не могут быть допущены к публичному исполнению, демонстрированию, производству и распространению". Для получения такого разрешения в органы контроля нужно представить 2-3 экземпляра произведений - пьес, песен, оперных клавиров, нот, афиш и пр. Если цензура сочтет что, к примеру, представленная симфония не содержит государственной тайны, она разрешит ее исполнение. Это разрешение надо предъявлять перед исполнением местным органам контроля для регистрации.
       Организаторы концертов и зрелищ "обязаны не позднее как за 5 дней до устройства зрелища представить в органы контроля подробную программу предполагаемого выступления с указанием:
       а) пьесы, музыки или концертного номера;
       б) точного адреса помещения, где должен происходить спектакль или концерт;
       в) фамилии исполнителей;
       г) фамилии ответственного организатора вечера и его домашнего адреса".
       Часто в афишах можно увидеть знакомую формулу: "О спектакле будет объявлено особо". Не думайте, что театр не знает, какую премьеру он наметил на этот день. Суть в том, что театр, вообще говоря, не имеет права анонсировать новый спектакль на определенную дату: ведь цензура может его запретить. На этот счет в Положении имеется специальное правило:
       "Все драматические, хореографические, музыкальные и кинопроизведения, предназначенные к постановке, должны быть до опубликования их показа просмотрены органами контроля за зрелищами и репертуаром. О дне просмотра зрелищ Главное управление извещается дирекцией зрелищной организации не менее чем за 10 дней до премьеры".
       Разумеется, без разрешения органов контроля нельзя открывать новые театры, а существующие должны быть зарегистрированы. О контроле над зрелищами можно было бы рассказать еще немало поучительного, но зрелище и так получается впечатляющее и удручающее: проверка идущего спектакля, возможность закрытия его в любой момент... Впрочем, к цензуре театральных постановок мы еще вернемся.
       Мы знаем теперь, как осуществляется на деле идеологический и политический контроль печати и зрелищ - то, что принято называть общей цензурой. Но у цензуры есть еще и некоторые разновидности. О них пойдет речь в следующей главе.
      
       5. Специальные виды цензуры.
      
       Цензуру периодической печати, художественных произведений - т.е. всего, что относится к идеологии, политике, культуре, общественному мнению - принято называть общей. Помимо общей, существуют и некоторые другие виды цензуры - театральная, военная, научно-техническая, почтовая, таможенная и пр. В конечном итоге все они замыкаются на Главном управлении по охране государственных тайн в печати и подчиняются тем же правилам, что и общая цензура. Но все же специальные виды контроля имеют свои особенности. О них и пойдет речь в этой главе.

    Цензура научно- технической литературы

       Чтобы цензуровать материал, надо хотя бы приблизительно понимать, о чем в нем пишут. Такие трудности почти не встречаются при чтении газет, художественных журналов и книг: каждый считает себя компетентным в литературе и политике (а заодно почему-то и в истории, философии, искусствоведении и т.п.). Сложнее обстоит дело с техникой и точными науками. Самый квалифицированный цензор не в силах быть одинаково сведущим в математике, физике, химии, теплотехнике, радиоэлектронике и т.д. Поэтому цензура мобилизует себе на помощь общественность. Эта мобилизация носит обязательный и строго регламентированный характер. Первым помощником цензора оказывается сам автор статьи или книги. При сдаче рукописи с редакцию он обязан дать расписку по утвержденной форме в том, что "в публикуемом материале нет данных и сведений, которые могут составить предмет изобретения или открытия, не содержатся сведения, запрещенные к публикации в открытой печати постановлениями Совета Министров СССР и перечнем Главлита СССР; в работе не использованы литературные источники, библиографические материалы и документы, имеющие грифы секретности или служебного использования (в том числе с пометкой "Рассылка по списку" в поэкземплярной нумерацией тиража и т.д.), а также незаконченные научно-исследовательские работы".
       Эта расписка (она называется "авторская справка") заставляет задуматься над содержанием своей статьи каждого автора, поскольку ее нарушение, в принципе, может повлечь за собой уголовную ответственность, предусмотренную статьей 75 Уголовного кодекса РСФСР "Разглашение государственной тайны". Авторская справка является, по существу, актом обязательной самоцензуры. Без этого документа редакции не принимают ни одну рукопись научно-технического характера. Любопытно, что Главлит называется здесь своим прежним именем: это лишний раз свидетельствует, что его предписания действительны по сию пору.
       Вторая ступень цензуры научной или технической рукописи - рассмотрение ее экспертной комиссией учреждения, в котором работает автор. Такие комиссии функционируют во всех достаточно крупных учреждениях и предприятиях. В ее состав входят обязательно начальник Первого отдела (как поется в песне, "жизнь, ты знаешь, что это такое"), начальник информационно-патентного отдела и два -три специалиста. Возглавляет комиссию главный инженер предприятия или заместитель директора по науке. После рассмотрения материала комиссия составляет акт по следующей форме:
       "Руководствуясь:
       а) перечнем сведений, составляющих государственную тайну, и других сведений, подлежащих засекречиванию по Министерству...
       б) перечнем сведений, не подлежащих опубликованию в открытой печати, передачах по радио и телевидению, изданным в 1976 году, а также документами, дополняющими перечень (доп. N 1 от 11.10.77 г.)
       в) положением о порядке подготовки материалов, предназначенных для опубликования в открытой печати и в изданиях с грифом "Для служебного пользования", а также для рассмотрения на открытых съездах, конференциях, и симпозиумах, 1977 года издания, экспертная комиссия подтверждает, что:
       1. В рассмотренной работе не содержатся сведения, запрещенные к опубликованию документами, поименованными выше в пунктах "а", "б", "в", "г", и другие сведения, открытое публикование которых может нанести вред Советскому государству...
       3. В рассмотренной работе не использованы литературные источники и другие документы, имеющие грифы секретности или "для служебного пользования", а также служебные материалы других организаций...
       Заключение. В результате рассмотрения материала по существу его содержания комиссия считает, что данные материалы могут быть опубликованы в открытой печати, поскольку они не попадают под ограничения "Перечня Главлита 1976 года".
       Акт экспертизы подписывается всеми членами комиссии и утверждается руководителем предприятия. Без этого документа, так же как и без авторской справки, рукопись не принимается не только к напечатанию, но даже и к рассмотрению.
       В подавляющем большинстве случаев авторы научных работ не имеют представления о содержании запретительных документов и перечней, упоминаемых в авторской справке и акте экспертизы. Большая часть этих списков хранится там, где положено; но некоторые документы, и в частности, перечень сведений, которые по своему содержанию являются государственной и военной тайной, опубликованы постановлениями правительства (например, от 8 июня 1947 года). Поскольку большинство читателей не знакомо с тем, что именно надлежит считать государственной тайной, для охраны которой формально и существует цензура, я приведу этот перечень полностью (в редакции постановления СНК СССР от 27 апреля 1926 года):
       "А. Сведения военного характера
       Дислокация частей, заведений и учреждений Рабоче-Крестьянской Красной Армии и объектов военной охраны, за исключением указанных в особой инструкции Наркомвоенмора.
       Организация, численность, подготовка, техническое и военно-инженерное оборудование, финансирование, снабжение и вообще состояние вооруженных сил СССР.
       Мобилизационные и оперативные планы (как общие, так и частичные), расчеты, проекты и мероприятия, а также мобилизационная готовность Рабоче-Крестьянской Красной Армии, промышленности, транспорта, связи и страны в целом.
       Дислокация, оборудование, состояние, финансово-производственные планы, производительность всей военной промышленности в части выполняемых последнею военных заказов.
       Изобретения новых технических и иных средств военной обороны.
       Объявленные секретными или не подлежащими оглашению издания и документы, имеющие отношение к обороне СССР, а равно данные, основанные на указанных изданиях и документах.
       Б. Сведения экономического характера
       Состояние казначейских валютных фондов, сведения о текущем расчетном балансе и оперативно-валютных планах СССР.
       Открытия, изобретения, технические усовершенствования в случае признания таковых постановлениями СТО или президиума ВСНХ СССР имеющими особо важное для страны значение и подлежащими сохранению в тайне.
       Детальные сведения о планах и плановых предположениях, касающихся ввоза и вывоза отдельных товаров, а равно о состоянии экспортных фондов отдельных товаров.
       В. Иного рода сведения
       10. Сведения, касающиеся переговоров и соглашений СССР с иностранными государствами, а равно всяких мероприятий и выступлений СССР в области внешней политики и внешней торговли, поскольку указанные сведения не основаны на официально опубликованных данных
       11. Сведения о методах и мерах борьбы со шпионажем и контрреволюцией.
       12. Государственные шифры и содержание шифрованной переписки".
       Мы видим, что перечень этот весьма краток и включает сведения самоочевидные. (Ясно также что подавляющее большинство художественных произведений и газетных статей, а также театральных спектаклей, балетных и цирковых представлений содержать и раскрывать военную тайну не могут, и цензура их проводится совсем с иными целями).
       Третий этап контроля научных и технических публикаций - собственно цензура. Разумеется, в первую очередь она обращает внимание на разглашение военных и экономических сведений, на соблюдение патентной чистоты и т.п. Однако ни на минуту не ослабевает и идеологический контроль. Хотя литература подобного жанра, в принципе, чужда идеологии, в ней могут встретиться голые факты, более красноречивые, чем политические декларации, - те самые факты, которые "компрометируют Соввласть и Компартию". Например, экономисту нельзя писать о плохой организации производства, низкой производительности труда и т.п. Поэтому эти показатели включены в список запрещенных сведений. Равным образом, химику не дадут опубликовать данные о загрязненности воздушного бассейна или местной речки, если эта загрязненность превышает санитарные нормы, железнодорожник не может писать об устарелости вагонного парка и т.д. Вообще, идеологически-охранительные тенденции контроля технической литературы чрезвычайно сильны. По логике вещей засекречиванию должны подлежать новейшие достижения промышленности, военного дела и пр. Часто создается впечатление, что у нас стремятся к противоположной цели - скрыть (от кого?) техническое отставание (в масштабе отраслей, а не отдельных цехов и участков), дезорганизацию производства, ошибки планирования, хронические дефициты, бессмысленные потери сырья и готовой продукции. Особое внимание уделяется статистике, из которой публикуются только те данные, которые в выгодном свете представляют нашу экономику и уровень жизни (недаром еще Дизраэли - английский политический деятель 19 века - говаривал, что есть три степени лжи - ложь, грубая ложь и статистика). Сообщается, например, что по производству цемента мы обогнали США, но умалчивается, что цемент этот - низкого качества и что цементные заводы по производительности труда и техническому оснащению значительно отстают от американских.
       Иногда идеологическая чистка технической литературы приводит к анекдотическим случаям. Например, один машиностроитель показывает в статье, что характер технологической оснастки при обработке деталей в сильной мере зависит от того, какая партия подлежит обработке - крупная или мелкая. Для крупных партий (сотни тысяч одинаковых деталей) можно создать специальные автоматические линии, для мелких (десять - двадцать штук) приходится использовать индивидуальную ручную обработку. Поэтому автор вводит понятие "партийности" деталей и строит на этом свою аргументацию. Этот номер не проходит: слово "партийность" предлагают убрать. Ни горячие объяснения автора, ни его собственная партийность не помогают. Термин приходится заменить.
       Этот эпизод с не слишком удачным техническим термином, конечно мелочь. Но в недавнем прошлом точные науки подвергались у нас массированному идеологическому давлению, которое приводило к поистине трагическим последствиям. Старшее поколение хорошо помнит борьбу с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом, развернувшуюся в сороковые-пятидесятые годы. В то время в научных статьях не рекомендовалось ссылаться на труды западных ученых. Фамилия творца теории относительности Эйнштейна была под запретом (в анекдотах того времени он фигурировал как "профессор Однокамушкин"). Отец кибернетики Норберт Винер был известен как "мракобес", а созданная им наука объявлялась "немарксистской" и, следовательно, не существующей. Социология не разрешалась никакая, зато биологий было две - немарксистская и марксистская. Представителем первой были Мендель, Морган, Вейсман и другие основатели современной генетики; вождем второй - пресловутый академик Лысенко, бесславно канувший теперь в небытие.
       За ошибки приходится платить, и за ошибки стоящих над наукой органов цензуры страна расплачивается отставанием в разработке новых сортов пшеницы, эффективных лекарств, электронных вычислительных машин. К счастью, подобные перегибы в последние годы не наблюдаются, хотя текущий кадрово-идеологический контроль над наукой не ослабевает, а, наоборот, крепнет, нанося ей непоправимый урон.
       Если литература по технике и точным наукам в силу своей специфики все же сравнительно мало страдает теперь от политического контроля, то в гуманитарных науках идеологические шлагбаумы встречаются на каждом перекрестке. Здесь, как и в обычной литературе, есть свои запреты, свои "можно" и "нельзя". Эти запреты не есть нечто постоянное. Постоянным в них является разве их изменчивость. В зависимости от требований текущего момента меняются установки на давнее прошлое. В этом отношении больше всех удивляет своими зигзагами история ("эта проституствующая наука", как назвал ее Энгельс). Например, Иван Грозный из жестокого самодура и неудачливого политика в годы культа личности естественно превратился в "великого государя" (была такая пьеса), в мудрого вождя "прогрессивных опричников". Сейчас Грозный снова становится деспотом - надолго ли? Традиция дружбы славянских народов сейчас "актуальна", а былая вражда между ними - "неактуальна". Разумеется, если тенденциозно освещаются дела давно минувших дней, то еще тщательнее редактируется новейшая история. События революции, гражданских войн, коллективизации, индустриализации, борьбы с фашизмом искажены, перевраны, покрыты густым слоем лака. На наших глазах цензура выступает убийцей нашей собственной истории (а недаром сказано, "народ, не знающий своего прошлого, недостоин будущего"). Число подобных примеров, когда исторические факты конструируются и подгоняются под требования сегодняшнего дня, бесконечно.
       Из-за цензурных процедур публикация научных статей задерживается на три-четыре месяца (я уж не упоминаю о невероятной медлительности нашего издательско-типографского процесса). Можно себе представить насколько вредно такое замедление для научного диалога и вообще для развития науки. В сильной мере тормозит развитие науки и цензура связей с зарубежными учеными. Обмен письмами, рукописями, препринтами (оттисками статей, находящихся еще в печати) и даже готовыми статьями связан со сложностями, формальностями и личным риском. Но эта разновидность цензуры должна служить предметом отдельного рассмотрения.

    Цензура связей с заграницей.

       Этим корявым выражением я обозначил то, что в царской России именовалось "иностранной цензурой". Деспотические режимы всегда боялись внешних влияний и всегда создавали на границах барьеры для проникновения чуждых идей.
       Мы видели, что иностранная цензура была учреждена в России одновременно с общей. Своя печать практически отсутствовала, а тлетворных веяний из-за рубежа, особенно с началом Великой Французской революции, опасаться приходилось. Так что эта благородная традиция уходит в глубокую старину. Еще в 1789 -1794 годах был издан ряд запретов на ввоз всех "вредных" книг, "служащих только к заблуждению и разврату", а в 1796 году в указе об учреждении цензуры предписывалось досматривать книги, привозимые из чужих краев, "подвергая сожжению те из них, кои найдутся противными Закону Божию, верховной власти или же развращающими нравы".
       В последующие годы эти ограничения то ослаблялись, то усиливались (дело доходило до полного запрета ввоза всех книг), но никогда не отменялись. В либеральном 1857 году председателем Петербургского комитета иностранной цензуры стал известный поэт Тютчев, рассказавший об этом событии в таких стихах:
       "Веленью высшему покорны,
       У мысли стоя на часах,
       Не очень были мы задорны,
       Хоть и со штуцером в руках.
       Мы им владели неохотно,
       Грозили редко, и скорей
       Не арестантский, а почетный
       Держали караул при ней".
       Советская власть приняла энергичные меры по контролю за потоком литературы через границу в первые же месяцы своего существования. С момента учреждения Главлита этот контроль принял организованные и упорядоченные рамки. Правила досмотра литературы несколько изменялись и к концу двадцатых годов приняли современную форму. Таможенными правилами СССР (Свод тарифов, утвержденный постановлением СНК СССР 21 января 1930 года) запрещены, в частности, к провозу порнографические произведения (ст. 120), а также "вредные для Союза ССР в политическом и экономическом отношениях печатные произведения, клише, негативы, фотографические снимки, киноленты, рукописи, чертежи, рисунки и т.п. предметы".
       Что именно является вредным для Союза ССР, а что нет, определяет, разумеется, исключительно Главлит. Мы помним, что, по Положению, ему предоставляется "запрещение и разрешение ввоза из-за границы и вывоза за границу литературы, картин и т.п." и что при "телеграфных агентствах, таможнях, главных почтамтах" со штуцером в руках стоят уполномоченные Главлита. Процедура охраны наших рубежей от идеологических диверсий уточнена "Правилами пропуска через границу предметов, подлежащих рассмотрению органами Главлит"" (постановление Наркомторга СССР от 29 апреля 1929 года). Согласно этим правилам, "все привозимые из-за границы или вывозимые за границу произведения печати, клише, шрифты, матрицы, фонографические записи, граммофонные пластинки, валы, кружки, металлические жетоны и значки, гербы, кинопленки, фотопластинки, негативы, светочувствительная бумага, рукописи, документы, чертежи, рисунки, художественные картины, открытки, почтовые карточки и ноты - подлежат рассмотрению представителями Главного управления по делам литературы и издательств (Главлита)".
       Полнота перечислений в подобных инструкциях всегда впечатляет. Становится ясным, что при мысли здесь держат отнюдь не почетный караул. Скорее верблюд пролезет сквозь игольное ушко, чем нежелательная мысль проникнет через наши границы.
       Под ввозом и вывозом понимается не только провоз дорожного чтива в туристских чемоданах, но и все другие формы движения печатных материалов: оптовая торговля, почтовые отправления.
       Если вы попытаетесь отправить за границу какую-нибудь рукопись (рассказ, роман или научную статью), она не дойдет до адресата. В лучшем случае вам ее вернут со штампом "Не разрешено к вывозу" или "Возвращается на основании 498 статьи почтовых правил. Отсутствует список ф-103". Ссылка на эту статью, трактующую о возврате почтовых отправлений, с который не взят таможенный сбор, - чистая отписка, а само возвращение - чистая любезность почты. На самом деле порядок отправления за границу всякого рода материалов определяется 396-й статьей "Почтовых правил":
       "В международных почтовых отправлениях запрещается пересылать:
       ...г) документы, печатные издания, клише, фотоснимки, рукописи, чертежи, рисунки, негативы, киноленты и другие предметы, отправка которых за рубеж или получение из-за рубежа могут принести ущерб СССР или могут быть использованы в спекулятивных целях;
       д) печатные изделия, имеющие на себе какие-либо знаки, которые могут обозначать условный язык, а также печатные издания, текст которых изменен после отпечатания;
       ...ж) предметы непристойного или безнравственного характера;
       ...и) всякие документы...
       Обнаруженые в почтовых отправлениях предметы, указанные в пунктах "а, б, в, г, д, е" подлежат конфискации, а в пункте "ж" - уничтожению".
       Было бы наивно полагать, что кто-то сидит на почтамтах и сортирует рукописи на те, что могут принести ущерб СССР, и те, что не могут. Тут действует гораздо более простое правило - конфискуется абсолютно все. Почтовые литсотрудники исходят из базового принципа, все, что не залитовано, наносит вред трудящимся. Зачастую конфискуются и рукописи, имеющие лит (например, автореферат диссертации), оттиски статей и другие вполне легальные материалы.
       Контролю подлежат другие виды почтовой корреспонденции и средств связи, но этот вид цензуры затрагивает тайну личной переписки, а не свободу выражения и распространения общественного мнения, и потому находится вне рамок этого исследования.
       Поскольку радиопередачи из других стран нельзя ни конфисковать, ни вернуть по месту отправки, то их просто глушат. В скором времени станет возможным прямое телевещание из западных стран на советские домашние телевизоры с помощью спутников, что вызывает серьезную тревогу у органов цензуры. Излишне напоминать, что советские радиопередачи и газеты распространяются на Западе без ограничений.
       Сообщения зарубежных информационных агентств подвергаются тщательной сортировке. Советским слушателям и читателям сообщается преимущественно о всякого рода протестах, забастовках, демонстрациях и победах левых сил, а также о наводнениях, тайфунах и землетрясениях в странах капитала, об инфляции, экономических спадах и кризисах, агрессиях и пр. И наоборот, ничего или почти ничего не говорится о высоком уровне жизни в этих странах, об их экономических достижениях, об их праздниках, церемониях и культурной жизни. С помощью умолчаний и сокращений совершенно искажается истинный характер происходящего за рубежом. Впрочем, этот вопрос относится уже к общей цензуре.
       Поток идей за рубеж и из-за рубежа регулируется и направляется не только посредством контроля над радиопередачами и привозом печатных материалов. Большую роль в познании жизни других стран играет переводная литература. Благодаря высокой культуре переводчиков и читателей спрос на переводы у нас традиционно велик. При этом переводятся в первую очередь произведения так называемых прогрессивных авторов, т.е. тех, кто с симпатией относится к Советскому Союзу. Если их политические привязанности вдруг изменяются, то эти авторы перестают у нас переводиться, а их книги изымаются.
       Общественно-политические и научно-технические журналы, получаемые из-за рубежа, перед тем, как поступить в библиотеки, подвергаются тщательному просмотру. Из-за этого зарубежная информация задерживается почти на год, что чрезвычайно затрудняет развитие отечественной науки. Те научные журналы, которые у нас репродуцируются (их несколько десятков), воспроизводятся с пропусками нежелательных мест, даже если речь идет об узко специальных изданиях по электронике или горному делу. Некоторые из сугубо технических журналов (полностью или отдельные номера) вообще не выдаются в открытых фондах, поскольку содержат "опасную" информацию, например, о нашем промышленном отставании. Таким образом, сведения зарубежных источников становятся советской государственной тайной.
       Если внимательному контролю подлежит информация профессионального характера, то поток зарубежных художественных произведений и массовых газет практически совершенно не доходит до советского читателя. Эта система не нова. Например, еще в прошлом веке был "выставлен кордон литературных цензоров, которые не пропускали из-за границы в Австрию ни одной книги, ни одного номера газеты, не подвергнув их содержания двух- и трехкратному детальному исследованию и не убедившись, что оно свободно от малейшего влияния тлетворного духа времени. Почти тридцать лет, начиная с 1815 года, эта система действовала с изумительным успехом. Австрию почти совсем не знали в Европе, точно так же как и Европу почти не знали в Австрии" (Маркс, 8, 33).
       Не правда ли, знакомая картина?
      

    Военная цензура

       Я ограничусь констатацией того факта, что она существует. Во время Великой Отечественной войны цензура действовала открыто, и на письмах того времени (даже гражданских) нередко можно было видеть штамп с гербом и надписью: "Проверено военной цензурой. N...".
       Задача военной цензуры - не пропускать сведения, содержащие тайну или подрывающие воинский дух. Примером ее работы служит проверка письма служанки Швейка пани Мюллер своей сестре. Письмо написано из концлагеря, куда пани попала по недоразумению.
       "Дорогая Аннушка! Нам здесь очень хорошо, и все мы здоровы. У соседки по койке сыпной... есть и черная... В остальном все в порядке. Еды у нас достаточно, и мы собираем на суп картофельную... Слышала я, что пан Швейк уже... так ты как-нибудь разузнай, где он лежит, чтобы после войны мы могли украсить его могилку".
       Весь лист пересекал розовый штемпель: "Просмотрено цензурой. Императорский королевский концентрационный лагерь Штейнгоф".
       В мирное время военная цензура следит за перепиской и телефонными переговорами военнослужащих и сотрудников военно-оборонных учреждений. Поскольку военная цензура служит целям сохранения военной тайны, а не ограничения свободы выражения общественного мнения, мы исключим ее из нашего рассмотрения. Отметим только, что любая критика армейских порядков, даже не имеющих отношения к военной тайне, у нас строго запрещена. Тупая и унылая служба, шагистика, пьянство офицеров и тому подобные темы не могут встретиться в нашей литературе. Поэтому совершенно невозможно представить у нас появление таких произведений, как "Молодые львы" Ирвинга Шоу, "Бойня N 5" Курта Воннегута, "Уловка 22" Дж. Хеллера, " На западном фронте без перемен" Э.М. Ремарка и пр. Военнослужащие могут преставать перед читателем лишь как доблестные защитники нашей великой Родины, стоящие на страже завоеваний трудящихся.

