Аннотация: Эта книга - философское путешествие к границе человеческого сознания. В центре - фигура Рамакришны, осмысленная не как религиозный учитель, а как феномен разрыва между формой и содержанием духа.
Эта книга - философское путешествие к границе человеческого сознания. В центре - фигура Рамакришны, осмысленная не как религиозный учитель, а как феномен разрыва между формой и содержанием духа. Автор показывает Рамакришну не через легенды и почитание, а как живое воплощение конфликта между опытом и системой, между внутренним откровением и его институционализированными отражениями.
Книга соединяет историческую, культурную и нейрофилософскую перспективы: Индия XIX века предстает как узел, в котором столкнулись древние ритуалы и западный рационализм, а тело Рамакришны - как живая лаборатория духа, где биология и метафизика сливаются. Через главы о теле и экстазе, о видении и структуре сознания, о языке и бездне книга исследует, как святость и безумие, психоз и прозрение, диагноз и догмат становятся разными выражениями одной и той же гносеологической драмы.
Это не религиозное повествование и не научный трактат, а философская анатомия святости, написанная на грани между поэзией и метафизикой. Книга рассматривает мистический опыт как форму познания, а безумие - как возможный способ выхода за пределы разума, строя параллели между Рамакришной и Буддой, Лао-цзы, Сократом, Ницше, показывая, что все великие "одержимые истиной" принадлежат одной линии пророческого откровения, где человек становится сосудом для речи мира.
Православие видит в Рамакришне человека искренне ищущего Бога, но заблуждающегося вне благодати Христовой Церкви; его мистический опыт считается душевным, а не духовным, и потому не ведёт к истинному спасению.
Эта книга сохраняет внутреннее уважение к тайне, не превращая её в догму. Она не ищет окончательных ответов, а создаёт пространство созерцания, где философия становится формой медитации, а язык - способом приближения к мудрому безмолвию.
Введение. 5
Диалог Рамакришна и Лао-цзы.. 17
Глава первая. Тело и экстаз. 19
Диалог Рамакришны с Буддой. 30
Глава вторая. Видения и структура сознания. 32
Диалог Рамакришны с Христом.. 43
Глава третья. От бездны к слову. 45
Диалог Рамакришны с Сократом.. 56
Глава четвёртая. Всесторонний анализ философии Рамакришны.. 58
Диалог Рамакришны с Декартом.. 76
Глава пятая. Ученики и наследие. 78
Диалог Рамакришны с Ницше. 91
Глава шестая. Метафизика всеединства. 93
Диалог Рамакришны с Эйнштейном.. 108
Заключение. Предел человеческого опыта. 110
Библиография. 118
Введение
Рамакришна предстает не в облике учителя, стоящего у истоков новой веры, но как явление почти анатомического рассогласования между оболочкой и сущностью сознания. В его жизни виден странный разрыв между тем, что можно назвать видимым человеком, и тем, что обитало в глубинах его внутреннего мира. В нем всё происходило не по законам последовательной мысли, а по каким-то иным, сокровенным принципам, где чувства, откровения и образы существовали без опоры на рассудок. В этом раздвоении формы и содержания заключался его особый путь: тело и голос, принадлежавшие земному существу, служили лишь тонкой пленкой, через которую просвечивало нечто, что само по себе не имело имени, веры и даже намерения учить.
Современное восприятие его наследия утратило это напряжение между внутренним и внешним, подменив живое переживание удобной системой символов. Учение, некогда рождавшееся из подлинного внутреннего потрясения, ныне стало собранием назиданий, поданных в виде успокоительных формул. Оно распространилось по миру, утратив остроту первоисточника, превратившись в мягкое эхо, подходящее для любой духовной среды. Люди, касаясь имени Рамакришны, ищут не суть его разлада с самим собой, а гармонию, которой он никогда не обладал. И тем самым то, что было взрывом сознания, стало притчей о мире и согласии, хотя в действительности изначальный смысл его опыта заключался в безмолвном свидетельстве разрыва, где человек перестаёт быть носителем религиозной формы и становится лишь зеркалом невыразимого.
Индия XIX века предстала перед историей как узел, в котором переплелись древние обряды и холодная логика колониального разума. В ту эпоху она жила на стыке миров: с одной стороны, тысячелетние традиции, питаемые ведийской памятью, с другой - рациональная дисциплина Запада, принесённая вместе с английским правлением. Колониальная власть не только подчинила страну экономически, но и внесла в её духовное тело новый тип мышления, чуждый привычному созерцательному ритму жизни. Ритуалы, некогда определявшие естественный ход бытия, постепенно утратили силу, превращаясь в формы без содержания, тогда как западная наука, опираясь на метод и доказательство, стала мерилом истины.
В городах возникал новый слой людей, воспитанных на английском языке и европейских идеях, но в сердце сохранявших индийскую тоску по бесконечному. Они уже не могли быть ни чисто западными, ни подлинно восточными: между ними и старой Индией пролегла трещина, а с другой стороны тянулась тонкая нить притяжения к новому мировидению. В этой трещине и возникли фигуры, подобные Рамакришне, не принадлежащие ни одной стороне. Его существование оказалось ответом на противоречие эпохи: духовная энергия, не нашедшая выхода ни в ортодоксии, ни в рационализме, пробила себе дорогу в форме внутреннего видения, где исчезали различия между богами и идеями, между человеком и его тенью.
Так Индия XIX века, лишённая цельности, но переполненная невысказанной силой, стала ареной, где столкнулись вековая интуиция и безжалостный анализ, смирение перед тайной и вера в разум. И на этом перекрёстке, где одно умирало, а другое только начинало дышать, Рамакришна явился как воплощение той самой трещины, через которую древняя душа страны попыталась заговорить новым языком, не принадлежащим ни колонизаторам, ни жрецам.
Культ Кали, древнейший из образов индийского пантеона, являет собой не поклонение ужасающему, но прикосновение к первооснове разрушительной материи бытия. В её облике нет разделения между жизнью и смертью, ведь она соединяет обе стихии, не позволяя им существовать раздельно. Кали - не просто богиня времени и распада, но сама бездна, в которой исчезает всякая форма, чтобы вновь возродиться в иной плоти. Её черный цвет не символ зла, а знак предельной плотности существования, где всё растворяется в беспросветном покое первоэлемента.
