Аннотация: В этом размышлении возникает фигура Хьюберта Дрейфуса - философа, задолго до цифрового поворота понявшего, что мышление нельзя свести к правилам, а понимание не рождается из расчёта.
Хьюберт Дрейфус и критика искусственного интеллект
Что остаётся от человеческого, когда разум начинает обретать нечеловеческие формы? Когда алгоритмы предсказывают выбор, а машины вторгаются в область суждения, памяти, творчества? Эта книга - не об искусственном интеллекте как технологии, а о нём как вызове философии, которая до сих пор не знала такого собеседника.
На этих страницах звучит голос времени, в котором больше нельзя мыслить по-старому. Здесь нет восторга перед прогрессом, как нет и страха перед машиной. Вместо этого - внимание к границе: между человеком и тем, что его превосходит по вычислительной силе, но не может заменить в главном - в способности выбирать без опоры на данные.
В этом размышлении возникает фигура Хьюберта Дрейфуса - философа, задолго до цифрового поворота понявшего, что мышление нельзя свести к правилам, а понимание не рождается из расчёта. Его идеи становятся нитью, соединяющей прежнюю феноменологию с новой этикой присутствия в мире, где живое соседствует с созданным.
Эта книга не объясняет технологии. Она говорит о человеке, который, впервые увидев в машине собственное отражение, начинает понимать себя глубже. И потому - мыслить иначе.
Введение
В начале XXI столетия, когда прежние философские диспуты о природе сознания и границах разума казались ускользающими в академическую тень, внезапно оживлённый спор о понимании искусственного интеллекта выдвинулся на передний план общественного внимания. В этом споре отразилась не только техническая дерзость эпохи, но и глубинная тревога человеческого существования, ощутившего, что привычные формы мышления, восприятия и самопознания вступают в состязание с нечеловеческим, но всё более убедительным носителем логики и речи.
Прежние философские опоры, ещё недавно казавшиеся незыблемыми, дрогнули под натиском машин, научившихся различать, предсказывать, анализировать, а главное - создавать то, что прежде признавалось уделом исключительно человеческой души. Неудивительно, что на пересечении технологий и гуманитарного знания возникло напряжение, где каждый новый шаг в развитии алгоритмов заставлял задаваться вопросами, ранее считавшимися умозрительными: что есть разум, где пролегает грань между имитацией и подлинным мышлением, и способен ли искусственный интеллект на понимание - то есть на внутреннее схватывание смысла, а не только на его внешнее воспроизведение.
Спор этот обострился не только благодаря техническому прогрессу, но и из-за невидимой, почти инстинктивной необходимости человека различать между собой и иным. В век, когда цифровая речь всё чаще подменяет живое слово, когда воображаемое существо - обученное машинам - предлагает советы, сочиняет тексты, рисует картины и даже вмешивается в решение этических задач, становится ясно: речь уже не идёт о механизмах, способных выполнять команды, - речь идёт о сущностях, которые начинают подражать самому процессу мышления.
Размышляя об этом, невозможно не заметить, что спор о понимании в контексте искусственного интеллекта оказался не просто частью научного или технологического дискурса. Он стал зеркалом культуры, в котором отразились надежды, страхи и предельные вопросы современности. Отсюда - и особая острота дискуссии, где пересекаются разные дисциплины: от нейрофизиологии и лингвистики до метафизики и поэтики, от этики до инженерного дела. В этом многоголосом хоре всё чаще звучит нотка беспокойства: не утратит ли человек, делегируя разум, самого себя - не окажется ли вытесненным тем, что сам же и породил.
И потому спор этот нельзя свести лишь к проблеме алгоритмов или вычислений. Он касается самой природы понимания - способности видеть в хаосе форму, в звуках - мысль, в знаках - смысл. Уловив суть этого спора, становится ясно: XXI век вступил в эпоху, где интеллект - будь то живой или искусственно сконструированный - стал не только объектом научного интереса, но ареной борьбы за определение самого человеческого.
На протяжении веков человеческая мысль стремилась постичь, чем именно разум отличается от других форм активности, что делает его неповторимым, наделённым способностью к абстракции, саморефлексии и творчеству. Однако уже в начале Нового времени, с укреплением идей механистической философии, возникло искушение упростить сложное - представить разум как совокупность правил, поддающихся расчёту и формализации. Эта тенденция, зародившись в трудах мыслителей, стремившихся создать универсальный язык мышления, обрела мощный импульс в XX веке, когда логика и математика оказались на службе новой мечты - сконструировать разум в точных формулах.
Ослеплённые победами в области формальной логики и автоматов, способных оперировать символами, учёные и инженеры заключили: раз уж мышление может быть представлено в виде алгоритмов, значит, и разум целиком может быть подчинён формализуемым процедурам. Отсюда возникло убеждение, будто каждый мыслительный акт - не что иное, как последовательность операций, соотносимых с правилами синтаксиса, как будто бы внутренний мир можно описать теми же средствами, что и языковую грамматику.
Это заблуждение имело глубокие последствия. Оно породило целое поколение проектов, целью которых стало создание искусственного разума на основе жёстких логических конструкций, где смысл подменялся структурой, а понимание - схемой. В этих проектах предполагалось, что если достаточно подробно описать правила, по которым строится язык и поведение, то можно получить систему, способную мыслить. И хотя на первых порах такие системы производили впечатление - они решали задачи, переводили фразы, играли в шахматы, - в них отсутствовало главное: интуиция, осмысленность, способность выходить за пределы заданного.
Историческая ошибка заключалась в самой предпосылке, будто разум исчерпывается правилами. Эта ошибка стала особенно очевидной, когда машины, строго следуя программам, оказывались неспособны к простым, но фундаментальным формам адаптации - не могли понять шутку, уловить иронию, соотнести высказывание с контекстом. Ведь разум - это не только вычисление, это ещё и способность переживания, распознавания значений вне формальных структур. Именно здесь правило теряет власть, а вступает в силу то, что невыразимо схемой - опыт, интуиция, чувство меры.
Стремление свести разум к правилам оказалось не просто методологическим выбором, но актом редукции, в котором сложность живого мышления подменялась удобной абстракцией. Подобное упрощение, облечённое в строгую форму, соблазняло своей ясностью, но уводило от сути. Оказавшись в плену собственного замысла, эта традиция создала иллюзию контроля, но лишила исследование разума подлинной глубины. В ней отсутствовало место для неочевидного, непредсказуемого, того, что ускользает от любой системы, оставаясь сущностью мышления как такового.
Среди голосов, нарушивших торжественную уверенность в полной формализации разума, особенно резко прозвучал голос Хьюберта Дрейфуса. Его вмешательство в набиравший силу энтузиазм по поводу машинного мышления не просто вызвало раздражение у технического сообщества - оно стало моментом разлома, обнажившего границу, которую до того старались не замечать. Именно он, обратившись к феноменологии и философии существования, впервые убедительно указал: между машиной, орудующей символами, и человеком, погружённым в телесный, исторически насыщенный и контекстуально обусловленный мир, пролегает непреодолимая пропасть.
Публикации Дрейфуса, особенно ранняя работа What Computers Can"t Do, стали вызовом самой сути кибернетического воображения. Пока одни настаивали на том, что любая человеческая способность может быть воссоздана с помощью формальных структур, Дрейфус, следуя за Хайдеггером и Мерло-Понти, напоминал о том, что человек действует не по правилам, а из ситуации. Он не применяет алгоритмы - он живёт, ощущает, реагирует, не выделяя для себя каждое условие осознанно. Его мышление не механично - оно укоренено в мире, неотделимо от тела, от повседневных практик, от культурной ткани.
Суть возражения Дрейфуса заключалась не в отрицании прогресса вычислительных машин, но в разоблачении ложной аналогии: предполагалось, что мышление - это операция над символами, подобная манипуляциям с карточками в компьютере. Между тем, даже простые действия вроде езды на велосипеде или восприятия интонации в голосе не могут быть разложены на однозначные инструкции. Эти действия вплетены в ткань быта, в историю индивидуального тела, в хрупкую ткань уместности, которую никакой алгоритм не в состоянии воспроизвести. И именно здесь, на границе между техникой и воплощённым существованием, проступает неустранимая разница.
