Крупп Надежда Николаевна
Глава 4. Пора пришла... Странности любви

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 28/02/2012.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Обновлено: 20/11/2009. 265k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Когда-нибудь...
  •  Ваша оценка:


      
      
      
       Воспоминание десятое
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Если ты мне нужна такая, какая ты есть сейчас,
       значит, оправдано твоё прошлое. Человека делает его
       прошлое.
       Арик
      
       Дорогие друзья! Пение рождает хорошие мысли
       и высокие чувства. Рождает чувство любви. Пойте!
       Пойте на здоровье.
       Гия Канчелли
      
      
      
       I
      
      
       ПОРА ПРИШЛА...
      
      
      
       А теперь я хочу рассказать о любви. Она свалилась на меня ещё до поездки в Москву, в золотом и багряном осеннем пожаре нашего зелёного города. Среди завсегдатаев ночных очередей за книгами был один очень странный человек: невысокий, худой, лет тридцати, выгоревшие пшеничные волосы над высоким, с залысинами, лбом, орлиный нос и зоркий, пронизывающий взгляд серо-голубых глаз. Одет был всегда небрежно: мятая рубашка, обмахрившиеся внизу брюки, сандалии на босу ногу. Среди любивших пообщаться книжников он был молчун, но иногда делал острые замечания - замечания наблюдательного человека. Говорил лаконично, точно и метко. Конечно, я не могла не обратить на него внимания: это правда, что женщины любят ушами.
       Вот запись из моего тогдашнего дневника:
      
       Мне двадцать три года. У меня двое детей. А я совсем потеряла голову, хожу и твержу без конца:
      
       ...Хоть редко, хоть в неделю раз
       В деревне нашей видеть Вас,
       Чтоб только слышать Ваши речи,
       Вам слово молвить, а потом
       Всё думать, думать об одном
       И день, и ночь, до новой встречи...
      
       Звали его Леонид Пивнев. А в книжной очереди у него было прозвище - "Злодей". Мы с Людмилой иногда называли его "злым гением". Он писал стихи и преподавал в школе. Не помню, что: то ли биологию, то ли математику. Я встречала его в нашем университетском литературно-творческом кружке. Всё, что он говорил, слушала жадно. И сама не заметила, как он стал для меня авторитетом в литературе и во многом другом. Мне было интересно с ним, и, когда случайно приходилось разговаривать, казалось, что время пролетало мгновенно. Всегда хотелось столько спросить, услышать... И всегда приходилось расставаться раньше, чем удавалось утолить эту жажду. Да её и утолить, думаю, было невозможно: мне не было бы скучно с ним двадцать четыре часа в сутки. Ни на одну секундочку.
       Запись из дневника:
      
       Я не заметила, как он стал для меня всем. И нет у меня, кроме моих детей, человека дороже и роднее. Если б с ним случилось несчастье, - ну, например, если б он остался без ног, - я возила бы его на коляске, и не было б человека на свете счастливее, богаче меня. Я обладала бы самым большим сокровищем: его головой, необыкновенными, единственными на свете глазами, его мудрым сердцем и вечно молодой душой. Его молодости может позавидовать любой восемнадцатилетний юнец.
      
       Как-то в книжной очереди, ощутив зябкость от ночного холодного воздуха, я спросила:
      -- А зимой что мы будем делать?
      -- Костры жечь! - с радостным озарением ответил Пивнев.
       Подумала: Ёська предпочёл бы лежать под тёплым одеялом.
       Я знала, что каждое лето, прихватив рюкзак, он уходит бродить по земле один. То по северному берегу Иссык-Куля, то по лесам Ферганской долины... Я завидовала ему!
       О, как бы я хотела быть ему другом! И не нашёл бы он друга вернее и преданнее меня...
       И лишь одно мне в нём было чуждо - он преклонялся перед шахматным талантом моего мужа. Я не могла этого понять: как Лёня Пивнев может преклоняться перед каким бы то ни было талантом Ёськи? Пивнев тоже играл в шахматы, но тут Ёська был для него - бог!
       Я простила ему это маленькое несовершенство. А он, когда почувствовал моё абсолютное равнодушие к предмету своего восхищения, испытал ко мне, как мне показалось, нечто вроде лёгкого презрения. Я и это ему простила.
       Запись из дневника:
      
       Вообще, я нетерпимый человек. Но с ним была бы ангелом. Я была бы бесконечно терпимой. Не говорю уж о бытовых мелочах - их бы просто не замечала, - но даже если б он пришёл пьяным, я забыла бы в этот момент о себе и думала и заботилась бы только о нём. Если б на него обрушился позор или вина в преступлении, я и тогда не смогла бы оставить его.
      
       И тут же пытаю себя по полной программе:
      
       А как бы я поступила, если б без ног остался Ёська?
       Я бы тоже возила его в коляске, но не из любви, а из упрямства, из дикого, ослиного упрямства, из принципа, из чувства долга - и была бы несчастна, правда, не более чем была несчастна с ним всегда, без всякой коляски.
      
       О, тогда я ещё не знала, что мысль материальна. Знай я это - была бы осторожнее в своих дневниковых фантазиях.
      
       Отпылали осенние пожары, отдымили в парках и вдоль бульваров кучи сухих листьев. Наступили первые холода. Заболел Ёська. Я считала себя виноватой: мы шли из кино в полночь, я дрожала от холода, он расстегнул пальто и спрятал меня под полой. А сам простудился. Ему немного надо было, чтобы схватить ангину - это была его хроника. Потом, как сказал врач, - отравление всего организма ангинным гноем и, как осложнение, - воспаление почек. В клинику увезли в тяжелейшем состоянии. Я дежурила у его постели всю ночь. Делала всё, что могла. Была нежна и ласкова, как умела. И всё же чувствовала, что ему этого мало. Он хотел и ждал большего.
       Когда Мария Абрамовна, его мама, сказала, что вторую ночь будет дежурить сама, я согласилась.
       Запись в дневнике:
      
       Согласилась, потому что очень устала после бессонной ночи и рабочего дня, потому что у меня был вовсю грипп, потому что дома - двое детишек, и маме одной с ними тяжело. Как будто бы меня нельзя обвинить в том, что я не осталась дежурить вторую ночь... Но не могу не сознаться: если бы это был Лёня, не отошла бы от него ни на минуту. Если б меня не пустила администрация клиники, я бы устроила скандал. Если б не пускала его мать, я бы умолила её. Я не отошла бы от него ни на миг, пока бы не свалилась сама. Никто не заставил бы меня уйти. Я не смогла бы находиться где-то и делать что бы то ни было, если б он лежал больной и из него утекала бы жизнь...
       Всё готова сделать для Ёськи, жизнь готова отдать - лишь бы он был здоров. Могла бы сделать и ещё больше - согласилась бы снова быть его женой, если б этим можно было купить его жизнь. А ведь ничего для меня не может быть тяжелее сейчас, когда мне так дорог другой человек.
      
       Ёське становилось лучше. Он возвращался. А был совсем на краю: профессор не гарантировал ему жизнь. Теперь всё было позади. Я радовалась так, как радовалась бы за брата. Он выжил и выписался из клиники. Я дала себе слово, что в кино с ним больше ходить не буду. Он и сам ведь с горечью говорил: "Кому нужна эта заячья самодеятельность?"
       И тут у меня началась полоса метаний. Не знала, как должна поступить: отказаться от Ёськи, потому что не люблю его, или сохранить семью ради детей? Готова была поступить как угодно, - лишь бы это было правильно. А кто мне скажет, как - правильно? Конечно, Пивнев!
       И я спросила у него. Чтобы приблизить воображаемую ситуацию к действительной, конечно, придумала себе совсем другую любовь, но общая картина осталась такой, какая была в жизни: на одной чаше весов - отсутствие любви к отцу своих детей и любовь к другому, на второй - дети, которым нужен отец.
       Знала давно, что Лёня не видел во мне женщины, он называл меня "пацанкой". И хуже того: не воспринимал меня всерьёз, считал фантазёркой и сумасбродкой - только потому, что не могу оценить своего талантливого мужа. Теперь же он окончательно утвердился в своём мнении и не собирался меня щадить. Сказал, что мне нужно спуститься на землю: ведь тот, другой человек, которого я люблю, не отвечает мне взаимностью - иначе у нас не было бы этого разговора. А раз так, то ради детей я должна строить свою жизнь с Иосифом - это будет красивая, самая оправданная жертва, святая жертва.
       Так сказал тот, кому я больше всего верила.
       Но соглашаться с ним не хотела. Знала, что женский идеал Пивнева - Наташа Ростова. Но я не Наташа, я - бунтарка. Как мой отец. И что мне делать с моей любовью, которая никому не нужна? Бесценный клад! Я опускаю его на дно синего океана и зарываю в золотой песок - пусть лежит там, как и положено кладу...
       Не знаю, как долго мне пришлось бы терзаться ещё дилеммой "святой жертвы", если б я не получила вдруг нежданную помощь.
       У нас на филфаке, курсом старше меня, учился занятный парень - поэт, известный и нежно любимый не только в университете, но во всём городе, - Лёвушка Аксельруд. Был он скорее Лев: шёл по улице и на целую голову с мохнатой гривой возвышался над всеми прохожими. Иногда я смотрела на него и думала: "Вот поступила бы сразу после школы на филфак, и учились бы мы на одном курсе". Я будто чувствовала родственную душу. Конечно, визуально мы прекрасно знали друг друга, но никогда не были знакомы. И вдруг неожиданно столкнулись у стойки читального зала библиотеки: оба сдавали книги. Был поздний воскресный вечер. Мне теперь удавалось забегать в библиотеку редко и только по вечерам, когда засыпали дети. Тут, среди чужих лиц, мы со Львом, увидев друг друга, почувствовали себя знакомыми и невольно поздоровались, радостно и сердечно. И конечно, не могли удержаться от самого больного вопроса: "Где работаешь?" Он сказал, что работает в школе, на Пятой ГЭС. Я знала, что это посёлок, недалеко от города, рядом с водохранилищем и гидроэлектростанцией. Лев объяснил, что каждую неделю приезжает домой на выходные и каждое воскресенье с последним автобусом уезжает в посёлок. Вот и сейчас - он уходил на автостанцию. Нам было почти по пути, и я пошла его проводить. Рассказывали друг другу, как жили и работали: я - в Ак-Тереке, он - в русском посёлке на Пятой ГЭС.
       - Люди там хорошие, - говорил Лев, - но такие чудные! - он сделал ударение на последнем слоге. - Никак не могут понять, почему я пою по ночам. Сначала думали, что пьяный, а когда убедились, что - нет, стали руками разводить... Представляешь, они считают, что петь можно только по пьянке! А то, что трезвому человеку хочется петь, это им непонятно... А я люблю ночью бродить по посёлку и петь. Потребность у меня такая. Пока не напоюсь - спать не лягу! Теперь уже все привыкли: "А-а, это учитель поёт".
       Мы стояли на остановке. Подошёл автобус, точно такой, как тот, что привозил мне в Ак-Терек мамины передачи. Правда, мы не сразу заметили, что все уже сели и автобус стоял с распахнутой дверью, тактично поджидая последнего пассажира - школьного учителя. Наконец водитель не выдержал и робко нажал на сигнал. Лев встрепенулся, взмахнул руками и прыгнул на ступеньку. Дверь захлопнулась, и набитый битком пузатый автобус, тяжело покачиваясь, двинулся, лавируя между лужами, зеркально блестящими в свете одинокого фонаря.
       В следующее воскресенье мы снова столкнулись со Львом в том же месте, но на целый час раньше, и у нас было время немного побродить по нашему школьному скверику, прежде чем идти на автостанцию. Время пролетело мгновенно, и снова мы стояли под фонарём на остановке, и снова автобус ждал... А мы всё никак не могли прервать разговор, он всё не кончался и не кончался. И снова сигналил водитель...
       Возвращаясь домой, я думала: сколько мы могли бы проговорить, если б ему не надо было уезжать?
       И вот, наконец, мы сидим у меня в комнате, и Льву никуда не нужно уезжать. Пятница. Мы говорим... Два часа ночи, три, четыре утра... Понимаем, что пора  - Лев уходит.
       На следующий вечер всё повторяется. Мы расстаёмся в три. А потом снова воскресенье, и снова - автобус.
       У меня в дневнике рукой Льва написано одно из его стихотворений той поры:
      
       ЗЕЛЕНЬ
       Была у детей такая игра...
      
       Закричал малыш, дружка завидя:
       Ваша зелень! Ваша...
       ваша зелень!
       - Дети, вы меня к себе возьмите.
       Нет, я не шучу. Я - в самом деле.
       Почему же вдруг вы присмирели?
       Да, я взрослый. Но не так... Не слишком.
       Я ещё во многом очень зелен,
       Милые зелёные мальчишки.
      
       Мне стало очень легко. Мир стал светлым. И только теперь я поняла, почему так тяжело и безрадостно с Ёськой: все люди плохие, весь мир затянут тёмной сеткой - концлагерь души.
       Началось Возрождение. Пути назад не было! Страшно подумать, что я могла бы никогда не наткнуться в библиотеке на Лёвушку.
       Запись в дневнике:
      
       Если б я встретила его раньше, никогда бы не вышла замуж за Ёську. Для этого нужно было только знать, что такие люди существуют.
      
       Пути назад нет. И чтобы поставить последнюю точку, вываливаю перед Лёвушкой решённую уже дилемму "святой жертвы".
      -- Пивнев так сказал?!
      -- Так и сказал.
      -- Не может быть!
      -- Сказал.
      -- Не верь ему!
      -- Я и не верю.
       А Лёня Пивнев - лучший друг Лёвушки. Лев для него - единственная поэтическая среда. Они много времени проводят в беседах и читают стихи друг другу.
       Однажды я увидела их в центре города: они шли и так были увлечены разговором, что не заметили меня. Зато я стояла, потрясённая, и не сводила с них глаз. Впервые в жизни испытала эту острую боль и подумала: "Так вот что такое ревность..." Рядом был кондитерский ларёк, я механически подошла, купила пять пирожков с повидлом и, не сходя с места, машинально съела все сразу! Даже не почувствовав вкуса. Позже прочла в какой-то книге по психологии: "Старайтесь не ссориться - можете потолстеть, потому что вспыхивает аппетит: так организм стремится заглушить отрицательные эмоции".
       В этот вечер Лев не пришёл ко мне, а я всё подходила к зеркалу и смотрела, не появились ли у меня седые волосы. А когда пришёл, я рассказала ему всё: и про свою любовь к Пивневу, и про клад на дне синего океана в золотом песке. Он был потрясён. И тут же у него появилась идея повести. Повести о любви.
       Незадолго до этого вышел на экраны фильм "Колдунья" с Мариной Влади. Фильм моментально стал культовым. И когда я пришла смотреть его во второй раз, увидела сидящего впереди Пивнева. После сеанса мы почти столкнулись, и он спросил:
      -- Ты тоже смотрела?
      -- Да. Рядом.
      -- Не разглядел.
       Лёня был близорук.
       Я пересказала этот диалог Льву, и он пришёл в восторг: он сделал из этого метафору. Тридцатилетний герой, похожий на Пивнева, ищет свой женский идеал - существо неиспорченное, искреннее, наивное, этакое дитя природы... А рядом, чуть ли не по соседству, живёт женщина Саша, с маленьким сыном, давно любящая его и по этой причине расставшаяся с мужем. Она счастлива тем, что видит его каждый день из окна. Он же понять не может, чего ей не хватало. Замечательный муж: не пил, не гулял... Вот женская суть - вздорность и сумасбродство! Нет, все женщины испорчены. Уж он-то полюбит только чистейшее дитя... А потом герой попадает в кино и видит свой идеал на экране, в образе Инги - Марины Влади. Впечатление так велико, что он выходит из кинотеатра, ничего не замечая вокруг, и чуть не сбивает кого-то с ног. Извиняется и только тут узнаёт свою соседку Сашу. И у них происходит тот самый диалог:
      -- Ты тоже смотрела?
      -- Да. Рядом.
      -- Не разглядел...
       Лёва чуть ли не хлопает в ладоши, он счастлив найденной метафорой:
       - Не разглядел! Понимаешь, не глаза у него близоруки, а сердце! Может быть, так и назвать - "Близорукость сердца"? Нет, это слишком в лоб! Ладно, название после придумаем, главное - написать!
      -- Лёвушка! Только ты никому не рассказывай, а то не напишешь.
      -- Мы вместе будем писать. Ты мне поможешь, ты лучше меня здесь чувствуешь многие вещи...
      -- Только смотри, не скажи ничего Лёне. Он ведь Злодей - он всё испортит.
       Лёва начал писать. Я рассказывала ему эпизоды, подкидывала детали. Он всё переплавлял в художественную ткань. Носились мы с этой "повестью", как петух с писаной торбой. Что-то невероятное случилось с нашим языком: он стал чётким, красивым, образным... Мы разговаривали, будто уже писали повесть. Мы изощрялись в отточенности фраз и награждали друг друга восхищёнными взглядами. Мы получали наслаждение от этого словесного поединка, от этого уникального дуэта. Так что Лёвина мама не так уж далека была от истины, когда говорила, с Лёвушкиных слов, конечно, что у нас с ним - литературная дружба.
       А говорить это приходилось. Лев был слишком заметной личностью в городе, чтобы наша дружба осталась незамеченной. И когда Лёвину маму спрашивали:
       - А вы знаете, Соня, к кому ходит ваш Лёва? Нет? Так знайте уже: он ходит к невестке Моисея Слепого.
       - Глупости! - парировала Лёвина мама, - у них с Надей - литературная дружба.
       Я понимала это так: когда мама корила Лёву за то, что связался с женщиной, у которой двое детей, он успокаивал её тем, что у нас - литературная дружба. Лёвушка был образцовым сыном, в отличие от младшего брата Фимы, и бережно хранил это звание.
       Так-таки и была она у нас, эта пресловутая литературная дружба, пока однажды Лёва, по всем правилам сказочного жанра, не нарушил данного мне обета: не проболтаться Лёне про повесть. Не выдержал, рассказал! Ну, а Лёня, конечно, как истинный "злой гений", разгромил всё: идею, форму, содержание, объявив всё это "романтизмом".
      -- А что плохого в романтизме? - спросил Лёва. - А что такое "Алые паруса" Грина?
      -- Наивнейшая вещь!
      
      -- Лёвушка, он идиот! - пыталась я утешить друга, забыв, что ещё недавно Пивнев и для меня был непререкаемым авторитетом в литературе и образцом безупречного вкуса.
       Был и остался. Его высказывание о Грине не могло сбить меня с толку. Как все настоящие художники, он в своих взглядах максимален. Сам-то он, если пишет прозу, то пишет её "скальпелем", как Флобер, Мопассан, Золя... Но Лёва... Лёва другой! Он имеет право написать свою повесть. Было больно за него.
       Мы шли по улице. Лев ничего не слышал и не видел, он был невменяем. Критика Пивнева подействовала, как страшный вирус, что валит с ног. И стало грустно. Я подумала, что вот повести нет, и нас уже ничто не связывает. Ах, если б только подумала, но я сказала об этом вслух...
       Казалось, он не услышал меня. Я о чём-то спросила его - никакого ответа. Я отошла и посмотрела на него со стороны - никакой реакции. Я отстала - он не заметил. Я отставала всё больше и больше - не видел. Я свернула в боковую аллею, а он продолжал идти вперёд. С горечью смотрела вслед и думала: я ему больше не нужна...
       Вот так он и уходил из моей жизни - по тёмной улице, гордо неся свою пушкинскую голову...
       И только дома до меня дошло: я ведь обидела его. Поэтому он и ушёл. Как я могла сказать, что теперь не нужна ему? Я ведь обвинила его в том, что он... Это Лёвушка-то? Как прошла ночь, не помню. А утром, за час до работы, я была у него. Неслыханная смелость - явиться к нему домой, но мне было всё равно. Иначе я бы заболела, слегла. Когда я пришла, он ещё спал. Его разбудили, и он вышел ко мне. Страшно удивился - не ждал. Я сказала, что пришла просить прощенья. Он сделал вид, что не понимает, о чём я. Объяснила. Он сказал, что даже и не думал об этом, а я видела по лицу, что очень даже думал.
       - Ты самый хороший из всех, кого я встречала. Без исключения. И у меня больше никогда не будет такого друга.
       Он молчал. Но по его лицу я видела, в какой степени ему это небезразлично.
       - Прощай, Лёва.
       Он молчал. Я повернулась и медленно пошла прочь. Кажется, ревела по дороге, а потом подумала: вот так я ушла из его жизни.
       Позже прочла в заметках по астрологии, что близнецовская сущность - раздвоение: один совершает поступки, второй видит всё со стороны и оценивает.
       Хоть и попросила прощенья, много легче мне не стало. Чувствовала вину и решила себя наказать. Самое тяжёлое наказание - лишить себя возможности видеть его. Понимая, что, великий гуманист, он вечером придёт ко мне домой, я решила сидеть на работе допоздна - благо, мама была с детьми. С трудом высидела до девяти.
       Метрах в ста от дома вдруг увидела его. Мы шли навстречу друг другу до тех пор, пока моя опущенная голова не столкнулась с его грудью. Взгляд смущённый и виноватый - у меня, и полный нежности - у него. Потом два глупейших вопроса:
       - Это ты?
       Он удивлённо осмотрел свой пиджак:
       - Кажется, я.
       Минута молчания. И второй шедевр:
      -- Ты ко мне приходил?
      -- Нет, к твоей бабушке.
      
       Были летние каникулы, и теперь наши встречи со Львом зависели только от моих возможностей. У меня была работа и были дети.
       Лев запоем писал стихи. Иногда что-нибудь оставлял мне в тетради:
      
       К прозрачным ключам наклонились кусты:
       " Ключи, почему вы кристально чисты?"
      
       Они им в ответ: "Потому что прошли
       сквозь горькие-горькие соли земли".
      
       О повести мы больше не вспоминали. Стали молчаливы. И целовались. Однажды замешкались в троллейбусе. Видимо, кто-то засёк, и донесли Лёвиной маме. Когда Лёва пришёл домой, у неё была истерика: еврейский парень должен жениться только на еврейской девушке.
       ...Вот я и столкнулась с проблемой, о которой раньше знала только по рассказам Ёськи. Однажды он пришёл ко мне и со смехом сказал, что только что побывал в роли "жениха". Еврейские парни и еврейские невесты существовали в нашем городе, как два отдельных архипелага. Все мамы еврейских парней мечтали о еврейских невестках, но сыновья почему-то упорно не хотели жениться на еврейских девушках. Они заводили себе русских любовниц и жениться на них могли, только проводив маму в лучший мир. Сыновья мужали, лысели, но не женились. И первый вопрос, какой они задавали при встречах друг другу - "Ты ещё не женился?" Это был самый больной вопрос. Иногда, по праздникам, от скуки, они сбивались в табун и играли в любимую затею: вычисляли какую-нибудь еврейскую семью, где была уже засидевшаяся "невеста", и предлагали родителям привести на смотрины очередного жениха. Самой удобной кандидатурой на роль "невесты" была Раечка Кричмар. Килограммов под сто весом, возраст - точно за тридцать, и сто тысяч приданого. Папа её работал продавцом в "Сельхозпродуктах". Однажды я покупала у него повидло и забыла пятёрку сдачи. Вернулась через три минуты - он накинулся на меня с грубой руганью, едва ноги унесла. Тут я и поняла, откуда приданое.
       Все городские холостяки в качестве женихов на смотринах в этом доме уже побывали, но их продолжали принимать, потому что они приводили всё новых и новых... Как только один из них, забежав к папе на работу, сообщал об очередной кандидатуре, папа выставлял на прилавок табличку "Отдел не работает" и исчезал. Раечку тут же вели в собственную баню, мыли и драили, из ближайшей парикмахерской приходил мастер делать укладку, а многочисленные родственницы срочно устраивали аврал на кухне. К вечеру стол был накрыт такими яствами и разносолами, какие простому советскому люду и не снились. Но рано ли, поздно ли - всё кончается. Закончились и еврейские "женихи" в местной диаспоре. Не идти же по второму кругу. Погрустнел развесёлый табун... И тут, откуда ни возьмись - как в сказке - навстречу им Ёська! Так и пришлось ему сыграть роль очередного "жениха"...
       Вот и Лёвушка, хоть и не полысел, но уже достиг того возраста, когда все его спрашивали: "Ты ещё не женился?"
       В моём случае у Лёвиной мамы было двойное горе: мало того, что "гойка", так ещё и двое детей. Неудивительно, что, когда ей в очередной раз доложили, что видели Лёву со мной, сердце её не выдержало - пришлось вызывать "скорую помощь".
       Мы стали прятаться.
      -- Ты не кручинься, - сказала я Льву. - Скоро всё кончится, я уезжаю. И надо торопиться, пока твоей маме вместо "скорой помощи" не пришлось вызывать катафалк...
      -- Куда уезжаешь?
      -- В Братск.
      -- Возьми меня с собой!
      -- Поехали. А как же мама?
      -- С Фимкой останется. Я сам давно хотел уехать...
      -- А что с ней будет, когда она узнает, что мы уехали вместе?
      -- Надо сделать так, чтоб она не узнала.
       И мы придумали: я говорю всем, что перевожусь учиться на очный и уезжаю в Москву, а Лёва - уезжает в Братск.
       Сказано - сделано! Я подаю на работе заявление об увольнении, собираю чемодан, покупаю два билета до Братска. Весь вечер мы с Лёвой кайфуем, представляя, как через три дня будем мчаться в поезде. А наутро он приходит ко мне в институт, почерневший, горестный, и сообщает, что никуда не едет.
       Два дня назад я зашла в артель к Моисею Сановичу попрощаться. Он смотрел на меня так укоризненно... И мне было понятно, почему: уезжаю учиться в Москву, а дети остаются ... на бабушку. Тут я не выдержала и сказала ему правду: уезжаю в Братск, чтобы устроиться на работу и забрать маму с детьми. Конечно, я сказала, что это - тайна, и просила её сохранить. Он понимающе кивнул.
       Это было в четверг. А в пятницу Мария Абрамовна рано утром пошла на рынок и там, где все еврейские мамы к субботнему обеду покупают курочек, разыскала тётю Соню и спросила её:
      -- Простите, вы - Аксельруд?
      -- Да, а что? - спросила удивлённая Лёвина мама.
      -- А вы знаете, что ваш сын уезжает в Братск с моей невесткой?
      -- Нет, в Братск Лёва уезжает один, а Надя едет в Москву...
      -- Это они придумали специально для вас, чтобы не было скандала. А на самом деле уезжают вместе.
       Лёвушкина мама, забыв про курицу, примчалась домой, схватила полотенце и бросилась хлестать по лицу спящего сына. Перепуганный Лев вскочил и в одних трусах стал убегать от мамы. Так и бегали они вокруг стола по комнате, пока тётя Соня не выбилась из сил. Опустившись на стул, она сказала сыну всё, что думала о нём.
       Вот так и не состоялось наше бегство на волю. Лев виновато убеждал меня, что обязательно приедет - пусть только мама успокоится, а там он что-нибудь придумает.
      -- Не могу же я оставить её в таком состоянии...
      -- Да-да, конечно. Я буду тебе писать. Ты обязательно приедешь.
      
