Крупп Надежда Николаевна
Глава 2. Черно - были-небыли

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 18/06/2009.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Обновлено: 20/11/2009. 107k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Тропа ведет вверх
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    80-е годы. Хроника жизни


  •   
      
      
      
      
       Воспоминание четвёртое
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Черно - были-небыли
      
      
      
      
       Итак, в пятьдесят я оказалась в Москве. Оставалось пятнадцать лет до конца века и до начала нового тысячелетия. Пятнадцать лет, наполненных надеждами и потерями, прозрениями и сокрушениями ума, мучительным чувством стыда и вины, отчаянием от сознания собственного бессилия и глубокой грустью.
       Три болевые точки... Три прострела прошли через сердце. Чернобыль. Землетрясение в Армении. Эмиграция.
      
       Пятьдесят лет - возраст, не лучший для успешных поисков работы. Мечтать о возвращении в кино не приходилось, ибо путь туда был единственный - показ собственных работ. Мне показать было нечего - ни одного документального фильма, если не считать пробной копии первого, не принятого варианта сделанного когда-то в Новосибирске фильма "Убеждённость". С такой бедностью соваться на главную в стране студию документальных фильмов - нечего было и думать.
       Оставались киноотделы при разных министерствах и ведомствах, занимавшиеся съёмкой исключительно заказных, чаще всего технических фильмов. В один из таких отделов я и попала - благодаря звонку приятельницы кого-то из моих новых московских знакомых. При министерстве энергетики и электрификации СССР был такой славный центр - "Информэнерго".
       - И не рассчитывайте на режиссёрскую работу, - заявил мне сразу же невысокий, плотный начальник киноотдела Владимир Аркадьевич Дубинский, - я беру вас своим заместителем.  Режиссёры мне не нужны.
       Вообще-то он был и не Дубинский, и не Владимир, и не Аркадьевич. Всё это, как мне потом сказали, был тройной псевдоним. Все три имени собственных, данные ему родителями, звучали, видимо, столь неблагозвучно для него и труднопроизносимо для окружающих, что он счёл за благо их заменить. Сменил ли он заодно в паспорте и национальность, я, право, не знаю, но это было бы вполне логично. В отделе за глаза его звали попросту "Дуб".
       Официального заместителя у Дубинского никогда не было и, как я очень скоро поняла, быть не могло, так как он всегда, везде и во всём был САМ. Делиться не любил ничем - в том числе и властью.
       Очень симпатичная, спокойная и доброжелательная дама - Фая Фатиховна Деникаева - чуть постарше меня, с огромной копной густейших вьющихся рыжевато-русых волос, фактически выполняла роль зама. К ней сходились все концы сложных и порой, как мне тогда казалось, запутанных производственных связей киноотдела. Она всё координировала, записывала для Дубинского информацию, но сама ничего существенного не решала.
       Фая Фатиховна сразу взяла надо мной шефство, выдала какие-то канцелярские принадлежности и изо всех сил старалась меня приобщить:
       - А вы прислушивайтесь, Надежда Николаевна, к моим деловым разговорам, записывайте в тетрадочку нужные номера телефонов, - вникайте. Вникайте понемножку.
       Бедная Фая Фатиховна! Если бы она только знала, до какой степени я не гожусь на ту роль, которая была мне тут предназначена. Я честно пыталась... Но всё хозяйство киноотдела представлялось мне россыпью разнокалиберных бус, которые могли обрести смысл лишь будучи собранными в определённом порядке и с определённым узором в единое ожерелье. Поэтому, сколько я ни старалась "вникать" и "записывать", производственные тайны киноотдела оставались неуловимыми. И главное - как это было скучно! Умная женщина, Фая Фатиховна очень скоро всё поняла и махнула на меня рукой.
       Моё рабочее место как-то незаметно переместилось в другую комнату, где сидели ещё два-три редактора. Чем я занималась, честно говоря, не помню. Иногда выполняла какие-то мелкие конкретные поручения, иногда что-то редактировала, а порой мы просто разговаривали... От скуки. Редактор Женя Сыромятников казался человеком думающим и независимым. Позже я узнала, что отец его до пенсии занимал не последнюю должность в жёлтом здании на Лубянке. Поздновато узнала. Но так уж всегда бывает со мной.
       Во всём киноотделе был почти единственный настоящий профессионал - Маргарита Ивановна Спрышкова, всю жизнь, до самой пенсии, проработавшая монтажёром на студии документальных фильмов. На ней всё и держалось.
       Коллектив наш украшало национальное разноцветье: режиссурой занимались два молодых человека - серьёзный и немногословный Алик Рзаев, ирано-персидского происхождения, и выпускник Школы-студии МХАТ Слава Давыдов, очаровательный бухарский еврей, всеобщий любимец и лидер по призванию. Операторы - все мужчины, разных возрастов. Самый молодой из них, Коля Калашников, учился заочно на операторском факультете и обещал стать отличным профессионалом. Иногда вдруг появлялся на короткий срок кто-нибудь из "варягов" - молодых дипломированных операторов, временно оказавшихся не у дел на своей родной киностудии. Одним из них был Серёжа Тараскин с "Мосфильма", который снимал наши "железки" так, что они у него, по словам Сыромятникова, играли и пели. Это была чистая правда.
       Скоро мне надоело безделье. Я пришла в кабинет к Дубинскому и сказала, что он непростительно расточителен.
       - Что вы имеете в виду?
       - Ваши безуспешные попытки сделать из меня администратора. Разве вы так богаты профессиональными кадрами?
       Дубинский остолбенел от моей наглости. Нервно дёрнулся, поёрзал в стареньком винтовом кресле. Зазвонил телефон...
       - Ладно, идите! Я сам всё решу, - почти рявкнул он мне.
       Тогда я ещё не понимала, сколь смехотворен был мой упрёк в расточительности: меньше всего Дубинский думал о делах вверенного ему отдела. Если тут что-нибудь и интересовало его, то только конечные цифры, которые шли в отчёт начальству. Много позже до меня стало доходить, что вся видимая работа Дубинского - это лишь надводная часть айсберга, а главное происходило в его кабинете, когда закрывались двери за приезжавшими в командировку очень респектабельными людьми. По крайней мере, мне так казалось. У меня всё время было ощущение, что Дубинский занят большим и серьёзным делом, рядом с которым деятельность нашего киноотдела - ну просто детские игрушки. Конечно же! Разве могла его кипучая, активная натура ограничиться исполнением столь мизерных функций? Вот это была бы настоящая расточительность!
       Однако визит к начальнику не прошёл даром - скоро я получила фильм. "Заказуха" как "заказуха", дело привычное, но всё-таки дело! Приятно ощутить, что навыки не забылись и ремесло так же подвластно тебе, как и прежде.
       А новое испытание уже поджидало меня.
       Вся техническая база нашего киноотдела размещалась в Куйбышеве на студии кинохроники. Там мы заказывали мультипликацию и там же озвучивали фильмы.
       И вот я смонтировала свой первый в "Информэнерго" фильм и поехала в Куйбышев на озвучание. Всё шло, как было запланировано, до тех пор, пока мне не пришлось заказывать рабочую смену в монтажной для раскладки дикторского текста.
       - У нас не делают раскладку, мы пишем под изображение, - заявил самым категоричным тоном молодой звукооператор, только что опорожнивший с киномехаником по бутылке "Жигулёвского". - Потом полчаса на подтяжку, и - на перезапись. И до свиданья.
       Тут я должна пояснить. Когда на записи диктор читает текст, глядя на изображение на экране, каким бы опытным профессионалом он ни был, не всегда ему удаётся прочесть так, чтобы каждое слово легло точно, как задумано режиссёром. И тогда в монтажной делают подтяжку - раскладывают текст, как того требует изображение, вырезая или удлиняя паузу в разных местах между фразами. Технический фильм требует более скрупулёзной раскладки текста, а уж в эпизодах с технической мультипликацией приходится дотошно укладывать каждое слово так, чтобы оно совпало с определённым движением на экране. Иначе будет "каша", в которой никто ничего не поймёт. Это азы профессии.
       И так как после записи диктора я собиралась заняться раскладкой текста - работой, требующей много времени, - мне нужен был монтажный стол на всю смену.
       - У меня много мультипликации. Без раскладки не получится.
       - У всех много мультипликации. Ты что, "Войну и мир" делаешь?
       - Да. "Войну и мир". И буду делать так, как считаю нужным.
       Это было неслыханно для обеих сторон: для меня - кто смеет диктовать мне правила в моей работе?! - а для него - как смеет "режиссёрша" из какого-то киноотдела устанавливать свои порядки на профессиональной студии?!
       - И монтажницы у нас нет для этого!
       - Мне не нужна монтажница. Мне нужен только монтажный стол.
       Он смотрел на меня, как на невиданное чудо.
       - Кого Дубинский к нам прислал? Ты что, домой не хочешь вернуться на выходные?
       - Мне нужна смена для раскладки дикторского текста.
       Я стояла насмерть вовсе не потому, что понимала, что отстаиваю раз и навсегда своё право на профессиональное уважение на этой студии - это я осознала позже, - я стояла насмерть только потому, что не умела работать иначе.
       В Москве, едва я вошла в кабинет Дубинского...
       - Первая поездка - и сразу скандал!
       - Вы хотите сказать, что я делаю не "Войну и мир"? - спросила я спокойно.
       Дубинский смотрел удивлённо. Он в этом направлении вообще не думал.
       - А я-то ждала, Владимир Аркадьевич, что вы поблагодарите меня за то, что я отказалась халтурить. Разве вам всё равно, каким будет фильм, сделанный в нашем отделе?
       Теперь он посмотрел на меня испуганно...
       Через несколько месяцев мой дебют в "Информэнерго" получил какой-то там первый диплом на ВДНХ, и Дубинский больше никогда не вмешивался в мою работу и во всё, что было с ней связано.
       Зато я с грустью поняла, что эпизод на Куйбышевской студии был не случаен. И дело тут не во мне. Таково было отношение профессионалов к работникам ведомственных киноотделов и к тому, чем они заняты, - для "профи" это была работа третьесортная, это было не всерьёз. Отсюда искреннее удивление и жалоба по телефону Дубинскому, дабы он поставил своего работника на место. Так вот почему работу в ведомственных киноотделах называют синекурой... И ясно, почему мой заурядный фильм получил диплом на ВДНХ - видимо, потому, что в нём всё было понятно - не зря же я целую смену трудилась над раскладкой текста.
       Включение в производственный процесс неожиданно изменило мои отношения с приятным собеседником Женей Сыромятниковым. Теперь он для меня превратился в редактора. Я получала от него сценарии для фильмов. И когда однажды вместо сценария получила беззастенчивую халтуру, то доказательно и спокойно (кто бы в это поверил?) объяснила это Жене и предложила вернуть сценарий автору на доработку. Выражение его лица передать не берусь, помню только, что глаза сначала расширились от удивления, потом сузились от гнева, а губы сжались в жёсткую прямую линию.
       Через два дня, когда рабочее время уже практически закончилось и я собиралась домой, меня вызвал Дубинский.
       - Я получил документ, который касается вас, и вам придётся написать объяснение.
       Он протянул мне не очень аккуратный, чуть ли не помятый, листок бумаги, где от руки было написано (текст привожу без единой поправки):
      
       Начальнику ЦНТИ Информэнерго
       Вартазарову И. С.
       В партком и профком Информэнерго
       От старшего редактора
       Сыромятникова Е. Б.
      
      
       В отделе НТП-28 работает 2-ой год на должности кинорежиссёра гр. Крупп. За это время она продемонстрировала комплекс отвратительных черт своего характера. Устроившись в значительном киноотделе среди министерств, она очень скоро принялась распространять гнусные измышления, порочащие наш коллектив, стала ниспровергать Постановление правительства о всесоюзной технической киноинформации выкриками: все киноотделы разогнать надо. Далее последовали личные оскорбления как сотрудников отдела, так и представителей организаций - закзчиков фильмов. Всюду, где она появляется затевает скандал, хамит невообразимо, словом, позорит нас хулиганскими выходками. Так, например, она осмелилась наскандалить и в нашем партбюро, из г. Куйбышева, где она пыталась озвучить фильм, её просто выгнали. Она ни с кем работать не может и подтверждением тому отчасти может служить её трудовая книжка. А за личные оскорбления ей предстоит ответить и перед народным судом.
       Гр. Крупп систематически дезорганизует работу, пропагандирует сионизм (обсуждение этой позиции не исключено за пределами нашего ведомства). Неоднократно я предупреждал вести себя прилично, на что она только кричала: "Я плевала на всех!" Мириться с такой аномалией не должна позволять гражданская совесть каждого. Если она психически ненормальная, надо позаботиться об устройстве её в соответствующее заведение, в противном случае её необходимо привлечь к ответственности.
       Я призываю широкую общественность Информэнерго осудить гр. Крупп. Все, кому дороги добрые отношения, кто любит своё отечество, не останутся безразличными к воинствующему антиобщественному явлению.
       Сыромятников.
       5 января 1986 г.
      