    Кино- и телецензура

       Специфика кино- и телевизионного искусства заключается в чрезвычайной широте их потребления. Во всех кинотеатрах висит известный ленинский лозунг - "Кино самое массовое из всех видов искусств". Поэтому цензура в этих областях культуры отличается особой строгостью. Сценарии и отснятые фильмы подвергаются многократной проверке в многочисленных инстанциях. В прекрасном мультике "Фильм, фильм, фильм!" цензурные мучения создателей картины переданы с большой точностью и юмором. Редакторы кино-телестудий своей осторожностью, консервативностью, трусостью и цензорским аппетитом превосходят даже редакторов толстых журналов. Ежегодно 10-15 готовых лент запрещаются к показу и не выпускаются на общедоступный экран. Десятки фильмов зарубаются на корню еще в виде сценариев. Вырезанные цензурой куски фильмов (или фильмы целиком) подлежат немедленному уничтожению. Так, цензоры безвозвратно сожгли прекрасный фильм Эйзенштейна "Бежин луг". Много лет сражался с цензурой Тарковский за своего "Андрея Рублева", и лишь премия на Каннском фестивале заставила наших идеологических руководителей показать фильм (в урезанном виде) собственному народу. Многолетняя борьба за разрешение фильма, театральной постановки, романа вообще является неотъемлемой чертой нашей культурной жизни. Шукшин пробивал свою "Калину красную" четыре года и сумел вывести ее на экран лишь за несколько месяцев до смерти. Если бы не его связи в верхах, он вряд ли бы добился успеха. Что же тогда говорить о простых нетитулованных авторах? На все их мольбы и доводы в защиту сценария или готовой картины цензоры отвечают одним аргументом: "Нас смотрят 50 миллионов человек". Они раза в три преувеличивают - советские фильмы обычно не собирают столько зрителей, - но и так ясно, что при столь широкой аудитории идеологические ошибки недопустимы. Поэтому на всякий случай запрещается почти все.
       Схема прохождения кинопроизведения через цензурные инстанции примерно такова. Сначала автор подает заявку на сценарий, которая рассматривается редактором творческого объединения, затем главным редактором и, наконец, редакционным советом студии. В случае одобрения заявки пишется сценарий, который рассматривается теми же тремя инстанциями, а также Госкино, обкомом города, где находится студия, и собственно цензурой (Горлитом). На основании авторского сценария составляются сначала режиссерский, а затем съемочный сценарий, каждый из которых утверждается на худсовете студии, в Госкино и в обкоме. В процессе съемки руководство студии (а иногда и другие инстанции) просматривают отдельные снятые куски, требуют внесения определенных изменений. Наконец, смонтированный фильм, изготовленный в единственном экземпляре, окончательно просматривается и принимается в объединении, студии, обкоме и Госкино. Каждая из этих инстанций весьма многолюдна и состоит из простых, старших и главных редакторов, инструкторов, инспекторов, начальников отделов и их заместителей, секретарей, председателей и заместителей председателей, директоров и пр.
       Множество запретов действует в документальном и научно-популярном кино, причем контролируются не только тема и текст, но и чисто операторская работа. Нельзя, например, делать ландшафтные съемки "с высоты". Под "высотой" понимается любой уровень выше человеческого глаза.
       Результаты такой заботы руководства о самом массовом искусстве известны каждому. Советские фильмы все сереют и мельчают, а так как кинотеатрам надо делать план, кинопрокат покупает за рубежом развлекательные фильмы (как правило, весьма посредственные), и потому ничего действительно ценного, за малыми исключениями, на наш экран не попадает. Большинство работ лучших мастеров мирового кино - Бергмана, Феллини, Антониони - так и не демонстрировалось в наших кинотеатрах.
       В западных странах идет юридический спор, чем считать кино и телевидение - средством времяпрепровождения или способом выражения общественного мнения. Для нас этот спор неактуален: кино является средством пропаганды.
       Строгому контролю подлежат также и выставки произведений изобразительного искусства: живописи, графики, скульптуры. "Формализм" и прочие отклонения от соцреализма не допускаются. Всем памятны "бульдозерные" выставки времен Хрущева. Запрещаются не только сами произведения, но и нежелательные авторы.
       После того, как компетентным органом утверждены произведения, отобранные для экспонирования, составляется каталог, который обязательно подлежит контролю Главлита. Выставка может быть открыта лишь после того, как каталог получит соответствующую визу. Таким путем достигается дополнительная возможность не допустить нежелательное имя или произведение на открытый суд публики.
       Если выставка вывозится за рубеж, надо получить разрешение Министерства культуры СССР на вывоз.

    Переплетная цензура

       Это шутка. Такого вида цензуры, конечно, нет. Но вот случай уже не шуточный, а реальный. Однажды при мне в переплетную мастерскую вошел молодой человек с напечатанным на машинке учебным пособием по современным танцам (он руководил кружком или занимался на курсах в каком-то клубе). Приемщик взглянул на рукопись и спросил, почему на титульном листе отсутствует круглая печать и подпись руководителя предприятия. Озадаченный танцор сначала не понял, но затем из его сбивчивой речи стало ясно, что рукопись нужна не учреждению, а ему лично. "В таком случае вам нужно сначала получить на рукопись лит", сказал приемщик. Танцор опять не понял. Приемщик терпеливо объяснил ему, что вышла новая инструкция, согласно которой государственные мастерские могут принимать в переплет лишь залитованные материалы или рукописи, официально заверенные гербовой печатью учреждения или предприятия и подписью его руководителя. Попавший в переплет несчастный танцор снова не понял и на этот раз уже не смог понять до конца. Он все толковал что-то про фокстрот, а приемщик в ответ говорил ему про Горлит. Я слушал этот диалог глухих с некоторым ужасом. Если государство обратило свое всевидящее око даже на переплетчиков, то дальше уж, видимо, некуда. Разговор кончился тем, что приемщик дал танцору адрес частного переплетчика, которому не нужен никакой лит, и молодой человек, недоумевая и ликуя, удалился. В этом случае, как солнце в капле росы, отразились основные черты нашей цензуры: ее всепроникновение - с одной стороны, и бессмысленность - с другой.
       ПРИМЕЧАНИЕ: уже после того, как эта рукопись была окончательно отредактирована, один мой иногородний корреспондент сообщил, что я ошибаюсь - переплетная цензура все-таки есть. В соответствии с действующими правилами переплетные мастерские не принимают следующие материалы:
       "книги и документы, изготовленные с помощью печатно-множительной техники;
       книги, размноженные фотоспособом;
       книги и журналы, выпущенные за рубежом и не поступившие в продажу в СССР;
       документы от посольств, дипломатических миссий, представительств и других зарубежных организаций;
       книги и документы религиозного характера без разрешения уполномоченного Совета по делам религий при Совете Министров СССР".
       Эти правила вывешены во всех переплетных мастерских. Поистине, действительность обгоняет самую смелую фантазию!
      
       В последнее время широко распространяется множительная техника - ротапринты, ксерокопировальные аппараты и пр. Они применяются, в основном, для удовлетворения внутренних нужд учреждений - печатания бланков, инструкций и т.п., но чрезвычайно полезны также лицам интеллигентного труда (для размножения рукописей, снятия копий с чертежей и текстов и т.д.). На Западе такие аппараты установлены, например, в библиотеках, где каждый желающий, бросив в автомат монету, может получить столько копий с интересующего его материала, сколько нужно.
       Само собой разумеется, что в стране, которая "предоставила трудящимся запасы бумаги и типографии", доступ трудящихся к таким аппаратам начисто отрезан. Ротапринты и другие машины находятся ха обитыми железом дверьми, их работа тщательно контролируется недремлющими церберами, посторонние лица (т.е. трудящиеся) к ним не допускаются. За нарушение этих правил персоналу грозит тюремное заключение, руководителю учреждения - лишение должности. Даже "левая" работа, столь процветающая у нас во всех уголках и закоулках сферы обслуживания, здесь почти исключается.
       В последние годы, с большим запозданием и в ничтожном количестве, множительные аппараты установлены в самых крупных наших библиотеках. Чтобы снять копию с нужного материала, читатель должен получить разрешение ответственного сотрудника библиотеки и выстоять длинную очередь перед железной дверью. Копии разрешается снимать только с литованных книг последних лет выпуска в количестве не более 10 страниц. О копировании своих рукописей, чертежей и схем, разумеется, не может быть и речи. В целом, работа множительных аппаратов подчиняется тому же строгому контролю, что и работа типографий. Даже с обыкновенных пишущих машинок, принадлежащих учреждениям, сняты образцы шрифтов. При необходимости они могут быть опознаны за несколько минут. На праздничные дни помещения, где стоят пишущие машинки, опечатываются пломбами.

    Контроль за распределением печатной продукции

       Мы знаем уже, что в функции цензуры входит не только просмотр рукописей и надзор за их печатанием, но также и контроль за продажей и распространением печатных материалов. Если книга по каким-либо причинам состоит в списке запрещенных произведений (а составлением таких списков является обязанностью Главлита), то цензура предпринимает меры по недопущению ее в продажу (или изъятию их магазинов, если она уже продавалась). Напечатанные ранее книги, попавшие в список, изымаются из библиотек и уничтожаются. В крупных библиотеках уничтожение заменяется иногда переводом в фонды специального хранения - "спецхраны". В этих фондах концентрируется вся литература, которая по тем или иным причинам скрывается от общественности. Здесь хранятся запрещенные книги бывших теоретиков марксизма, а затем предателей и отщепенцев типа Бухарина, Троцкого и пр. С ними же соседствуют произведения их противника - Сталина. Другая группа произведений, находящихся под запретом - сочинения современных диссидентов: А. Сахарова, А. Солженицина, Р. и Ж. Медведевых и др. В "спецхраны" же поступают произведения буржуазных идеологов, газеты и журналы западных стран - "Нью-Йорк Таймс", "Лайф", "Фигаро" и сотни других названий. Большое место в "спецхранах" занимает советская печатная продукция, не предназначенная для открытого распространения - инструкции, информационные и статистические материалы о советской и зарубежной жизни, закрытые письма ЦК и т.д. Материалы "спецхранов" имеют свою иерархию секретности и недоступности.
       Списки запрещенной к распространению литературы, разумеется, секретны и хранятся в тех же "спецхранах" и спецотделах. Они периодически обновляются и дополняются. Работа эта не проста. Ежегодно во всем мире появляются и поступают во Всесоюзную книжную палату или прямо в крупные библиотеки десятки тысяч новых публикаций и их нужно пересчитать и распределить по группам хранения. В 1913 году царская цензура включила в список запрещенных книг примерно 2300 изданий. Такие списки, разумеется, открыто публиковались. Что собой представляют современные списки, видно из следующих приблизительных цифр: фонды нашей крупнейшей библиотеки - им. Ленина в Москве - насчитывают свыше полутора миллионов единиц специального хранения, в том числе около трехсот тысяч названий книг, пятисот тысяч журналов, миллиона газет.
       Хранители этих фондов прошли соответствующее анкетирование, имеют особый допуск и связаны со спецотделами. Чтобы получить книгу из спецхрана, читатель должен иметь особое разрешение, выдаваемое известным путем. Если нужный материал носит относительно невинный характер и необходим для выполнения служебных обязанностей (например, статистика профзаболеваний или сведения об условиях содержания привилегированных спортивных команд), читателю достаточно предъявить библиотеке соответствующее письмо своего учреждения за подписью его начальника и ... секретаря парткома. Такие письма учреждение дает весьма неохотно и после надлежащей проверки через спецотдел.
       Подобно тому, как в закрытых распределителях избранным лицам выдаются пакеты с деликатесными колбасами и икрой, точно так же советские граждане, в зависимости от своего положения в служебной иерархии, получают и разные сорта информации. Простой народ читает неотличимые друг от друга газеты с их стерильной и однообразной кашицей взамен новостей (старый анекдот: "В "Известиях" нет правды, а в "Правде" нет известий). Массовым пропагандистам дозволяется знать чуть побольше, чем написано в газетах, - чтобы им было что рассказывать своим невежественным слушателям на политинформации. Это издание называется "Атлас". Для руководителей среднего ранга - директоров предприятий, инструкторов райкомов и т.п. - выходят закрытые издания, содержащие уже довольно заметный объем относительно правдивых сведений - так называемые "Белые ТАСС", содержащие еще более полные и достоверные новости о событиях внутри страны и за рубежом. В то время как в газетах сообщается, например, о трудовых подвигах такой-то бригады во время жатвы и очередных пудах, засыпанных в закрома Родины, в "белых" и "красных" ТАСС сообщаются более реальные данные о сборе урожая, потерях зерна, засухе, градах, наводнениях, пожарах, срывах намеченных планов и т.д. Каждому рангу подобных изданий соответствует своя степень цензуры.
       Видов цензуры много, и каждый из них я очертил лишь двумя - тремя штрихами. Незачем напрягать ум и память, стараясь узнать и запомнить разнообразные средства идеологического контроля во всех деталях - сущность его всегда одна и та же. Подробное описание каждой разновидности скорее удовлетворило бы любопытство, чем принесло пользу. Гораздо целесообразнее дать для примера полную характеристику лишь одного вида цензуры, взяв его в качестве образца, модели - и тогда читателю станет ясно, как функционируют и другие цензурные департаменты. Эту задачу я попытаюсь выполнить в следующей главе.
      