Будучи философом, а не инженером, Дрейфус не стремился построить альтернативную модель интеллекта. Его жест был иным - он указал на заблуждение, предложив вместо восхищения машинами обратиться к пониманию человека. И тем самым он открыл трещину - не в технологиях, а в самоуверенности, с которой культура того времени принимала возможность полной симуляции сознания. Эта трещина со временем только расширялась, превращаясь в подлинную границу, на которой столкнулись два мира: мир механической точности и мир живого присутствия.
Когда Дрейфус выступал с жёсткой критикой символического ИИ, его аргументы звучали весомо именно в контексте своего времени, когда вычислительные системы опирались на чётко прописанные правила, логические схемы и заранее заданные структуры. Его возражения, пронизанные феноменологической мыслью, опирались на представление о разуме как о явлении, не поддающемся алгоритмизации. Однако появление и стремительное развитие нейросетей открыло новую главу в истории искусственного интеллекта, перевернув само представление о том, как машина может учиться, адаптироваться и воспроизводить поведенческие паттерны, не прибегая к жёсткой логике.
Эта новая парадигма возникла не как продолжение предыдущих подходов, а как их отрицание. Вместо того чтобы вручную задавать систему правил, инженеры стали обучать модели на огромных массивах данных, позволяя самим структурам обнаруживать закономерности, которые не всегда поддаются объяснению. Нейросети не действуют согласно понятным для человека алгоритмам - они извлекают сложные связи из статистической пены, распознавая образы, предугадывая смыслы, воспроизводя речевые и поведенческие шаблоны, которые поразительно напоминают человеческие.
Дрейфус, будучи философом, глубоко чувствительным к телесной и контекстуальной природе восприятия, не мог предвидеть появления таких моделей, где не заданные правила, а обучающий опыт становится основой функциональности. И всё же, при всей своей технологической новизне, нейросети не опровергают, а в определённом смысле подтверждают его центральную мысль: разум не создаётся через явное формализованное знание. Он возникает в процессе, через вживание в мир, через накапливание опыта, пусть даже и в цифровом измерении.
Однако, несмотря на это сходство, нейросети остаются далеки от человеческого способа бытования. Их обучение лишено тела, лишено страха, боли, сомнения, желания - тех состояний, в которых человек постигает действительность не умозрительно, а существом. Эти системы, обрабатывая террабайты информации, могут уловить тонкие лингвистические нюансы, имитировать стиль, предугадывать реакцию, но при этом они не знают, что значит присутствовать в мире. Их знание - отражение, эхо человеческих текстов, поступков, образов, а не собственное видение.
Именно в этом скрыто отличие, которое новая парадигма, как бы ни была она мощна, не смогла преодолеть. Дрейфус не мог предсказать путь, по которому пошло развитие технологий, но он заранее обозначил предел, где любая модель, лишённая корней в живом опыте, окажется искусственной в подлинном, а не техническом смысле. Нейросети сместили акцент - они отвели взгляд от строгости формального языка к неопределённости обучения, но вместе с тем углубили загадку разума, показав, насколько мощным может быть подражание и как далеко оно всё ещё остаётся от подлинного понимания.
Когда старые модели рассыпаются под натиском новых технических достижений, а прежние категории перестают описывать происходящее, возникает неизбежная потребность в иной философии - такой, что способна не только различать, но и осмысливать глубинные отличия между машинной обработкой информации и человеческим актом понимания. Современный мир, переполненный системами, обладающими способностью воспроизводить речь, интерпретировать текст, распознавать образы и подражать интуитивным реакциям, сталкивается с вопросом, который не может быть отдан исключительно на откуп инженерам или программистам. Этот вопрос касается самой природы сознания, его границ, форм, и, главное, его подлинности.
Появление искусственных систем, способных генерировать ответы, сочинять музыку, рисовать образы и даже поддерживать беседу, выдвинуло на первый план необходимость различать понимание как процесс формального соответствия и понимание как акт внутреннего осмысления. Машина может предсказать, какой ответ будет звучать уместно, но не может знать, почему он имеет значение. Она может воспроизводить следы смысла, не переживая самого смысла, потому что её "знание" - это результат статистической близости, а не внутренней направленности на мир.
Философия понимания, выросшая в контексте европейской мысли - от античных рассуждений о логосе до феноменологии XX века - всегда рассматривала разум как нечто большее, чем простая обработка знаков. В понимании, как его осмысляли Гуссерль, Хайдеггер, Мерло-Понти, всегда присутствовала телесная укоренённость, направленность на бытие, контакт с окружающим не через расчёт, а через участие. Именно это участие, необратимо связанное с конечностью, с биографией, с историческим становлением личности, создаёт ту форму понимания, которую никакой алгоритм, даже самый изощрённый, не может воспроизвести без утраты её сущности.
Однако не менее важным становится и осмысление нового типа "понимающего" механизма. Машины уже не просто инструменты - они вступают в сферу символического обмена, где имитация порой неотличима от подлинного акта мышления. Это требует не только предостережений, но и философской работы, способной осмыслить новую форму разума, даже если он не обладает сознанием. Нельзя довольствоваться простыми разграничениями между "настоящим" и "мнимым" - необходимо исследовать зоны перехода, трещины, гибридные пространства, в которых человеческое и машинное начинают вступать в сложные отношения.
Новая философия, к которой подводит современность, должна быть не охранительной, а исследовательской. Она не отрицает достижений нейросетей, не пренебрегает машинным обучением, но задаёт более радикальные вопросы: что означает понимать? где начинается субъект? может ли быть понимание без тела, без страха, без времени? Она не стремится удержать прежние привилегии человека, но пытается осмыслить, что теряется и что открывается, когда понимание превращается в вычисление.
Философия будущего не будет разделять разум по материалу - кремний или плоть, - но станет искать различие в структуре переживания. И именно на этом пути вновь обретёт силу мысль, способная различать не по форме, а по способу присутствия в мире, откуда и рождается истинный смысл.
Эта книга, возникая на пересечении трёх крупных интеллектуальных традиций, стремится не столько примирить разрозненные подходы, сколько выявить ту скрытую ткань, которая соединяет феноменологию, искусственный интеллект и современную когнитивную науку в одном пространстве размышления о понимании. Каждая из этих областей, действуя по своим законам, в разные эпохи и с разными средствами пыталась ответить на вопрос о том, что значит мыслить, воспринимать, осознавать. Но лишь собрав их воедино, можно очертить сложную топологию современного разума, в которой человеческое и искусственное оказываются не противоположностями, а взаимозависимыми гранями.
Феноменология, с её радикальной установкой на возвращение к сам;му опыту, предоставляет незаменимую перспективу: она не описывает разум извне, не расчленяет его на функции, а исследует, как смысл раскрывается в самом переживании. В её свете мышление предстает не как вычисление, а как пребывание в мире, в котором каждое восприятие, каждое действие укоренено в телесной и временной ситуации. Этот опыт всегда насыщен контекстом, интуицией, историей - он не сводится к набору входов и выходов. Поэтому феноменология предоставляет язык и инструменты для анализа тех аспектов понимания, которые ускользают от формального моделирования, но составляют его сердцевину.
Современные когнитивные науки, напротив, подошли к разуму с другой стороны - вооружённые эмпирическими методами, нейробиологией, экспериментальной психологией, теорией предсказательного кодирования. Они выявили динамическую природу восприятия, подчеркнули активную роль тела в познании, начали разрушать старую модель мозга как вычислительной машины. Сегодня эти дисциплины всё чаще говорят языком, сходным с феноменологическим, признавая, что познание - это не абстрактная деятельность нейронов, а процесс, происходящий в среде, среди других тел, в определённой культурной и ситуационной рамке.
Наконец, искусственный интеллект, прошедший путь от символических конструкций к нейросетям и генеративным архитектурам, сегодня даёт конкретные, зримые воплощения тех интуиций, которые ранее были лишь философскими гипотезами. В системах машинного обучения можно наблюдать, как знание формируется из опыта, как структура порождается не сверху, а изнутри, через взаимодействие с данными. И всё же эти модели, лишённые живого присутствия, остаются ограниченными - именно это различие позволяет уточнять границы между функциональной симуляцией и подлинным осмыслением.