       Прочла я сей шедевр, и душа моя возликовала от удовольствия - это же надо так написать! Нарочно не придумаешь. Перл!
       - Владимир Аркадьевич, позвольте мне оставить эту прелесть у себя до завтра - я должна снять копию.
       Дубинский крепился из последних сил, пытаясь сохранить серьёзную физиономию и важность, приличествующую моменту. Но лишь я заикнулась о копии, он испуганно перехватил у меня бумажку и положил её на стол.
       - Не могу. Не положено. Вы должны понимать, насколько это серьёзный документ. Пишите объяснение.
       - Хорошо, не буду делать копию. Но чтобы написать то, что вы хотите, я должна иметь этот документ перед глазами. Верну завтра вместе с подробнейшим объяснением.
       Я протянула руку к бумаге. Дубинский улыбнулся как-то внутрь себя. Как бы сам себе. Видимо, теперь моя мотивация его устроила.
       - Ну, хорошо, возьмите. Но завтра чтобы было объяснение.
       Назавтра кладу на стол бесценную бумагу.
       - А где объяснение?
       - Какое может быть объяснение, Владимир Аркадьевич? Я всё перечитала - там ведь сплошная ложь. Вот пусть Сыромятников и объяснит, почему он лжёт.
       Дубинский ничего не ответил и положил бумагу в стол. Он явно получал удовольствие от ситуации.
       Через день он собрал в своём кабинете весь отдел, чтобы обсудить докладную "телегу" моего редактора, которая была тут же зачитана вслух. Абсолютно не помню, кто и что говорил - никаких подробностей не зацепилось в моей, в общем-то, неплохой памяти. Остался только итог - Сыромятников потерпел поражение. Меня защитили.
       Прочитанное вслух творение потрясло коллег. Но меня поразило то, что именно их потрясло: не моральная сторона поступка, нет - они не могли простить косноязычие и убогость литературного уровня: тоже мне, редактор - не мог получше написать! На мотив доносительства никто просто не обратил внимания, никто не принял всерьёз предложение передать рассмотрение моего поведения - "пропаганды сионизма" - в другое ведомство - в КГБ. Или, может быть, времена изменились настолько, что уже никто не воспринимал такие вещи всерьёз? Шёл 1986 год. 
       А всеобщий любимец Слава Давыдов пытался мне втолковать, как неосторожно и необдуманно я себя вела:
       - Поймите, что вы сделали. Ведь Евгений Борисович Сыромятников считает себя редактором. Это было его единственным достоянием. А вы его этого достояния лишили.
       - Но, Слава, я ведь всё объяснила ему очень доброжелательно...
       - Какая разница? Вы ткнули его носом в то, что он не знает элементарных вещей в своей профессии. Вы сделали из него ничто. И удивляетесь, что он пришёл в ярость.
       - Слава, но почему ты можешь позвать меня в монтажную, чтобы посоветоваться, и не боишься спросить, если чего-то не знаешь, что здесь такого?
       - Потому, что уменье монтировать заказные фильмы в нашем киноотделе - не есть моё единственное достояние. И если я пока не всё умею делать за монтажным столом, так я готов этому учиться и постоянно учусь у Маргариты Ивановны - спасибо ей! А что есть у Жени? Вы поняли, что вы сделали с беднягой?
       Слушала Славу кротко и покорно, будто это я была школьницей, а не он мне в сыновья годился.
      
       Грохнул Чернобыль. Масштабы бедствия я поняла до конца только тогда, когда из Киева приехал Илья Ченцов и привёз детей: дочку от первого брака, пятнадцатилетнюю Анечку, и Макса, сына киевского поэта Марины Доли, которая в то время была его женой.
       Илья рассказал страшные вещи. Сколько бы ни прошло времени, в памяти моей навсегда останется петух, бегущий по шоссе за уезжающей из зоны бедствия машиной... Повинуясь инстинкту, петух бежал от смерти... Бежал туда, куда уезжали люди.
       Вот точно так же, восемь лет спустя, в чеченских репортажах Петра Вайля была убийственная картина: три коровы с набухшими на вымени сосками, из которых капало молоко, жалобно мычали, стоя перед закрытыми наглухо воротами родного подворья на окраине разбомблённого Грозного... Катаклизмы происходят у людей, а страдают животные. И это потрясает больше всего, потому что животные беззащитны. Приручили и бросили... Пусть простит нас Экзюпери.
       В рассказах Ильи страшнее всего был не сам факт взрыва атомного реактора,- страшнее всего была ложь. Те, кто срочно отправляли из Киева свои семьи, вагоны и платформы с коврами, машинами и прочим добром и улепётывали сами, лгали всем остальным, что ничего страшного не случилось. По телевизору шли идиотские репортажи о том же: какя-то иностранка, работавшая в зоне бедствия и сбежавшая с перепугу, теперь возвращалась на свой трудовой пост и бодро улыбалась с экрана телевизора.
       Рассказы Ильи вызывали шок - меня мутило от державной трусости и вранья. По-человечески было жаль Горбачёва - ему очень не повезло. Но это ведь не повод, чтобы так лгать. За чернобыльскую ложь было заплачено жизнью и здоровьем многих и многих людей. Мало того, что в Киеве прошла праздничная первомайская демонстрация, - четвёртого мая там устроили велогонку, несмотря на то, что уже третий день улицы в городе мыли водой - от радиации.
       Грустная тяжесть легла на сердце всем, кого я знала, всем, кто окружал меня. И лишь один человек ну просто воскрес в патриотическом порыве деятельности. Это был наш начальник Дубинский. На следующий же день после того, как руководству "Информэнерго" стало известно о катастрофе (а известно стало только на четвёртый день - 30 апреля), он отправил в командировку в Чернобыль съёмочную группу: редактора Мишу Гончарова, режиссёра Алика Рзаева и нескольких операторов с ассистентами.
       Я не понимала, что происходит. Наш отдел не снимал документальных фильмов, и наше ведомство не могли интересовать ни первомайская демонстрация, ни велогонка, ни драпающее начальство и бегущий за машиной петух и уж тем более - паника и неразбериха, порождённые отсутствием правдивой информации. Но тогда что же, рискуя жизнью, там нужно было снимать?
       Да, наши ребята - и стареющие выпивохи, и юнцы - оказались настоящими мужиками и отменными солдатами. Они безропотно летали в Чернобыль, а возвращаясь в отдел, мрачно шутили, что лучше бы от них все держались подальше... Они рассказывали, как вместе с ликвидаторами переодевались в спецкостюмы, а после работы вылезали из них, принимали душ и "лечились" спиртом - он-де предохраняет от стронция. Из их скупых и отрывочных рассказов создавалась картина полной сумятицы и безответственности, царивших в аварийной зоне. Но ребята делали своё профессиональное дело, хотя вряд ли понимали, что и зачем делают. Безусловно, отдавали себе отчёт в том, что работали в условиях радиации и что это опасно, но насколько - о том ни малейшего понятия не имели. И какие дозы они получали, никто не знал: уровень радиации в зоне был засекречен, а индивидуальных дозиметров не было.
       Вначале киногруппа жила в Припяти, потом ребят устроили в Киеве, но они находились в неведении настолько, что просили генерала, который курировал их, позволить и дальше оставаться в Припяти. На что тот ответил: "Я могу это устроить, но за то, что станет с вами, не отвечаю".
       В первом материале, привезённом из Чернобыля, большая часть планов была снята с вертолёта. Мрачная громада сорокаметровой трубы атомной станции возвышалась над вымершей зоной. Зловещей огненной дырой зиял дымящийся реактор. Как в кошмарном сне, он появлялся снова и снова. Его облетали на вертолёте со всех сторон и пролетали прямо над ним. Бесконечное число дублей. Каждый из них - ценой здоровья всех, кто сидел в вертолёте: там тогда ещё не было свинцовой защиты. А камеру трясло, и технически материал был вряд ли пригоден для использования. Но главное - мне было совершенно непонятно, зачем и кому всё это нужно.
       Сначала я думала, что съёмки в Чернобыле - инициатива Дубинского. Вспомнила, как Женя Сыромятников, ещё в пору наших с ним доверительных отношений, рассказал мне, как однажды ездил с Дубинским в министерство:
       - Идём мы по ковровой дорожке вдоль коридора, и вдруг Владимир Аркадьевич так резко бросился в сторону - чуть не сшиб меня с ног. Прижался к самой стенке и склонился в поклоне. Мне тоже пришлось посторониться - навстречу шла группа людей, и впереди - наш министр. Дубинский так и простоял, согнувшись, пока они не прошли мимо.
       Этот эпизод казался диким и неправдоподобным, будто сцена из Гоголя или Салтыкова-Щедрина. Однако "многогранность" Дубинского ничего не объясняла. Как бы ни был угодлив он перед начальством, самостоятельно затеять съёмки в аварийной зоне он не мог. Так оно и оказалось: команда об отправке киногруппы поступила из штаба, созданного в Минэнерго для координации действий по ликвидации последствий аварии ещё 27 апреля.
       Такая катастрофа случилась у нас впервые. И естественно, акция с кинодесантом оказалась не подготовленной ни с какой стороны: ни заявки, где было бы сказано, о чём делать фильм, ни техники, необходимой для таких съёмок, ни соответствующего оборудования. С самого начала не было не только специальной, но любой рабочей одежды и обуви, никаких чехлов на кинокамеру, защищающих её от радиации. На месте с ребятами даже не провели предварительный инструктаж, и они в первый же день пошли в аварийную зону смотреть съёмочные объекты в том, в чём прилетели. Потом всё пришлось выбросить, а взамен одеть-обуть было нечего. А с камерой-то что делать?
       И лишь месяцы спустя я начала понимать, что все чернобыльские "подвиги" нашего киноотдела, со всеми их будущими последствиями, случились не только потому, что приказ отдавался в спешке и панике, но ещё и потому, что чья-то "светлая" и очень опытная голова - там, на самом, может быть, верху ведомства - сумела оценить мгновенье и выжать из него всё на полную катушку. А те, кто стоял ниже по служебной лестнице, включая нашего шефа, думаю, не могли не понимать, что будут вознаграждены за героизм своих подчинённых. Смысл "патриотического" порыва, охватившего наших начальников, можно было бы выразить лозунгом: "Даёшь Чернобыль!" Они хотели быть причастны к великой эпопее... И так как "светлая" голова, решившая: "Съёмкам быть!", не смогла сформулировать на бумаге заявку, то именно Дубинский, как профессионал, должен был задаться вопросом, что снимать и зачем. Потому-то и был послан в Чернобыль редактор Миша Гончаров. А режиссёру Аликперу Рзаеву предстояло воплотить его замыслы.
       Но Миша очень быстро понял, что делать ему там нечего. Вернулся через десять дней и продолжал свою работу над сценарием в контакте с консультантами, которые также находились в Москве.
       Алик остался один. Он почти безвылазно торчал в Чернобыле. Считалось, что на съёмках он решает важные творческие задачи и присутствие его там необходимо. Иногда он появлялся в отделе, привозил очередной материал и улетал снова. Я пыталась выспросить у него, что он там делает, но он отшучивался.
       В углу монтажной росли штабеля чернобыльских коробок. Мне казалось, что все сошли с ума, хотя тогда никто - в том числе и я - не знал ещё, какой ценой за это будет заплачено. Просто это занятие мне казалось бессмысленным.
       Из всего привезённого материала наиболее интересными были кадры эвакуации жителей из Чернобыля, снятые Геннадием Ивановичем Мишиным. В автобусе, который увозил их из зоны бедствия, сидели совершенно потерянные люди. Они были, и в то же время их как будто не было. Лица ничего не выражали. Они не понимали, что происходит, куда и зачем их везут. И не пытались понять. Они покорились судьбе, которая не оставила им выбора. Потом, вспоминая этот день, Алик рассказывал мне, что спрашивал у этих людей разрешение на съёмку и просил простить его за то, что приходится снимать их в такую тяжёлую для них минуту. Это самый человеческий эпизод из всего чернобыльского материала. Всё же остальное моему короткому бабьему уму постичь было трудно, и главное - я не могла понять: разве ради этого стоит подвергать опасности людей? Ведь чем и как засыпали реактор и все прочие технические операции - всё это можно описать словами, и только выражение человеческих лиц - не опишешь, это надо снимать. Мне понятно, почему во время войны фронтовые операторы рисковали жизнью. А вот что наша киногруппа делала после аварии в Чернобыле - этого мне постигнуть не дано.
       Вместо того, чтобы сократить до минимума пребывание без острой необходимости киношников в Чернобыле, организовав их работу вахтовым способом, там решено было создать постоянно действующий отдел информации. Наше начальство, которому было виднее, отправилось туда с миссией. Позже Слава Давыдов, которого Дубинский прихватил с собой, рассказывал мне об этой командировке. Переночевали в киевской гостинице, наутро сели в начальственную машину и поехали в район съёмок. На месте Дубинский сказал:
       - Выходите, Слава!
       - Только после вас, Владимир Аркадьевич! - парировал Слава со своей обезоруживающей улыбкой и с готовностью протянул руку, чтобы распахнуть перед начальником дверцу. Дубинский оценил шутку и, высадив Славу, бросил водителю:
       - Ладно, поворачивай. Поехали назад.
       Начальник "Информэнерго" Вартазаров, глядя на пунцовую, даже в гостинице затаренную в респиратор физиономию Дубинского, пошутил:
       - Если вы, Владимир Аркадьевич, от чего-нибудь и умрёте, то не от радиации, а от удушья!
       Позже, когда началась раздача "слонов", Дубинский получил значок и удостоверение "чернобыльца", со всеми вытекающими последствиями, как и все, кто провёл в Чернобыле хоть один день, - они были приравнены к тем, кто работал там месяцами и оставил там своё здоровье.
       Слава Давыдов возвратился из командировки с убеждением, что снимать в Чернобыле нечего, и на первом же собрании отдела сказал, что считает преступным держать без нужды в зоне радиации съёмочную группу. Разумеется, ответом ему было возмущение и бурный протест начальника. Очень скоро Давыдов ушёл от нас на другую работу, и помог ему в этом не кто иной, как сам Владимир Аркадьевич.
      