    6. Подражание Станиславскому

       В предыдущих главах мы рассматривали механизм цензуры как бы изнутри. Начнем теперь все сначала и снова посмотрим "как это делается", но теперь уже бросим на нее взгляд снаружи. Раньше были описаны инструкции, которые получает цензор. Но надо дать какое-то руководство по цензуре и в помощь автору. Представьте, что вы - писатель, журналист, драматург, киносценарист - короче говоря, автор; посмотрим, каким образом вы входите во взаимодействие с контролерами мысли.
       Итак, вы написали произведение. Скажем, пьесу. К сожалению, мне не слишком знаком этот жанр, поскольку он ближе к зрелищам, чем к печати (понадобились долгие опросы и беседы), но на примере театральной постановки можно нагляднее показать все винтики и шестеренки той сложной машины, которую представляет собой наша цензура. Драматические произведения всегда и везде подвергались более жесткому контролю, чем прочая литература. Одно дело - видеть крамольную фразу в книге, наедине с собой, лежа дома на диване, а другое дело - слышать ее произнесенной вслух, публично, в присутствии тысячи человек, да еще усиленную выразительной дикцией и жестом актера. Самая волнующая книга не заставит читателя выскочить на улицу со знаменем в руках и с пением "Интернационала"; в одиночку такие дела не делаются. Театральные же постановки не раз превращались в манифестации.
       "Именно отношение цензуры к театру красноречиво говорит о его скрытой силе, - пишет знаменитый английский режиссер Питер Брук. - При большинстве режимов, даже когда печатное слово свободно, изобразительное искусство свободно, в последнюю очередь свободной становится сцена. Инстинктивно правительства знают, что живое событие может вызвать опасную вспышку, даже если, как мы видим, это происходит достаточно редко. Но этот древний страх - признание древних возможностей".
       Театр отличается от печатного слова еще и тем, что на сцене более выпукло обнажаются непристойности: одно дело прочитать "она разделась", а другое дело - увидеть, как это проделывает актриса. И, наконец, еще одна особенность драмы: в ее основе, по определению, должен лежать конфликт. Этим драма отличается от романа, эпоса, оды, поэмы и других описательных и повествовательных жанров. Чем глубже и значительнее конфликт, тем масштабнее драматическое произведение. А конфликтов как раз и не любят предержащие власти. Ведь конфликт предполагает борение равномощных положительных и отрицательных сил в человеке и обществе, а отрицательных сил у нас быть не должно - разве что в небольшом количестве и в виде отживающих пережитков и временных недостатков. Если же априори устанавливать, что отрицательные силы и персонажи должны быть в меньшинстве и обречены на поражение, то драма, как произведение искусства, теряет смысл. Представьте себе, например, "Ревизора", населенного сплошь добропорядочными и положительными чиновниками!
       Так или иначе, к литературе для сцены было всегда особое отношение. Даже в Англии, классической стране гражданских свобод, театральная цензура была упразднена только в 1968 году. В России театральная цензура всегда была отделена от общей. Пьесу, дозволенную к напечатанию, вовсе необязательно можно было играть на сцене, и наоборот, пьесы, разрешенные драматической цензурой к представлению, могли "быть печатаемы не иначе, как с разрешения общей цензуры".
       Особенности сценического искусств "вызвали усиленный контроль и опеку над театром со стороны администрации, желающей ограничивать свободные мысли, чувства и слова. Вот почему театр больше других искусств терпит гнет цензуры, религиозных и полицейских ограничений. Вот почему он поставлен вне всяких законов и не огражден никаким правом".
       Эти слова произнес Станиславский в докладе "О цензуре", с которым он выступил в 1905 году в Московском Литературно-художественном кружке. Великий режиссер пунктуально (в буквальном смысле - по пунктам) обрисовал "цензурные условия театра" и насчитал десяток инстанций, надзирающих над благородным искусством. Мы последуем его примеру и шаг за шагом проследим тернистый путь, по которому неизбежно проходит в наши дни всякая пьеса.
       I инстанция. У Станиславского шествие автора по мукам начинается с цензуры, но нам до этой инстанции еще далеко. К тому же, не все счастливцы достигают этой гавани, а до той поры утлый челн пьесы еще немало потреплют штормы бюрократического океана.
       Первым и самым страшным кордоном на этом крестном пути надо, безусловно, считать самоцензуру. Она давно стала отечественной традицией. Еще Грибоедов усердно кромсал свое "Горе", стремясь (как мы теперь знаем, напрасно) увидеть его поставленным и напечатанным. Он внес в пьесу десятки цензорских исправлений. "Меняю дело на глупость", - сообщает он об этом в письме. Например, стих "конечно был бы он московским комендантом" он заменил на "конечно где-нибудь он был бы комендантом" и т.д.
       Когда приглаживают уже написанную вещь - это еще полбеды. Жало, даже притупленное, все-таки остается жалом. Им можно разить. Хуже, когда под влиянием внешних обстоятельств произведение начинает искривляться еще в стадии вынашивания замысла и созревания рукописи, и вместо крепкого здорового ребенка на свет появляется горбатый уродец, которого может исправить только могила. Еще хуже, когда цензурные соображения убивают произведение еще в зародыше. "Перо так и толкается о такие места, которые цензура ни за что не пропустит", - сообщает Гоголь в замысле новой комедии. Она так и не была написана. По вине цензуры нам никогда не будет суждено прочитать пьесу, которая, быть может, превзошла бы "Женитьбу" и "Ревизора". Сколько и теперь могло бы появиться произведений, составивших гордость нашей литературы!
       Писательский труд нелегок. Создание книги требует многих месяцев, а то и лет работы. Поэтому писать заведомо в стол, зная, что твой труд не принесет тебе ни вознаграждения, ни известности, а людям - никакой пользы, зная, что твою рукопись прочтут разве лишь два-три приятеля (и, если "повезет", два-три сотрудника), - писать с этим сознанием почти невозможно. "Не вдруг решаешься передавать свои мысли печати, когда в конце каждой страницы мерещится жандарм, тройка, кибитка и перспектива Тобольск или Иркутск", - так писал Герцен. Белинский заметил, как много нужно у нас бескорыстной любви к истине и силы характера, чтобы посягнуть на какой-нибудь авторитетик, не говоря уж об авторитетах. Если даже у кого-нибудь и найдется такая сила характера и любовь к истине, то элементарные доводы рассудка предпишут воздержаться от работы для мусорной урны.
       За спиной каждого нашего автора стоит, по выражению Евтушенко, "Компромисс Компромиссович" и водит его пером. Но особенность творчества заключается как раз в потребности самовыражения, а не в изложении идей, быть может, правильных, но не своих. Если нет возможности самовыражения, то нет и творчества. Можно убить в себе рождающийся замысел раз, другой, третий, но это не проходит безнаказанно. Аборты приводят к бесплодию. Молчание приводит к творческой смерти. Сотни рукописей искажены авторами, тысячи пропали в ящиках письменных столов, но десятки тысяч просто не написаны из-за цензуры. Закрытый кран останавливает движение жидкости не только на выходе, но и во всем трубопроводе. Так и цензура - она вообще останавливает творческий процесс.
       II инстанция. Предположим, пьеса все же написана и прошла строгий суд вашей собственной цензуры. Естественно, вы относите пьесу в театр. В наших условиях театр - это двуликий Янус. С одной стороны - это творческое объединение художников, с другой - государственное театрально-зрелищное предприятие (ТПЗ) с финансовым и репертуарным планами, идеологической линией, официальной подчиненностью и подотчетностью и т.д. Соответственно, театр - с одной стороны подцензурный творческий коллектив, с другой - придирчивая цензурная инстанция. Пьеса рассматривается здесь с двух совершенно разных точек зрения: художественной (характер, язык, сюжет и пр.) и политико-идеологической, причем соображения второго рода имеют большее значение. Совершенно недостаточно, чтобы пьеса понравилась литературной части и режиссеру, нужно еще, чтобы она отвечала определенным задачам. А задачи эти ставятся сверху. Репертуарный план сверстывается обычно таким образом, чтобы в афише значились по одной - две пьесы из русской, зарубежной и советской классики (скажем, Островский, Шекспир, Погодин), из национальной драматургии СССР (грузинская, литовская и т.д.), современной западной драматургии. При таком раскладе театр может поставить в сезон одну, редко две (а то и ни одной) новых советских пьесы, и, естественно, они, в первую очередь, должны проводить "магистральную линию" (это общепринятый термин) официального искусства, т.е. в них должны находить выражение темы труда, современности, производства, образ активного положительного героя, "ведущая роль рабочего класса в обществе, взаимоотношения личности и коллектива, проблемы руководства в условиях научно-технической революции и т.п." ("Правда", 4.X.1974 года).
       Какова вообще цель искусства? Раскрытие глубины человеческой души? Самовыражение личности творца? Отражение духовных и социальных потрясений общества? Эстетическое наслаждение? Поиски красоты? Нравственное воспитание? Ничего подобного. По нашему официальному определению, основная цель искусства "в полнокровных художественных образах пропагандировать преимущества советского строя". Эту задачу и выполняют произведения магистральной линии. Все прочее терпится лишь как случайная шелуха и относится к рангу "мелкотемья". В последнее время бичом сцены становятся всевозможные даты и юбилеи. Каждый год отмечается что-нибудь вроде 80-летия Казанской большевистской сходки, не говоря уж о более значительных датах, и каждую дату театр должен встретить соответствующей премьерой. Разумеется, новые идейные спектакли выпускаются и к каждому съезду (они так и называются - "съездовские" пьесы). Как правило, эти официозные опусы не блещут оригинальностью и глубиной. "Правда" 4 октября 1974 года жаловалась в передовой, что многие постановки "оставили зрителя равнодушным, потому что не внесли ничего нового в раскрытие темы рабочего класса, проблем, характерных для современного производства". Неудивительно, что в этих условиях режиссеры рассматривают советские пьесы как навязываемую им сверху подневольную нагрузку. Вместе с тем, и сами театры, стремясь выполнить установки, подбирают себе репертуар не по художественным, а по "магистральным" достоинствам. Отдав кесарю кесарево, они стараются затем удовлетворить свои творческие амбиции за счет постановки классики.
       Наши режиссеры в большинстве своем слишком суетливы и суетны, чтобы помнить о подлинном назначении театра - "сеять разумное, доброе, вечное". Им не приходит в голову бороться за правдивые и глубокие пьесы. Для этого они слишком дорожат своим положением, мнением начальства, отзывами прессы (т.е. того же начальства). Немаститые режиссеры хотят стать заслуженными артистами, заслуженные - народными, а те и другие - лауреатами. Между тем, звание, почести и должности в искусстве даются у нас все за ту же "магистраль". Хочешь получить кусок - служи. Самый верный способ для актера получить звание или премию - сыграть роль вождя (пусть эпизодическую) или героического коммуниста в очередном съездовском спектакле. И наоборот, идеологические ошибки могут обойтись руководству театра очень дорого, - вплоть до потери с таким трудом завоеванной должности.
       Из всего сказанного должно быть очевидно, что театрально-зрелищное предприятие чрезвычайно внимательно следит за политико-идеологической стороной предлагаемых ему пьес. Оно не хочет неприятностей, оно не любит затяжных драматических перипетий с "литованием" пьесы, оно хочет легкой и удобной жизни. Благодаря ежедневному опыту театры прекрасно знают, что можно и чего нельзя, и успешно берут на себя цензорские функции. Идеологически неподходящие пьесы отвергаются; подходящие предлагается смягчить и подлакировать (две-три острых реплики, впрочем, непременно сохраняются, чтобы оставить поле деятельности следующим инстанциям). Только после этого театр находит возможным принять пьесу к постановке.
       Я хочу обратить внимание читателя на решающие контролерские функции II инстанции - театра, киностудии, издательства, редакции журнала. Широко распространена иллюзия, что борьба с цензурой начинается после того, как материал принят театром, издательством и т.д., что редакторы героически отстаивают перед кем-то смелые и честные рукописи. Это миф. Первый, самый строгий и компетентный (в идеологических вопросах) цензор - это редактор. Собственно говоря, именно по этому критерию и подбирают соответствующих лиц на редакторскую работу. Иначе и быть не может. Отступления от этого правила встречаются лишь как исключение. Отличие редакторов II инстанции от настоящих цензоров проявляется лишь в том, что они возвращают рукопись с душевными заверениями, что, будь их воля, материал, разумеется, был бы принят (поставлен, напечатан), но все равно его "там" не пропустят... Многоступенчатость цензуры является очень удобной ширмой для дряблости и безответственности контролеров каждой отдельной ступени.
       Казалось бы, эту инстанцию (театр, издательство и т.д.) можно было бы сделать окончательной. Театром руководит главный режиссер, само назначение которого на этот пост говорит о доверии к нему властей (его кандидатура обязательно утверждается Министерством культуры и обкомом партии). Во главе театра стоит и директор - опытный номенклатурный партийно-хозяйственный работник культурного фронта; именно он, а не главный режиссер, является, по положению, председателем художественного совета театра с правом "вето"; в ТЗП, как и во всяком предприятии, есть партбюро и парторг, которые обязательно знакомятся с пьесой, предлагаемой к постановке; наконец, среди членов художественного совета, как правило, много коммунистов. Кому, как не театру, который сам представляет собой многоступенчатую инстанцию (завлит, режиссер, директор, партбюро, худсовет), принимать окончательное коллегиальное решение по всем творческим и идеологическим вопросам своего репертуара? Но такой вопрос может прийти в голову только наивному новичку. Самое большее, что может сделать театр - это передать понравившуюся ему пьесу в следующие инстанции.
       III инстанция. Театры подчиняются Управлению культуры области или города, в которых они находятся. Без одобрения Управления ("Управы", как называют ее остряки), ни одна пьеса не может быть принята к постановке. При этом принимаются во внимание соображения как административного, так и идеологического характера. Соображения первого рода несложны (например, "Управа" следит, чтобы в двух театрах города не ставилась одна и та же пьеса); соображения идеологические играют первостепенную роль. Никакой крамолы в пьесе уже нет, но она заново читается и перечитывается, из нее изымаются острые места и пессимистические ноты. В двух случаях из трех пьеса вообще отвергается - окончательно или до новой переделки. Часто основанием для отказа служат чисто местные интересы: например, если пьеса трактует об электриках, а в городе преобладают металлурги, то пьесу возвращают и вменяют театру в обязанность ставить спектакль о металлургах. Равным образом, периферийному театру не могут дать зеленого света на драму о любви, если в репертуаре нет остро необходимого спектакля о сельских тружениках. В таких случаях предприимчивый драматург срочно переделывает своих героев из редакторши и врача в сельскую учительницу и ветеринара. Другая задача Управления культуры - поддерживать общую идеологическую направленность всего репертуара в целом, тогда как Горлит занимается отдельно взятой пьесой. Если, например, в предыдущем сезоне в данном театре были поставлены две пьесы критического характера, то в этом году будет предписано принять к постановке только "утверждающее" произведение.
       Такое стремление к равновесию минора и мажора (с преобладанием последнего) характерно для дирижеров от цензуры во всех сферах и является традиционным для российских властей. Еще в 1863 году в циркуляре царской администрации содержалось аналогичное предписание:
       "Относительно обличительных статей господа цензоры должны иметь в виду допускать таких статей в печать менее и менее, если не будут рядом с ними помещаемы другие статьи в противоположном духе, так как систематическое заявление одних недостатков при совершаемых ныне правительством улучшениях во всех сферах государственного управления, обнаруживает не стремление к раскрытию истины, а систематическое же старание возбуждать умы и вселять в них недоверие".
       "Ибо давно уже признано, - иронизировал поэтому поводу Салтыков-Щедрин, - что одни только темные стороны никогда никого не удовлетворяют, если они не смягчаются светлыми сторонами или, за недостатком их, "нас возвышающими обманами!"
       Все течет, но не все меняется. В Петропавловске местному театру после премьеры сатирической пьесы было приказано ставить устаревшую позитивную мелодраму "Иркутская история". Во Пскове после легкой веселой комедии театр по указанию секретаря обкома немедленно принялся ставить "Бронепоезд 14-09". Сам секретарь не посмотрел ни того, ни другого спектакля; его супруга побывала только на комедии, где смеялась от души. Впрочем, театры обычно не ждут нагоняев свыше и сами стремятся уравновесить свой репертуар.
       В руках "Управы" находится еще один важный рычаг тормозной системы: именно ей принадлежит прерогатива направлять произведения в Лит. Она же принимает и готовые спектакли. Но об этих этапах речь пойдет несколько позже.
       IУ инстанция. Одновременно с Управлением культуры пьесу от театра получает и отдел культуры Обкома партии. Обком активно дублирует цензурную деятельность Управления культуры (как известно из техники, дублирование многократно повышает надежность), но осуществляет идеологический контроль более требовательно и на более высоком уровне в свете положений и выводов последнего доклада. Очень часто пьеса находит здесь свое последнее пристанище. Причины для похорон могут быть самые разные. Вполне достаточно, например, что пьеса инструктору обкома просто не понравилась. О вкусах не спорят; плохо лишь, когда они становятся директивными. Разумеется, мнение одного сотрудника обкома значит больше, чем мнение главного режиссера, худсовета, критиков и пр.
       Как и Управление культуры, обком - инстанция многоступенчатая: пьесу здесь читают два-три чиновника. Например, в Управлении культуры с пьесой знакомятся инспектор, зам. начальника управления и начальник. Достаточно отрицательного мнения одного из них, чтобы загубить пьесу. То же относится и к отделу культуры обкома партии.
       V инстанция. После нескольких месяцев (иногда лет) блуждания пьесы по лабиринтам инстанций и ее многократных переделок наступает долгожданный момент: одобренный обкомом и Управлением культуры одиннадцатый вариант произведения можно направить в Городской (Областной) отдел Управления по охране государственных тайн в печати - попросту говоря, в Горлит, т.е. собственно в цензуру. Иногда, впрочем, необходимость в этом уже отпадает: прошло много времени, театр по разным причинам мог передумать. Нашлась другая пьеса, уволился режиссер, который хотел ее ставить, или ушел актер, на которого она была рассчитана; может быть, прошла юбилейная дата, к которой предназначалась ваша пьеса, кончился съезд или просто театр не устраивает ваш одиннадцатый вариант - ему нравился третий, который был отвергнут в инстанциях. Одним словом, чего не бывает? Но мы имеем дело с удачливым автором, театр по-прежнему борется за его пьесу, с нетерпением ждет ее, и она, как уже было сказано, попадает в Горлит.
       Я посвятил этому учреждению множество страниц, и теперь читатель наверняка разочарован: оказывается эта инстанция не единственная и не главная. Читатель прав: роль Главлита в общей системе идеологического диктата относительно скромна. Продукты интеллектуального производства поступают к нему с Парнаса в стерилизованном, просеянном и упакованном виде, вполне годные к массовому употреблению. И если мы писали о Главлите так много, а о других инстанциях так мало, то лишь потому, что до сих пор ограничили свое исследование чисто официальными, формальными звеньями цензуры, к тому же более всех скрытыми от широкой общественности.
       Оттеснение официальной цензуры как бы на второй план является лишним признаком плачевности положения искусства и печати. На этот парадокс обратил внимание еще Маркс:
       "К особым затруднениям для печати придется причислить не только отдельные цензурные стеснения, но в такой же мере и все особые обстоятельства, которые, делая невозможным появление самого объекта цензуры даже в виде попытки, тем самым делают цензуру излишней. Там, где цензура вступает в открытые, длительные и острые конфликты с печатью, - там можно с известной уверенностью заключить, что печать стала жизнеспособной, приобрела твердость характера и веру в свои силы, ибо только ощутимое действие вызывает и ощутимое противодействие. Там же, где нет цензуры, потому что нет и печати, - хотя существует потребность в свободной, следовательно способной стать объектом цензуры, печати, - роль предварительной цензуры уже выполнили, очевидно, те обстоятельства, которые терроризировали мысль даже в ее самой безобидной форме" (I, 213).
       Некоторые из "особых препятствий", терроризирующих мысль, я уже описал. О других скоро пойдет речь. Но сначала нужно закончить рассказ о V инстанции. Читатель понял уже, что она, быть может, не самая страшная (по крайней мере, для театра; для произведений печати ситуация несколько иная. Столь же ошибочно будет ее недооценивать, потому что эта стадия контроля далеко не лишняя. Главлит мрачной тучей висит над остальными инстанциями, побуждая их к бдительности и усердию. Автор, театр, Управление культуры - все они вычеркивают, - "потому что Лит все равно не пропустит". "Есть грозный судия - он ждет". Ничто не скроется от его всевидящего ока. Там работают специалисты своего дела. У них есть инструкции. Все это внушает уважение, заставляет подтягиваться, побуждает перед отправкой в Лит еще раз взвесить каждую фразу, чтобы из-за нее не рисковать судьбой всего произведения. Только Горлит дает произведению формальное письменное разрешение (другие инстанции ограничиваются неофициальными "рекомендациями"), и, несмотря на тщательную предварительную стерилизацию, в двух случаях из трех такое разрешение все-таки не дается.
       Какова процедура направления произведения в цензуру? В доброе старое время она отличалась патриархальной простотой: "При представлении рукописи или книги в цензуру не требуется от представляющего никаких прошений и записок" (ст. 47 царского "Устава"). "Представляющим" мог быть и автор, и издатель, и типограф. Достаточно было уплатить гербовый сбор - 1 рубль 20 копеек - и цензор с красным карандашом в руках брался за дело.
       "Бывали дни веселые, теперича не то". Автора к цензуре не подпускают и близко. Еще недавно произведения в Лит могли представлять театры, но теперь и это золотое время кануло в прошлое. Теперь направить материал - будь то пятиактная трагедия или эстрадный стишок - в Горлит может только Управление культуры. Причин для такого ужесточения правил приема рукописей в цензуру по крайней мере две. Во-первых, эта процедура обеспечивает направление в цензуру только одобренных театром и инстанциями произведений. Тем самым Главлит ограждается от огромного и неуправляемого потока рукописей "с улицы". Если учесть, что в стране ежегодно пишется около трех тысяч пьес, литуется около трехсот, а ставится не более трех десятков (цифры, конечно, очень приблизительные, но порядок верен), легко понять, как облегчается работа Главлита, цензурующего только апробированные рукописи и избавленного от необходимости тратить "бесплодное вниманье на бредни новые какого-то враля".
       Вторая же причина недопущения автора к цензуре в том, что ее официально как бы не существует. Считается, что драматург сдает пьесу в театр и от театра же получает ответ - принята она или нет.
       Произведение направляется в Горлит с соблюдением строгих формальностей. Рукопись (в двух экземплярах) зашнуровывается, на ней ставится круглая печать и подпись руководителя учреждения, направляющего ее в Лит (в данном случае - начальника Управления культуры). Подпись заместителя не допускается. К рукописи прилагается сопроводительное письмо - также с гербовой печатью и подписью руководителя учреждения.
       Автор, произведение которого направлено в Горлит, может почитать себя счастливым, ибо достучаться до этой инстанции, как мы убедились, очень нелегко. Бывает, что пьесу не прочь поставить, скажем, в Саратове, но там никто не станет ее литовать. Приходится добиваться разрешения в Москве, но московский Горлит примет пьесу к рассмотрению лишь от Управления культуры, а оно направит ее в цензуру только в том счастливом случае, если пьеса включена в план московского театра. Таким образом, дорога и в Саратов, и в Норильск лежит через Москву. Приходится искать объездные пути, но едва ли они получаются короче.
       Наконец, рукопись в Горлите. Салтыков-Щедрин точно передает "трепет" автора в эти часы:
       "Как только процесс писания кончился, боязнь чего-то неопределенного немедленно вступает в свои права. И она усиливается и усиливается по мере того, как наступает час, с которого должен считаться срок (...) нахождения человеческого слова в чреве китовом. Чудятся провинности, преступления, чуть не уголовщина. И в то же время ласкает рабская надежда: а может быть и пройдет! Я знаю, что это надежда гнусная, неопрятная, что она есть не что иное, как особое видоизменение трепета, но я знаю также, что она не только лично для меня, но и вообще представляет единственную руководящую нить в современном литературном ремесле. Избавиться от нее, правда, очень легко: стоит только забросить перо".
       У читателя может возникнуть некоторое недоумение: почему, иллюстрируя ту или иную особенность нашей цензуры, я обычно цитирую Пушкина или Салтыкова-Щедрина, а не, скажем, Георгия Маркова (Первого секретаря Союза писателей СССР). Причин для этого несколько. Во-первых, царская цензура была хоть и жестока, но не настолько, чтобы не позволять несчастным литераторам негодовать и ругать самое себя. Вот почему Пушкин, Гоголь, Белинский, Некрасов, Тютчев, Писемский, Салтыков-Щедрин и другие наши духовные учителя имели возможность многократно и красноречиво отзываться о цензуре. Сейчас у них такой возможности не было бы. Наша цензура отличается от царской, как ядерное оружие массового уничтожения от казацкой нагайки, и потому опубликованных мнений советских писателей по этому деликатному вопросу существовать не может. Эта тема запретна. Конечно, они могут проклинать или восхвалять цензуру у себя дома, но это их частное дело. Разевает щука рот, да не слышно, что поет. Впрочем, если бы эти частные мнения даже и стали бы мне вдруг известны, я бы все равно не смог на них сослаться. Правда, Твардовский ("Теркин на том свете") насмешливо описывал, как дураков направляют "как водится, в цензуру, на повышенный оклад", а Солженицын в открытом письме 1У съезду писателей просил обсудить "нетерпимое угнетение", "не предусмотренной конституцией и потому незаконной, нигде публично не называемой цензуры под затуманенным названием "Главлита". Но я твердо придерживаюсь принципа - цитировать только разрешенные и опубликованные тексты. И потому читателю придется удовлетвориться Пушкиным и Щедриным, тем более что писать они умели, как правило, не хуже Георгия Маркова.
       У Горлита есть одно достоинство - он работает быстро. В отличие от других инстанций, которые "тянут резину" месяцами и годами, цензура может дать ответ уже через неделю - другую. Если этот ответ положителен, один экземпляр произведения возвращается пославшему его учреждению (в издательство, институт, редакцию и пр.; в нашем случае - в Управление культуры) со штампом следующего образца: "N М-12653. Разрешается к исполнению. Иванов, Москва, 1 апреля 1977 год".
       Второй вариант ответа можно назвать промежуточным: произведение возвращается, но с неофициальным намеком, что в случае внесения в пьесу изменений, она будет принята для повторного рассмотрения. В таком случае начинается игра в испорченный телефон: Управление культуры сообщает о пожеланиях Горлита театру, театр - автору. Автор вносит изменения (иногда - наугад, потому что соображения Горлита ему в точности не известны) и отдает пьесу театру, театр передает ее в Управление культуры, Управление опять шнурует заново перепечатанную пьесу, ставит на ней гербовую печать и направляет с письмом в цензуру. Если Горлит найдет, что произведение изменено недостаточно, вся игра повторяется сначала. Прямым объяснением Горлит автора не удостаивает: цензура для писателя, повторяем, как бы не существует.
       Статья 58 царского "Устава" предоставляла автору или издателю право протестовать против решения цензора и "настоятельно требовать, чтобы его книга или статья была пропущена". Наши правила начисто исключают эту возможность. Да и с кем спорить? Бесправному и бессильному автору формально сообщают лишь пожелания театра: хочешь, вноси изменения, не хочешь - пьеса ставиться не будет.
       И, наконец, последний вариант ответа цензуры - окончательный отказ. Мотивы его автору, естественно, тоже не сообщаются. В некоторых случаях Горлит направляет запрещенную пьесу в Обком, чтобы там разобрались, почему было передано в Лит столь вредное и чуждое нам произведение. Возможность такого рапорта заставляет другие инстанции семь раз отрезать от пьесы сомнительные места, прежде чем один раз отдать ее в Горлит.
