Кривошеина Ксения Игоревна
Литературное Наследие Моего Деда великого оперного певца Ивана Васильевича Ершова

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Кривошеина Ксения Игоревна (delaroulede-marie@yahoo.com)
  • Размещен: 29/03/2008, изменен: 17/02/2009. 62k. Статистика.
  • Очерк: Музыка
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Н. ЧАШНИКОВ - Незабываемые впечатления


  •    Н.ЧАШНИКОВ
      
       ...СМОТРИ, СЛУШАЙ, УЧИСЬ
      
       Знакомство
      
       Все детство, юность и студенческие годы я провел в стенах бывшего Мариинского театра. В спектаклях я участвовал сперва как певчий в детском хоре, позднее — как статист. Театр, сцена были для меня как бы вторым домом. Одетый и загримированный уже с семи часов вечера, то есть за час до начала спектакля, я забирался в укромные уголки сцены и с нетерпением ожидал начала спектакля. Меня захватывала деловитая обстановка на сцене, быстрота работы плотников и бутафоров, пробные включения осветительной аппаратуры, короткие спокойные приказания заведующего монтировочной частью, трепет и волнение исполнителей.
       Впервые привлек внимание семилетнего мальчонки к из­вестному оперному артисту Ивану Васильевичу Ершову, как ни странно,— свист. Да, да, какой-то особо мужественный, необы­чайно сильный, ухарский свист. От него, как от порыва силь­ного ветра, гнуло к половицам сцены, и все мое существо на­полнялось восхищением. Дед мой говорил: "Да, вот это моло­децкий казачий свист, истинно донской!". Рос я в семье деда, полвека прослужившего в Большом, а потом в Мариинском театре. У нас были певчие птицы. С малых лет я с упоением слушал их пение, старался подражать их свисту и вот...
       Шел зимний театральный сезон 1907 года. Спектакль "Пско­витянка". Забившись между декораций в глубине сцены у за­бора хором князя Токмакова, слушаю песни девушек подружек Ольги да рассказ старой мамки.
       Смотрю, подходит слева ведущий режиссер театра Алек­сандр Яковлевич Морозов1—"дядя Саша", доброжелательный старик, прослуживший полвека на сцене. Навстречу ему идет молодец в коротком розовом кафтане, опоясанный широким кушаком, в высоких русских цветных сапогах, с носами загну­тыми кверху. Шапка, отороченная мехом, заломлена набекрень, из-под нее выбиваются кудри, русая небольшая бородка на гордом лице. Идет приосанясь, какой-то радостной легкой по­ходкой, весь как струна, широкая грудь навыкате. Дядя Саша сказал ему что-то напутственное, похлопал по плечу, поцеловал "на счастье". Вот тут-то, отойдя в глубь сцены к каменному проходу и не кладя пальцев в рот, Иван Васильевич как свист­нет, сильно, ухарски, раскатисто... Меня, помню, просто шат­нуло в сторону. Едва очнулся. Тем временем Михайло Туча начал песню за сценой "Раскукуйся ты, кукушечка!.."
       С той поры не было у меня большего счастья, как любо­ваться этим человеком, быть на сцене в толпе рядом с ним, служить, помогать ему в мимических сценах и все смотреть, смотреть да слушать.
       Понятно, что в детские годы я не отдавал себе отчета, какой он артист, какой у него голос, какова у него певческая школа. Знал, что голос очень сильный, что он захватывает всех уча­ствующих на сцене, покоряет сидящую в зрительном зале пуб­лику, убеждает силой огненного темперамента, порывом твор­чества, той предельной степенью выразительности, правды, на какую способны великие таланты в искусстве.
       Первое знакомство — знакомство ребенка с огромным талантищем произошло как-то случайно. Сезон того же 1907 года. Шел спектакль "Садко". Заглавную партию пел Иван Василь­евич Ершов. В восьмом часу сцена была полностью подготов­лена к спектаклю. Воцарилась тишина. Многие артисты, оде­тые в костюмы и загримированные, проверяли себя среди деко­раций и бутафории.
       Так всегда поступал и Ершов. Сосредоточенный и углублен­ный, осматривал он окружающую обстановку, подолгу останав­ливался, думал, вспоминал сценические положения, позировал, что-то говорил или напевал и вновь продолжал ходить по сцене.
       Мы, ребята-певчие, собравшись в кружок в глубине сцены, слушали рассказы товарищей. Я тешил приятелей игрой на вятской глиняной свистульке. На большом "петуне", подарен­ном мне дедом, выходцем из Вятской губернии, я искусно вы­свистывал много мелодий. Среди них были и донские казачьи песни, которые я певал дома. Одну из них я и насвистывал тихонько, не заметив, как к нам подошел Иван Васильевич.
       А откуда ты, паренек, знаешь эту песню?
       Все мы встали, поздоровались. Я живо ответил, что играю много песен, да и спеть могу.
       Ишь ты какой!— Взял глинянку-"петуна", посмотрел и,нежно потрепав меня по голове, сказал:— Вот после второго акта и заходи ко мне в артистическую, там и поговорим.
       Радость и страх обуяли меня разом.
       Окончился второй акт. Притаившись у входа в коридор, где были расположены артистические уборные, я ждал, сжимая в руках своего "петуна". После многократных вызовов на аван­сцену Иван Васильевич шел своей твердой походкой на отдых. Ворот кафтана расстегнут, по лицу струятся капли пота. Видя его утомленным, я счел неуместным напомнить о себе, попросту оробел.
       В другой раз, прибежав в театр во время репетиции, смотрю — репетируют при неполном освещении, без оркестра. С изумлением узнал Ивана Васильевича: стоит посреди сцены на небольшом бугорке, привязанный к дереву. Рваная шапка нахлобучена на голову, торчат из-под нее космы волос. Ру­башка на груди расстегнута. Впереди у рампы режиссер-поста­новщик В. П. Шкафер, помощник режиссера А. Я. Морозов, главный дирижер Э. Ф. Направник. Среди них и сам Н. А Рим­ский-Корсаков. Неподалеку от Ивана Васильевича, справа на сцене М. Н. Кузнецова-Бенуа.2 Артист Григорович3 среди муж­ского хора. Все лежат, как бы спят.
       Пробрался я в первую кулису слева. Что играют? Что поют? Из какой оперы? Не знаю. Иван Васильевич поет неполным голосом, как бы говорком:
       У того мурзы седатого,
       видишь, нож торчит за поясом..,
       и нудно просит:
       Развяжи мне узы крепкие, Отпусти меня на волюшку.
      