Для сознания, воспитанного в страхе перед разрушением, встреча с Кали становится испытанием, подобным гибели. Но для индийской мысли этот мрак не есть конец, а переход, как дыхание мира, где вдох творит, а выдох разрушает. В этом архетипе разрушение не противопоставлено созиданию, оно лишь вторая сторона одной силы, которая не знает сострадания, ибо действует вне человеческой меры.
Рамакришна, обращаясь к Кали, не искал защиты и милости, он искал столкновения. Его молитва была не просьбой, а признанием, что бытие немыслимо без своего распада. Он шел к ней, как к источнику, где исчезает страх, потому что за границей уничтожения открывается чистое присутствие. В этом экстатическом созерцании Кали являлась не богиней мрака, а лицом самой реальности, где божественное и ужасное сливаются в едином движении.
Так культ Кали стал не религиозным обрядом, а символом древнего опыта, в котором человек, переступая порог обыденного сознания, вступает в общение с тем, что лишено формы и имени. Здесь встречаются ужас и свобода, распад и возрождение, и только пройдя через объятие разрушения, можно приблизиться к тайне, лежащей в основании жизни.
Рамакришна родился в 1836 году в деревне Камарпукур, среди пыльных дорог Бенгалии, где ещё дышали древние мифы. С юности он жил как человек, для которого границы между земным и небесным почти не существовали. Когда его брат устроил его служить жрецом в храм Кали в Дакшинешваре, началась история, ставшая легендой. Там, среди запаха сандала и звона колокольчиков, юноша, одержимый жаждой увидеть богиню, погрузился в экстатическую молитву, пока сама Кали не предстала перед ним - не как статуя, а как живое присутствие, заполнившее всё его существо. С того момента его жизнь превратилась в непрерывный опыт божественного. Он больше не принадлежал миру людей, хотя оставался среди них.
Его видения следовали одно за другим: он поклонялся Кришне, Раме, Христу, даже исповедовал ислам - не из любопытства, а потому что каждая вера становилась для него реальностью, в которую он погружался полностью. Он проживал разные религии так, как другие переживают любовь или смерть, и из каждого опыта выходил с тем же ощущением: Бог - един, лишь формы различны. Люди стекались к нему со всех сторон, поражённые простотой и ясностью его слов, в которых не было учения, но было присутствие истины.
Среди тех, кто пришёл к нему, был молодой Нарендранат Датта - человек с европейским образованием, гордый, остроумный, сомневающийся во всём. Он хотел доказательств, не признавал веры без рассудка. Встреча с Рамакришной стала для него потрясением. В этом странном жреце он увидел не безумца, а человека, для которого Бог - не предмет веры, а дыхание. Споря и отстраняясь, Нарендранат постепенно поддался силе, исходившей от учителя. После смерти Рамакришны именно он стал тем, кто перенёс его дух в новое время, взяв имя Вивекананда.
Вивекананда сделал то, чего сам Рамакришна не помышлял: он вывел это мистическое переживание из храма на мировую арену, превратив его в философию действия. Если Рамакришна воплотил внутренний восторг единения, то Вивекананда дал этому восторгу голос и логику. Между ними существовала та редкая связь, когда один был пламенем, а другой - факелом, несущим его свет сквозь века.
Религиозный опыт рождается в одиночестве, как внезапное прикосновение к невыразимому, тогда как религиозная система формируется уже потом - когда нечто живое, едва уловимое, пытаются удержать словами и придать ему устойчивую форму. Опыт принадлежит мгновению, система - времени. Первый вспыхивает, как внутреннее откровение, разрушая привычные границы сознания; вторая выстраивает эти границы заново, стремясь сделать откровение безопасным и понятным. Так живая искра, превращаясь в учение, становится догмой, где от первоначального света остаётся лишь отражение.
Рамакришна существовал целиком в сфере опыта, не строя теории и не создавая последователей в обычном смысле. Его путь был не направлен на утверждение доктрины, а на постоянное растворение форм, в которых дух теряет дыхание. Он не говорил о Боге - он переживал Его, становясь самим движением между рождением и исчезновением. И потому всякая попытка превратить его жизнь в систему оказывается внутренне противоречивой: то, что он проживал как поток, невозможно заключить в рамки символов и правил.
Религиозная система, напротив, нуждается в порядке, иерархии, ритуале. Её назначение - оберегать общество от хаоса непосредственного соприкосновения с бездной. Она переводит опыт в язык понятий, создаёт образы, храмы и обычаи, превращая внутреннее потрясение в социальную структуру. Но в этом упорядочении теряется первозданная сила, благодаря которой человек впервые узнаёт присутствие тайны.
Различие между опытом и системой - это различие между дыханием и статуей. Опыт невозможно повторить или передать, он всегда личен и всегда опасен. Система же служит хранилищем, где пепел откровений сохраняют под именами богов. Когда же живое чувство снова просыпается, оно разрушает стены храма, чтобы вернуться к своему первоисточнику - к огню, не знающему форм.
Суть верования Рамакришны заключалась в прямом переживании единства всего существующего. Для него религия не была путём к Богу - она была самим движением дыхания, в котором Бог проявляется. Он не искал истину в догмах и не противопоставлял веры друг другу. Его духовный опыт был живым доказательством того, что все формы поклонения ведут к одному источнику, подобно рекам, впадающим в море.
Он утверждал, что божественное начало не ограничено именем или образом. Кали, Кришна, Христос, Аллах - это разные одежды одной силы, которую человеческий ум не может постичь, но сердце узнаёт. Для него Бог был не отвлечённой идеей, а живым присутствием, которое можно увидеть, услышать, почувствовать. Молитва, по его убеждению, не требовала учёности или ритуала - достаточно было искреннего стремления, готовности растворить своё "я" в безмерном.
Важнейшим в его веровании было переживание непосредственного общения с божественным, которое он называл "самадхи" - состоянием, где исчезают различия между человеком и Абсолютом. Он не учил, что это удел избранных; напротив, считал, что каждый способен достичь этого состояния, если любовь к Богу станет сильнее любви к себе.
Рамакришна не строил религию, он проживал её как состояние сердца. Его вера была не системой понятий, а откровением, где всё - и страдание, и радость, и безумие - становилось выражением одной вездесущей силы. В этом простом, почти детском мировоззрении заключалась удивительная глубина: Бог - это не цель, а сама ткань жизни, и человек соприкасается с Ним всякий раз, когда забывает о себе.