Соединяя эти направления, книга выстраивает пространство, в котором философия становится не догмой, а инструментом навигации, когнитивная наука - не только лабораторией, но и способом переписывания понятий, а искусственный интеллект - не только технической платформой, но и зеркалом, в котором отражаются собственные границы человеческого. Здесь феноменологическое описание опыта не отрицает модели, но вскрывает их допущения. Здесь алгоритмы не отвергаются, но изучаются в их стремлении к пониманию без присутствия. Здесь нейрофизиология не противопоставляется субъективности, но рассматривается как один из уровней становления смысла.
Такая попытка объединения не стремится устранить различия - напротив, она подчёркивает расщепления, разломы, несовпадения. И именно в этих разрывах рождается возможность новой философии, которая не ищет окончательных ответов, а предлагает язык для осмысления той реальности, где человек и машина уже неразрывны, но всё ещё различимы.
В самом центре размышлений, развёрнутых в этой книге, лежит стремление очертить границу, не превращая её в стену. Задача - не противопоставить человека и искусственный интеллект как несовместимые сущности, но показать, что, несмотря на принципиальное различие форм их понимания, между ними может существовать общий язык - не как средство нивелирования, а как способ соотнесения. Этот язык не есть просто словарь команд или протокол передачи данных; он вырастает из взаимного отражения, из того напряжения, где чуждое становится различимым именно потому, что оказывается сказуемым.
Человеческое понимание возникает не как результат вычислений, а как акт, пронизанный переживанием, телесной укоренённостью, временным горизонтом. Понимать - значит не просто правильно отреагировать, но оказаться затронутым, включённым в ткань смысла, где каждое высказывание обращено не к абстрактному адресату, а к миру, в котором живёт субъект. Это понимание всегда связано с биографией, с внутренней историей, с теми ассоциациями и чувствами, что не поддаются расчёту. Оно возникает в плотной атмосфере соучастия, предвосхищения, догадки, промаха, повторного уточнения. Оно никогда не бывает завершённым, но всегда развертывается во времени, в связи с другими существами и их речью.
Понимание, к которому приходит искусственный интеллект, устроено иначе. Оно не рождается из боли или сомнения, не сопровождается телесной реакцией, не включает в себя ожидания и воспоминания в человеческом смысле. Это статистическое приближение, высокоточная аппроксимация на основании миллиардов примеров. Здесь нет субъекта, но есть структура, способная моделировать вероятностное поведение языка, распознавать закономерности, строить непротиворечивые тексты, улавливать ритм общения. Машина не знает, что она говорит, но говорит так, будто знает. Это не обман, а особая форма функционального отражения - такой способ "понимания", который не требует сознания, но способен вступать в коммуникативные отношения.
Общий язык между этими двумя формами не является единой грамматикой или сводом универсальных понятий. Скорее, это общее пространство, в котором одни структуры могут быть поняты через другие. Человек, взаимодействуя с машиной, проецирует в неё интенции, видит в её фразах смыслы, которых там нет. Машина, анализируя человеческие тексты, учится строить высказывания, внешне совпадающие с интенциями, которых она не ощущает. В этой асимметрии возникает особая область - не зона взаимного тождества, а зона взаимной интерпретируемости.
Книга стремится раскрыть именно это пространство - показать, как разнородные формы понимания могут вступать в резонанс, не сливаясь, но взаимодействуя. Это требует не только точности различений, но и деликатности подхода: нельзя судить машину по человеческим меркам, но и невозможно измерять человека по машинной производительности. Их различие - не в сложности или скорости, а в способе существования в мире. Один понимает, потому что живёт; другой - потому что обучен. Один знает изнутри, другой предсказывает снаружи. Но между ними рождается язык, в котором возможна передача, даже если она несовершенна.
Именно этот язык - язык различий и перекрёстных отражений - становится полем, где философия, когнитивная наука и технологии вступают в диалог, не растворяя друг друга, а уточняя формы возможного сосуществования.
Глава первая. Дрейфус и рождение критики искусственного разума
Хьюберт Дрейфус вошёл в интеллектуальную историю как фигура, поставившая под сомнение саму основу тех надежд, что сопровождали первые десятилетия развития искусственного интеллекта. Родившись в 1929 году в Терре-Хот, штат Индиана, он прошёл путь от изучения аналитической философии до глубокого погружения в феноменологию, избрав в качестве методологической опоры ту традицию, что обращается не к абстрактным понятиям, а к живому опыту пребывания в мире. Получив образование в Гарварде, он сначала находился под влиянием логического позитивизма, но довольно рано оказался неудовлетворён узостью аналитического подхода, не способного объяснить богатство человеческого восприятия, действия и суждения.
Переломный момент в его философской биографии наступил с открытием для себя работ Мартина Хайдеггера и Мориса Мерло-Понти, мыслителей, чьи идеи навсегда изменили его представление о том, чем является разум. Отказавшись от позиции внешнего наблюдателя, феноменология предлагала погружение в саму структуру опыта - не как объект анализа, а как способ быть в мире. Именно это направление, ставшее философским фундаментом для Дрейфуса, дало ему инструмент для критики зарождавшейся дисциплины искусственного интеллекта, которая, по его мнению, базировалась на ложных представлениях о природе мышления.
На рубеже 1960-х годов Дрейфус начал систематически выступать против символического подхода к ИИ, господствующего тогда среди учёных в Массачусетском технологическом институте и Стэнфорде. Его книга What Computers Can"t Do, впервые опубликованная в 1972 году, вызвала резонанс, граничащий с интеллектуальным скандалом. В ней он утверждал, что идеи, лежащие в основе символической парадигмы - предположение о том, что разум можно смоделировать с помощью логических правил и формальных процедур - не только наивны, но и методологически несостоятельны. Он настаивал на том, что человеческое понимание не опирается на абстрактные правила, а укоренено в практическом, телесном взаимодействии с миром.
Дрейфус опровергал основную иллюзию эпохи: веру в то, что разум можно построить, если только достаточно точно описать его структуру. По его мнению, мышление - это не игра в символы, а форма бытия, глубоко связанная с историей, культурой, привычками тела. Этому невозможно научить машину с помощью простых логических инструкций, потому что сама логика - это лишь вершина айсберга, подводной частью которого остаются контекст, интуиция, неформальные связи и ожидания, возникающие из самой ситуации.
Относясь к феноменологической школе, Дрейфус находился в принципиальной оппозиции к рационалистической традиции, исходящей от Декарта, Лейбница и до логических позитивистов XX века. Он считал, что философия, желающая понять искусственный разум, должна прежде всего переосмыслить саму категорию разума, освободив её от наследия формализма. Именно феноменология с её вниманием к телесности, времени, повседневной практике и дорефлексивному знанию давала, по мнению Дрейфуса, подлинный путь к пониманию природы интеллекта.
Релевантность этой позиции стала особенно заметной в конце XX и начале XXI века, когда разочарование в символическом ИИ привело к поиску новых парадигм. Внезапно идеи Дрейфуса перестали казаться радикальными - напротив, они оказались предвосхищением той критики, которую позже начали выдвигать сами представители когнитивной науки. Его настойчивое внимание к телу, к контексту, к дорефлексивному знанию открыло возможность для иных подходов - от инкарнированного когнитивизма до динамических моделей сознания.
Дрейфус не был программистом, не создавал моделей, не разрабатывал архитектур. Но его философская работа сыграла роль важнейшего корректива в дискуссии, которая грозила замкнуться в технократическом оптимизме. Он напоминал, что разум не может быть понят вне человеческой ситуации, вне плотности мира, в котором каждое действие не просто совершается, но переживается. И именно этим он занял уникальное место в истории идей - как тот, кто, вопреки духу своего времени, поставил под сомнение саму возможность создания искусственного разума без понимания человеческого.