       Дальше опять длинный музыкальный диалог. И вдруг, как бешеный, сбросивши с рук веревки, кинулся вперед:
       Ой, голубчики, на воле я,
       Ну, теперь давай бог ноженьки!
       В перерыве Римский-Корсаков, высокий, худощавый, с се­деющей бородой, взяв Ивана Васильевича под руку, отводит в сторону и что-то ему объясняет.
       Продолжают репетицию. Из глубины сцены, как-то согнув­шись "в три погибели", Иван Васильевич тащит за руку ар­тистку Кузнецову-Бенуа. Опять какие-то непонятные слова-то ли пение, то ли разговор на музыке. И вдруг новый взрыв:
       Ой лю-ли да народился.. .
       И пошла озорная песня, да с присвистом, да с пляской, и все в лад, и все здорово! Дрожь пошла по телу, голова загоре­лась, глаза мои от изумления из орбит повылезли.
       Окончилась репетиция. О чем-то горячо говорили. Помню радостное лицо Римского-Корсакова, который хвалил и пожи­мал руку Ивану Васильевичу. Я стоял в кулисе как зачаро­ванный и словно чего-то ждал. Стали расходиться, гасили ос­вещение. Иван Васильевич повернул к артистической, видимо, решил отдохнуть. Тут-то я и попался ему на глаза. Поздоро­вался, он узнал меня.
       Ты что же меня надул и не пришел ко мне?
       Я покраснел, пролепетал что-то несвязное, но тут же, собрав­шись с мыслями, ответил:
       Вы усталый были, пот градом катился у вас по лицу, вот и пожалел, испугался.
       Улыбнулся Иван Васильевич. Положив руку на мое плечо, повел за собой. В артистической уборной снял пиджак и, опу­стившись на диван, спросил:
       Как звать-то тебя и чей ты? . . Так, значит, Николаша! Ну, и деда твоего хорошо знаю. Так, говоришь, песню донскую знаешь?
      -- Не только одну, а много знаю казачьих песен.
      -- Ну вот, Николаша, уважь, спой мне, а я отдохну, да и
    послушаю.
       Я запел медленно: "На заре то ли было...". Он прослушал до конца, одобрительно кивнул головой.
       Ну, а еще...
       Запел "жалостливую":
       Ждет, поджидает с восточного края, Откуда мой милый казак прилетит... Дрогнули сосны, осины и ели... Под снегом казацкие кости лежат.
       Задумался Иван Васильевич.
       А ведь я с юных лет не слыхал этой песни. Ну, а вот ту, веселую, что на глинянке играл?
       Я совсем осмелел, распелся. Потом говорю:
      -- Жаль, что из дома бубен не взял.
      -- Ты что же и в бубен бить умеешь?
      -- Да, научили старшие ребята.
      -- Ай-да, молодец! Ну, что же, раз нет бубна — так нет, спой
    без него!
       Полным голосом я запел ухарски веселую донскую:
       Полно вам, снежочки, на талой земле лежать! Полно вам, казаченьки, горе горевать! ..
       Вот это здорово! Да и голос у тебя, Николаша, хороший,
    чистый. В капеллу направить надо.
       Потрепал рукой по голове.
       Ну, Николаша, спасибо!
       Поцеловал в лоб на прощание и дал полтинник на пряники. Отказаться я не посмел...
       Время шло, и судьба меня сводила не раз с Иваном Васильевичем. Не знаю почему, но мне выпало счастье слушать его рассказы о его детстве.
       Из задушевной и простой беседы с ним мне удалось узнать некоторые малоизвестные детали его биогра­фии.
       Народные песни Ершов слышал еще в раннем детстве от своей матери. Она была дочерью регента. Мчащиеся донские скакуны с лихими наездниками-казаками, звучание пожарного колокола и даже медные, поблескивающие каски пожарных (по­жарная часть находилась вблизи дома родителей Ершова), как и пение матери,— все это будило творческое воображение мальчика. И еще одну деталь Иван Васильевич бережно хранил в своей памяти. "В детстве, я все любил бегать в кузницу, и вот, когда в роли Зигфрида я должен был изображать на сцене кузнеца, все удивлялись, что я так ловко управляюсь с молотом и клещами. Видно, созерцание процесса у наковальни, так же как колокол и каски пожарных, залегло в моих впечатлениях на всю жизнь".
       Далее следовал не менее увлекательный рассказ: учеба и пение в хоре приходской школы Новочеркасска, специализация после окончания железнодорожного училища в г. Ельце, про­буждение страсти к пению "Я пел везде, где только к тому представлялась возможность. И тебе Николашка советую, не стесняйся, гни свою песню, пусть она покажется, кое-кому корявой и не такой "белькантной", зато от нутра, от пуповины, от всей русской скорбящей души". Потом он мне рассказал о начале самостоя­тельной жизни, о работе в железнодорожных мастерских. Он красочно описывал, как сидя на паровозе, во время остановки он изображал И. В. Тар­такова в партии Демона "Проклятый мир, презренный мир!" (опера в то время шла с участием Тартакова в г. Ельце). Пер­выми слушателями Ершова ( помощника машиниста), стали рабо­чие, случайно находившиеся на мосту, они ему хлопали и просили спеть ещё!.
      