Безумие и откровение - это два противоположных выражения одной и той же внутренней вспышки, когда сознание перестаёт подчиняться обыденным законам восприятия. То, что в одном случае называют помешательством, в другом почитают как озарение. Различие между ними определяется не сущностью переживания, а точкой зрения общества, которое боится бездны, но благоговеет перед тем, кто умеет превратить её в слово. В обоих состояниях происходит одно и то же - разрушение устойчивого образа "я", исчезновение привычной формы реальности и внезапное открытие безмерного, где личность растворяется в движении бытия.
Безумие есть откровение, лишённое языка, не сумевшее обрести смысл в мире людей. Оно стремится вырваться наружу, но сталкивается с невозможностью выразить увиденное. Откровение же - это то же безумие, обретшее ритм речи, превратившее внутренний разлад в символ. Между ними пролегает лишь тонкая грань способности к выражению: кто находит в хаосе слова, становится пророком; кто теряется в нём, объявляется больным.
Рамакришна стоял именно на этой границе. Его видения, судорожные молитвы и внезапные экстазы не могли быть сведены к норме, но в них не было разрушения, свойственного безумию; напротив, сквозь них проступала прозрачность, в которой исчезала личность, уступая место какому-то первозданному сознанию. Он не стремился управлять этим состоянием, позволял ему разливаться, словно принимая безумие как язык самой истины.
Так откровение оказывается формой безумия, приведённой к гармонии, а безумие - откровением, лишённым формы. В их единстве раскрывается древняя истина о природе духа: всё подлинное знание приходит через потрясение, где разум рушится, уступая место тому, что невозможно назвать разумным, но что одно лишь и соединяет человека с глубинным источником бытия.
Проблема доверия к свидетельствам изменённого сознания всегда упирается в противоречие между внутренней достоверностью пережитого и невозможностью его проверки извне. Когда человек возвращается из состояния, где привычные категории исчезают, он приносит с собой не доказательства, а образы, слова, дрожь собственного переживания. Для него это откровение обладает силой абсолютной реальности, но для слушающего остаётся лишь рассказом о чужом сне. Мост между этими двумя мирами - хрупок, ибо язык, рождаясь в границах рассудка, не способен вместить то, что вышло за пределы смысла.
Свидетель изменённого сознания всегда подозрителен: слишком многое в его речи противоречит логике, слишком велика власть образов, не поддающихся проверке. Общество, оберегая порядок восприятия, не может довериться тому, кто утверждает существование иной реальности. И всё же история духа соткана из таких свидетельств - из рассказов о видениях, голосах, внезапных озарениях, где через человека, казалось бы, проговаривает сама бездна. Эти голоса были осуждаемы и обожествляемы, но никогда не принимались безусловно, потому что каждая истина, пришедшая извне рассудка, несёт в себе риск безумия.
Рамакришна, как и мистики всех времён, существовал в этом пограничном состоянии доверия и сомнения. Его видения невозможно было объяснить рационально, но сила их воздействия отрицала случайность. Он говорил о встречах с божественным, как о событиях зримого мира, и этим вызывал недоумение даже среди верующих. Тем не менее сама неподдельность его состояния - то спокойствие, с которым он переживал то, что для других стало бы безумием, - внушала странное уважение.
Так проблема доверия к подобным свидетельствам остаётся неразрешимой: разум ищет доказательства, тогда как откровение живёт только в непосредственности. Вера в слова видевшего требует не согласия, а соучастия, способности самому переступить за грань привычного восприятия. И потому свидетельства изменённого сознания никогда не могут быть ни подтверждены, ни опровергнуты - они принадлежат не сфере знания, а той безмолвной глубине, где истина и сомнение сливаются в одно переживание.
Авторское намерение здесь не в разоблачении и не в прославлении, а в тихом и внимательном приближении к границе, где человеческий дух перестаёт быть собой. Речь идёт не о фигуре Рамакришны как о святом или учителе, а о самом явлении, воплощённом в его существовании, - о состоянии, в котором сознание распадается и, разрушаясь, открывает новый способ быть. Такой подход требует предельного уважения, ибо любая попытка оценить подобный опыт с привычных позиций превращает живое в схему, а откровение - в догму.
Здесь исследуется не вера и не безумие, а то тончайшее пространство между ними, где человеческая душа достигает предела своих возможностей. Это область, где разум уже не способен быть проводником, но где сохраняется внутренний порядок, неподвластный хаосу. Рамакришна становится не объектом анализа, а поводом к размышлению о природе духа, о том, как он способен выдерживать соприкосновение с бесконечным, не разрушаясь окончательно.
Такое исследование не ищет истины во внешней биографии или в системе взглядов, оно внимает самому ритму переживаний, которые составляют ткань этого редкого существования. В нём важно не объяснить, а услышать, не судить, а наблюдать, как сознание, достигнув крайнего напряжения, перестаёт быть личным и превращается в прозрачную среду, через которую проступает нечто большее, чем человек.
Отсюда рождается особая интонация - спокойная, без оценок, но исполненная внутреннего трепета перед таинством, где человек и божественное сходятся в одной точке. Исследуя предельное, нельзя говорить языком окончательных формул; нужно идти осторожно, сохраняя уважение к тому, что не вмещается в слова, и признавая за этим опытом его неотъемлемую достоверность, даже если она не поддаётся объяснению.
Диалог Рамакришна и Лао-цзы
Если бы Рамакришна и Лао-цзы встретились, их беседа не была бы спором о путях, а тихим созерцанием одного и того же безымянного истока, к которому они шли с разных концов земли. Между ними не возникло бы стремления доказать, кто прав, ведь оба знали: истина не нуждается в защите. Они сидели бы, вероятно, в молчании - молчании, где мысль неотличима от дыхания, а дыхание от присутствия.
Лао-цзы первым произнёс бы слова, напоминающие о воде, текущей без усилия: "Мудрец не стремится властвовать, потому что всё уже управляется Дао. Тот, кто ищет, теряет. Тот, кто отпускает, находит". Рамакришна, слушая, улыбнулся бы, словно вспоминая собственное откровение, когда увидел Бога во всём - в реке, в стене, в женщине, в животном, в себе. Он ответил бы мягко, без спора: "Ты говоришь о потоке, и я - о том же. Только я называю этот поток любовью, а ты - Пути. Но, быть может, любовь и есть Путь, когда она теряет желание владеть".