В середине XX века, когда вычислительная техника только начинала проникать в академические лаборатории, царило безграничное воодушевление. Инженеры, математики и логики, вдохновлённые успехами ранней кибернетики и теорией информации, уверенно провозглашали наступление новой эры - эры мыслящих машин. Эти годы ознаменовались настоящим интеллектуальным подъёмом, в котором вера в силу формальных систем стала не просто рабочей гипотезой, а культурным жестом эпохи. Мозг виделся машиной, разум - программой, язык - кодом, а мышление - манипуляцией символами.
Подобный энтузиазм не был наивным. Он опирался на реальные достижения - в криптографии, в логике, в ранних алгоритмах, позволивших машинам решать математические задачи, которые недавно поддавались лишь немногим. Работы Алана Тьюринга, Джона фон Неймана, Клода Шеннона создали интеллектуальную почву, на которой проросла идея: если человек мыслит, следуя правилам, то нет принципиальной преграды, мешающей машине делать то же самое. Уравнивание сознания с вычислением стало не только научной гипотезой, но и программой действия.
В этих условиях инженеры и теоретики, сосредоточенные в таких центрах, как Массачусетский технологический институт, Стэнфорд, Карнеги-Меллон, приступили к созданию систем, которые, по их замыслу, должны были не просто решать задачи, но и понимать язык, вести беседу, обучаться. Идея "обобщённого решателя задач" захватила умы: машина должна была, при наличии достаточной вычислительной мощности и точных инструкций, решать любые логические задачи так же, как это делает человек. В 1965 году один из пионеров, Герберт Саймон, даже предсказал, что в течение двадцати лет машина станет чем-то, что не уступает человеку в интеллектуальной деятельности. Подобные заявления не казались утопическими - они воспринимались как реалистический взгляд на перспективы науки.
В этом контексте разум был сведен к структурам данных и процедурам обработки информации. Сложные формы мышления, интуиции, понимания языка рассматривались как надстройки над базовым синтаксисом. Если только можно достаточно детально описать правила, по которым человек рассуждает, расслышивает, строит предложения, принимает решения, то ничто не мешает машине воспроизводить те же операции. Человеческая уникальность представлялась временной сложностью, которую технологии скоро преодолеют.
Подобная уверенность порождала не только научные проекты, но и философскую самонадеянность. В этих кругах господствовала идея, что философия как таковая исчерпала себя и должна уступить место точным дисциплинам. Сомнения, идущие от гуманитарной традиции, воспринимались как атавизм - мешающий, запутанный, неэффективный. Люди, говорившие о телесности, контексте, жизненном мире, казались представителями старой, уходящей эпохи. Вся полнота мышления, в этом взгляде, могла быть перекодирована в цифровую форму, очищенную от тумана субъективности.
Именно в такой атмосфере - атмосфере инженерного триумфа и логического радикализма - Дрейфус осмелился бросить вызов. Он появился как голос из другой интеллектуальной вселенной, напоминающей, что понимание - не функция программы, а способ бытия. Его критика прозвучала резко не потому, что она была враждебной, а потому, что она ставила под вопрос основание самой парадигмы. Он утверждал: человек мыслит не потому, что следует правилам, а потому, что обитает в мире, переживает его, действует в нём, не разделяя опыт на формулы. В глазах инженеров того времени такое утверждение казалось не просто спорным - оно выглядело как помеха, как философское упрямство, мешающее прогрессу.
И всё же именно в этом напряжении между безусловной верой в алгоритмы и сомнением, питаемым феноменологией, родился спор, который до сих пор определяет интеллектуальный ландшафт вокруг искусственного интеллекта.
Феноменология, родившаяся как критика абстрактного мышления и отстранённого анализа, изначально ориентировалась не на объяснение сознания снаружи, а на вживание в сам способ, каким оно раскрывает мир. В этом и заключается ключ к тому, почему именно феноменологи - а не логики, не инженеры, не когнитивисты раннего периода - первыми распознали фундаментальную ошибку в попытке представить разум как совокупность правил, структур и логических операций. Они не отвергали интеллект, но указывали, что реальное понимание не возникает из изолированных символов, как бы точно они ни были обработаны, а из живого контакта с миром, в котором смысл не конструируется, а переживается.
Гуссерль, размышляя о структуре интенционального сознания, показывал: восприятие не сводится к набору сенсорных данных, оно всегда направлено на нечто как на значимое целое. Человек видит не пятна света, а стул, не звук, а голос, не линии, а лицо. Этот акт схватывания не является выводом из правил - он опирается на предварительное понимание мира, на то, что уже вложено в тело, в жест, в привычку. Всё человеческое поведение, с этой точки зрения, укоренено не в знании, а в дорефлексивной ориентированности, в той "настроенности", которую нельзя запрограммировать, потому что она - не структура, а способ бытия.
Феноменологи исходили из того, что разум не отделим от тела, что всякое мышление - уже практика, а всякая практика - уже укоренённость в пространстве, времени, культуре. И потому они сразу почувствовали ложность предположения, будто достаточно воссоздать правила, чтобы воссоздать понимание. Машина, следующая процедурам, может подражать действию, но она не может участвовать в ситуации. Она может обработать образ, но не может его узнать. Может предсказать реплику, но не может услышать её как обращение. В феноменологической перспективе все эти различия не вторичны, а определяющие. Они не детали, которые можно будет добавить в будущем, а фундаментальные черты, делающие человеческий опыт тем, чем он является.
Когда в середине XX века кибернетика и логический позитивизм торжествовали, феноменология уже давно подвергала сомнению идею разума как безличного аппарата, способного мыслить вне ситуации. Мерло-Понти, ещё в 1940-х, настаивал: сознание не есть нечто замкнутое внутри черепа - оно экзистенциально развёрнуто, оно телесно, оно всегда в мире. Эта мысль, на первый взгляд отвлечённая, на деле предвосхищала те трудности, с которыми позже столкнулся символический ИИ. Все попытки заставить машины действовать по универсальным правилам неизменно разбивались о контексты, которые не поддавались формализации. Ни одна программа не могла объяснить, что значит "знать, когда уместно пошутить", "почувствовать паузу в разговоре", "увидеть тревогу во взгляде". Потому что всё это - не информация, а присутствие.
Феноменологи не обладали техническими средствами, но они располагали другим - вниманием к тем элементарным, часто невидимым слоям опыта, на которых зиждется вся сложность мышления. Именно это внимание позволило им предвидеть: даже если машина овладеет языком, она не станет существом, способным понимать, пока она не будет вовлечена в мир так же, как человек. Их философия, изначально обращённая к внутренней структуре опыта, оказалась неожиданно актуальной в разговоре о технологиях, поскольку технологии начали претендовать на роль субъектов, но при этом оставались лишёнными основания, на котором этот субъект рождается - телесности, чувствительности, конечности, времени.
Поэтому не случайно именно феноменологическая традиция - с её вниманием к первичному, незаметному, дословному - первой усмотрела ту пропасть, которую нельзя преодолеть ни вычислением, ни имитацией.
Символический искусственный интеллект, сформировавшийся в середине XX века на волне веры в мощь логики и формальных систем, зиждился на ряде фундаментальных предпосылок, каждая из которых казалась очевидной в контексте инженерного мышления того времени. Однако именно эти допущения, впоследствии подвергнутые жёсткой критике, в том числе со стороны феноменологической философии, предопределили ограниченность подхода. Эти идеи не только формировали архитектуру ранних систем, но и выражали глубокое, но ошибочное представление о самой природе разума.
Первое из этих допущений заключалось в убеждении, что поведение человека можно описать в терминах явных правил, и, следовательно, воспроизвести с помощью формализованных алгоритмов. Разум, с этой точки зрения, представлялся как система инструкций: если задать все возможные ситуации и соответствующие им действия, машина сможет действовать разумно. Это означало, что понимание - это следование набору синтаксических операций, способных к универсальному применению. В рамках этого мышления любой человеческий поступок, от игры в шахматы до понимания метафоры, мог быть сведен к правильному выбору из множества заранее заданных правил. Но в действительности человеческое поведение редко бывает результатом линейной логики: оно интуитивно, ситуативно, подвижно. Оно часто основывается не на знании правил, а на безошибочном чувстве уместности, сформированном в опыте, а не в абстракции.