       Из Фрунзе поезд уходил в нестерпимо жаркий полдень. Людмила принесла роскошный букет ярко-алых гладиолусов. Лёва поехал со мной до Пишпека (товарная станция рядом с Фрунзе), будто делая мне одолжение. Ещё на фрунзенском перроне он попросил веточку гладиолусов - я не дала. Что-то случилось с нами: мы оба будто закусили удила. В Пишпеке он спустился из вагона и стоял у нижней ступеньки, не сводя с меня глаз. Я стояла на верхней. Смотрела на него и думала, что уезжаю надолго... Когда я ещё увижу эту лохматую голову?
      -- Иди сюда, я тебя поцелую.
      -- Если нужно, спустись сама.
       Я ушла в вагон. Дурень! И всё - от смущения. Но какое дело людям до чужих прощаний, да ещё таких невинных?!
       На столике стояли гладиолусы. Я вынула одну веточку и вернулась в тамбур. В этот момент поезд тронулся, и я бросила её Льву. А потом в окно увидела, что он растерянно держит в руке голый стебель, а цветы, видимо, слетели и теперь рдели у его ног, обречённые на увяданье. Только один, самый маленький, остался на верхушке. Лёвушка смотрел на него, будто не зная, что же теперь с ним делать. Всё это мне показалось очень символичным. Было грустно думать об этом.
       Давно ушёл пишпекский перрон, и за окном убегали степи, знакомые, горячие киргизские степи, однообразные и скучные. Вдруг послышался чистый, душевный, что-то напевающий голос. Смотрю - в тамбуре мальчик из нашего купе. Маленький, худенький, на вид - лет тринадцати. Я слышала, как мама звала его Славиком и поминутно заставляла сесть, а он изо всех сил сопротивлялся, уходил в тамбур и, стоя у открытой двери, всё норовил подставить ветру разгорячённое лицо.
       В сумерки я вышла в тамбур и села на верхнюю ступеньку распахнутого дверного проёма. Уперев подбородок в колени, смотрела в темнеющую степь. На горизонте тёмные облака ещё освещались отсветом ушедшего солнца. За спиной толпились курящие мужчины и парни. Один из них так и норовил сесть рядом, но я специально села так, что рядом сесть было невозможно. Вдруг послышался голос Славика, насвистывающий песенку. Он спустился ступенькой ниже и, свесившись из тамбура и продолжая свистеть, устремил взгляд в степной простор.
       Я подвинулась до предела:
      -- Славик, садись.
       Он сел. Мне так хотелось, чтобы он запел, но я боялась его попросить об этом: вдруг он откажется в первый раз от смущения, а потом уж - по инерции... Славик перестал свистеть и молча смотрел в степь. Прохладный ветер трепал волосы и овевал плечи. Наконец, я решилась:
      -- Славик, ты ведь поёшь? Спой что-нибудь.
       Он кивнул и запел "Осенние листья", совсем как Монтан. Я испытала радостный шок. Потом он пел ещё и ещё. Давно уж остались мы одни в тамбуре, а он всё пел и пел...
       Встревоженный долгим отсутствием сына, отец выглянул в дверь и, успокоившись, ушёл. А мы даже не заметили. Это он нам рассказал после.
       Наконец вышла девушка-проводница и, обругав нас, прогнала со ступенек и захлопнула дверь.
       Мы встали с другой стороны: там не было стекла, и ветер врывался в душный тамбур. Оказалось, что Славику шестнадцать лет, перешёл в девятый класс, едет погостить куда-то к родственникам, а дома занимается в вокальной группе во Дворце культуры. И снова он пел. Уже в первом часу ночи отправила его спать, а сама всё никак не могла уйти, будто прилипла к дверной решётке. Думала и вспоминала невесёлые вещи...
       В последний перед отъездом вечер Лёва не спел мне мои любимые песни, хотя я так просила его об этом. Да, забыла сказать, что Лев пел лучше, чем писал стихи. И не потому, что у него были какие-то особые вокальные данные - хотя они, безусловно, были - а потому, что у него пела душа. У него было то, что не восполнишь никакими вокальными данными. Он пел мне каждый вечер. А в последний - упрямое "нет". Будто что-то заело. И вот теперь, когда, стоя в тамбуре, я смотрела в чёрную темень, мне так не хватало не спетых им песен и последнего поцелуя в его упрямую лохматую голову. А чужой мальчик, который совершенно не знал меня, так щедро одарил...
       Такие вот странности жизни. Может быть, это тоже было подаренное мне свыше утешение. Тогда я просто жила и ничего не замечала, а сейчас, вспоминая прошлое, склонна думать, что ничего не было случайного: судьба каждый раз капала бальзам мне на раны.
       На следующий день мы со Славиком носились на всех станциях и чуть не отстали от поезда, за что удостоились от проводницы названия "двух полудурков". И это было смешно, потому что серьёзная проводница, как пить дать, была года на три моложе меня. Мы хохотали. А вечером, лишь солнце спускалось к горизонту, снова уходили в тамбур, садились на верхнюю ступеньку, и начиналась какая-то другая жизнь из страны снов - да простит меня Лукьяныч за плагиат! Мы быстро поняли, что нужны друг другу: он не мог не петь, а мне необходимы были его песни, как сама жизнь.
      
       А поезд давно уже мчался по России. За окнами была Сибирь - чудная, необыкновенная, изумительная. Хотелось выпрыгнуть из вагона и уйти в лес.
       В последний, прощальный вечер Славик пел до трёх ночи. Я сказала, что буду всегда вспоминать его песни. И вдруг он попросил на память фотографию. Я вынула снимок, который был у меня не случайно: взяла, чтобы подарить Лёвушке, но он не дал мне для этого повода. И вот пригодился. Написала на обороте: "Маленькому музыканту, превратившему три вечера в сказку". Он бережно вложил его в книгу и спрятал под подушку.
       А на следующее утро мы расстались в Новосибирске.
      
       Братск удивил меня. Вместо одного города - несколько, и все разбросаны в тайге, как шахматные клетки. С вокзала до Падуна автобус шёл больше часа, головокружительно петляя между сопками. Новый Братск раскинулся на двух берегах Ангары. На левом, высоком, берегу город показался мне изумительным. Он был будто приподнят над всей окружающей землёй вверх, к солнцу. Там была уже улица Набережная, хотя не было ещё никакого моря, но зато сквозь тонкую поросль берёз с неё открывался красивейший вид вниз, на долину, где вилась Ангара с лесистыми островами и пенистыми падунскими порогами.
       Стройка в котловане поражала размахом: величественная плотина упиралась своими концами в могучие скалистые берега, из её тела вверх голым каркасом выступала последняя эстакада, над ней повисли тросы воздушной канатной дороги, по которой беспрерывно скользили вагонетки, опрокидывая бетон, и три громадных портальных крана, как гигантские жирафы, вздымали в небо маленькие головки на длиннющих шеях.
       Здесь, на левом берегу, всё приводило меня в восторг: и то, что главная улица называлась проспектом Гидростроителей, и то, что она упиралась прямо в тайгу, и деревянные двухэтажные дома, и катки, прессовавшие горячий асфальт, и то, что всюду была молодёжь. Все лица казались мне красивыми - будь то девушка в замасленном рабочем комбинезоне, взлохмаченный парень в гавайской рубашке или чудак с рыжей шотландской бородой.
       Смотрела я на них и думала: это приехала юность из разных уголков нашей родины, приехала жить и строить прекрасное. Эти люди здесь потому, что их звал необъятный мир, манили дали неизведанных земных дорог. У них порывистые беспокойные сердца, горячие головы и добрые души. В их глазах горит огонь новой радостной жизни, которую они начали необычно и талантливо...
       Думала - будто уже писала о них очерк. (Смешно, но именно так, красиво и высокопарно, в те годы мы и писали, и думали. И всё искренне.)
       И конечно, мне хотелось быть причастной к этому великому созиданию.
       В редакции многотиражки "Огни Ангары", где я хотела работать, вакантных мест не оказалось. Тогда я пошла в горком комсомола, и меня направили воспитателем в рабочие общежития на правый берег.
       Тут был совсем другой город. В левобережном Братске дышалось легко и на душе было радостно, а здесь - тяжело и мрачно. Я долго не могла понять, почему. Правый берег - низкий. С одной стороны - Ангара, с другой - сопки, поросшие тёмной тайгой. И казалось, весь правобережный Братск - в большой яме. Это увеличивало впечатление мрачности. И берёз белоствольных здесь не было - одни тёмные сосны. Даже улицы, разбитые МАЗами и замусоренные, не имели названий - жилые кварталы обозначались номерами. Дома одноэтажные, приземистые, как большие бараки. Вспоминая всё это сейчас, я начинаю понимать, что, в отличие от левого берега, где строился нормальный, человеческий город для инженерно-технических работников, где вдоль Набережной вырос целый посёлок коттеджей для начальства, на правом берегу был вовсе и не город, а просто резервация для рабочих. Днём они работали на стройке, в котловане, а по вечерам им некуда было деть себя. Ничего хорошего от этого ждать не приходилось. Может быть, поэтому и была придумана должность воспитателя. Что такое "воспитатель" - для взрослых, самостоятельных людей?
       Самыми адскими были первые сутки после получения направления на работу. В ЖЭКе мне "выделили" восемь корпусов. Сдала в отдел кадров документы, но на душе было муторно. Такой разорванности воли и сознания у меня ещё никогда не было. Что меня ждёт тут? Койка в общежитии, работа, которую я представляла весьма смутно... А во Фрунзе - дети, брошенные на старую мать...
       Я приехала как раз в дни получки. Кругом валялись пьяные, мои будущие "воспитанники". Да ещё пошёл дождь, и стало совсем тошно. Вдруг свалилась такая тоска - хоть волком вой. Всё отдала бы за то, чтоб оказаться дома, рядом с детьми. Я их так легкомысленно оставила, а оказалось, что не могу без них. И чувство вины перед матерью - она ведь больная. И говорила мне: "Если не найдёшь работы в газете, возвращайся". Но возвращаться, ничего не добившись - это не с моим ослиным упрямством. И представила я, что снова начнётся беспросветная жизнь, полная пререканий с матерью, взаимного непонимания - жизнь, в которой только и было светлого - дети да дружба с Лёвушкой. Как мне теперь не хватало его и Людмилы! Некому рассказать, не с кем посоветоваться. Вспомнилось, как мы со Львом мечтали о Братске:
       - Это будет наш город, город молодых и влюблённых, - размашисто жестикулируя, говорил он. - Представляешь, широкие асфальтированные улицы уходят прямо в тайгу...
       - Мы будем ходить туда вечером после работы, далеко-далеко, и ты будешь мне петь и читать стихи...
       Если бы тогда мне кто-нибудь сказал, что в Братске, в зоне городской застройки, рубят подчистую весь лес, а потом сажают вдоль тротуаров дохлые кустики - только потому, что таким было указание: рубить и строить, - я бы не поверила. Тогда я ещё мало что знала о чиновниках.
      
       Из письма Льву:
      
       Ах, Лёвушка! Как плохо мне здесь одной. Получи я от тебя телеграмму "возвращайся", бросила бы всё и приехала. Зайцем бы, без денег, приехала, если б я только знала, что нужна тебе. Сейчас отдала бы всё, чтоб хоть ненадолго, хоть на полчасика очутиться рядом. Даже говорить ничего не надо. Зарыться бы головой тебе в грудь, выреветься - и легче бы стало.
       Люди здесь разные, но больше - хороших.
       Перехожу улицу. Вдруг слышу, сзади гудок. Куда посторониться? Кругом грязь. Насколько можно, отодвигаюсь в сторону. Машина приближается, медленно вертятся колёса. Она тихо движется мимо, чтоб не забрызгать меня. Я благодарно улыбаюсь незнакомому шофёру. Отъехав несколько метров, машина снова набирает скорость.
       Пришла домой и хотела сразу написать тебе письмо, но стол в общаге был занят (свою комнату я обрету только через два дня). Вот здесь вся жизнь так: всё складывается из светлых и тёмных пятен. Хватает и тех, и других.
       Приезжай, мой упрямый лохматый друг! Ты мне так нужен, нужен, нужен.
      
       А простые люди в Братске действительно были особенные: приветливые, открытые, весёлые. Многие из них прошли уже не одну стройку, они съехались сюда отовсюду: со Сталинградской, Иркутской, Красноярской ГЭС, и закон взаимной человеческой помощи давно стал для них привычным и непреложным.
       Иду по улице, с трудом обходя грязное месиво. Останавливается махина, колесо - в человеческий рост, распахивается дверца:
      -- Подвезти что ль, курносая?
      -- Да мне недалеко, до соседнего квартала.
       Но физиономия парня за рулём улыбается, как блин на тарелке:
       - Всё равно, садись!
       И садишься! Как можно отказать? Доволен могучий детина в полосатом тельнике. Морская форма здесь популярна, тельняшки на каждом втором. Вероятно, в честь будущего Братского моря.
       Когда мне пришлось ехать в старый Братск на вокзал, в камеру хранения за вещами, с ужасом думала о том, как дотащу свои чемоданы. Напрасно думала. Только вошла в автобус у вокзала, сразу оказалась в центре внимания.
       - Вот девушка с Запада...
       Здесь "Западом" называют всё, что расположено западнее Иркутска.
      -- А какие новости на Западе?
      -- И куда же вы направляетесь?
      -- На правый берег.
      -- Вот нам и по пути!
       А дорога трудная. На автобусе - до Падуна (так назывался город на левом берегу). Пересадка. Потом - до пристани. Оттуда - на катере на правый берег. Снова на автобус - и почти до общежития. Попутчики мои оказались строителями с правого берега, и я забыла, что мои чемоданы существуют. Но они сошли остановкой раньше. Я не успела даже подумать, как же доберусь, как автобус остановился, и пассажиры - народ здесь изумительно неравнодушный - заставили меня сойти в заднюю дверь вопреки правилам, подали мне чемоданы и сумки. Не успела оглянуться, как какой-то паренёк уже попросил разрешения помочь и донёс мои монатки до общежития. Он оказался одним из моих будущих воспитанников.
       На следующий день я шла знакомиться с ребятами, как мне сказали, самого страшного общежития. Встречали по-разному. Одни усмехались скептически: много, мол, тут уже ходили, много писали, а толку нет - даже красный уголок не работает. Другие, менее искушённые, вспыхивали надеждой, жаловались. С тоской говорили о том, что и газет почитать негде. Осторожно сказала, что, может быть, буду работать воспитателем, в ответ спросили:
       - Почему - "может быть"? Назад уезжать собираетесь? 
       В вопросе почувствовала горечь.
       Потом было собрание в том же общежитии, и кто-то сказал:
       - Если у нас не будет красного уголка, мы в вас не верим.
       С утра пошла к коменданту. Для красного уголка нужны были столы, стулья, скатерти, шахматы и прочий реквизит. Накануне мне говорили, что задержки с этим не будет, теперь оказалось, что ничего нет. Объяснила, что сорвать первое мероприятие нельзя, нужно находить выход.
       Один стол забрали из кухни, второй - из общежития, где был ремонт. Там же взяли скатерти. Семь стульев выкроили - по одному из каждого общежития. К десяти часам утра красный уголок был готов. Правда, там ничего не было, кроме газет, шахмат, шашек и домино, но и это уже была большая победа. Первая победа.
       И всё же мне было плохо. Не хватало точки опоры. От Лёвы - ничего. Я успела уже настрочить ему два письма. В ответ - молчанье. Ах, если бы со мной был сын, жизнь обрела бы смысл. Конечно, было бы трудно. Я даже не знаю, есть ли здесь детский сад. И всё-таки был бы спасительный якорь.
      
       Из письма Льву:
      
       Лёвушка, сходи, пожалуйста, к моей маме. Ей очень плохо сейчас. Купи что-нибудь малышам моим и приди к вечеру, когда они дома. Маме будет от этого теплее. Она сейчас чувствует двойное одиночество - и своё собственное, и заброшенность детей. И от этого ей в сто раз тяжелее. А я себя чувствую просто преступницей.
       О стройке я тебе пока ничего не пишу. Своими глазами видела только наивнейший плакат, красными буквами, прямо на строящейся плотине: "Покорим тебя, Ангара!"
       Здесь две газеты: городская, районного масштаба, - "Красное знамя", и многотиражка строителей - "Огни Ангары". В первой - склоки, во второй - молодой и дружный коллектив. Есть и свой поэт - Анатолий Преловский. Два года, как окончил Иркутский университет. Печатается, издаётся. Манерой общения напомнил мне тебя - наблюдала, как разговаривал с рабочим поэтом, - мягкий и внимательный. Его могут вызвать на работу в Иркутск, тогда в газете будет вакансия.
       Но если ты хочешь работать в вечерней школе, это тоже реально. Новые школы строятся, и к сентябрю для них будут набирать кадры. Так что, если сможешь и если не боишься, приезжай.
       Так не хватает тебя: на левом берегу - чтобы поделиться сибирским чудом, солнцем, воздухом... на правом - чтобы облегчить мрачную тяжесть. Но всегда не хватает.
      
       Я продолжала писать Льву пространные письма-отчёты, ответом мне было молчанье.
       И тут в нашем ЖЭКе появился ещё один воспитатель - Володя Данилов, смуглолицый юноша из Грозного, лет двадцати двух. Ушёл с третьего курса физмата - хотел работать и учиться заочно. Очки с толстыми стёклами - зрение не позволило работать в котловане. Энергии и оптимизма - через край:
       - Организуем драмкружок. Для начала поставлю "Чайку", а там - видно будет! - и хохочет.
       Через пару дней говорит:
       - Завтра тут праздник - День строителя. Нужно убраться пораньше, пока все не перепились до полной отключки.
       Но как мы ни старались пораньше, - когда уходили, все окрестности рабочего города, уже пестрели распростёртыми в траве телами.
       Тогда мне было ещё невдомёк, что предусмотрительные планировщики города предвидели этот "пейзаж", потому и поселили рабочие кадры котлована на правом берегу. Там они не портили ландшафт нового города и не попадались на глаза представительным делегациям, которых за время строительства ГЭС побывало в Братске несть числа.
       Окрестностей Братска мы ещё не знали. Вышли на окраину, к глиняному карьеру, за которым начиналась тайга, и растерянно остановились: от дороги в разные стороны уходило несколько тропинок. По одной из них с удочками и связками наловленной рыбы шёл старик.
      -- Дедушка, как нам в лес пройти?
      -- И к речке, - добавил Володя. 
      -- Дак тут везде, куда ни пойдёшь, - он сделал указательным пальцем круг в воздухе, - и лес, и речка...
       Мы пошли наугад и вышли к высокому берегу одного из многочисленных рукавов Ангары. Спустились между огромных вывороченных пней, разделись и, неся одежду над головой, перешли его вброд. Оказавшись на пологом берегу небольшого, но густо поросшего ивами острова, пробрались сквозь заросли тальника и очутились среди цветущего камыша: качались мягкие, осыпающие пыльцу метёлки, и вся узкая длинная полоска камышей волновалась на ветру, как шёлковый шарф. Через широкую песчаную отмель побежали к реке, с разбегу влетели в воду, но не успели проплыть и нескольких метров, как быстро потемнело небо - закрывая его, неслись сердитые тёмные тучи. Вдруг берег реки и тучи - всё осветилось мгновенной бледной вспышкой. Будто скатываясь по гигантским ступеням, прогрохотал гром. Брызнул дождь, крупные капли звонкими пузырями шлёпались в воду и устроили настоящую симфонию. Никогда мне ещё не приходилось так сказочно купаться: гладь реки, вся покрытая тонкими прозрачными пузырями, уходила в дождевую дымку, и берега исчезали в зыбком мареве.
      -- Мне даже петь хочется! 
       Володя глубоко вдохнул воздух и запел. Мелодия была из "Колдуньи". Тема Инги. Тема любви. А вместо слов - диковинные повторяющиеся звуки: ло-ри-лу... ло-ри-ле, ло-ри-лу... ло-ри-ле... ло-ри-ла... ло-ри-лу... Они так ложились на мелодию, будто были специально написаны для неё.
       Дальше пошли есенинские стихи:
      
       Я по первому снегу бреду,
       В сердце ландыши вспыхнувших сил.
       Вечер синею свечкой звезду
       Над дорогой моей засветил.
      
       Пронзительная мелодия сливалась со всем, что было вокруг, и проникала внутрь - во все печёнки и селезёнки, и хотелось плакать и смеяться.
      
       Я не знаю - то свет или мрак,
       В чаще ветер поёт иль петух?
       Может, вместо зимы на полях
       Это лебеди сели на луг?
      
       И снова непонятные и пленительные звуки: ло-ри-лу... ло-ри-ле, ло-ри-лу... ла-ри-ле... ло-ри-ла... ло-ри-лу...
      -- Что это? - спросила я, когда песня кончилась.
      -- Это один наш друг, Володя Пожидаев, очень талантливый человек, придумал слово "лорилу" - оно идеально легло на мелодию из "Колдуньи". И мы поём его вместо музыкального проигрыша - трижды.
       И, будто отвечая на мою невысказанную просьбу, Володя снова спел всё от начала до конца.
       А потом мы носились по отмели и радовались, как дети. А дождь всё шлёпал и шлёпал. Вдруг откуда-то налетела туча комаров. Мы выскочили на берег, натянули одежду и, прислонившись к сосне, спрятались под Володин плащ. Дождь закончился так же неожиданно, как и начался. И пошли мы по берегу, рассказывая друг другу всё, что хотелось рассказать. Он мне - про свою любимую женщину, горянку Дину, мужнюю жену и мать двоих детей, каждое свиданье с которой могло оказаться смертельно опасным как для неё, так и для него. Лицо его при этом было серьёзно и даже трагично. Казалось, он мысленно проживал всё пережитое. Я ему - про Льва, моего неудачливого товарища по побегу в Сибирь, и его сердечно-больную маму, которую Володя тут же окрестил "тётей Песей".
      -- Я надеюсь, что он приедет сюда.
      -- Да уж, мало тут двух сумасшедших - будем втроём под дождём купаться!
       Володя читал стихи, разговаривал монологами из спектаклей и пел - он был в ударе. Мы взбирались на крутой песчаный косогор, ноги проваливались в песок, он тянул меня за руку и, как свои собственные сокровенные мысли, цитировал моего любимого Антуана де Сент-Экзюпери: "Я не сетую на свою судьбу. Три дня я бродил, страдал от жажды, шёл по следам на песке, и единственной моей надеждой стала роса. Я пытался добраться до существ одного со мной рода-племени, позабыв, где они обитают на Земле. Так и должен жить человек! Я считаю, что это важнее, чем выбирать по вечерам, в какой мюзик-холл пойти... И дело не в том, чтобы жить среди опасностей. Мне вовсе не по сердцу тореадоры. Я люблю не опасности. Я знаю, что я люблю - жизнь".
       Володя замолчал, остановился и повернулся ко мне.
       - Знаете, мне кажется, что Экзюпери писал это нам, нашему поколению... Когда я учился в институте, у меня были друзья, хорошие ребята. Но занимались мы совсем не тем, чем нужно. В институте появлялись редко, как я переходил с курса на курс - не знаю. Кажется, были "хвосты"... не помню... Эта книга всё перевернула ... Мать плакала... А я уехал в деревню детей учить. Потом рабочим был - дорогу строили... И вот я здесь.
      
       Земля трещит, как пустой орех.
       Как щепка, трещит броня.
       Какое мне дело до вас, до всех,
       А вам - до меня!
      
       Володя пел, и свободный голос его гремел, расстилаясь над Ангарой и взмывая к верхушкам сосен.
       На обратном пути, прежде чем разойтись по своим общежитиям, зашли на почту. Напрасно: писем не было.
      -- Я уеду отсюда, - неожиданно сказал Володя. - Дальше, на Север!
      -- А как же "Чайка"?
      -- Там и поставлю. Где-нибудь на Вилюе - он засмеялся.
      
       Но прежде чем Володя уехал, была удивительно плодотворная и духоподъёмная полоса общения. У нас появился свой язык, своя терминология. В наш лексикон прочно вошло понятие солнечность. Солнечный человек, солнечные отношения, солнечные мысли, солнечные идеи, солнечные книги - всё, что в той или иной степени воплощало нашу мечту и наши идеалы, награждалось этим эпитетом. Тут мы понимали друг друга с полузвука. И мы такие были не одни. Казалось, то, чем жили мы, было разлито в воздухе. В многотиражке "Огни Ангары" в те дни появились стихи Анатолия Передреева, поэта, приехавшего вместе с Володей из Грозного:
      
       Качались ели,
       Тишину колыша,
       Встревоженно отряхивая снег...
       И шёл по снегу
       Человек на лыжах,
       И очень торопился человек.
      
       Он знал -
       Опасна ранней мглы завеса,
       Он видел -
       Затевается пурга.
       Не выберешься вовремя
       Из леса,
       Начнёшь плутать, и -
       К чёрту на рога!
      
       И он спешил,
       И знал он,
       Что успеет
       Дойти к жилью,
       К весёлому огню,
       Успеет раньше,
       Чем в лесу стемнеет...
       И вдруг
       Увидел
       Странную лыжню.
      
       Петляя меж стволами,
       Как слепая,
       Она металась,
       На исходе дня...
       И понял человек,
       Что погибает
       Лыжня чужая,
       В дебри уходя.
      
       А он спешил,
       Он очень торопился,
       Он шёл к жилью,
       К весёлому огню...
       Качались ели,
       Ветер в елях бился,
       И две лыжни
       Слились в одну лыжню!
      
       Думаю, не надо ничего объяснять. Понятно, что эти стихи полностью совпадали с нашим самым глубинным душевным пафосом.
       Пройдёт несколько лет, я окажусь в Белоруссии, познакомлюсь с Ариком Круппом и услышу его песню "Лыжные следы" - будто перекличку со стихами Анатолия Передреева:
      
       ...а мне тревожно:
       Может, люди где-то путь к дорогам
       Потеряли в белом бездорожье.
      
       Может быть, зовут, а их не слышат,
       Вторит голосам их эха ругань.
       Конь мой деревянный, мои лыжи, -
       В путь, пора подтягивать подпруги...
      
       В жизни ничего не бывает случайного. Не одно поколение пятидесятых и шестидесятых несло в себе этот пафос. Мы не были исключением.
       Однажды я поделилась с Володей одной из сокровенных идей - самой колоссальной - объявить стройку интеллигентов. Ну, например, построить какой-нибудь город в тайге, и чтобы там всё делалось руками интеллигентов, чтоб принимались на стройку люди, имеющие образование не ниже среднего. Не имеющие стажа работы - разнорабочими, а потом чтобы повышались в должности. При такой кадровой политике все строители будут культурными людьми, не будет пьянства и мата, и поножовщины. Попасть на такую стройку будет не так-то легко, энтузиазм будет необыкновенный. Люди с дипломами ринутся со всех сторон, но отдел кадров должен будет отбирать очень строго - так, как отбирают людей в делегацию за границу, потому что это будет большая честь...
       Володя выслушал мой "прожект" и сказал, что это великолепная мечта, что можно создать кинопоэму о строительстве солнечного города, о солнечных людях. Это будет эталон поведения.
      -- Хорошо бы написать письмо Хрущёву и предложить эту идею.
       Только была тут одна закавыка: нужно было всё обдумать и изложить так, чтобы не наломать дров с точки зрения политической. Ведь считается, что у нас нет людей "культурных" и "некультурных", и к тому же это не определяется образованием. Нужен был совет политически зрелого человека, и Володя сказал, что напишет в Харьков своему дядюшке, который давно уже взял на себя роль его политического наставника. Решено было дождаться ответа от дядюшки, а потом писать письмо Хрущёву.
      
       Пока мы ждали ответа от политически зрелого дядюшки, строительство ГЭС шло своим чередом. Приближался пуск первой очереди, а в зоне затопления, на дне будущего моря, ещё стоял неубранным урожай. Поэтому всех, кто не был жизненно необходим стройке, бросили на уборку. И прежде всего, конечно, нас, воспитателей.
       Привезли в крытом кузове грузовика на место бывшей деревни, от которой осталось несколько изб, одна из них - пустая. В ней мы и поселились. Пока девушки устраивались на новом месте, ребята тут же "отметили" новоселье и пребывали в блаженном состоянии беспричинного веселья. Кто-то из них свалился в крапиву и жалобно просил:
      -- Уберите эту траву, она мне мешает...
       Только Володя, как видно, не "отмечал" и спокойно лежал под берёзой, на поляне, поросшей белёсой полынью, за которой зеленела осока и журчал прозрачный ручей. А дальше неподвижным материком начиналась тайга, и не было ей конца и края. Бесконечные сопки с кривыми зубчатыми очертаниями вершин уходили за горизонт...
      
       Володя сломил метёлку с мелкими жёлтыми шариками цветов, растёр её в ладонях и понюхал.
      -- Что это?
       - Полынь, - ответила ему женщина, проходившая мимо. Это была соседка, лет сорока, с добрым, по-матерински красивым лицом.
      -- Полынь?.. - переспросил Володя. - А почему она пахнет подсолнухами?
       Женщина улыбнулась и неожиданно задумчиво произнесла:
       - То мы, сынок, привезли этот запах с Украины...
      
       Это эпизод из киносценария о наших товарищах, с которыми мы жили и работали два месяца в бывшей сибирской деревушке, на дне будущего Братского моря. Вольная сибирская природа, крестьянский труд, интересные, живые люди, которые влюблялись, страдали, разочаровывались, уходили в запой - всё это оставило так много впечатлений, что через год мы с Володей написали кинопоэму с символическим названием "Романтики" и знаковым посвящением - "Солнечной памяти Александра Довженко". Я специально процитировала эпизод из неё, чтобы дать почувствовать "пафос" нашего будущего "творенья". Мы настолько были пропитаны духом Александра Довженко, что видели окружающую жизнь его глазами, сквозь призму его героических кинопоэм.
       А вот сейчас, спустя годы, о самом интересном - о людях, с которыми мы жили в совхозе, - написать ничего не могу. В моём сознании то, что было в жизни, и то, что написано в нашем сценарии, настолько сплавилось воедино, что теперь, через сорок пять лет, моя память не может отделить действительность от вымысла.
       Поэтому - коротко о самом личном - о том, чего ни спутать, ни забыть невозможно.
       Первое и самое главное - состояние души. Пока дома всё было хорошо и от мамы шли успокаивающие письма - время от времени кто-нибудь ездил в Братск за почтой - душа моя летала. Даже упрямое молчание Льва не могло испортить странный кайф, в котором я жила в те дни. Где бы я ни работала  - на сенокосе или копнителе, на уборке зелёной массы или на тракторном прицепе в ночную смену - сердце моё билось радостно, и в голове были единственные слова: "Так и должен жить человек!".
       Но однажды Володя привёз почту, всем раздал, а меня отвёл в сторону.
      -- Кто такая Дина?
      -- Моя дочь.
      -- Прошу вас, возьмите себя в руки, потому что этой телеграмме уже четыре дня.
       Он протянул мне листок: "Дина тяжело больна. Вылетай. Мама". Не помню, как я устояла...
      -- За четыре дня много воды утекло. Нужно срочно идти на почту и звонить. Вы пойдёте, а я постараюсь выяснить что-нибудь насчёт транспорта.
       Он проводил меня до околицы, и мы расстались.
       Дине, когда я уезжала, был год и четыре месяца. Она расцветала именно такой, как я её задумала: всё больше зеленели глаза и мягко вились каштановые кудри. Я брала её на руки, а она легонько шлёпала тёплыми ладошками меня по щекам и прижималась губёнками к моему носу. Я подбрасывала её вверх - она нисколько не боялась и доверчиво летела к моим ладоням.
       Мысль, что могу её потерять, была нестерпима, и все пять километров до селения, где надеялась найти почту с телефоном, я почти бежала, ничего не видя вокруг. Оказалось, что почты там уже нет: в связи с затоплением её перенесли в следующий посёлок - ещё семь километров. Дорога нырнула в лес - я всё продолжала свою безумную гонку, и, когда добралась, была уже как загнанная лошадь. Но телефона и там не было. Разревелась. Телеграфистка велела дать срочную телеграмму с оплаченным ответом и ждать. Через три с половиной часа пришёл ответ: "Кризис миновал. Дина выздоравливает. Мама". Я плакала от счастья.
       Тут же пустилась в обратный путь. Сгущались сумерки. У самого леса навстречу шёл грузовик. Я отступила на обочину, но грузовик остановился.
      -- Куда направляемся на ночь глядя?
      -- В Малую Коду. Подвезёте?
      -- Был бы рад, да бензин на исходе. Поехали назад: у нас переночуете, а утречком пораньше поеду на работу и подкину вас.
       Предложение было разумным, но я не могла... У меня внутри с огромной скоростью крутился мотор и заставлял меня мчаться только вперёд. Пришлось извиниться за несговорчивость.
      -- Тут опасно ходить, - почти вдогонку бросил шофёр.
       Я оглянулась:
      -- Что - водятся волки?
      -- Нет - люди.
      -- Людей не боюсь!
       Я ушла - он уехал. С самого детства ничего не боялась: ни темноты, ни страшных историй, которые так любили рассказывать мои сверстники в детстве. И всё же, когда шла по лесной тропе, мне вдруг явственно чудились шаги за спиной. Оглядывалась - никого. И снова чудились - и опять никого. У самой опушки от толстого ствола сосны отделилась тень - я, дрогнув, остановилась. Володя!..
      