       Традиции, согласно которым цензура сообщает вышестоящим властям о сомнительных произведениях, тоже не новы. Еще в 1830 году шеф жандармов Бенкендорф потребовал, чтобы цензоры доносили в Ш отделение о неблагонадежных авторах. В 1848 году в правительственном циркуляре было высказано неудовольствие: "Действие цензоров ограничивается единственно тем, что они возвращают писателям преступные сочинения или уничтожают в них некоторые места, а сами писатели остаются не только без взыскания, но даже в неизвестности правительству".
       Было предложено негласно ставить таких авторов под надзор Ш отделения. В 1865 году цензорам предписывалось обращать внимание не только на сами статьи, но и на характер журнала, а также "на прошедшее и на личный состав редакции каждого издания".
       Какие инструкции на этот счет даются цензорам в наше время, остается только гадать.
       Последуем пожеланиям идеологических контролеров и заключим повествование о V инстанции мажором: нашей пьесе лан лит. Победа! Теперь театр получает право издать приказ о распределении ролей, заказывать декорации и приступать к репетициям. Радостный автор бежит за шампанским.
       VI инстанция. Однако к репетициям лучше пока не приступать. Чтобы поставить залитованную и одобренную театром и местными властями пьесу, не худо заручиться согласием республиканского Министерства культуры (о Министерстве культуры СССР речь впереди). Формально этот этап не обязателен: ничто уже не мешает театру заключить с автором договор на залитованную пьесу и ставить спектакль. Но для заключения договора и выплаты гонорара нужны деньги, которых у театра нет и которые предоставляет Министерство. И Министерство должно знать, за что оно платит. Поэтому оно знакомится с пьесой, и знакомится очень внимательно. Министерство в данном случае олицетворяет собой государство, а государству есть смысл платить авторам и расходовать деньги на постановку только тех произведений, которые защищают и выражают его интересы, а никак не наоборот. Поэтому эта высокая инстанция также осуществляет идеологический контроль, редактирование и отбор пьес. С этой целью в Министерстве культуры РСФСР при Главном управлении театров создана Репертуарная коллегия, состоящая из полдюжины редакторов. В отличие от местных органов, Министерство руководит репертуарной политикой в масштабе всей страны (или, по крайней мере, республики). Оно рассматривает пьесы, редактирует их, рекомендует (или не рекомендует), распространяет пьесы по театрам (посредством печатания их на ротапринте через ВААП), литует их, рекламирует (путем издания различных бюллетеней и других рекламно-информационных материалов) и, самое главное, платит за них деньги. Репертуарная коллегия может работать с авторами и помимо театров, и она широко пользуется этой возможностью. Любая пьеса позитивного, утверждающего, оптимистического, производственного характера может рассчитывать здесь на теплый прием. За эту пьесу заплатят, ее залитуют, распечатают, будут усиленно рекомендовать (если не навязывать) к постановке. Широко практикуется прямой госзаказ пьес магистрального направления зарекомендовавшим себя авторам. Кто платит, тот и заказывает музыку. К слову сказать, Министерство заказывает и музыкальные произведения (оперетты, оперы и пр.) - разумеется, на современную утверждающую тематику. В конечном итоге Министерство культуры РСФСР выпускает в год около полутораста пьес (и примерно столько же - Министерство культуры СССР) - в большинстве своем никому ненужную макулатуру. Несмотря на давление сверху, едва ли пятая часть ее попадает на театральные подмостки.
       У Министерства есть и другие средства идеологического, административного и финансового воздействия на театры и авторов. Например, за госзаказное произведение утверждающего звучания оно платит автору в 2-4 раза больше, чем за пьесу, "стоящую в стороне от магистрального пути развития советской драматургии". Той же цели служат всевозможные конкурсы на лучшую пьесу (вообще или тематическую - о пограничниках, колхозниках и т.п.), на которых премии получает все та же "магистраль". Для этого же организуются и семинары молодых драматургов. Они собираются в Ялте, Подмосковье, на Рижском взморье, где в уютной курортной обстановке быстро постигается нехитрая мысль, что магистральные пьесы выгоднее немагистральных. С наиболее "способным" молодняком, скорее других усвоивших эту истину, тут же заключаются договора - чтобы подать пример остальным.
       Противостоять этому массированному нажиму чрезвычайно трудно, почти невозможно. Кто был никем, очень легко может стать всем. Для этого надо только сойти с тесной, неудобной тропы на магистраль и помчаться по ней к популярности, обеспеченности, членству в Союзах, домам творчества, заграничным командировкам, премьерам и хвалебным статьям. И наоборот, сверни с магистрали - и ты завязнешь в болоте неизвестности или остановишься перед закрытым шлагбаумом. Нужно обладать незаурядным мужеством, твердостью характера, бескорыстием и чувством собственного достоинства, чтобы найти в себе силы, оставаясь никем, идти своим путем. Многие ли на это способны?
       "Есть и наемные публицисты и наемные беллетристы; не доставало наемных драматургов - явились и они. Откуда идет этот систематический подкуп лучших, умственных сил народа; кто виноват в нем, отдельные ли лица, имеющие возможность задавать тон обществу, или самое общество - об этом мы рассуждать не станем..." (Салтыков-Щедрин).
       Возможно, кому-то показалось, что мы отвлеклись от своего предмета, но это неверно. Мне важно было в нескольких словах показать, что мысль Щедрина о том, что "насилие возведено на степень единственного жизненного регулятора" чуть-чуть устарела и что система добивается своего не только посредством запретов, но и с помощью подкупа. Цензура - это не только кнут, но и пряник. Запретить хулу нетрудно, но ведь надо еще заполнить вакуум, нужно, чтобы кто-то пел хвалу. Кто же будет делать это даром! Только поможет ли плата? "Свобода печати ни в коем случае не будет достигнута тем, что вы наберете кучу официальных писателей из ваших рядов" (Маркс, I, 79).
       Мы рассмотрели основные инстанции театральной цензуры в отдельности. Прежде чем пойти дальше, сделаем несколько замечаний о них в совокупности. Характерная (и весьма неприятная для авторов) особенность этих инстанций - их независимость (или очень слабая зависимость) друг от друга в том, что касается запретительных функций. Хотя между ними есть известная градация по ступеням (скажем, обком выше Управления культуры), но, в основном, эти организации действуют самостоятельно, и ни одна из них не может отменить решение другой. Иными словами, для окончательного запрещения пьесы вполне достаточно отрицательного решения любой из этих инстанций; но разрешить ее они могут только все вместе. К сожалению, полное единодушие всех звеньев контроля достигается чрезвычайно редко. То, что переделано в угоду Управлению, не устраивает Министерство, а что просмотрел обком, не пропустит Горлит. "Тяжело, нечего сказать! И с одною цензурой напляшешься; каково же зависеть от целых четырех? Не знаю, чем провинились русские писатели, которые не только смирны и безответны, но даже и сами от себя следуют духу правительства; но знаю, что никогда они не были притеснены, как нынче...". Так писал еще Пушкин.
       Взаимонезависимость инстанций выражается еще и в том, что Управление культуры и обком могут совершенно спокойно не разрешить к постановке залитованную ранее или даже напечатанную и поставленную пьесу. В равной степени требуется пройти все ступени контроля инсценировкам, даже если они сделаны по известным и апробированным произведениям.
       В одном столичном театре готовится спектакль по насквозь идейному и партийному роману Федора Абрамова "Две зимы и три лета", удостоенному даже какой-то премии. Репетиции идут трудно, постановка затягивается чуть ли не на два года. Режиссера не удовлетворяет инсценировка, поэтому делается ее второй вариант, потом третий, и каждый из них приходится заново литовать. О муках работы над спектаклем в театре рождается шутка: "Две зимы и три лита"...
       Раньше (давно) была освобождена от цензуры самодеятельность, контролю подлежали лишь профессиональные, публичные, платные представления. Теперь самодеятельный репертуар утверждается Управлением культуры, а в республиканском масштабе он регулируется Министерством культуры РСФСР. Даже в учебных спектаклях, экспериментальных режиссерских и актерских работах, показах для театральной общественности и т.п. теперь требуют использования лишь литованного материала.
       Отвлечемся на короткое время от инстанций, т.е. цензурных учреждений, и скажем два слова о самих цензорах. Неверно представлять их дубоватыми сотрудниками в штатском, безграмотно, но безжалостно карающими крамолу. Времена изменились. Теперь на этих постах сидят культурные люди с университетскими значками, с дипломами искусствоведов и литературоведов. Они вежливы, интеллигентны (до известной степени; люди подлинно талантливые предпочитают исследовательскую, преподавательскую или творческую работу). Младшие и средние ступени заняты преимущественно женщинами; ключевые посты - в руках мужчин. Чем выше чин, тем обходительнее и любезнее чиновник. Речи их закруглены и гладки. Они никогда не произносят "я запрещаю", но "к сожалению, я не могу рекомендовать". Сожаление их искренно - они люди мыслящие и либеральные. У Салтыкова-Щедрина в "Современной идиллии" описан такой человеколюбивый полицейский чин, который на всякий случай сажал в каталажку даже ни в чем не повинных людей. "Он имел доброе сердце и просвещенный ум, но был беден и дорожил жалованием. Впоследствии мы узнали, что и у исправника и у его помощников тоже были добрые сердца и просвещенные умы, но и они дорожили жалованьем. И все корчевские чиновники вообще. Добрые сердца говорили им: "Оставь!", а жалованье подсказывало: "Как бы чего из этого не вышло!"
       Вот почему они запрещают. "Цензура сама попала под цензуру условий и времени" (Маркс, I, 38).
       Внушая страх, они боятся и сами. Боятся за свои теплые места, за высокие оклады, за сладостное ощущение своей значительности и влиятельности. Их самих никогда не накажут за убийство самого талантливого произведения. Кара может быть только за разрешение. И потому они боятся разрешать. Они не позволяют себе никакого риска и не пропускают ничего, что может хоть в крошечной мере поставить под угрозу их карьеру. Цензоры "не держатся никакой системы и следуют только внушениям страха", - писал Никитенко, сам тридцать с лишним лет бывший цензором. Именно страх за себя, а не забота об "интересах трудящихся", "государственной тайне" или престиже "Соввласти и Компартии" движет цензорами, и этот страх эффективнее всякого Устава преграждает путь всему новому, непонятному, волнующему, спорному, зовущему вперед.
       Поводы, по которым эти либеральные рыцари кляпа запрещают, то бишь "не рекомендуют", выставляются какие угодно, только не идеологические. Произведение бракуется якобы потому, что оно "несмешно", или "неглубоко", или "недостаточно художественно", или "недостоверно", или "не подходит данному театру" и т.д. Называть вещи своими именами считается неудобным. Лишь в редких случаях упоминается идеологическая невыдержанность, но обязательно рядом с художественной неполноценностью. Этот лицемерно-бюрократический стиль запрещений употребляется только в культурно-админстративных инстанциях. Собственно цензура (Горлит), как мы видели, в объяснение своих действий не вдается.
       УII инстанция. Если театр хочет ставить пьесу из жизни спортсменов, дипломатов, работников суда, милиции, т.е. затрагивающую какой-то специфический пласт общественной жизни или государственного управления, то она, как правило, подлежит дополнительному просмотру в соответствующем ведомстве. Еще при Николае I произошло так называемое "размножение" цензур, и наряду с общей появились цензуры железнодорожная, духовная, медицинская, военная, финансовая и пр. Издатель энциклопедического словаря, печатавшегося в ту пору, был вынужден посылать его на проверку в 25-30 разных цензур.
       Пьеса - не энциклопедический словарь, но все же и она довольно часто подлежит ведомственной цензуре. Очень трудно проходят детские пьесы: они, помимо всего прочего, подвергаются еще и педагогической цензуре со стороны Гороно. После учительской проверки пьеса нередко превращается в унылый назидательный свод правил, одинаково противный и автору, и зрителям. Придирки и опасения Гороно часто бывают просто смехотворными, но они, как правило, театром выполняются безусловно. Тут действуют не только моральные соображения (не показывать же юным зрителям "антипедагогическую" пьесу!), но и материальные: если Гороно запретит учителям водить школьников на этот спектакль (а то и вообще в этот театр), финансовые дела мятежного ТЗП сильно пошатнутся.
       Как остроумно заметил известный литературовед В. Шкловский, "самое трудное в профессии комедиографа - рассмешить четырнадцать инстанций".
       Особенно тяжело проходят пьесы и киносценарии о выдающихся деятелях партии и революции. Они подлежат длительному рассмотрению в очень высоких инстанциях и нуждаются в специальном разрешении Института Маркса-Энгельса-Ленина.
       УIII инстанция. Одобрение пьесы всеми, кем положено, вовсе не означает еще позволения исполнять ее в театре. Вообще говоря, она "разрешается к исполнению", но само исполнение не разрешается. Чтобы понять эту казуистику, надо вспомнить, что пьеса - это литература, а спектакль - это зрелище. Это разные явления, и они требуют раздельного разрешения. Сначала должно быть утверждено включение пьесы в репертуар, потом надо получить одобрение готового спектакля. Один и тот же литературный материал может прозвучать на сцене удачно и неудачно, идейно и иронично, бодро и мрачно. В результате отдельные реплики и вся пьеса могут произвести совсем иное впечатление, чем при чтении. Поэтому готовый спектакль перед премьерой просматривается и принимается соответствующими органами. Во времена молодого Станиславского это называлось "проверка впечатления при полной сценической обстановке". Она устраивалась лишь в исключительных случаях, например, при постановке пьесы Горького "На дне".
       В наше время эта "проверка" обязательна всегда. Официально она называется "сдача спектакля" (Управлению культуры). На просмотре присутствуют обычно представители всех контролирующих организаций - Горлита, обкома, Управления культуры, иногда - Министерства культуры, и других ведомств, о которых уже шла речь, а также другие приглашенные лица. Если читатель думает, что приемка спектакля по одобренной ранее пьесе - это чисто формальный акт, он глубоко ошибается. Сдача - исключительно важное событие в жизни театра и судьбе пьесы, намного затмевающее премьеру, которая давно уже утеряла свой праздничный и волнующий характер. К сдаче готовятся, ее ждут, ее боятся. Для театра теперь важнее начальство, чем публика.
       Случаи, когда спектакли не принимаются и запрещаются к исполнению, необыкновенно часты. Иногда это происходит по причинам чисто художественным (недостаточно высок уровень режиссуры, сценографии, исполнительства), но чаще превалируют идеологические соображения. То, что пьеса была ранее залитована или напечатана, а то и стала уже классикой - значения не имеет. Известен, например, случай, когда был запрещен спектакль по революционной пьесе великого пролетарского поэта Маяковского. Количество же непринятых спектаклей по новым пьесам рядовых советских авторов неисчислимо. Во многих случаях, однако, спектакль запрещается неокончательно: театру и драматургу дается возможность его доработать. После внесения поправок (иногда существенных) спектакль принимается вторично, и в случае его одобрения составляется акт за подписью руководителя Управления культуры и других полномочных лиц. Только теперь, наконец, театр может официально объявлять премьеру, а ликующий автор - звать гостей на банкет.
       IX инстанция. Долгожданная премьера состоялась. Успех, цветы, аплодисменты, поздравления... Но автору рано еще переставать трепетать. Мы помним, что у нас есть не только предварительная, но и последующая цензура. В любой момент любая инстанция может запретить дальнейшую демонстрацию спектакля. Иногда толчком к запрещению служат руководящие отзывы прессы, иногда - неожиданная реакция публики, а иногда - просто случайность. Неудовольствие высокопоставленного лица, забредшего в театр убить свободный вечер, может решить судьбу спектакля. "Тому мы тьму в истории примеров слышим..." От запрещения спектакля автор пьесы и театр "несут убытки, которые взыскивать не с кого за отсутствием соответствующей статьи закона" (Станиславский). У нас же театр - предприятие государственное, и его убытков никто не жалеет и не считает. С интересами автора, затратившего на создание пьесы годы труда, прошедшего все ступени цензуры и по праву рассчитывающего на вознаграждение, тем более никто, разумеется, не считается.
       X инстанция. Афиши, плакаты, программы спектаклей и другие виды рекламы отдельно подлежат цензуре. Тут не обходится без печальных курьезов. Если, например, художник, композитор или другие лица, участвовавшие в спектакле, провинились (например, эмигрировали), их имена исчезают из афиш и программ.
       XI инстанция. Предположим, что пьеса идет в столице, пользуется успехом и никто не собирается ее запрещать. Из этого вовсе не следует, что она будет автоматически разрешена к постановке в любом другом месте. Отнюдь. Каждый раз в каждом новом городе - будь то Ростов или Красноярск, Армавир или Семипалатинск - спектакль и пьеса проходят все те же инстанции контроля (за исключением литования текста). В нашей стране 280 драматических театров (вместе с ТЮЗами), и каждый из них будет добиваться разрешения на постановку пьесы как бы заново. И можно с уверенностью предсказать, что пьеса критического, а не магистрального плана будет иметь на периферии мало шансов на "проходимость". Например, "съездовская" пьеса Гельмана "Премия" шла в ста или двухстах театрах, а сатирическая комедия Михалкова "Пена" - только в одном московском театре Сатиры. В зависимости от вкусов удельных князей, в стране имеются более либеральные и менее либеральные зоны, но в целом климат в провинции значительно холоднее, чем в столицах, где выше культура и где вкусовщине и самоуправству есть хоть какое-то противодействие. Говорят, например, что хуже, чем в других местах, обстоит дело с "проходимостью" в Ленинграде, Новосибирске, на Украине. Места, где дела обстоят лучше, я назвать затрудняюсь. На периферии театр целиком "предоставляется произволу отдельных лиц и зависит от усмотрения или взгляда последних на наше искусство" (Станиславский). Слепо следуя указаниям из центра во всем остальном, в деле запрещения местные власти проявляют удивительную инициативность. На довод о том, что пьеса разрешена в столице, они смело отвечают почти мятежной фразой "Москва нам не указ" и на любые аргументы дают всегда один и тот же ответ: "Зритель нашего города этого не поймет". Ссылка на "нашего зрителя", который чего-то "не поймет", "не примет" и т.д., вообще очень часто фигурирует в речах запретителей. Когда фильм Феллини "Восемь с половиной" взял первый приз на Московском кинофестивале, председатель Госкино Романов поспешил заявить в "Правде", что фильм демонстрироваться у нас не будет, потому что "наш зритель его не принял". И действительно, как зритель мог принять то, что он не видел и что ему так и не дали увидеть? Советский Союз остался единственной страной в мире, где не демонстрировался этот фильм (закрытые показы для элиты в счет не идут).
       Если в провинции нелегко пробиться на сцену уже одобренным пьесам, то новым произведениям увидеть свет рампы там просто почти невозможно. Если не считать пьес на горячо поощряемые местные темы (в Мурманске - про героический труд рыбаков, в Магнитогорске - про нелегкие будни сталеваров) и пьес, спускаемых сверху из Министерства, оригинальные произведения почти никогда не начинают свою сценическую жизнь в провинции. Когда надо запретить, Москва - не указ, но если разрешать, то лучше оглянуться на столицы. Поэтому даже такие миллионные города, как Горький, Свердловск, Новосибирск и пр., не имеют своего театрального лица и копируют афиши Москвы и Ленинграда. Трудно поверить, но на одной шестой части света четверть миллиарда человек в нескольких сотнях театрах смотрят одни и те же пьесы. Единообразие ведет к однообразию.
       XII инстанция. Предположим теперь, что вы не драматург, а переводчик и что вы предложили театру прекрасную французскую, польскую ила узбекскую пьесу и театр ее с восторгом принял. Тогда, в дополнение ко всем цензурным инстанциям, описанным выше, появляется еще одно учреждение - Министерство культуры СССР в лице его Управления театров и Репертуарной коллегии. Именно оно определяет судьбу всех пьес, переведенных с иностранных языков или языков народов СССР. Несмотря на то, что произведение уже изучалось и разбиралось в дюжине инстанций, утверждалось, литовалось, Министерство культуры СССР еще раз определяет идеологическую пригодность зарубежной пьесы, не пропуская не только "вредных", но даже и вполне безобидных произведений - развлекательных комедий, остросюжетных детективов, - и поднимая семафор только перед пьесами, вскрывающими и бичующими язвы капиталистического общества. Разумеется, зарубежный автор должен быть безупречен в политическом отношении и абсолютно лоялен к нашей стране. Немалую роль играют симпатии и антипатии сотрудников Репертуарной коллегии к тому или иному театру или переводчику, и последние прибегают к разнообразным приемам, чтобы поддерживать с редакторами союзного Министерства добрые отношения. Впрочем, частный характер этих отношений не относится к цензуре и потому нас не интересует. Мне вспоминается, правда, что Некрасов и Салтыков-Щедрин давали своим цензорам роскошные обеды, чтобы спасти "Отечественные записки" от штрафов и закрытия. Иногда хочется думать, что наши литераторы не во всем уступают Некрасову и Щедрину.
       XIII инстанция. Вашу пьесу решил поставить зарубежный театр. Как это осуществить? Казалось бы, проще всего в таком случае театру обратиться к вам за разрешением на постановку, как это делается во всех цивилизованных странах. Вы такое разрешение даете и готовитесь ехать в Рим или Будапешт на премьеру.
       На деле все обстоит иначе. О поездке не премьеру нечего и думать - но это уже не наша тема. Расскажем лучше, какие условия надо соблюсти, чтобы премьера состоялась. Юридические интересы автора при постановке пьесы за рубежом представляет ВААП - Всесоюзное агенство по авторским правам. Поэтому зарубежный театр должен обратиться с соответствующим запросом не к автору пьесы, а в ВААП. Получив такой запрос, ВААП обращается с просьбой о разрешении постановки пьесы ... думаете, к автору? - нет, в Министерство культуры СССР. Министерство прежде всего проверяет, залитована ли пьеса. Если нет, дело автоматически прекращается: считается, что незалитованного произведения официально вообще не существует. Более того, у автора могут быть серьезные неприятности, если он познакомит зарубежный театр с пьесой, не одобренной Главлитом. Казалось бы, зачем такие сложности? Зачем Главлит и Министерство культуры СССР? Ведь пьеса-то будет ставиться не в СССР. Если в ней есть тлетворная зараза, то нам-то какое дело? Что ей Гекуба, что она Гекубе? Ведь не советских же зрителей коснется эта зараза. Пусть себе итальянское министерство культуры, и итальянский главлит, если он у них есть, сами думают об итальянских зрителях, а наше дело - экспортировать произведение, если его берут.
       Но так может рассуждать только идеологический слепец. "Что нужно Лондону, то рано для Москвы", и Москва опасается свободно выпускать незалитованные пьесы за границу. Ведь в них может содержаться клевета и злопыхательство на советский строй. Поэтому согласимся с необходимостью контроля. Итак, пьеса просмотрена, признана безобидной и залитована. Можно разрешать ее зарубежную постановку? Ничуть не бывало. Нужно еще, чтобы она была поставлена в Союзе. Казалось бы, если пьесой раньше заинтересовались в Кракове, чем в Пензе, то пусть себе Краков и ставит первым, кому от этого беда? Ведь пьеса залитована. Но у запретителей есть своя логика: постановка пьесы в советском театре означает дополнительную ее цензуру еще в нескольких инстанциях. Стало быть, риска становится меньше. Риска, конечно, не для государственных интересов, а для чиновников Министерства культуры.
       Автору приходится терпеливо ожидать постановки своей пьесы в родной стране. Он может не дождаться ее никогда, но мы все время имеем дело с необыкновенно везучим автором, успешно преодолевающим все инстанции (иначе их нельзя было бы описать). Поэтому премьера в Москве у него состоялась. Взволнованный драматург бежит в Министерство культуры СССР напомнить о Будапеште, но ему советуют не торопиться. Раньше, действительно, постановка пьесы в СССР служила основанием для автоматического разрешения ее экспорта за рубеж. Но недавно издана новая инструкция, разъясняющая, что для постановки пьесы за границей следует рекомендовать не все идущие пьесы, а только лучшие из них, активно пропагандирующие советский образ жизни, тему труда и счастья всех людей - словом, все ту же "магистраль". Таким образом, Министерство культуры СССР получило право запрещать выход за рубеж практически любой пьесы, чем оно и пользуется чрезвычайно охотно. К сказанному следует добавить, что даже при всех благоприятных обстоятельствах бюрократическая процедура разрешения пьесы за рубеж длится много месяцев, и театры, не имея возможности поставить пьесу в намеченный срок, вообще отказываются от нее.
       Возникает естественная мысль - а что если автору не связываться с ВААП, Главлитом, Министерством и просто написать за рубеж: ставьте, я разрешаю? Соблазн велик, и советские установления предусмотрели, чтобы он не возникал. Самовольная передача автором своих произведений за рубеж для обнародования грозит ему самыми серьезными последствиями, вплоть до уголовного наказания. Судебные процессы Синявского, Даниеля и других писателей доказали это со всей очевидностью. Таких чересчур самостоятельных авторов исключают из творческих союзов (так поступили с лауреатом Нобелевской премии Б. Пастернаком), практически лишают возможности печататься, всемерно затрудняют получение зарубежных гонораров (для этого есть разнообразные способы, которые здесь нет смысла описывать).
       Существует официально утвержденная инструкция о правилах экспорта произведений советских авторов за рубеж. Инструкция, разумеется, закрытая, и нашим писателям отказывают в элементарном праве знать о том, как они могут распоряжаться своими собственными произведениями. Т. е. авторы не имеют даже права знать, насколько они бесправны. Густой мрак таинственности окутывает вообще все установления цензуры; рассматриваемая инструкция - не исключение. Это является лишним доказательствам постыдности цензуры и боязни ею общественного мнения. "На третьей или девяносто девятой ступени, - писал про цензуру Маркс, - открывается простор для беззакония. Но бюрократическое государство, которое все же смутно сознает это отношение, старается, по крайней мере, так высоко поставить сферу беззакония, чтобы оно скрылось из виду, и думает тогда, что беззаконие исчезло" (I, 27).
       XIУ инстанция. Пьеса с успехом идет во многих театрах страны и за рубежом, и издательство предлагает автору ее напечатать. В таком случае произведение, несмотря на то, что оно уже прошло Главлит, снова подвергается цензуре на общих основаниях, причем нередко приходится вносить новые изменения (если оно, конечно, вообще будет разрешено). И напротив, опубликованный текст не всегда разрешают играть в таком виде, как он напечатан. Так было, например, с пьесой В. Розова "Гнездо глухаря", драмой Людмилы Разумовской "Дорогая Елена Сергеевна" и многими другими произведениями.
       Фильмы, радио- и телевизионные программы тоже проходят через те же круги цензурного ада. Там инстанции носят другое наименование, их может быть больше или меньше, но во всем остальном они подобны друг другу. Всюду тот же зажим, всюду многоступенчатость, всюду бессилие творцов и всемогущество цензоров. Немножко больше дают сказать в прозе, меньше - в театре, совсем ничего - в кино и телевидении... Какая разница? Настоящего не дают говорить нигде. И некому вмешаться, помочь, не к кому воззвать, потому что читатель, зритель, общественное мнение так же бессильны, как и автор. "Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости, к правде, это циничное презрение к мысли и человеческому достоинству действительно приводит в отчаяние". Кто из пишущих не может повторить этих слов Пушкина?
       И все-таки даже в этой незыблемой монолитной системе есть свои флуктуации, создающие щели и лазейки для просачивания свободной мысли. То неопытный цензор не слишком внимательно прочтет блестяще зашифрованную рукопись; то автор случайно оказывается школьным приятелем кого-нибудь из сильных мира сего; то система на краткий миг погружается в состояние брожения и политического междувластия (так, например, появился в печати "Один день Ивана Денисовича" Солженицина); то вдруг - бывает и такое - находится честный, влиятельный и мужественный редактор или режиссер, добивающийся в верхах (до этих инстанций мы не добрались, но они не бездействуют) разрешения на полюбившуюся ему вещь (так Симонову удалось напечатать в журнале "Москва" "Мастера и Маргариту" Булгакова); иногда, наконец, на помощь приходит просто счастливое стечение обстоятельств. И тогда иссеченной музе удается торопливо сказать несколько слов правды, и именно эти немногие слова, а не мутные потоки торжествующей псевди определяют истинное лицо нашей литературы.
      