       Людей, эвакуированных из Припяти и Чернобыля, привезли в Киев и заселили в новые квартиры, а очередников, для которых эти квартиры предназначались, успокоили:
       - Подождите. Они скоро умрут.
       Через некоторое время начался неизбежный ропот:
       - Казали, подохнут, а они до сих пор живут...
       Среди местного населения эвакуированные были изгоями, от них шарахались, как от прокажённых. Девушку могли бросить посреди танцплощадки, когда узнавали, откуда она. Детей терроризировали в пионерских лагерях...
      
       Нужно было решать проблему жилья для трудоспособного населения, которое будет обслуживать Чернобыльскую АЭС. Партия и правительство приняли решение о строительстве города энергетиков в "чистом" от радиации месте. Такое место было найдено - всего в тридцати километрах от Припяти. А рядом, на двадцать шестом километре, работала группа девочек-студенток. Какой-то чиновник из системы высшего образования отправил их туда на геодезическую практику. Они "практиковались" месяц и после этого заболели лейкемией. Все. Были поданы иски в суд, но истцам было отказано за невозможностью доказать, что лейкемия появилась в результате облучения во время практики - ведь девочки могли быть больны ею и раньше...
       Городу, который должны были возвести на тридцатом километре от опустевшей Припяти, дали имя Славутич. В одном из высоких министерских кабинетов Москвы на огромном столе уже торжественно раскинулся макет центра будущего города энергетиков - белый, монументальный, претенциозный, как несостоявшийся Дворец Советов. Макет стоил два миллиона рублей.
       Началась стройка, и двигалась она исполинскими темпами. Дубинский, естественно, отправил туда нашего лучшего оператора, Колю Калашникова. А через несколько дней он, увидев меня в коридоре, подошёл и с иезуитской улыбкой сказал:
       - Я отправляю вас в командировку к Калашникову.
       - Калашникову я не нужна, и делать мне там нечего.
       - А я сказал - поедете!
       - И не подумаю. Зачем? Вам не хватает ещё одной галочки? Так поставьте.
       - Как вы разговариваете? Я вас уволю!
       - Увольняйте!
       Начальник мой помолчал. Явно не ожидал такого ответа.
       - Всё равно вы будете делать этот фильм.
       - А у вас есть сценарий? Или хотя бы мысль - о чём фильм?
       - Не умничайте.
       Приехал с материалом Коля Калашников.
       То, что я увидела на экране, было грандиозно!
       Восемь республик строили Славутич. И каждая вносила свой национальный колорит. Узбекские строители украшали здания стрельчатыми арками, армянские - делали дома с круговыми террасами по второму этажу, прибалты прямо в лесу строили двухэтажные коттеджи с затейливыми мансардами и витыми лестницами. Восхищённая камера гуляла по пустым, изящно отделанным комнатам, выглядывала в окна, под которыми рабочие уже разбивали цветники. Асфальтовые дорожки аккуратно рассекали зелёные газоны, обнесённые низенькой ажурной оградой. Мимо проезжал бульдозер, выравнивая поверхность будущей улицы. Я увидела сказку.
       А потом был детский сад. И это была уже - полная фантастика! Трогательные, уютные спальни, роскошные игровые комнаты, все - в коврах и невиданных игрушках, голубые бассейны, прекрасно оборудованные спортивные залы. Во дворе - фонтаны и кусты цветущих роз. Чего там только не было! Не чего, а кого... Там не было детей. Ни одного ребёнка. Детский сад казался навсегда, навеки покинутым. Заколдованным. Обречённым на вечное одиночество. И вообще - ни одного человека не было в городе! Только строители, которые, в сущности, всё уже построили и занимались благоустройством территории. Сказка производила мрачное впечатление: город был пуст.
       И будто в ответ на мои нерадостные мысли, камера вдруг оказалась в просторном зале - там были люди. Они получали ордера на квартиры - в больших твёрдых корочках тёмно-красного цвета. Они были грустными и озабоченными. А под конец они выстроились, как на парадной семейной фотографии, подняли свои красные корочки над головой, вдруг все сделали улыбки и застыли.
       В зале зажёгся свет.
       - Коля, как замечательно ты всё снял! - сказала я оператору, с которым рядом сидела, и подошла к Дубинскому.
       - Так о чём вы хотите фильм, Владимир Аркадьевич?
       Дубинский посмотрел на меня удивлённо и даже немного обиженно.
       - Я могу сделать фильм из этого материала. И текст напишу - о преступлении советской власти, которая отгрохала такой город, - но вместо того, чтобы построить его в экологически чистом месте, где люди могли бы жить и радоваться, построила его в чернобыльской зоне. Для кого детские сады? Кто рискнёт привезти туда своего ребёнка? Это ведь выброшенные в трясину народные деньги. Город-то пустой! И тот, кто рано или поздно придёт туда жить, будет жить без радости. Вот такой фильм я могу сделать.
       Дубинский молча повернулся и ушёл.
       К чернобыльским коробкам прибавилась ещё одна стопка - о строительстве Славутича. Всё это стояло очень долго. Время шло, но никакого фильма о Чернобыле так и не появилось, хотя режиссёр Алик Рзаев и монтажёр Маргарита Ивановна что-то делали в монтажной.
       Позже Алик рассказал, что фильм был вчерне смонтирован и показан в министерстве, а потом - и в ЦК. Реакция была холодной. Начальству не понравились вышедшие из строя роботы, люди в респираторах, похожие на манекены, переполненные родильные дома, где срочно делались аборты, пустые деревни, полное отсутствие детей, мёртвые птицы в клетках: жители уезжали так скоропалительно, что даже домашнюю птицу не выпустили на волю.
       Кто-то сказал: "опять тарковщина". В общем, фильм ни у кого не вызвал интереса и оказался ненужным. Весь материал был засекречен, коробки опечатаны. Однако Алик сумел забрать их с собой в Чернобыль, когда его вызвали туда продолжать съёмки, рассчитывая всё же сделать фильм на Киевской студии им. Довженко...
       Алик остался для меня самой большой загадкой.
      
       Жизнь в киноотделе текла, как и прежде.
       Первый тревожный звонок грянул, когда оператор Юра Могилевцев лёг на операцию. У него в паху выскочила опухоль величиной с яблоко.
       Это именно он со своим ассистентом Игорем Ланцевичем первый снимал чернобыльский реактор с вертолёта. Это он делал бесконечные дубли, кружась в первые дни после катастрофы над этой бездушной громадиной, кстати, имея весьма смутное представление о возможных последствиях. Для него это была почти обычная командировка. Он ещё пожил после операции. Уволился из отдела, снялся в кино как актёр.
       А потом его похоронили.
       Всего их было пятеро. Вот их имена:
       Могилевцев Юрий Павлович, 61 год.
       Борисов Эдуард Леонидович, 58 лет.
       Мишин Геннадий Иванович, 56 лет.
       Тараскин Сергей Викторович, 46 лет.
       Жуков Юрий Алексеевич, 40 лет.
       Другие пока живы, но жизнью их существование можно назвать очень условно.
       Ассистенту оператора Игорю Ланцевичу очень скоро отказали ноги, а недавно левую - ампутировали.
       Коле Калашникову сегодня шестой десяток, плохо с ногами, ещё хуже - с головой.
       У осветителя Виктора Лапшева  к концу пятого десятка совсем рухнуло сердце. Две операции кое-как поддержали его, а третья - была онкологическая. Сейчас ему шестьдесят, голос - как у древнего старца: "лечение от стронция" не прошло бесследно.
       С Аликом Рзаевым мне недавно довелось встретиться: инвалид второй группы, перенёс обширный инфаркт, гипертония, диабет, обструктивный бронхит, больные суставы.
       А "чернобылец" Дубинский, как и всё его вышестоящее начальство, благоденствовал, умножив свою зарплату на определённый правительством, весьма значительный для руководящих кадров, коэффициент и регулярно получая спецпаёк для поправки здоровья. Благоденствовал, пока не уехал вместе с женой на постоянное место жительства в Германию, чтобы быть поближе к дочери, поселившейся после замужества в Швейцарии. Начальник "Информэнерго" Игорь Суренович Вартазаров купил виллу в Испании и благополучно пребывает там до сих пор. Но всё это было позже.
       А тогда, после несостоявшегося фильма о Славутиче, Дубинский демонстративно перестал давать мне работу. Я так же демонстративно пыталась заполнить рабочее время личными делами: читала, писала письма или помогала кому-нибудь в монтажной. Рабочий день у нас начинался в семь сорок пять утра, и это стало моей мукой. Бессмысленно было приходить в такую рань, чтобы сесть за стол и ничего не делать. Я и плюнула на дисциплину. приходила и в пол-девятого, и в девять - как придётся, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести. И если утром, идя на работу, напарывалась на Дубинского, который обожал, особенно по утрам, носиться по крутым информэнерговским лестницам вверх - вниз, то он, взглянув на часы, устраивал мне каждый раз скандал и при этом так орал, что его громогласный голос гремел по всем этажам.
       Не выношу хамства. После второго скандала я подала заявление об уходе. Может быть, этого Дубинский и добивался.
       Сначала сгоряча я ничего не почувствовала. Заявление было подписано, я отнесла его в отдел кадров и пошла по залитому осенним солнцем Проспекту Мира домой. И вдруг ощутила такую лёгкость! Неожиданная радость освобождения охватила меня, душа затрепетала от счастья и запела...
       И пела она примерно так:
      
       Какой сегодня день!
       И неба синь - как будто не в Москве!
       И листья в феерическом сиянье,
       кружась, ложатся и шуршат, попав под ноги.
       А я лечу, почти-что не касаясь серой тверди...
       Сегодня первый день Свободы!
       Как в рабстве я жила?
       Вставала, будто на расстрел,
       и в восемь приходила по звонку,
       в безделье проводя
       единственное, данное мне
       в этой жизни время,
       что невозвратно...
       И получая жалкие гроши...
      
       Так пела моя душа, пока я шла по тротуару под золотом деревьев, ехала в полупустом троллейбусе... Я была свободна!
      