       Наконец, пришло письмо от Льва.
      
       Твои письма ещё больше разбередили мою мечту, и ещё сильнее захотелось ехать. Завтра сборник стихов принесут на корректуру. Я жду этого с нетерпением, а потом готов махнуть в Сибирь. Хотя лучше бы - со сборником, и тогда, когда будет конкретная работа.
       Дома у тебя всё в порядке. Дети здоровы. Только мама беспокоится о тебе.
       Леонид Андреевич (так Лев величал Лёню Пивнева) знает, что ты в Братске, и сказал, что ты "завтра же вернёшься". Он женится на девочке, которой нет ещё и восемнадцати. Если не добьётся законной записи в ЗАГСе, его могут посадить в тюрьму. Но в законе предусмотрены исключения на случай чрезвычайных обстоятельств. Такое обстоятельство здесь одно: его Колдунья так любит его, что не слушается ничьих уговоров.
       Надеждочка, целую тебя. Это не ирония.
      
       Ну, спасибо и на этом.
       А через несколько дней - телеграмма: "Напиши обдуманно, когда приезжать. Лев".
       Ах, прелесть моя! Что я могла "обдумать" и что - ответить из совхоза?
      
       Из письма Льву:
      
       Как хорошо, что ты написал мне пророчество Леонида Андреевича. Теперь-то уж ни за что не вернусь. Он, как всегда, слишком самонадеян.
       Приезжать можно хоть сегодня. Толя Преловский из "Огней Ангары" переводится в Иркутск. У тебя есть все шансы попасть на его место.
       Если ты приедешь раньше, чем я вернусь из совхоза, останавливайся в моей комнате - общежитие восемнадцатое, ключ - у коменданта.
       ...Люди здесь самые разные. Есть один парень - работает в котловане, на тяжёлой физической работе, с вибратором. А сам - художник и пишет повесть. Вдруг случайно узнаю, что у него правой ноги нет - протез. А на танцплощадке - первый танцор. Как Мересьев.
       Но есть и другие. О них не хочется писать.
       Жизнь тут, как шахматная доска. Но всё же я надеюсь, что белых клеток в ней больше, чем чёрных.
      
       Однажды утром, вся пропылённая вернувшись с ночной пахоты и искупавшись в прохладном ручье, я поднималась по тропинке к дому. Навстречу мне разливалась мелодия из "Колдуньи". Шёл Володя. Он сказал, что уезжает со своим товарищем дальше - на Север, на Вилюй.
       Вместе поехали в Братск: он - чтобы покинуть его навсегда, я - проводить друга. До правого берега мы добрались уже в сумерки. Я так размечталась о приезде Льва, что с трепетом подходила к своему общежитию - казалось, вот сейчас увижу свет в окне своей комнатушки. Увы!
       А утром зашла на почту и получила телеграмму: "Не приеду".
       Автобус, увозивший Володю с его товарищем на вокзал, уходил прямо с плотины, в духоте и сутолоке. Там мы и простились. Уезжали они на строительство Вилюйской ГЭС. Я просила Володю выяснить в тамошней газете, не нужен ли им корреспондент. Готова была ехать хоть на Северный полюс - лишь бы делать то, что хотелось.
      
       Из письма Льву:
      
       ...Не знаю, что заставило тебя изменить своё решение: может быть, мама, а может, ты нашёл хорошую работу или к тебе пришла Колдунья? Я так ждала тебя... Братск - это не мой город. Это наш город. Здесь всё связано с мыслями о тебе. А теперь мне хочется уехать куда-нибудь, совсем в новое место. Я, наверное, так и сделаю: уеду или в Хабаровск на киностудию, или совсем на Крайний север, туда, где ездят на оленях да на собаках.
       Лёвушка, может быть, у тебя нет денег, чтобы уехать из Фрунзе? Если так - напиши. В течение месяца я вышлю тебе на билет и на дорогу.
      
       Лев молчал. И молчал так долго, что я успела вернуться из совхоза, приготовить и прочесть своим "воспитанникам" две лекции: о Чарли Чаплине и Николае Островском, получить с десяток писем от Володи из Якутии... И наконец, когда уже не ждала, получила письмо, отстуканное на машинке.
       Сказать, что у Льва был ужасный почерк - не сказать ничего. У него был безобразный почерк. Когда говорят "курица - лапой" - так это о нём. И всё же я просила его писать мне письма от руки. Глупый фетишизм! Я научилась их расшифровывать, и мне казалось, что в его каракулях есть нечто, чего уже нет в машинописных текстах, и это нечто позволяет мне чувствовать его лучше.
       Письмо, напечатанное на машинке, означало не просто пренебрежение моей просьбой, оно как бы фиксировало реальность совсем новых, сугубо деловых отношений:
      
       Привет тебе, таёжной медведице, от горного льва! Посылаю сборник. В продаже его ещё нет. Это авторский. Почему не писал так давно? Всё слилось воедино: неудачные поиски работы, разоблачение меня матерью - нашла твоё письмо в моих брюках, я не успел спрятать, вернее, просто забыл об осторожности. В общем, я был обозлён на весь мир.
       Каждый день в восемь часов выхожу на поиски работы, как на работу. Мой "рабочий" день часто больше восьми часов. Сегодня, наконец, нашёл: вечерняя школа на Пишпеке. Только на два месяца. Потом вернётся из декрета учительница.
       Что пишу? Рассказы. Тот, что начал при тебе, переиначил так, как советовал Лёня. Так будет лучше. Закончу - вышлю.
       У меня к тебе творческая просьба...
      
       И так далее - деловая информация и деловые просьбы до конца письма. Больше никаких порывов, никаких даже намёков на желание уехать. Одним словом, никаких "глупостей". Я почувствовала, что за всем этим прочно стоит Лёня Пивнев. Представляю, как он точно и чётко высмеял все его порывы, как это умеет делать только он. И стало мне Лёвку почему-то жалко. Он как-то выцвел, увял, устал...
       Ещё я успела в Братске сходить на каток - единственный раз! И поняла, как было обкрадено моё школьное детство... Второго раза не было - улетела в Якутию.
       Первое письмо от Володи получила ещё с дороги - они с товарищем ехали поездом до станции Лена, а там - вниз по реке:
      
       Надя! Как видите, я пишу, и гораздо раньше, чем это нужно. А пишу потому, что хочу хоть на бумаге по-человечески попрощаться с Вами: ведь тогда, в котловане - ну что это было за прощанье?! Я так хотел погладить Ваши волосы, хотя Вы для меня - всего лишь товарищ и сестра. Впервые в женщине я встретил только товарища и сестру. Я столько чувствовал к Вам дружеской симпатии, что, когда уехал автобус, мне стало грустно, оттого что я не смог выразить это. Но мы с Вами ещё встретимся, и тогда Вы убедитесь, что я не только "ехида", но и нежный друг.
      
       "Ехидой" я называла его не однажды, когда он, горя желанием изменить меня в лучшую сторону, охлаждал хлёсткой фразой мою восторженность, которой он просто не выносил. Однажды я позволила себе произнести какие-то наблюдения по поводу берёз и тут же получила:
      -- Природа не любит, когда о ней говорят красиво.
       Я не только не обижалась, но в душе была благодарна ему...
      
       ...Итак, мы едем! Ура! Ура! Последний пароход идёт из Лены 28 сентября. Нам тут поют, что устроиться на работу невозможно и всех отправляют обратно. Мы не верим! Думаем, что устроимся, и верим в это!
       Пописываю для ВГИКа. Как только приедем на место, постараюсь отпечатать и выслать на предварительный конкурс.
       Через несколько часов у нас начнутся трудности: поиски жилья, работы и так далее.
       До свидания, Ваш Лорилу.
      
       Из моего ответного письма Володе:
      
       Привет, Лорилу!
       Вчера приехала из совхоза и получила на почте для Вас два письма: одно от Вашего харьковского дядюшки (напишите, что он говорит насчёт солнечного города) и второе - хотелось бы думать, что от Вашей горянки. А для меня - письмо от мамы. Настроение у неё бодрое, хоть ей и нелегко приходится. Дина три дня была на волоске: катаральная ангина и вирусный грипп. Кризис наступил, когда его уже не ждали. Милая мамочка! Когда и как я смогу отблагодарить её за то, что она спасла мне дочку? Жизнь такого маленького ребёнка целиком зависит от того, кто за ним ухаживает. Вся моя жизнь абсолютно ничего не стоит по сравнению с тем, что моя мама делает для моих детей.
       ...Иногда по ночам я просыпаюсь, и меня вдруг охватывает страшная тоска, и тогда я готова в ту же минуту сесть на поезд и мчаться домой, готова отдать несколько лет жизни, лишь бы прижать к себе сына и дочь. Днём я обычно занята, и мне некогда тосковать.
       Ещё в колхозе для редакции "Красного знамени" написала очерк о нашей бригаде - солнечный очерк о необыкновенно хороших людях. И даже то, что наши мальчишки, пока я писала, ухитрились напиться (у доярок), не заставило меня ничего изменить, я всё равно написала, как задумала, потому что верила в них. И тогда же подумала, что творчество художественное - это, скорее, мечта о действительности, но мечта, которая должна стать и станет явью. В очерке меня интересовало не выполнение норм, не успехи в уборочной (об этом и без меня напишут), а души людей, их отношение к труду - конечно, по мотивам Экзюпери.
       И что же Вы думаете? Редактор сказал, что очерк мой, или, как он назвал его, "рассказ", не мобилизует на уборку урожая и даже пропагандирует... пьянство. Олух! И сидит же такой человек во главе редакции! По его замечаниям я поняла, что он ничего не смыслит в художественных деталях и хочет, чтобы всё говорилось в лоб.
      
       Письма от Володи шли регулярно и создавали картину быта таёжного посёлка:
      
       ...Вчера ходили на танцы. Там нет раздевалки, и вот мы пришли со своим молотком и гвоздями. Хладнокровно заколотили в зале гвоздь и повесили верхнюю одежду. Разумеется, это вызвало общее оживление.
      
       Работали они с товарищем на "ВилюйГЭСстрое" плотниками, делали опалубку для энергопоездов, которые должны были дать свет городу Мирному и строительству Вилюйской ГЭС:
      
       ...Днём тешем доски и вколачиваем гвозди. Дни проходят бесконечной и быстрой цепью. После работы всегда бежим на почту - самое милое и приятное здание во всём посёлке. Никогда так не ждал писем. Хотя нет - ждал! Но сейчас, здесь - вновь!
      
       Как я понимаю теперь, для нашей переписки тогда явно не хватало Интернета.
      
       ...Проклятая авиапочта! Письма идут неделю! Я же хочу, чтобы мои письма летели с быстротой и блеском марша тореадора!
       Что ответил мой дядюшка? Вот полюбуйтесь, милая Надя: "В твоих письмах много странностей и мальчишеских рассуждений. Что это за выдумка обратиться к товарищу Хрущёву с предложением организовать стройку силами интеллигенции? Глупость это! Будь серьёзным, пусть твоими действиями руководят не чувства, а разум".
       Каково? Пока что совету дядюшки я последовать не могу.
       Второе письмо от матушки. От Дины - ничего, голова кругом идёт.
      
       По-мужски сдержанно, но реалистично писал Володя о суровых условиях работы и о местных нравах. Из его писем я поняла, что правило "чем дальше от цивилизации, тем лучше люди", в которое я свято верила и которое так замечательно подтвердилось в Братске, имеет исключения:
      
       ...Народ здесь ужасный: грубый и жестокий. Простой человек перед бюрократом - ноль. Чтобы выписать аванс, нужно обойти сто (!) начальников, чтобы получить постель - тоже... В столовой у нас постоянно ругань с персоналом: все уже привыкли. Медведь - хозяин... Про эти места говорят так: "Якутия - страна чудес и беззакония". Чудес здесь маловато, а вот беззакония много. Недавно отнесли разгромную заметку в редакцию местной газеты "Социалистический труд". Редактор остался доволен. Он показался мне парнем замечательным, радушным и приветливым.
       Когда мы уходили, я спросил:
      -- Скажите, вам нужны литсотрудники? У меня сестра...
      
       Так я стала "сестрой". И когда прилетела, этот титул за мной и остался.
      
       Прощание с Братском было предрешено. Жестокие нравы и суровые условия жизни в Якутии не могли этому помешать:
      
       Надя, приезжайте к нам! Сейчас мы поговорили и решили, что Вы должны приехать.
      
       *
      
       Володя! Мой замечательный друг! Ничего не боюсь. Я согласна была бы жить в любом диком месте, в любых условиях, лишь бы рядом были настоящие друзья. Лишь бы рядом был такой брат, как Вы.
      
       *
      
       Надя! Знаете, как я ждал Вашего письма? Если бы сегодня, вернувшись с работы, я не имел бы его, то дал бы телеграмму. Такую: "Гром и молния! Ну зачем же Вы молчите?! Ваш Лорилу". Считайте, что Вы её получили.
       ...Страшно рад Вашему письму. Ваши письма для меня бесценны. Но не хочу больше писать, хочу увидеться. Я уже написал Вам об этом предыдущее душераздирающее письмо. Вы мне необходимы - как друг, как сестра!
       Милая моя, чудесная Надя! Почувствуйте, ради Бога, на которого я, между прочим, стал очень часто уповать, почувствуйте мой телячий восторг, сверкающий, детский, лучистый и ещё чёрт знает какой! Тот восторг, который каждый раз горит во мне, когда я думаю - а думаю я почти всё время - о нашей Встрече. О, сколько раз я спою Вам "Ло-ри-лу"! Я буду петь всегда, когда Вы захотите этого.
      
      
       Маленький кружочек проталины в заиндевевшем самолётном окне. Внизу - без конца и края тайга с белыми пятнами озёр и узкой белой лентой - Леной.
       Крохотный таёжный аэродром - круглое снежное поле в кольце елей и сосен, и лишь в одну сторону - расчищенный в сугробах коридор, по которому уходит дорога в посёлок. Вот такой, свой, домашний аэродром я увидела впервые и не знала тогда, что он станет лейтмотивом моей жизни на несколько долгих, наполненных событиями и чувствами месяцев.
       До посёлка мы шли пешком, всё оказалось рядом. Большая, на троих, светлая комната, окнами выходящая на ленский простор, круглый стол посредине и приготовленная для меня аккуратно застеленная кровать с чистым бельём. А главное - радость от сбывшейся встречи и потрясающее, незабываемое ощущение, что ты стоишь на пороге новой, совсем другой жизни. Вот сейчас войдёшь в неё - и всё начнётся. Постой подольше, не торопись...
      
       Посёлок, а точнее, просто большая деревня с деревянными тротуарами, была расположена на берегу Лены и называлась Мухтуя. Сегодня это всем известный город Ленск. Тот самый Ленск, который первым был полностью уничтожен наводнением, когда сломался установленный ещё в советские времена порядок чистить дно рек, чтобы в половодье вода не выходила из берегов и не сносила прибрежные селенья. Ленск оказался первой жертвой новой жизни и именно поэтому удостоился личного внимания президента - его отстроили заново.
       Но тогда, в конце пятидесятых, это была забытая Богом и людьми деревня, и оставаться бы ей такой вечно, если б в Якутии не нашли алмазы. Тут же вырос город Мирный. А для города и его алмазной промышленности требовалась энергия. Решено было строить гидроэлектростанцию на Вилюе, в пятидесяти километрах от Мирного. А в трёхстах километрах южнее, на левом берегу Лены, прозябала деревня Мухтуя. Ей было суждено стать воротами к алмазной промышленности Мирного. Все грузы доставлялись по Лене до Мухтуи, где в трёх километрах от посёлка выросла перевалочная База. А дальше - по Лене, потом - через таёжные топи и вечную мерзлоту была проложена зимняя автодорога до Мирного, так называемый зимник, по которому весь сезон шли караваны машин и везли всё, что было необходимо городу и стройке. В пятидесятиградусный мороз водители вели свои машины по двое суток без сна: нельзя было остановиться ни на минуту - мотор намертво замерзал.
       Вот куда я попала. Это было именно то, чего я хотела для своей журналистской работы. Как раз в ту зиму планировалась заброска на вертолётах, к месту будущего строительства Вилюйской ГЭС, палаток с первыми строителями посёлка Чернышевский. Посёлка будущих гидростроителей.
       И хоть знала из письма Володи, что штат в местной газете полностью укомплектован, я всё же зашла в редакцию, просто так - познакомиться с редактором и предложить свои услуги на будущее. И неожиданно получила работу.
       В газете был единственный литературный сотрудник, молодой человек, Рудольф Соин. За ним тянулся длинный шлейф скандалов из-за неточной или просто ложной информации, которой он регулярно снабжал родную редакцию. Когда враньё обнаруживалось и приходилось писать опровержения, он тушевался, каялся, говорил, что кто-то подвёл его, и обещал, что больше это не повторится. Однако всё повторялось. К тому же он в любое время мог вдруг исчезнуть или уйти в запой.
       Ко времени моего появления редактор газеты, тоже молодой журналист, но деловой и ответственный, настолько устал от художеств Рудольфа, что после разговора со мной, недолго думая, предложил мне немедленно приступить к работе и тут же отправиться на Базу, чтобы заново сделать материал, с которым подвёл его Соин.
       Рудольфа он пока оставил, предупредив, что ещё один скандал - и он свободен. Но Рудольф будто этого только и ждал: он в тот же вечер напился и несколько дней не появлялся в редакции. На этом для него всё и кончилось.
       Утром, придя на работу, я увидела, что кто-то заботливо положил на мой стол "Орфографический словарь" и "Справочник для работников печати". Было приятно.
      
       Преодолеть три километра до Базы в пятидесятиградусный мороз оказалось не так-то просто. Дорога шла берегом. Небо едва начало светлеть, светила луна. С Лены дул хивус - ледяной, режущий ветер. Моё сшитое для южных зим пальтишко он пронизывал насквозь как решето, а пуховый платок, который мама выслала мне ещё в Братск, от дыхания застыл вокруг подбородка ледяной коркой.
       Изредка мимо проезжали грузовики. Я, естественно, оборачивалась на шум мотора и поднимала руку. Но ни одна машина не остановилась. Это невозможно было понять. Такое немыслимо было в Братске. Там останавливались все. Сами. Притом не зимой, а летом. Здесь же оставляли человека замерзать и проезжали мимо.
       Выручил меня маленький винный магазинчик, который вдруг, откуда ни возьмись, оказался ровно на середине пути. Я влетела туда, как в спасительную обитель. Работяги стояли - не протолкнуться. Табачный смрад тяжело висел над их головами и между спинами в замасленных стёганках. Под тёмным потолком тускло светилась маленькая лампочка. И всё-таки это был рай после жестокой стужи открытого пространства. Внутрь входили в клубах пара сказочные красавцы: белые волосы, брови, усы, ресницы - всё в сверкающем инее. Мужчины пили вино, на местном жаргоне - гомырку. Я стояла и отогревалась. Магазинчик назывался "Промежуток". Он специально был построен тут для передышки, без которой такую дорогу не одолеть. Только благодаря этому домику я добралась до Базы.
       Бревенчатая теплушка, где я надеялась найти бригаду плотников, еле светилась матовым заледенелым окном. В тесном балке тепло и накурено. В середине - докрасна раскалённая железная печка. Вокруг, на обрезках толстого бруса, сидят рабочие. Чернокудрый, как цыганёнок, парнишка читает книжку, остальные смеются, рассказывают байки...
       Я представляюсь, они подвигаются, освобождая мне место. Пытаюсь отодвинуть ледяную корку платка от подбородка. Кто-то протягивает мне большую эмалированную кружку с чаем. Малиновая печка, малиновые лица мужчин, малиновые страницы книги на коленях "цыганёнка". Дед Еремей - так называли самого старшего члена бригады - стянул с себя валенки и, поставив на них обмотанные портянками ноги, пододвинулся к самой печке. От валенок потянулся лёгкий парок.
       А вдоль стены в ряд, уставив отточенные лезвия в тупые затылки друг другу, стояли топоры.
       Сидящий у окна работяга подышал на замёрзшее стекло и, сделав небольшую проталину, посмотрел сквозь неё. Потом что-то сказал "цыганёнку", тот положил книгу на подоконник, натянул на чёрные кудри шапку и, захватив охапку светлых поленьев, повернулся ко мне:
      -- Хотите увидеть всё с самого начала? Пойдёмте!
       Мы вышли из теплушки. Снежный пустырь с носящейся по нему позёмкой, небо и воздух - всё было серебристо-палевым. Рассветные сумерки мягко сглаживали очертания леса и уходящих к берегу Лены недостроенных жилых домов. Холодный хивус сгонял лёгкий слоистый туман в синие распадки на противоположном берегу.
       "Цыганёнок" сложил из поленьев костёр, поднял с земли консервную банку с отогнутой крышкой и направился к установленной между двумя брёвнами небольшой цистерне. Подставив банку, открыл затычку. Не течёт. Замёрзло. Он поставил на место затычку и, найдя на снегу плоскую щепку, полез к верхнему люку. Ныряя рукой в цистерну по самое плечо, наложил щепкой в консервную банку загустевшую солярку и обмазал ею поленья, приготовленные для костра. Слабый огонёк зажжённой спички лизнул солярку и, побеждённый её холодом, погас. Но после нескольких спичек солярка растопилась, потекла по полену, и оно разом вдруг вспыхнуло, за ним - второе, третье, и затрепетал весь костёр.
       "Цыганёнок" притащил огромные смёрзшиеся комья мха и обложил ими костёр - глухой стеной со всех сторон и сверху. И огонь окаэался замурованным под толщей мёрзлого мха, только в щели между комьями сочился сизый дым.
       Из теплушки вышли мужчины с топорами, и часть из них, растянувшись длинной цепью, направилась к недостроенному дому, а несколько человек остались кантовать лежащие на снегу брёвна.
       Я невольно задержалась, глядя, как топоры взлетали вверх и опускались, врезаясь в промёрзшую древесину. На снег отлетали широкие плоские щепки. Ритмично поднимались вверх и упруго сгибались фигуры плотников.
       У строящегося дома двое мужчин вкатывали готовый брус по наклонно поставленным к стене брёвнам вверх. Ветер бил им в лицо. У одного соскользнула рука - брус, тарахтя, скатился вниз и врезался в снег. Рабочие снова подняли его и осторожно, напрягшись всем телом, вкатили наверх. Двое других подхватили брус и укрепили его. Точно так же, по брёвнышку, по брусу, подрастали остальные стены.
       "Цыганёнок" принёс разогретый мох. Стоя на длинной прогибающейся доске, двое рабочих конопатили щель между брёвнами.
       Всё вокруг посветлело. Над синими сопками уже висел бледный диск солнца. Он едва просвечивал сквозь плотную серую оболочку неба и больше был похож на холодную луну. Ватное, бессильное солнце, не имеющее лучей...
       Когда понадобилось что-то записать, оказалось, что чернила в моей ручке безнадёжно замёрзли. Выручил работяга - он достал из-за передка шапки карандаш и протянул мне.
      
       Дома спросила у Володи, почему здесь грузовики не останавливаются на трассе.
       - Это местные куркули, народ исключительно жестокий. Они веками живут здесь за высокими заборами, на чужаков спускают цепных собак. Потомки тех душегубов, которые убивали старателей из-за пригоршни золотого песка. Помнишь, у Шишкова: пускали на ночлег - и убивали, а тело спускали под лёд. Такие никогда не остановятся. Будешь замерзать - проедут мимо.
       Мы тоже жили в таком куркульском доме, и собака бегала по двору, на цепи по проволоке.
       Теперь, идя на Базу, я никогда не оборачивалась на шум мотора и не поднимала руку. И вот однажды машина сама остановилась. Я запрыгнула в кабину и с удивлением посмотрела на шофёра.
      -- А вы - не местный!
      -- Угадали. Два месяца как с Красноярской ГЭС. Как вы узнали?
      -- Местные не останавливаются.
       И пришлось рассказать ему про здешние нравы.
      
       Редактор газеты Олег Дмитриевич Якимов, на удивление, остался доволен моими первыми журналистскими опусами. На удивление - потому что я пока робко нащупывала нужный тон и порой с трудом находила те единственные слова, которые уже ни на что нельзя заменить - не было ещё у меня своего стиля.  
       Якимов оказался уникальным редактором: он не боялся печатать серьёзные критические материалы, более того  - он заботился об их действенности. После каждой подобной публикации отправлялся с номером газеты прямо в кабинет первого секретаря райкома партии, и не было ещё случая, чтобы эта ситуация осталась без последствий.
       По большому счёту, он был абсолютно прав: зачем газета, если она ничего не может изменить? Работать вхолостую он не собирался. То, что мой редактор представлял редчайшее явление в нашем социуме, я поняла лишь пару лет спустя, когда попала в столичную республиканскую газету и чуть было не задохнулась от отсутствия жизни.
       А тогда я лишь сознавала, что мне очень повезло, потому что окружающая жизнь была полна безобразий, и попытка хоть что-то в ней изменить давала ощущение гражданского служения и, конечно, приносила удовлетворение.
       Наша газета выходила раз в неделю, и почти в каждом номере шёл критический материал. А поскольку я была единственным корреспондентом, скучать мне было некогда. И главное, мне пришлось осознать своё призвание - публицистика! Не зря я так любила Белинского и Писарева, перечитывала любимые страницы много раз и получала от этого наслаждение. И кино - только документальное! Публицистика на экране - вот что мне нужно! Реальная жизнь интересовала меня больше, чем самые увлекательные вымыслы. Это было для меня очень серьёзное открытие, и я решила поступать во ВГИК на отделение документальной режиссуры, если такая возможность когда-нибудь появится.
       Но все мои профессиональные радости не могли заставить меня забыть о том, что во Фрунзе живёт мой друг, которому плохо, и мне казалось, что я могу протянуть ему руку помощи.
       Я пыталась и убедить его, и соблазнить:
      
       ...не знаю, что тебя держит в нашем душном городе, что мешает тебе вырваться на простор. Только одну причину считаю существенной: работу, интересную и нужную тебе. Если этого нет, всё остальное несущественно. С мамой остаётся брат, Колдунью можно забрать с собой, если она тебе настоящий друг.
       Так вот, если ты в принципе согласен приехать сюда, я позабочусь об этом. Сделаю всё возможное, чтобы тебе прислали вызов от нашей редакции или от школы. Вызов даёт тебе право заключить договор. Ты будешь пользоваться значительными материальными преимуществами (оплатят дорогу, двойной отпуск ежегодно, северные надбавки к зарплате и один раз в три года - оплачиваемый выезд домой и ещё что-то). Лёва, приезжай! Ты получишь здесь богатейший материал для своих писаний. Ну, подумай, кто из настоящих, больших писателей в молодости не ездил? Вспомни Паустовского. Ты здесь будешь и печататься в газетах, и издаваться в Якутском издательстве.
       Поверь, пишу тебе это не потому, что мне было бы очень хорошо иметь друга не за десять тысяч километров, но где-нибудь поближе, а только исходя из твоих интересов. Когда человек долго сидит в комнате со спёртым, душным воздухом, он перестаёт это замечать. Но когда он выйдет на простор, он поймёт, что терял, находясь в душной комнате. А если у него остался в этой комнате друг, он, конечно, будет звать его на волю. Поэтому я зову тебя. Лёня очень ошибся, предрекая, что я быстро возвращусь в клетку. На милую южную родину тянет меня только тоска по детям, тревога за мать, да ты, мой единственный в жизни, незаменимый друг.
      