       7. Запретные темы
       До сих пор я писал о том, кто запрещает и как запрещают. Давно пора, наконец, заинтересоваться, что именно подлежит запрету. Я принимаюсь за эту тему крайне неохотно из-за ее зыбкости и неопределенности; я предпочитаю твердо очерченные факты. В самом деле, еще в девятнадцатом веке было замечено, что жестокость цензуры зависит не от устава - он может остаться одним и тем же десятки лет - от "видов", а "виды" постоянно изменяются. То, что вчера было крамолой, сегодня становится благонамеренной догмой, а недавние лозунги, висевшие на каждом столбе (вроде "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме"), в наши дни почитаются уже нецензурными выражениями. "Сегодняшнее утверждение сменяется завтрашним опровержением без перехода и без малейшего опасения быть изобличенным", - пишет Салтыков-Щедрин. То же свойство подцензурной печати иронически подметил и Маркс:
       "Если господь бог только на шестой день сказал о своем собственном творении: "И увидел, что все - хорошо", то подцензурная печать каждый день восхваляет творения правительственной воли; но так как один день непременно противоречит другому, то печать постоянно лжет и при этом должна скрывать, что она сознает свою ложь, должна потерять всякий стыд (I, 69).
       В четвертой главе я уже приводил инструкции Главлита с перечнем запретных тем. Мы знаем уже, что цензура заключается в "недопущении произведений, в которых проводится враждебная нам идеология в основных вопросах (общественности, религии, экономики, в национальном вопросе, в области искусства и т.д.)", "в изъятии из статей наиболее острых мест, компрометирующих Соввласть и Компартию" и т.д. Это указания самые общие. "Рабочие" же перечни запрещенных сюжетов (мне приходилось их видеть) занимают не несколько строк, а целые объемистые тома. Разумеется, они секретны, как и все, что относится к цензуре. "Ни одно государство не имеет мужества высказать в виде определенных законоположений то, что оно фактически может проводить при помощи цензора как своего органа" (Маркс, I, 67).
       Но самые толстые инструкции не могут охватить всего многообразия жизни. При разработке нового цензурного устава в середине прошлого века после долгого обсуждения было признано, что "словами "вредное направление" выражается мысль общая. Нет никакой возможности даже приблизительно выразить бесспорные признаки вредного направления". В самом деле, что значит "факты, компрометирующие Соввласть и Компартию"? Или что означает "сведения, которые могут нанести ущерб интересам трудящихся" (БСЭ). Например, тот факт, что в стране нет мяса, компрометирует Соввласть? Нанесет ли сообщение об этом факте ущерб интересам трудящихся? Это легко проверить экспериментально: попробуйте написать о дефиците мяса, и цензоры это вычеркнут. И заодно вычеркнут вас из списка перспективных авторов газеты. И занесут вас в другие списки. Значит, компрометирует. Ну, а тот факт, что вследствие плохой работы какого-то районного руководителя временно не хватает мяса в селе Чухлома Тюменской области? Такое сообщение может пройти, а может и не пройти. Это как раз тот факт, оценка которого зависит от "видов". И вот, заранее прося у читателя извинения за неточность, субъективность и неопределенность оценок, я очень коротко постараюсь очертить пределы дозволенного и недозволенного в нашей печати по состоянию на конец 70-х годов.
       Относительно цензуры распространены два заблуждения. Первое из них заключается в том, что процесс цензуры будто бы заключается в вычеркивании из материалов наиболее острых мест. Это справедливо, пожалуй, лишь по отношению к некоторым газетным статьям, где наибольшее значение имеет не концепция, а отдельные факты и ядовитые реплики. Тут, разумеется, карандаш цензора не остается без дела. Как писал насмешливый поэт прошлого века Курочкин,
       "Здесь над статьями совершают
       Вдвойне кощунственный обряд:
       Как православных, их крестят,
       И как евреев - обрезают".
       Но обрезание многих глубоких проблемных статей и большинства художественных произведений не помогает сделать их правоверными. Можно ампутировать один, два, тридцать опасных пассажей, но замысел и направленность романа или пьесы от этого не изменится. Поэтому цензура либо запрещает произведение целиком, либо требует кардинальной переделки.
       Естественно, что в любом случае всякое политическое инакомыслие не допускается. Ослушники объявляется предателями и изменниками. При этом намеренно и настойчиво внушается мысль о тождественности понятий "правительство", "государство" и "родина", как будто бы это одно и то же. Если ты выступаешь против правительства, значит, ты противник государства и, следовательно, изменник Родины. Между тем, совершенно ясно, что понятия эти совершенно разные и что можно быть противником правительства и даже существующей конституции, но при этом быть пламенным патриотом, борющимся за благо своей родины.
       Здесь уместно сделать небольшое лирическое отступление и снова напомнить, сколь велика разница между отечеством, государством и властью. Кажется, никто лучше не написал об этом, чем Салтыков-Щедрин, который предостерегал, что нельзя смешивать "отечество с государством и правительством, подчиняя представление о первом представлению о двух последних":
       "Отечество -- привлекает; государство -- обязывает; начальство -- приказывает. Все это функции, конечно, очень почтенные, но и за всем тем совершенно различные. Представлению об отечестве соответствует представление о нравах и обычаях, об играх, песнях и плясках, о приметах и суевериях, о пословицах, поговорках, притчах.... Представлению о государстве соответствует представление о законах, о комиссиях, издающих сто один том трудов, о географических границах, об армиях и флотах, о податях и повинностях, о казенных учебных заведениях, о дипломатических нотах и о клейменых словарях. Представлению о начальстве соответствует представление о департаментах, канцеляриях и штабах, о предписаниях, подтверждениях и о тщетных ожиданиях на сии предписания ответов, о маршировках и обмундировках, о наградах, повышениях, увольнениях и перемещениях, и, наконец, паки о предписаниях и подтверждениях.
       Отечество говорит тебе кратко: живи! даже не прибавляя при этом: играй, пой песни, пляши, сказывай сказки и пр. Оно знает, что и без его напоминания все сие тебе свойственно. Государство тоже говорит: живи! но прибавляет: и повинуйся закону. Начальство выражается так: живи, но ожидай предписаний и подтверждений!"
       Как видим, о государстве и правительстве сатирик выражается весьма иронично. Но разве можно поэтому считать его плохим патриотом? Кто еще с такой теплотой писал о родине:
       "Отечество есть тот таинственный, но живой организм, очертания которого ты не можешь отчетливо для себя определить, но которого прикосновение к себе ты непрерывно чувствуешь, ибо связан с этим организмом неразрывною пуповиной. Он был свидетелем и источником первых впечатлений твоего бытия, он наделил тебя способностью мыслить и чувствовать, он создал твои привычки, дал тебе язык, верования, литературу, он обогрел и приютил тебя... И всего этого он достиг без малейшего насилия, одним теплым и бесконечно любовным к тебе прикосновением... Везде, кроме отечества, ты чужой. Только в отечестве тебе есть до всего дело, даже в таком отечестве, где на каждом шагу тебе говорят: не суйся! не лезь вперед! не твое дело!"
       Нам, действительно, не дают болеть за отечество. Печати и литературе запрещено обсуждать самые коренные, самые главные проблемы, касающиеся каждого человека - внутреннюю и внешнюю политику правительства, вопросы государственного и общественного устройства, способности и нравственные качества руководителей страны. Почему нет элементарных гражданских свобод? Почему во всех сферах обслуживания очереди, хамство и дефицит? Почему не видно конца жилищной проблеме? Почему коррупция, блат и привилегии стали неотъемлемыми чертами нашей общественной жизни? Кто ответственен за все это? Такие вопросы нельзя даже задавать. Считается, видимо, что их серьезное и широкое обсуждение может "нанести вред интересам трудящихся". Допускается, однако, писать о частностях. Это называется критикой. Наша критика имеет две особенности. Во-первых, она исходит сверху. То есть, критическая статья может быть написана и простым рабочим, но печатается она в центральном органе партии (или органе обкома и т.п.) и имеет характер официального указания сверху. Во-вторых, четко выдерживается принцип не обобщать. В отдельных районах на некоторое время вследствие некоторых ошибок отдельных лиц еще могут оставаться неисправленными те или иные недостатки. Партия о них знает и с ними борется. Срывается своевременный пуск такого-то завода. Не обеспечена кирпичом такая-то стройка. Не изжита бесхозяйственность в заготовке кормов. Плохо организован прием стеклотары у населения. Письма в редакцию и критические статьи помогают сбросить излишний пар и служат своего рода разрядкой недовольства населения. Они поддерживают иллюзию возможности общественного участия в решении государственных дел. С этой целью по различным второстепенным проблемам устраиваются читательские дискуссии: например, какая рабочая неделя должна быть у школьника - пятидневка или шестидневка. Чаще всего эти дискуссии кончаются ничем. Когда-то такую журналистскую псевдоактивность едко высмеял Салтыков-Щедрин в своем "Уставе вольного союза пенкоснимателей", в члены которого "имеет право вступать всякий, кто может безобидным образом излагать смутность испытываемых им ощущений". Сатирик насмешливо очертил обязанности членов союза:
       "Обязанности сии суть: Первое. Не пропускать ни одного современного вопроса, обо всем рассуждать с таким расчетом, чтобы никогда ничего из сего не выходило.
       Второе. По наружности иметь вид откровенный и даже смелый, внутренне же трепетать.
       Третье. Усиливать откровенность и смелость по мере того, как предмет, о котором заведена речь, представляет меньшую опасность для вольного обсуждения. Так, например, по вопросу о неношении некоторыми городовыми на виду блях надлежит действовать с такою настоятельностью, как бы имелось в виду получить за сие третье предостережение.
       Четвертое. Рассуждая о современных вопросах, стараться, по возможности, сокращать их размеры.
       Пятое. Ежеминутно обращать внимание читателя на пройденный им славный путь. Но так как при сем легко впасть в ошибку, то есть выдать славное за неславное и наоборот, то наблюдать скромность и осмотрительность.
       Шестое. Обнадеживать, что в будущем ожидает читателей еще того лучше...
       Девятое. Опасаться вообще."
       Цензура запрещает свободно писать не только о жизни общества, но даже и о природных катаклизмах и различных проишествиях. Она не разрешает публикацию фактов, способных удовлетворять естественное человеческое любопытство, пресечь ненужные слухи и уменьшить тревогу за своих близких. Может быть, цензура считает, что при развитом социализме не должно быть землетрясений? Или просто действует инерция запретительной традиции? "Кто бы подумал, что для помещения известия о граде, засухе, урагане должно быть позволение министерства внутренних дел? - сетует верноподданный журналист Булгарин в 1826 году. - От этого периодические издания потеряли свою занимательность, ибо издатели, будучи обязаны для напечатания нескольких страничек обегать все министерства и часто без успеха, вовсе отказываются от помещения отечественных известий". О наводнении 1824 года, свидетелями которого было 400 тысяч жителей русской столицы, написали газеты всей Европы, кроме... Петербурга. Позднее над этим свойством отечественной цензуры издевался - правда, не без подтекста - Некрасов:
       "Свою любимую идейку,
       Что в Петербурге климат плох,
       И то не в каждую статейку
       В то время всовывать я мог.
       Однажды написал я сдуру,
       Что видел на мосту дыру, -
       Переполошил всю цензуру..."
       "Ну, с тех пор многое изменилось", - скажет читатель. Пока что-то не очень заметно. Летом 1972 года вся Москва была встревожена пожарами лесов и торфяников вокруг столицы. Несколько дней наш город был окутан дымом, чувствовался запах гари, из-за плохой видимости некоторое время не принимал самолеты аэропорт Домодедово. Что же сообщили центральные газеты об этом событии, так взволновавшем и испугавшем москвичей? Ничего.
       Если советская цензура с недоверием относится к стихийным силам природы, то тем менее допустимы сообщения о происшествиях в среде человеческой: об убийствах и, тем паче, о самоубийствах, о несчастных случаях, взрывах, автомобильных и авиационных катастрофах, грабежах, кражах, судебных процессах. Например, когда у нас в гостинице "Россия" произошел крупный пожар с человеческими жертвами, пресса словно набрала в рот воды. Разумеется, такие новости не имеют воспитательной ценности (хотя об этом можно поспорить), не служат средством выражения общественного мнения и скорее свойственны бульварной прессе. Но нам беспрепятственно сообщают об очередном разрушительном тайфуне с красивым женским именем в США, землетрясении в Чили, наводнении в Индии, засухе в Аргентине, ограблении поезда в Англии, обвале шахты в Бельгии, гибели самолета во Франции, утечке ядовитых газов в ФРГ, подкупе министров в Японии. По счастливой случайности эти беды, как правило, обходят страны народной демократии.
       Но бог с ними, с происшествиями. Есть темы и посерьезнее. Например, нас почти не информируют о действительно важных событиях зарубежной жизни: о крупных открытиях, изобретениях, стройках, "зеленой революции" в сельском хозяйстве, о художественных выставках, премьерах, нашумевших романах и кинофильмах. Мы почти ничего не знаем о развитии философской и политической мысли на Западе. Такие крупнейшие мыслители, как Жан-Поль Сартр, Анри Бергсон, Дж. Гэлбрайт, Бертран Рассел и многие другие, не переведены на русский язык (о закрытых изданиях для элиты я не говорю). Не изданы у нас также многие крупнейшие зарубежные писатели - нобелевские лауреаты с мировым именем, - поскольку их политические взгляды не вполне соответствуют цензурным вкусам.
       Но вернемся к нашим собственным проблемам. Писателя, лишенного возможности правдиво освещать социально-политические вопросы, поневоле привлекают другие важные темы, названные даже "вечными" - любовь, брак, семья, личность. Но и тут его подстерегают подводные камни и рифы.
       Во-первых, все эти темы не являются "магистральными" и, следовательно, считаются "мелкотемьем". Мелкотемье же отчетливо не поощряется. Кроме того, для правдивого анализа этих вечных вопросов приходится иногда затрагивать проблему секса, а секс является у нас традиционно запретной темой. Еще тот же Булгарин писал: "В повестях нельзя сказать "жених поцеловал невесту", но "он посмотрел на невесту"; вместо "он любил ее" должно говорить "он хотел жениться" и т.д. Булгарин не перебарщивал. В его времена случались и не такие анекдоты. Например, пресловутый цензор Красовский, прославившийся тупоумием, служебным рвением и целомудрием, запретил одно сложенное весной лирическое стихотворение, наложив резолюцию: "Весьма неприлично писать о любви в один из первых дней великого поста". Против строк другого стихотворения, рассказывающего, как поэт хочет настроить свою лиру у ног возлюбленной, Красовский писал: "Слишком грешно и унизительно для христианина сидеть у ног женщины". Однажды цензура нашла в "Кавказском пленнике" стихи "не много радостных ночей судьба на долю ей послала", - и заменила слово "ночей" словами "ей дней". Пушкин по этому поводу восклицал: "Ночей, ночей, ради Христа ночей судьба на долю ей послала! И чем же ночь неблагопристойнее дня? Которые их двадцати четырех часов именно противны духу нашей цензуры?"
       Заботливость, с какой государство и теперь блюдет нашу нравственность, воистину трогательна. Правда, в последнее время цензура стала несколько шире смотреть не вещи. Но вплоть до конца 50-годов персонажи наших художественных произведений были абсолютно бесполы. "Грудь будем убирать", - изрекает у Ильфа и Петрова начальник от культуры, разглядывая эскиз рекламного плаката с изображением цветущей официантки. И несчастные женщины жили (и живут) на страницах наших книг с убранной грудью, которую цензура вырезает вместе с соответствующими эмоциями. Судьба мужчин не более завидна. Целые поколения советских людей выросли с религиозно-аскетическим отношением к сексу как к чему-то греховному, постыдному, недостойному человека с высокой коммунистической моралью. Количество исковерканных от этого жизней неисчислимо. Ведь ханжество и пуританство отнюдь не безобидны. Не нужно быть Фрейдом, чтобы понять, как они уродуют человеческую психику.
       Наши цензурные правила запрещают порнографию. Но
       "Парнас не монастырь и не гарем печальный,
       И, право, никогда искусный коновал
       Излишней пылкости Пегаса не лишал".
       Есть порнография - низкопробное изображение скабрезных подробностей, и есть секс - одно из высших физических и духовных проявлений человека, играющее в его жизни чрезвычайно важную роль. Если не принимать его во внимание, правдивый и глубокий художественный анализ проблем любви, семьи, брака, просто человеческой психологии будет невозможен. В конце концов, каждый человек - это прежде всего мужчина или женщина, а потом уже рабочий, колхозник, директор или спортсмен. Вот почему важна свобода в изображении этой деликатной темы. Примерами блестящих достижений литературы, не забывающей о человеческой природе человека, служат произведения Теннесси Уильямса. Мне могут возразить, что русская литература всегда была традиционно целомудренна. "Крейцерова соната" Толстого, встреченная официозными кругами в штыки, "Гаврилиада" Пушкина, за которую он поплатился ссылкой, и его же нескромная сказка о царе Никите говорят о том, что русская литература могла бы дать образцы и беспощадного исследования сексуальной жизни человека, и легкой фривольности, не уступающей по живости и остроумию Вольтеру и Рабле.
       Любовь - это, действительно, не вздохи на скамейке и не прогулки при луне. Иногда о ней приходится писать жестко и правдиво, а это до сих пор не позволяется.
       Если у нас выхолащивают художественную литературу, то, вполне понятно, книги популярного и просветительского характера, посвященные сексу, и подавно не поощряются. Выходят они крайне редко. Молодым супругам приходится черпать соответствующий опыт из похабных анекдотов или приобретать его путем проб и ошибок - ошибок, которые часто оборачиваются трагически для молодых семей.
       Повторяю: кое-что из этой сферы, ранее бывшее недоступным, стало теперь проходимым. Но до сих пор степень литературной свободы отстает здесь от требований времени.
       Еще одна цензурная помеха семейно-личным темам - борьба с так называемым "бытовизмом", т.е. вниманием к интимной жизни человека, его ежедневным делам и заботам. Бытовизм официально не запрещается, но всячески не одобряется. Он считается мелким, приземленным, оторванным от общественных проблем, недостойным строителей нового мира. Это - лишнее проявление столь часто встречающегося у нас пренебрежения к отдельной личности, к жизни семьи. "Бытовизм" является частным видом отчетливо не поощряемой "асоциальности". Этот термин требует долгого объяснения, поэтому лучше раскрыть его смысл с помощью какого-нибудь примера. Рассказ про человека, который копается в своем садике и находит в этом радость - асоциален. Но если тот же человек с помощью своего садика превращает местных мальчишек-хулиганов в образцовых юннатов или дарит свой участок строящемуся детсаду - это социально. Ювелирно рассчитанный детектив асоциален. Но если он иллюстрирует моральное падение человека под тлетворным влиянием Запада - это уже выход на социальность. Повесть о расставании влюбленных - асоциальна. Но если девушка уходит от любимого потому, что она болеет за коллектив, а он стремится урвать деньгу - это социально. Количество не пропущенных инстанциями вполне невинных, но "асоциальных" (т.е. не служащих пропагандистским целят государства) произведений неисчислимо. Ограничусь крошечным примером. Поэт-песенник представляет песню о том, как неодолимо нас привлекает неизведанность, как хочется взять рюкзаки и отправиться в странствие. Песня отклоняется. Поэт добавляет куплет: оказывается, лирический герой отправляется на БАМ. Все возражения снимаются.
       "Социальность" сама по себе не вызывает нашего сопротивления - в конце концов, всякая жизненная история в какой-то мере социальна. Но обязательное и прямолинейное требование ее откровенного присутствия серьезно вредит развитию литературы и многообразию ее жанров.
       Еще одна запретная тема - алкоголизм. Что пьянство становится повальным - это всем известно. Что данные о все растущем потреблении водки не душу населения стали тщательно охраняемой государственной тайной - это тоже известно. Но всякую проблему у нас принято не обсуждать, а скрывать, и чем она серьезнее, тем более ее скрывают. Эта страусовая политика наблюдается и по отношению к зеленому змию. И хотя по алкоголизму принят ряд партийных постановлений, нельзя вскрывать ни масштабов пьянства, ни его подлинных причин, лежащих в бездуховности, тоскливости, однообразии и казенности нашей жизни. Но то, что трудно исправить на деле, легко поддается исправлению на бумаге, и цензоры усердно вымарывают из рукописей пахнущие водкой эпизоды.
       Запреты налагаются не только и не столько на темы, сколько на мироощущение. Совершенно недопустим "пессимизм". Никакой мрачности, бессилия, неверия, безнадежности. Не все хорошо, но все к лучшему в этом лучшем из возможных миров. В романах и пьесах, даже "острых", добро всегда торжествует. Негодяи и жулики разоблачены и сняты с должности, положительные герои вознаграждаются. Не надо концентрироваться на мрачных и уродливых сторонах жизни, изображать усталость, одиночество, отчаяние, нужду, несправедливость, насилие и прочее. Мы строим новое общество, все недостатки, если они и есть, преходящи, мы - это молодость мира, нам свойственно ясное, радостное мироощущение, а интеллигентским хлюпикам, нытикам и маловерам с нами не по пути. Это фразеология служит защитной ширмой для запрещения любых критических, сатирических и полемических мыслей, также произведений, пытающихся охватить жизнь во всей ее многосложности, а не только те ее разрезы, которые нужны инстанциям. Этот запрет простирается на все темы искусства, даже далекие от политики. Например, рассказ о девушке, покончившей с собой из-за любви, сейчас был бы абсолютно непроходим - это "пессимизм". Не надо негодовать, сомневаться, критиковать, желать перемен - надо всегда быть довольным. И результат таких предписаний налицо. "Какое-то нравственное и умственное каплунство тяготеет над страною, каплунство, выражающееся то в темных и заискивающих, то в злобных и остервенелых дифирамбах полному, безапелляционному довольству существующими формами жизни". Так писал великий русский сатирик, то бишь пессимист.
       Еще нелюбимое блюдо для нашей цензуры - так называемые "аллюзии", или, попросту намеки. Они усматриваются не только в скрытых выпадах (их легко ликвидировать), но и в целых литературных жанрах. Чрезвычайно трудно пройти цензуру произведениям, относящимся не к нашей стране или не к нашему времени - к прошедшему (исторический жанр) или к будущему (фантастика). И то и другое воспринимается чрезвычайно подозрительно, во всем ищутся "аллюзии". Допустим, вы написали роман про римского диктатора. Спрашивается - зачем? Что вы хотели этим сказать? На что намекаете? Ни на что? Это просто роман из жизни древних римлян, никакого отношения к современности не имеющий? Тогда зачем он нашему читателю? Пишите лучше то, что вы хорошо знаете - про нашу советскую жизнь. Примерно такой диалог имел бы Торнтон Уайльдер, если бы он пришел со своим романом "Мартовские иды" в редакцию журнала "Октябрь". По той же причине находится в загоне и фантастика, и читатели недоумевают, почему исчез их любимый жанр, самые безвредные образцы которого распространяются чуть ли не в Самиздате.
       В царское время цензорам возбранялось искать в рукописях скрытые намеки и подтексты. Статья 105 Устава определяла, что цензура "в суждениях своих принимает всегда за основание явный смысл речи, не дозволяя себе произвольного толкования оной в дурную сторону". Это позволяло авторам широко использовать иносказательный "эзоповский" язык. Например, ловкий журналист подвергал острой критике систему образования в каком-нибудь немецком княжестве, но искушенный читатель догадывался, о какой стране на самом деле идет речь. Знали это и цензоры, но 105-я статья связывала им до некоторой степени руки. И даже такое положение вызывало недовольство писателей "Я - русский литератор, и поэтому имею две рабские привычки: во-первых, писать иносказательно и, во-вторых, трепетать, - писал Салтыков-Щедрин. - Привычке писать иносказательно я обязан до-реформенному цензурному ведомству. Оно до такой степени терзало русскую литературу, как будто поклялось стереть ее с лица земли. Но литература упорствовала в желании жить, и потому прибегала к обманным средствам. Она и сама преисполнилась рабьим духом, и заразила тем же духом читателей. С одной стороны, появились аллегории, искусство читать между строками. Создалась особенная рабская манера писать, которая может быть названа эзоповскою, - манера, обнаруживавшая замечательную изворотливость в изображении отговорок, недомолвок, иносказаний и прочих обманных средств".
       В другом месте, жалуясь на "водворение молчания" в литературе, он добавляет:
       "Мне могут возразить здесь: а иносказательный рабский язык? а умение говорить между строками? - Да, отвечу я, действительно, обе эти характерные особенности выработались во время пребывания литературы в плену, и обе, несомненно, свидетельствуют о ее попытках прорваться сквозь неприятельскую цепь. Но ведь, как ни говори, а рабий язык все-таки рабий язык и ничего больше".
       Мы можем ликовать. "Проклятая пора эзоповских речей, литературного холопства, рабьего языка, идейного крепостничества" (это уже не Салтыков-Щедрин, а Ленин) безвозвратно миновала. Миновала потому, что эзоповские речи запрещены. Никаких аллюзий, никаких лазеек для свободной мысли. У нас, слава богу, нет 105-й статьи (была 58-я, и то в другом документе). У нас вообще нет никакого Устава. И наша безуставная цензура может делать что угодно, даже находить намеки там, где их нет. Приведу только один пример, настолько анекдотичный, что он покажется читателю вымыслом. Впрочем, правда, как сказал Марк Твен, часто бывает невероятнее вымысла.
       Представитель ответственной инстанции в присутствии режиссера и сценариста просматривает только что отснятый эпизод фильма. Эпизод нехитрый: персонаж делает утреннюю зарядку, комично пытаясь поднять слишком тяжелые для него гири. Чиновник багровеет: "Запретить!" - "Почему?" - следует вопрос. - "Не прикидывайтесь, я отлично понял, что вы хотите этим сказать". Изумленные авторы принципиально требуют объяснения, и, наконец, чиновник нехотя дает свое толкование эпизода: "Вы хотели показать, что жизнь простого советского человека так тяжела, что он ежедневно вынужден надрываться под непосильным для него бременем". Вот так распознаются и пресекаются аллюзии. Эта история напоминает анекдот, рассказанный еще Горьким в "Климе Самгине". Полицейский арестовывает за оскорбление Его Величества человека, кричавшего на улице "Дурак!". - "Помилуйте, я имел в виду вовсе не нашего обожаемого монарха". - "Нечего отпираться, - обрывает полицейский. - Все знают, кто у нас дурак".
       Контролю подвергается не только содержание, но и форма произведения. Зеленый свет дается только примитивному приземленному реализму. Парадоксу, условности, любой другой необычной художественной манере ставятся неодолимые барьеры. У нас все монолитно и однообразно, таким же должно быть и искусство.
       Абстрактная живопись и скульптура в опале, художников, отклоняющихся от соцреализма, преследуют как сектантов.
       "Вы восторгаетесь восхитительным разнообразием, неисчерпаемым богатством природы. Ведь не требуете же вы, чтобы роза благоухала фиалкой, - почему же вы требуете, чтобы величайшее богатство - дух - существовало в одном только виде? бесцветность - вот единственный дозволенный цвет этой свободы. Каждая капля росы, озаряемая солнцем, отливает неисчерпаемой игрой цветов, но духовное солнце, в скольких бы индивидуальностях, в каких бы предметах лучи его не преломлялись, смеет порождать только один, только официальный цвет!" (Маркс, I, 6).
       Список запретных тем и сюжетов можно продолжать до бесконечности. Почти ничего критического нельзя писать об армии, милиции, КГБ и о самой цензуре. Нельзя писать о порядках в тюрьмах, лагерях. Нельзя сообщать о местопребывании и передвижениях наших вождей (кроме официальных сообщений: товарищ такой-то отбыл на отдых. Куда? Насколько? Простому люду знать об этом совершенно необязательно). Запрещено писать о размере кредитов, получаемых и предоставляемых нашей страной. Нельзя упоминать о проявлениях национальной розни, национализме и шовинизме, имеющих у нас место. Запрещена публикация многочисленных статистических данных: о преступности, о потреблении наркотиков, числе хронических алкоголиков, количестве пациентов медвытрезвителей, о случаях холеры и других эпидемических заболеваний (вспомним, сколько было паники в 1968 году из-за отсутствия информации о вспышке холеры где-то в Астрахани), о числе несчастных случаев на производстве и профзаболеваний. Запрещено публиковать сведения о привилегиях (дачи, премии, поездки за границу, снабжение из закрытых распределителей) для элиты.
       Результат и смысл всех запрещений и ограничений один: нельзя писать правду. Можно писать неправду, полуправду, подкрашенную правду, почти правду - все, кроме обыкновенной голой правды. Советскому народу отказывают в праве иметь верную картину его собственной жизни. Мы совершенно не знаем друг друга. Мы не знаем, как живут на самом деле колхозники, рабочие, летчики и т.д., чего они хотят, чем недовольны, чему радуются, к чему стремятся. Любой кусок жизни надо чуть-чуть скорректировать, закрасить облупленные места, подлакировать, кое о чем умолчать, кое-что подчеркнуть - и только тогда произведение печати или искусства будет признано готовым к употреблению. Социалистический реализм, как нас учили в школе, изображает не то, что есть, а то, что должно быть. И то, что должно быть, содержится в предписаниях и указаниях.
       В течение веков был известен один вид цензуры - запрещающий. Наш строй выработал новый, высший тип цензуры - предписывающий. Идеологический контроль сменился идеологическим диктатом.
       Царский Устав (статья III) оговаривал, что "цензура не имеет права входить в разбор справедливости или неосновательности частных мнений и суждений писателя, если только оные не противны общим правилам цензуры; не может входить в суждение о том, полезно или бесполезно рассматриваемое сочинение, буде произведение было не вредно". Теперь времена изменились. Мало, чтобы произведение было "не вредно". Нужно еще, чтобы оно было полезно заказчику, а заказчик у нас всегда один - государство. Все газеты, журналы, издательства, театры суть разные лики одного и того же правящего аппарата. Музыка, которую он заказывает, оплачивает и приобретает, должна иметь один и то же припев: "Пусть всегда буду я". Произведения иного сорта не принимаются за ненадобностью. Читателю может показаться, что я чересчур сгустил краски. Хороших кинофильмов и пьес, действительно почти не видно, но ведь есть же немало прекрасных образцов советской прозы. Разумеется есть. Закономерно, однако, что действие лучших наших произведений последнего времени протекает, как правило, в далекие военные или предвоенные годы, где-то в глухомани, вдали от парткомов и месткомов и вообще в стороне от общественных проблем сегодняшнего дня. И я уже говорил - в цепи редутов есть свои бреши. В одном можно поручиться: каждая строчка в настоящей литературе и печати отстаивается в трудном бою. Просто так не проходит ничего. И в этом бою неизбежны тяжелые потери. На войне как на войне.
       Представим себе в заключение этой главы, что каким-то чудом в нашей стране поселились гении всех времен и народов. Представим, что Гоголь приносит сегодня своего "Ревизора" в театр: в районном центре все руководители - от председателя горисполкома до судьи - лихоимцы и взяточники. Пропустила бы цензура эту пьесу? Пьеса явно непроходима. Не лучшая судьба ожидала бы и "Замок" Кафки. Впрочем, тут предположения не нужны. Главное произведение великого писателя до сих пор у нас не издано. Не было бы разрешено в наше время и такое сексуальное, пессимистическое и аморальное произведение, как "Крейцерова соната" Толстого.
       Все названные произведения дышат мощью подлинной правды. Вот почему они были бы неприемлемы, будь они написаны сегодня. Правда сегодняшней жизни значительно непригляднее, чем хочется руководству, и ее пытаются улучшить. Улучшить не саму жизнь (это трудно и долго), а ее отражение. И если оно оказывается не всех румяней и белее, то зеркало жизни - искусство - беспощадно топчут ногами.