       До пенсии оставалось немногим больше полутора лет. Их нужно было как-то прожить. Возвращаться к искусству ножниц и иглы у меня не было ни малейшего желания. Тем более что мне иногда приходилось это делать для себя или для дочки. И чем больше это было искусством, тем реже этим можно было заниматься: искусство нельзя поставить на поток.
       Но долго думать мне не пришлось - из Минска приехал Лёша Шехтман и решил мои проблемы. Как раз в это время начали появляться новые формы работы: индивидуальная трудовая деятельность, кооперативы... Лёша предложил мне поработать в кооперативе своего школьного товарища, что можно было сделать, не выезжая из Москвы.
       Не могу отказать себе в удовольствии рассказать об этой работе, которая оказалась потрясающим фарсом.
       Тикали самые последние годы советской власти. Но они пока ещё тикали. И что бы там ни было у людей в головах, все принятые на производстве ритуалы никто пока не отменил. По-прежнему существовали такие понятия, как ударник коммунистического труда, передовик производства, трудовые соревнования и, соответственно, переходящие вымпела, флажки и знамёна - груда кумачового шёлка с золотой бахромой и самыми различными надписями, сделанными по трафарету. Однако дефицит, который в стране стал глобальным, захлестнул и область шёлковой символики. Смекалистый Эдуард Леонидович - когда-то бывший одноклассник Лёши Шехтмана Эдик - придумал кооператив "по шелкографии" и организовал производство под крышей одного из прибалтийских колхозов. Кооператив назывался "Скиф".
       Потребовались распространители продукции. На эту роль приглашали родственников, друзей, знакомых. Заработок был неплохой, в трудовую книжку писался стаж - что ещё надо для рядового советского труженика, привыкшего к постоянной нужде, не говоря уж о тех, кто вообще оказался без работы.
       Я приехала с документами в Минск, где был главный офис этого гениального детища ищущей выхода человеческой мысли. Меня оформили на работу за пятнадцать минут и выдали образцы "красного товара".
       Обзавелась чешским чемоданчиком-дипломатом, сложила туда образцы и чистые бланки договоров и отправилась по московским заводам и фабрикам, различным комбинатам и троллебусно-трамвайным, а также автобусным паркам и прочим трудовым организациям, где прежде всего разыскивала в управлении двери с табличками "Профком" и "Партком". Впервые в жизни эти властные инстанции стали моими помощниками. Там перед носом ошалевшего деятеля или деятельницы раскладывала "скифские" образцы. Некоторые вожаки не скрывали своего восторга от свалившегося сервиса. Другие бежали советоваться в соседние кабинеты, после чего, видимо, получив одобрение начальства, заказывали всё по полной программе. Иногда это были весьма значительные суммы. И тогда я с горечью думала: лучше бы выдали эти деньги людям как премии...
       Мы подписывали договор, и я уходила дальше. Только однажды один человек, главный инженер в каком-то троллейбусном парке, посмотрел на меня внимательно и грустно. Помолчал.
       - Я, конечно, возьму кое-что... Но вы-то понимаете, что всё это скоро кончится?
       Я пожала плечами.
       Он покачал головой:
       - Скоро всё это, - кивнул на мой "красный товар", - никому не будет нужно.
       Только один человек...
       Была осень восемьдесят восьмого года.
       Не менее прозорливый создатель кооператива "по шелкографии", Эдуард Леонидович, давно всё рассчитал.
       - "Скифу" осталось жить не больше года, - сказал он ещё тогда, когда я оформлялась на работу.
       Сам он уже работал над новым проектом. И не ошибся. Через год с небольшим "Скиф" скончался, но предназначенную ему миссию выполнил достойно: думаю, он прокормил какое-то время не один десяток людей, потерявших по разным причинам работу и оставшихся без источника существования.
      
       Говорят, что Дубинский никогда, ни разу не раскаялся в том, что отправил пять человек на тот свет и покалечил ещё столько же. А мне кажется, что он просто никогда об этом даже не думал: люди были для него - фишки, шахматные фигурки, которые он двигал по клеточкам, добиваясь нужных для себя комбинаций.
       Теперь, через восемнадцать лет, дойдя в своих воспоминаниях до этой главы, я поняла, что не могу обойти молчанием чернобыльскую эпопею и не помянуть добрым словом ушедших безвременно коллег. Разыскала почти всех, кто остался ещё жив, и, разговаривая с ребятами по телефону, не менее двух раз услышала одну и ту же совершенно неожиданную информацию: чернобыльский материал был продан - то ли Германии, то ли МАГАТЭ... Вот это-то и заставило разыскать ещё Алика Рзаева и встретиться с ним.
       Он вёз меня к себе домой на "Ниве" по асфальтированной дороге через мытищинский лес. Вдруг резко затормозил и вышел из машины. У самого радиатора на асфальте сидела крохотная пузатая серенькая пичуга. Она не проявляла никаких признаков жизни. Алик подошёл и склонился над ней, а она, как ни в чём не бывало, вспорхнула и улетела.
       - Слава богу, жива! - сказал он, снова садясь за руль. - Насмотрелся я в Чернобыле мёртвых птиц...
       Огромный ярко-бордовый куст рос посреди небольшого участка, обнесённого высоким забором. Я невольно залюбовалась.
       - Что это?
       - Орех.
       - Фундук! - догадалась я: какой ещё орех мог расти у закавказского человека?
       Особнячок был скромный, что-то где-то было недостроено, что-то до конца не отделано. Так бывает, когда всё делается своими руками.
       В доме по хозяйству хлопотали две женщины - жена и невестка, а вокруг бегала и резвилась, играя с огромной белой собакой, красивая, как только что распустившийся маковый цветок, четырёхлетняя девочка.
       - Алик, ты дольше всех был в Чернобыле - объясни, что вы там делали?
       - Снимали.
       - Что?
       - Ликвидацию аварии.
       - Для чего?
       - Для истории.
       - Ты это серьёзно? Неужели то, что вы сняли, стоило пяти человеческих жизней и ещё здоровья пяти человек? Неужели это стоило твоего здоровья? Ты ведь мог не поехать. По крайней мере, не торчать там месяцами...
       - Конечно, мог. Но в том, как складывалась моя судьба, был какой-то странный рок. Не в первый раз я попадал в такие переплёты. Когда был карибский кризис, служил в ракетных войсках, и наша база числилась в списке объектов первоочередного вражеского нападения. Не найди Хрущёв и Кеннеди общего языка, меня бы уже тогда не было. Потом, в семидесятых, авария на Саяно-Шушенской ГЭС... И ещё раньше попадал в переплёты. Привык. В конце концов, я мужик, понимаешь? Что, я должен был отсиживаться? Когда-то наступает время, и ты спрашиваешь себя - как ты жил, всё ли правильно делал?
       - Это я понимаю. Но ради чего? Ребята погибли...
       - Они бы не погибли, если б о нас хоть кто-нибудь заботился. Ведь нас бросили туда, как пушечное мясо, а потом кинули. Мы работали там, где выходили из строя роботы - у них садились аккумуляторы в условиях жёсткого излучения. Нужны были кабельные аккумуляторы, а их не было... В первый день не было даже респираторов, с трудом нашли марлю, чтобы сделать повязки. Ни спецодежды, ни дезактивирующих растворов, ни индивидуальных дозиметров... И профессиональное оснащение: звукозаписывающей аппаратуры - никакой, наши аккумуляторы тоже садились, плёнка покрывалась вуалью. В таких условиях реакция должна быть мгновенной, а мы вначале из-за нервного напряжения не могли снять ни кадра. Только приноровились, только пошёл метраж - приезжает Дуб и вместо того, чтобы обеспечить нас синхронным "Конвасом", который мы заказали, забирает у меня оператора, Колю Калашникова... Начиналось всё с шумом и звоном, а потом к нам потеряли интерес. Я уверен, если б нас не кинули, ребята остались бы живы.
       - Но ты потом и второй раз уехал в Чернобыль - по вызову. Наверное, наснимал ещё кучу материала - куда он делся? И где фильм, для которого ты снимал?
       - Негатив у меня украл Дубинский. Прямо из-под носа, в Белых Столбах. Я привёз туда всё, чтобы сделать контратип, как это положено по правилам. Позвонил ему и попросил оплатить заказ. Вместо этого он примчался с бумагой, подписанной заместителем министра, и увёз весь негатив, который больше никто не видел. Был составлен акт, что в подвале, где он якобы хранился, произошло затопление и весь чернобыльский негатив погиб. Три человека подписались. Хорошо, хоть контратип остался. Так фильм и монтировали из контратипа.
       - Ты хочешь сказать, что сделал фильм?
       - Конечно, - "Саркофаг ХХ века". Название символично. В древнем Египте саркофаги делали рабы, и Чернобыльский саркофаг - тоже. Нигде, ни у кого не было такой стройки, где бы одновременно работало столько человек, сколько у нас во время ликвидации аварии на Чернобыльской АЭС, - восемьсот тысяч! Не представляю, как государство без рабов-ликвидаторов могло бы справиться с радиоактивной грязью, которую выбросило из реактора во время взрыва. А сегодня - какова судьба тех немногих ликвидаторов, которые ещё живы? Их тоже кинули. И что тут удивительного? Во все времена государства кидали своих подданных. Наполеон отступал по смоленской дороге - сжёг за собой мост через какую-то речку и оставил на той стороне пол-армии. Американское правительство кинуло своих солдат во Вьетнаме. А что такое приказ Сталина - не сдаваться живым в плен? Так что это было всегда.
       Алик протянул мне бумагу. Это было "Представление": за личное мужество и профессиональное мастерство режиссёра Аликпера Рзаева и оператора Николая Калашникова - представить к правительственной награде. Поверх этой бумаги легла вторая: всю съёмочную группу киноотдела "Информэнерго" представить к правительственной награде. Оба документа были подписаны директором Чернобыльской АЭС Позднышевым, секретарём партбюро Холошей и адресованы начальнику "Информэнерго" Вартазарову.
       - И что? Наградили?
       - Нет, конечно. Оставили без внимания.
       - Почему?
       Алик усмехнулся:
       - Ну, наверное, не по рангу - подчинённых награждать раньше, чем начальников. 
       Вдруг он резко перевёл разговор на другое. 
       - Кстати, у меня не только негатив украли. Мультипликацию, которую я заказал на "Центрнаучфильме", - тоже.
       - Как?
       - В Москве всё загрузил в контейнер, в Киеве открываю - всё есть, а мультипликации нет. Пришлось заказывать второй раз.
       - Нормально: украли негатив - нужно было украсть и мультипликацию. Но фильм ты всё же сделал. И где он - твой "Саркофаг ХХ века"?
       - Дома у меня лежит, в Москве. Никому не нужен. - Алик помолчал... - История России постоянно доказывает одну истину: правда о прошедших событиях никому не нужна, потому что она мешает жить оставшимся в живых - они не всегда выглядят благопристойно.
      
       Разыскала я и Мишу Гончарова. Меня интересовала судьба сценария, который он писал.
       - Да, писал - по мере того, как шла ликвидация аварии. К осени сценарий был готов.
       - И ты отдал его Алику?
       - Нет. Он так никому и не пригодился. Валяется у меня дома. Хотел подарить его знакомому режиссёру с "Центрнаучфильма": возьми, - говорю, - и сними фильм. Отказался. И я понимаю, почему: кто бы его пустил туда снимать? Там же всё секретно! Только мы, работники ведомственного отдела, имели допуск.
      
       И последним я нашла Славу Давыдова. Он руководит маленькой киностудией "Тонап" и продюсирует игровой фильм "Прорыв" - о событиях, связанных с началом второй чеченской войны. Подарил мне киноповесть, по которой снимается фильм, написанную им в соавторстве с Иваном Лощилиным.
       Своим вопросом я вернула его в чернобыльские времена.
       - Что тут непонятного? Конечно, там нечего было снимать. И никому это было не нужно. Ведь потому Дуб быстренько и нашёл мне другую работу, как только я сказал об этом на собрании отдела - он не хотел, чтобы я сеял вредные мысли. Наше начальство хотело высоко нести знамя своего участия... "Бабки" там были большие и всякие льготы... Ну, и престиж, конечно.
       - И из-за этого угробить пять человек и пятерых оставить инвалидами?
       - А кого это волновало?
       - Но ведь Алик Рзаев работал там много месяцев. Значит, у него была какая-то цель?
       - Конечно! Он был уверен, что сделает фильм грандиозный и значительный. По-моему, он считал, что пришёл его звёздный час.
       - А он ведь сделал фильм - "Саркофаг ХХ века". Даже обещал показать.
       - И где этот фильм?
       - У него дома...
       Слава ничего не сказал, но взгляд его был красноречивей любых слов.
      
       Фильм Алика Рзаева мне так и не удалось увидеть, но побывать у него в Мытищах пришлось ещё разок. Импульсивная кавказская натура: он начал писать мемуары! Хотя в прошлый мой приезд очень твёрдо сказал, что писать ничего не собирается. Я попросила его разрешить мне включить в эту главу несколько фрагментов его записей. Вот они.
      