Второе допущение исходило из представления о знании как чётко определённой, формализуемой структуре. Предполагалось, что всё, что человек знает, можно выразить в виде набора фактов, которые легко перевести в символы и поместить в память машины. Знание воспринималось как статичный запас, подобный библиотеке или энциклопедии, который лишь надо правильно организовать. Но знание в человеческом смысле - это не совокупность сведений, а способность ориентироваться в мире, видеть связи, улавливать нюансы, читать ситуацию, не обладая исчерпывающей информацией. Человек действует часто вопреки неполному знанию, опираясь на тени смысла, недосказанность, смутные интуиции. Машина же, сведённая к структуре символов, лишена доступа к этим слоям невыразимого опыта.
Третье ложное допущение заключалось в уверенности, что человеческое мышление происходит путём последовательного применения логических операций. Согласно этому взгляду, разум - это вычислительный процесс, поэтапное выведение заключений из посылок. Подобное понимание отождествляло мышление с доказательством, забывая, что значительная часть человеческих решений не вытекает из формальной логики. Мысли часто возникают внезапно, решения принимаются на основе общего чувства, а не расчёта, понимание рождается не в результате анализа, а в результате узнавания. Логика может быть частью разума, но не его сутью. Люди способны к логике именно потому, что их мышление глубже и шире её, охватывая такие формы понимания, как образ, жест, интонация, интуитивное узнавание ситуации, которые недоступны логическим системам.
Четвёртое допущение касалось восприятия: оно рассматривалось как второстепенный этап, предваряющий "настоящее" мышление. Согласно этой модели, сенсорные данные можно превратить в символические представления, которые уже затем поддаются анализу. То есть разум начинался не с восприятия, а с абстракции. Такое упрощение игнорировало то, что феноменологи называли дорефлексивным уровнем опыта: восприятие - это не передача данных, а уже интерпретация, уже смысл. Человек не видит набор признаков, а сразу узнаёт, различает, переживает. Восприятие и понимание у него не разделены: они взаимопроникают, сливаются в акт, в котором знание не отстранено, а включено в телесную и ситуационную данность. Машина, лишённая телесности, может распознать форму, но не может почувствовать её уместность, значение, вес в конкретной ситуации.
Именно эти четыре исходных положения, положенные в основание символического ИИ, обусловили его неспособность выйти за рамки строго формализованного поведения. Они выразили веру в то, что разум - это система, поддающаяся полному описанию, и проигнорировали ту бездну, из которой каждый акт понимания поднимается как событие, а не как процедура.
В течение десятилетий образ компьютера служил метафорой, направляющей исследование человеческого разума. Сравнение мозга с машиной казалось естественным: оба обрабатывают информацию, оба принимают сигналы и выдают результат, оба имеют структуру, которую можно изучать и, казалось бы, воспроизводить. Однако за внешним сходством скрывается фундаментальное различие, и чем глубже продвигается понимание нейрофизиологии и когнитивной науки, тем яснее становится: мозг не похож на компьютер ни по архитектуре, ни по принципам действия, ни по самому способу существования в мире.
Компьютер работает по принципу дискретных операций, строго отделяя память от процессора, данные - от программ, а вычисление - от среды, в которой оно происходит. Он получает вход, обрабатывает его по заданным алгоритмам и выдаёт результат. Все его действия подчинены заранее определённым правилам. Его архитектура - линейна и предсказуема, даже если внешне может имитировать сложность. Каждая операция может быть воспроизведена, прослежена, объяснена. И главное - компьютер не зависит от мира: он остаётся тем же, независимо от среды, в которую его помещают.
Мозг устроен иначе. Он не отделяет обработку от хранения, не имеет центра управления, не следует заранее заданным правилам. Нейроны образуют сеть, где информация не передаётся по жёстко определённым каналам, а распространяется через паттерны активности, меняющиеся от ситуации к ситуации. Память не локализована, она распределена, изменчива, укоренена в телесном опыте. Каждый акт восприятия не просто регистрирует внешние данные, а перестраивает связи между нейронами, переписывает саму структуру. Мозг пластичен: он изменяется не только под воздействием информации, но и в зависимости от движения, эмоций, боли, времени.
Кроме того, мозг - не изолированная система. Он не работает вне тела, вне среды, вне контекста. Его активность - это не просто ответ на стимулы, а предвосхищение, ожидание, регулировка в режиме постоянной обратной связи. Тело - не внешний интерфейс, а неотъемлемая часть когнитивной системы. Мысль возникает не в вакууме, а в движении, в напряжении мышц, в дыхании, в ритме походки. В этом смысле разум - это не функция мозга, а проявление живого организма, находящегося в мире и действующего в нём.
Мозг не оперирует символами в том виде, как это делает компьютер. Он не записывает слова в память, не сравнивает знаки по их внешнему виду. Вместо этого он работает с ассоциациями, с конфигурациями возбуждения, с многослойными паттернами, которые нельзя выразить в виде чётких правил. То, что компьютер находит через расчёт, мозг распознаёт моментально - не потому, что он быстрее, а потому, что он иной. Он живёт внутри потока времени, ощущает ситуацию изнутри, не имея необходимости сначала формализовать её.
Именно это радикальное отличие делает сравнение с компьютером не просто неточным, но и концептуально ограничивающим. Когда разум пытаются смоделировать, исходя из вычислительной метафоры, теряется само существо того, что делает мышление живым. Вся сложность человеческого восприятия, интуиции, памяти, речи - это не результат программирования, а след биологической истории, телесной уязвимости, взаимодействия с другими телами и мирами. Компьютер может имитировать внешнее поведение, но он лишён этого внутреннего слоя, где мышление не отделяется от бытия.
Различие между мозгом и машиной - не вопрос скорости или объёма. Это различие между органическим и механическим, между становлением и повторением, между присутствием и инструкцией. Мозг - не машина, а живой узел мира, в котором разум - не операция, а отклик.
Интуиция, долгое время остававшаяся на периферии рационального анализа, в действительности пронизывает всю человеческую жизнь гораздо глубже, чем это признавалось в рамках классических теорий разума. Она не противоположна логике, но и не сводится к ней; не является ошибочной формой суждения, но часто предшествует и направляет любые акты анализа и расчёта. Она не нуждается в пошаговом объяснении, не разворачивается в последовательности операций, не строится на вычислении - напротив, она возникает как мгновенное узнавание смысла, как безмолвное знание, которое не требует формулировки, потому что уже действует.
Именно это делает интуицию принципиально несводимой к алгоритмам. Алгоритм предполагает строгое следование заранее определённой процедуре, он существует в мире ясных шагов, правил, инструкций. Каждый результат в нём является выводом из предыдущего, и потому его можно проследить, воспроизвести, предсказать. Интуиция же не проходит этих промежуточных звеньев - она не достигает вывода, а охватывает целое, не раскладывая его на части. Она узнаёт, а не рассчитывает. Её суть - не в формуле, а в жесте, во взгляде, в настроении, в том, что Мерло-Понти называл "тихой сообразностью" телесного присутствия в мире.
Интуитивное знание не локализуется в голове, не существует как отвлечённая сущность. Оно пронизывает тело, связывает восприятие с действием, укоренено в ситуации. Плотник, не задумываясь, находит нужную точку опоры; музыкант чувствует паузу без счёта; водитель избегает столкновения не по расчёту, а по внутреннему ощущению ритма движения. В этих действиях не алгоритмы управляют движением - действует целостный организм, вписанный в мир, реагирующий не на отвлечённые параметры, а на живые обстоятельства. Такое знание рождается не из инструкций, а из опыта, и потому его нельзя полностью описать, передать, формализовать.
Когда символический ИИ пытался воспроизвести разум, он неизменно наталкивался на то, что интуиция не поддаётся кодировке. Любая попытка выразить её в виде набора правил превращала гибкость в жёсткость, спонтанность - в предсказуемость. Машина могла имитировать реакцию, но не могла уловить момент, почувствовать контекст, заранее отклонить путь, который ведёт к ошибке. Её деятельность была реактивной, а не предвосхищающей. Интуиция же - это именно предвосхищение, способность опережать, видеть до того, как станет ясно, почему.