    8.
    Защитники кляпа

       Если цензура существует, значит она нужна. Кому и зачем? Вопрос этот очень важен. До сих пор мы его себе не задавали, а лишь знакомились с предметом.
       В наше время нет надобности доказывать необходимость существования таких учреждений, как выборные органы власти, суды, армия и милиция. Но цензура - явление довольно непривлекательное, она явно портит фасад государства, которое заботится о своем демократическом и респектабельном облике; поэтому ее, во-первых, убирают с фасада во внутренние дворы и, во-вторых, стремятся подвести под ее существование солидный фундамент. Вот этой-то системе официальной аргументации в пользу цензуры мы и посвятим очередную главу.
       Прежде всего, утверждают наши культурные идеологи, надо заботиться о сохранении государственной и военной тайны. А так как тайна может содержаться, в принципе, в любом документе, то, следовательно, все материалы надо подвергать предварительной цензуре.
       Во-вторых, мы живем в обстановке острой идеологической борьбы. Если разрешить публикацию компрометирующих наш строй сведений, этим воспользуются классовые враги - за рубежом и внутри страны. Они используют этот материал для антисоветской агитации, вызовут смуту, идеологический разброд среди неустойчивой части населения, что может в конечном счете подорвать основы нашего строя и поставить под угрозу само существование государства трудового народа. Примером тому служат известные события 1968 года в Чехословакии, когда некоторые писатели и журналисты, не избавившиеся от буржуазных пережитков и направляемые извне, воспользовались анархической свободой печати и чуть не привели социалистическую Чехословакию к краху. Поэтому для защиты советского строя, для защиты завоеваний и свободы широких трудящихся масс надо не оставлять лазеек, через которые может проникнуть чуждая нам идеология, и в интересах народа запрещать все, что враждебно народу.
       Сказанное не означает, что нам вообще нельзя писать ни о каких недостатках. Напротив, это только приветствуется. Партия знает об этих недостатках, смело вскрывает их и борется за их изживание. Критика и самокритика - важная движущая сила советского общества. Но акцентирование внимания на наших упущениях, усиленное внимание ко всяким свалкам и помойным ямам, подглядывание через замочную скважину играет лишь на руку нашим врагам. Поэтому при освещении советской действительности нужно делать упор не на щепки, которые летят при рубке леса, а на все то позитивное, чего достигло наше общество во всех областях хозяйства и культуры. В течение жизни одного поколения мы прошли путь от сохи и лаптей до атомных ледоколов и космических кораблей - вот что главное. А смакование временных затруднений и мелких изъянов может только задержать наше движение вперед.
       Такова (в немножко сокращенном, упрощенном и потому - признаемся чуть утрированном виде) официальная аргументация в пользу контроля над печатью. Или, точнее, полуофициальная, потому что о самой цензуре, как мы убедились, в этих рассуждениях не говорится ни слова. Вообще, все легальные словопрения о печати имеют у нас две занятные особенности. Во-первых, каким-то странным образом идеологи ухитряются одновременно утверждать и необходимость цензуры, и ее полное у нас отсутствие. Во-вторых, столь же убедительно доказывается, что существует и контроль над печатью, и ее небывалая свобода. С одним из таких рассуждений - статьей Г. Дубова "Партийность искусства и свобода творчества" (журнал "Театр", 1977 год, N 11) мы познакомимся сейчас поближе. Я выбрал эту статью в качестве официального эталона, потому что она имеет непосредственное отношение к теме, претендует на научность и солидность, опубликована в юбилейный год и в юбилейном номере и, следовательно, является установочной. Само собой разумеется, каждый ее абзац подкреплен ссылками не классиков марксизма-ленинизма, делающими ее аргументацию неотразимой. Я не могу, к сожалению, привести здесь статью полностью - для этого она слишком объемна, - и ограничусь лишь длинными цитатами. Я знаю, что Г. Дубов не простит мне первого, а читатели - второго, но, что делать, я вынужден идти своим путем. Я могу только пообещать как можно вернее передать основные мысли автора статьи и вместе с тем не слишком утомить читателя. Итак, предоставим Г. Дубову слово.
       "Среди множества "исследований" буржуазных теоретиков, посвященных анализу якобы отсутствующих в Советском Союзе гражданских свобод, не говоря уже о статьях буржуазных публицистов, перепевающих эти темы изо дня в день на страницах своих газет и журналов, вопрос о свободе художественного творчества занимает одно из первых мест. Свобода творчества давно перестала быть предметом интересов только литераторов и художников и в настоящее время находится в центре внимания широкого круга мировой общественности(...)
       Сегодня художник лишен даже иллюзорной возможности сказать: "Подите прочь - какое дело поэту мирному до вас!" (...) В нашу эпоху деятели литературы и искусства находятся на переднем крае идеологической борьбы. И соответственно гражданская функция искусства играет теперь первостепенную роль. Совесть художника неумолимо и властно заставляет его осознать эту свою "социальную и классовую агрессивность", осознать неизбежность своей причастности к политической деятельности определенного класса и его партии, осознать идейные основы и цели этой деятельности как свои собственные.
       (...) Художник "не может не занимать, сознательно или бессознательно, определенную позицию в этих вопросах (социально-политических) и как деятель искусства, и как гражданин, как представитель своего общества, своего класса, своей эпохи. "Партийность" художника здесь вовсе не декларирование идей партии (партийные идеологи и партийные публицисты делают это гораздо лучше), а в отражении реально существующей проблематики как борьбы противоположностей, как переплетения стремлений и интересов различных социальных сил".
       Подведем итоги первой группе цитат. Г. Дубов утверждает (и с этим я не собираюсь спорить), что всякое искусство имеет не только эстетическое, но и классовое содержание, и что всякий художник, хочет он этого или нет, стоит на классовых позициях. Правда, Дубов путает понятия "классовость" и "партийность" искусства. Под последней, как показал Г.И. Куницын в своей монографии "В.И.Ленин о партийности и свободе печати" (М., 1971 год), следует понимать не всякую, а лишь осознанную классовость. Для нас эта тонкость не слишком важна. Но ученому марксисту, претендующему на формулирование нормативных указаний, следует избегать устарелых и ошибочных концепций в вопросах, стоящих в заголовке его работы.
       Далее Дубов доказывает, что труд художника, как и всякий труд, имеет общественный характер, и выдвигает новый (тоже, в общем, бесспорный) тезис:
       "Критерием значимости художественного произведения является в конечном счете социальная практика, и вообще труд художника приобретает определенную ценность лишь постольку и в той степени, поскольку он (в широком историческом плане) представляет общественную полезность и общественный смысл".
       Дубов упрекает буржуазных идеологов в том, что они выпячивают эстетическую сторону и индивидуальный характер творчества. А мы можем упрекнуть нашего теоретика в том, что он эти стороны замалчивает. Ведь общественное содержание творчества обязательно проявляется через индивидуальное видение, индивидуальное осмысление и индивидуальное выражение действительности. Творчество (даже коллективное) всегда индивидуально, и без печати индивидуальности нет творчества. Мы можем утверждать, что у человека есть нога, и это будет одновременно и верно, и ошибочно, как всякое одностороннее утверждение (на самом деле у человека две ноги). Так и аргументы Дубова - они стоят на одной ноге. Мы тоже учили диалектику (правда, в отличие от героев Маяковского, по Гегелю). И этот вопрос имеет уже отнюдь не теоретический характер, потому что цензура борется как раз против индивидуального, против разнообразия оттенков общественного мнения.
       Но именно здесь Дубов переходит непосредственно к интересующему нас предмету:
       "Свобода художественного творчества, как и всякая другая социальная свобода личности, тесно связана с типом и формами социально-политического устройства того или иного общества. Как известно, в конституциях буржуазно-демократических государств торжественно провозглашены многочисленные гражданские права и свободы(...).
       Но еще основоположники марксизма вскрыли и подробно проанализировали лицемерие и лживость этих конституционных свобод и гарантий. (...)
       Достаточно себе представить, что осуществление каждой свободы требует определенных материальных затрат, чтобы ясно понять, какой словесной пустышкой являются все велеречивые "гарантии", провозглашенные в буржуазных конституциях. Основным реальным гарантом осуществления тех или иных свобод является уровень богатства, размер собственности, в конечном счете - классовая принадлежность. Писатель, например, "свободен" написать все, что ему вздумается, но "свободу" опубликования этого произведения осуществляет издатель, который, во-первых, сам является предпринимателем и в качестве такового имеет определенное (как правило, буржуазное) мировоззрение и вкус, с позиций которого он оценивает произведение, а во-вторых (и это главное) при осуществлении этой "свободы" он руководствуется не "высшими идеалами", а весьма прозаическими соображениями, продиктованными ему конъюнктурой буржуазного рынка книжной продукции. И именно этот последний определяет в конечном счете "свободу" или "несвободу" творческой деятельности того или иного писателя или художника".
       Этот тезис - экономической несвободы печати и творчества в буржуазном обществе - используется нашими идеологами чрезвычайно часто. Эти утверждения, в определенной мере, верны, и я, в принципе, согласился с ними еще во второй главе, когда описывал характер свободы печати в западных странах. Но они тоже неполны и односторонни. Экономическое господство буржуазии не всесильно и не монопольно, а рабочий класс, организованный в политические партии и профсоюзы, обладает немалыми финансовыми возможностями. Например, французской компартии принадлежат многочисленные газеты, издательства, типографии. Значительное количество средств массовой информации принадлежит другим рабочим партиям и профсоюзам. Мелкие политические группы могут печатать свои листовки и брошюры на небольших печатных станках и недорогих множительных аппаратах или же за небольшую плату заказывать их в частных типографиях, которым именно в силу принципа частного предпринимательства зачастую все равно, что печатать - лишь бы платили. Богатству буржуазии трудящиеся могут теперь противопоставить свою массовость и организованность - и они это делают. К тому же и богатые люди в силу тех или иных причин часто выступают проповедниками левых идей (взять, хотя бы, к примеру, Герцена, Энгельса или Савву Морозова, субсидировавшего большевистские издания).
       Не выдерживает критики и второй аспект этого тезиса - о связи свободы творчества с возможностью его сбыта, с необходимостью кассового успеха. Разумеется, никто не станет печатать и издавать произведения, которые никому не нужны (такое возможно только у нас). Но буржуазный издатель может наживаться не только путем "разрушения прогрессивных политических и нравственных устоев общества, пропаганды реакционных идей, культивирования эгоизма, индивидуализма, торгашества, порнографии и т.д." (я опять цитирую Дубова). Такое понимание частного предпринимательства чересчур примитивно. Почему бы издателю не обогатиться на ярких, глубоких, блестящих по форме и мысли произведениях, которые привлекут широчайшую читательскую аудиторию? Разве за рубежом не издают Белля, Воннегута, Фолкнера, Хэмингуэя, Олдриджа, Моруа, Альберто Моравиа и других демократических, прогрессивно настроенных писателей? Разве во всем мире не печатают и не читают писателей и поэтов - коммунистов - скажем, Луи Арагона или Пабло Неруду? То, что невыгодно классу в целом, может быть выгодно отдельным его представителям, и именно дух торгашества и погони за наживой заставляет издателей публиковать писателей, чьих политических взглядов они не разделяют и не хотят пропагандировать. Но тут действует жестокий закон свободной конкуренции: не издашь ты, значит, издаст и получит прибыль другой. Вот почему английский капиталист издает труды Брежнева. Мы отнюдь не собираемся преуменьшать трудности и проблемы свободной печати в условиях буржуазного строя. Но выдвигать тезис полной ее несвободы в этих условиях - значит утверждать абсурд. Дубов, видимо, сам чувствует недостаточность своих аргументов и от тезиса об экономической несвободе переходит к несвободе юридической:
       "Однако не следует думать, что свобода художественного творчества (как и всякая другая свобода буржуазного общества) дезавуируется только рынком, а в области государственной царствует безоблачная демократия. Ленин очень метко определил такой взгляд как "конституционные иллюзии". Великолепный анализ сущности конституционных свобод буржуазного общества мы находим в работе Маркса "Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта".
       Далее Дубов приводит цитаты из этого труда, посвященного одному из самых реакционных режимов прошлого века, с которыми современные западные демократии имеют в смысле гражданских свобод очень мало общего. Предупреждая возможные возражения, Дубов восклицает: "Со времени написания этой работы Марксом прошло 125 лет. Но что, в сущности, изменилось в буржуазных свободах?"
       Я могу ответить, что изменилось. Благодаря упорной борьбе трудящихся масс, рабочий класс создал свои массовые организации - профсоюзы и рабочие партии. Эти партии представлены в парламентах и являются влиятельной общественной силой. Трудящиеся добились относительно демократических конституций, широких гражданских свобод, в том числе и свободы печати. Они добились отмены цензуры. Они добились независимости судов от правительства, гласности, плюрализма (т.е. признания существования в общественно-политическом спектре страны широкого разнообразия мнений, группировок и течений). И если наш знаток марксизма хотел быть объективным, он мог бы не ограничиваться критикой реакционного императорского режима, но привести и другие цитаты из Маркса: "...И если преследования печати в Англии редки, то дело тут не в законе, а в страхе правительства перед непопулярностью" (I, 663). Для нас интересно тут не столько упоминание самого факта редкого преследования печати, сколько признание того, что этот шаг вызвал бы непопулярность правительства и что правительство этой непопулярности боится и, следовательно, дорожит мнением народа и зависит от него - ситуация, в наших условиях немыслимая. Забыл Дубов привести и еще одну цитату: "В Северной Америке вы находите явление свободы печати в его наиболее чистой и естественной форме" (I, 68)
       Дубов сам чувствует, что в этом вопросе его позиция наиболее уязвима, и спешит выступить с новым тезисом:
       "Суть анализа конституционных свобод состоит в рассмотрении их с позиции классовых интересов, а не с формально-юридической точки зрения".
       Это - очень важное утверждение, также излюбленное нашими идеологами. Мы еще вернемся к нему впоследствии. А пока продолжим чтение статьи.
       "Принципиально иную роль играют конституционные свободы в социалистическом государстве. Социалистическое общество - это общество, где, наконец, стало возможным включить в новую Конституцию СССР гордые слова: "Коммунистического манифеста": "Свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех".
       Вряд ли есть надобность комментировать эти строки. Лучше проследим за ходом мысли автора статьи. Вот теперь начинается самое интересное:
       "В социалистическом обществе (...) между художником и обществом возникает позитивная диалектическая взаимосвязь, когда, с одной стороны, художник своим творчеством благотворно влияет на формирование определенных идейных взглядов общества (так Дубов деликатно дает понять, чего государство ожидает от художника, - авт.), а с другой, общество оказывает положительное воздействие не мировоззрение художника, воспитывает в нем чувство социальной ответственности за свою деятельность, помогает ему осознать необходимость соблюдения определенной дисциплины в том случае, если этого требуют общественные интересы".
       Наконец мы подошли к сути дела. Оказывается, требуется "определенная дисциплина".
       "Такое "ограничение" возможностей художника нисколько не противоречит свободе творчества (!), поскольку, раз и навсегда сделав искусство свободным от буржуазно-торгашеских отношений, социалистическое общество проводит постоянную работу в целях защиты свободы искусства и от "буржуазно-анархического индивидуализма".
       Не знаю, как читатель, а я последней фразы совершенно не понял. Может, ее смысл раскроет дальнейший текст?
       "Социализм принципиально несовместим с целым рядом "свобод" капиталистического мира: со свободой эксплуатации, со свободой наживы за счет чужого труда, со свободой пренебрежения общественными интересами во имя личной выгоды (...) Отсюда совершенно последовательно вытекает "несвобода" в социалистическом обществе распространения идей, чуждых и враждебных нашим принципам и всему духу нашего образа жизни. (...) Всякая "несвобода" осуществляется во имя свободы противоположных классовых интересов - открыто и явно в социалистическом обществе, замаскированно и лицемерно в обществе буржуазном".
       Итак, основные теоретические принципы социалистической цензуры сформулированы, хотя нельзя сказать, что сделано это "совершенно последовательно". Ведь можно "открыто и явно" посредством закона объявить, что в печати запрещается пропаганда свободы эксплуатации, свободы наживы за счет чужого труда и прочих зол капитализма, и виновных в нарушении этого закона наказывать с помощью открытого гласного суда, с предоставлением права обвиняемому защищаться, приглашать адвоката и пр. Но зачем же учреждать цензуру?
       Я отнюдь не ставил себе целью полемизировать с Дубовым. Тот, кто прочитал предыдущие главы, сам может прокомментировать дубовский анализ "якобы отсутствующих в Советском Союзе гражданских свобод"; мы уже и без помощи Дубова убедились, что "отнюдь не некие официальные лица, но сама гражданская совесть художника неумолимо и властно заставляет его осознать свою социальную и классовую ангажированность". Моя задача была иная - просто познакомить читателя с образчиком идеологического обоснования цензуры. Я вообще стремлюсь не к полемике, а к повествованию, не к опровержению, а к изложению фактов. Мы познакомились с историей советской цензуры, с ее основными правилами, с механизмом ее действия; теперь пришло время узнать, как ее оправдывают. Читатель и сам в состоянии составить мнение о противоречивом, скользком, уклончивом стиле этой стряпни: лицемерие неотделимо от защиты неправого дела.
       Прежде чем продолжить рассмотрение идеологической подкладки цензуры, бросим взгляд на юридическую сторону этого вопроса. Свобода творчества и выражения общественного мнения гарантируются в СССР двумя статьями Конституции. Прочитаем их внимательно (вторые части статей, где говорится о материальном обеспечении гражданских прав, для краткости опускаются).
       "Статья 47. Гражданам СССР в соответствии с целями коммунистического строительства гарантируется свобода научного, технического и художественного творчества".
       "Статья 50. В соответствии с интересами народа и в целях укрепления и развития социалистического строя гражданам СССР гарантируются свободы: слова, печати, собраний, митингов, уличных шествий и демонстраций".
       Несмотря на кажущуюся однозначность смысла, эти статьи можно трактовать, по крайней мере, двояко. Прежде всего, их можно понимать как безусловную гарантию действительной свободы печати, не связанную ни с какими идеологическими оговорками о партийности, недопустимости чуждых идей и т.д. В таком случае Конституция противоречит принципу обязательности ("императивности") соблюдения художником определенных идеологических норм, и, наоборот, партийно-идеологические установки и ограничения являются анти-конституционными.
       Более правильно, однако, другое толкование 50-й статьи: гарантируется не всякая свобода печати, а лишь та, которая осуществляется "в соответствии с интересами народа и в целях укрепления и развития социалистического строя". В таком случае Конституция не расходится с идеологией, но заимствует от нее ее двусмысленный стиль, превращающий статьи о правах в пустую бутафорию. Ведь поскольку смысл выражения "интересы народа" весьма произвольно трактует в закрытой обстановке цензор, поставленный правительством, получается, что Конституция разрешает свободу печати и пр. только в интересах правительства. Статья теряет всякий смысл. Свободу печати нельзя ограничивать, иначе она просто перестает быть свободой.
       "Каждый параграф конституции содержит в самом себе свою собственную противоположность, свою собственную верхнюю и нижнюю палату: свободу - в общей фразе, упразднение свободы - в оговорке" (Маркс, 8, 132).
       Анализ Конституции приводит к неутешительным выводам не только по словесным формулировкам, но и по фактическим результатам. Конституция, которая не соблюдается - плохая конституция. Наше общество не только далеко от общечеловеческих представлений о правах и свободах человека, но и отстает в этом отношении от буржуазных стран. Поэтому-то Дубов и призывает нас рассматривать конституционные свободы "с позиции классовых интересов, а не с формально-юридической точки зрения". Но "классовые интересы" - понятие зыбкое. Массовые репрессии 30-х - 40-х годов, приведшие к гибели миллионов невинных людей, тоже оправдывались классовыми интересами. А произвол всегда начинается там, где кончается право.
       У нас существует только одно официальное юридическое ограничение свободы печати: закон о запрещении пропаганды войны (статья 71 Уголовного кодекса РСФСР). Точно так же можно было бы юридически закрепить и другие ограничения - например, пропаганду эксплуатации человека человеком. Несоблюдение этих законов ставило бы авторов перед угрозой судебного преследования, но зато давало бы четкие и открытые нормы дозволенного и недозволенного. У нас же для защиты классовых интересов предпочитают пользоваться услугами цензора. Неужели нельзя найти лучшего защитника?
       Подстать Г. Дубову и другой проповедник необходимости цензуры - Г. Куницын. Заключительная часть его книги "Еще раз о партийности художественной литературы" (М., 1978, с. 312-337) тоже посвящена свободе творчества. Он использует все тот же нехитрый набор аргументов (в буржуазном обществе нет свободы, значит, не должно быть и у нас; мы допускаем не всякую свободу, но лишь в интересах трудящихся и т.д.), но еще более неразборчив в своих рассуждениях. Например, первую поправку к американской конституции, запрещающей Конгрессу принимать законы против свободы печати, он трактует как ... ограничение свободы (1): буржуазия-де ограничивает свободу парламента принимать законы. Еще один диалектический шедевр: "даже и отсутствие цензуры оказывается в буржуазном обществе все-таки выражением его несвободы". Правда, Куницын скромно намекает, что это эпохальное открытие сделано еще Марксом, но ни цитат, ни ссылок наш марксолюбивый исследователь не этот раз не приводит. Еще одно убийственное рассуждение маститого марксиста - о том, почему капитализм разрешает "побаловаться "мнимой" свободой печати: "Никакая оппозиционная печать (в том числе революционная), никакая вообще литература (и искусство) не в состоянии создать сколько-нибудь реальную опасность для капитализма, если в той или иной стране он объективно не созрел для гибели. А когда созреет, ему не поможет и цензура". Мысль, конечно, бесспорная. Но почему бы ее не дополнить такой антитезой: "Никакая оппозиционная печать, никакая вообще литература не в состоянии создать сколько-нибудь реальную опасность для социализма, если в той или иной стране он объективно не созрел для гибели. А когда созреет, ему не поможет и цензура"?
       Этот довод звучит еще убедительнее, поскольку социализму, в отличие от капитализма, гибель, разумеется, совсем не угрожает.
       Еще "аргумент" из того же ассортимента: "Когда компартии в буржуазных странах имеют издательства и свою полиграфическую базу, они действуют (при наличии легальности и отсутствии цензуры) вовсе не в противоречии с законами собственнического общества(...) Это же их собственность. А собственность там священна...".
       По-моему, просто прекрасно, что хоть какие-то священные принципы служат свободе печати, а не уничтожают ее.
       Куницын имеет бестактность сочувственно отзываться о фильмах Феллини - "8 Ґ", "Рим", "Сладкая жизнь", - смело ударяющих по "растленной морали современного буржуазного общества". А где Куницын смотрел эти фильмы? В закрытых кинотеатрах для элиты? Или в тех самых буржуазных странах, которые бичует Феллини и куда Куницын ездил пропагандировать нашу свободу творчества и, заодно, купить себе буржуазного барахла?
       Приходится констатировать, что сегодня, как и во времена Салтыкова-Щедрина, о свободе слова говорят "заметно перекосивши рыло на сторону". Куницын и Дубов, разумеется не единственные наши апологеты цензуры. Им подстать и другие казуисты, которых здесь нет надобности ни перечислять, ни, тем более, опровергать: дискуссия с ними вылилась бы в целую книгу. К тому же, все они поют в унисон и пользуются одним и тем же набором слов и идей. Для примера я приведу лишь одну цитату (Ю.Р. Рощин. Свобода печати и уровень социальной свободы. В сб. "Проблемы теории печати", МГУ, 1973, с. 63):
       "Внутренняя свобода печати во многом зависит от того, насколько способны практически работники прессы оценивать и отображать общенародные и государственные дела правдиво, с принципиальных позиций коммунистической партийности и идейности" (курсив Рощина. - авт.).
       С таким пониманием свободы печати мы уже знакомы. Поэтому не будем снова ломать копья. У нас есть другие дела.
      