Тогда Лао-цзы кивнул бы, глядя в пространство, где нет различия между небом и землёй. "Дао - не Бог, - сказал бы он, - оно безымянно, как дыхание мира. Но кто живёт в согласии с ним, тот в мире с самим собой". Рамакришна ответил бы: "И Бог, к которому я взывал, не имеет имени. Я видел Его во всех обликах и понял, что различие имён - игра времени. Когда ум растворяется, остаётся то, что ты зовёшь Дао, а я - Божественное".
Между ними снова воцарилась бы тишина. Только ветер шевелил бы листья, и в этом дыхании природы оба узнали бы своего Учителя. Лао-цзы произнёс бы наконец: "Кто знает, не говорит". Рамакришна, смеясь глазами, добавил бы: "А кто любит, не нуждается в доказательствах". Они понимали друг друга без перевода, потому что говорили языком, которому нет начала и конца.
И если бы кто-то из учеников попытался записать этот разговор, то, перечитывая строки, почувствовал бы не слова, а пространство между ними - то невидимое присутствие, где Дао и Бог, безымянное и возлюбленное, становятся одним дыханием.
Глава первая. Тело и экстаз
Тело, этот странный сосуд бытия, хранит в себе больше тайн, чем все догматы, вместе взятые. Плоть, на первый взгляд подчинённая слепым законам природы, нередко становится ареной откровения, где дух и биология перестают быть противоположностями. Мистическое переживание, сотрясающее сознание, не обходит тело стороной; напротив, оно рождается в нём, словно вспышка, возникающая из самой глубины клеточной жизни. И тогда дыхание становится молитвой, биение сердца - литургией, а нервное возбуждение превращается в экстаз, который нельзя объяснить ни химией, ни богословием.
Каждый святой, проходя свой путь, превращал собственную плоть в поле опыта, где боль соединялась с блаженством, а изнеможение становилось дверью в иное измерение. Не случайно древние подвижники истязали себя не ради страдания, но ради прозрения: через изнеможение они искали ту точку, где тело перестаёт принадлежать телу. Тогда сама физиология святости начинала действовать как орган откровения, и в этой странной алхимии биология становилась проводником духа.
Однако и обратное верно. Случайное биологическое событие - сбой, болезнь, всплеск гормонов или электрический импульс мозга - способно породить видение, которое изменит судьбу человека. Иногда одно мгновение, вызванное капризом нервной системы, открывает перед сознанием бездну смысла, в которой исчезают все различия между физиологическим и метафизическим. Именно в этом перекрёстке между телом и духом рождается подлинная тайна мистики: не в доказательствах и не в опровержениях, а в безмолвном согласии того и другого.
Святость, как и болезнь, происходит внутри. И, быть может, граница между ними не так уж велика - всего лишь колебание в химии крови, внезапное изменение дыхания, крошечный импульс, превращающий биологию в молитву, а боль - в священный свет.
Вообще, слово "святость" принадлежит к лексикону христианской культуры, где оно несёт оттенок избранности, приобщённости к Божественному и нравственного совершенства. Однако в иных духовных традициях то, что христианин назвал бы святостью, выражается другими понятиями и иными интонациями. В индуизме, например, нет фигуры святого в западном смысле; здесь священна сама реальность, пронизанная дыханием Брахмана. Человек, достигающий состояния освобождения, не становится "святым" - он просто пробуждается, перестаёт быть отдельным существом и возвращается в исходное единство, где нет ни заслуг, ни наград.
Там, где христианство видит личный подвиг и победу духа над плотью, индуизм различает постепенное растворение индивидуального в безличной полноте бытия. Подвижник не ищет благодати, он стремится растворить саму возможность различия между собой и источником. В этом опыте тело не столько враг, сколько инструмент, тонкий механизм, через который энергия может быть очищена и обращена внутрь. Аскеза здесь - не отречение от мира, но путь к его внутреннему центру, где биология и метафизика совпадают в едином дыхании.
Если в христианской традиции святость всегда несёт отпечаток страдания, крестного подвига, то индуистское освобождение спокойно, как утренняя заря. Там, где западное сознание видит напряжение между духом и материей, восточное ощущает их вечное взаимопроникновение. И всё же обе линии - столь разные - сходятся в одном: и там и здесь тело остаётся ареной откровения, местом, где переживание становится событием, а событие - переживанием.
Экзальтация, как вспышка внутреннего огня, не принадлежит ни миру святых, ни области безумия. Она возникает на границе, где человеческое сознание утрачивает равновесие, чтобы обрести иное измерение чувствительности. В ней нет ещё ни духовного подвига, ни демонического вторжения; это лишь состояние предельного напряжения, когда внутренний ток жизни устремляется вверх, пробивая привычные заслоны рассудка. Человек в эти мгновения может казаться вдохновлённым или безумным, но и то и другое - только отражения одного и того же пламени, проявленного в разных формах.
История знает примеры, когда та же сила, что в одном превращала человека в пророка, в другом ввергала его в бездну страха и разрушения. Всё зависит не от природы самой экзальтации, а от того, в какую структуру она вплетается. Когда разум способен удержать пламя, превращая его в свет, рождается вдохновение; когда же внутренний порядок рушится, огонь становится разрушительным. Ни то, ни другое не доказывает присутствия божественного или дьявольского начала - лишь показывает, насколько тонка грань между вдохновением и одержимостью.
Экзальтация есть биологический и духовный процесс одновременно. Сердце ускоряет ритм, дыхание становится поверхностным, кровь насыщается гормонами, и вместе с тем рождается ощущение причастности к чему-то большему, чем индивидуальное "я". В этот миг физиология и метафизика сливаются в один ток, не принадлежащий ни святости, ни безумию. Это природное состояние экстремальной восприимчивости, в котором дух и тело действуют как единый организм, способный либо вознестись к откровению, либо сгореть в собственном пламени.
Экзальтация не столько вершина, сколько фон, на котором разворачивается драма внутреннего опыта. Она подобна дыханию атмосферы, в которой может вспыхнуть откровение или промелькнуть заблуждение, но сама по себе остаётся безучастной. Это нейтральное поле, энергетическое напряжение, не принадлежащее ни свету, ни тьме. В нём дух и тело лишь находят возможность для действия, словно музыканты, извлекающие мелодию из безмолвия.
Эта нейтральность не означает холодного безразличия, напротив - она исполнена силы, готовой принять любую форму. Как холст, на который художник наносит краску, она не имеет собственного содержания, но без неё невозможно возникновение образа. Так и в человеческом существе экзальтированное состояние может стать условием для прозрения, но может также обернуться хаосом. Всё зависит от того, что именно будет вложено в него сознанием, какой смысл направит движение внутренней энергии.