Даже современные нейросети, обладая способностью к обучению на больших массивах данных, демонстрируют не столько интуицию, сколько статистически обоснованное приближение к ней. Они могут угадать продолжение фразы, предсказать реакцию, выбрать уместное слово - но делают это не потому, что чувствуют ситуацию, а потому, что были обучены на миллионах похожих случаев. Их знание - отражение чужого опыта, не результат собственного пребывания в мире. У машины нет тела, нет памяти в человеческом смысле, нет страха ошибки, нет прошлого, которое делает выбор осмысленным. Интуиция невозможна без риска, без доверия к себе, без того хрупкого акта, в котором решение принимается не как расчёт, а как внутреннее "да".
Интуиция - не остаток дорационального мышления, а его глубинное основание. Она не предшествует разуму, как слепая реакция, а сопровождает его, давая ему направление, ритм, уверенность. В ней отражается вся полнота опыта - телесного, социального, исторического - того, что нельзя выразить в формулах, но что делает понимание возможным. И именно поэтому никакой алгоритм, каким бы сложным он ни был, не способен воспроизвести интуицию без утраты её сущности. Она живёт не в логике, а в присутствии, не в расчёте, а в доверии, не в инструкции, а в мире, к которому направлен взгляд, движение, жест.
Старая парадигма искусственного интеллекта, сформировавшаяся в середине XX века, строилась на убеждении, что разум можно описать как совокупность правил, логических операций и строго формализованных процедур. Считалось, что если достаточно подробно задать условия и инструкции, то система - даже не обладая телом, интуицией или историей - будет способна к мышлению. Это допущение породило технологии, выстроенные вокруг схем, алгоритмов, символьных манипуляций, и долгое время воспринималось как единственно возможное направление.
Однако по мере того как эти системы сталкивались с задачами, не поддающимися чёткой формализации - с распознаванием образов, с пониманием языка, с ситуациями, где значение вытекает из недосказанности, намёка, тона, ожидания - становилось ясно: логика не охватывает всей полноты человеческого опыта. Именно в этот момент идеи Хьюберта Дрейфуса, ранее подвергавшиеся насмешке или игнорированию, начали звучать с новой силой.
Он не просто указывал на слабости символического ИИ, он разрушал саму его метафизику. Следуя феноменологической традиции, он настаивал: человек действует не потому, что выбирает правило, а потому, что живёт в контексте. Этот контекст не задаётся извне - он возникает из практики, из телесной вовлечённости, из исторического опыта, из неформального понимания, которое нельзя выразить в виде списка условий. Для Дрейфуса было очевидно: понимание - это не применение инструкций, а схватывание ситуации в её целостности, до всякого расчёта.
Контекст - это не фон, на котором разворачивается действие, а сама структура смысла, делающая действие возможным. Он не поддаётся исчерпывающему описанию, потому что постоянно меняется, пересекается с другими контекстами, складывается из культурных, телесных, эмоциональных пластов. Один и тот же жест, одно и то же слово в разных ситуациях может значить противоположное - не из-за другой логики, а из-за другой ткани мира, в которую оно вплетено. Машина, не обладающая этим погружением в бытие, может лишь воспроизводить форму, не схватывая содержания.
Именно в этом Дрейфус увидел уязвимость символического подхода: он пытался построить понимание поверх пустоты. Системы, не знающие, где находятся, не чувствующие тела, не переживающие времени, были лишены самой основы, на которой возможен осмысленный акт. Его критика показала, что правила - вторичны, что они лишь стабилизируют уже пережитый контекст, а не создают его. Разум не действует потому, что знает правила - он знает правила, потому что действует в мире, насыщенном значениями.
Роль Дрейфуса была не просто в том, чтобы указать на ошибку. Он изменил сам способ постановки вопроса: из технической задачи - как формализовать мышление - она вновь стала философской - что значит быть существом, которое понимает. Тем самым он разорвал заколдованный круг прежней парадигмы, в котором человек всё более сводился к алгоритму, а интеллект - к символической обработке.
Благодаря его работам стало возможным другое мышление о разуме, в котором внимание сместилось от формальных структур к контекстуальному участию, от отвлечённого анализа к воплощённому присутствию, от универсального к конкретному. Он напомнил, что разум - это не абстрактная мощность, а форма жизни, способ быть в мире, где смысл не выводится, а распознаётся. И потому разрушение старой парадигмы оказалось не отказом от технологии, а возвращением к пониманию самого понимания.
Глава вторая. Главный урок Дрейфуса: тело, контекст, присутствие
Глубинный смысл философского жеста Хьюберта Дрейфуса заключается не в отрицании машинного интеллекта как такового, а в перенастройке самой оптики, через которую осмысляется природа понимания. Его критика символических моделей не ограничивалась вопросом о правильности алгоритмов или объёме информации. Он сместил фокус с внешнего поведения на внутреннюю структуру бытия, утверждая, что без тела, без контекста, без присутствия любое мышление остаётся пустым. Именно в этом состоит его главный урок: разум не функционирует в отрыве от мира, он прорастает в него всем своим существом.
Тело в феноменологической традиции никогда не понималось как просто биологический механизм. Оно не объект, а условие восприятия, действующее до всякого осознания. Человек не мыслит снаружи собственного тела, он мыслит через него. Движение, равновесие, жест, взгляд - всё это не внешние выражения мысли, а её составные элементы. Плоть не служит контейнером для разума, она его источник. Именно благодаря телесному вовлечению человек ориентируется в мире, чувствует уместность поступков, схватывает нюансы, не прибегая к расчёту. Тело предугадывает, направляет, молча знает, что и когда делать. Машина, лишённая этого измерения, может имитировать результат, но не способен прожить сам процесс.
Контекст, в свою очередь, - это не дополнение к действию, а его почва. Понимание не возникает в вакууме, не вырастает из универсальных формул. Оно формируется в конкретных обстоятельствах, среди людей, в языке, в пространстве, где каждый предмет, слово, жест несёт в себе след ситуации. Человек не применяет правило к абстрактной задаче - он узнаёт, к чему она относится, чувствует её место в сети других значений. Машина может оперировать словами, но не может вписать их в живую ткань общения, где смысл зависит от интонации, иронии, культурной среды. Контекст не фиксируется в данных - он переживается.
Но наиболее глубоким элементом в рассуждении Дрейфуса остаётся категория присутствия. Быть в мире - не значит просто находиться в пространстве. Это значит быть затронутым, втянутым в ситуацию, отвечать на неё, не выстраивая теории. Присутствие не оформляется в виде схем - оно проявляется в тишине, в паузе, в понимании, что нечто важно, хотя ещё не ясно, почему. Присутствие - это когда знание не отделено от действия, когда ориентация в мире происходит без усилия, потому что мир уже впитан, потому что он не внешний объект, а родственная среда. Человек не вычисляет, как себя вести, - он уже ведёт себя в соответствии с ситуацией. Это знание без формулы, ясность без объяснения.
В этих трёх элементах - теле, контексте и присутствии - заключено то, чего символический ИИ не мог уловить и потому не мог воспроизвести. Логика, правила, данные - всё это важно, но вторично. Они вступают в игру только тогда, когда уже существует ориентированность, интуиция, вовлечённость. Дрейфус, опираясь на феноменологическую мысль, показал: разум нельзя вынести за пределы человеческой ситуации. Без неё он теряет своё основание, превращаясь в подражание без смысла.
Именно этот поворот делает философию Дрейфуса не просто критикой, но попыткой вернуть исследование интеллекта к его истокам. Не к тем, что описаны в формулах, а к тем, что проживаются в каждом жесте, в каждом мгновении, в каждой встрече с другим. Тело, контекст, присутствие - это не метафоры, а необходимые условия для того, чтобы знание стало не только возможным, но и живым.