       Рядом с Ершовым на сцене
       С 1907 по 1924 год мне посчастливилось участвовать в спек­таклях, в которых пел Иван Васильевич Ершов. С возрастом росло моё осознание и более полными становились впечатления от него. Об­ладая ярким самобытным талантом, Иван Васильевич Ершов увлекал за собой всех окружающих его на сцене — от ребят, статистов до артистов хора и солистов, перенося всех в ту или иную эпоху, заставляя верить в то, что рядом с ним они дол­жны сопереживать все перипетии спектакля и жить в том же артистическом накале. Не всем это было по душе, ведь многие, особенно статисты, которые "статистами" и массовкой просто зарабатывали себе на хлеб и особо ни о чём не думали. Вспоминаю работу над второй картиной "Псковитянки". Глубокая ночь окутала вечевую площадь во Пскове. Чадят зажженные факелы и лам­пады у образов. Раскатисто ухает набатный колокол. Ото­всюду сбегается разбуженный народ. На лобном месте Юшко Велебин вещает, что господин Великий Новгород окончил свои дни: "царь Иван Васильевич идет на Псков Великий!".
       Из груди народа вырывается вздох ужаса от бесчинств оп­ричнины. Я стою на выходе из кулисы, стараюсь быть как можно ближе к Ершову, а он среди ватаги буйных неукротимых молодцов — псковской вольницы.
       — Идем, ребята!—Толпа расступается, пропуская вольницу на передний план. И тут словно что-то влилось в окружающих. Я увидел как преобразились лица, порыв Ершова зажег сердца. Ни умильные речи наместника города князя Токмакова — встре­тить приход грозного царя "гостиным хлебом-солью", ни уго­воры не успокаивают буйную голову вожака псковской воль­ницы. Он весь движение, весь порыв... Слышу, как бы шепо­том: "Братцы, неужели смолчим, покоримся?" — "Не бывать тому!" и Ершов бросается то к одному, то к другому, трясет за плечи.
       И вот он наверху, на лобном месте. Шапка в руке, кудри но ветру, по площади разносится гневный сильный голос, зо­вущий на схватку с непрошеными гостями. Страстный призыв постоять за правое дело: "Так я один пойду..."
       Я чувствую, как силой своего творческого пламени он убе­дил всех. И верят они, что они в самом деле псковская вольная ватага, что им по духу только борьба, а потому с такой силой вырывается задорная, буйная песня покидающих город пско­вичей.
       Опустился занавес. Страсти не успокаиваются, кровь про­должает клокотать у нас в сердцах. С какой-то умиленной благодарностью смотрим на Ершова, давшего могучий ток волнительного подъема души, а он стоит радостный, улыбается — этот маг и чародей воплощения правды на сцене, этот несравненный, вдохновенный певец и артист.
      