       Коля Калашников поставил на "Конвас" телевик, навёл на реактор и был поражён открывшейся картиной: раскалённый развал четвёртого блока давал нечёткое изображение из-за испаряющихся газов, исходящих от обнажившихся агрегатов и конструкций. Мы увидели пожарные машины - те, с которых в ночь аварии подавали воду на горящую крышу четвёртого блока, которой уже не было. Но пожарные тогда не догадывались, что температура там достигала более трёх тысяч градусов и вода, испаряясь, не долетала до раскалённого реактора. Этих пожарных к нашему приезду уже не было... Они выполнили свой долг. А машины так и остались там стоять. Теперь они замурованы в саркофаге.
      
       Чернобыль - человеческий фактор: там как в атаку идёшь. Все поднялись, не спрячешься, не отсидишься. Я видел наших ребят не в курилке "Информэнерго", где мы травили анекдоты и где всяк герой, а в работе, где от человека требуется собранность и профессионализм при ежедневных нервных перегрузках. Ребята не подставляли меня, и я не прятался за их спины...
      
       К такой аварии не был готов никто: ни гражданская оборона, ни Минатом, ни партийные органы. Все сдрейфили и не смогли применить никаких эффективных мер, пока реактор к десятому мая не выгорел до конца.
      
       Поскольку роботы выходили из строя, приходилось пользоваться машинами, которые управляются людьми. На эту работу посылали солдат срочной службы, им говорили: "Вот уберёте участок и уедете домой". И они шли в этот ад, получали дозы выше допустимых. Некоторым "повезло" - уехали домой умирать, а другие продолжали работать практически бесплатно по три - четыре месяца.
       Очень часто людей бессовестно обманывали. Однажды в вертолёте, в очередной раз облетая четвёртый блок, я услышал такой разговор:
       - Где смена? - кричал майору в ухо капитан.
       - Смены не будет. Занижай дозы в отчёте.
      
       С некоторых пор на станцию стали приезжать генералы-"туристы", - мы их так называли. Не работать они приезжали, а фотографироваться на фоне... Таких было много. Они приезжали на один час, отмечали командировки и исчезали так же внезапно, как и появлялись.
       Один из таких "туристов" в мундире голосом, не терпящим возражений, приказал дозиметристу Валерию - майору по званию, который работал с нашей группой, провести его "быстренько по маршруту", чтобы сделать памятные снимки.
       А мы только что ввалились в бункер, где располагался штаб ЧАЭС. Нервы были на пределе, и устали мы как собаки. Дело в том, что наш БТР застрял в сыпучем бетоне у самого четвёртого блока, да ещё у нас над головой вертолёты сбрасывали в реактор мешки с доломитом и песком. Радиоактивный фон поднялся так, что все приборы начали зашкаливать. Спасибо, военный спецбульдозер вытолкнул нас из опасной зоны.
       Валера поставил генерала на место одной фразой:
       - Товарищ генерал, если я отдам вам половину своей суточной дозы, вас тут же вынесут на носилках из зоны.
       Генерал крякнул, глаза его налились кровью. Видимо, наше присутствие заставило генерала сдержаться. Он ушёл.
       Но на следующий день мы Валеру не увидели. И во все последующие дни - тоже. Никто не знал, что с ним произошло, осталась только фотография, где мы вместе стоим в тот злополучный день на фоне АЭС.
       Перед такими ребятами, как Валера, я преклоняю колена. Их много было там, и они сделали то, что многим странам и народам было бы не под силу. Когда в 1988 году на ЧАЭС приехали американцы, они были изумлены тем, что сделано за такой короткий срок. И они сказали: "С вами воевать опасно".
       Но для наших людей ничего не изменилось: как были мы пешками в государственной игре, так ими и остались - всё равно в каком государстве: СССР или России.
       Вспомните аварию на американской атомной станции "Тримайайленд". Два года американцы не подходили к потёкшей оболочке реактора. Я читал, что за один выход в радиоактивную зону специалисту платили до миллиона долларов. А дозы там по сравнению с нашими были мизерные. В свободной стране жизнь человека ценится дорого. А наши ребята пахали за копейки. Сейчас они голодовкой отстаивают свои права на мизерные льготы - металлические зубы, путёвку в дешёвый санаторий раз в год и дешёвый сосновый гроб. Те незначительные сбережения, которые были у ликвидаторов, съел дефолт 1987 года, и многие из них сегодня влачат жалкое существование.
       Унижая ликвидаторов, государство поступает, как "Иван, не помнящий родства". Те, кто девятнадцать лет тому назад отдали своё здоровье на решение государственных задач, сегодня пенсионеры-инвалиды, рассказывают своим внукам, что государство бросило их на произвол судьбы. Не думаю, что следующие поколения будут столь же патриотичны и по первому зову пойдут защищать интересы государства.
      
       Я слышу, что награды через много лет находят своих героев, но только не тех, которые сегодня среди нас. Зато Игорь Суренович Вартазаров, начальник "Информэнерго", у нас герой России за участие в ликвидации последствий аварии на Чернобыльской АЭС. Какое государство, такая и цена награде, выданной им.
       Простите, ребята, вы настоящие герои России, а побрякушки - это пустое. Их барыги на развалах горстями продают. Спите спокойно. Пусть земля вам будет пухом! А всем остальным - Бог судья.
      
       Ещё не свыклось сознание с чернобыльской катастрофой, как грянуло землетрясение в Спитаке. Невозможное, страшное.
       За что?.. Боль, тупая, тяжёлая, поселилась в груди и не отпускала. Может быть, потому, что я армянка - всегда себя ощущала армянкой. Армения - моя страна, в которой мне так и не суждено было побывать... Ереван - мой город, которого я так и не увидела... Нагорный Карабах - родина моих предков... Не успела!
       За что?
       Рассказывали, что уличная толпа в Баку - городе, где я родилась, - ликовала и аплодировала, приветствуя землетрясение в Армении. Из Азербайджана в Спитак летели издевательские поздравительные телеграммы. Зато грузины, во всех анекдотах - непримиримые соперники армян, прислали делегацию, которая привезла гробы: по кавказским обычаям, это первый подарок настоящего друга в беде.
       Каждый день теперь начинался с теленовостей, а в них самым важным были известия из Армении. Но кроме официальных вестей были ещё рассказы тех, кто ездил в Армению помогать и вернулся. И эти рассказы были о том, что страшнее землетрясения. Там было попрание всяких человеческих норм, и так же, как и в Чернобыле - полный бардак и неразбериха.
       Рядом со спасателями, большая часть которых приехала добровольцами, раскапывали завалы мародёры, нисколько не стесняясь и не скрывая свой промысел.
       Из Швеции прилетели волонтёры со специально обученными собаками, чтобы находить под руинами живых людей. Для собак привезли специальное питание - ничего другого им есть было нельзя: они потеряли бы чувствительность. В первую же ночь это питание украли из складской палатки - и это при том, что в зону бедствия шла гуманитарная помощь: весь мир тогда помогал в беде армянскому народу. Волонтёрам с собаками, которые могли бы спасти не одну человеческую жизнь, пришлось улететь обратно, в Швецию.
       И все остальные "армянские" рассказы очевидцев были в том же духе. Говорить об этом больно и теперь.
       Подумать было о чём. Бардак в Чернобыле... Бардак в Спитаке... Несчастья проявляли, как лакмусовая бумажка, плачевное состояние державы. Она разваливалась изнутри. Всё сгнило. Только мудрый политик мог вернуть стране здоровье. У нас такого политика не было, и симптомы болезни становились всё более зловещими.
       Землетрясение случилось в декабрьскую стужу восемьдесят восьмого, а в начале того же года, в феврале - резня армян в азербайджанском городе Сумгаите. Как в сказке Андерсена, двери армянских квартир были помечены крестами. Только не сказка пришла в них - варфоломеевская ночь. И что? Как отреагировала власть? Никак! Как будто ничего и не было. А вот беззащитные женщины и дети, молящиеся девятого апреля восемьдесят девятого года на тбилисской площади, показались ей опасными, и реакция не замедлила: власть устроила "кровавое воскресенье" - только так у нас умеют, - через колено. Сапёрные лопатки и нервно-паралитический газ. И детские трупы, и переполненные умирающими больницы. И никакие врачи не могли помочь, как не могли они помочь и через тринадцать лет на Дубровке, потому что не знали, от чего, от какого неизвестного газа искать противоядие.
       Боль и стыд...
       Во время тбилисских событий у меня жила грузинская певица Манана Менабде. Мне хотелось стать перед ней на колени. И перед всем грузинским народом...
       Кто эти люди, которые зверски убивали безоружных? Руками которых совершался великий позор наш? Кто они? Наёмники, безразличные к нашей боли и нашей чести? Нет, - наши внуки и дети, призванные служить в советскую армию. Может ли их оправдать сознание того, что они выполняли приказ? А собственных родителей, жён и сестёр они тоже стали бы убивать по приказу? Что это, как не нравственное растление? В шестьдесят восьмом году, когда наши танки входили в Прагу, я радовалась (если это неуместное слово здесь уместно), что моему сыну только двенадцать лет... А в восемьдесят первом - двадцатилетний сын моих друзей, поэт и музыкант, увлекающийся историей, вернулся из Кабула седым и, не задержавшись дома, попал в психбольницу, где пробыл шесть лет и не стал уже ни историком, ни поэтом, ни музыкантом. Есть ли в нашей стране какие-нибудь пути оградить от насилия душу?
       Обречённо и горько написал об этом Володя Бережков:
      
       В душе и теле сохраняя бодрость,
       Мы слушаем бесспорные слова...
       Нас родина толкнёт ещё на подлость,
       Поскольку знает, что всегда права.
      
       После тбилисского кошмара кровь полилась как по расписанию: Баку, Вильнюс, Рига... Горбачёв вёл себя, на мой взгляд, как серая посредственность в политике. У него самого не было того, к чему он без устали призывал всех. Сколько раз он повторял эти слова - "новое мышление", но его собственное мышление оставалось, к сожалению, старым, советским. Удручало отсутствие элементарного мужества - он упрямо не хотел видеть и принимать меняющуюся реальность. И уж совсем был лишён дара политического предвиденья. Ведь был же момент, когда прибалтийские республики обратились с мирными инициативами пересмотреть пакт Молотова - Риббентропа. Какой был замечательный повод отпустить их не только без ущерба для нас, но, наоборот, с огромным моральным выигрышем, сохранив добрые соседские отношения, экономическое и культурное сотрудничество! Не понял, не оценил Михаил Сергеевич момента. И когда Вильнюс, первый из прибалтийской троицы, попытался перекусить удила - и тогда ничего не понял: стал гневаться и стучать копытом. А когда там полилась кровь, не нашёл ничего лучше, как схорониться в своих покоях и сказаться отсутствующим, не отвечая на правительственные звонки из Вильнюса. А ведь если кто-то ему оттуда звонил, значит, в него ещё кто-то верил. Стоит ли удивляться, что, когда наступит момент истины, он снова схоронится, но теперь уже в Форосе... И не вина в том его, а беда - беда России: не оказалось у неё в решающий, переломный момент истории яркой и сильной политической личности, потому что все они были с корнем уничтожены за десятилетия чекистского разгула. От приспособленцев же и посредственностей герои, как известно, не рождаются. И в этой беде России - её собственная вина.
       Именно в это время, когда за рубежом шло повальное увлечение Горбачёвым - его там ласково называли "Горби" - случились у меня первые идеологические разногласия с человеком, который всегда и во всём был моим единомышленником, которого я почитала своим наставником, - с Лёней Гуревичем. Он симпатизировал Михаилу Сергеевичу и поддерживал его. Я могла это объяснить только одним: у Лёни изменился социальный статус. К числу "вечных" оппозиционеров, таких "профи", как Валерия Ильинична Новодворская, Лёня, конечно, не принадлежал. У него была другая профессия - он занимался документальным кино. Делал это интересно и талантливо, благодаря чему и стал практически чуть ли не главным отечественным документалистом. Вёл высшие сценарные курсы, его заслуженно любили и почитали студенты - одним словом, востребован был на полную катушку. А когда человеку хорошо, ему хочется сохранить статус кво.
       Я огорчилась. И ещё не знала о том, что это - лишь начало, совсем тоненькая трещинка, которой рано или поздно неминуемо суждено расшириться.
       Эйфорию в августе девяносто первого и холодный ужас в октябре девяносто третьего я пережила далеко от Москвы. Вот тогда-то я и почувствовала разницу в восприятии судьбоносных событий столичным жителем и человеком глубинки. Это привело меня к грустному выводу: чем необъятнее страна, тем меньше у неё шансов на развитие, тем хуже будет обстоять дело с гражданским обществом. Странный парадокс: чем больше толпа, тем легче ею манипулировать.
       Туристские группы, например, формируются не больше, чем по тринадцать человек, потому что именно на это количество хватает еды, которую готовят в походном ведре. Всё имеет свои оптимальные размеры. И государство, вероятно, тоже.
      