    9. Маркс и Ленин о цензуре

      
       "Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя", - сказал Ленин (правда, вопроса так никто и не ставил. Надо быть свободным не от общества, а в обществе). По-видимому, и я не свободен от нашего общества, если не могу удержаться от главы с таким классическим названием. Но что делать? Когда современные цензуроведы "доказывают нам, без всякого пристрастья, необходимость самовластья и прелести кнута", они, конечно же, в подтверждение своих глубоких оригинальных и разрешенных мыслей ссылаются на классиков - от Маркса до последнего руководителя. Из их необъятного наследия наши обожатели ножниц и поклонники красного карандаша надергивают цитаты (в основном, не имеющие отношения к делу), в полной уверенности, что никому не придет в голову самому копаться в пятидесятитомных сочинениях классиков. Нам, вообще говоря, было бы не так важно знать, что думали Маркс и Ленин о цензуре - истина всегда выше авторитетов, - если бы их высказывания не использовались в качестве идеологического обоснования сегодняшней политики. Поэтому постараемся сами, без посредников, уяснить себе отношение основоположников к цензуре.
       Начнем с Ленина. Во главу угла всех марксистских работ о свободе печати, о партийности творчества, о партийном руководстве искусством всегда ставят знаменитую статью Ленина "Партийная организация и партийная литература" (12, 99 - 105). Она заслуживает полного воспроизведения, но мы, за недостатком места, ограничимся краткой цитатой:
       "В чем же состоит этот принцип партийной литературы? Не только в том, что для социалистического пролетариата литературное дело не может быть орудием наживы для лиц или групп, оно вообще не может быть индивидуальным делом, независимым от общего пролетарского дела. Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов сверхчеловеков! Литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, "колесиком и винтиком" одного единого, великого, социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса. Литературное дело должно стать составной частью организованной, планомерной, объединенной социал-демократической партийной работы".
       Несмотря на столь ясные и энергичные формулировки, эта статья не вполне раскрывает взгляды Ленина на свободу творчества и печати. Она написана в ноябре 1905 года, когда социал-демократическая печать добилась легальности и получила возможность заново организовать свою работу. И речь в этой статье идет о партийно-политической печати, а не о литературе вообще. Ленин требовал, чтобы члены партии, выступающие в партийных органах от имени партии, подчинялись партийной дисциплине. Она была направлена против таких марксистов, как Троцкий, Плеханов, Потресов, и других "литераторов-сверхчеловеков", которые не считали себя обязанными согласовывать свои публикации с Центральным Комитетом. Примерно такой трактовки статьи Ленина придерживаются теперь и ортодоксальные советские исследователи, например, тот же Куницын.
       Принцип партийности литературы не означает еще необходимости введения государственного контроля за печатью. К цензуре (правда, царской и буржуазной) Ленин относился крайне отрицательно. В его сочинениях неоднократно встречаются такие выражения, как "азиатская цензура", "крепостная цензура" (12, 99) "прокрустово ложе русской цензуры" (1, 39), "намордник цензуры" (4, 430). Он недоволен тем, что общество позволяет "полицейскому правительству держать в рабстве всю печать" (5, 77), и сетует: "Почему русский рабочий мало еще проявляет свою революционную активность по поводу безобразной цензуры?" (6, 70).
       Не жалуя царскую цензуру, Ленин решительно не признавал и буржуазную свободу печати:
       "Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы есть лишь замаскированная (или лицемерно маскируемая) зависимость от денежного мешка, от подкупа, от содержания" (12, 104).
       Эту мысль, выраженную почти одними и теми же словами, Ленин повторяет и во многих других работах. Несмотря на то, что она явно гиперболизирована и достаточно устарела, наши идеологи по сие время держат ее в своем арсенале. Тезис об экономической несвободе печати в капиталистических странах мы разбирали в предыдущей главе.
       Какую же позитивную социалистическую программу противопоставлял Ленин азиатской русской цензуре и лицемерной европейской свободе печати? Был ли он за цензуру при социализме или против нее? Ответить на этот вопрос достаточно сложно. Еще до Октябрьской революции Ленин в ясной форме указал, что в случае прихода большевиков к власти откровенно буржуазные газеты будут запрещены. В августе 1917 года он писал: "(...) Никогда пролетариат не прибегнет к клеветам. Он закроет газеты буржуазии, прямо заявляя, в законе, в распоряжении от имени правительства, что врагами народа являются капиталисты и их защитники" (34, 20). Как мы знаем, это положение Ленина было выполнено в первые же дни революции. Оно логически вытекало их ленинской теории насильственного захвата власти пролетариатом и из самой ситуации острой вооруженной борьбы, которую вели большевики в первые годы революции.
       Но закрытие буржуазных газет, запрещение агитации в пользу капиталистического строя, да, к тому же путем открытого закона, еще не есть введение цензуры. Оно означает только создание предпосылок для нее. Как только будет создан орган (не суд!), произвольно определяющий, какие газеты, статьи и отдельные высказывания служат на пользу буржуазии, появление цензуры можно будет считать свершившимся. Логика событий к этому и привела.
       Однако в 1917 году Ленин выдвинул не только негативную (запретительную), но и позитивную программу в области свободы печати. Она никогда не цитируется нашими политруками цензуры, поэтому ее следует привести полностью:
       "Государственная власть, в виде Советов, берет все типографии и всю бумагу и распределяет ее справедливо: на первом месте - государство, в интересах большинства народа, большинства бедных, особенно, большинства крестьян, которых веками мучили, забивали и отупляли помещики и капиталисты.
       На втором месте - крупные партии, собравшие, скажем, в обеих столицах сотню или две сотни тысяч голосов.
       На третьем месте - более мелкие партии и затем любая группа граждан, достигшая определенного числа членов или собравшая столько-то подписей.
       Вот какое распределение бумаги и типографий было бы справедливо, и, при власти в руках Советов, осуществимо без всякого труда!" (34, 212-213).
       Этот документ нельзя читать без улыбки. Какие сейчас могут быть "крупные партии", "мелкие партии", "группы граждан", "подписи" и пр.? И все же эта программа очень знаменательна. Она доказывает, что Ленин полагал возможной и "справедливой" свободу печати и после свержения буржуазии и установления власти трудящихся, что он считал возможным и справедливым партийное и политическое многоголосие и при Советской власти. Она показывает лишний раз, что свобода неделима, и что уничтожение одной свободы влечет за собой исчезновение других свобод.
       Но деятельность Ленина-политика пришла в противоречие с его теоретическими программами. В 1921 году, когда кончилась гражданская война и острота классовой борьбы несколько снизилась, видный большевистский деятель Г. Мясников предложил ввести полную свободу печати. Ленин ответил ему решительным возражением:
       "Может ли кто отрицать, что буржуазия разбита, но не уничтожена? Что она притаилась? Нельзя это отрицать.
       Свобода печати в РСФСР, окруженной буржуазными врагами всего мира, есть свобода политической организации буржуазии и ее вернейших слуг, меньшевиков и эсеров.
       Это факт неопровержимый.
       Буржуазия (во всем мире) еще сильнее нас и во много раз. Дать ей такое оружие, как свобода политической организации (свободу печати, ибо печать есть центр и основа политической организации), значит облегчить дело врагу, помогать классовому врагу.
       Мы самоубийством кончать не желаем и потому этого не сделаем (...)
       Не очистке коммунистической партии в России от ряда слабостей, ошибок, бед, болезней (куча болезней есть, это бесспорно) послужит "свобода печати", ибо этого не хочет мировая буржуазия, - а свобода печати станте оружием в руках этой мировой буржуазии" (44, 79).
       Таким образом, введение свободы печати, в принципе желательное, казалось тогда Ленину преждевременным из-за слабости нового строя.
       С тех пор прошло много лет. Ситуация изменилась. Буржуазия внутри страны уничтожена экономически, политически и физически. Уже нельзя сказать, что буржуазия во всем мире "сильнее нас во много раз". И что же? Свобода печати осталась мифом, а цензура свирепствует, как никогда раньше. И для ее оправдания используется - теперь уже явно демагогичски - все тот же жупел мировой буржуазии и уже знакомые нам рассуждения Дубова, Куницына и иже с ними.
       В статье "Партийная организация и партийная литература" Ленин утверждал, что во внеклассовом социалистическом обществе будет неклассовая литература и искусство (это место обычно тоже не цитируется). И что же? В нашем "общенародном социалистическом государстве", где давно не существует эксплуататорских классов (Конституция, статья 1), по-прежнему официальным руководящим принципом творчества остается ярко выраженная классовость - партийность. Что-то здесь не так.
       Подведем итоги. Ленинская программа партийной и государственной политики в области печати противоречива. В теории она предусматривала полную свободу печати. На практике возобладали запретительские тенденции: закрытие газет, "временное" учреждение цензуры, запрет политических партий и т.д. Свобода печати, которая в "руках Советов" казалась осуществимой "без всякого труда", так и не была реализована.
       Быть может, ограничение свободы печати опирается не на ленинские, а на какие-нибудь иные теоретические положения, скажем, работы Маркса? Маркс всегда считался непримиримым противником цензуры, но теперь официальные теоретики, вроде Куницына, пытаются изобразить его поборником и первым сторонником контроля над печатью. "Напрасно кое-кто из наших идейных противников пытается противопоставить его (Маркса, авт.) Ленину по данному "коварному пункту", - поучает нас Куницын. И в подтверждение этой сногсшибательной мысли он приводит аргументы, прямо-таки поражающие своим беспардонным цинизмом. Читателя надо познакомить с ними, чтобы он имел представление о рецептах, по которым готовится подобная идеологическая стряпня:
       "В одном из рассуждений Маркса имеется место, где, в сущности, признается возможность и даже, пожалуй, необходимость цензуры... Правда, в этом конкретном случае имеется в виду цензура не в традиционном, а в более широком ее понимании. Маркс пишет:
       "Истинная коренящаяся в самом существе свободы печати, цензура есть критика. Она - тот суд, который свобода печати порождает изнутри себя" (I, 59).
       Не правда ли, мысль совершенно необычная?
       Критика же имеется, однако, и иного рода. В руках государства орудием критики этого "иного" рода выступает, по Марксу, также и цензура как таковая. То есть цензура в узком смысле. Тогда-то она, эта цензура, предстает, пишет Маркс, "в качестве монополии правительства" (I, 59)" (Куницын, цит. книга, с. 319).
       Хотелось бы, чтобы Куницын - доктор филологических наук - выражался не столь коряво, но не будем придираться к стилю цитаты (мы уже поняли, что его специальность - лит, а не литература), а рассмотрим ее по существу.
       На первый взгляд, все невинно и научно. Цензура - вид критики, критиковать может и государство, и тогда цензура предстает в виде монополии государства. При чтении наспех остается впечатление, что Маркс даже считает эту монополию "пожалуй, необходимой". Для усиления впечатления Куницын дает к этому отрывку подстраничное примечание, где поясняет, что "цензура как таковая была, между прочим, уже в Древнем Риме, о ней упоминает уже Гораций. Это - именно запрет на печатание в целом произведений антиправительственного толка..." Ссылка на Горация должна дополнительно укрепить в нас впечатление, что цензура - дело не новое, привычное, законное, благодетельное, мешающее всяким смутьянам распространять пасквили антиправительственного толка.
       А теперь прочитаем этот отрывок их Маркса сами, без помощи Куницына, прочитаем неторопливо и внимательно.
       "Цензура не уничтожает борьбы, она делает ее односторонней, она превращает ее из открытой борьбы в тайную, а борьбу принципов превращает в борьбу бессильного принципа с беспринципной силой. Истинная, коренящаяся в самом существе свободы печати, цензура есть критика. Она - тот суд, который свобода печати порождает изнутри себя. Цензура есть критика в качестве монополии правительства. Но разве критика не теряет свой разумный характер, когда она является не открытой, а тайной, не теоретической, а практической, когда она не выше партий, а сама становится партией, когда она действует не острым ножом разума, а тупыми ножницами произвола?" (I, 59).
       Цитата, оказывается, имеет совсем противоположный смысл! Маркс вовсе не восхваляет, а громит цензуру, эту "беспринципную силу". Он провозглашает, что единственной "цензурой" для автора должна быть свободная критика свободной печати. (Теперь последуем примеру Куницына и тоже дадим к этому отрывку примечание, только сошлемся не на Горация, а на Робеспьера: "Общественное мнение - вот единственный компетентный судья частных мнений, единственный законный цензор сочинений. Если оно их одобряет, то по какому праву вы, должностные лица, можете их осуждать? Если оно их осуждает, то зачем вам нужно их преследовать?").
       Итак, теоретик коммунистической партийности предстает перед нами в виде неудачливого шулера, забывшего, что для передергивания цитат мало одной беззастенчивости: нужна еще и некоторая ловкость рук. Поэтому оставим - на этот раз окончательно - нашего фальшивоцитатчика и обратимся к самому Марксу. Я уже не раз приводил весьма красноречивые выдержки из его сочинений поэтому вопросу, но мне важно, чтобы читатель убедился, что по поводу цензуры у Маркса были не случайные мысли, которые можно трактовать так или иначе, но определенная система взглядов. Я изложу ее тем более охотно, что мне самому она весьма близка.
       Роль свободной печати в жизни общества Маркс ценил очень высоко:
       "В области печати правители и управляемые имеют одинаковую возможность взаимно критиковать свои принципы и требования, но не в рамках отношений субординации, а не равных правах, как граждане государства - уже не как индивидуальные личности, а как интеллектуальные силы, как выразители разумных воззрений. В той же мере, в какой "свободная печать" является продуктом общественного мнения, она также и создает это общественное мнение. Она одна способна сделать частный интерес всеобщим интересом" (I, 206).
       Будучи сам активным журналистом, полемистом, редактором, Маркс относился к печати не с холодной объективностью исследователя, а с горячей заинтересованностью публициста и гражданина:
       "Свободная печать - это зоркое око народного духа, воплощенное доверие народа к самому себе, говорящие узы, соединяющие отдельную личность с государством и с целым миром (...) Свободная печать - это откровенная исповедь народа перед самим собой, а чистосердечное признание, как известно, спасительно. Она духовное зеркало, в котором народ видит самого себя, а самопознание есть первое условие мудрости. Она - дух государства, который доставляется в каждую хижину с меньшими издержками, чем материальное средство освещения. Она всестороння, вездесуща, всеведуща" (I, 65).
       А вот слова и вовсе поэтические:
       "Как сама жизнь, пресса находится всегда в становлении, и ничто в ней никогда не закончено. Она живет в народе и честно делит с ним его надежды и тревоги, его любовь и ненависть, его радости и горести. То, что она, в надежде и тревоге, подслушивает о жизни, она возвещает потом во всеуслышание, она произносит над этим свой приговор - резко, страстно, односторонне, как подсказывают ей в данный момент взволнованные мысли и чувства. То ошибочное, что заключается сегодня в сообщаемых ею фактах или высказываемых ею суждениях, завтра будет ею же самой опровергнуто" (I, 160).
       Однако Маркс подчеркивает, что главное условие существования и успешной деятельности печати - ее свобода:
       "Но, чтобы пресса могла выполнить свое назначение, необходимо прежде всего ничего не предписывать ей извне, необходимо признать за ней то, что она имеет свои внутренние законы, которых она не может и не должна по произволу лишаться" (I, 169).
       Маркс решительно отмечает ходячее мнение, что крайности свободной печати, ее ошибки и недостатки могут быть смягчены цензурою. Выражения, которыми он при этом пользуется, не оставляют никакого сомнения о его отношении к цензуре и подцензурной печати:
       "Неизменный образ мыслей, личные дрязги, гнусности могут иметь место как в подцензурной, так и в свободной печати.
       Та свобода печати, которая дурна, не соответствует характеру своей сущности. Подцензурная же печать в своем лицемерии, бесхарактерности, присущем ей языке кастрата, в своем собачьем вилянии проявляет только внутренние условия своей сущности.
       Подцензурная печать остается дурной, даже когда она приносит хорошие плоды, ибо плоды эти хороши лишь постольку, поскольку они внутри подцензурной печати служат проявлением свободной печати и поскольку для них характерно то обстоятельство, что они оказались плодами подцензурной печати. Свободная печать остается хорошей, даже если она приносит дурные плоды, ибо эти плоды представляют собой лишь отклонения от природы свободной печати. Кастрат плох, как человек, даже если он обладает хорошим голосом (...)
       Сущность свободной печати - это мужественная, разумная, нравственная сущность свободы. Характер подцензурной печати - это бесхарактерное уродство несвободы, это - цивилизованное чудовище, надушенный урод (...)" (I, 58).
       Какая должна быть свобода печати - частичная, с оговорками, регулируемая? Для Маркса существует один ответ - только полная! Он саркастически издевается над "защитниками" свободы печати, согласными принять ее в урезанном виде:
       "Одни хотят привилегии только для правительства, другие хотят распределить ее между многими лицами; одни хотят полной цензуры, другие - половину ее, одни три восьмых свободы печати, другие не хотят никакой. Избави меня бог от моих друзей!" (I, 81).
       В своих издевательствах над цензурой Маркс не знает устали:
       "Цензура исходит из того, что болезнь есть нормальное состояние, а нормальное состояние, свобода, есть болезнь. Цензура постоянно внушает печати, что она - печать - больна, и какие бы доказательства своего здорового состояния она ни давала, она все же должна подвергать себя лечению. Но цензура даже не ученый врач, применяющий различные внутренние средства, смотря по болезни. Она лишь деревенский хирург, знающий против всего лишь одно универсальное механическое средство - нож (...) Она - шарлатан, вгоняющий сыпь вовнутрь, чтобы не видеть ее, не заботясь нисколько о том, что она может поразить более нежные внутренние части тела" (I, 64).
       Если печать преступает установленные законом нормы, ее поступки должен рассматривать суд, а не предварительная цензура ("предупредительный закон есть бессмысленное противоречие",- пишет Маркс). Маркс особенно энергично ополчается против произвольного характера и секретности действий цензуры:
       "Какая громадная разница между судьей и цензором!
       Для цензора нет другого закона, кроме его начальника. Для судьи нет другого начальника, кроме закона. Судья обязан толковать закон, в применении к отдельному случаю, так, как он понимает закон при добросовестном рассмотрении. Цензор обязан понимать закон так, как это ему официально предписано для каждого отдельного случая. Независимый судья не принадлежит ни мне, ни правительству. Зависимый цензор сам является органом правительства. (...) Перед судьей ставится для оценки определенный проступок печати, перед цензором - дух печати. Судья рассматривает мое действие на основании определенного закона; цензор не только карает преступления, он и сам их фабрикует. (...) Цензура не обвиняет меня в нарушении существующего закона. Она осуждает мое мнение за то, что оно не является мнением цензора и его начальства. Мое открытое действие, готовое подчиниться суду общества, государства и его закона, отдается под суд тайной, чисто отрицательной силы, которая не способно утвердить себя в качестве закона, которая боится дневного света, не связана никакими общими принципами" (I, 67).
       Правительство, по мнению Маркса, не имеет ни малейшего права мнить себя "единственным, исключительным обладателем государственного разума и государственной нравственности". Оно не должно препятствовать выражению ничьих мыслей. "Нравственное государство предполагает в своих членах государственный образ мыслей, если даже они вступают в оппозицию против органа государства, против правительства" (I, 15).
       Я советую читателю остановиться и еще раз очень внимательно перечитать приведенные мною цитаты из Маркса.
       И, наконец, окончательный приговор:
       "Цензура, так же, как и рабство, никогда не может стать законной, даже если она тысячекратно облеклась в форму закона" (I, 63).
       В эти слова следовало бы, как вороватого кота, ткнуть мордой всякого, кто попытается использовать имя Маркса для обоснования благодетельности и законности советской цензуры.
       До сих пор мы характеризовали отношение к цензуре Маркса-мыслителя. Не лишне раскрыть отношение к ней Маркса-человека. В одном из частных писем он с болью восклицает:
       "Противно быть под ярмом - даже во имя свободы; противно действовать булавочными уколами, вместо того чтобы драться дубинами. Мне надоели лицемерие, глупость, грубый произвол, мне надоело приспособляться, изворачиваться, покоряться, считаться с каждой мелочной придиркой" (27, 372).
       И в другом письме:
       "Я не могу ни писать под прусской цензурой, ни дышать прусским воздухом" (27, 374).
       Подведем итог. Мы не примирились бы с цензурой, даже если бы она являлась одним из источников и составных частей марксизма. Но она никак не связана с ним. Она не вытекает и из ленинизма, ибо Ленин развивал в теории другие концепции. Появление, укрепление и существование советской цензуры обусловлено отнюдь не предначертаниями классиков, а реальной потребностью аппарата в укреплении и сохранении своей власти. Не только Маркс и Энгельс, но и Лассаль, Бебель, Плеханов, Каутский и вообще ни один социалистический философ, мыслитель, публицист не выступали и не могли выступать за контроль над печатью. Советская цензура не имеет серьезного идеологического обоснования.
      