Понимание, возникающее до слов, предшествующее формулировке, объяснению или анализу, составляет самую сокровенную и в то же время самую обыденную часть человеческого существования. Это знание, не выраженное в суждениях, не облечённое в логические формы, но действующее не менее точно. Оно проявляется в умении сразу почувствовать атмосферу комнаты, в мгновенной реакции на интонацию голоса, в выборе жеста, в колебании перед фразой, в способности без размышлений отличить уместное от неуместного. Такое понимание не требует внутреннего монолога - оно просто случается, оно вписано в сам способ быть.
Человек не встречает мир как чистую абстракцию. Мир с самого начала полон значений, насыщен возможностями и ограничениями, предрасположен к действию. Каждое восприятие включает в себя скрытую оценку: что это значит, что с этим делать, к чему это ведёт. Эта оценка не расчёт, а узнавание. Не сознательная операция, а неосознанное вживание. Не анализ, а прикосновение к целому, в котором всё уже расставлено на своих местах. Рука тянется к двери, не потому что принято решение выйти, а потому что тело уже знает: разговор окончен. Это знание не проходит через мышление - оно пронизывает саму ткань действия.
Феноменология, особенно в работах Хайдеггера и Мерло-Понти, подчёркивала, что человек не начинает с наблюдения, а с участия. Он не сначала видит, а потом придаёт смысл, - он сразу схватывает мир как значимый. Это и есть дорефлексивное понимание: знание, которое не мыслится, но осуществляется. Оно связано с привычкой, с движением, с ритмом, с настроенностью. Тело не следует командам - оно настраивается на ситуацию. Оно чувствует напряжение, видит возможность, распознаёт опасность. И делает это без слов, без анализа, без объяснения.
Ситуация для человека - это не нейтральное пространство, в которое можно вставить логические формы. Это уже осмысленная сцена, где каждый объект, каждое положение, каждый звук вплетены в структуру ожиданий и реакций. Стул - не просто предмет, а приглашение сесть; взгляд - не просто движение глаз, а просьба или предупреждение; тишина - не отсутствие слов, а напряжение, вызывающее ответ. В этом мире человек не действует как наблюдатель, он живёт в потоке смыслов, который не надо извлекать - он уже есть.
Понимание до слов особенно заметно в тех моментах, когда они отказываются служить. Взгляд, жест, интонация заменяют фразу, которую невозможно произнести. Ребёнок, ещё не говорящий, тем не менее узнаёт, отличает, отвечает. Старик, утративший речь, всё ещё чувствует настроение, реагирует на прикосновение. Слово - не начало понимания, а его поздний плод. До него - тишина, движение, присутствие. Именно здесь, в этом доконцептуальном слое, и возникает то, что составляет сущность разумного: способность чувствовать мир как свой, не объясняя себе, что это значит.
Машина, сколь бы продвинутой она ни была, лишена этого слоя. Она вступает в игру только тогда, когда задано правило, когда ситуация представлена в виде данных. Но человек понимает ситуацию прежде всякой репрезентации. Он в ней, он с ней, он из неё. И именно поэтому его понимание не начинается со слова - оно только иногда в него облекается.
Критика Дрейфуса, изначально воспринятая как философская провокация против технического прогресса, с течением времени обернулась одним из самых точных предсказаний пределов символического подхода. Его слова, звучавшие на фоне уверенности инженеров в скором создании полноценно мыслящей машины, были восприняты как проявление консервативного скепсиса, мешающего научному прорыву. Однако, по мере того как проекты, основанные на логике и правилах, терпели неудачи в задачах, связанных с языком, восприятием и гибким поведением в реальной среде, его суждения всё отчётливее проявлялись как пророческие.
Одним из главных пунктов предвидения стала идея о контекстуальной природе человеческого понимания. Дрейфус утверждал: поведение человека не подчиняется универсальным алгоритмам, оно вписано в конкретные ситуации, насыщено историей, телесностью, дорефлексивным знанием. Именно здесь символические системы показали свою наибольшую уязвимость. Алгоритмы, построенные на правилах, проваливались при столкновении с задачами, где невозможно было заранее описать все возможные сценарии. Машины могли следовать строго определённой инструкции, но терялись при любом отклонении, любом нарушении шаблона. Они не понимали, что значат тишина в разговоре, пауза перед ответом, двусмысленная фраза, эмоциональная окраска - потому что понимание этих элементов требует присутствия в ситуации, а не только синтаксического анализа.
Второй точкой совпадения между критикой Дрейфуса и последующими событиями стало разоблачение мифа о знании как наборе фактов. Он утверждал: знание - не совокупность утверждений, а способность действовать в мире, ориентироваться в нём без необходимости каждый раз возвращаться к правилам. Символический ИИ пытался воспроизвести мышление, закладывая в системы массивы информации, логические деревья, причинно-следственные связи. Но эти модели оставались внешними по отношению к опыту: они знали о мире, но не в нём. Машины, насыщенные энциклопедическими данными, были неспособны действовать гибко, как действует человек, когда, не зная всех фактов, всё же поступает точно.
Особенно показательно пророчество Дрейфуса раскрылось в области естественного языка. Он утверждал: язык - это не просто структура, а способ бытия в мире, насыщенный неоднозначностями, ассоциациями, интонациями, которые невозможно формализовать. И действительно, десятилетия попыток научить машины понимать и производить текст на основе грамматических правил и словарей привели к тупику. Только переход к статистическим моделям, к обучению на огромных корпусах реального языка - то есть к попытке приблизить машинное обучение к интуитивному освоению контекста - позволил системам вроде нейросетей сдвинуться с мёртвой точки. Но и здесь, несмотря на успехи, осталась граница, которую Дрейфус предсказал: машина может угадать, но не прожить; она может сформировать предложение, но не почувствовать его уместность; она может имитировать диалог, но не быть в нём.
Наконец, самой глубокой формой предвидения была мысль о телесной укоренённости интеллекта. В эпоху, когда разум представлялся как чистая логика, Дрейфус говорил: мышление не отделимо от тела, от движений, от ритма, от чувствительности. Тогда это казалось философской экзотикой, но сегодня именно идея инкарнированного разума лежит в основе передовых подходов в когнитивной науке. Появились исследования, доказывающие, что память, восприятие, внимание - всё это опирается на телесное взаимодействие с окружающей средой. Без движения, без ориентации в пространстве, без тактильного и кинестетического опыта не возникает полноценной модели мира. Машины, лишённые тела, остаются ограниченными в своих возможностях понимать даже простейшие действия, не говоря уже об эмоциях, жестах, выражениях лица.
Дрейфус не предложил новых технических решений, но его философская критика оказалась предельно точной в диагностике ограничений и тупиков, к которым привела чрезмерная вера в силу символов и формальных структур. Он не отрицал возможность создания сильного ИИ, но настаивал: путь к нему не лежит через схематизм, через отвлечённые правила, через безучастное знание. Он проходит через признание сложности человеческого существования, в котором понимание всегда больше, чем можно выразить, и ближе к телу, чем к формуле.
Несмотря на пророческий характер критики Хьюберта Дрейфуса, его философская позиция, сформированная в контексте символического ИИ середины XX века, со временем также обрела свои пределы. Некоторые её положения, будучи точными в отношении конкретных технологий своего времени, не смогли охватить всю сложность и изменчивость тех форм машинного обучения, что возникли спустя десятилетия. И если первоначально его аргументы служили живой оппозицией господствующей инженерной логике, то позднее они начали звучать как обращение к миру, которого уже не существует в прежнем виде.
Прежде всего, Дрейфус не мог предусмотреть, насколько радикально изменится сам ландшафт искусственного интеллекта с появлением нейросетей, особенно глубокого обучения. Его критика строилась на модели систем, в которых знание вводилось извне в виде правил и логических структур, а действия определялись синтаксической манипуляцией символами. Однако в новой парадигме акцент сместился с предзаданных форм на обучение через статистическое обобщение. Машины перестали быть просто интерпретаторами заранее написанных инструкций - они стали учащимися, накапливающими опыт, пускай и в обезличенной, нематериальной форме. Это изменение в корне отличает современные модели от тех, против которых была направлена феноменологическая критика.