       Письмо это писалось первого января 1960 года. Новый год мы встречали на Базе, в компании инженерно-технических работников. Ребята там были все молодые, недавно окончившие вузы, из самых разных концов Союза: Москвы и Ленинграда, Иркутска и Омска, Новосибирска и Одессы и даже из Ташкента и Еревана.
       Интересно было то, что эту встречу Нового года мы с Володей придумали ещё в Братском совхозе - для нашей кинопоэмы.
       - Ты только представь себе, - говорил Володя, - Новый год встречают через каждый час, потому что он наступает в родном городе тех, кто на этой встрече собрался: в час ночи - Новый год в Братске (а герои нашей тогда ещё не написанной кинопоэмы были как раз из Братска), в два часа - в Новосибирске и Омске...
      -- В три часа - во Фрунзе, - подхватывала я, - в четыре - в Свердловске, в пять  - в Саратове и Ульяновске...
      -- И наконец, в шесть утра - в Москве, Грозном и Ленинграде! - заканчивал Володя.
      
       И именно так всё и произошло в посёлке Мухтуя, на Базе. Это было удивительно. Как по мановению волшебной палочки, придуманное нами воплотилось в жизнь...
       Но Новый год всё же семейный праздник, и под утро мы с Володей, взглянув друг на друга, молча смылись в раздевалку - сбежали с мероприятия, рассчитанного на целых три дня. Прекрасно выспались, "позавтракали" почти к вечеру и сели за круглый стол писать письма. В это время по радио вдруг зазвучала только что появившаяся, новая песня: "Я люблю тебя, жизнь..." Она была так созвучна нашим настроениям, что мы оба бросили писать и молча смотрели в глаза друг другу... И не нужно было никаких слов для полного понимания.
       Лёвушка, не могу никак примириться с тем, что тебя нет здесь. Душой ты, как будто, создан для такой жизни, но тело, наверное, не приспособлено, и моей поддержки, моей абсолютной готовности помочь тебе и делить с тобой всё, ты не принял. Я не верю, что это окончательное решение.
       Твой друг.
       P.S. Эта веточка - с ёлки, которая стоит у нас в комнате. Там на одной лапке нет иголок. Это потому, что здесь не хватает тебя.
       Жду письма.
      
       Письмо пришло:
      
       ...Ты всё зовёшь к себе. Я бы, честное слово, поехал хоть сейчас. Но во-первых, куда я поеду зимой: нет зимней одежды... Впрочем это всё чепуха, вот с матерью похуже: у неё не ладится с отчимом моим, младший брат мой ей почти чужд (станет ли он когда-нибудь человеком?), и поэтому мать одинока и больна, у неё участились сердечные приступы. Кроме того, ей всюду мерещится твой призрак. И куда бы я ни уехал, ей будет казаться, что ты приедешь ко мне.
       Как-то у нас с ней был серьёзный разговор, я сказал, что мне необходимо проветриться, что от этого много зависит...Она, как будто, поняла меня и предложила подкопить денег и... взять курсовку на Кавказ или в Крым, и то на лето, в отпуск, когда у меня будет твёрдо с работой. Я сказал ей, что всё равно уеду, без всякой курсовки - она в слёзы.
       Но я уеду - весной, в марте - апреле, когда моё демисезонное пальто выдержит сибирские морозы.
       Спасибо, что опубликовала мои стихи. Вышли мне ещё один номер газеты. А гонорар переводить не надо, я ведь приеду.
       Привет грозненскому Володе, я благодарен ему за желание и готовность помочь мне.
      
       Желание и готовность помочь заключались в том, что мы с Володей придумали для Львиной мамы легенду: Надя по-прежнему в Братске, а старинный приятель Лёвушки, волею судьбы занесённый в Якутию, узнав о его проблемах с работой, приглашает в Мухтую, устраивая вызов в газету. И письмо, написанное Володей и высланное Льву в одном конверте с моим письмом, - документальное тому подтверждение.
       Никакого греха в нашей выдумке мы не видели, она была продиктована побуждениями чистыми и бескорыстными: хотели помочь Лёвушке и успокоить маму.
       Но, как говорится, человек предполагает...
      
       В январе мне предстояла первая командировка. Я ждала её и боялась. Первый раз в первый класс...
       - В понедельник полетите в Витимский леспромхоз. - Редактор неожиданно вырос прямо перед моим рабочим столом, будто материализовался из воздуха. - Возьмёте у меня письма, но проедете не только по адресатам, а по всем отделениям... Да, кстати... - он запнулся и помолчал. - Я обещал вам жильё - комнату освободят к вашему возвращению. У вас, кажется, брат есть? - Карие глаза его блеснули улыбкой. - Вот вместе и заселитесь.
       Он повернулся и вышел из служебного помещения, не дожидаясь моей реакции.
      
       Знакомый аэродром, нелётная погода. Двое суток ожидания и полтора часа лёту на крошечном "Антоне" до Витима. Перед посадкой успела разглядеть - узкое и длинное большое село вытянулось вдоль берега реки с тем же названием.
       У администратора аэропорта - телефон. Звоню в управление леспромхоза и, назвавшись корреспондентом, спрашиваю, есть ли у них помещение для приезжих. Рядом стоит человек средних лет с большим портфелем, смотрит на меня и улыбается.
      -- Нет у нас никакой гостиницы. Покажите, пожалуйста, ваше командировочное удостоверение.
       Показываю.
      -- А я думал, вы - Виноградова...
      -- Правильно думали. Это мой псевдоним.
       Оказался главным бухгалтером леспромхоза, улетал в Якутск. Вынул из портфеля лист чистой бумаги, что-то написал и протянул мне.
      -- Эту записку отдадите жене. Она вас примет.
       Так началось моё везение в Витиме, едва я успела сойти с самолёта.
       Иду по дороге к посёлку, кругом бесконечная белая пелена и величественные тёмные ели, ели, ели... Утопая в сугробах, выхожу на главную улицу. Волнение охватывает меня.. Улица хоть и называется Комсомольской, всё равно вижу древнее сибирское село, где происходили события, описанные в "Угрюм-реке". Здесь, по этим улицам, когда-то ходил Шишков... Бревенчатые избы и деревянные дома с древнейшей резьбой тончайшей работы. Такие дома я видела в Москве за Измайловским парком. Мимо них дважды в день проносил меня трамвай, когда я сдавала экзамены на заочный сценарный. А тут всё село из таких домов. Русская старина. Улицы с подъёмами и спусками. То-то здесь на масленицу хорошо кататься на салазках!
       А вот и дом, который указан на записке. Встретила славная женщина. Дом просторный, как и всё здесь. На работу уже поздно: вечер, и я сажусь писать письма.
      
       Добрый вечер, мой упрямый друг! Вот я больше не зову, не плачу... Зачем? Смешно. Я рада, что я здесь. Тут так хорошо, и работой я довольна вполне. Я здесь нужный человек. И в первый раз после окончания университета чувствую себя на своём месте. Как хорошо, что тогда, в Братске, при первой неудаче, я не струсила и не вернулась назад, домой.
       К нам в редакцию приходит много поэтов. Или присылают свои стихи по почте. Сейчас этим приходится заниматься мне. Вот когда я жалею, что нет тут тебя. Я ведь мало смыслю в стихах и мало что полезного могу сказать авторам. А редактор доверил мне поэзию безраздельно. Больше ведь некому. Иногда приносят такие уморительные стихи, что, не будь я работником редакции, хохотала бы до умопомрачения. Но бывает и иное... Володя привёл одного поэта - рабочий парень из его бригады, двадцати пяти лет, зовут Костя. Пишет очень много, но абсолютно безграмотен. И сам у себя не отличает поэзию от рифмоплётства. В куче мусора вдруг проскальзывают стоящие строчки. Я выуживаю их, как драгоценности. Вот тебе пример:
      
       Не смочивши полей,
       Дождь прошёл стороной,
       Он не поднял засохшие плети.
       Даже ветра прохладу унёс за собой,
       Луж не сделал - обиделись дети.
      
       Вот эти "дети" меня зацепили. А может, это мои фантазии, и нет в этих строчках ничего? Ты-то знаешь точно. Или ещё - обращаясь к ветрам, он говорит: "Отправляйтесь считать километры". Идёт с девушкой по вспаханному полю - и такая строка: "Дышали нам вслед чернозёмы".
       А то вдруг пришёл с гитарой и спел песенку:
      
       За рекой я рвал ромашку -
       белый цвет, белый цвет...
       Осторожно клал в рубашку -
       лучше нет, лучше нет...
       Пряный запах разносился
       от неё, от неё...
       Жук от зависти косился:
       всё моё, всё моё!
       Пчёлка лапками с ромашки
       сладкий сок, сладкий сок
       Собирает, напевая:
       "Мой цветок, мой цветок".
      
       У него много песен, и среди них есть вальс, ничуть не хуже известных и самых популярных. Мы назвали его - "Ленские волны". Ему бы учиться, и прежде всего - языку. Ведь стихи не выправишь, как прозу. Так он слушать не хочет: "Есть другие, грамотные, они пусть пишут для всех. А я пишу для себя, для своей души". Не знаю, Лёвушка, что с ним делать.
      
       Утром, едва я заикнулась в конторе леспромхоза, что мне нужно на Силинский участок, тут же предложили провожатого и место в кабине машины, которая отправляется через час. Это было не в моих интересах - провожатый, который будет водить меня за ниточку и свяжет язык рабочим... Я отказалась.
       Выхожу на улицу - стоит какая-то машина.
      -- Куда?
      -- В Силинск.
      -- Когда?
      -- Сейчас.
       Моё витимское везение продолжалось. Через час я была на лесных участках, где работали лесорубы. Ехали сначала по льду Лены и Витима, потом - по лесу. Красота вокруг - запредельная. Поговорила с рабочими и на целых два часа, до прихода машины, ушла в лес. Ходила по сваленным стволам и думала: вот зачем нас в школе, на уроках физкультуры, учили ходить по буму. Чуть оступишься - и летишь в снег. Погода изумительная: тепло-тепло, как в родимой Киргизии. Набродилась досыта. Природа будто специально вливала в меня силу, чтобы помочь пережить то, что мне предстояло увидеть вечером в рабочем посёлке.
       Сказать, что условия, в которых жили лесорубы, чудовищны - не сказать ничего. То, что открылось моим глазам, просто не укладывалось в нормальном человеческом мозгу. Я утоляла жажду снегом, потому что воду там пили из ржавой консервной банки. Даже не могу найти аналогов в литературе, разве что радищевское "Путешествие из Петербурга в Москву"... Ни о какой ночёвке не могло быть и речи, я уехала с подвернувшейся оказией в Витим, хотя шофёр был вдрободан пьян. Решила рискнуть, потому что жаждала срочно обо всём этом написать.
       Дорога была сумасшедшая: спуски, подъёмы, петли... Машину бросало во все стороны, шофёр ругался и что-то невнятное бормотал пьяным, заплетающимся языком. Поломка - и простояли в лесу около часа. На квартиру вернулась в одиннадцать, такая измученная, что писать не было сил.
       На следующий день уехала в другую бригаду. Там рабочие устроили собрание. Исписала два блокнота. Когда объездила все четыре бригады, снова ушла в лес - только он мог дать мне силы пережить всё, с чем я столкнулась. При каком рабовладельческом строе возможно такое?
       Снег, лёгкий и пушистый, лежал наносами и блестел, как ватный тулуп Деда Мороза, девственно чистый и голубоватый. Ели и сосны - тридцатиметровой высоты. Как заколдованная, я бродила по тропинкам и без тропинок и именно тогда не просто поняла, но прочувствовала сердцем и всем существом слова Паустовского о том, что "север притягивает". Я жевала почки ольшаника, трогала руками мягкие иглы кедра, будто хотела, чтобы всё это дольше осталось со мной, во мне.
       Солнце клонилось к западу, сквозь заснеженные ветви и стволы великанов оно лилось лучезарной золотой массой. А когда возвращались в посёлок, невозможно было оторвать взгляд от зубчатой черты на горизонте, где розовое и лиловое смешивалось с нежной голубизной неба.
       И только в письме можно было излить душу:
      
       Всего три дня без Вас я, Лорилу... И жизни нет! Вас так чертовски не хватает.
       Что мне дала поездка эта, приеду - расскажу.
       Никогда! Никогда! Никогда ещё я не видела воочию такой дисгармонии между природой и жизнью людей. Как это пережить? Помните "Железную дорогу" Некрасова? Так вот тут ещё хуже.
      
       Редактор с нетерпением ждал моего возвращения. Видимо, итоги этой поездки для него были окончательным тестом моей профессиональной пригодности. Он имел на мой счёт далеко идущие планы, о которых я до поры до времени ничего не знала.
       Пока писала основной материал по леспромхозу, он несколько раз заходил в мою рабочую комнату, справлялся о настроении и как бы мимоходом спрашивал, будет ли статья готова в ближайший номер.
       Настроение у меня было угрюмое и в то же время бойцовское. Решила написать всё, что видела, хотя понимала, что напечатать это ну просто невозможно. Но мне было уже всё равно: я открыла забрало. Я готова была распрощаться с газетой, со своей уже любимой работой, но уступать не собиралась. Эпиграфом поставила слова Радищева: "Звери алчные! Пиявицы ненасытные! Что оставляете вы человеку? То, что отнять не можете, - один воздух!"
       Отпечатанный машинисткой убойный "подвал" я понесла редактору сама.
      -- У вас такой вид, будто вы вышли на гладиаторский бой.
      -- Так и есть. Даже если это будет бой первый и последний.
       Якимов взял у меня протянутые листы и сразу прочёл эпиграф. Улыбнулся.
      -- Я ничего другого не ожидал. Прочту - тогда поговорим.
       Но разговора никакого не было. Через полчаса он положил передо мной моё "произведение" и вышел. Я впилась в него глазами. Конечно, он вычеркнул эпиграф (другого и я не ждала), но текст... текст, как ни странно это мне тогда показалось, остался почти не изменённым. Он лишь слегка в двух местах "причесал" мои эмоции. Ни один факт не был выброшен. Я даже растерялась. Вошла к нему в кабинет и, положив материал на стол, сказала:
      -- С вашими пометками я согласна.
      -- Ну, вот и ладненько. Теперь спокойно готовьте остальной материал. Да, ключ от вашей комнаты у секретаря. Советую заглянуть в кладовку. Может, найдёте там что-нибудь полезное для хозяйства.
       И снова улыбнулся.
      
       Дарованная нам для жительства комната хоть и не была так просторна, как жильё в куркульском доме, и окно в торцовой стене напротив двери смотрело не на Лену, а всего лишь в палисадник, - комната эта показалась мне восхитительной.
       Как нельзя кстати пришлись выходные. Володя принёс доски, рубанок и прочий плотницкий инструмент. Соорудил нечто вроде верстака и, обстругав доски, сделал мне отличный широкий топчан. Для себя принёс раскладушку из кладовой, там же мы взяли настольную лампу и два стула. Стол в комнате был. Мы принесли свои пожитки и стали устраиваться. Пришлось ещё сделать полку для книг: каждый из нас возил за собой несколько заветных томиков.
       Угомонились к воскресному вечеру. Володя включил настольную лампу и выложил из картонной коробки стопку бумаги.
       - Ну вот, можно писать сценарий.
       Речь шла о кинопоэме, задуманной нами ещё в Братске. Мы относились к этому замыслу очень серьёзно и собирались засесть за работу, как только я вернусь из командировки. Вот это время и наступило.
       Ещё в новогодние дни, удрав с загульного праздника, мы уже приступили к этой работе, хоть ни одного слова и не написали. Прежде всего выяснили, что наши герои - одни и те же люди, с которыми мы были в Братском совхозе, что писать мы оба собираемся об одних и тех же событиях. Сначала я прочла Володе свой очерк, отвергнутый редактором газеты в Братске. Потом, потрясённая, слушала до четырёх утра, как он читал мне свои записи. Тогда мы и приняли "историческое" решение - писать сценарий вместе.
       Предстояло сплавить наши замыслы и наблюдения, смешать реальную жизнь с вымыслом и мечтой, соткав из них, как выражаются киноведы, единое лироэпическое полотно. Никто из нас прежде ничем подобным не занимался. Оказалось, что вдвоём это делать удобно и интересно. Прежде всего мы выстроили скелет сюжета. Вот тут-то и подтвердилось, что действительно одна голова - хорошо, а две - лучше. Эпизод, над которым я долго билась впустую, прекрасно решил Володя, а поворот в сюжете, совершенно не ясный для него, вдруг увидела я. Володя пришёл в восторг и сказал, что это гениально.
      -- Но ведь это так просто...
      -- Всё гениальное просто!
       На радостях мы обнялись.
      
       Из письма Льву:
      
       Мы пишем сценарий и мечтаем о фильме. По вечерам пьём чёрный кофе и сидим допоздна. Живём идеально, но мне немного грустно: осуществилась почти та идиллия братской жизни, о которой я мечтала дома и которую ты в глубине души считал невозможной. Почти - потому что тут - не ты. Но идиллия - полнейшая. Наверное, никакой муж к самой нежно любимой жене и никакой брат к сестре не относится так свято, как Володя - ко мне. И я не вижу никакой угрозы разрушения нашего жизненного уклада, потому что всё так спокойно и наполнено работой.
      
       Да, всё так и было, если не считать того, что спокойствие в моём тогдашнем положении было мостом над пропастью. Пропасть - мои дети. Стоило получить из дома письмо с их фотографией - и от моста ничего не осталось. Вадик и Дина стояли, прислонившись к дереву, будто оно их единственная опора, - как сироты, расхристанные и неухоженные. А в глазах - грустный укор. Особенно у Вадика - печаль и боль. Под этой фотографией можно было бы написать: "Брошенные дети". Наревелась над ней вдосталь.
       О детях я, конечно, не забывала: отправляла маме половину своей зарплаты, да регулярно - посылки с детскими книжками, которые в нашем книжном магазине продавались почему-то в великом множестве.
       Зарплаты у нас с Володей были грошовые: прилетели мы без вызова, как вольные птахи, по собственному сумасбродному желанию, и потому северных надбавок и прочих льгот, которыми я так пыталась соблазнить Льва, у нас не было.
       После моего горестного письма о детях Лёвушка побывал у мамы и поспешил меня успокоить:
      
       ...Насчёт детей (печальные глаза на фотографии) - чепуха. Дети здоровы и веселы. Твоя статья о леспромхозе - смелая и честная. Напиши, как сейчас там дела.
      
       Нужно было знать нашего редактора: конечно, головы в леспромхозе полетели - целых две, и, видимо, перемены произошли, потому что я получила благодарственное письмо от рабочих. Надо бы - на имя редактора, но они, не мудрствуя лукаво, отправили письмо автору статьи, чем поставили меня в неловкое положение. К счастью, наш Якимов был выше подобных мелочей, он верой и правдой служил своему делу - по максимуму возможного, и сказать правду о бытовом положении рабочих и злоупотреблениях леспромхозовского начальства своей властью - особой смелостью не считал. Умница, он понимал, что эта правда не подрывает государственного режима, а лишь бьёт отдельных мерзавцев. Впрочем, и такой Якимов был тогда великой редкостью.
      
       Один раз мы позволили себе прервать работу над сценарием и ушли гулять на Лену. Шли по зимнику. Снежный коридор такой глубокий, что половина его со стороны луны была погружена в тень. Глухое безмолвие, лишь изредка пролетит самолёт. Володя на слух определял марку: в ранней юности, пока не попал в аварию, он занимался в аэроклубе...
       Мы шли, и Володя пел. Голос его разносился вдоль зимника, как когда-то над кручами Ангары. Незабываемое купанье под дождём, и незабываемый концерт на снежной Лене: 0н пел стихи Пушкина, Лермонтова, Есенина, Шпаликова и будоражащие комсомольские песни из "Добровольцев", потому что они так созвучны были нашему сценарию. Кульминация, конечно, - "Ло-ри-лу", и заканчивалось всё, как всегда, аргентинским танго "Бессаме, бессаме мучо..." Такова уж была традиция.
       Мы прошли по зимнику километров пять и повернули назад. Сзади нас обгоняла машина - "скорая помощь". Шофёр открыл дверцу и предложил подвезти. Мы вежливо отказались. А когда машина ушла - весело расхохотались: в кои-то веки выбрались погулять...
       Было не холодно, только у меня, как обычно, мёрз нос. Я изредка потирала его рукой в мохнатой варежке, а Володя шутил над "южными нежностями".
       Между тем уже шествовал март, и мы получили от Льва письмо с просьбой прислать ему "фальшивый вызов". О, хитроумный и наивный Лев! Он всё обдумал:
      
       Я матери сказал, что послал в несколько мест Сибири запросы к своим бывшим филфаковцам. Если кто ответит мне положительно - еду. Мать боится, что я и там не найду работы и без денег пропаду. Почему я прошу вызов фальшивый? Во-первых, чтобы ты не тратила времени на поиски возможности прислать настоящий, во-вторых, чтобы я тебя не подвёл, если всё-таки не приеду...
       С матерью у нас отношения очень обострились: я изнемогаю от сидения во Фрунзе, работы здесь нет. Но мне хочется поехать в город, где есть издательство и мало хороших поэтов...
      
       Милый Лёвушка! Сейчас-то я понимаю причину его метаний: родился на границе двух знаков - Тельца и Близнецов, на стыке двух стихий - Земли и Воздуха, поэтому голова витает в облаках, а ногам так привычно стоять на земле. Но это сейчас... А тогда я об этом ничего не знала.
       Мы отправили ему, как он просил, "фальшивый вызов", но ни на секунду не поверили, что он прилетит. Давно уже ждать перестали.
      
       И вот однажды мы в очередной раз что-то "гениальное" придумали в нашем сценарии. Это было так здорово, и мы так обрадовались, что бросились друг другу в объятья. Да так и не расстались до утра.
      -- Боже мой! Ты целуешь меня, а я ведь ещё не умывалась...
      -- Как? Разве я не умыл тебя?..
      
       Увидев сквозь окно, как Володя, возвращаясь с работы, входит во двор, я бросаю листки с недописанным очерком и выбегаю на кухню, куда он попадает сразу, войдя через чёрный ход. Он подхватывает меня на руки и, осыпая поцелуями моё лицо, носится по кухне, будто я невесомый туман.
      -- Ты моё чудо! Чудочко! Чудочко моё!.. Скажи, сколько раз ты сегодня думала обо мне?
      -- Всё время.
      -- И я тоже. Я даже монологи тебе говорил... Сначала вслух, а потом про себя. Напишу сестре в Питер, чтобы прислала нам обручальные кольца. И пока ты получишь развод, мы обручимся здесь сами!
      
       Недели три никому не писали. Забыли про весь мир. И вдруг пришла телеграмма: "Выезжаю. Лев".
       В это невозможно было поверить, но это был факт. Я растерялась. У меня было чувство, что я предала его. Хотя понимала: он не дал мне ни единого повода считать, что я ему нужна. Поводы давала я - так долго убеждала его приехать, заверяла в своей преданности и дружбе, чуть ли не в каждом письме писала, что он мне нужен, нужен, нужен...
       И хоть я чувствовала теперь неловкость, всё равно мы радовались приезду Льва. Решено было рассказать ему о нашем союзе через недельку, когда он хоть чуточку привыкнет, когда всё решится у него с работой, когда он узнает и оценит Володю. А пока, решили мы, поживём по-братски: пошли в магазин и купили для Льва раскладушку.
       Всё так и шло, как было задумано. Лев и Володя не только понравились друг другу, но великолепно спелись - в буквальном смысле этого слова. Они пели друг другу любимые песни, а потом пели их вместе, старательно подстраивая голоса. Лев аккомпанировал, увлечённо выстукивая мелодию ложками на столе. Это было столь духоподъёмное действо, что я не удержалась и "щёлкнула" их. На карточке, внизу, кто-то написал: "Спевка".
       Наш потрясающий редактор откопал в штатном расписании какую-то единицу и поставил Льва на довольствие. Я тут же свалила на него всю поэзию и поэтов. Лев с энтузиазмом взялся за литературную страницу. В редакцию началось паломничество рабочих стихотворцев...
       В воскресенье мы втроём отправились на Черёмуховый остров на Лене, как-то ухитрились устроиться на ветвях, как в креслах, и занялись любимым делом: Володя и Лев пели, я слушала и вполне заменяла им целый зал.
       Как-то у нас закончились дрова, Лев вызвался пойти во двор и наколоть. Володя взглянул в окно и увидел, как бедолага Лев мучается с чурбаком, не в силах вырвать застрявший в нём колун. Он выбежал, помог ему и показал нехитрую технику сего действа. Лев оказался способным учеником, и Володя оставил его наедине с новым занятием. А через некоторое время подозвал меня к окну. Картина, открывшаяся взору, впечатляла: Лев увлечённо разделывался с каждым очередным чурбаком, не замечая того, что всё пространство вокруг него завалено дровами. Его шевелюра вздрагивала с каждым взмахом колуна, и дровишки весело разлетались во все стороны. Я невольно залюбовалась.
      -- О, мама миа! - засмеялся Володя. - Так колоть дрова может только поэт!
      -- Останови его, а то он завалит весь двор!
      
       Наша "безмятежная" братская жизнь оборвалась неожиданно: Лев получил письмо от мамы. По мере того как он читал, лицо его покрывалось красными пятнами и возгласы, похожие на стон, оглашали комнату.
       Мы смотрели на него с тревогой и страхом.
      -- Бедная мать... Бедная моя мать! - воскликнул Лёвушка, закончив читать письмо, и в отчаянии обхватил голову руками.
      -- Да что случилось?
      -- Бедная мать... Она знает, что ты в Мухтуе! Фимка на почте получил твою телеграмму и принёс ей.
      -- А как он получил?
      -- Я не успел сходить сам и попросил его. Я же не знал, что там будет твоя телеграмма... Бедная мама! Она теперь плачет. Она так одинока... Вот послушай, что она пишет.
       Лев снова развернул листок с письмом и прочёл: "Она так долго боролась со мной за тебя, и вот она победила..."
      -- Она ведь думает, что ты приехал сюда ко мне. А ты приехал работать! Так успокой её!
      -- Как?
      -- Пойди на почту и дай срочную телеграмму, что я замужем за Володей.
       Лев растерянно заморгал покрасневшими веками.
      -- А можно?
      -- Нужно, Лёвушка, нужно.
       Лев посмотрел на Володю. Тот кивнул, и он выскочил за дверь.
       Ситуация была более чем пикантная. Уж не говорю о редакторе: в маленьком посёлке для целого круга наших знакомых - а среди них и девочки, работавшие на почте - мы с Володей были братом и сестрой. Что касается Льва, никто не сомневался, что ко мне приехал друг. И - такая телеграмма!
       "Мама, я холост. Надя - жена Володи" - так Лёва успокоил матушку и после этого успокоился сам.
      -- Простите меня, - сказал он, возвратившись с почты.
      -- Всё в порядке, Лёва. Это ты меня прости: я не успела тебе сказать, что выхожу замуж за Володю.
       Лев резко поднял голову и пристально сквозь очки посмотрел на меня:
      -- Это правда?
      -- Да.
      -- Ты любишь его?
      -- Да.
      -- Я не верю! Поцелуй его.
       Я подошла к Володе и поцеловала его. Несколько мгновений Лев молчал, потом проговорил:
      -- Рад за вас. Поздравляю.
       И направился к двери. На пороге оглянулся:
      -- Я погуляю. Скоро вернусь.
       Но вернулся Лев, видимо, не скоро: мы с Володей, ожидая его, заснули на моём топчане, в тренировочных костюмах, свернувшись калачиком прямо поверх одеяла.
       Рано утром Володя ушёл на работу, а Лев, проснувшись, с каким-то глубоким чувством и даже удовлетворением сказал мне:
      -- Володя - настоящий!
      -- А ты сомневался?
      -- Я не знал...
       В тот же день, поговорив с редактором о том, что занятие поэзией требует уединения, Лев переселился в пустой домик напротив, где до недавнего времени жили лётчики. Но по вечерам, как и раньше, мы много времени проводили вместе. Лев читал нам свои новые стихи, а мы ему - только что написанные эпизоды сценария. А иногда, под выходной, приходил с гитарой рабочий поэт Костя, подружившийся со Львом и полюбивший его, - тогда дым шёл коромыслом, чаи гоняли допоздна и душу отводили в песнях.
      
       Тронулась Лена. Встрепенулся лес. Заблестели водой таёжные озёра. Потянулись перелётные птицы.
       Володя предложил мне сходить на утиную охоту. Я с радостью согласилась, не представляя, что это такое... Володя принёс из проката двустволку, где-то достал манок и картонный муляж утки. Встали мы в пятом часу утра. Добравшись до озера, пустили "утку" на воду, а для себя соорудили скрад. Просидели в нём около часа, закоченели вконец - и всё напрасно. Теперь-то я с радостью думаю о той "неудаче": не дай бог, "повезло" бы нам, и мы по глупости шлёпнули б вольную птицу, летевшую навстречу своему материнству. Да будет благословенно наше охотничье невезение!
       Возвращались, когда совсем уже рассвело. Весенняя, только что проснувшаяся тайга дышала и была прекрасна. Ольха, вся в чёрных серёжках, смотрелась в талую воду, а там колыхались коричневые прошлогодние травы.
       У Володи были высокие охотничьи сапоги, и он переносил меня через таёжные речки и глубокие ложбины с водой. Его серые глаза от солнца и неба становились совсем голубыми, и тонкие трепетные ресницы замирали, когда он смотрел на меня.
      -- Почему ты смотришь на меня так?
      -- Я вижу себя в твоих глазах, как в лесном озере, чудочко!
      -- В лесном озере?
      -- Да. Они такие же глубокие и зелёные.
       Мы идём по воде, наступая резиновыми сапогами на мягкие травы, поднимаемся на пригорок и вдруг видим синий куст. Голубика! Невероятно! Пережила якутские морозы и вьюги. Стебли давно высохли и умерли, а ягоды светятся на солнце густым красным соком сквозь сизую кожицу. Мы срываем их и пьём острый, пьянящий сок. Целая поляна голубики! А Лев ещё смотрит свои последние утренние сны...
      