В опыте мистиков это состояние часто предшествует озарению, служа как бы подготовкой, встряхиванием всей природы человека. Оно не несёт истины, но открывает пространство, где истина может проявиться. Когда сознание вступает в соприкосновение с этим фоном, начинается игра превращений: то, что для одного становится молитвой, для другого обращается в беспорядок чувств. Но сама основа остаётся безмолвной, не склоняясь ни к одной из сторон. В этом её тайная роль - быть чистым зеркалом, на котором отпечатывается всё, что рождается в глубинах человеческого духа.
Экстатические припадки, кататония и телесные метаморфозы принадлежат к области пограничных явлений, где человеческое существо перестаёт быть цельным и привычным самому себе. Эти состояния не есть болезнь в узком медицинском смысле и не являются даром свыше; они - форма, в которой проявляется край напряжения между внутренним и внешним, между телом и сознанием. Когда человек достигает порога допустимого переживания, организм отвечает всем своим существом: мышцы застывают или судорожно вздрагивают, дыхание сбивается, лицо искажается, словно плоть пытается выразить то, что невозможно сказать словами.
Экстатический припадок в этом смысле - не разрушение, а своеобразная вспышка энергии, прорывающейся сквозь привычные границы "я". В такие мгновения тело становится сценой, на которой разыгрывается безмолвная мистерия, где биологическое и духовное переплетаются в нераздельный узел. Кататония же, напротив, представляет собой неподвижность, в которой будто замирает всё сущее. Это не отсутствие жизни, а её сосредоточение в одном точке, где напряжение столь велико, что любое движение кажется невозможным.
Телесные трансформации - изменение температуры, цвета кожи, силы, голоса - нередко сопутствуют этим состояниям. Они не являются чудом, но свидетельствуют о глубинной взаимосвязи психического и физического. Когда сознание достигает предела, тело откликается, меняя собственные законы. Это не нарушение природы, а напоминание о том, что человек целостен, и дух не может переживать без участия плоти. В экстазе эта целостность проявляется предельно ясно: каждая клетка становится участником внутреннего события, словно невидимая волна проходит сквозь всё существо, разрушая прежнюю форму, чтобы дать место новой.
Так предельное состояние обнаруживает себя в движении и неподвижности, в судороге и тишине. Оно выходит за рамки понятий "нормы" и "патологии", обнажая тот первичный источник, где жизнь и сознание неразделимы. В этих мгновениях человек словно возвращается к началу, когда тело ещё не было темницей духа, а дух - властителем тела, и оба они составляли единый ритм великой тайны бытия.
Ни одно из этих проявлений - ни экстатический припадок, ни оцепенение, ни внезапное преображение тела - не может служить доказательством подлинности духовного опыта. И столь же мало они способны его опровергнуть. Всё это лишь внешние следы, тени внутреннего процесса, отражающиеся на плотском уровне, подобно ряби на поверхности воды, не говорящей ничего о глубине источника. Человек может переживать телесные конвульсии, изменённые состояния сознания, странные видения, но всё это остаётся лишь формой, не имеющей собственной истины.
Духовный опыт не подтверждается физиологией, как вдохновение не измеряется температурой крови. Можно наблюдать, фиксировать, описывать реакции тела, но за их пределами остаётся то, что невозможно свести к механизму. И напротив, отсутствие внешних признаков не означает пустоты: величайшие озарения нередко приходят в тишине, без единого движения, без блеска глаз и судорожных жестов.
Телесное выражение - всего лишь язык, на котором дух иногда говорит с материей. Но этот язык многозначен, его слова могут означать противоположное. Один и тот же припадок способен быть симптомом болезни или вспышкой откровения, и только внутреннее содержание переживания различает одно от другого. Ни наблюдатель, ни сам переживающий не могут извлечь из этих признаков окончательного вывода. Ведь то, что в одном теле становится мостом к запредельному, в другом остаётся просто биологическим событием.
Поэтому перед лицом подобных феноменов надлежит сохранять внутреннее равновесие, признавая их значимость как свидетельств предельного напряжения человеческой природы, но не возводя их в ранг доказательств. Истинное духовное событие никогда не нуждается в подтверждении; оно само есть источник смысла, тогда как его внешние формы остаются лишь непостоянными отражениями того, что невозможно измерить.
В шаманской традиции транс представляет собой не отклонение от нормы, а форму возвращения к изначальной податливости бытия, когда границы между человеком, природой и духами растворяются. Шаман не уходит от мира - он погружается в его живую глубину, где всё связано общим дыханием. Мистическое состояние, подобное шаманскому, разрушает привычное различие между внутренним и внешним, между "я" и миром, превращая сознание в прозрачную среду, через которую свободно течёт жизнь.
Биологическая расплавленность, возникающая в такие минуты, не есть утрата формы, но временное преодоление её жесткости. Организм перестаёт быть замкнутым сосудом, границы тела теряют свою непроницаемость, словно плоть становится проницаемой для потоков энергии, звуков, запахов, ритмов. Дыхание перестаёт принадлежать одному существу и сливается с дыханием пространства. Это не метафора, а подлинное телесное переживание, когда пульс мира совпадает с биением крови, и индивидуальность оказывается частью огромного организма.
В шаманском опыте подобное состояние открывает возможность путешествия - не во внешние миры, а в иные слои восприятия. Транс позволяет существу перестроить собственную биологию на иной лад, сделав тело инструментом для связи с тем, что обычно скрыто за пределами чувств. Шаман не противопоставляет дух и материю: для него сама материя исполнена духа, и через телесную вибрацию он входит в общение с космосом.
Мистический транс, рассматриваемый с этой точки зрения, есть не только духовное событие, но и биологическое растворение жёсткой структуры "я". Плоть, утратив привычные очертания, становится подобна огню - меняющейся, но сохраняющей внутреннюю цельность субстанции. В этом огне человек переживает возвращение к первооснове, где нет различий между жизнью и смертью, движением и покоем, телом и духом. Он не исчезает, но расплавляется в целостности бытия, как металл в пламени кузнечного горна, теряя прежнюю форму, чтобы принять новую, ещё неведомую.