       Разверзлась чёрная дыра Чечни и отбросила Россию, как тогда казалось, лет на двести назад. Так считал Явлинский, и я была с ним совершенно согласна. Теперь уже ясно, что не на двести, а навсегда, потому что конца не видно. Всё затопила чёрная река. Не переплыть её, не выбраться...
      
       * * *
      
       На этом фоне проходило моё долгое прощание с ролью функционера в авторской песне. Понятно, что сразу такое не обрубишь. В своей московской квартире я долго ещё проводила бардовские концерты. На них каждый раз собиралось до сорока человек. Это не могло остаться незамеченным старушками, которые имели обыкновение в тихие предвечерние часы посиживать на скамейке у нашего подъезда. Видимо, они проследили, в какой квартире происходят "сборища", происходят с пугающей регулярностью - раз в две-три недели, и всегда - по субботам. И гостей моих они пересчитали поштучно.
       Всё это я узнала, когда меня пригласили в ближайшее отделение милиции. Инспектор, молодой симпатичный парень, показал письмо на трёх страницах из школьной тетрадки:
       - Жалуются вот, что много народу к вам приходит - и все с мешками, с баулами...
       - Не с баулами, а с рюкзаками. Ну, посудите сами: Москва - большой перекрёсток, со всех концов едут туристы - в походы, в отпуск - через Москву. Где остановиться? У меня. Не могу же я их прогнать!
       - Так вы - туристка? - спросил инспектор весело.
       - Я - нет. Наследство от мужа досталось.
       - А сборища - вот тут пишут - по сорок человек?
       Пришлось рассказать ещё об одном наследстве и о домашних концертах авторской песни. Только тут инспектор обратил внимание на мою фамилию и задумчиво сказал:
       - Крупп... был такой автор. Песни его мы в походах пели...
       - Вот его фамилию я и ношу.
       - Приятно познакомиться, - он помолчал. - Ну, а объяснение вы мне, пожалуйста, всё же напишите - мне ведь надо что-то в дело подшить. - Он протянул мне "телегу" и засмеялся, - надо же, "с мешками и баулами" - ни дать, ни взять, скупщица краденого.
       Уходя из милицейского участка, я подумала: повезло мне, парень попался свой - турист и любитель песен. А то ещё неизвестно, чем бы всё это кончилось.
      
       Как-то позвонила Лена Камбурова:
       - Надя, тут есть одна девочка - послушайте её!
       Приехала девочка с гитарой. Худенькая, по-малчишески угловатая, волосы до плеч всё время норовили закрыть ей глаза, и она заученным движением руки то и дело отбрасывала их назад.
       Бывают такие мгновенья, такие люди, такие встречи, когда хочется закричать: "Эврика!" Именно так и кричало у меня всё внутри, как только она спела первую песню. Безупречный вкус. Песни на стихи Марины Цветаевой, Пастернака, Мандельштама, Бродского. И на свои собственные, подкупающие трогательной искренностью, нешаблонной образностью и - каким бы истрёпанным ни было это слово, от него никуда не денешься - духовностью. Именно эти последние и понравились мне больше всего. Я просто потеряла голову и всё просила повторить самую полюбившуюся из этих песен, написанную ею ещё в шестнадцать лет. И девочка пела.
       Это была Лена Фролова.
       Немедленно, скоропостижно я устроила её домашний концерт. Не жалея времени, не один час просидела над телефоном и собрала столько народу, что полна была вся комната и кусок коридора напротив открытой настежь двери. Откуда я столько наносила стульев, и вспомнить не могу. В перерыве ко мне подходили люди и спрашивали:
       - Где вы раздобыли такое чудо?
       - Лена Камбурова подкинула!
       В тот вечер Лене Фроловой исполнилось девятнадцать лет. Это был первый её концерт. Всесоюзный Таллинский фестиваль авторской песни и первое место на нём за "Рождественский романс" на стихи Бродского - всё это было после.
       Теперь она ездит с концертами по всему миру. А дебют состоялся у меня дома.
       Сразу после концерта я позвонила моей саратовской подруге Вере Евушкиной, к этому времени уже известному и многими любимому барду, и отправила Лену к ней, потому что увидела родство этих двух душ и поняла, как много они могут дать друг другу. Встреча стала знаковой, и что из неё вышло, известно всем. Недавно дуэт "ВЕРЛЕН" отметил своё пятнадцатилетие.
      
       Бурно менялась жизнь. Исчезла цензура, и это создавало совершенно новые условия для авторской песни. Но каждое благо имеет и оборотную сторону. Если раньше приходилось выживать в противостоянии, что заставляло объединяться и авторов, и их потенциальных слушателей, то теперь эти связи ослабли. В какой-то момент мне вдруг показалось, что может случиться непоправимое - бесценные сокровища растворятся в бурно-кипучей новой жизни, и следа от них никакого не останется.
       И была другая опасность: как только авторская песня вышла на легальное положение, к ней потянулись руки функционеров от масскультуры, телевидения - чужие руки, которые не знали, не понимали и, следовательно, не могли любить этот совершенно особый жанр. А барды, которым доселе были недоступны радио и телевидение, как малые дети бросились на "сладкое", нимало не задумываясь, в какой передаче и по соседству с кем они появятся на экране. И это было чревато катастрофой. Первые передачи с участием бардов принесли сплошные разочарования. Я не могла понять, почему, например, передачу "Театральные встречи" вела театровед Наташа Крымова, о мировых кинозвёздах блистательно рассказывал искусствовед Виталий Вульф, а передачу с участием бардов можно было доверить первому попавшемуся телеведущему, который устраивал мешанину из авторской песни и выступлений современных эстрадных ансамблей. Телеведущий (передача называлась "Московская суббота") настолько не имел ни малейшего понятия о специфике жанра, что автора Владимира Бережкова назвал певцом. С таким же успехом он мог бы Моцарта назвать пианистом.
       Всегда считала и считаю авторскую песню бесценным национальным достоянием России. Это не французский шансон и не те песни, что собирают стадионы в Штатах. Это явление исключительно российской культуры. И не только культуры, но и социальной жизни. Роль его в воспитании гражданского сознания и формировании личности переоценить невозможно. Именно поэтому во времена советской власти авторская песня была в загоне и жила на полулегальном положении: такие условия создавались для неё сознательно и целенаправленно. Теперь она освободилась, но ещё не умела существовать на свободе - могла погибнуть, как погибает аквариумная живность, выпущенная в вольные воды. И страшно было подумать, что её могут расклевать по зёрнышку.
       Я считала, что барды должны иметь свой творческий Союз, который будет заботиться о сохранении их наследия. Не только в аудио-, но и в видеозаписях, потому что для потомков нужно сохранить неповторимую авторскую личность. Разве можно почувствовать и до конца оценить Визбора, не видя его лица во время исполнения песни? А к тому времени уже давно был открыт "счёт потерь" - не было Галича, Высоцкого, Визбора, Круппа, Стёркина, Веры Матвеевой... Невосполнимо!
       И тогда я сделала то, что делала всегда, когда меня что-то слишком сильно волновало. Села и написала статью. Она была напечатана в "Комсомольской правде" в апреле восемьдесят восьмого года под не мною придуманным названием "Беспризорные барды".
       А через месяц мне позвонили из редакции:
       - Хотите ознакомиться с почтой?
       Огромный ворох писем. Я и не предполагала, какого джинна из бутылки выпустила. Было ощущение, что у всех, кто писал, давно наболело. Казалось бы, поднятый мной вопрос должен волновать только бардов. Но письма шли от слушателей - писали учителя, врачи, инженеры, военнослужащие, школьники, пенсионеры и даже члены КПСС.
       Приведу несколько цитат.
      
       Очень нужный затеяли вы разговор. Я именно из того поколения, которое, можно сказать, воспитала авторская песня.
       ...Творческий Союз бардов необходим, пора нам выбираться из этой двусмысленной "самодеятельности". Ведь многие из них ничуть не уступают в мастерстве членам профессиональных творческих союзов.
       ...Дольский и Розенбаум прорвались благодаря дискам. Но ведь это не самое лучшее, что есть в авторской песне! Самое лучшее, вероятно, не самое пробивное... Вот поэтому и нужен Союз. Нужны и пластинки, и сборники песенных стихов. И заниматься этим должны знающие жанр люди. Ну какое же впечатление сложится о Юлии Киме по его пластинке из камчатского репертуара?
       А организация концертов? Как им приходится выкручиваться, зарабатывая отгулы, чтобы по настойчивым просьбам клубов прилететь в какой-нибудь Магадан, на что двух выходных дней явно не хватит. А Союз этот вопрос, как и многие другие, мог бы решить. Ведь барды не себя показать хотят, а принести нам свои мысли, свои муки, свои думы и беспокойство за нас. А главное - приобщение к культуре, к поэзии.
       Возможно, я консервативен, но считаю, что надежды на воспитательное и другое влияние рок-культуры несостоятельны. А авторская песня - это наше, и за ней будущее.
       С. Ромашов, врач, 50 лет, член КПСС.
       пос. Билибино, Магаданская обл.
      
       ...Ведь правда то, что мы ни разу не видели по телевиденью концерты известных бардов - таких, как Булат Окуджава, Юрий Визбор, Ада Якушева... А что уж говорить о тех, кто ещё не получил популярности? Почему мы не имеем права послушать и увидеть этих людей? Мне только 15 лет, но я очень люблю авторскую песню.
       Ирина, г. Куйбышев.
      
       ...Бардам нужен свой Союз - и это правильно. Особенно ощущаешь беспризорность бардов, когда сталкиваешься с чиновниками-бюрократами. Ведь многие вообще не понимают, что это за жанр такой, но судить берутся: "то - пой, это - не пой". Автору нужна полная независимость от бюрократических рогаток. Автор уже тем интересен, что он говорит о своём отношении к миру. Особенно, на мой взгляд, привлекательна честная правдивая позиция автора, которому чужда коньюнктура.
       Ведь сейчас перестройка, давайте начнём всё-таки беречь поющих поэтов - это богатство России. Они же не защищены, шагающие по лезвию ножа. Им нужно помогать.
       С. Борбашов, г. Оренбург.
      
       Союз бардов нужен, чтобы это подлинно живое творчество не растворилось в заполонившем экран, эфир и т.д. рок-раковом болоте. Я пожилой человек, но с величайшим удовольствием ищу всякую возможность послушать бардов. В их песнях - мысль и вдохновенье, и ощущение единения. И всё это без апломба, шума и треска. По-человечески.
       В. Батов, г. Брянск.
      
       Нужен Союз поющих поэтов. Нужен журнал, где бы авторы могли печатать свои песни-стихи. Это особый жанр. Авторская песня - это обнажённость чувств и мыслей, это сложная простота народной песни. У неё свои законы и каноны, потому и критика должна подходить к ней не с "общим аршином".
       ...Прочитал в ваших заметках о Круппе, Стёркине, Вере Матвеевой, и стало мне больно и обидно: не знаю, не слышал...
       ... Авторская песня - это бой. Борьбу за перестройку наши барды начали десятки лет назад. Высокое искусство бардовской песни достойно лучшей участи. То прозябание жанра, которое мы видим и доныне, на руку только массовой эрзац-культуре.
       Сейчас много пишут о репрессиях, о сталинизме. Но никто не сказал так пронзительно, так гениально просто о судьбе миллионов репрессированных, как это сделал Галич в своей песне "Облака". Я мечтаю иметь сборник этого автора. Считаю, что песенную разговорность Галича, волшебное косноязычие его героев никто не превзошёл.
       .
       ...Спасибо вам за то, что печатаете так, как и должно печатать для свободных людей свободной страны, а то ведь во времена сталинского фашизма и в эпоху застоя нас, как рабов, заставляли читать то, что считали нужным печатать бывшие, развалившие страну деятели.
       В статье "Беспризорные барды" впервые за многие годы упоминается имя Галича, да-да, того Александра Галича, чья пьеса "Вас вызывает Таймыр" шла во многих театрах в пятидесятые годы. Потом пьесу сняли, и имя Галича стало употребляться чаще в оскорбительных для человека выражениях. Стали сочиняться легенды, что, дескать, он пьяница, сбежал за границу и т. д.
       Потом его песни слушались на домашних магнитофонах, это были сильные песни. Прекрасные мелодии, а тексты такие, что их автора даже в Париже достала рука холуёв-палачей. Ведь он прямо говорил о том, как же мы дожили до такого, что "раскланиваемся с подлецами, здороваемся с палачами".
       Почему бы не напечатать все песни Галича? Может, попробуете, пока ещё гласность не упрятали в бараки?
       А.Евсеенко, г. Суздаль.
      