       Мне довелось участвовать во всех общих репетициях при постановке в 1907 году оперы Римского-Корсакова "Сказание о невидимом граде Китеже". Конечно, в те годы оценить ис­полнение Ершовым труднейшей партии Кутерьмы в полной мере я не мог. Я только запомнил происходящее на сцене и лишь позднее, в годы юности, понял всю силу могучего таланта артиста, весь накал творческого вдохновения Ершова в испол­нении партии Гришки Кутерьмы. На репетициях, еще не надев сценического костюма и грима, Иван Васильевич потрясал всех своим умением перевоплощаться в образ гуляки босяка.
       На репетициях все кулисы забиты не только артистическим составом театра, но и рабочими сцены, пришедшими подивиться на откровение, на чудное мастерство, с каким великий артист лепит облик горького пропойцы.
       Только что стоял он в кулисе в черном костюме, в рубашке с мягким отложным воротничком и черным широким галстуком, завязанным бантом, и вдруг, как только приблизилась музыка выхода, мгновенно преобразившись, всей пятерней провел по волосам и лицу, как бы умылся, и, глядь,— предстал с мут­ными глазами, взъерошенный, в распахнутом пиджаке, с рас­стегнутым воротом рубашки, выброшенный из "корчмы заез­жей" пьянчуга.
       Непревзойденные высоты творчества! Целая гамма интона­ций в голосе — то приглушенно плаксивое всхлипывание, то молящий вопль, то безудержный крик, то почти шепот. Вся поступь легкая, покачивающаяся, пьяная. Часто то оседает на пятки, то едва удерживается на носках...
      
       Я не стану описывать впечатления от музыки первой кар­тины. Она захватывает с первых тактов, сразу, целиком, дыха­нием природы и шорохами леса, щебетом птиц и ласковым ре­вом зверей, лирическим пафосом славословия Февронии весеннему обновлению мира, нежной мелодией, восторженным ритмом гимна любви
       .
       Но вот вторая картина.
      
       Площадь Малого Китежа. Торговые ряды, мужики, бабы, ребята, нищая братия и лучшие люди. Толпа шумит, теснится, кружится. Медведчик играет на дудке, медведь пляшет, народ хохочет. Гусляр поет — народ слушает. И снова шум, и снова смех, и пляс, и толкотня. Город Малый Китеж в ожидании сва­дебного поезда.
       Слева, из дверей корчмы, вытолкивают какого-то пьяного, и этот пьяный сразу вбирает в себя всю несущуюся из оркестра музыку. Господи, как же это? Да кто же это такой? Выпихнули пьяного, он почти упал, вскочил, зашатался, помчался, снова почти упал и снова взлетел, нелепо вскинул руку, ногу, промчался по всей рампе, чуть не свалился в оркестр....Это Ершов, это Гришка Кутерькма! Когда шли общие репетиции в костюмах, думалось мне частенько: "И где это только Иван Васильевич раскопал такое тряпье?" Парик всклокоченный, нечесаный, с остатками соломенной трухи, порты и рубаха обесцвечены от грязи, а портянки с лаптями стоптаны и дырявы. Лицо перемазано, с какими-то кро­вавыми подтеками, рубаха расстегнута до пупа, рваные рукава завернуты у локтей, в руках ободранный коричневый зипунишко да рваная шапка.
       Кубарем вваливался он на сцену, все шарахались в сто­роны, как от чудища, и верилось им, что перед ними воочию горький пьяница, пропащий человек, каких на Руси множество великое. Все они слоняются без рода без племени, "горе пьют ковшами полными, запивают воздыханиями".
       Ершов сразу и безраздельно завладевал залом. Даже самый последний зевающий, скучающий зритель, словно током пронизанный, не мог оторваться от фигуры чудом не сва­лившегося в оркестр Гришки. Весь его образ пьяницы, с нелепейшими движе­ниями, лихо приподнятая нога на целый такт как бы искала покрепче место, куда бы вдарить посильней, и на слово "прраздднует!" — ударяла с силой, и еще раз на втором "сам себя не помнит!" — другой ногой и потом еще сильнее, и уже вместе с зазвучавшим оркестром. Именно вместе, словно сговорившись, словно вся тема этого пьянчуги и скрипичный пассаж и трель возникали от бесшабашного прыжка и притоптываний Кутерьмы, а вся фигура Ершова этакой кутерьмой-петрушкой завертелась, подпрыгнула и, лихо подбоченясь, вновь остановилась, застыв столь же внезапно. И вдруг, точно кровь горлом хлынула — стоном прорвалась тоска смертная, неизбывное горе, кабацкая доля страшная:
       Мы ведь люди гулящие!
       На паузе перед "кто дал меду корец" Кутерьма—Ершов рывком срывался с места, трясся весь, не то в злобе, не то в зависти или в пьяной бесшабашности, и. . . пошел, и пошел, вот-вот запляшет, отбивая железный ритм ногами, отчеканивая каждую ноту, словно звуками гвозди вбивая, вызывающе и заносчиво выкрикивал отдельные слова, да еще каким-то особым разнузданным движением всего тела, растопыренными пальцами подчеркивал свое — как хочу, так и действую!
       А слово, предельно осмысленное, чеканное, при подчеркну­том произношении согласных букв, ясно доносилось во все уголки зрительного зала.
       Спектакли "Китежа" с непременным участием Ершова были как праздник искусства, они шли всегда восторженно приветствуемые истинными ценителями.
      