Когда тело перестаёт быть только физическим вместилищем и обретает значение знака, оно становится символом, раскрывающим невидимый порядок мира. Такое превращение совершается не в абстракции, а в живом опыте, где каждая клетка, каждое дыхание начинает звучать как часть великого узора бытия. Плоть, осознанная не как препятствие, а как карта внутреннего космоса, становится мандалой - не изображённой на бумаге, а воплощённой в движении, дыхании, ощущении.
Мандала есть образ гармонии, в котором все элементы связаны единым центром. Подобным образом человеческое тело - не случайное собрание органов, а совершенный круг, где всё подчинено ритму равновесия. Сердце бьётся как пульс вселенной, дыхание повторяет приливы и отливы космоса, а нервные токи напоминают лучи, расходящиеся из единой точки сознания. В медитативном восприятии тело перестаёт быть частным и временным; оно превращается в живое отражение мирового порядка, в карту, по которой дух постигает самого себя.
Такое восприятие плоти требует особой чувствительности, в которой исчезает привычное разделение на внутреннее и внешнее. Кожа становится не границей, а поверхностью соприкосновения, через которую мир входит в человека и человек в мир. Любое движение - жест, взгляд, шаг - превращается в элемент священного рисунка. В этом смысле тело не просто принадлежит человеку, оно и есть форма присутствия космоса в нём.
Плоть как мандала открывает путь к новому пониманию священного: оно не где-то вне, не в отвлечённой сфере духа, а в самой материи, пронизанной светом сознания. Когда взгляд обращается внутрь этого живого круга, исчезает противопоставление между духовным и телесным. Тело оказывается храмом без стен, где каждая клетка - алтарь, а каждая боль и радость - часть бесконечного орнамента, складывающегося в единую, безмолвную мандалу бытия.
Физиология, рассматриваемая не как замкнутая система механизмов, а как поле, где дух пробует себя в материи, оказывается путём к метафизике. В ней заключён скрытый язык, посредством которого сознание обретает форму и узнаёт свои пределы. Но именно в момент, когда этот стройный порядок даёт сбой, когда привычный контроль ослабевает, из тела прорывается нечто, что не принадлежит физиологии в узком смысле. Срыв контроля становится не разрушением, а откровением: границы, выстроенные волей, трескаются, и через них проступает иной уровень реальности.
Когда дыхание сбивается, мышцы перестают слушаться, а сознание теряет чёткую ориентацию, человек невольно выходит за пределы привычного восприятия. Этот кризис телесной организации оказывается тем же мостом, по которому дух пересекает границу между биологическим и метафизическим. Там, где медицина видит нарушение, мистика распознаёт возможность пробуждения. Ведь контроль - это всегда форма замыкания, попытка удержать жизнь в заранее определённой форме. Но жизнь, достигая предела, требует выхода, и тогда тело становится инструментом раскрытия, а не повиновения.
В этот миг утрата власти над собой превращается в новую форму присутствия. Сознание не исчезает, оно расправляется, охватывая то, что прежде было скрыто за стеной привычных ощущений. Организм, утративший прежний ритм, начинает звучать как иной инструмент, настроенный на более тонкую частоту. И в этой тональности слышится дыхание метафизического - не отвлечённого, а ощутимого, проходящего через кровь, через судорогу, через биение сердца.
Так физиология, пройдя через предел своих возможностей, становится не антиподом духа, а его прямым продолжением. Срыв контроля не разрушает сознание, а снимает его маску, позволяя увидеть ту глубину, где мысль, чувство и телесность ещё не разделены. Именно там, в разомкнутом теле, проявляется сознание как событие, которое невозможно удержать, но можно пережить - подобно вспышке, высвечивающей связь между пульсом материи и дыханием вечности.
Диалог Рамакришны с Буддой
Они встретились не во времени, а в пространстве тишины, где ум перестаёт различать века. Будда сидел неподвижно, как горная вершина, за которой восходит солнце. Его взгляд был обращён внутрь, туда, где прекращаются желания и вместе с ними страдание. Рамакришна подошёл, словно луч света, и, остановившись рядом, сложил ладони. Некоторое время они просто дышали в одном ритме, будто делили одно дыхание на двоих.
Будда произнёс тихо, как будто повторяя давно найденную истину: "Мир - это колесо причин и следствий. Пока человек цепляется за своё "я", он вращается в нём без конца". Рамакришна слушал внимательно, и в его лице отражалось не возражение, а глубокое согласие. "Да, - сказал он, - но когда человек начинает видеть Бога во всём, даже в страдании, то и колесо перестаёт быть узами. Тогда всё становится Его игрой".
Будда слегка улыбнулся, но его улыбка была прозрачной, как свет рассвета. "Ты называешь это Богом, - ответил он, - а я - пустотой. В обоих случаях исчезает то, что зовём собой". Рамакришна кивнул. "Ты ищешь освобождения через безмолвие, я - через любовь. Но, быть может, любовь - это тоже молчание, только полное, а не пустое".
Будда посмотрел на него долгим взглядом, в котором не было ни согласия, ни спора. "Любовь, - произнёс он, - принадлежит миру форм. Но, может быть, в её глубине действительно скрыто то же безмолвие, о котором я говорил. Когда сострадание становится безличным, оно не отличается от просветления". Рамакришна ответил: "А когда просветление становится живым, оно не отличается от любви".
Между ними снова возникла тишина, и в ней оба почувствовали одно дыхание мира - не холодное и не тёплое, не личное и не безличное. Будда опустил взгляд, а Рамакришна закрыл глаза, словно молился без слов. В этот миг исчезли и любовь, и пустота, и само различие между ними. Осталось только сияние, в котором ни один из них уже не говорил, потому что говорить было не о чем.
Глава вторая. Видения и структура сознания
Сознание, переживающее видение, вступает в особое состояние, где привычная логика мира теряет власть. Обыденное восприятие, привыкшее различать предметы и значения, вдруг разворачивается вовнутрь, словно само становится пространством, наполненным светом и голосами. Мистическое видение не приходит извне - оно прорастает из самого центра сознания, но так, будто бы спускается с высоты. Эта двойственность создаёт ощущение присутствия иного разума, и вместе с тем - глубинной внутренней достоверности, недоступной ни проверке, ни сомнению.
Формирование мистического восприятия не сводится к накоплению духовных образов или религиозных идей. Оно возникает тогда, когда обычная структура сознания временно теряет привычный способ организации опыта. Мир перестаёт быть разделённым на "я" и "не-я", на наблюдателя и наблюдаемое. Тогда восприятие становится тотальным, не нуждающимся в посредстве рассудка. Всё воспринимаемое кажется не объектом познания, а откровением - проявлением смысла, существующего прежде любых слов.