       И наконец, одно письмо хочу привести почти полностью.
      
       ...Не поддержать статью Н. Крупп не могу. Хотя бы потому, что всё, там написанное, - разумно и правильно. И еще потому, что предвижу, сколько нареканий посыплется на бедную голову автора. Сама я недавно говорила об этой статье с одним маститым бардом. Бард он хороший и человек порядочный, но пальцем грозил и голос повышал. "Надо же придумать, - сердился он, - Союз бардов! Зачем бескорыстное служение прекрасному делу переводить на официальные, меркантильные рельсы? Да и кому это нужно?" Ну, ему-то, прославленному, конечно, не нужно. А молодым что делать? Куда деваться? Скажут (и говорят): но есть ведь клубы самодеятельной песни. Да, есть. В Минске - целых три. Два из них - новые, третий существует давно. У него шикарные покои, диваны, телефоны, паркет и аппаратура - и ни одного автора. Да и к чему они там? Ведь этот клуб, как и два других, занят в основном организацией концертов (чаще иногородних авторов). Что до минчан, то некоторые тоже удостаиваются выступления (правда, немногие и редко), появляясь в клубе только в этих приятных случаях. Не могу сказать, что руководство от этого страдает. Во всех трёх клубах хорошие ребята, истинные любители песни. Они занимаются ещё и перезаписью песен, фестивалями, слётами. Ходят туда и исполнители песен. А нам-то куда податься?
       Я росла на авторской песне. А сама песни пишу с восемнадцати лет (стихи, кажется, писала всегда). Теперь мне двадцать шесть. Я всё ещё в начинающих. Да, лауреат нескольких фестивалей. Да, было у меня несколько концертов (чаще - с кем-то на пару) в маленьких зальчиках. Пишу по ночам - в стол! В стол! В стол! Кстати, деталь: мои песни в первую очередь не нравились главным лицам в жюри - горкомовским работникам. Почему? И для меня это загадка. Сугубо лирические, эти песни не содержат никаких крамольных выпадов. Что же ставили в вину мне наши "комсомольские богини"? - "Грустно. Заунывно. И что же она (лирическая героиня - Ю. Ч.) такая одинокая? Дайте ей хотя бы мужа!" (без намёка на шутку). А одна многозначительно определила: "Пессимизм!"
       Никак не могу понять, почему именно под их светлый взор мы должны нести нашу боль, и счастье, и любовь, и всё-всё лучшее, что живёт в нас. И они, ничтоже сумняшеся, нас судят: "литуют" или "не литуют". И до чего же это убогое мероприятие! Вот картинка (года три назад, но в этой области с тех пор мало что изменилось): сидят две дамы в сапогах, видимо, тесных и потому расстёгнутых донизу, и полуспящий дедушка. Поглядывают на часы и прерывают автора после первого куплета (впрочем, мы привыкли). Дамы шепчутся, дедушка похрапывает. Последнюю песню поют исполнители. Это "Рио-Рита" Сергея Никитина на стихи Шпаликова. Песня о войне, простая и печальная. Рефреном вставлена "Рио-Рита", шлягер 1941 года. Прослушивание кончается. Дама пихает дедулю в бок. Он резво вскакивает и высказывается: "Ребятки, не граждане вы страны, вот что! Нет у вас бодрого гражданственного заряда. Заелись вы, вот что. И песни все какие-то нудные. За весь вечер одна весёлая, и та старая, ещё довоенная - "Рио-Рита"!"
       Какая тут, спрашивается, "специфика" жанра? А сколько песен не прошли эту, с позволения сказать, "литовку"? Сколько песен такие "знатоки" не допустили до сцены! Совершенно прав автор заметок о бардах: с этим надо покончить. И правильные выходы предлагает. А почему, собственно, не создать Союз авторов? Почему мы считаемся какой-то "лесной" самодеятельностью? У нас есть другие песни и стихи, и, кстати, нередко лучше, чем те, что публикуются и насаждаются телевидением.
       Многим моим друзьям уже под сорок. И в свободное от работы время (как же, ведь это только хобби!), чаще ночью, чаще на кухне, мои друзья пишут хорошие песни и стихи, которые никто не слышит и не читает...
       Создать кооперативное издательство нам запретили. Возможности выйти на сцену минимальны. Варимся в собственном соку.
       И ещё. О нашем голубоэкранном друге - телевизоре. И о тех, с позволения сказать, передачах, которые несут в массы авторскую песню. Кто их делает? Почему бардов представляют всему белому свету такими скучными туристско-костёрно-горно-и ничего более-песенниками? Вот так авторская песня превращается в самодеятельную - действительно, иначе чем самодеятельностью это звонкоголосое зрелище не назовёшь. Почему из передачи в передачу кочует Митяев, Митяев и Митяев? Это, правда, не самое плохое, что есть, но сколько можно? И в ущерб другим. Или задумчивый юноша вдруг одарит нас очередным хорошо сыгранным на гитаре сиропным опусом рахат-лукумного жанра - и почему-то о Пушкине. И тоже показывают многократно. А Мирзаяна мы услышали один раз, одну песню. Луферова не слышали вовсе, уж не говоря о прекрасном авторе Владимире Бережкове. А блистательный Михаил Щербаков, ученик Юлия Кима, блистает где-то в стороне от экрана, и Ланцберг, и Сосновская, и Устинов. И другие. Много других. И ещё: почему забыли об Арике Круппе, погибшем в Саянах в1971 году? А песни его любят, поют. Почему не было ни одной публикации, ни одной передачи о Вере Матвеевой, о её серебряном голосе и чудесных песнях? Гибкая пластинка из "Кругозора" (три песни Круппа) и ещё одна маленькая с четырьмя песнями Веры Матвеевой - дань нашей памяти. Короткая же у нас память!
       Думаю, что письмо это опубликовано не будет. А жаль.
       Ю. Чернявская, г. Минск.
      
       Юля Чернявская, посткриничная девочка из Минска, так великолепно нарисовавшая в этом письме картину благоденствия, которая воцарилась в клубе авторской песни при горкоме комсомола после удушения бурной и мятежной "Криницы", не ошиблась. Но об этом чуть позже.
       Среди множества писем в защиту бардов и идеи их творческого Союза было одно- единственное против. Правда, не совсем понятно, против чего. И его я тоже хочу привести целиком.
      
       Уважаемые товарищи!
       Хочется поделиться мыслями по жалостливой статье бардов. Больше всего поразило - "снимать их на плёнки". Я бы им сказала - сочиняйте - пойте, а жизнь покажет, кто достоин памяти.
       Вот Дунаевского, композитора, кто видел, а знают все, и его песни-то поют! А вас, бардов, только послушать, и то - близко, чтоб ясны слова были. И потом вас так много, и в каждом дворе, и всё обновляются ваши ряды, что же, всех на "божницу"? И так работать некому. ВИА (ансамблей) ещё - так много, больше, наверно, чем колхозов в стране, а "ребята" в них - им бы только мешки перебрасывать, или в кузнице, а они дрыгаются у микрофонов в цветных подштанниках. И всем - дорогу, всем нужна слава.
       У нас в городе один герой труда, строитель, бригадир штукатуров, работает много лет, трудится всё время в передовых и не просится на киноплёнку - вкалывает. И много ведь таких рабочих, учителей, учёных, колхозников - работают, воспитывают детей. А слава приходит по труду. А жалость к себе, товарищи барды, артисты, не надо вызывать. Все великие люди прославлены посмертно! Если при жизни, то ещё не всегда достоверно.
       С приветом. Паршина М. С., г. Свободный, Амурская обл.
      
       Мне как автору статьи следовало отреагировать на письма читателей. Я подготовила подборку для публикации, но почувствовала, что печатать её никто не торопится. И тогда я написала официальное письмо редактору отдела:
      
       "Комсомольская правда",
       Кузьменко П. Л.
       Дорогой Пётр Леонидович!
       Передаю Вам подготовленную мной подборку из писем читателей в ответ на нашу статью о бардах.
       Ю. Чернявская, известный и талантливый автор из Минска, не верит, что её письмо может быть опубликовано, а оно-то и заслуживает публикации больше всего. В письмах - активная поддержка нашей статьи, и было бы неразумно этим не воспользоваться. Стоило ли тогда вообще заваривать кашу?
       Письмо Паршиной (единственное супротивное) вызывает раздумье о том, во что превратила наш народ прожитая им, навязанная ему жизнь. Грустно.
       Зато очень отрадно всё, что пишут о Галиче. Им интересуются, его хотят читать и слушать, о его судьбе хотят знать, благодарят "Комсомолку" за упоминание его имени и даже цитируют его строки. Тема эта - отдельная, но тоже важная, и на неё тоже нельзя не откликнуться.
       Я уезжаю в командировку на пять дней. Вернусь в Москву и позвоню Вам. Очень прошу Вас до этого времени ознакомиться с откликами и выяснить реальные возможности их публикации для продолжения разговора на страницах "Комсомолки".
       Ни на секунду не допускаю мысли, что люди писали зря. Они писали потому, что верили. Моя гражданская совесть (да простятся мне громкие слова, ибо это не только слова, а поступки всех моих последних пятнадцати лет жизни) не позволяет мне всё это оставить под сукном. Очень надеюсь, раз уж Вы имели неосторожность связаться со мной, на Ваше соучастие.
      
       Надеяться, как говорят, не вредно. Быть может, Пётр Леонидович пожалел, что связался со мной. Во всяком случае, наше сотрудничество продолжения не имело. Юля Чернявская оказалась права: письма читателей не были опубликованы. Разговор о нужности творческого Союза бардов не продолжился, Союз не состоялся. Теперь он, может быть, и не нужен - не берусь судить.
       Вся эта газетно-эпистолярная эпопея, затеянная мной потому, что оставались ещё в душе надежда и вера, была последним "предприятием" в русле моей функционерской деятельности в авторской песне.
       Долгое прощание моё закончилось.
      
       * * *
      
       В 1980 году, перед московской олимпиадой, скоропостижно выпихнули из страны мою давнюю, ещё по Киргизии, подругу Светлану Альмендингер с мужем Бруно и сыном Георгом. Семья эта к тому времени уже потеряла надежду получить разрешение на выезд в Германию. Бруно - потомок тех немцев, что приехали в Россию в екатерининские времена. Его мать, живя в Узбекистане, куда в войну сослали всех волжских немцев, с раннего детства готовила сына к возвращению на родину предков и, не допуская даже мысли, что этого может не быть, забрала к себе внука ещё в младенческом возрасте специально для того, чтобы научить немецкому языку как родному. И только добившись этого, вернула его родителям. Вслед за сыном собиралась в дорогу сама. Но не успела - умерла, когда уже были оформлены все бумаги на выезд.
       Светлана, насквозь русская, ехала за мужем, особенно не задумываясь: она была прежде всего женой и матерью. Бруно так не верил в предсказуемость советских властей, что отказался от железной дороги - они улетели самолётом, боясь, что с поезда их могут снять.
       Так в мою жизнь вошло слово "эмиграция".
       А потом были письма. Я знала, что ностальгия будет, но не представляла, что в такой степени...
      
       Вы мне часто снитесь все... И вообще, снится без конца Россия. И всё я ищу в снах тех, кто говорит по-русски... Просыпаюсь с болью. Никогда не думала, что всё будет так непросто.
       Сейчас мы опять в лагере. Окно выходит в лес, под окном берёза - как подарок.
       Не хочу учить немецкий язык. И не учу. Ты меня поймёшь, моя хорошая, а другим я об этом не говорю. Они, хоть и русские немцы, но всё равно немцы, любят свой язык, как я люблю свой. Иной день - ничего, а другой - впадаю в депрессию, ничего не делаю. По утрам не хочу просыпаться... не хочу жить...
       Вспоминаю маму, то глаза её, то руки - и реву.
      
       ...Я как тот еврей, что отравился в Израиле от тоски по России.
       Ты пишешь о тоске, как о роскоши. Это не роскошь, это физическая боль. Я похудела на шесть килограмм, хотя жратвы - от пуза. Но знаешь, как может иногда раздражать изобилие - никогда бы не поверила раньше.
       Вот здесь я поняла, что совершенно не хочу в Париж, Рим и прочие столицы, хочу в Россию... Во мне что-то сломалось навсегда. Как хочу к вам!
      