       Опера шла в хоро­шей постановке, в красивых декорациях К. А. Коровина и А. Я. Головина. Состав исполнителей был на высоте. Февро­ния — М. Б. Черкасская обладала великолепным голосом. Княжич — Н. А. Большаков, на редкость музыкальный певец, как нельзя более подходил по звонкому с золотцем тембру к образу юного русского князя,героя-воина. П.3.Андреев, певец с хорошей внешностью, соответствовал драматизмом сво­его сочного баритона партии Поярка. Оба татарских хана, Бедяй и Бурундай, (один А. В. Белянин, другой Л. М. Сиби­ряков), гремевшая по всей России и за рубежом талантливая певица Е. И. Збруева (контральто) была очень хороша в партии От­рока. Все эти певцы и певицы были в расцвете своих прекрас­ных голосов, хозяева своего вокала, безукоризненно владевшие звуком. Их ансамбль производил впечатление законченности, стройности звучания и доставлял не только эстетическое, но и физическое наслаждение. Дирижер Альберт Коутс, талантливый и эмоциональный, был очень любим певцами, хором, оркестром. Он успевал во время хода спектакля послать подбадривающий воздушный поцелуй молодому певцу за хорошо спетую арию и такой же воздушный поцелуй, с соответствующей гримасой, оркестранту, сыгравшему не ту ноту в своей партии.
       И среди этого богатства исполнителей алмазным блеском выделялся сверкающий талант Ершова — Кутерьмы. Недостатки его голоса растворялись и исчезали в общей гармонии, в музыке образа в целом. Эту способность к гармонии звука с эмоцио­нально-мыслящим и пластически-действующим образом особо отмечал сам В. Э. Мейерхольд, вспоминая совместную с Иваном Васильевичем работу над "Тристаном и Изольдой" Вагнера.
      
       Ершов был не только исполнителем, он был ре­жиссером-музыкантом своих партий. От многих его отличала ис­ключительная добросовестность и чистоплотность в отношении к искусству. Ни доли фальши, ни доли легкомыслия, чего-либо не продуманного до конца! Везде и всегда гармония слова и жеста, органическое сродство с музыкой. Пластичный, всегда с четким рисунком поведения на сцене — таков истинный Ершов артист и художник.
       Задолго до начала действия все осмотрит, все проверит — в исправности ли меха у горна, устойчива ли наковальня, как свободно она будет раскалываться от удара меча — нотунга ("Зигфрид" Вагнера). Я исполнял роль медведчика и Ершов мне говорил:
       Ты, Николаша, всегда следи за рисунком, правдиво пере­нимай повадки медвежонка. Пусть надетые шкура и голова не стесняют тебя, они должны быть слиты с твоими движениями на сцене, будь с ними как одно целое. Приходи на спектакли
    задолго до начала. Тренируй себя без устали, добивайся иде
    ального, правдивого поведения животного.
       Так постоянно поучал меня Иван Васильевич, упорно и на­стойчиво репетируя со мной на сцене выход и возню — игру с медвежонком в первом акте "Зигфрида".
       Больше смотри на картину Шишкина "Утро в лесу". Сходи, и не раз, в зверинец, внимательно усваивай повадки и движения медвежат. Тренируй себя и достигнешь того вели кого, что называется творческим удовлетворением.
      