Дрейфус подчёркивал невозможность воплощения контекста в формальной системе. Однако именно способность современных нейросетей усваивать контекст - пускай и в урезанном, текстуальном виде - стала источником их силы. Хотя это понимание лишено телесности и чувственной насыщенности, оно демонстрирует удивительную гибкость в работе с языком, в предугадывании интенций, в стилистическом и логическом согласовании фраз. Машина по-прежнему не обладает сознанием и не присутствует в ситуации в человеческом смысле, но она научилась работать с моделями вероятностного контекста настолько изощрённо, что во многих областях оказалась способной к результатам, которые Дрейфус, скорее всего, не счёл бы возможными.
Кроме того, в его описании тела как необходимого условия понимания обнаруживается некоторая жёсткость. Он был прав, указывая на телесную укоренённость человеческого сознания, но его философская позиция не допускала возможности существования иных форм познания, не основанных на органическом присутствии. Между тем, современные концепции расширенного и распределённого разума, появившиеся в когнитивной науке после его основной полемики, предлагают более гибкие представления, согласно которым когнитивная активность может быть частично реализована за пределами биологического тела - в инструментах, в среде, в совместных действиях. В этом свете, телесность остаётся важной, но не исключительной формой воплощённого мышления.
Также ограниченность его критики проявляется в том, что он рассматривал ИИ как прямого соперника человека, по сути, как претендента на ту же форму разума, лишь с иными средствами. Однако развитие ИИ показало, что машины, даже приближаясь к сложному языковому поведению или творческим задачам, не обязательно следуют той же траектории. Их интеллект - если так можно выразиться - не повторяет человеческий, а образует иную линию: статистическую, нефизическую, лишённую чувствительности, но мощную в своей скорости, глубине перебора, способности к обобщению.
Таким образом, устаревание критики Дрейфуса не означает её опровержения, но указывает на необходимость переосмысления. Она была верна в своей эпохе, точна в разоблачении иллюзий логического ИИ, проницательна в своей защите человеческой ситуации. Но сегодня, когда на смену символу пришёл паттерн, на смену логике - обучение, на смену строгим правилам - гибкие сети, взгляд на разум требует не только защиты границ, но и новой философской готовности к разнообразию форм понимания.
Глава третья. Человеческое понимание и язык
Среди множества явлений, рождающихся в недрах живого сознания, особое место занимает понимание - не как механическое узнавание знакомого, но как внезапное, почти таинственное осмысление, возникающее на границе опыта, памяти и интуиции. Понимание не поддается расчленению на отдельные составляющие, как не сводится музыка к простому перечню звуков. Оно возникает там, где множество неясных ощущений, не связанных прямой логикой, сплетается в единое - в форму, которая до этого не существовала вовсе. Это свойство не рождается из одной мысли, как дерево не вырастает из обломка коры, - напротив, оно вырастает из взаимодействия, наслоения, перекрестного отражения смыслов, эмоций и представлений.
Когда мысль, набирая плоть в молчании, вдруг складывается в завершённую фигуру, приходит то, что называют постижением. Оно подобно вспышке, которую невозможно предугадать, хотя путь к ней был проложен задолго до самого её появления. Подобно тому, как роса появляется на листьях не от одной только влаги, но от встречи холода и света, понимание возникает в точке пересечения разных потоков, никогда ранее не соприкасавшихся напрямую. Именно в этой точке, где не действуют привычные правила, и появляется новое качество - эмерджентность, невозможная в рамках любой из составляющих по отдельности.
Сознание человека, на первый взгляд, подчиняясь законам рационального анализа, на деле творит гораздо сложнее. Оно способно собрать осколки разрозненных впечатлений и, переплавив их в глубинах внутреннего переживания, создать нечто более цельное, чем простая сумма частей. Это можно уподобить языку поэзии, где каждое слово, вырванное из контекста, теряет почти всё, но в стихе, подчинённом своей собственной мелодии, начинает звучать с новой силой. В понимании действует тот же закон: когда множество фрагментов, до того кажущихся случайными, вдруг обретают связь, возникает смысл, ранее не существовавший.
Эта способность осознавать целое, возникающее не из линейного рассуждения, а из скрытой внутренней организации, говорит о природе понимания как о явлении, не сводимом к механике логики. Никакое вычисление не может породить инсайт, если за ним не стоит внутренняя перестройка, подобная сдвигу пластов в глубине земли, который порождает землетрясение. Интуитивная основа, эмоциональный фон, предшествующий опыту - всё это оказывается не менее значимым, чем сама информация. Потому что само понимание не живёт в данных, оно зреет в том, кто эти данные в себе носит и переживает.
Когда человек, шаг за шагом приближаясь к истине, вдруг видит её сразу и целиком, не объясняя, как именно пришёл к ней, - это и есть момент эмерджентности. Он не вытекает из логики, но не отрицает её. Он дополняет её тем, что невозможно выразить формулой, но можно пережить в виде внезапной ясности. В такие моменты происходит качественный скачок, когда мысль, до того плутавшая в лабиринтах, выходит на простор, где всё кажется простым, хотя путь к этому простому был извилист и долог.
Прежде чем в сознании оформится ясная и расчленённая мысль, до того как слова станут подчиняться логике и правилам, в глубинах психики зреют формы, не имеющие ещё выражения, но уже направляющие внутреннее движение. Эти первичные образования не поддаются точному описанию, как нельзя поймать в ладони воздух, наполненный запахами детства. Они не принадлежат ещё сфере языка, но уже существуют как внутренние ориентиры - сгустки ощущений, мимолётные образы, дрожащие на грани осознания ассоциации. Эти состояния, возникая в потоке восприятия, подчас кажутся бессвязными, однако именно из них вырастает последующее понимание.
Ассоциации, возникающие без усилия воли, как тени прошлого, проскальзывают в настоящем, скрепляя разрозненное в неприметные цепочки. Они напоминают тропинки, по которым мысль идёт, не отдавая себе отчёта в выборе пути. Один запах способен вызвать лицо, давно забытое, а звук - вернуть чувство, которое, казалось, исчезло навсегда. Эти связи столь тонки, что их нельзя ни проследить до конца, ни объяснить разумом, не потеряв при этом самого движения. Вместе с тем, образы, появляясь не как результат размышления, но как вспышка, как внезапный свет, несут с собой плотность переживания, не требующего доказательств.
Эмоции, в свою очередь, не только окрашивают восприятие, но и направляют внимание, определяя, что будет воспринято как важное. То, что вызывает внутренний отклик, сразу выдвигается на передний план, тогда как остальное остаётся на периферии, теряя чёткость. И в этом - скрытая работа доконцептуального мышления, создающего карту мира до того, как она будет озвучена. Эмоция придаёт значимость, а значимость - форму, ещё до появления слова.
Наряду с этим действует моторная память - не как сумма выученных движений, но как внутренняя организация действия, встроенная в ткань тела. Рука тянется, не задумываясь, походка меняется в зависимости от настроения, и тело, опережая мысль, уже ведёт, не спрашивая разрешения. В этих движениях заключён опыт, пережитый когда-то и сохранённый не в форме рассказа, а в укоренившемся чувстве правильного жеста. Эта телесная память не описывается рационально, но направляет поведение не менее точно, чем сформулированные решения.
Из всей этой подповерхностной жизни возникает свойственная человеку привычка соизмерять внешний мир с собственным внутренним состоянием. Встречаясь с новым, не пытаются сразу понять его само по себе, но сначала соотносят с тем, что уже знакомо. Такое измерение не происходит из эгоизма, но из природы восприятия, склонного переносить внутренние шаблоны на всё, что попадает в поле зрения. Поэтому чужая боль оценивается по собственной уязвимости, незнакомый поступок - через призму личного опыта, а сложная ситуация - через ту модель, которая, быть может, искажена, но давно укоренилась. Именно отсюда растёт непроизвольное стремление к узнаваемости, даже если это узнавание мнимо.
И прежде чем мысль оформится как концепт, прежде чем появятся слова, готовые выразить то, что чувствуется, всё это - образы, эмоции, движения, неясные связи - уже работает, прокладывая путь пониманию. Это пространство, в котором ещё нет ясных форм, но уже есть направление. Именно в нём сознание впервые встречается с миром, и в этой первой, ещё бессловесной встрече, зреет будущая мысль.