       На Лене прошли торосы, и разлилось половодье. Страшно подумать, что я могла бы не приехать в Якутию и никогда, никогда не увидеть белопенного чуда, в которое облачились берега и острова реки, когда расцвела черёмуха.
       Володя взмахивал вёслами, и лёгкая лодка скользила по заводям, в которых отражались белые купы, будто в реке полоскали бельё. Он, как хозяин, водил меня по своему волшебному царству, проскальзывая между островками, ныряя под склонившиеся к воде ветви, словно хотел показать мне все закоулки, все самые потаённые уголки его, потому что знал - нам уже никогда не суждено будет вернуться сюда, и этот сказочный мир навсегда останется лишь в моих мыслях и снах.
       - Видишь этот камень, - Володя кивнул в сторону огромного серого камня, почти полностью закрытого полой водой, неподалёку от нашего берега, - вот на нём мы с тобой обручимся, когда сестрица пришлёт нам кольца.
      
       Короткие разлуки, на которые нас обрекали мои командировки, были невыносимы, но именно они давали ощущение полноты жизни и создавали ситуации, заставлявшие нас с пронзительной остротой чувствовать нерасторжимую связь друг с другом и горе разъединённости в пространстве. Всего каких-нибудь двести километров тайги... Но пережить это невозможно. Хотя бы голос... Только голос...
       Я бежала поздно вечером в почтовый домик и просила дежурного связаться с редакцией. А потом, сидя у коммутатора, слушала...
      
       Хороша ты, о белая гладь!
       Греет кровь мою лёгкий мороз,
       Так и хочется к телу прижать
       Обнажённые груди берёз...
      
       За двести таёжных километров... В маленькой якутской деревушке я слушала любимую песню... И, счастливая, уходила спать.
       А вернувшись в Мухтую, как всегда, ночным самолётом, потому что не хотела ждать до утра, бежала домой. И всегда светилось окно нашей комнаты в деревянном домике редакции.
      -- Почему ты не спишь?
      -- Я жду...
      -- Но я ведь не сказала, что прилечу сегодня...
      -- Я жду тебя каждый день.
      
       На столе - стеклянная банка с ветками вербы. Володя принёс этот букет ещё в тот день, когда мы с Лёвушкой ходили на Черёмуховый остров. Тогда уже пахло весной, и вербы все были в пушистых нежных "барашках". Букет стоял долго, и серебристые "барашки" покрылись золотыми тычинками. За окном ещё лежал снег, а верба в банке цвела, как у нас, на юге, по берегам речек.
      -- Смотри, у нас в комнате - весна! Это ты принёс...
      -- Для тебя, милая.
       Прошло ещё несколько дней, и цвет с веток стал осыпаться на стол. Я хотела выбросить вербу, как вдруг увидела, что она пустила в банке большие белые корни. Тогда мы посадили её под окнами редакции, в палисаднике. Так весело и радостно было сажать ветки вдвоём, будто вернулось детство.
      -- Видишь, мы посадили нашу весну!
      -- Да, чтобы она никогда не умерла. Когда-нибудь, через много лет, мы приедем в Мухтую снимать фильм, и здесь будут шуметь большие вербы.
      -- Мы с тобой, как юные Довженки...
       А потом мы мыли прямо на ногах резиновые сапоги, мыли руки, поливая воду ковшом, и веселились, как в детстве.
      
       Не знаю, что мы больше любили: друг друга, или нашу любовь, или себя в этой любви, но несомненно одно - из любви мы создали культ и с огромной верой поклонялись ему. Мы даже сделали нашу собственную эмблему: с помощью источника света и тени обвели на стене два профиля и наложили один на другой, как накладывали большевики профильные силуэты вождей-соратников. Получилось великолепно: силуэты были юные, красивые, романтические. Такая эмблема могла бы украсить шапку любой молодёжной газеты, но мы были довольны тем, что она украшала стену в нашей комнате. И даже общую подпись придумали: "ДАНВИ" - Данилов и Виноградова. А ещё это можно было расшифровать: "Данилов Владимир Ильич". Я была не в претензии - мне достаточно было двух букв в первом варианте.
       Думаю, что всего было поровну: мы любили и нашу любовь, и себя в этой любви, и друг друга. Мы просто любили.
       И всё же где-то очень далеко дремало крохотное зёрнышко, из которого могла вырасти большая проблема. Глубоко в подсознании у меня присутствовал комплекс "крепостной актрисы" - так я сама назвала его: равенство в духе и неравенство в социальном положении.
       Володя был свободен. Он мог позволить себе любые безумства: носиться по всей нашей огромной стране, от Памира до Полярного круга, от Бреста до Камчатки, что, между прочим, входило в его планы и часто проскальзывало в речах. А кроме того, ему нужно было окончить институт, о чём очень тревожилась его матушка и уже задумывался он сам.
       А у меня были дети, и уехала я для того, чтобы создать условия, куда можно было бы их забрать. Причём забрать вместе с мамой, потому что моя сплошь командировочная работа иначе не могла состояться.
       Но это только сейчас, когда пытаюсь воскресить на бумаге то прекрасное и трагическое время, я всё раскладываю по полочкам. Тогда мы об этом не думали, но вовсе не от беспечности - не позволяли себе думать, потому что интуитивно чувствовали: задачка эта не имеет решения, а мы хотели быть счастливыми. И так любили и были счастливы здесь и сейчас, что думать ни о чём не хотели. Нам казалось, что будущее мы держим в своих руках.
       Володя собирался поступать во ВГИК на режиссёрский, я тоже не мыслила своего будущего без кино. Правда, теперь это не имело ничего общего с наивными детскими мечтами. Никакого глянца давно не осталось, и я понимала, какой это тяжёлый труд - документальное кино, которым я собиралась заниматься.
       Вот и получалось, что рано или поздно дороги наши сольются. Может быть, мы даже вместе будем учиться во ВГИКе... Об этом мы говорили и мечтали.
       Но как во всё это вписывались мои дети? На этот вопрос ответить не мог никто.
      
       Пришла посылка из Питера. В ней был великолепный никелированный кофейник - Володя уже давно просил свою двоюродную сестру прислать его, а вместо обручальных колец - длинная сентенция о том, что брак - дело серьёзное. Мы смеялись.
       - Ничего, моя милая, летом буду в Москве и обязательно куплю кольца.
       Я и не сомневалась.
      
       Мы сидим в тёмном зале поселкового кинотеатра. На экране - огромные глаза Симоны. Почему так щемит у меня внутри? Почему глаза застилают слёзы? Почему собираю последние силы, чтобы не разрыдаться?
       Зажёгся свет, и за всю дорогу не было сказано ни единого слова. И только дома, глаза - в глаза:
       - Этот фильм был о нас.
       Володя смотрит молча и вдруг обнимает крепко-крепко, будто пытаясь меня защитить, не отдать, уберечь...
       - Почему мы не встретились с тобой раньше? Мне так жаль, что целый кусок жизни я прожила без тебя...
       Он смотрит мне в глаза и качает головой:
       - Я вовсе не хочу пришивать тебе косы...
      
       Мухтуя - на широте Ленинграда. В сумеречную сиреневую полночь мы выходим на затихшую улицу. У меня в руках крошечный будильник. По дороге заводим и проверяем звонок. Он пронзительно трещит. Теперь-то Лев не будет опаздывать по утрам в редакцию. Входим во двор старого домика напротив. Окна глухо закрыты ставнями, и только в одном светятся щели. У этого дома давно нет хозяина. После лётчиков здесь жила молоденькая школьная учительница, а теперь тут - Львиная резиденция.
       Володя легко взбирается на крышу ветхого коридорчика и тарабанит по гулкой жести. Мы ждём с минуту, потом за дверью что-то грохочет, и наконец, сгорбившись, вылезает из сеней длинный, костлявый Лев - в полосатой пижаме и с огромной лохматой гривой.
       Не успевает он распрямиться, как Володя сверху прыгает ему на плечи. Лев от ярости рычит, но видит меня, и рычанье переходит в радостную, ворчливую воркотню, которая кончается протяжным:
       - У-у, дьяволы!..
      -- Львина! Мы пришли поздравить тебя с днём рожденья.
       Я протягиваю ему наш подарок - будильник.
       - Как, разве - сегодня? - Лев близоруко щурится и растерянно моргает воспалёнными веками.
      -- Конечно. Уже первый час ночи.
      -- У, дьяволы!..
      
       Моя память сохранила настоящую сердечную дружбу нашей троицы. Не помню ни одного огорчения, ни одного штриха, нарушившего гармонию. Но вдруг среди писем того периода мне попадается одно - без конверта, без даты и подписи... Оно возвращает меня к мысли, что у памяти - хороший вкус. 
      
       Моя милая, нежная любовь! Я тебя обидел, - ты это сказала мне. Я тебя обидел! Не буду просить у тебя прощенья - это ведь лишнее. Но, боже мой! Я только хотел поправить надоевшего мне иудея. Человека, который, видно, не слишком рад твоему счастью и моему. Знал ли я, что это произойдёт так, что я... я!.. обижу тебя. Для меня это такая боль! Люблю много раз... бесконечно. Я с детства не плакал в жизни, но сейчас моя грудь готова разорваться. Ну почему я так бессилен? Почему иудей может наносить удары, а я не могу?! Не могу!!! Как тяжело. Я оскорбил тебя. Я оскорбил тебя первый раз в жизни, первый раз с тех пор, как увидел тебя.
       Милая, я никогда не забуду этого, не знаю, в чём я виноват, но всегда буду знать, что обидел тебя, что ты плакала из-за меня... Из-за меня! Из-за того, кто мечтает лелеять тебя и любить, кто хочет пронести тебя по земле, как святыню. Поверь, я не хотел этого. Так люблю тебя, люблю бесконечно... до крика, до боли, куда сильней, чем способна быть любовь физическая.
       И грустнее всего то, что я не могу согреть тебя. Ты не хочешь зайти ко мне, ты проходишь мимо, стучишь каблуками и... не заходишь. Я не могу надерзить и сделать больно иудею, который безнаказанно сидит рядом с тобой. Сидит безнаказанно и читает... читает! Подлец!
       О! Я никогда не прощу себе этого.
      
       Боже мой! Хочется плакать и смеяться... Володя - не просто великий филосемит, но человек, у которого самым страшным было ругательство "антисемит проклятый!" - называет Льва иудеем, чтобы хоть как-то обозначить его инакость. Какие события были связаны с этим письмом? Сколько я ни насиловала свою память, она молчала, как Зоя Космодемьянская. И никаких последствий в отношениях.
       Может быть, всё было в параллельном мире моей жизни? Об этом я читала у фантастов... Такая мысль пришла мне в голову потому, что это уже третий подобный случай, когда моя чёткая память и документальные свидетельства однозначно противоречат друг другу. Объяснить это можно лишь случайным проникновением того или другого сквозь границы параллельных миров...
      
       Якутская весна потрясала щедростью цвета, звуков, запахов. Володя, приходя с работы, приносил в покрасневших от холода ладонях мохнатые лиловые подснежники с ярко-жёлтыми серединками. Сон-трава, как их здесь называют. Я зарывалась лицом в его стёганку. Она пахла последним весенним снегом, соляркой, дымом костра и хвоей. И ещё ветром с Лены и цветом черёмухи.
       А небо! Никогда и нигде не видела ничего подобного. Когда мы уходили в кино на последний сеанс, оно было дымчато-лиловым, и закатная заря полыхала, как гигантский пожар. А когда выходили из кинотеатра, горело уже полнеба, будто космический художник волшебной кистью разметал огненные краски по всему небесному куполу. И эта заря разгоралась всё больше, пока не гасилась золотом выходящего по спирали солнца. Возвращался день.
      
       В июне Володя уехал поступать во ВГИК. Моя жизнь опустела. Хуже всего было по вечерам. Видеть никого не хотелось. Садилась писать сценарий, который мы не успели закончить, но обсудили всё до мелочей, - а вместо этого писала письма.
      
       Володя, мой мальчик!
       Два дня прошли - как не жила...Знала, что никто не придёт, не возьмёт на руки, не скажет: "Чудочко моё!" Только ты... Вот я пишу и плачу. И строчки расплываются... Если б вернуть тебя хоть на одну минуточку, твои глаза, лицо твоё...
       В первую ночь пыталась закончить статью - днём, когда проводила тебя, не могла за неё взяться. Наша мышь будто почувствовала, что я осталась одна, и осмелела - стала громко возиться и греметь коркой. Я забила её норку бумагой. Она захотела вернуться туда и с удивлением остановилась перед затычкой. Но, видно, не поверила своим маленьким глазкам и ткнулась остреньким носиком в бумагу. Потом просеменила взад и вперёд, подняла свою мордочку ко мне, словно хотела спросить: "Твои шутки?" - и убежала. А я смотрела на неё, как под гипнозом, не в силах побороть леденящего отвращения, граничащего с ужасом, и пошевельнуться. Мышь обследовала плинтус вдоль всех стен и, не найдя щёлки, убежала в коридор (у нас ведь дверь закрывается неплотно). Я думала, что она больше не придёт. Не тут-то было - утром проснулась от наглой возни под столом.
       Когда ты был здесь, её присутствие чувствовалось не так сильно. А сейчас, в пустой комнате, в абсолютной тишине, я всё время чувствую её ...
      
       *
      
       Чудочко! Моя нежная любовь! Не могу не писать тебе - этого хотелось ещё в самолёте, ещё на остановках: в Киренске, Витиме... Я тоскую чуть не до слёз... От меня оторвалось огромное, которое называлось моей жизнью...
       ...Был на выставке "Советская Россия" (живопись, графика, скульптура). Много работ посвящено Хрущёву. Скульптура Томского называется "Трибун мира" - выполнена в возвышенно-героическом духе. Противно! Ты говорила, что искусство не посмеет взяться за него. Вот и взялось! Культ личности только начинается...
       ...Не могу ни о чём писать - сейчас закричу от любви к тебе, от радости и боли, и всего, что теснится во мне...
      
       В книжном магазине появился тоненький сборничек стихов Сергея Шевкова. Имя было мне незнакомо. В предисловии сообщалось, что это первый сборник поэта. Я полистала и купила два - себе и Лёвушке. Стихи нам понравились. Поэт был влюблён в землю, на которой вырос и жил, и в любви этой не было никакого патриотического официоза - лишь любовь сына к матери. И якутская земля в этом маленьком сборничке цвела, благоухала, звенела, плодоносила и утешала... Это был целый мир, дающий жизнь и любовь. Сборник назывался: "Я на Лене живу".
      
       Хмельные запахи вдыхая,
       всё видя в цвете голубом,
       так страстно,
       тёплая,
       земная,
       ты в травы падаешь лицом.
       Плывёт над полем полдень летний,
       а ты, желанная вдвойне,
       лежишь,
       до жилочки последней
       вся растворённая во мне.
       Щекой подножья трав касаясь,
       смеёшься тихо, сердцу в тон, -
       то ль неокрепнувшая завязь,
       то ль распустившийся бутон.
      
       Странности любви забросили поэта Сергея Шевкова, до тридцати лет никогда не покидавшего родную Якутию, в далёкий город Канск. Пережив там плодотворное для поэта разочарование, он возвращался на сокровенную родину по Лене и по дороге купил мухтуйскую газетку. А в ней увидел стихи. У автора была непривычная для слуха коренного якутянина фамилия - Аксельруд. Стихи показались интересными. "Откуда взялся в Якутии сей пиит?" - подумал Шевков и сошёл в Мухтуе с теплохода, чтобы пожать руку собрату, а заодно и навестить своего старого друга Рудольфа Соина.
       На пороге нашей редакционной комнаты он появился в жаркий полдень, с пиджачком, закинутым за плечо. Встреть я его на улице - внимания б не обратила.
       - Мне хотелось бы увидеть Льва Аксель... - он запнулся, - что-то вроде Аксельбанта...
      -- Аксельруда!
      -- Да-да! Аксельруда!
       Он держался уверенно. На рабочего поэта, какие во множестве по Львиную душу приходили в редакцию, был непохож.
      -- Вы...
      -- Моя фамилия - Шевков, - сказал он скромно.
       Я вскочила и, ничего не объясняя, бросилась мимо него - разыскивать Льва.
       Склонившись над листом, Лев расшифровывал свой неповторимый почерк нашей очаровательной машинистке Эмме. Я так же молча схватила его за руку и потащила за собой.
      -- Это Серёжа Шевков! А это Лев Аксельруд!
       Они так долго, безумно долго жали друг другу руки, что-то восклицали, понимая всё с полуслова. Потом мы втроём гуляли по берегу Лены и говорили без конца, будто знакомы вечность. А вечером притащили Рудольфа Соина и просидели у Льва до трёх ночи. Лёвушка засыпал Шевкова вопросами: про книжное издательство в Якутске, про возможность работы там... Серёжа мгновенно включился в судьбу и проблемы нового друга, и всё кончилось сговором - на следующий день они вместе уплыли в Якутск. Я пожелала Льву удачи. Так у меня появился ещё один друг - в Якутске, Сергей Шевков. Как это легко происходит в юности! И почему-то не происходит сейчас...
       Осталась я совсем одна. Уезжая в командировки, торопилась домой: знала, что меня ждут письма.
      
       ... Сейчас ночь, а у тебя утро, я представляю, как скоро ты откроешь свои чудные глаза, моя зеленоглазая. Но пока дойдёт это письмо, ты успеешь не раз заснуть и проснуться. Здесь, вдалеке от тебя, страшно представить: вдруг с тобой что-то случится, ты ведь живёшь среди дикарей. Я так обеспокоен твоим молчанием, что бывают минуты, когда хочется бросить всё и уехать к тебе. Почему ты молчишь? Сегодня не выдержал и дал телеграмму.
      
       Конечно, я не молчала - писала, чуть ли не каждый день. Но случилось так, что целую неделю была нелётная погода, и я бегала за письмами впустую, так же как и Володя. Наконец получили сразу четыре тонны московской почты, и я надеялась, что в них есть двадцать граммов и для меня.
      
       ...Нужно только дожить до завтра, дождаться, пока мешки с письмами разберут. Страшно подумать, что могу снова услышать: "Вам ничего нет". Прощай, мой мальчик, сажусь писать сценарий. Эпизоды, написанные тобой, органично встраиваются в сюжет.
       Вдруг произошло неожиданное - некоторые герои начали своевольничать. Не слушаются ни меня, ни нашего плана, иногда даже удивляют... Но наблюдать их и записывать интересно. Ухожу к ним. До завтра.
      
       *
      
       ... Если бы я был в Мухтуе, то убил бы всех работников почты (за исключением милой Альбины) этими четырьмя тоннами груза, ценнейшего груза: ведь его ждут. Все! И главное - ТЫ.
       Любимая! Я никак не куплю кольца. Ужас! Их нет в Москве. Всякий раз суюсь во все ювелирные и всё не дождусь возможности купить их.
      
       *
      
       ...Я не ошиблась: сегодня, наконец, получила твоё письмо. Читала и плакала от счастья, и - от несчастья, что не могу быть рядом с тобой, мой хороший, чудесный.
       Безумно тоскую по детям. Если ты поступишь во ВГИК, я сделаю всё, чтобы быть рядом с тобой. Но если нет - не расстраивайся, мы устроимся в Иркутске, и я постараюсь забрать туда всю семью. Не получится - хотя бы сына. Мне так хочется читать ему книжки и рассказывать сказки. Ведь я не знаю, что из него растёт. За дочку я совсем не боюсь, а за него сердце ноет. Не могу без детей, не могу без тебя.
       В последнее время много думаю о тебе. Ты самый красивый, самый солнечный человек. Ты принёс красоту и счастье в мою, как мне казалось, вконец искалеченную жизнь. Ты - мои Алые Паруса. Будто добрый волшебник послал мне тебя, а за что, почему именно мне, не знаю. Ведь я этого ничем не заслужила.
       Завтра у тебя первый экзамен. Я буду за тебя молиться.
      
       *
      
       ... Интересно, как ты думаешь молиться за меня? Я хочу, чтобы ты молилась, всегда чувствуя над собой северное небо, шумящие сосны. Тот край, где мы стали Одним.
      
       Пришло письмо от мамы. Читала и тоже плакала. Она писала, что дети ждут меня днём и ночью, нашли в календаре "август", перевязали его ленточкой и каждый день, приходя из детского сада, срывают один листок и прыгают от радости: "Уже скоро мама приедет!"
       Когда я пришла к редактору с заявлением об отпуске, он был похож на раненую косулю. Он просил меня не уезжать, пока сам не вернётся из отпуска.
       - Хоть убейте, не могу. Умираю без детей. Сил больше нет.
       Якимов понимал, что не пустить меня не может - уволюсь. Я и так, на всякий случай, просила отпуск с последующим увольнением, так как не знала, вернусь или нет... Он попытался меня убедить:
       - Нельзя вам сейчас увольняться: посмотрите ваши первые заметки и сравните с тем, что вы пишете сейчас. Такой скачок за такое короткое время! Осенью вступите в партию, потом станете ответственным секретарём газеты, а через годик - замените меня. В перспективе - я заберу вас к себе в Якутск. У вас есть возможность сделать серьёзную карьеру.
      -- Шутите! В партию никогда не вступлю.
      -- Почему?
      -- Зачем мне пятно в биографии? Меня выгонят оттуда через месяц - и что я буду делать тогда?
       Он смотрел на меня, как на последнюю идиотку.
       - Ну, хорошо. Договоримся так: вы сообщаете мне из Фрунзе, что хотите вернуться, я делаю вам вызов. Получаете оплату дороги и подъёмные. Заключаем договор на три года, если хотите - привозите семью. Квартиру получите в новом доме. Видели, строится рядом с кинотеатром "Лена"?
       Я кивнула, хотя понимала, что маму с детьми в Мухтую не повезу, а что будет к тому времени со мной, я и представить не могла.
      
       В каком-то из уральских городов у Володи жила старшая родная сестра. Он заезжал к ней на пару дней по дороге в Москву и ещё в одном из первых писем сообщал мне:
      
       ...Когда я был у Валюшки, то показал ей наши фотографии. Она сказала мужу: "Юра! Посмотри, какая у Володи хорошая девушка". Ты ей очень понравилась.
      
       *
      
       ...Володя! Мне, конечно, лестно мнение твоей сестры, но "хорошая девушка" - это только до тех пор, пока она не узнает, что эта девушка - мать двоих детей.
      
       *
      
       ...Да, любимая! Пока Валюшка "не узнает, что эта девушка - мать..." Главное, не мохай! Будем драться! Хотя я не совсем хорошо представляю себя в роли папаши, но попробую. Надеюсь - получится.
      
       Пришло письмо от Серёжи Шевкова, где с обычным для него юмором он рассказывал о мелких дорожных злоключениях и о том, что первые два дня в Якутске "были потрачены на визиты к тем местным пегасам, от коих зависит приискание приличного стойла в городской литконюшне". И вот результат: наш Лев - ответственный секретарь многотиражки "Разведчик недр". Прямо "как в кине". Не имей сто рублей...
       Радовалась за Льва.
      
       В Мухтуе работало несколько ленинградских экспедиций. В одной из них заболел сотрудник и скоропостижно умер, сделавшись чёрным. Объявили карантин. Пароходы не причаливали к дебаркадеру, пассажиров спускали на берег баркасом, на борт никого не брали. Самолёты прекратили пассажирские перевозки. Носилось страшное слово - чума.
       К счастью, именно в это время в Мухтуе проходил шабаш медиков - какая-то конференция, съехались врачи со всего района. Они предположили, что причина смерти ленинградского сотрудника - чёрная оспа, и стали делать поголовные прививки. В трёхдневный срок сделали всем. К этому времени пришёл из Якутска результат анализа вскрытия умершего. Диагноз подтвердился. А поскольку прививки были сделаны, карантин сняли, и я смогла уехать в единственную оставшуюся до отпуска командировку, в Беченчу. Там был большой якутский совхоз с несколькими отделениями, в каждом из которых мне предстояло побывать.
       Путешествие это дало мне последние и очень сильные впечатления от общения с якутской природой. Где бы я ещё увидела такой дикий таёжный "курорт" среди живописной природы, с затейливыми лесными тропками, огромными, свободно стоящими на взгорках кустами красной смородины, рубиновые ягоды которой по величине и вкусу могли бы поспорить с лучшими культурными сортами? Где бы я ещё увидела диковинное чёрное озеро?
       Нужно было попасть в соседнее отделение - километров десять по тайге. Меня посадили на смирную лошадку, дали в руки поводья и вывели на тропу.
      -- Сама найдёт, умная она.
       И мы поехали. Лошадка знала своё обыденное дело, привычно трусила по ложбинам и взбиралась на пригорки, нисколько не удивляясь красоте, от которой у меня дух захватывало. И вдруг, в лесной чаще, я увидела... чёрное озеро. Оно было маленькое, овальное, метров тридцать в длину. Казалось бездонным, потому что поверхность воды, чёрная и блестящая, как крышка рояля, не пропускала ни единого солнечного луча. С одной стороны отвесно возвышались слоистые чёрные скалы, с другой - пологий берег, и на нём - стройные и высокие невиданные мной деревья с широкими резными листьями. Тропа проходила у самого озера, хотелось присесть на корточки и опустить в воду руки... Но я не рискнула сойти с лошади, только остановила её и несколько минут любовалась неземным чудом.
       Последняя командировка оказалась удивительно плодотворной: я привезла не только запланированные статьи, но ещё и несколько очерков о замечательных людях, которые патриархально и скромно жили в этой глуши. А главное - закончила сценарий. И была совершенно счастлива! Меня не могло расстроить даже то, что я потеряла сценарный факультет ВГИКа.
       С тех пор, как мы занялись сценарием, мне было уже не до контрольных работ, которые нужно было отправлять в институт регулярно. Меня, естественно, отчислили, и Володя забрал мои документы. Ах, какие всё это были пустяки по сравнению с тем "шедевром", который мы создали! Мы любили своё детище и верили, что ему уготовано будущее. Мы уже видели фильм.
       На крыльях радости я возвращалась в Мухтую, чтобы получить письма и телеграммы от любимого, выложить перед редактором богатый командировочный улов и этим утешить его, а потом быстро собраться и лететь туда, где должна состояться наша встреча с Володей.
       На пристани выяснилось, что речной трамвай будет утром. У причала стоял грузовой катер, уходивший в полночь. Механик, которому предстояла ночная вахта, предложил мне свою каюту. Договорились о сигнале, и я вернулась в Дом приезжих, где оставила сумку. А там с нетерпением поджидал меня горкомовский лектор-якут, у которого уже была седина на висках, а в Якутске - жена и двое детей. Однако бес явно стучался ему в ребро, и он с жаром уговаривал меня ехать утром, речным трамваем. Было противно. В полдвенадцатого раздался гудок с Лены.
      -- Это меня! - я схватила сумку и рванулась к выходу. Лектор остался с открытым ртом, так как до последней минуты не верил, что я могу уехать с грузовым судном.
       Но бегством от партийного свинтуса мои дорожные злоключения не закончились. У безусого мальчишки-механика и седеющего лицемера на уме было одно и то же. Мальчику пришлось прочесть лекцию о том, как должен вести себя истинный джентльмен, оказавший услугу женщине. Произвело впечатление: ушёл на вахту и не появлялся до утра. Перед самой Мухтуёй принёс мне завтрак, а сам свалился спать, утомлённый бессонной ночью.
       В Мухтую я рвалась не напрасно: в ящике моего письменного стола лежали письмо от Володи и телеграмма о том, что наша встреча состоится в Иркутске.
       Володя сдавал экзамены на режиссуру хроникально-документального фильма. Курс набирал Кармэн. Мой любимый вылетел с первого тура. Какое счастье, что в юности неудачи не секут головы, а лишь возвращают человека к продолжению пути.
      
       ...Итак, я еду в Иркутск. И там, над Ангарой, буду на руках носить тебя, любимая. Если нормальной работы в Иркутске не будет, тогда - и да здравствует Север! Постараюсь устроиться там мастером, ну, а ты будешь рядом со мной. Будешь? Я люблю тебя, люблю...
       Я многого хочу и люблю. А среди женщин - тебя, зеленоглазая! Одну!
      
       Неделя в Иркутске пролетела, как день. Мы нашли комнату в квартире у миловидной женщины, которую встретили прямо на улице. У неё только что уехала работать по распределению дочка, окончившая техникум, и бедная женщина никак не могла привыкнуть к одиночеству. Её соседи называли нас молодожёнами. Так оно, вероятно, и было, и встреча в Иркутске была нашим единственным свадебным путешествием.
       Расстались мы на перроне железнодорожного вокзала. Наши поезда уходили почти одновременно, с небольшой разницей, но в противоположные стороны: я ехала в Киргизию, к детям, а Володя - в сторону Якутска, где жил и работал в министерстве строительства ещё один его дядя, он и обещал помочь любимому племяннику с устройством.
       Расстались мы легко и радостно, будто на один день, - и уже завтра снова встретимся. В этом не сомневались, но не знали, как долог и труден будет наш путь друг к другу.
      
       С любимыми не расставайтесь...
      
      
      
       II
      
      
       СТРАННОСТИ ЛЮБВИ ...
      