       С какой гордостью я входил с Иваном Васильевичем в зал на состязание певцов в "Тангейзере", неся лиру для певца! С каким трепетом подавал ее! Голос певца, славя чертоги и чары Венеры, звучал сильно, убежденно, вдохновенно. С особым волнением вводил я ослепленного Самсона в храм, чув­ствуя его сильную руку на своем правом плече ("Самсон и Далила"). Стоя рядом в продолжение всего акта, я был по­давлен мощью звучания его голоса.
       Проходили оперы "Пророк", "Тристан и Изольда", "Лоэн­грин", а я был всегда на сцене рядом с Ершовым — то в роли пажа, то оруженосца, то надевая блистательные доспехи, сов­сем такие же, как и у Ершова — рыцаря чаши Грааля, когда, "дублируя" его, отплывал в глубине сцены в финале оперы "Лоэнгрин".
       Ершов и живопись
       Судьба сблизила меня с великим артистом и в этой области искусства. Рисовать я стал с раннего возраста. В школьные годы отдавал рисованию все свободное время. Учителем рисо­вания был у нас Богдан Антонович Ционглинский — двоюрод­ный брат известного художника Яна Францевича Ционглин­ского, у которого в мастерской-салоне собирались худож­ники — профессионалы и дилетанты.
       Однажды мой учитель взял меня, двенадцатилетнего мальчика, в мастерскую Я. Ф. Ционглинского. В очень большой мастерской стояли мольберты, доски с натянутой бумагой. На возвышении стояла, облокотясь на невысокую колонну, красивая, стройная девушка. Рисовали углем или карандашом. По­местившись рядом со своим учителем, начал я набросок италь­янским карандашом в альбоме. И вдруг увидел входящего Ивана Васильевича под руку с художником Яном Ционглин­ским. Видно, он был здесь своим человеком, ибо, войдя в мас­терскую, отвесив общий поклон, подошел к мольберту и быстро взялся за уголь.
       Очень часто встречал я Ивана Васильевича в залах Рус­ского музея. Вместе подолгу простаивали у картин Репина, Васнецова, Сурикова, Серова.
       Вот, Николаша, смотри и учись. Так жаль, что артисты мало заглядывают сюда. Смотри, вот на картине Васнецова изображен вдохновенный певец. Вся поза его, выражение лица разве не могучее подспорье в трактовке образа Баяна в "Руслане"? Артисту в творческой работе живопись оказывает неоценимую услугу. Вот вырастешь, поезжай в Третьяковскую галерею. Там, братец ты мой, тоже кладезь русской живописи собран. Васнецов и особенно Суриков в своей "Боярыне Морозовой" способны вздыбить человека, тем более нашего брата — артиста и художника, на великие свершения. Вглядись и вдумайся в творчество Врубеля, этого философа-художника и яркого колориста.
       Он не раз говорил мне о Валентине Серове, как о великом художнике-психологе, сравнивая его портреты с Веласкесом и Дюрером, а в области литературного портрета с Достоевским. "Лгать Серов не умеет, а лгать это значит приукрашивать, а у него в каждом портрете весь человек выказан, тут Серов нам показывает, любит он своего героя или отражает всю его неприглядность. Ведь под внешним парадным лоском, можно одной деталькой, одним блеском в глазах, поворотом головы - всё сказать о человеке. Вот посмотри Николашка ( обращался он ко мне), рука у В.Гиршмана, в жилетный карман опущена, а князь Голицын ус покручивает, а весь человек в этом жесте!" Ершов обожал картину Серова "дети". Один из мальчиков смотрит на нас, широко распахнутыми задумчивыми глазами, поднеся левую руку к губам." Глаза и руки, - говорил Иван Васильевич, - вернее всего раскрывают чувства. Это как на сцене, будто и красиво поёт, "звук подаёт красиво", а глаза как оловянные пуговицы, да и руки мёртвые, хотя и жесты делает, а не веришь ни глазам, ни рукам, ни звукам".
       Я часто заставал Ершова в залах Русского музея перед гениальными полотнами Сурикова. Он мог стоять перед ними часами, делал зарисовки в маленький альбомчик. Его восхищала техника художника, цветовая гамма, экспрессия лиц и фигур. Он говорил мне, что Суриков страстно любил Баха, а потому он в душе был настоящий художник музыкант, который владел своей композицией как настоящей композитор. В его многофигурных картинах все было размеренно, главное не мешало второстепенному, а это: " Как многоголосие в музыке, да, безусловно так мог писать только музыкант, достигающий высот полного единства и гармонии. Никогда в театре не возможно добиться ничего подобного, ведь всё движется, а на картине всё застыло.. Но это только так кажется, что застыло, для невнимательного и безразличного человека кажется, что это застывший театр. Но стоит всмотреться и видишь, как всё движется, наполняется звуками, страстью и действием- вот мальчонка бежит за санями, и солдаты, ведущие стрельца на плаху ( "Утро стрелецкой казни"), старик в шапке со свечой в руках и огненным взглядом, а тут, я слышу как девочка в красном платьице вот, вот зарыдает...ведь казнят её отца!".
      
       Не раз я Ивана Васильевича видел и в Эрмитаже — то в отделе скульптуры, то в залах итальянской и испанской жи­вописи. Позднее, когда я был певцом и учеником консерватории, работая с Иваном Васильевичем над образом Грязного, я на­блюдал, как в "Царской невесте" часто заострял он внимание учащихся на композиции, положении фигуры, позе, выражении лиц персонажей, созданных в картинах художников, используя эти образы в работе. Простым и ясным указанием на картину Савицкого "На войну", где молодой новобранец, повернув го­лову, любящим взглядом прощается с женой, заставил меня глубоко почувствовать всю композицию фигуры, мимику лица Грязного, когда его уводят опричники в финале оперы.
       На выставках, на вернисажах Ершов всегда был окружен художниками — почитателями его таланта.
       В 1913 году я встретился с Иваном Васильевичем на вы­ставке художника А. А. Борисова,4 вернувшегося из длитель­ной поездки по Крайнему Северу. Выставка производила сильное впечатление.
       Вот и новая тема для художников, вот неизведанные дали... Новый колорит с ясно прозрачным льдом, и полярное сияние, и грозные отблески багряной зари на фоне темной ночи. Жутко, страшно, величественно, красиво! Приходи ко мне домой, я покажу тебе свои работы. Это конечно не так прекрасно как то что ты видишь здесь, но мне интересно твоё мнение.
       Я пришёл к нему и был поражён его скульптур­ными работами, вылепленными талантливой рукой, а его рисун­ки тушью и красками, обнаруживали меткий глаз и большой эстетический вкус. Это были отнюдь не любительские работы, а произведения большого мастера. Помню как он показывая портреты сельских мальчиков напевал мне казачьи песни своего родного донского края, с необычайным чувством их стиля и при этом всё больше воодушевляясь:
       А наш Ваничка хорошенькой,
       Сюртучок на нем пригоженькой...
       Как у нас нонича, нонича,
       Незнакомый побывал,
       Он ножечку, он ножечку
       У столика поломал...
       А наш Ваничка хорошенький,
       Да картуз на нём пригоженький...
      