Можно ли считать такой опыт познавательным актом? Если под познанием понимать сбор и обработку данных, то нет. Мистическое видение не сообщает информации; оно не обучает, а преображает. Но если познание рассматривать как раскрытие скрытой связи между сознанием и бытием, то именно здесь оно достигает предельной полноты. Видение не открывает новое знание, оно само становится знанием - непосредственным, нераздельным, не нуждающимся в доказательстве.
В этом опыте структура сознания меняется: наблюдатель исчезает в наблюдаемом, а восприятие перестаёт быть функцией ума. Оно превращается в акт сопричастности, в котором бытие и познающий совпадают. Потому мистическое видение нельзя проверить, но можно пережить. Оно не требует подтверждений, как не требует подтверждений дыхание. И в этом заключается его особая достоверность - не рассудочная, а онтологическая, рождающаяся в самой глубине существования, где знание и присутствие становятся одним.
Механизм так называемого второго зрения рождается из разрыва между сенсорным восприятием и его символическим осмыслением. Когда привычная связь между тем, что видится, и тем, что значит, ослабевает, сознание начинает создавать собственные формы видимого. Глаз по-прежнему фиксирует реальность, но внутренний мир уже не подчиняется ей: восприятие выходит из-под власти привычного толкования, и то, что прежде было просто образом, становится знаком. Этот сдвиг не есть обман чувств, а способ их преображения - сенсорное перестаёт быть отражением внешнего, превращаясь в живую ткань символического.
В такие мгновения человек словно смотрит сквозь предметы, а не на них. Пространство теряет плотность, вещи начинают светиться изнутри, наполняясь иным смыслом. Этот переход от чувственного к метафорическому создаёт особый тип видения, в котором каждая деталь мира становится откровением, каждый звук - знаком, каждый свет - сообщением из глубины. Второе зрение не отрицает реальности, но раскрывает в ней второй план - слой смыслов, существующий параллельно физическому миру и питающийся энергией коллективного воображения.
На этом уровне появляются архетипические образы - Кали, Кришна, Христос, и другие лики вечного, возникающие не из личной памяти, а из бездонных пластов коллективного бессознательного. Они приходят как фигуры силы, через которые сознание постигает собственную глубину. Архетип не изображает Бога и не выражает вероучение; он воплощает структуру внутреннего опыта, ту универсальную матрицу, в которой человечество веками распознаёт себя.
Каждый из этих образов несёт напряжение противоположностей: Кали - разрушение и созидание, Кришна - игра и мудрость, Христос - страдание и спасение. Их присутствие в мистическом восприятии не случайно: они возникают тогда, когда личное "я" вступает в резонанс с коллективной памятью вида, когда индивидуальное переживание сливается с вечной историей духа. В этом слиянии второе зрение становится не просто изменённым состоянием, но формой познания, где видимое соединяется с вечным, а человек, глядя внутрь, видит не себя, а человечество, воплощённое в свете архетипа.
Видение представляет собой редкий акт общения между личным сознанием и универсальным полем, которое в разные эпохи называли духом, логосом или космическим разумом. Оно возникает там, где внутренний опыт перестаёт быть замкнутым и открывается потоку, превосходящему индивидуальное. В такие минуты человек перестаёт быть наблюдателем; он становится местом, где вселенная говорит сама с собой. Личное здесь служит проводником, подобно прозрачному кристаллу, через который проходит свет, не принадлежащий ему самому. Универсальное, в свою очередь, нуждается в индивидуальном, чтобы обрести форму, ощутимость, звук. Так рождается мистическое восприятие - диалог без слов, в котором смысл не передаётся, а воплощается.
В этом состоянии исчезает привычное различие между внутренним и внешним. Образ, возникающий в сознании, не воспринимается как вымысел, но как отклик мира, обращённый к существу, готовому услышать. Именно поэтому видение несёт чувство объективной реальности, хотя его источник не поддаётся локализации. Оно соединяет частное с вечным, позволяя индивиду пережить собственное бытие как часть великого замысла.
Различие между иллюзией, галлюцинацией и откровением заключается не столько в содержании, сколько в структуре переживания. Иллюзия - это ошибка восприятия, когда чувственный образ искажается, но сохраняет связь с реальностью: палка в воде кажется изломанной, хотя остаётся прямой. Галлюцинация же возникает без внешнего раздражителя; она замыкает сознание в самом себе, создавая мир, который не имеет опоры во внешнем. В обоих случаях восприятие остаётся автономным, но не открытым: оно не выходит за пределы индивидуальной психики.
Откровение же, напротив, не замыкает, а раскрывает. Оно ощущается как событие, в котором личность не выдумывает, а становится свидетелем - присутствием при явлении того, что существует независимо от неё. В откровении всегда есть чувство адресованности, смысловой необходимости, внутренней связи с порядком бытия. Иллюзия ослепляет, галлюцинация пленяет, откровение освобождает. И хотя все три состояния могут казаться внешне схожими, различие между ними столь же велико, как между блуждающим сном и пробуждением, между случайным образом и взглядом, встречающим ответ мира.
Опыт Рамакришны, столь часто описываемый современниками как череда приступов, экстазов и видений, ставит вопрос о тончайшей грани, отделяющей болезнь от прозрения. Его состояние можно рассматривать как метафизический разрыв, где сознание, не выдержав напряжения между земным и божественным, преодолело собственные пределы. Безумие в таком контексте предстает не как отклонение, а как форма прикосновения к невыносимому - к той интенсивности бытия, которую обычное восприятие не способно выдержать. Когда структура психики рушится под напором бесконечного, в её обломках проступает свет, который не принадлежит человеческому разуму. Безумие становится не отсутствием разума, а его расплавленным состоянием, в котором исчезает различие между внутренним и внешним, реальным и символическим.
Рамакришна проходил через такие состояния не как страдающий больной, а как человек, для которого разрыв сознания был путем. Его психоз, если следовать медицинской терминологии, превращался в духовную практику, где утрата когнитивных координат становилась необходимым условием соединения с Абсолютом. Отказ от "я" - не философская метафора, а буквальное распадение личности, разрушение всех опор, на которых держится индивидуальное восприятие. Там, где исчезает сам наблюдатель, возникает возможность не смотреть, а быть видением. В этом исчезновении - не хаос, а новая форма порядка, в которой сознание перестаёт принадлежать человеку и становится движением универсального духа.