      
       Думала ли я, что возвращение в родные края начнётся с проклятия благословенному югу? Целый год в Сибири и на Севере не знала, что такое грипп и температура, забыла про насморк. Но едва переехала границу Средней Азии - слегла. Просквозило в тамбуре.
       Ничего нет страшнее, чем заболеть в дороге. Это горячий и пыльный казённый матрац, такая же горячая и плоская подушка. Это внутри жаркой духоты - тяжесть в голове и боль во всём теле. Это бесчисленные предложенные соседями по купе таблетки, от которых тошнит, и - никакой пищи, потому что она невыносима, и потому что нет сил есть. Это страх, что кто-нибудь из смотрящих с беспокойством попутчиков, глотающих для профилактики кальцекс, поддавшись панике, выдаст тебя, и тебя ссадят на первом же полустанке среди раскалённой, голой, плешивой земли. Последнее страшнее всего, поэтому из осторожности нельзя даже мокрый платок положить на пылающий лоб: может увидеть проводник и принять меры.
       Всё прошло, как только переступила порог родного дома: тут меня завертело так, что я забыла о болезни и о том, что в поезде хотела только одного - хоть ползком добраться домой и лечь в постель.
       Было семь утра. Вадик бросился на шею - узнал, а дочка, проснувшись, дичилась, но потом мы "познакомились". Она протянула пухлую ладошку и сказала очень чисто: "Дина"...
      
       Володя, родной мой! Уже три дня я дома, но каждый день, каждый час, каждая минута - это боль, что тебя нет рядом. Это ужасно - жить без тебя: всё теряет смысл. Я не могу, я готова хоть завтра сесть на поезд и уехать к тебе. Жить сразу станет легче, потому что каждая минута дороги будет приближать меня к тебе.
       ...Разница между детьми потрясающая. Дина - солнечный ребёнок, нарядная, лёгкая бабочка, милая и добродушная. Жить с ней, видеть её, растить её - одно удовольствие. Вадик - уже трудный ребёнок: грубый, капризный, упрямый, непостоянный. А если приглядеться внимательнее - глубоко несчастный (поэтому и бравирующий). Из-за малейшего пустяка начинает грубить, кричит в исступлении: "Уходи, мамка... уходи!" И когда я поворачиваюсь и ухожу, он ещё пытается мне вслед что-то кричать, но уже захлёбывается в рыданиях. Я сама чуть не плачу. Поворачиваюсь, беру его на руки и прижимаю к себе. Всё его маленькое тельце сотрясается в страшных конвульсиях недетского плача. Я хожу с ним на руках около дома и стараюсь напевать песенку, а слёзы заливают лицо. Проходит много времени, прежде чем он затихает.
       Пока не увидела его, мучилась мыслью, что он не скоро примет нового папу, потому что привязан к Ёське. Оказалось - чепуха! Эта детская душа истосковалась по теплу, которого ему никто не давал. Он перестал верить в то, что кому-то нужен, озлобился и бравирует, будто ему ничего и не нужно. Но он потянется сейчас к тому человеку, который с интересом посмотрит на него, сходит с ним в кино, даст ему молоток и покажет, как забивать гвозди. Ёська приходил иногда, но всегда смотрел на часы, торопясь уйти, несмотря на то, что Вадик плакал и говорил: "Хочу с папой".
       Я сказала ему, что мы поедем на Север, к папе, который прислал ему заводную машину. Сначала он говорил "неправда" и хмурился.
      -- Хочешь посмотреть карточку?
      -- Хочу.
       Я показала твою фотографию.
      -- Хороший папа?
       Он смотрел долго и внимательно, потом сказал:
      -- Хороший.
       Особенно ему понравилась твоя фотография реки Лены с теплохода.
      -- Папа сам фотографирует?
      -- Сам.
      -- А меня он научит?
      -- Научит.
       Теперь не даёт мне покоя: когда поедем на теплоходе к папе на Север?
      
       Родители Иосифа, по маминым рассказам, были добры к ней и детям в моё отсутствие, и я пошла поблагодарить их. Встретились с отцом хорошо, обнялись. К несчастью, Ёська оказался дома. Бросал пудовые колкости в мой адрес, но они пролетали мимо. Отцу было стыдно за сына, и он всё время пытался его урезонить: "Юзик, ну зачем? Перестань! Замолчи".
       Родители надеялись - и говорили об этом Львиной матери - что я приеду и мы снова будем жить вместе и воспитывать детей. Они были немного шокированы тем, что я вышла замуж, и разочарованы. Но отец - умный человек - сказал, что рад за меня и за детей, если им будет хорошо.
       Ёська был в бешенстве, у него не укладывалось в голове, что кто-то готов воспитывать "чужих" детей. Я почти не обращала на него внимания.
      -- Ты должна дать мне развод. Немедленно.
      -- Конечно.
      -- Сейчас я занят, готовлюсь в аспирантуру. Оставь бумагу, что ты согласна на развод и создаёшь новую семью.
      -- Моя личная жизнь никого не касается. Достаточно того, что я не живу с тобой три года и жить не собираюсь.
      -- И подавай на алименты. Я больше не буду платить сам.
      -- Ты зря боишься: мама не будет иметь к тебе претензий, если ты будешь высылать ей меньше денег, - ты ведь будешь учиться в аспирантуре. А я не собираюсь вмешиваться в твои отношения с детьми. Хочешь - плати, не хочешь - не надо.
      
       ...Ёська хочет забрать Вадика, но не сейчас, а когда закончит аспирантуру. Говорит, что Вадик сам уйдёт к нему. Бред сумасшедшего. Из нормальной семьи Вадик никуда не уйдёт. А у нас семья будет замечательной. Я верю в это, любимый.
       Вадик - тяжёлый ребёнок, но уже за три дня мне удалось кое-чего добиться. Правда, после удач снова всё идёт насмарку, и снова приходится всё начинать сначала. Но я думаю, что нам удастся с ним поладить. Ты ведь поможешь мне, правда?
       Иначе я не могу. И маме без Вадика будет намного легче. Она зимой всё время болеет - такой здесь дурацкий климат.
       ...Володя! Я уже начала печатать наш сценарий. На этой неделе надеюсь закончить. А потом - к Герштейну. С волнением жду этой встречи.
       С Людмилой встретились так, будто вчера расстались. Привет тебе от неё, мечтаю вас познакомить.
       ... Лёвушке и Серёже Шевкову - привет. Скажи Льву, что говорила часа два с его мамой. Она мне очень понравилась. Женщина умная, но далеко не слабая и беззащитная, как считает он, а, наоборот, сильная и властная. Такая в обиду себя не даст, она может прибить всех, кто посягнёт на её интересы. Представляю, как она била Льва полотенцем, а соседи говорят, что она, чуть что, - защищает себя поленом. И я верю: очень властная и настойчивая женщина. Но умная. Общий язык мы с ней нашли. Сказала - рада тому, что я еду в Якутск: у Лёвы будут земляки.
       Боже мой, любимый! Если б ты знал, как здесь тебя не хватает... Я не могу больше одна. Я считаю дни... Мечтаю о той минуте, когда ты встретишь нас с Вадиком на якутской пристани. Это такое счастье!
      
       Печатала сценарий, бегала к Людмиле, возилась с детьми, восхищалась мужеством матери, с надеждой ждала встречи с режиссёром Герштейном, безумно тосковала без любимого, писала полные надежд письма, строила планы на будущее и ничего не знала о том, что происходит в Якутске...
      
       С любимыми не расставайтесь!
      
       Писем из Якутска не было. Долго. Несмотря на то, что я свои отправляла одно за другим. Какие только страхи не пережила! Вдруг вспомнила, что купила Володе в дорогу какую-то колбасу... Боже мой! Ведь мог отравиться... Его сняли с поезда, и лежит он в какой-то придорожной больнице... А я ничего-ничего не знаю...
       Потребовались усилия, чтобы выбросить весь вздор из головы. И ждать. Ждала и сходила с ума:
      
       Боже! Почему ты молчишь? Ведь ты не мог придумать ничего страшнее. Твоё молчание - моя смерть. Я не могу без тебя жить. Почему ты молчишь?!
      
       Наконец сценарий готов, и встреча с Юзом Герштейном состоялась. Он был открыт и доброжелателен. Невероятно: он помнил меня - девчонку-десятиклассницу, задававшую ему вопросы в школе, в День открытых дверей.
       Юз взял сценарий, и мы договорились встретиться на студии "Киргизфильм" через пару дней в девять утра.
       Я пришла без четверти и сидела в пустой редакции, дрожа буквально как осиновый лист. Не помню, когда я так волновалась.
       Ровно в девять пришёл Юз, и у нас был серьёзный, вполне профессиональный разговор. Страх мой сразу пропал. Он сказал, что сценарий - необычный, и он читал его с величайшим удовольствием, что там много тонких мест, от которых он в восторге.
       - Интересно, что у вас нет производственного конфликта. Но это меня не волнует, - наоборот. Однако есть другие вещи, над которыми нужно поработать. Некоторые эпизоды "не додавлены", но зато есть прекрасный полёт, устремлённость в будущее. - Юз засмеялся. - Вообще, вы, Надя, вся в будущем.
      
       Меня окрылило то, что отнёсся он к нашему "творению" серьёзно. По его совету я сделала небольшие исправления, отдала машинистке и отправила один экземпляр в сценарный отдел "Мосфильма", а второй - Григорию Чухраю.
       Людмиле и её дочке, которая в тот год поступила в медицинский институт, наш сценарий понравился. Но, глядя мне прямо в глаза, Люда спросила:
       - Скажи, ты в самом деле считаешь, что люди с радостью покидали старую деревню и переезжали на новое место?
      -- Они переезжали из старых, чёрных изб в новые светлые дома...
      -- Они оставляли насиженные места, где жили поколения их предков, где их могилы... Места, с которыми связана их память, где сами они прожили всю жизнь... Не знаю - думаю, всё не так просто.
       Насколько Людмила была права, я поняла много лет спустя.
      
       Первое письмо из Якутска было от Серёжи Шевкова. Известие о нашем приезде его так обрадовало, что он...
      
       ...чуть не оборвал телефонный шнур, пытаясь сообщить эту ошеломляющую весть нашему Аксельрыку. Клянусь, мне не нужно было никакого телевизора, чтобы воочию узреть, как под очками встрепенулись и ошарашенно прыгнули вверх сонные ресницы его блаженно прищуренных глаз...
      
       Серёжа с живым юмором описывал наши будущие "музыкальные" вечера и неподражаемого Лёвушку, который, сидя за столом и возбуждённо барабаня пальцами по воображаемым клавишам, исполняет свои "джазовые импровизации". Словом, нас ждали с радостью и нетерпением.
      
       Наконец пришло письмо от Володи. Я читала его и плакала.
       Нет, ничего страшного не случилось. Володя был жив и здоров. Но это было другое письмо. Оно не было похоже на те безумные письма, которые я получала в Мухтуе. Тот Володя не мог без меня жить и кричал об этом в каждом письме. Теперь кричала в письмах я, а он нормально жил без меня. И, казалось, даже наоборот - мой грядущий приезд создавал для него ненужные сложности.
       Обсудив с дядей все возможности работы, он пришёл к выводу, что лучше всего остаться "джентльменом плаща и топора", то есть плотником. Но и плотником он почему-то решил работать не в Якутске, а подальше от родственников - в Покровске, в девяноста километрах от города. От помощи дяди решил категорически отказаться, хотя семья встретила его радушно. Причины я так и не поняла: то ли его родственники не вписывались в понятие "солнечности", то ли было нечто другое, о чём он не мог или не хотел написать. Я ничего не понимала, но точно чувствовала, что "нечто другое" существует, и это "нечто" изменило всю мою жизнь.
       И я плакала. Шла на почту - плакала, стирала - плакала, шила Динушке платье - плакала... "Жить приучил в самом огне..." Писала по ночам письма - плакала...
      
       Дорогой мой! Я люблю тебя бесконечно и пойду за тобой на край света - не только в любую Сибирь, как это делали изнеженные аристократки прошлого века, но в любую точку Космоса. И ты это знаешь. Только зачем создавать искусственные трудности? Ради чего? Чем Покровск, в котором не будет ни квартиры, ни возможности устроить Вадика в детский сад, а значит, и возможности мне работать, лучше Мухтуи, в которой нас ждёт квартира возле кинотеатра "Лена", детский сад для Вадика и вызов мне на работу с последующим заключением договора? Уехать к тебе одна я не могу. Во-первых, потому, что мама больше физически не в состоянии оставаться с двумя детьми. Этой зимой, когда она болела, соседи из милости отводили Вадика в детский сад. И во-вторых, потому, что Вадика больше нельзя оставлять без семьи - он это очень тяжело переносит. Его психика уже искалечена. Сейчас ещё есть надежда любовью всё исправить, а через год можно будет поставить крест. Это всё равно что убить человека. Я не могу это сделать. Без тебя жить я тоже не могу. Заставить меня выбирать между Вадиком и тобой - нельзя. Это... Лучше просто убить меня.
       Если ты согласен на Мухтую, сообщи - я дам Якимову телеграмму.
      
       Телеграмма пришла: "Советую лететь в Мухтую".
       С таким же успехом в меня можно было выстрелить.
      
       ...никуда не поеду без тебя. Мне нужен ты, а не Мухтуя с квартирой и прочими благами.
      
       В следующей телеграмме Володя сообщал, что уплывает в Тикси. Так он разрубил свой якутский узел...
       На какие деньги Володя отправился на Север, я не знала - предполагала, что одолжил у дяди. Мысль, что в Якутске он без гроша, так мучила меня, что я отнесла в гримёрный цех любимого театра мамину девичью косу, пролежавшую в сундуке много лет и теперь отданную мне. Деньги, которые за неё получила, отправила Володе.
      
       Известие о Тикси показалось мне выходом из жизненного кризиса, в котором мы вдруг оказались. Я радовалась:
      
       Тикси - это здорово! Как тебе это пришло в голову? Надеюсь, что все наши проблемы там решатся. А главное - хорошо, что новое место, новые люди, новые впечатления и новое творчество. Нужно ездить! На следующий год, если ты не будешь во ВГИКе, уедем в Приморье. Да? Но о планах на будущее поговорим после. У нас ещё будет для этого время. Страшно скучаю, хотя об этом не стоит даже писать, ты знаешь, что без тебя я не живу, а едва существую. Но я буду ждать нашей встречи столько, сколько нужно.
       ...Мальчик мой! Я твёрдо верю в наше кинематографическое будущее. Но без тебя я ничего не значу. Ничего. А с тобой я чувствую себя сильной. Какое счастье, что ты существуешь и что ты со мной.
       Привет от мамы, которая до сих пор неутешно скорбит, что ты не приехал и она не смогла угостить тебя десятью видами варенья.
      
       В письме Володя пытался объяснить мне причину своего бегства на Север: любимый город Серёжи Шевкова ему не понравился:
      
       ...отвратительный пыльный "город", и оттого, что он называется городом, мне нисколько не лучше. Мухтуя по сравнению с ним - благословенное место: рядом река, лес - природа. А здесь пыль, серость, и до реки с лесом брести нужно километры.
       Был в Покровске, но что такое Покровск? Какую веху он составит в нашей биографии? А Тикси - это веха! Быть на Севере и не увидеть северное сияние?! Уж ехать - так ехать! Туда, где ездят на оленях и собачьих упряжках!
      
       Что я могла возразить своему любимому? Мы пели в унисон. Была единственная разница: для меня - ехать куда бы то ни было означало ехать с Вадиком, а для него... он был свободен.
       Сейчас, перечитывая письма, я думаю о том, что многое тогда делалось на уровне подсознания, и "нечто", тайно изменившее мою жизнь, безусловно, руководило поступками Володи, даже если он этого не осознавал.
       Когда я впервые сказала маме, что заберу Вадика в Якутск, она покорилась этому как неизбежности. Не протестовала, но по ночам с ней были истерики. Она голосила так, как голосят по покойнику, и билась в конвульсиях. Это было ужасно. Тогда я сказала, что никуда не поеду, останусь с Вадиком дома.
       Но она ведь не слепая - видела, что у меня не просыхают глаза. Видела, что мне всё время холодно - я куталась в её шаль. Как-то не выдержала и в сердцах сказала:
      -- Хоть бы ты уже скорей уехала в свою Якутию. Видеть не могу, как ты мёрзнешь...
       Постепенно мама стала свыкаться с мыслью, что Вадик уедет со мной. И тут телеграмма - "Тикси!" Пришлось врать, что это рядом с Якутском, - благо, у неё под руками не было карты, - зато там всё: квартира, работа, детский сад. Мама умолкла.
       На следующий день она узнаёт, что такое Тикси, и - скандал! Но она верит ещё в реальность всех благ, которые я для её спокойствия нафантазировала, и, не видя другого выхода, постепенно успокаивается.
       И вдруг из Тикси телеграмма: "Оформляюсь на работу, в общежитие. Круглосуточного детского садика нет, штат редакции заполнен".
       Сумасшедший!
      
       Боже, боже! Где была твоя голова, когда ты писал телеграмму?! Разве всё это так важно, разве это не чепуха по сравнению с тем, что я не могу без тебя жить? Ведь не могу же я думать, что ты всё это написал в телеграмме нарочно?! Ты мог написать это в письме, которое, кроме меня, никто не прочтёт. Я-то понимаю, что твоя телеграмма - всего лишь репортаж событий. Что общежитие - это временно, а к моему приезду будет комната. Штат был заполнен и в Мухтуе - это не помешало мне обрести там профессию... А без круглосуточного садика разве нельзя обойтись? Если мне и придётся уехать в командировку, разве ты не сможешь сам отвести Вадика в садик утром и забрать его после работы? Ты пишешь так, будто сбрасываешь себя со счетов. Будто я собираюсь в Тикси жить одна.
       Я пишу тебе это и заливаюсь слезами, едва вижу то, что пишу. Для меня это страшное, бездонное горе. Неужели для тебя так важно всё, что ты написал в телеграмме? Зачем? Чтобы мама сказала: "Куда ты везёшь ребёнка?!" Если бы ты знал, чего мне стоило убедить её, что я должна ехать с Вадиком! Я измучилась с ней.
       Твоя телеграмма будто предлагает мне отказаться от намерения забрать сына. Но разве ты не понял из моего первого письма, что это абсолютно невозможно?
       Я не беспокоюсь за судьбу Дины, я могу оставить её на несколько лет с бабушкой. Она лишь немного избалует её, но это невелика беда. А вот Вадика - ты должен был это понять - оставлять больше нельзя. Ведь ребёнок - это живая душа, которую можно безвозвратно искалечить, и я не могу позволить, чтобы так продолжалось. Я и так считаю себя преступницей, что уехала на целый год.
       Володя, любимый! Недостаёт мне глаз твоих, и голоса, и рук... Как далеко ты от меня в краю снегов и вьюг...
      
       Телеграмма, снова поставившая под удар моё хрупкое соглашение с матерью, для меня несла главную информацию: Володя остаётся в Тикси, и следовательно я могу ехать.
       На дорогу требовалась крупная сумма - две тысячи рублей. Мама давно уже договорилась о кредите со своей приятельницей, которая всегда выручала её. Но тут случилось непредвиденное.
       После целой серии повышения цен на продукты Никита поставил страну перед очередной авантюрой: с нового года должна была начаться денежная реформа. Поползли слухи, что в связи с этим с первого октября ожидается повышение цен на все товары. Паника охватила город. Мамина приятельница, боясь потерять свои капиталы, срочно вложила их в покупку мебели, отрезов бостона и других ценных вещей. Мои надежды на заём рухнули. Правда, готова была выручить Людмила - отдать мне всё своё месячное довольствие, посадив семью на голодный паёк, но её всего лишь несколько сотен меня не спасли бы.
       Кто-то сказал, что в городе есть ростовщики: дают деньги под проценты. Как выяснилось, им требовался залог, а у нас не оказалось ни одной ценной вещи, которую можно было бы дать в заклад. Только моя библиотека. Она стоит больше, да слишком громоздка для залога. И сама эта мысль показалась мне святотатственной. Я проклинала Хрущёва, который со своими "аферами", как я тогда считала, так грубо вторгся в мою личную жизнь.
      
       Навигация заканчивалась в последних числах сентября, и Володя предлагал, если я не успею, лететь самолётом.
       Я больше не плакала над его письмами, хотя мне по-прежнему казалось, что в них не было главного - признаков любви. Слова были те же, но теперь они ничего для меня не значили.
      
       Любимая! Чудочко! Ты соскучилась? Я тоже. Ну, ничего, выше голову. Мы скоро встретимся.
       Тикси - это "Бухта Встреч" на чьём-то хорошем языке. Наверное, эвенков.
      
       Не было больше нерва: ни боли, ни нетерпения, ни настоящей радости. А в моих коротеньких, "предотъездных", как я думала, письмах ничего не изменилось:
      
       ...Сейчас шла на почту отправить тебе письмо, и таким бесконечно долгим показался мне путь по прямым, как стрела, чистым, политым водой улицам, окутанным утренней прохладой. Бесконечно длинный путь. Это потому, что ты не шёл рядом со мной. С тобой я могу бродить по сугробам, не замечая времени и расстояний. Я так привыкла в Мухтуе и Иркутске быть всё время вместе с тобой, что сейчас эта жизнь здесь, вдали от тебя, кажется мне пыткой, бессмысленной и жестокой.
       Прощай, мой мальчик! Нет, конечно, до свиданья, до очень скорого. Прощай.
      
       Чуткая душа, о существовании которой я тогда ничего не знала, прощалась, наперекор моей сознательной воле.
      
       Деньги на дорогу всё-таки были найдены. Во Фрунзе, кроме Людмилы, нашлись ещё, пользуясь нашей терминологией, солнечные люди, и необходимая сумма была собрана.
       Я ждала от Володи письма, где бы он чётко и внятно написал, что ждёт меня с Вадиком. Письмо пришло, хотя отправлено оно было, судя по всему, до получения моей реакции на его безумную телеграмму. Он описывал там общежитие, ребят из своей плотницкой бригады, которые были сплошь интеллектуалы, но при этом добавлял, что чувствует себя абсолютно одиноким, потому что ему... не с кем поговорить об искусстве. На теплоходе он написал два рассказа, один из них назывался "Кузина". Тут же шёл отрывок из него. Это был финал: герой, двадцатитрёхлетний юноша, украшенный сединой, покидает гостеприимный дом своего дяди с прелестной юной кузиной и уезжает на теплоходе на Север. Уезжает с мыслью: "Сколько мы теряем только из-за того, что сидим на месте..." Одним словом, мой "литературный" друг делился со мной своим творчеством.
       Тогда подумала: разве могла бы я сейчас написать два рассказа? Ни одной строчки, кроме писем, полных боли и горя.
       А в его спокойном письме по-прежнему все нужные слова были на месте:
      
       ...Извини, моя нежная, моя любимая! В отделе кадров я сказал, что семейный, и мне обещали в случае приезда семьи дать квартиру. Но круглосуточного садика здесь нет. Что делать? Есть только двенадцатичасовой. Не знаю, будет ли Вадик помогать нам творить?
      
       Это всё на полном серьёзе. Я чувствовала себя Гердой, которая должна была вынуть из сердца Кая смертельный осколок.
       Далее следовало обстоятельное описание жилого посёлка, с малоэтажными домами, хорошей столовой и библиотекой, где он надеялся взять "Очарованную душу" - давно собирался прочесть, - потом подробно всё о погоде и о пейзаже, окружающем Тикси...
      
       ...Вчера ходил на одну сопку - как называют местные, "Лёлькин пуп". Оттуда картина замечательная и суровая: дома, взбирающиеся вверх, рейд, покрытый судами, и во все стороны - гряды сопок, порыжевших и серых. Пронзительный ветер. И никто рядом не идёт, не согревает.
       ...Работать тяжело. Сейчас пока небольшой мороз - шесть-семь градусов - ерунда! Но при ветре пять-шесть баллов, который швыряет сухой снег в физиономию... Может, привыкну - будет легче. Так было в Мухтуе. Но возврата на старые места не должно быть.
       Некому петь и читать стихи. Для меня это необходимость, так же, как и писать.
       Только после работы идёшь какой-то гордый и возвышенный, поёшь и читаешь. А в пронзительном воздухе звучит музыка...
       Твой Лорилу.
      
       А я понимала - уже не мой Лорилу.
      
       С любимыми не расставайтесь...
      
       Вместо долгожданного письма вдруг снова пришла телеграмма: "Подожди с отъездом. Подробности письмом".
       У меня был заказан билет на третье октября. Телеграмма повергла меня в отчаянье. Пришлось отказаться от билета. Что случилось, я даже представить не могла. Володя меняет адрес? Но куда можно ехать дальше Тикси? На Северный полюс?
      
       ...Каждый день здесь без тебя для меня - муки, а теперь - задержка на неизвестное время. Это ужасно. Я бесконечно одинока, хотя рядом прекрасные солнечные люди. Но видеть мне их не хочется. Только потому, что нужен ты. Это вечная тяжесть и тоска. Днём я занята и стараюсь гнать её, а ночью, когда ложусь спать, она охватывает железным кольцом - хочется плакать. Никто не споёт мне, некому положить на плечо голову. О, только тебе! А ты так далеко и почему-то не хочешь, чтобы я к тебе приехала. Почему? Письмо с "подробностями" будет идти бесконечно долго, и я буду сходить с ума, ожидая его.
       Сейчас я могла бы здесь, вероятно, устроиться на работу: на киностудию (с помощью Герштейна) или в газету (с помощью мужа моей школьной подруги, журналиста Ялымова), но я не хочу об этом даже думать, потому что не мыслю, что эту зиму могу прожить без тебя. Убивает мысль, что ты допускаешь это.
       Иногда мне кажется, что случится чудо, и ты приедешь сюда.
       Вадик не даёт покоя:
       - Когда поедем к папе? А папа высокий? Он добрый? А как его зовут? А фамилия? Он тигра не боится? Он научит меня кататься на коньках?
       Не могу больше писать, хочу к тебе. Вся писанина бессмысленна. Как только можно будет выезжать, телеграфируй. Не боюсь никаких трудностей, ничего - только бы быть с тобой. Меня даже не интересует, где я буду работать. На время можно жертвовать всем.
      
       Письмо с "подробностями" подтвердило худшие мои ощущения: "нечто" действительно существовало. Володя даже посвятил этому целое письмо, но не смог его отправить
      
       ... самому читать его страшно и не хочется. Приедешь, тогда прочтём. Только одно скажу: нахожусь в духовной травме, сейчас, может быть, - уже менее. Оттого уехал из Якутска, а вовсе не потому, что мои родственники не солнечные - совсем наоборот. Они очень жалели, что я уезжаю, но иначе я не мог. Оттого же хочется уехать и из Тикси. Бежать от самого себя? Это невозможно! А мне хочется бежать...Чуть было не ушёл в круглогодичное плаванье (брали кочегаром на "Индигирку"). Но в горестях и сомнениях прождал, а теперь уже бухта пустая. Собрался лететь в бухту Провидения, но мне ответили, что указанные специальности не требуются. Сейчас уже ясно, что никуда не уеду.
      
       Далее Володя сообщал, что посетил редакцию - работа для меня будет и даже возможен вызов, - подал заявление на квартиру и завтра запишется на очередь в детский сад. Боится одного: спросят документы на ребёнка.
      
       Но самое худшее - платят здесь гроши. А мне бы хотелось заработать, чтобы отдать долги и двинуться дальше: или к тебе во Фрунзе, на тёплый, нежный якорь любви и творчества, или в Хабаровск, чтобы и ты туда приехала.
       Сейчас читаю "Очарованную душу" и мечтаю о той "Душе...", которую напишешь ты.
      
       Была уже середина октября, а я всё ждала, пока мой любимый справится с "духовной травмой", которую привёз из Якутска, и позволит мне приехать. Представляла, в каком надо быть отчаянии, чтобы желать уйти в круглогодичное плавание или улететь в бухту Провидения. Я была так далеко от него и ничем не могла помочь.
      
       ...Я ведь всю жизнь была без тебя, и это чудо, что я тебя нашла. Это получилось так незаметно. Когда? Нет, не в Братске, где свёл нас Экзюпери, и не в совхозе, где разливалось твоё "ло-ри-лу", и даже не в Мухтуе на куркульской квартире, и не в Витиме, когда я уже тосковала без тебя безумно - тогда ещё большая часть души моей была во Фрунзе, - а в нашей крошечной комнатушке в редакции, когда ты ел испорченный обед и говорил "хорошо", когда ты читал мне Паустовского, а я стирала, топил печку, когда я мёрзла. Вот тогда ты и стал для меня всем.
       Смешно, что я вдруг вздумала объясняться тебе в любви. Но сейчас я всё это чувствую, как никогда.
       Ещё недавно ты звал меня, но я не могла уехать из-за отсутствия денег, а теперь две тысячи у меня на руках и лежат без дела. Если ты согласен приехать сюда на одну зиму, я сейчас же переведу эти деньги тебе на дорогу. Если нет, иду заказывать себе билет в Тикси, - ты не против? Я уже послала тебе три телеграммы, а ты молчишь. Я схожу с ума. Вся жизнь стала сплошной пыткой. Живу в состоянии напряжённейшей нервозности: малейший стук дверью или калиткой заставляет вздрагивать - жду телеграмму. А телеграммы нет. Почему? Почему ты молчишь? Может быть, тебе очень плохо, а я не могу быть рядом с тобой. Проклинаю себя за то, что отпустила тебя одного из Иркутска. Больше это не повторится.
      