      
       Встречи, беседы
       В 1921 году, то есть в свои студенческие годы, я дружил с учеником профессора С. И. Габеля З.Аббакумовым.5 Преста­релый профессор очень болел. Мы, как могли, помогали ему в быту. Однажды вечером я варил пшеничную кашу на "бур­жуйке", чтобы накормить Станислава Ивановича, и, видя, что больной расположен поговорить, спросил его об интересующих меня как вокалиста неясностях с закрытыми звуками в верхнем регистре. Станислав Иванович сказал:
       — Мой учитель Эверарди,6 очень плохо владевший русским языком, говаривал: "Мешай грудь на голова и пой на "дыкань"... Держи кадык ниже на высокой тесситур..." Многие мои ученики так и не поняли меня. Вот и Иван Васильевич Ершов, обладатель феноменального драматического тенора, не понял меня и в излишнем усердии переопустил кадык в среднем регистре, тем самым закрыл полость зева и глотки корнем языка, мешая звуковой волне свободно лететь; так и привился ему горловой оттенок в голосе на середине. В пении все надо делать осторожно, все в меру. Зато в верхнем регистре он не знал себе равных — ни капли горлового оттенка, ни срывов, ни киксов не было никогда. Звук был яркий, прочный, сильный.
       В требованиях к себе и к другим Ершов был одинаково непреклонен, за этот максимализм, его некоторые критиковали и побаивались. Известно, что особенные требования он предъявлял к дирижёрам и частенько повторял: " Дирижёр должен владеть своим инструментом и понимать его; если он его не понимает, то это всё равно, что обладать женщиной, не ведая её сокровенных и тончайших струй души и сердца, а если так, то получается одна мерзость и разврат в музыке". Со слов Ершова бескомпромиссность в отношении своего дела, должна была быть равной духовной высоте. Молодым, начинающим певцам, да и не только им, а случалось даже маститым, он повторял: " Прежде чем стать артистом, подлинному художнику необходимо хоть раз в жизни полюбить недосягаемое. Тогда в нём скорбь породит струи желаний, вспышки огня и проникновение в тайники совершенства".
       Иван Васильевич страстно любил природу и всегда с нетерпением ждал окончания сезона, чтобы выехать в деревню, дышать полной грудью, он читал, размышлял, писал и много рисовал. Гораздо позже, мне удалось прочесть его красочные заметки о природе, где он пишет о впечатлении от поездки в Севастополь: " Море сверкало красотой, умиляло ласковым видом, а мне становилось прямо-таки невмоготу от желания прокричать ему какое-то хвалебное славословие. Тихое, мирное, широкое, оно лежало передо мной и дышало. Вот оно ты - море, Мать матери земли. Это милое море здорово потом себя показало - запенилось, взъерепенилось и песню иную запело. Уж не спокойно журчащую и убаюкивающую; а сначала насупилось, вздыбилось, завыло и расплескалось Пасейдоном".
       Осенью 1930 года я работал в Детском Селе, в бывшем Александровском дворце, где помещалась "база 5-го дня от­дыха", и в свободное время бродил по любимому парку, соби­рая цветистые листья клена и липы.
       Восторгаясь игрой красок в багрянец одетых деревьев, я не заметил, как ко мне вплотную подошел человек в широкополой черной шляпе, шарфе и накинутом на плечи пальто, с пучком собранных листьев в руках. Это был Иван Васильевич.
       — Вот и не знал, что и тут мы с тобой близки!
       Наслаждаясь, как дети, раскладывали мы на уединенной дорожке парка багряные листья, составляли дивный узор, как бы сгущая картинную прелесть осенней природы. Мы встреча­лись чаще вечерами, беседовали подолгу.
       Вот с детства люблю смотреть на небо, на облака. Порой
    их причудливые формы создают просто картину, причем все
    это движется, меняется форма и освещение. Чудно!
       Я никогда не расспрашивал его о товарищах по сцене, не задавал вопросов о делах вокальных. Вдруг однажды он сам заговорил, нервно, сердито:
       — Думаешь, я не знаю, что говорят обо мне; о моих недо­статках в пении, о горловом оттенке голоса в среднем регистре, при богатырском дыхании и "стальном" верхнем регистре, силе голоса, способной покрывать большой состав оркестра в ваг­неровских музыкальных драмах. Все знаю и хочу тебе сказать, что для меня святая святых — слово. Уменье произнести его ясно, "прилично" исполняемому образу — главная задача певца. Звук, окраска голоса сами придут, если слово будет прочувствовано до конца, сказано искренне, а потому убеди­тельно. Оторванного от всего этого школярства поисков краси­вого звучка не терплю и не любил никогда.
       На одной из наших прогулок, узнав, что я связан работой в бывшем Александровском дворце, где хранится исключи­тельно интересное собрание гобеленов и мебели работы фран­цузских мастеров XVIII века, он просил ему показать все это. Вечером мы зашли во дворец на бывшую фрейлинскую поло­вину. Пока отдыхающая молодежь танцевала в зале, мы вни­мательно осматривали уникальные сокровища, переходя из комнаты в комнату. Иван Васильевич бурно восторгался каж­дой вещицей, он радовался, как ребенок. Наконец, вошли в зал. Подошли к клавикордам великолепной работы мастера XVIII века. К удивлению присутствующих, восхищенный Иван Васильевич земно поклонился поразительному по красоте инст­рументу.
       Великому творению, мастерству талантливого художника с благоговением низко поклоняюсь. Равнодушным быть нельзя, проходя мимо прекрасного. Оно, как весна, как солнце, согревает нашу жизнь. Сделать жизнь красивой, божественной, чуткой — великая задача творца.
      