Разрушение идентичности, страшное для психиатрии, в мистическом опыте обретает иной смысл. Оно не гибель, а освобождение, акт растворения формы, чтобы из неё могла проявиться сущность. Человек, лишённый обычных способов ориентации в мире, переживает не пустоту, а полноту, где всё слито в единое присутствие. Рамакришна называл это состоянием "самадхи" - не потерей разума, а пребыванием за пределами всех различий. С позиции философии можно сказать, что его безумие было формой экстремального познания, в котором психика перестаёт быть средством и становится местом откровения.
Так между болезнью и прозрением пролегает граница, слишком тонкая, чтобы её можно было определить извне. Она проходит не по симптомам, а по внутренней направленности сознания. Безумие разрушает, когда в нём нет смысла; оно преображает, когда сквозь него просвечивает порядок, превышающий человека. В опыте Рамакришны оба начала слились: физиологическое напряжение и метафизическое видение, расстройство и ясность, боль и восторг. Поэтому его пример остаётся не столько медицинским, сколько онтологическим вопросом - о том, где кончается человек и начинается то, что говорит через него.
Диагноз и догмат - два зеркала, обращённых к одному и тому же свету, но отражающих его под разными углами. Психиатр видит в мистическом опыте Рамакришны нарушение целостности личности, сбой нейрофизиологических процессов, утрату границ между реальным и воображаемым. Для теолога же этот же срыв означает прорыв благодати, вторжение трансцендентного в плоть, знак избранности и участия в ином порядке бытия. В одном и том же явлении один различает симптом, другой - откровение. Но, возможно, оба касаются одного и того же источника: того места, где человеческое сознание соприкасается с невыносимой интенсивностью реальности и вынуждено разрушиться, чтобы вместить её.
Различие взглядов объясняется не столько предметом, сколько самим способом видения. Психиатрия, как наука о нормах психического, рассматривает безумие как отклонение от общего кода, как утрату способности согласовывать внутренний мир с внешним. Теология, напротив, исходит из признания того, что истина может приходить именно через нарушение, через разрыв, ибо только там, где человек перестаёт быть собой, он способен стать сосудом откровения. Там, где медицина говорит о распаде личности, вера видит снятие её ограничений.
В этом отношении Рамакришна оказывается в одном ряду с фигурами пророческого безумия - Иисусом, Сократом, Ницше. Каждый из них проходил через опыт внутреннего взрыва, в котором разрушались социальные и когнитивные структуры, но из этого хаоса рождалась новая форма сознания. Иисус, отвергнутый собственным обществом, говорил языком, который мир воспринимал как безумие, хотя в нём звучала логика иного порядка. Сократ, слышавший свой внутренний "даймон", представлялся афинянам одержимым, но именно это безумие стало основанием европейской философии. Ницше, погрузившийся в мрак своего распада, в последние мгновения разума обнажил бездну, из которой позднее выросла целая эпоха духовного самоосознания.
Во всех этих примерах безумие не противоположно истине, а становится её формой. Человеческий разум, достигнув предела, вынужден уступить место другому типу знания - знанию, которое нельзя логически построить, но можно прожить. Пророческое безумие - это не болезнь, а предел мышления, где слово перестаёт быть описанием и становится действием. Оно разрушает старые структуры, чтобы освободить место для новой формы истины. Поэтому граница между диагнозом и догматом не разделяет мир на ложь и истину; она лишь отмечает два способа восприятия одной и той же реальности - один удерживает человека в пределах возможного, другой ведёт его туда, где возможное сгорает, открывая путь запредельному.
Логика откровения начинается там, где привычный порядок бытия перестаёт действовать. С точки зрения здравого смысла, святость действительно напоминает патологию - не в медицинском, а в онтологическом смысле. Это сбой в самой структуре человеческого существования, вызванный вторжением иного принципа, нарушающего привычные связи между мыслью, телом и миром. Когда Бог входит в человека, Он не просвещает разум - Он заражает его собой, лишая способности мыслить в категориях обычного. Разум, пронизанный этой силой, перестаёт быть рассудком; он становится местом, где логика земного перестаёт работать, уступая место логике бытия, не знающего противоречий.
Такое "заражение" есть не болезнь, а преобразование. Оно делает человека одновременно безумным и прозревающим, потому что в его сознании больше не существует границы между субъектом и источником истины. Там, где раньше действовала психическая структура, теперь открывается прямое присутствие, не нуждающееся в посредниках. Святость в этом смысле - это разрыв онтологического равновесия, момент, когда человеческое перестаёт принадлежать себе, становясь проводником абсолютного. Именно поэтому святые кажутся безумными миру: их внутренний порядок подчинён иному центру, где разрушение личности совпадает с высшей формой присутствия.
Итог этого пути не в противопоставлении психоза и прозрения, а в их наложении. Психоз в своей сущности - это попытка сознания перестроить карту реальности, чтобы вместить несоизмеримое. Он становится гносеологическим актом, пусть и совершающимся ценой разрушения привычного порядка. Мозг, неспособный выразить столкновение с бесконечным, создаёт собственные формы - символы, голоса, откровения, - превращая расстройство восприятия в поиск новой логики мира. Там, где медицина видит расщепление, философия может распознать способ постижения.
Так психоз оказывается зеркальным отражением метафизического опыта: и то и другое есть столкновение конечного с бесконечным, языка - с тем, что нельзя назвать. Разница лишь в направлении взгляда. В одном случае человек теряет себя, не выдержав напряжения между внутренним и внешним; в другом - проходит сквозь ту же трещину, превращая бездну в путь. Психоз как форма гносеологии открывает мрачную, но необходимую истину: человеческий разум познаёт не только через ясность, но и через распад, не только в порядке, но и в смятении, когда само разрушение становится способом прикосновения к тайне бытия.
С точки зрения православного богословия, личность Рамакришны не может быть признана святой или богоносной. Его религиозный опыт, каким бы искренним и впечатляющим он ни был, принадлежит иной духовной традиции, не знающей истинного Откровения и не соединённой со Христом - единственным Источником спасения и благодати. Православие видит в подобных явлениях не просветление, а действие человеческого духа, ищущего Бога в пределах собственной природы и потому неизбежно впадающего в прелесть, то есть духовное самообольщение.