       Как бы не так! Повторится, и не однажды...
      
       Началась телеграфная эпопея. Она длилась, казалось, вечность, потому что из-за магнитных бурь возникала радионепроходимость, и каждая телеграмма шла несколько суток. Мы никак не могли договориться. В одной из депеш я повторила своё предложение: "я - в Тикси или ты - во Фрунзе". Володя телеграфировал, что, "возможно, прилетит во Фрунзе".
       Я немедленно, телеграфом, перевела ему дорожные деньги.
      
       Сегодня живу, как будто родилась заново. Я жду тебя! Жизнь обрела смысл. О, как бы я хотела, чтоб это письмо уже не застало тебя в Тикси. Вчера собирала вещи, завтра должна была ехать к тебе, и вдруг - телеграмма. Но что значит "возможно"? Я жду.
       С утра мы с мамой сделали абсолютную перестановку мебели...
      
       И так далее, на трёх страницах. Я строила планы, как мы проведём эту зиму: она должна быть больше учебной, чем рабочей.
      
       ...У нас большие пробелы: мы увлеклись писательством в прошлую зиму и мало читали. Нужно наверстать. Для этого здесь есть всё...
       ...Приезжай! Жду бесконечно. Первый раз плачу от радости.
      
       Через пару дней Володя вернул денежный перевод. Потом пришли две телеграммы. Первая открывала мне визу в Тикси, а вторая содержала безоговорочное требование - приехать без Вадика.
      
       Не знаю, приедешь ли ты при столь жестоком, даже, может быть, бесчеловечном требовании. Понимаю, что для тебя это ужасно. Милая, иначе я не могу. С трепетом ожидаю ответа на мою последнюю телеграмму.
       Был момент, когда сам готов был улететь к тебе во Фрунзе, но сейчас хочу, чтобы ты прилетела ко мне в Тикси. Я жду тебя. Жду тебя к себе!
       ...Тундра расстилается подо мной. Божественны восходы и особенно закаты. Нежные-нежные тона обволакивают небо: голубые, слегка зелёные просветы дивно сочетаются с белыми сопками, а около солнца золотистые облака излучают сияние и тепло, но это обманчиво: холодно. На высоте эстакады (пятнадцать метров) ветер в несколько баллов делает неверными шаги и обжигает лицо, пронзает тело. Снег падает и тут же исчезает, сметаемый ветром - тундра оголяется и становится рыжей. Природа Заполярья удивительна: никакой броскости и яркости. Всё гармонично, нежно и этим ярко.
       На работу ездим с ружьями. Привозим полярных куропаток. В первый день я отдался охоте со всей страстью, до дрожи ползал за куропатками по тундре, отмахал за день с товарищами километров пятьдесят... Сейчас охладел.
      
       Куропатки добили меня окончательно: он мог любоваться восходами и закатами, бегать за куропатками в то время, как я без него умирала. Что могло быть страшнее?
       Написала своему любимому всё, что думала по этому поводу, и - снова плакала...
       И наконец, поняла, что не могу ехать с Вадиком: я не знала, что ждёт меня в Тикси. Я должна была ехать одна, чтобы понять, что же произошло. Накануне отъезда пришло короткое письмо на обратной стороне телеграфного бланка:
      
       Любимая! Получил сполна. Спасибо! Как я хочу сейчас ехать! Приеду - обо всём поговорим.
       Нужны дорожные деньги
       До встречи.
       Твой Володя. 26.10.60.
      
       В день отъезда - телеграмма: "Чудочко, рассчитываюсь и еду к тебе. Твой Володя". У меня не было никаких душевных сил что-то менять. Ответила: "Поздно. Через два часа выезжаю. Надя".
      
       На карте Восточной Сибири, на ломаной линии железной дороги, есть маленькая точка - Тахтамыгда. Там я сошла с поезда.
       Ночь, ветер, снег.
       В бревенчатой комнате почты отогрелась, подышала на закоченевшие пальцы, поискала глазами окошко, на котором значилось: "Телеграф". За ним, закутавшись в белый ангорский платок, сидела девушка. Она сосала леденцы и читала пухлый, потрёпанный том "Графа Монте-Кристо". Я показала паспорт и спросила, нет ли мне телеграммы. Девушка порылась в ящичке и выложила сложенный вчетверо листок. Лихорадочно, чуть не разорвав, развернула его: "Советую ехать в Хабаровск. Скоро улетаю из Тикси. Сообщи адрес для пересылки тёплых вещей. Лорилу". Я тупо смотрела в текст на листке. "Враз обе рученьки разжал..." Ничего не понимала... Не верила... Телеграмма лежала здесь уже два дня.
       Самолёт в Якутск, где у меня была пересадка, улетал через десять часов. "Сижу в Тахтамыгде. Дождись меня, пожалуйста. Телеграфируй. Надя" - всё, что смогла из себя выдавить и отправить в ледяные пространства.
       За стенами скулил ветер. Сидела, окаменевшая, и ждала. Ждала, когда загорится красная лампочка - сигнал о приёме. Но Тикси молчал, будто захлебнулся пургой.
       Обледенелое стекло на окне посветлело. Объявили посадку. Я встала и надела рюкзак. Лампочка так и не загорелась.
      -- Вы летите? - спросила, оторвавшись от книги, девушка-телеграфистка.
      -- Да.
      -- В Хабаровск?
      -- Нет, в Тикси.
      -- Смелая вы. Я бы никогда не решилась.
       Девушка зябко передёрнула плечами и туже закуталась в белый пушистый платок.
       Я вышла в тихие серебристые сумерки.
      
       В якутском аэропорту меня встретил Серёжа Шевков и все два дня, что мне пришлось провести в ожидании лётной погоды, не отходил от меня ни на минуту. Лев, как государственный служащий, прибегал и исчезал несколько раз в течение дня, и только вечер мы безраздельно провели вместе. Друзья видели моё состояние, с вопросами не приставали и, как могли, старались отвлечь от грустных мыслей.
       Все два дня я пыталась связаться с Тикси, но магнитные бури меня оберегали...
       Серёжа развлекал рассказами о Якутии, не мысля, что можно жить за её пределами. С любовью и нежностью смотрел на мои новенькие валенки, а заодно - и на меня, будто оттого, что я их обула, стала ему дороже во сто крат. Ещё бы: я ведь стала настоящей северянкой. Прощаясь, сказал:
       - Помни, что в Якутске у тебя есть друг.
      
       Маленькое круглое окошко "ЛИ-2" пылает - кажется, что самолёт врезался в закат.
       Как у меня тогда хватило сил, я до сих пор понимаю с трудом. Помню, что заставила себя делать всё автоматически: ждать, есть, сидеть в кресле самолёта и читать стихи Юрия Кузнецова. Это меня спасло. И помогло совершенно новое ощущение - вернее, потеря всякого ощущения. Потеря привычной реальности: вокруг ледяные пространства и алый, пылающий стык неба и земли...
      
       Дверца самолёта открылась, и я увидела серую меховую шапку. Володя. Серая шапка в фантастической синей ночи... Не помню, как спустилась вниз, но лишь только сошла с трапа - всё вывалилось из рук, и Володя едва успел подхватить меня на лету. Я вся сотрясалась от сухих и почти беззвучных рыданий. Видно, нервы не выдержали разрядки.
      -- Что с ним? - донёсся издалека голос стюардессы. - Это ваш брат?
       Брюки, куртка, мужская ушанка ввели её в заблуждение - бортпроводница приняла меня за мальчика.
      -- Это моя жена.
       Проводница смутилась и стала собирать блокноты, мыло, карандаши, вывалившиеся на снег из раскрывшегося чемоданчика.
       А Володя целовал, без конца целовал моё лицо.
      
       На первом этаже небольшого кирпичного дома Володя дёрнул обитую войлоком дверь, и прямо из коридора мы попали в кухню. После ледяной стужи горящая печка показалась счастьем. Раскалённая масса угля светилась сквозь щели в плите, и я невольно протянула к ней закоченевшие в меховых рукавицах руки.
       У стола стояла девочка лет четырнадцати. Тёмные прямые волосы едва доставали до плеч. Чуть-чуть раскосые глаза и широкие скулы выдавали присутствие якутской крови. Она чистила картошку. Тонкие, совсем ещё детские пальчики быстро скользили по картофелине, и длинная спираль кожуры спускалась до самого стола.
       Володя весело кивнул девочке. Из приоткрытой двери вышла маленькая худая женщина, метнула на нас цепкий взгляд и, блеснув металлическими зубами, ответила на приветствие Володи.
       - Это моя жена, - сказал он.
       Девочка украдкой с любопытством взглянула на меня и продолжала чистить картошку. Дверь, из которой появилась женщина, оставалась полуоткрытой, и в широкую щель видна была внутренность комнаты. Двое мужчин спали вповалку прямо на полу. У одного из-под тёмной, остриженной под ёжик головы торчал толстый подшитый валенок, другой умостил белокурую голову на живот первому.
       Володя открыл другую дверь, и мы вошли в нашу комнату. Довольно большая и почти пустая. У стены узкий стол и два стула. У другой стены, напротив, деревянный топчан - точно такой, как был у меня в Мухтуе, и раскладушка. Обе постели застелены. За окном полярная ночь.
       Я вынула из сумки банку с маминым вареньем, Володя принёс с кухни кипяток в знакомом алюминиевом чайнике и заварил чай. Пили в молчании. Я боялась задавать вопросы, он, видимо, не знал, как приступить к разговору...
       Когда стол снова стал пустым и чистым, Володя положил передо мной два листа, исписанных его стремительным почерком. Вверху стояла дата: 2.11.60. Письмо, написанное, когда я была уже в дороге.
      
       ...Не знаю, с чего начать: слишком многого я не договаривал, чтобы сейчас "нормально" писать. Хорошо - я буду прыгать, как всегда.
       С трудом я уговорил себя ехать во Фрунзе. Мне было тяжело. И вот я согласился - сердце моё сказало: да, езжай во Фрунзе. И всё ещё с точащими душу червями, но всё умирающими и умирающими... Стал собираться, прежде отослав тебе деньги (дурак, зачем я это сделал?..) и снова затребовав их письмом.
       И вот сногсшибательное: "Поздно. Выезжаю через два часа".
       Да, опоздал я. Но неужели за два часа нельзя было сдать билет, в конце концов, выкинуть его: ведь с таким трудом и облегчающей радостью я пришёл к этому решению. Нет, милая Чудочко, я тебя не буду ругать за это: тебя не за что ругать. Я заставил тебя страдать, я!.. Этим не горжусь. Мне больно... Почему, ты думаешь, я уехал из Якутска? Мне об этом говорить страшно... Я и сейчас не знаю, чего я бегу: тебя с детьми или тебя одну? Но нет, не одну. Мне действительно невозможно сейчас сделаться "отцом". Я не знал, что это тяжело так. И, наверное, я всё же поддельная драгоценность. Ты меня привела на этот пьедестал, а я падаю с него, потому что ценность поддельная.
       Не знаю сам: бегу ли от тебя - матери или бегу к той, что пробудила во мне новый ветер, - но я, как лошадь, раздувающая ноздри, мчусь к ней. Ничего из этого не выйдет, никто не захочет, я сам не захочу.
       Она моя сестра (живёт в Якутске), но я хочу быть рядом с ней сейчас.
       Что значит всего лишь одно её письмо в сравнении с твоими? Почти ничего. Ты зовёшь меня, я тебе нужен... Я и сам не представляю себя без тебя. Мне кажется, что всё, что я пишу сейчас, - ничто по сравнению с тем, как бы я мог писать с тобой.
       Твои письма способны расплавить любое существо. Но я такое существо, которое плавят сейчас два огня. Её - очень слабенький, детский, но он зовёт меня. И я не могу не быть сейчас с ней.
       ...Но мне кажется, что мы с тобой всё равно будем вместе. А сейчас - не могу.
       Не буду описывать все измышления мои по поводу твоих детей и меня... Они поднимают волосы у меня на голове. В такие минуты я готов вскочить и бить, бить... Кого? Невидимого врага. Враг этот - моя трусость, гордость... Милая! Как это сложно, оказывается, для меня - стать в двадцать два отцом детей.
       И даже сейчас ты не пишешь, едешь ты одна или нет. Что это? Я укоряю тебя? Нет! Прости меня, я принёс тебе столько... что невозможно мне ещё и укорять тебя.
       ...Прости меня за легкомысленный тон моих предыдущих писем. Ты не заслужила этого, но такой уж я. Как тяжко быть прекрасным. Им должен быть человек рождён.
       Я хочу быть добрым, хочу, чтобы ты приехала ко мне. Но другое возникает и удаляет. Жизнь должна убить это "другое". Прошу тебя ехать в Хабаровск.
       Целую. Твой Володя.
      
       Всё оказалось так просто и так банально. И так ожидаемо, если говорить об интуиции и подсознании. Но никакого отрезвления, никаких открытий, способных привести к переоценке реалий, это письмо мне не принесло.
       Было ощущение, что всё у меня внутри погрузилось в анабиоз - застыло и окаменело. Никаких эмоций. Разумеется, никакой ревности. Кузины Томочки в моей голове просто не было. И в сердце - тоже. Только мы с Володей. Он был всей моей жизнью. И он меня больше не любил. Поэтому всё внутри окоченело.
       - Ну что ж, значит, я снова твоя сестра, раз уж я здесь. А сейчас давай спать. Ты уступаешь мне топчан?
      -- Конечно.
       Измученная дорогой и, главное, внутренним напряжением, которое вдруг разрядилось (неважно, как!), я уснула так крепко, что даже не слышала, как утром Володя ушёл на работу.
       Проснулась от визгливого окрика за дверью:
       - Верка! Опять не помыла посуду!
       На кухне что-то загрохотало, будто покатилось пустое ведро.
       - Не буду я мыть! Сама убирай за ними!
       - Ну-ка! Поговори у меня!
       Раздалось несколько звонких шлепков, потом наступила тишина, и за ней - звук льющейся воды и глухой звон алюминиевых ложек и вилок.
      
       ...Открыла глаза, увидела синеву за окном и мгновенно вспомнила вчерашний вечер. Тупая тяжесть придавила меня, и появилась острая щемящая боль. Чтобы заглушить её, написала коротенькое письмецо Серёже - сообщила, что на зиму мы остаёмся в Тикси. Отнесла письмо на почту, но боль не проходила.
      
       Взяв на себя добровольно роль сестры, я теперь чувствовала: не дышится мне в этой рубашке. А боль с каждым днём щемила всё больше и больше, и вдруг, как змейка, ужалила так глубоко и так остро, что я не выдержала. Сказала Володе - уезжаю в Якутск. Он принял моё решение с покорностью. Думаю, в глубине души считал его правильным.
      
       Пришло первое письмо от Серёжи Шевкова. Он сообщал, что Лев продолжил своё турне по Сибири - улетел в Магадан, где ему посулили издать сборник:
      
       ...Мне кажется, ему нелегко в чужом городе, где у него ни родных, ни друзей. Напиши ему, согрей его... Ты знаешь, холодно ему... Милый долговязый Лев...
       Вскоре после твоего отъезда у меня была встреча с Сучковым, редактором "Разведчика недр". Он читал некоторые твои материалы (ему их показывал Володя во время своего пребывания в Якутске). Так вот, в ходе нашего с ним разговора выяснилось, что, пожелай ты того, он с удовольствием взял бы тебя в ответсекретари, даже невзирая на мою рекомендацию (Лев был последний, кого я ему рекомендовал). Говоря это, он с сожалением постукивал кончиками пальцев по краю стола и косился на северную оконечность карты Якутии, как бы мысленно примеривая расстояние от Тикси до Якутска и, возможно, подсчитывая некие государственные суммы, необходимые ему для приобретения соответствующей штатной единицы... Я рассмеялся и намекнул ему, что он ровным счётом ничего не понимает и что из его затеи ничего не выйдет.
       ...Итак, вы с Володей остаётесь в Тикси. Думаю, что это сделано вами по зрелом размышлении. Во всяком случае, вы ничего не потеряете, проведя эту зиму на стыке двух исполинов: моей Якутии и Северного Ледовитого... Завидую романтическому складу вашего характера. Завидую и тревожусь. Достанет ли в вас силы совладать с пургами, которым не жаль тронуть даже человеческие сердца.
       ...У нас термометр показывает около пятидесяти ниже нуля. Сердце - тоже. Но я, кажется, сызнова обрёл творческое равновесие. Чувствую, что этой зимой мне будет хорошо писаться.
       ...Идея летнего путешествия за пределы Якутии заманчива, только удастся ли мне подпилить те вековые корни, которые накрепко связывают меня с этой полудикой землёй?
      
       Что ж, тверди: мол, с виду он неброский
       Север твой... Мне спорить не с руки.
       Я-то знаю, как к одной берёзке
       женихаться ходят ветерки.
       Как, горя желанием подслушать,
       чьё признанье будет горячей,
       ничего не смыслящею лужей
       в двух шагах прикинулся ручей.
      
       Помнишь песню: "Почему-то верится порой: лишь гора не сходится с горой..."? Я дополнил её новыми словами о жарком полдне на мухтуйских песках, о встрече с женщиной, которая... Словом, мечтаю когда-нибудь спеть её тебе.
       Пиши мне чаще, хоть в письмах и не всё напишется.
       Володе передай от меня пожелание всегда быть цельным и не забывать, что творчество не терпит душевных издержек. (Умница Серёжа, как в воду глядел.)
       Надя, мне кажется, я настолько тебя понимаю, что мучаюсь сознанием этого понимания. Такая - ты, действительно, когда-нибудь напишешь "Душу очарованную". Верю в тебя.
      
       Тут же сообщила Сергею о своём решении уехать в Якутск и очень скоро получила ответ:
      
       Надя, милый ты мой человек, здравствуй!
       Получил твоё маленькое письмецо с большим, очень большим содержанием. Нет, я не стану, вдруг обретя возможность говорить более откровенно, вдаваться в те сложности, которые приблизили твою "катастрофу". Хочу только, чтоб ты поняла, точнее - открыла для себя всю мнимость её значения для твоей души, будущности твоей... Пойми, это был прекрасный обман, временное ослепление, и я не виню тебя за это. Это пройдёт. Ты для меня всегда Надежда, удивительная умница Надя. И всегда чиста, всегда прекрасна. Твой предстоящий приезд в Якутск - счастье для меня. О работе твоей я не беспокоюсь. Якутск - не Тикси. Здесь большинство редакционных работников мне друзья или товарищи. 
      
       На какие шиши я собиралась лететь в Якутск - не помню: то ли Володя пытался достать для меня деньги, то ли Серёжа обещал выслать... Теперь уж не помню. Эта мелочь задержала меня в Тикси на несколько дней. Но то, что произошло в эти несколько дней, вздыбило всю мою последующую жизнь на несколько долгих лет.
       Поистине, любовь имеет свои необъяснимые странности. В то время как я вся уже была устремлена в сторону Якутска и, зажав кровоточащую рану, закусив удила, готова была начать новый жизненный этап, что-то бурное, глубоко скрытое и не замеченное мной, происходило с Володей. И неожиданно прорвалось, как плотина.
       Я безошибочно чувствую малейшую фальшь. Тут её не было. Была любовь. Безумная, безудержная, ломающая все преграды. Откуда? Кто мог ответить на этот вопрос? Ни я, ни Володя... Это было сильнее, чем в Мухтуе, потому что была пережита угроза утраты. Каждый из нас в одиночку висел над пропастью... Каким чудом пронесло - нам было неведомо.
       Пришлось написать Серёже. Понимала, что это будет для него не самая радостная весть, но ничего другого не оставалось. Надеялась на его мужество, светлый ум, доброе сердце и не ошиблась:
      
       ...Наденька, ты для меня слишком большой друг, и я должен, обязан понимать и ценить твоё чувство (пусть даже трагедийное), поскольку ты не можешь, не хочешь ему изменить.
       И до тех пор, пока ты не придёшь и не скажешь мне: "Сергей, мне очень, очень холодно... Можно, я погреюсь у твоего огня?..", я никогда не скажу больше: "Надя, это был прекрасный обман!.."
       ...Да, чуть не забыл: Лев, в связи с болезнью матери, вылетел во Фрунзе.
      
       *
      
       ...Серёжа, в последние месяцы мне пришлось много думать о любви. Хочу поделиться с тобой некоторыми мыслями. Это, безусловно, величайшее богатство, но принадлежит оно не тому, кого любят, а только тому, кто любит. Я люблю Володю, но разве в этом его заслуга? Нет. Для него это просто дар. Моя любовь, она - от богатства моей души. Может, он её и не стоит, но так уж легли карты. Точно так же и ты: кого бы ни любил - это твоё богатство. А кто этого не понимает, достоин сожаления.
       Ты один из самых замечательных людей, которых я встретила в этой жизни.
      
       Последнее, что я получила от Серёжи до Нового года, были стихи:
      
       Как всё просто! До чего ж всё просто!
       Свет настольной лампы по ночам,
       пепел, холодеющая простынь,
       шаг, второй и - поворот плеча...
      
       А домашним кажется: привычка!
       Сорок строк - очередной заказ...
       Всё, как раньше. Даже то, что спичка
       обжигает пальцы каждый раз.
      
       И никто не знает, что на карте
       Бухта Встреч обведена кружком,
       что душа полна таких вот Арктик,
       с Бухтами Отчаянья притом...
      
       Нужно было устраиваться на работу, и, выйдя из дому, я в первый раз разглядела окружающий пейзаж. Колючий ветер насквозь продувал маленькую горбатую улицу. В синей густой мгле темнели сопки. Они с трёх сторон обступили посёлок, и казалось, что это гигантский гроб, отгороженный от мира и от людей. А в стороне бухты тускло светились расплывчатые огни.
       В редакции газеты "Полярная звезда" мне предложили должность литературного сотрудника, а оформить могли только на единицу корректора. Зарплата мизерная, но пришлось согласиться, потому что ничего другого не было. Очень скоро я поняла особенности здешней журналистики.
       Тикси - порт. Когда заканчивается навигация, жизнь в посёлке и во всём районе замирает. Газета тоже впадает в зимнюю спячку. Никаких командировок, никаких поводов для публицистики. Все материалы получались по телефону, плюс фантазия журналиста. Вот бы где работать милому Рудольфу Соину, который так измучил нашего мухтуйского редактора. Кстати, он писал стихи и рассказы, которые нравились Серёже Шевкову, и тот прочил ему недюжинное литературное будущее. Кто знает, может, он и стал уже давно корифеем якутской прозы...
       Ну, а в Тикси - какие могли быть командировки в условиях пурги? "Телефонная" журналистика стала бы моим уделом после бурной профессиональной жизни в Мухтуе, -если бы за столом главного редактора этой газетки не сидел удивительный человек.
       Александр Фёдорович Шестаковский, если мне не изменяет память. Светлейшая личность. Родители его ещё в тридцатые годы были репрессированы в Москве и провели много лет в северных лагерях. Почему он задержался на Севере, не знаю. Или не помню. Лет ему было, ну, может быть, чуть больше тридцати. Высокий, светлокудрый, красивый. Лицо умное, тонкое, и всё понимающие глаза. Я не могла отделаться от ощущения, что знаю его очень давно.
       Внимательно посмотрел мою анкету, потом долго и молча смотрел на меня.
      -- Простите за нескромный вопрос: как вы сюда попали?
      -- Приехала за любимым человеком.
      -- А он?..
      -- Хотел увидеть северное сияние.
      -- Понятно. - Шестаковский даже не улыбнулся. - И что собираетесь делать дальше? Договора, как я понимаю, у вашего мужа нет?
      -- Нет.
      -- Домой возвращаться не собираетесь?
      -- Собираюсь. Не позже июня. Я - к детям, он поедет поступать в институт.
       Шестаковский смотрел на меня грустно-грустно, потом потупил взгляд и покачал головой.
      -- Никуда вы отсюда не уедете.
      -- Почему?
      -- Ваша зарплата - шестьдесят семь рублей в месяц. Муж работает плотником?
       Я кивнула.
       - Значит, получает на тридцатку больше. Даже если вы будете ежемесячно откладывать тридцать рублей - оставшихся денег вам кое-как хватит, чтобы прожить, - то и тогда за полгода вы сможете отложить тысячу восемьсот рублей. А чтобы улететь отсюда вдвоём, вам нужно четыре тысячи. Знаете, сколько здесь людей, которые прилетели сюда на три года, по договору, - и живут уже по десять лет? Хорошо ещё, если не спились. А кто спился, тот останется навсегда.
      -- Что же делать?
      -- Пишете вы хорошо, я читал. Ваш муж приносил мухтуйскую газету, когда заходил справиться о работе... А что-нибудь ещё вы умеете делать?
       Я недоумённо пожала плечами.
      -- Ну, шить, например?
      -- Да... Себе я всё шью сама.
      -- Значит, вы спасены. У меня есть старая машинка, правда, она не работает - дети её доконали. Но если ваш муж - парень с головой, он её починит. Пусть забирает сегодня же. Первую заказчицу я вам пришлю, а потом - отбоя не будет.
      -- Но я никогда не шила на заказ...
      -- Научитесь, привыкнете. Иначе вы здесь застрянете навсегда. Учтите, что тут жёны очень богатых начальников, и все страдают от отсутствия портнихи. Не вздумайте занижать цены. Рассчитайте всё так, чтобы вам хватило на нормальную жизнь, на дорогу, и про отпускные не забудьте.
      -- А как же моя работа?
      -- Трудовая книжка ваша останется здесь. Будете уезжать - заберёте. Я всё оформлю. У вас не будет перерыва в стаже.
       Я смотрела на этого потрясающего человека и чуть не плакала...
       Машинку Володя забрал в тот же вечер, починил её, принёс ещё один стол и укрепил на стене матовую электрическую лампочку в сто пятьдесят ватт.
       А на следующий день пришла юная девушка с отрезом ситца.
      -- В воскресенье в Доме культуры - ситцевый бал. Успеете?
      
       Так я стала профессиональной портнихой. Платье из ситца получилось такой красоты, что моя первая заказчица взяла на балу главный приз и в награду - ещё три ситцевых отреза, которые, естественно, снова попали ко мне. А потом - прав оказался Александр Фёдорович - отбоя не было...
       Вся наша жизнь с Володей была посвящена одной цели - выжить и улететь. Чтобы осуществить её, мы подчинили свой распорядок чёткому графику. Вставали в семь, завтракали, Володя уходил на работу, я мыла посуду и садилась за машинку. В обеденный перерыв разогревала к его приходу обед, - Володя сам готовил его с вечера, - мы ели, я - снова за машинку, а Володя ещё успевал помыть посуду. Вечером, придя с работы, он сам разогревал остатки обеда, накрывал на стол, говорил мне: "Кушать подано", и мы ужинали. После этого меня снова ждала машинка, а он мыл посуду и готовил еду на завтра. Представляю, как он уставал! Но уложить его отдыхать было невозможно. Он никогда не ложился, если я работала. Брал очередной номер журнала "Искусство кино", на который мы подписывались ежегодно, аккуратно переадресовывая подписку в соответствии со своими передвижениями, и садился читать вслух. Это была единственная литература, которую мы в Тикси позволили себе читать.
       Все примерки и контакты с заказчицами я старалась назначать на дневное время, когда была одна.
       Однажды Володя, как всегда, начал читать вслух очередную статью из журнала, и я с удивлением услышала, что он читает то, что уже прочёл вчера. Я сказала ему об этом.
      -- Ну что ты, чудочко, я очень хорошо помню, где закончил.
       Оказалось, что он помнил на две статьи меньше, чем прочёл... Видимо, так устал, что глаза и язык читали автоматически, а мозг отключался.
       Раз в неделю мы ходили в кино.
       Это всё.
       Как видно, я перегнула палку. Где-то уже на грани полярной ночи и дня ощутила в глазах песок - не могла разомкнуть веки и почти ничего не видела. Испугалась, отправилась к окулисту. Оказалось, просто переутомление глаз. Пришлось на неделю погасить рабочую лампу и дать глазам отдых.
       К счастью, моя трудовая вахта подходила к концу. По нашим подсчётам, мы должны были выдюжить. Сейчас, вспоминая это время, отдаю себе отчёт в том, что мы это сделали только потому, что были вместе. Нераздельны. Одна я бы так никогда не смогла. До Нового года мы отправили все долги - во Фрунзе и в Якутск, - успели до начала денежной реформы. Ежемесячно я помогала маме, и к июню мы должны были собрать необходимую сумму на билеты. 
      
       Почти единственным источником информации для меня были мои клиентки. Военные части забрасывались в Тикси на пять лет. И две моих клиентки поделились радостью: вышли замуж. Тоже на пять лет. Так было там принято - выходить замуж за военных на пять лет.
      
       Рассказывали, что однажды в Тикси прилетел Хрущёв. Был сверкающий солнечный полярный день. Он вышел из машины, прошёлся, посмотрел по сторонам и сказал:
       - Нормальные здесь условия! За что люди получают бесплатное питание, да ещё такие надбавки?!
       Бесплатное питание после этого отменили, и большую часть надбавок - тоже. Так что Хрущёва тут очень хорошо помнили.
      