       Мне не пришлось общаться с Иваном Васильевичем в годы войны, но уже после её окончания , музыковед Владимир Ильич Музалевский, который оказался вместе с Ершовым в эвакуации описал мне последнюю встречу с ним в Ташкенте: " Мне довелось увидеть великого певца при необычных, тяжелых условиях в дни Вели­кой Отечественной войны. В Ташкенте, куда эвакуировалась Ленинградская консерватория, находился в это время и Ершов с семьей. Здесь, в неблагоприятной обстановке военного вре­мени, он тяжко занемог. Несмотря на любовную заботу о боль­ном его семьи, близких друзей и самой консерватории, достав­лять Ивану Васильевичу все, что требовалось для облегчения его страданий, не всегда удавалось.
       Я как-то стал свидетелем телефонной беседы начальника Управления по делам искусств Узбекской ССР с кем-то из работников нашей консерватории. В разговоре упоминалась фамилия Ершова, но, видимо, наш начальник, по­средственно владеющий русским языком, не мог до конца ра­зобраться, кто такой Ершов и о чем его просят. Взяв трубку, я тотчас же выяснил, что консерватория тщетно пытается добыть необходимый боль­ному Ивану Васильевичу матрац, приобрести который тогда было невозможно. К счастью, на складе управления удалось его найти. Желая ускорить доставку Ивану Васильевичу мягкого хлопко­вого матраца (длительный постельный режим вызвал у боль­ного пролежни), я собственноручно принес его в скромную квар­тиру Ершовых.
       Я робко приблизился к постели уже угасающего артиста. Никогда не забыть его до предела изможденной фигуры, по­худевших рук, остро заметной при тусклом свете электрической лампочки истощенности его (промелькнуло в сознании сходство с умирающим Дон Кихотом). Но поистине рыцарски высокими оставались дух великого артиста, волевое выражение всегда прекрасного лица, ослабевшее, но приподнятое звучание воз­вышенной речи. Иван Васильевич ни словом не обмолвился о своей болезни. Поцеловав меня в лоб, он говорил о неугаси­мом интересе к музыкальной науке, которую всегда готов постигать (ведь он был постоянным слушателем открытых лек­ций консерваторских музыковедов).
       В немногих произнесенных словах чувствовались и артисти­ческий пафос, и страстное жизнелюбие.
       Свидание длилось считанные, короткие мгновения. Нетрудно было почувствовать, что больной находится у последнего ру­бежа.
       К выходной двери меня проводила дежурившая в это время у постели Ивана Васильевича Е. Е. Шведе. Вдруг в квартире зазвучал пронзительный, давно знакомый свист. Так оглуши­тельно, бросая вызов жизни в ее кромешной тьме, свистел на сцене Гришка Кутерьма, чей образ в опере "Сказание о неви­димом граде Китеже" явился гениальным творением Ершова. "Это он зовет меня",— заторопившись отпереть дверь и пожав мне руку, обронила моя спутница.
       Еще грезивший созданными некогда сценическими образами, уходящий из жизни великий артист на мгновение преобразился в одного из любимых своих героев. Но свист этот прозвучал как трагически прощальный, незабываемый сигнал"
      
      
      
      
      
      
       1
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Кривошеина Ксения Игоревна (delaroulede-marie@yahoo.com)
  • Обновлено: 17/02/2009. 62k. Статистика.
  • Очерк: Музыка
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.