       ...Повезла нас церковь недавно в Баден-Баден, город совершенно нереальной, дивной красоты - недаром русские аристократы любили здесь жить и лечиться. Кругом горы в буковых лесах, видны французские Вогезы и Страсбург. Красиво. А я смотрю и вижу наши голые киргизские горы... Не хочу в испании и швейцарии, хочу домой, к маме.
       Были на экскурсии на телестудии - полдня треск чужой речи. И, как тут кто-то из пишущих сказал, хоть бы матерок родной...
       Но жить надо. Бруно чувствует себя как рыба в воде. Георг обожает школу. Ещё бы - каждый день спорт!
      
       ...Сны всё снятся российские, только сын ночью во сне говорит уже по-немецки, а ведь ещё так недавно говорил по-русски. У меня сжимается сердце, и я подолгу не могу потом уснуть.
       1980-1983
      
       Наконец, Светлана дождалась первой поездки на родину. Был месяц в родной Киргизии, в гостях у мамы, и несколько дней - у меня в Москве.
       Потом - возвращение в Штутгарт, "домой". И снова письма.
      
       ...А дома как-то как не дома, выходить не могу на улицу, видеть никого не хочу. Нет, просто я больна неизлечимо. А все звонят и спрашивают - ну как там в России? В России - жизнь, а здесь спокойненько, как на кладбище.
       1983
      
       Осенью 1989 года я приехала в Минск, чтобы проводить Лёшу Шехтмана. Он с женой Таней и дочерью Маришей уезжал... Это было очень страшно. Казалось, роковая черта разделит нас навсегда.
       Впрочем, лет за пять до того Лёша уже совершил поступок, который мне представляется прологом к окончательному прощанию с родиной. Он, как я уже говорила, преподавал физику в средней школе. Сказать, что дети его любили - не сказать ничего. Думаю, он был главной личностью в жизни каждого своего ученика. Он был их надеждой, их светом... Понимал ли он это сам? Наверное, нет. А если  - да, то не до конца. Он начисто был лишён сентиментальности (не зря я про себя называла его - "толстокожий тюлень"), обладал здоровой иронией по отношению к собственной персоне, и всё это не давало ему возможности ни почувствовать, ни понять, как огромна любовь к нему учеников.
       Зато мука от ощущения своей несостоятельности как отца и мужа, ответственного за жизнь собственной семьи, оказалась гораздо чувствительнее. Он отдавал себе отчёт в том, что, пока работает учителем, нищета - удел его близких, за жизнь которых он отвечал. Не мог он себя чувствовать в такой ситуации настоящим мужчиной. Оставалось единственное - сменить работу. Тут ему как раз и помогло его "толстокожее" неведенье...
       Когда дети узнали, что "Леонид Борисович" уходит из школы, случилось нечто невообразимое - рыдали все. Ведь уходил не просто хороший человек - уходила Совесть и Надежда...
       Утром Лёшина сестра Лина проснулась от неясного шума за окном. Она выглянула на улицу и увидела, насколько хватало глаз, поднятые кверху детские лица и цветы.
       Все три комнаты в квартире Лёшиных родителей были заставлены букетами. А цветы всё несли и несли... Ещё несколько дней.
       - И Лёша не дрогнул? - спросила я у Лины.
       Она лишь покачала головой:
       - Лёшка ведь принял решение.
       Я не понимала его. В те дни я была с его детьми. Я тоже плакала... Я даже его не любила... тогда. И думала: а смогла бы я вот так уйти? Нет, у меня бы на такой поступок сил не хватило.
       Думаю, что уход из школы и был началом его прощания с родиной. Всё остальное уже не имело значения. Ведь снявши голову по волосам не плачут.
       И всё же он не хотел уезжать!
       - Я понимаю, что "сантехнику Васе" (был у нас такой термин после Сергифельдовского* цикла песен о "полуинтеллигентах") всё равно, где опрокинуть свою бутылку портвейна - на берегу Сены или в родной советской подворотне. А что я буду делать там?
       Весь корнями в русской культуре, он не допускал мысли, что может уехать. И будь он холостяком, думаю, никуда бы не уехал. Но уход из школы не решил его нравственных проблем в отношении семьи. Бизнес-талантами своего бывшего одноклассника Эдика Лёша не обладал. А с тем, что у него было, он не мог достичь нужной ему гармонии в стране, где жил. Они ютились втроём в маленькой комнатушке в тесной двухкомнатной квартирке Таниной мамы и даже не могли позволить себе второго ребёнка. Мне кажется, Лёша просто не вынес унижения собственного мужского достоинства...
       Сын родился, как только семья оказалась в Бруклине. И чужбина не помешала! По письмам и фотографиям нетрудно было понять, каким светом наполнил их жизнь малыш.
       В одном из писем Таня писала:
      
       А Сашка растёт - длинненький, стройненький, симпатюля и очень забавный. Воспитываем его на лучших образцах русской мультипликации и кинематографа. Память у него фотографическая, и цитаты сыплются из него горохом, он их умело применяет к жизненным ситуациям, по ходу дела трансформируя, если требуется. Получается очень смешно. Недавно, например, прихожу забрать его из школы, все дети стоят уже одетые, и я говорю: "Ну, давай прощайся со всеми - и пойдём". Он встал в позу, воздел руки к небесам и произнёс: "Свободная стая! Видно, настало время, и я ухожу к людям!" Сейчас у него любимый фильм - "Обыкновенное чудо". Во как! В школе учится хорошо, но каким образом это у него получается - непонятно, потому что все учителя жалуются, что на уроках отвлекается и даже хулиганит, представляешь?
      
       Я смотрю на фотографии, где Лёша с такой любовью обнимает своего "хулигана", и думаю о том, что в России этого мальчика вообще бы не было. Для этого можно и уехать! Кто бросит камень?.. Не за лёгкой жизнью поехал: в сорок лет выучить чужой язык и овладеть новой профессией, чтобы обеспечить достойную жизнь близким - не так-то просто! Лишь сильный человек способен на это, человек с развитым чувством собственного мужского достоинства.
       Господи! Ну почему в погоне за простым человеческим счастьем мы должны покидать родину?
       И в наших фильмах эта мысль неоднократно повторяется предельно чётко. Помните, герои "Зимней вишни" неприкаянно мыкаются несколько серий, не в силах соединиться, и только на чужой земле обретают радость и покой... Не однажды я уходила из кинозала с грустной мыслью: в России сегодня счастье для простого человека невозможно.
      
       24 января 1990 года мой сын Вадим с женой и двумя детьми навсегда покидал родину. Они прилетели из Киргизии и на один день остановились у меня в Сокольниках.
       Был разгар войны в Персидском заливе. Саддам Хусейн обстреливал Иерусалим ракетами. Я спросила:
       - Вадик, тебе не страшно везти детей под снаряды?
       Он ответил:
       - Чем жить здесь - лучше умереть там.
       Мне нечего было ему возразить.
       В самолёте, когда летели в Москву, они узнали о "павловской" денежной реформе - россиянам предлагалось в какой-то нелепо короткий срок обменять сто- и пятидесятирублёвые купюры. У них было с собой немного денег, на которые они собирались в Москве купить детям самую необходимую одежду. Естественно, в полёте обменять их они не смогли.
       - Спасибо Родине, - с сарказмом сказал Вадик, - она нам сделала прощальный подарок.
       Мы с Диной проводили их в аэропорту Шереметьево. Улетали легко. В душе я благословляла их, я очень хотела, чтобы у них всё было хорошо. Боль и пустота пришли только дома, ночью. Тогда мы считали, что больше никогда не увидимся.
      
       Последними, уже в январе 1994-го, уехали Наташа Нилова с мужем. Почти все их "лесные друзья" - они же "лесные друзья" Арика - стали уезжать с начала восьмидесятых. И к концу десятилетия почти никого не осталось. Израиль, Штаты, Канада... Кажется, кто-то уехал даже в Австралию.
       Я часто думала: а как бы поступил Арик? Не знаю. И представить не могу, как бы он жил без Севера... Нет, он только из-за этого никуда бы не смог уехать. И даже с Белоруссией, которую он "дразнил" песнями про северное зимовье, у него были глубокие связи:
      
       ...А разрезать - и до смерти каяться...
       Все дороги в кольцо замыкаются.
      
       Думаю, что не уехал бы. Одно знаю точно: я не стала бы влиять на его решение. Мне было важно, чтобы он решил сам. Это мужское дело. А уж я бы поехала за ним на край света или осталась бы здесь под сапогами. Стоп! Вот об этом я не подумала. Сапоги - вот единственное, что могло бы заставить его уехать, потому что жить под сапогами он мог бы не захотеть.
       За Наташу было особенно тревожно. Самая русская - и душой, и жизненными привычками - как она приживётся на чужбине? Она до последней клеточки своей - отсюда... Как долго она будет преодолевать внутреннее сопротивление всему, что бросит к её ногам "рай" на другом континенте, к языку, который возненавидит только за то, что он должен будет заменить родной? А как будут кошки скрести на душе от каждого приветливого слова иноязычных знакомых, как трудно ей будет найти работу и научиться жить иначе! Я боялась, что повторится история со Светланой.
       Так оно всё и было. Но в более лёгкой форме: Наташа была моложе, и темп жизни в Америке иной, нежели в Европе. Она эту реку переплыла.
      
       Эмиграция переехала многие жизни - и тех, кто уехал, и тех, кто остался.
       Прожив несколько лет в Израиле, мой сын с грустью сказал: "Где родился - там и сгодился".
      
       А Надя Сосновская, которая никуда не уезжала?
       Вот её стихи 1984 года:
      
       Всё образуется, всё перемелется,
       И слов несказанных стена обрушится,
       И поезд даст гудок, и мы разделимся
       На уезжающих и остающихся...
      
       И поздно руки жать и отговаривать,
       И поздно выяснять причины-поводы -
       Уже горят сердца закатным заревом,
       Уже привыкли мы ходить на проводы.
      
       Да, каждый вправе сам идти своим путём,
       И вечно стелется дорога скатертью,
       Но от земли родной сейчас мы не уйдём,
       Как от больной и вздорной старой матери...
      
       Глаза её блестят, и руки горячи,
       Темны её дела и странны прихоти.
       Мы для неё теперь - сиделки и врачи,
       Пока не вылечим, пока не выходим!
       ...............................................
       И только Господу известен день и час,
       Когда придёт её выздоровление,
       Когда поднимется и созовёт всех нас
       Не на поминки... а на день рождения!
      
       В этих стихах ещё есть всё: и вера, и надежда, и любовь.
       Прошло семь лет - те самые годы, когда мы простились со многими иллюзиями, растеряли надежды.
       И вот 2001 год - первая поездка в Европу. Что теперь напишет Надя Сосновская?
      
       ... И хоть золото Рейна со дна не всплыло,
       И Монмартр не сдвинулся ни на вершок,
       Но другое дыханье во мне расцвело,
       А всего-то и было - свободы глоток.
       .................................................
       Ах, на сердце Берлин да под сердцем Париж,
       И пускай я уже на другом берегу...
       Ну и чем же, Москва, ты меня огорчишь,
       Если я улыбаюсь на каждом шагу?
      
       Но базарная брань да державная ложь -
       Как наотмашь удар по улыбке моей...
       Видно, крепко ты любишь, раз больно так бьёшь,
       И похоже, что завтра полюбишь сильней.
      
       Уже ни надежды, ни веры. Осталась, пожалуй, только любовь - так горемычная жена любит своего вечно пьяного мужа.
       И ничего нет впереди.
       Да, только Господу известен день и час...
      
       А Светлана и Бруно, хоть и через десять лет, но всё же бросили летний якорь в России - построили домик в Петушках и приезжают на лето. Наверное, это в какой-то степени вылечило ностальгию Светланы, по крайней мере, смягчило её остроту. Только мамы уже нет...
      
       Вот почему я рвусь в Гадюкино (это я нашу улицу в Петушках так называю): там соседушки придут, спросят - ты чё не выглядываешь в оконце, заболела, что ли? Здесь - не спросят, это у них называется "не мешать". А что нам, в принципе, всем надо? Чтобы тебя выслушали, вместе бы чайку или водочки выпить... И чтобы счастливым быть...
       1998
      
      
      
      
       62
      
      
      
      

  • Комментарии: 1, последний от 18/06/2009.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Обновлено: 20/11/2009. 107k. Статистика.
  • Глава: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.