      

    10. Цензура, общество, государство

      
       В чем заключается вред цензуры? Самая распространенная и самая опасная иллюзия - что жертвой ее являются только писатели и журналисты. Вовсе нет!
       Кому цензура перекрывает доступ к полной и правдивой информации? - Обществу.
       Кто страдает от умолчания и лжи? - Общество.
       Кому не дают возможности иметь и выражать мнение? - Обществу.
       Кто лишен всякого влияния на ход внутренних и внешних государственных дел? - Общество.
       Так кому же цензура причиняет наибольшее зло?
       Разумеется, в личном плане, цензура ущемляет авторов более, чем других граждан. Материальные потери, а то и просто невозможность жить литературной работой, сознание тщетности своего труда, невозможность самовыражения, необходимость умолчаний и лжи, сознание своей униженности и бессилия перед сторожевыми псами культуры - все это испытывает каждый, кто хоть раз в жизни брался за перо. Но столь же несвободен и унижен читатель. И это грустное равноправие делает творческий труд еще более бессмысленным. "Ежели в стране уже образовалась восприимчивая читательская среда, способная не только прислушиваться к трепетаниям человеческой мысли, но и свободно выражать свою восприимчивость, писатель чувствует себя бодрым и сильным, - писал Салтыков-Щедрин. - Но он глубоко несчастлив там, где масса читателей представляет собой бродячее человеческое стадо, мятущееся под игом давления внешнего свойства..."
       Цензура, к сожалению, водворяет не абсолютное молчание. Еще Маркс обратил внимание, что цензура означает полную свободу печати для правительства. При этом он подчеркнул: не для государства, а для правительства. "В стране цензуры государство, правда, не пользуется свободой печати, но один из органов государства ею все-таки пользуется - правительство". И далее Маркс добавляет: "Вопрос в том, должно ли то, что по отношению к одной стороне есть право, стать бесправием по отношению к другой стороне" (I, 55).
       Свобода односторонней информации, извращение фактов, печатных доносов, клеветы, разнузданных кампаний - неотъемлемая черта подцензурной печати. Авторы лживых статей, восторженных панегириков, гнусных пасквилей заранее уверены: возражать им будет нельзя. Никто не схватит их за руку, никто не сможет уличить во лжи: мели, Емеля, твоя неделя. И Емели мелют. Цензура, призванная, по идее, пресекать клевету, во многих случаях охотно ей попустительствует. Регулярно наша печать по чьему-то невидимому сигналу начинает оргии шельмования кого-нибудь из видных деятелей культуры или инакомыслящих. Все приемы хороши в этом боксе, где у противника связаны руки. Цепных псов спускают с привязи. Ответить им не могут ни жертвы их атаки, ни широкая общественность. Есть разгуляться где на воле. Например, академика Сахарова объявляют ренегатом, противником разрядки, карьеристом и пр. Моськи при этом лают очень громко и смело. Они знают - слон вынужден молчать. Я вовсе не становлюсь на сторону Сахарова, но и не могу его ни в чем обвинять. Сначала я должен ознакомиться с его мнениями, а потом уже с ним не согласиться (или согласиться, кто знает). Перепоручить свою оценку кому-либо другому и возмущаться тем, что мне неизвестно, я не могу. Такое публичное охаивание людей или групп, которые не имеют возможности защищаться, называется печатным доносом, а доносчиков нельзя уважать ни при каких обстоятельствах. "Когда по милости слишком строгой цензуры вся словесность бывает наводнена выражением лести и явного лицемерия, - писал русский поэт и философ прошлого века А.С. Хомяков, - честное слово молчит, чтобы не мешаться в этот отвратительный хор или не сделаться предметом подозрения по своей прямодушной резкости: лучшие деятели отходят от дела, все поле действия предоставляется продажным и низким душам; душевный разврат, явный или кое-как прикрытый, проникает во все произведения словесности; мало-помалу в обществе растет то равнодушие к правде и нравственному добру, которого достаточно, чтобы отравить целое поколение и погубить многие, за ним следующие".
       Еще вольготнее живется "продажным и низким душам", когда кампании носят не эпизодический, а постоянный, многолетний характер. Например, долгие годы чуть ли не ежедневно миллионными тиражами под благосклонным оком цензуры распространяется ложь о евреях и Израиле. Мы, русские люди, привыкли ко лжи, но было бы ошибочно полагать, что она проходит бесследно. Она наносит вред прежде всего нам самим. В свое время об этом во всеуслышание заявляли Горький, Короленко, Бунин, Андреев. Теперь у честных людей зажаты рты.
       "Клевещите, клевещите - что-нибудь да останется", - гласит французская поговорка, и она справедлива. Годами в наши головы вбиваются одни и те же стереотипы сознания - и они внедряются, твердеют, набирают прочность. Даже мыслящая и скептически настроенная часть интеллигенции не в силах от них освободиться. Цензура не допускает никакого разнообразия, никаких противоречивых мнений, мы не привыкли критически мыслить, от детского сада до могилы мы можем слышать, видеть и читать все время одно и то же. Неправда преследует нас не только в шумных кампаниях, но в ежедневных и ежечасных мелочах. О чем бы нам ни сообщили - об урожае зерна на Кубани или о волнениях в Иране - всегда к бочке информации примешивается, по меньшей мере, ложка лжи. От свободы лжи естественно проистекает очень важное следствие - искажение общественного сознания, общественной морали, общественного видения. В конце концов, общество и даже сами власти начинают в какой-то мере верить в необъективную, недостоверную и неполную информацию, которую поставляет им подцензурная печать; о многих важных областях своей жизни общество вообще не получает никакой информации. "Как трудно было, писал об этом следствии цензуры Маркс, - составить себе представление по любому вопросу в такой стране, где все источники знания подчинены были правительству, где ни в одной сфере - от школ для бедных и воскресных школ вплоть до газет и университетов - ничто не могло быть сказано, преподано, напечатано и опубликовано без предварительного официального соизволения" (8, 17).
       Результаты такого самообмана нам хорошо известны. Грубые ошибки в планировании, прогнозировании, хозяйствовании, неправильные представления о важных общественных процессах, неосведомленность правительства об истинных настроениях народа (при отсутствии свободной печати власти могут узнать о мнении народа только через осведомителей; вот почему их так много), переоценка своих и недооценка чужих сил - вот уроки, которые преподала нам история, но которые нас ничему не научили.
       В тридцатые годы нас так усердно уверяли в нашей непобедимости ("чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим"), что страна поддалась этому самогипнозу. Во время войны нам пришлось дорого расплачиваться за свою неинформированность и беспечность.
       Пятьдесят лет нам внушают, что колхозный строй - самый прогрессивный метод хозяйствования на земле. Пятьдесят лет у нас не хватает мяса, зерна, овощей, фруктов. Нужны какие-то энергичные реформы, но общество находится в гипнотическом параличе, не способное ни к каким решительным переменам. Недостаток мяса восполняется избытком цензуры. ("Легче набить морду, чем набить брюхо", - писал Брехт).
       Другой ходячий лозунг: "Дети у нас - привилегированный класс" (я привожу в качестве примеров только те пропагандистские штампы, в которые, похоже, поверили и власти, и общество; обычно ни та, ни другая сторона не верит в лозунги). Не хватает ни детской одежды, ни обуви, ни питания, ни яслей, ни детсадов, школы переполнены, в детских поликлиниках очереди, в больницах нет мест, женщины давно уже ответили на реальность тем, что перестали рожать (рождаемость у русских - одна из самых низких в мире), надо бить в набат и принимать решительные меры - а мы все еще оглушаем себя броскими лозунгами.
       Любые возникающие проблемы мы решаем тем, что их замалчиваем. Рост преступности, усиление алкоголизма, расцвет коррупции - всего этого у нас "не существует", потому что ничего об этом не пишется. Быть может, потому и поднимаются у нас безостановочно цены, исчезают с прилавков товары, а медицинское обслуживание стало нашим проклятьем и позором, что мы не можем открыто и честно обсудить трудности и сообща найти способы их преодоления? Может, потому и буксует экономика, дезорганизовано снабжение, не хватает жилья, гостиниц, столовых, больниц, санаториев, домов для престарелых, что нашу волю, инициативу и здравый смысл подавляет цензура?
       "Нам было жестоко доказано, что нельзя налагать на умы безусловное и слишком продолжительное стеснение и гнет без существенного вреда для всего общественного организма, - писал в 1857 году Ф.И. Тютчев. - Видно, всякое ослабление и заметное умаление умственной жизни в обществе неизбежно влечет за собой усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов. Даже сама власть с течением времени не может уклониться от неудобств подобной системы. Вокруг той сферы, где она присутствует, образуется пустыня и громадная умственная пустота, и правительственная мысль, не встречая извне ни контроля, ни указания, ни малейшей точки опоры, кончает тем, что приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем еще прежде, чем бы ей было суждено пасть под ударами злополучных событий".
       Русская общественная мысль всегда протестовала против цензуры, указывая на ее огромный вред не только для литературы, но прежде всего для общества.
       "Государство в видах собственного сохранения должно предоставить полнейшую свободу деятельности общественному мнению, - писал поэт и публицист И.С.Аксаков. - Что желательнее для правительства, прозрачность и гласность со всеми ее подчас неизбежными неудобствами или совершенная темь, глушь и безмолвие? (...)
       Где нельзя говорить своим голосом, там не может быть и искренней речи, и вместо нее будет раздаваться одна благонамеренная фистула.
       Стеснение печати есть стеснение жизни общественного разума, - оно парализует все духовные отправления общества, осуждает его действия на бессилие, удерживает общество в вечной незрелости..."
       Мысль о том, что наибольшее зло цензура причиняет не самой печати, а обществу и государству, с большой силой выразил Маркс:
       "Деморализующим образом действует одна только подцензурная печать. Величайший порок - лицемерие - от нее неотделим: из этого ее коренного порока проистекают все остальные ее недостатки, в которых нет и зародыша добродетели, проистекает ее самый отвратительный - даже с эстетической точки зрения - порок пассивности. Правительство слышит только свой собственный голос, оно знает, что слышит свой собственный голос, и тем не менее оно поддерживает в себе самообман, будто слышит голос народа, и требует также и от народа, чтобы и он поддерживал этот самообман. Народ же, со своей стороны, либо впадает отчасти в политическое суеверие, либо, совершенно отвернувшись от государственной жизни, превращается в толпу людей, живущих только частной жизнью.
       Тем самым, что народ вынуждается рассматривать свободные произведения мысли как противозаконные, он приучается считать противозаконное свободным, свободу - беззаконием, а законное - несвободным. Так цензура убивает государственный дух" (I, 69).
       Политическое неверие, равнодушие к общественным вопросам, пассивность, лицемерие все шире распространяются среди нас. Народ уходит от тупиковых проблем в частную жизнь, в быт, накопительство. Несмотря на титанические усилия пропаганды, высокие идеалы блекнут на глазах, да и может ли общество во что-либо верить, если оно несвободно в мысли и слове?
       "Лицемерие, - пишет Поль Валери, - является необходимостью таких эпох, когда простота поведения является законом, когда сложность человеческая запретна; когда ревнивость власти или же узость общепринятых норм навязывают индивидам некую модель. Модель эта быстро оборачивается личиной.
       Лицемерие процветает лишь в те периоды, когда положение вещей настоятельно требует, чтобы все граждане отвечали несложному стереотипу, легкому для понимания и, следовательно, для манипулирования".
       Всякая власть развращает, но более всего развращает власть бесконтрольная. Только в этом случае у руля могут стать люди малоспособные, малообразованные и малопорядочные, только в этом случае можно управлять неумело и небрежно - отчитываться и отвечать, слава богу, не нужно; только в этом случае можно властью злоупотреблять; только в этом случае можно смело использовать свое положение для получения всевозможных личных льгот и благ; ведь построить благополучие лично для себя неизмеримо быстрее и проще, чем для всех. Кормило власти превращается в кормушку. Цензура призвана эту кормушку маскировать и охранять.
       Прошло шестьдесят лет после победы Советской власти, но свобода слова все еще остается мифом. За эти десятилетия мы победили разруху, бедность, создали развитую промышленность, стали одной из самых могучих держав мира, социалистический строй распространился почти на половину планеты. Казалось бы, с каждым годом мы должны быть все более уверены в себе, гражданские свободы - в том числе, и свобода слова, должны шириться и шириться. Однако все происходит наоборот - цензурный мороз крепчает и крепчает.
       Возникает закономерный вопрос - является ли цензура неотъемлемой, органичной частью нашей политической системы, или всего-навсего уродливым наростом на ней? Теоретически социализм без цензуры, вероятно, возможен. На практике ни одна социалистическая страна не обходится без жесткого контроля над словом. Поэтому нет смысла заниматься теоретизированием по поводу абстрактного идеального социализма - это уведет нас далеко в сторону, - а лучше зададимся вопросом вполне конкретным: может ли существовать наш строй без цензуры?
       Но что значит - строй без цензуры? Это строй, где можно свободно обсуждать любые проблемы, даже самые острые, где можно требовать проведения давно назревших экономических реформ и обсуждать достоинства и недостатки руководителей всех уровней. Руководство, открытое взору и контролю общественности, становится перед необходимостью отчета в своих действиях, и перед ним возникает реальная угроза лишиться своих привилегий и постов, если оно не сумеет подтвердить свое право на них умелой и эффективной работой. Если ввести свободу печати, политические единомышленники получат возможность объединиться в группы, партии. Эти организации смогут выпускать свои газеты или прокламации, вербовать себе сторонников и выставлять свои кандидатуры в выборные органы. Свобода слова позволит выдвинуть требования других свобод - свободы передвижения внутри страны, свободы выезда из нее и возвращения, свободы от бюрократизма и системы привилегий и т.д.
       Таким образом, наш строй без цензуры будет уже не нашим строем, а какой-то совершенно иной политической системой, и требовать отмены цензуры значит требовать изменения глубинных принципов политического механизма. Отрезать же от существующей системы цензуру, сохранив при этом все остальное, невозможно, подобно тому как нельзя отделить от магнита отрицательный полюс и оставить лишь положительный.
       Помимо причин исторического и политического характера, существованию цензуры благоприятствует государственный характер владения средствами производства. Частная собственность, в принципе, противостоит унификации. У частников и у групп частников (крестьян, нефтепромышленников, автомобилестроителей и т.д.) неминуемо возникают свои кровные интересы, которые они готовы отстаивать весьма энергично. Кроме того, порядки на каждом заводе, учреждении, ферме, в каждом магазине, мастерской и т.д. имеют свои отличия, определяемые индивидуальностью владельцев и их интересами. В системе же, где все принадлежит государству, а государство принадлежит аппарату, все неизбежно унифицируется. От Владивостока до Бреста, от Норильска до Ашхабада на любом предприятии крупном или мелком, у нас действует одна и та же система, одна и та же структура штатного расписания, все те же месткомы, бюро, отделы кадров, треугольники и характеристики. И это всепроникающее однообразие способствует и насаждению единого стереотипа общественного сознания, тем более, что у всех средств информации - газет, издательств, радио, телевидения - имеется один-единственный владелец - правящий аппарат.
       Эта унификация осуществляется отнюдь не устранением противоречивых интересов, присущих системе частного владения; устраняется сам интерес. Борьба частных интересов подменяется всеобщей экономической незаинтересованностью, которая, в свою очередь, порождает политическую пассивность.
       Из сказанного вовсе не следует, что частная собственность на средства производства предпочтительнее общественной. Это вопрос отдельный. Я вовсе не противник общественных форм владения. Замечу только, что есть общественная и есть государственная собственность. Знак равенства между ними можно ставить только тогда, когда государство управляется обществом, а не аппаратом.
       Так или иначе, исторический опыт показывает, что там, где отсутствует выборность, гласность, ответственность власти перед обществом, где принуждение возводится в догму, и догмы становятся выше закона, где правительство опасается общественного мнения и не уверено в поддержке большинства народа, там цензура становится неизбежным элементом политической системы, призванным замазывать недостатки, подавлять недовольство и помогать удерживать власть.
       Еще Чернышевский писал, что цензура появляется там, где правительству приходится "держать себя с управляемою нациею, как нациею, враждебной ему". Но даже в этом плане, если рассматривать ее как охранительную силу не с сиюминутных позиций, а с точки зрения конечных исторических результатов, она бессмысленна. Цензура не спасла от падения ни Бурбонов, ни Романовых и не спасет ни один другой режим. 31 мая 1858 года русская цензура запретила употреблять в печати слово "прогресс". Остановился ли он из-за этого? Ущемление свободы слова не только не гасит народное недовольство, но скорее накапливает его, не давая ему выхода. "Если нет людям достаточных причин быть недовольными, то и не внушишь им недовольства никакими словами, изустными ли, письменными ли, печатными ли, - писал Чернышевский. - Это делается не словами, а фактами жизни".
       Печать есть лишь флюгер общественного мнения. Нелепо полагать, что ветер дует туда, куда показывает флюгер, а не наоборот. Цензура тем более обречена на конечный (в историческом плане) неуспех, что даже самому жестокому стеснению печатного слова общество (или, по крайней мере, его лучшая часть) находит способ противодействовать. И в нашей стране небывалый цензурный гнет породил небывалый расцвет устной, письменной и подпольной литературы. Ежедневно рождаются анекдоты, они дают убийственный комментарий всем мало-мальски значительным событиям и явлениям общественной жизни. "Угрюмый сторож муз" не в состоянии запереть на засов алмазные россыпи народного юмора. Если их записать и опубликовать, получилась бы многотомная энциклопедия нашего быта.
       Активно действует Самиздат. По рукам чуть ли не в открытую ходят рукописные издания стихов, пародий, памфлетов, рассказов. Самиздат ухитряется раздавать объемистые философские трактаты и романы. С "Архипелагом Гулаг" и другими произведениями Солженицына знакомо множество народу: можно подумать, что их в обязательном порядке изучают в сети политпросвещения.
       "Путешественник Ансело говорит о какой-то грамматике, утвердившей правила нашего языка и еще не изданной, о каком-то русском романе, прославившем автора и еще находящемся в рукописи и о какой-то комедии, лучшей из всего русского театра, и еще не игранной и не напечатанной. Забавная словесность!" Забавно ли было Пушкину, когда он писал эти строки?
       Наша словесность остается столь же "забавной", как и во времена Пушкина. Правда, забавников время от времени сажают в тюрьму или выживают за границу, но на их место встают новые чудаки. Закон (или, точнее, беззаконие) карает не только авторов и составителей Самиздата, но и его читателей. Списки запретной литературы, правда, не публикуются: предполагается, очевидно, что читатели сами должны понимать, что можно, а что нельзя. Статья 70 Уголовного кодекса РСФСР ("Антисоветская агитация и пропаганда") предусматривает, что
       "агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти либо совершения особо опасных государственных преступлений, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно и распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания - наказывается лишением свободы на срок от двух до пяти лет или без ссылки или ссылкой на срок от двух до пяти лет.
       Те же действия, совершенные лицом, ранее осужденным за особо опасные государственные преступления, а равно совершенные в военное время, - наказываются лишением свободы на срок от трех до десяти лет и ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки".
       Очевидно, что под эту статью можно подвести чтение и хранение практически любых произведений, не разрешенных Главлитом.
       Та же опасность грозит читателям зарубежных русских изданий. Русская заграничная печать, как во времена Герцена и Ленина, быстро набирает силу. Пусть внутрь страны проникают считанные экземпляры ее изданий - все равно самим фактом своего существования они уничтожают монополию подцензурной прессы.
       Наше исследование советской цензуры подходит к концу. Как теперь принято говорить, мы выходим на финишную прямую. На протяжении всей книги я не выдвигал никаких предложений по изменению системы контроля над печатью, ослабления его или полной отмене. Выводы должен сделать сам читатель, но важно, чтобы он сделал правильные выводы. Я все время настойчиво подчеркивал, что темой этого исследования служит только цензура. Не общая система идеологического диктата, не взаимоотношения государства и культуры, не влияние системы контроля на состояние общественной и творческой мысли, и даже не свобода печати - нет, только собственно цензура. Мы вынули одно колесико из большого механизма, посмотрели, как оно устроено, что приводит его в движение и какие другие колеса оно зацепляет. Лишь поневоле в той или иной связи мы бросали взгляд на весь механизм, но потом неизменно возвращались к нашей шестеренке. Я сознавал, что такой подход страдает ограниченностью, но что поделаешь - все ограничено: и силы, и время, и возможности автора, и объем этой книги, и воспринимающая способность читателя.
       Но не надо забывать, что изоляция предмета исследования (цензуры) - это только методический прием. "Чистая" цензура, в отрыве от других общественных установлений и от всего духа государства - лишь научная абстракция.
       Свобода неделима. Свободная печать неразрывно связана с существованием определенных политических групп и течений и, следовательно, предполагает свободу союзов и партий, демократическую систему выборных органов власти, гласность, твердые правовые основы. Еще Маркс писал о том, "как призрачны все остальные свободы при отсутствии свободы печати. Одна форма свободы обуславливает другую, как один член тела обуславливает другой. Всякий раз, когда под вопрос ставится та или другая свобода, тем самым ставится под вопрос и свобода вообще. Всякий раз, когда отвергается какая-либо одна форма свободы, этим самым отвергается свобода вообще (...) Несвобода становится правилом, а свобода - исключением из правила, делом случая и произвола. Нет поэтому ничего более ошибочного, чем полагать, будто вопрос об особой форме существования свободы есть особый вопрос. Это - общий вопрос в пределах особой сферы. Свобода остается свободой, в чем бы она ни выражалась: в типографской ли краске, во владении ли землей, в совести или же в политическом собрании" (I, 83).
       Если в каждом деле есть первый шаг, то начинать нужно со свободы печати. В книге Зиновьева "Зияющие высоты" (у нас запрещенной) есть прекрасные слова:
       "Основу подлинно человеческого бытия составляет правда. Правда о себе. Правда о других. Беспощадная правда. Борьба за нее и против нее - самая глубинная и ожесточенная борьба в обществе. И уровень развития общества с точки зрения человечности будет отныне определяться степенью правдивости, допускаемой обществом. Это самый начальный и примитивный отсчет. Когда люди преодолеют некоторый минимум правдивости, они выдвинут другие критерии. А начинается все с этого".
       Я всю жизнь работал, и моя работа - единственный источник моих скромных доходов. Всю жизнь трудятся мои друзья, знакомые и вообще все, кого я знаю. Среди нас давно нет буржуев и помещиков. Нам давно обещали доступ к типографиям и бумаге. Конституция провозглашает свободу печати в интересах трудящихся. Но интересам трудящихся - нашим интересам - отвечает только полная свобода печати. Пока она не будет нам предоставлена, мы не можем называть себя членами общества и вообще людьми. Унизительно сознавать себя молчаливыми пешками. Постыдно для властей управлять не полноправными гражданами, а пассивными статистами.
       Никто из нас - я убежден в этом - не заинтересован в пропаганде насилия, эксплуатации человека человеком, наживы, порнографии, в подрыве и ослаблении своего государства. Но мы имеем право на разнообразные и противоречивые мнения о том, как строить нашу собственную жизнь. Мы должны иметь право на свободное выражение этих мнений без чьего-либо контроля. Мы имеем право на полную, достоверную и разностороннюю информацию обо всем, что происходит в нашем государстве и во всем мире. Мы не можем и не хотим быть равнодушными к судьбе своей страны и своего народа - ведь это и наша судьба. Мы чувствуем за нее ответственность, мы хотим хоть в какой-то мере определять ее сами.
       Мы живем в государстве, где господствует самая жестокая цензура за всю историю человечества. Она проникла во все поры нашей общественной и внутренней жизни, уродуя и искривляя ее, внедряя в нас страх, равнодушие, цинизм и пассивность.
       Мы должны это помнить. Мы обязаны этому противостоять. Мы должны с этим бороться - внутри и вовне нас.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       45
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Красногоров Валентин Самуилович (valentin.krasnogorov@gmail.com)
  • Обновлено: 21/06/2011. 313k. Статистика.
  • Эссе: Публицистика
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.