       В один из дней, когда по радио с утра передавали штормовое предупреждение, Володя, уходя на работу, остановился и, глядя мне прямо в глаза, сказал:
       - Чудочко, ты должна дать мне слово: если со мной что-нибудь случится, ты сожжешь моё тело на костре.
      -- Я не смогу.
      -- Сможешь. Ты ведь не хочешь, чтобы меня съели волки?
       Я смотрела на него с ужасом.
      -- Были такие случаи. Вечная мерзлота, надёжно похоронить трудно. Обещай мне. - Володя до боли сжал в запястье мою руку.
       Пришлось сказать "да".
       Разговоры о смерти здесь не были надуманны. В полярную ночь она ходила за каждым по пятам. Даже в тихое время на дороге нужно было смотреть в оба, чтобы не попасть под колёса трактора - почти все водители принимали "для сугрева", - а уж в пургу ходить по дорогам было равносильно самоубийству: ничего не слышно и не видно - ни пешеходам, ни водителю. В такие дни я дрожала, пока Володя не возвращался с работы.
       Два раза в месяц, в выходной день, он брал рюкзак, и мы шли в магазин за продуктами. Дома мы загружали пространство между двумя оконными рамами почти доверху, и продукты сохранялись там, как в холодильнике. А окно... За окном всё равно была полярная ночь.
       Как-то в пургу, перед самым обедом, я обнаружила, что у нас закончился хлеб. Магазин - через два дома за углом. Я помнила, что обещала Володе никогда не выходить из дома в пургу. Посмотрела на часы - успею! Ну как же без хлеба?! Совсем ведь рядом... Выскочила. Белое молоко - и ни одного дома. Сноп колючек - в лицо. Чтобы не сбиться, нельзя отрывать руку от стены. Ветер валит с ног. Вот стена кончается. Поворот. Снова рукой по стене дома... Теперь ветер в спину. Падаю. Встаю. Только бы не потерять стенку... Не знаю, сколько прошло времени... Кажется, вечность. Нога нащупала ступеньку. Поднимаюсь чуть ли не на четвереньках. Ощупью пытаюсь найти дверь. Где же она? Рукавицы скользят по какому-то выступу... Стоп! Ручка! Изо всех сил дёргаю. Дверь с трудом поддаётся, и в клубах пара я буквально вваливаюсь в магазин. Ноги не держат. Во все глаза смотрят на меня две продавщицы в одинаковых голубых халатах.
       Подставляю авоську и с круглым караваем румяного хлеба снова ухожу в пургу. Теперь колючая сеча бьёт в лоб, в глаза, в ноздри... Сюда бы Хрущёва. Не могу больше... Закрываю рукавицами лицо, ноги увязают в сугробе, падаю. Боже, как хорошо сидеть в снегу... Вот так: закрыть глаза, уткнуться лицом в колени и никуда, никуда не идти. А хлеб для любимого? Нечеловеческим усилием заставляю себя встать. Куда идти, не знаю. Делаю два шага в одну сторону, потом в другую и останавливаюсь. Если уйду не туда, то никогда домой не приду. Вдруг ощущаю какой-то толчок сбоку. Это встречный прохожий столкнулся со мной...
       - Скажите, где четвёртый дом?
       Человек хватает меня за руку, тащит шагов пять вперёд и вталкивает в подъезд. Я вижу знакомую обитую войлоком дверь, открываю её - и попадаю в кухню. На пороге нашей комнаты, весь белый, в инее, стоит Володя и проникновенно-отчаянным голосом взывает к соседке:
      -- Какой хлеб! Я ведь просил никуда не пускать! 
       Увидел... и, бешеный, бросился ко мне:
      -- Чудочко! Ты же обещала!
       Схватил меня в охапку и утащил в комнату. Несчастный, ни в чём не повинный хлеб полетел на стол. Стащил с меня шапку и сухими, загрубевшими руками растирал мои щёки. Никогда я ещё не видела его в таком исступлении и гневе. Как могла, успокаивала:
      -- Но ведь ничего не случилось. Всё в порядке. Я ведь вернулась.
      -- Никогда! Слышишь, никогда больше не выходи в пургу... Дай слово! Поклянись!
       А мне было жалко его: ведь можно брать еду с собой и не ходить лишний раз в пургу. Неосторожно сказала ему об этом. В ответ он сжал меня в объятьях так, что я чуть не закричала от боли.
       - Ты не знаешь, зачем я прихожу домой? Да я задохнусь там до вечера, если не увижу тебя днём! Ты - родник мой! Родник, понимаешь?
       В общем-то, я представляла, что он видит и, особенно, слышит у себя на работе...
      
       Дома тоже хватало "экзотики": перебранки на кухне иногда набирали высоту и доходили до оглушительного визга. И тогда невозможно было отличить голос матери от голоса дочки. Это был основной звуковой фон жизни, которая шла за дверью нашей комнаты.
       Но однажды утром, оставшись одна, я услышала... тихое, неуловимо лёгкое пение. Секунду-другую прислушивалась, потом вскочила и повернула регулятор репродуктора. "Повторяем штормовое предупреждение..." - привычно говорил размеренный мужской голос. - "Около двенадцати часов ожидается пурга..." Выключила радио. Вышла на кухню, там никого не было. Я даже вышла в подъезд послушать, не доносится ли пение из других квартир. Но всюду была тишина, только ветер хлопал входной дверью, засыпая цементный пол снегом. У меня осталось ощущение, что всё это мне почудилось.
       А часа через два снова услышала пение. Голос был тот же - негромкий, удивительно чистый и гибкий. Я вслушивалась, будто погружалась в прохладный, звенящий ручей: "Соловей мой, соловей, голосистый соловей..." И поняла, почему голос так завораживал: тот, кто пел, не прилагал ни малейших усилий - это было так же естественно, как дыхание.
       Пение оборвалось, потом возникло снова, но уже не на кухне, а за стенкой, в комнате соседей. Слов было не разобрать, но голос по-прежнему завораживал - то жаловался, то звенел и смеялся, то тосковал о чём-то, то шаловливо заигрывал.
       Кому из двух обитательниц соседней комнаты мог принадлежать этот удивительный голос? И когда пение возобновилось на кухне, не выдержав, я перекинула для камуфляжа через плечо полотенце и вышла. Верочка сидела на табурете и пришивала белый воротничок к школьной форме. Но она не пела. И никто не пел. Я обескураженно остановилась.
      -- Вера, это ты только что так дивно пела?
       Она быстро подняла голову, и лицо её вдруг стало пунцовым. Ничего не ответила.
      -- Верочка, как замечательно!
       Она замотала головой, а потом чуть слышно сказала:
       - У меня в школе по пению... тройка.
       И сколько я ни убеждала её, она не хотела больше петь. А я так расстроилась, что забыла про полотенце и вернулась в свою комнату.
       Вечером спросила у Володи:
       - Ты слышал, как поёт Верочка?
       - Божественно! Колоратурное сопрано. Природное бельканто! И повезло же ей в такой семье родиться...
      
       Мать Верочки работала истопницей в нашем доме и была так ленива, что пробила за печкой в стене лаз, сквозь который, не выходя на улицу, попадала в кочегарку, расположенную смежно с нашей кухней. Она закрывала его от работников пожарной охраны корытом, на которое вешала старую мешковину. Зашуровав топку, она возвращалась домой и ложилась в постель. Первое время я удивлялась тому, что моя соседка днём, одетая, лежит в разобранной постели, и с беспокойством спрашивала, не больна ли она, но потом привыкла к тому, что это её обычное положение. Она даже не вставала к своему годовалому сынишке, который, вечно грязный, ползал по полу, и лишь время от времени покрикивала на дочь.
       Верочка училась в седьмом классе, а дома мыла полы, стирала бельё, нянчила брата, варила обед. И только поздно вечером, когда все ложились спать, раскладывала на кухонном столе свои тетрадки и садилась за уроки.
       Отчим её, тщедушный белокурый мужичонка, работал в Ленинградской экспедиции и почти всё время был в командировках. А когда возвращался, привозил мешок мороженой осетрины и рюкзак, плотно набитый бутылками "Московской"... Приходили его товарищи, и начиналась очередная попойка. В такие дни густой запах жареного лука, спиртной перегар и табачный дым повисали в воздухе кухни. В такие дни батареи в нашем доме были чуть тёплыми. В такие дни часто плакала Верочка.
       Как-то она стояла за корытом, а по радио передавали симфонический концерт из зала им. Чайковского. Репродуктор в комнате соседей висел у самого выхода в кухню. Дверь была приоткрыта, и Вера, стирая, слушала музыку. Я проходила мимо и обратила внимание на её руки: они подчинялись музыке - взлетали над мыльной пеной, исступленно тёрли простыню, застывали в воздухе и снова бросались в воду. А глаза были прикованы к радужным пузырькам в углу корыта.
       Я в своей комнате специально занялась ручной работой, чтобы стук швейной машинки не помешал девочке слушать... И вдруг раздался истошный вопль:
       - Чёрт бы тебя спалил с твоей музыкой! Уши уже болят!
       Мадам Трещинская - так мы называли между собой Верочкину маму - вскочила с постели, бросилась к репродуктору, выдернула вилку и изо всех сил захлопнула дверь в комнату. Вера выпрямилась и застыла с открытым ртом, в глазах стояли слёзы.
       Вилка бессильно моталась на проводе, зажатая в дверном проёме.
       Я включила свой репродуктор и распахнула дверь. Несколько секунд девочка смотрела на меня, потом улыбнулась сквозь слёзы и снова склонилась над корытом.
       После этого случая Вера перестала меня дичиться, и опять временами я слышала пение с кухни, но, наученная опытом, старалась её не вспугнуть.
       Теперь, сидя в одиночестве и занимаясь своей работой, которая часто занимала больше руки, чем голову, я не могла не думать о судьбе девочки. Если бы она была во Фрунзе! Её жизнь могла бы сложиться фантастически...
       Якуты поразительно похожи на киргизов: такие же лица и очень близкий язык. Ещё в Мухтуе, слушая радио, я удивлялась, как много в якутском языке "киргизских" слов. И Лев сказал мне то же самое: "Когда я включаю репродуктор, мне кажется, что я снова попал в Киргизию".
       На самом деле, в этом нет ничего удивительного. Где-то я читала, что когда-то, очень давно, киргизы, кочевавшие по Средней Азии, разделились на два племени, одно из них ушло в сибирские просторы и, расселившись там, положило начало народу, который стали называть якутами. Вот поэтому якуты и киргизы так похожи, и так родственны их языки. Только имена и фамилии якуты взяли почему-то славянские и этим вырыли ров между собой и своими древними сородичами.
       У Верочки было красивое киргизское лицо. Наверное, именно такое лицо было в четырнадцать лет у примы фрунзенского балета Бибисары Бейшеналиевой, которую очень точно называли киргизской Улановой. Чем больше я думала о сходстве киргизских и якутских лиц, о жёсткой национальной кадровой политике в нашей республике, тем ярче представляла, какая судьба могла ждать Верочку, попади она во Фрунзе. И мне казалось просто немыслимым уехать из Тикси и оставить её здесь - всё равно что бросить в мусорную кучу жемчужину и обречь её на забвение.
       В один из вечеров я поделилась с Володей своими мыслями:
       - С её классическим киргизским лицом и редким голосом она пулей поступит на вокал в музыкальное училище. Ну, а дальше - зелёная улица! В киргизском балете есть большие таланты, а вот в опере - нет.
      -- Давай заберём её с собой!
      -- Так её и отпустят! А кто же будет за Золушку?
       Решили поговорить с матерью.
       Сначала - слушать не хотела. Но времени было достаточно, и мы возвращались к этому вопросу ещё не однажды. С каждым разом мадам Трещинская реагировала всё менее категорично, и наконец мне пришло в голову сыграть на её прагматизме:
       - Когда у Верочки всё сложится хорошо, когда она станет певицей, она ведь заберёт вас с сыном к себе, и вы навсегда распрощаетесь и с этим милым посёлком, и с кочегаркой.
       Мои последние аргументы подействовали, и мадам согласилась.
       Верочка не очень готова была поверить в возможность перемен в своей жизни. Видимо, она достаточно хорошо знала свою мать. А я верила! Готова была для этого сделать всё и не представляла, чем это обернётся для меня.
      
       Володя рассказывал, что весной тундра зацветает сплошным красочным ковром, и это сказочное зрелище нужно увидеть, так же как и северное сияние. Что касается северного сияния, то тут мне больше повезло. Вернувшись однажды с работы, Володя предложил мне одеться, взял за руку и вывел из дома. Мы поднялись на косогор.
      -- Посмотри!
       Я увидела в тёмно-синем небе зеленовато-лиловые трубчатые стеклярусы, мерцающие холодно и таинственно. Целый небесный занавес! Это и было северное сияние.
       А вот цветущей тундры увидеть мне не довелось. Думаю, что и Володе - тоже. Она никак не вписалась в наш жёсткий жизненный распорядок. Да я и наступление весны прозевала, сидя за машинкой при свете электрической лампы. Только однажды ночью - постирала бельё, выхожу во двор повесить, а там дети в прятки играют, солнце по небу гуляет. Смотрю на часы - два... Так я поняла, что полярный день уже наступил.
       Сошёл снег, и весь посёлок превратился в невиданную помойку. А когда убрали - не видела. Мы уехали раньше.
       Что значит молодость! Кончился кошмар, наш маленький "гулаг", и мы снова были юны, красивы, веселы и полны сил. С благодарностью я простилась со своим спасителем Шестаковским - мы улетали домой.
      
      
       * * *
      
       О радости писать трудно. Невозможно. Нет таких слов. В радости можно только жить. Молча. Мир и счастье не оставляют в душе зарубок.
       Три недели, проведённые с Володей во Фрунзе, промчались, как прекрасный и короткий фильм. Зарока своего я не выполнила - снова рассталась с любимым: его ждали вступительные экзамены во ВГИКе и родители - в Грозном.
       Мы с Лёвушкой провожали Володю вечерним поездом и после этого долго гуляли по городу, рассказывая друг другу всё, что с нами произошло за время долгой разлуки. Он слушал мою повесть о том, как мы пережили полярную ночь и как вырвались оттуда, откуда не всем удаётся выбраться. Реагировал, как всегда, горячо, прерывая меня восклицаниями и внезапными жестами.
       - Ты должна это написать! Это ведь книга! Чёрт побери, мне самому захотелось писать прозу!
       Старая история! Как мне всё это было знакомо... Милый Лёвушка не изменился. Проговорили до двух ночи, а дома меня ждал грандиозный скандал, который закатила мама - она тоже не изменилась, - как и прежде, хотела, чтобы я жила по её правилам. И теперь - больше, чем прежде, потому что два года жизни отдала моим детям... Скандал я приняла мужественно и с достоинством. Всё вернулось на круги своя.
      
       В молодёжной газете "Комсомолец Киргизии" мои якутские публикации произвели впечатление. Меня приняли с месячным испытательным сроком и поручили написать какую-то статью, сказав, что после второй - зачислят в штат.
       Приближался двухсотпятидесятилетний юбилей Ломоносова, и каждая газета считала своим долгом выпустить ломоносовскую страницу. В нашей газете это увлекательное дело поручили мне. Впрочем, когда бралась, не представляла, насколько это меня увлечёт. Нарыла уйму интереснейших материалов и получила от работы редкое удовольствие. Однако то, что последовало за этим, повергло меня в глубокое уныние.
       Хрущёв всё продолжал повышать цены - то на одни продукты, то на другие, и каждый раз газеты должны были публиковать восторженные отклики трудящихся. В Якутии было то же самое, но редактор там был - редкая умница: после первого же раза, когда я сказала ему, что писать такие вещи не могу, он всё про меня понял. Поладили мы полюбовно: тексты писал он сам, а я - только приносила ему согласованные подписи. С рабочими на Базе у меня, по понятным причинам, были отличные отношения, и они, входя в моё "бедственное" положение, с готовностью выручали меня, относясь к ситуации с известной долей здорового юмора. А редактор оказался настолько мудр, что решил поберечь мою искренность.
       Здесь, в столичной газете, были совсем другие отношения, и, естественно, всё нужно было делать мне самой. Но мир не без добрых людей: кто-то из коллег, увидев, как я мучаюсь над чистым листом бумаги, сжалился:
      -- Возьми прошлогоднюю газету и всё перекатай оттуда, а подписи поставь другие.
       Так я и сделала, но чувствовала себя прегадостно.
      
       От Володи шли письма - такие же безумные, полные любви, тоски и нетерпения, как те, что я получала в Мухтуе:
      
       ...Не могу заниматься, не написав тебе. А писать тебе хочется непрестанно. Тогда мне кажется, что ты рядом - я чувствую твои губы, твои чудесные глаза, слышу твой голос. Я хожу и пою, пою для тебя.
       Девочка моя, не могу без тебя. Где бы ни был, думаю: здесь я обязательно должен быть с тобой, моя нежная. Когда ты приедешь, мы пойдём в Музей Пушкина. Там замечательно нам будет. Любимая, мне так тяжело читать твоё письмо...
      
       Да, к сожалению, письма мои были нерадостны. Как только у меня закончились деньги, мама стала мрачна и раздражительна. Наш бюджет складывался из трёх составляющих: маминой пенсии (тридцать рублей), денег, которые платили квартиранты, жившие в моей половине дома (ещё тридцать рублей), и двадцати восьми рублей "детских" денег, которые переводил Ёська из Ленинграда, где он учился в аспирантуре. К этому должна была прибавиться моя зарплата в "Комсомольце Киргизии"" - до первой получки оставалось буквально несколько дней...
       Когда мама узнала о возможном приезде Верочки, жизнь моя превратилась в ад. Она вылила на мою голову такое, что мне не могло присниться ни в каком страшном сне.
      -- Шлюшки мне здесь не нужны! Ты что, не понимаешь, что она мужа у тебя уведёт!
      -- Мамочка, ну что ты говоришь? Если бы ты увидела Верочку...
      -- Знаю, знаю! У тебя всегда в декабре яблони цветут! Да и Володя хорош: он, наверное, чеченец - готовит себе вторую жену!
       Всё это выкрикивалось истошно, не оставляя ни малейшей надежды на нормальный человеческий разговор. И всё-таки я пыталась... Объясняла, что Верочка остановится у меня только на первое время, а потом мы устроим её в общежитие... Всё было напрасно. В маму будто бес вселился. Она кричала, что лишит меня родительских прав - пусть лучше Ёська детей заберёт, - и грозилась мне что-то "устроить".
       Я хорошо помнила, как она витийствовала с дедом, и могла ждать от неё всего, чего угодно.
       А от Верочки пришло замечательное письмо. Она писала, что мать, наконец, согласилась отпустить её и отдаёт компенсацию за отпуск. Отчим обещал отправить её военным самолётом до Москвы, и Вера спрашивала, где ей искать Володю, чтобы он посадил её на поезд до Фрунзе. Письмо было трогательное и тёплое.
       Как всё могло бы замечательно сложиться... Но мама не унималась:
      -- Пусть только приедет - и на порог не пущу, и калитку запру.
       Моя старенькая бабушка по-прежнему жила в своей комнатушке, и я даже договорилась, что Верочка остановится у неё, и поставила туда диван. Но вскоре поняла, что ничего из этого не выйдет: мать приведёт и квартальную, и участкового милиционера, чтобы проверить и выяснить, на каком основании Верочка живёт здесь. Остановить её невозможно, она пойдёт до конца, как это было в истории с дедушкой.
       Тогда я отправилась к Валентине Васильевне Блиновой. Была у нас со Львом такая дивная приятельница, женщина лет шестидесяти, редактор заводской многотиражки, писала сатирические стихи и пародии, а главное - никто из нас не чувствовал разницы в возрасте. С нею жила дочка лет тридцати, школьная учительница, дама, с которой мы за всё время двух слов не сказали, - бывает же такое! Телефона у Валентины Васильевны не было, и мы со Львом всегда неожиданно сваливались ей на голову, и всегда она была рада нам. Всегда принимала самое душевное участие в наших делах и всегда готова была помочь.
       Вот к ней-то я и направила стопы свои. Валентина Васильевна с интересом выслушала мой рассказ о Верочке и взялась устроить её в заводское общежитие. А потом я собиралась отвести Веру к своей школьной подруге, Эле Кирсановой, с которой мы когда-то дуэтом были влюблены в артиста Михаила Михайловича Штейнберга и которая теперь преподавала в музыкальном училище. Одним словом, планы были конкретные и вполне реальные.
       Впрочем, не одна Верочка вызывала раздражение и гнев моей мамы, а все, кто приходил ко мне. Зашел как-то Лев, принёс брюки и попросил сузить их. Потом мы пили чай и, как всегда, с увлечением разговаривали. Мама после этого была похожа на гиену. Днём она со мной не говорила, а по вечерам затевала выматывающие скандалы. Хорошо, что дети бывали дома только в субботу и воскресенье, да ещё в среду, если я не уезжала в командировки.
       Среди своих писем того времени я нашла одно, коротенькое, от которого меня страх сковал - такие письма пишут только "на краю". Всегда была далека от суицида и любых крайних решений, а тут... До какого же отчаяния нужно было довести меня, чтобы я забыла даже о детях и смогла написать такое письмо. Но всё обошлось...
       Ища выход из тупиковых отношений с матерью, я хотела переселиться в свою половину дома и попросила квартирантов найти другое жильё. И тут моя мама вдруг очень спокойно и рассудительно сказала:
       - Не лучше ли тебе найти другую квартиру? Всё равно в одном дворе мы будем мотать друг другу нервы. А так - ты будешь получать здесь деньги от квартирантов, а в другом месте - платить.
       Не видя в этом никакого подвоха, а лишь разумное предложение, я согласилась. Найти квартиру оказалось очень сложно, но мне повезло. В саду большого частного дома в Офицерском переулке сдавалась маленькая кирпичная времянка - комната метров двенадцать и крохотная кухонька с печным отоплением. Я перевезла туда всё, что у меня было, включая библиотеку, детские игрушки и книги, и в очередную пятницу привела детей в новый дом. Несмышлёныши, конечно, обрадовались и, что меня удивило, ни разу не вспомнили о бабушке. Только Вадик перед сном спросил:
      -- А тигр здесь тоже есть?
      -- Нет.
      -- И ты его не позовёшь?
      -- Зачем?
      -- А баба звала, когда мы не спали...
      -- Но вы ведь и без тигра будете спать, правда?
      -- А если он сам придёт?
      -- Тогда папа его прогонит, когда приедет.
      -- А сказку ты нам прочитаешь?
      -- Конечно.
       Я читала им Гаршина - про больного мальчика и розу. Читала, пока они не заснули...
      
       В первый месяц я заплатила за квартиру по той схеме, которую предложила мама. В следующем месяце она мне сказала:
       - Ты больше не приходи к квартирантам за деньгами, я сама буду платить твоей хозяйке.
       Что она выгадывала? Пять рублей разницы. Смешно. А к концу второго месяца хозяйка сообщила:
       - Приходила ваша мама, сказала, что платить за квартиру больше не будет.
       Мне было ясно, что она хочет поставить меня на колени любым способом. Скандалами - не удалось, теперь - экономическим принуждением. Она хотела, чтобы я сказала: "Прости, мамочка, я была не права, Верочка сюда не приедет". Но не могла я жить по её правилам. Не могла.
       К этому времени я уже получила первую зарплату в газете и кое-как держалась на плаву. Решила, что обойдусь, сама буду платить за квартиру. Спасало меня, конечно, то, что дети ходили в круглосуточный детский сад. Это позволяло мне уезжать среди недели в командировки и сводить концы с концами.
      
       От Верочки давно не было никаких известий, и я начала беспокоиться. Написала ещё два письма, отправила несколько телеграмм - никакого ответа. Лишь два года спустя, когда сама попала в аналогичную ситуацию, мне пришла в голову мысль, что мама нашла в моём столе Верочкино письмо с обратным адресом и написала её матери. На этом всё и кончилось...
      
       В редакции мне предложили сделать критическую статью о работе комсомольских организаций на примере какого-нибудь небольшого провинциального города, после которой меня должны были зачислить в штат. Я поехала в Токмак - город в шестидесяти километрах от Фрунзе. Где только там не была: на предприятиях, в техникумах, ПТУ и школах, - и, оперируя собранными фактами, написала такую статью, что заместитель главного редактора Бобылёв, который принимал меня на работу, усмехнувшись, сказал:
       - Вывод из вашей статьи один: разогнать комсомол и создавать совсем новую организацию. Это не конструктивно. Вы должны уравновесить отрицательные моменты положительными.
      -- И где их взять?
      -- В отчете ЦК ЛКСМ.
       Добросовестно прочла этот эпохальный документ, извлекла оттуда несколько "позитивных фактов" и "обогатила" ими мою статью.
       Вышел номер, я посмотрела на своё произведение и чуть не задохнулась от гнева. Меня сжигал стыд за мою подпись. Они вырезали то, ради чего статья писалась! А когда читала корректуру, всё это было! В Мухтуе такое даже представить было немыслимо. Бандиты! С номером в руках я бросилась в кабинет к Бобылёву. В коридоре меня перехватила секретарь и попросила зайти к Рудольфу, начальнику отдела. Он был однокурсником Льва и принадлежал к числу тех, кто ещё два года назад говорил ему: "Ну что ты в ней нашёл?"
       Рудольф восседал в кресле и даже не предложил мне сесть.
      -- Приходила твоя мать.
      -- И что?
      -- Как это - что?! - Рудольф заорал на меня во всю силу своих спортивных лёгких. - Ты что же издеваешься над матерью?! Если тебе нужна Верочка, пойди, разгрузи вагон, заработай деньги, а потом вызывай, кого хочешь. А что ж ты матери на шею хочешь её повесить? Тебе мало, что она два года тянула твоих детей, пока ты по Сибири моталась, ты ещё и чужую девчонку хочешь на неё взвалить?!
      -- Это неправда!
      -- Что-о-о?! Да кому я должен верить - тебе или твоей матери, заслуженной учительнице, которая воспитала тебя и твоих детей? Ну, вот что: или ты просишь у матери прощенья, или тебе придётся расстаться с нашей редакцией!
       Я повернулась и вышла из кабинета, только предательская дверь сорвалась у меня с руки и хлопнула слишком громко.
       В тот же день появился приказ: "Уволить, как не выдержавшую испытательный срок". Хорошо, что трудовая книжка была у меня на руках.
       Ну, что ж, всё понятно. Чтобы уж точно поставить на колени, мама решила оставить меня без работы. Но я боялась, что она на этом не остановится. И не зря.
       Через несколько дней меня с курьером вызвали в горком комсомола. Мама рассчитала точно: выгнали из одной газеты, но я ведь могу устроиться в другую, на худой конец - сотрудничать вне штата. А вот если меня выгонят из комсомола, тогда уж ни в одну газету не возьмут. И что я буду делать на частной квартире, с двумя малышами на руках? Она была уверена, что так - победит. Видно, история с дедом её ничему не научила...
       Валентина - так звали второго секретаря горкома комсомола - была женщина молодая, чуть полноватая, красивая, добродушная. Но меня встретила строго. Задавала вопросы и терпеливо выслушивала обстоятельные ответы. Постепенно оттаяла и говорила со мной совсем по-дружески. В конце концов, растерянно сказала:
       - Не знаю, что делать: слушаю вашу маму - и сочувствую ей, слушаю вас - понимаю, что вы правы. Как тут быть, как решить этот вопрос? Ведь ваша мама требует, чтобы вас исключили из комсомола...
      -- Исключайте.
      -- Не за что.
      -- Чем я могу помочь?
      -- У вас есть знакомые, которые знали бы и вас, и вашу маму?
      -- У меня есть друзья: Людмила Георгиевна Говорова и Лев Аксельруд. Они очень хорошо знают меня и несколько меньше - мою маму. Но есть соседи, которые знают нас обеих с моих десяти лет. Много соседей, целый квартал.
      -- А, может быть, у вас есть письма друзей, по которым я могла бы судить, как они к вам относятся?
      -- Конечно, есть.
    Валентина захотела посмотреть письма, поговорить с Людмилой и Львом и повидать наших соседей. Всё это она сделала.
       Людмила и Лев получили море удовольствия и потом пересказывали беседу в горкоме комсомола в лицах. Это был упоительный спектакль.
       Но больше всего Валентину убедили наши соседи. Ни один человек не сказал обо мне плохо. И не нашлось человека, который не осудил бы мою маму за то, что "выгнала свою дочку из дома с малыми детьми". Тем более что вся улица знала и помнила, как, беременная, я уезжала после университета работать в киргизский аул, чтобы оплатить отчиму его долю за дом. Вся улица меня жалела и не одобряла маму. Таково уж свойство сердобольного русского народа.
       Закончилось всё это "расследование" тем, что Валентина зашла к моей маме, рассказала ей о результатах своих "изысканий" и вынесла вердикт: в просьбе отказать, из комсомола исключать не за что.
       Мама, естественно, не успокоилась. Кто-то из соседей слышал, как она произнесла вслед отъезжающей машине:
       - Ну, погоди, ты у меня слетишь со своего кресла! - при этом она назвала Валентину не очень изящным словом, которое я не решусь здесь повторить.
       Через месяц мама отправилась в ЦК комсомола - надо полагать, жаловаться на Валентину. Но на ступеньках здания, когда вожделенная цель была уже так близка, она поскользнулась, упала и сломала, бедняга, руку. Гипс её, видимо, успокоил, и на этом хождения по комсомольской лестнице закончились.
      
       А что же Володя?
       Не знаю, было ли то роковое стечение обстоятельств или необходимая закономерность, но он "сгорел" на втором туре, перепутав условия письменной работы. Вместо двух разных заданий он написал два разных варианта одного и того же. Вторая попытка поступить во ВГИК окончилась для него неудачей.
       Сейчас, перечитывая его письма тех трудных и тревожных дней, я вижу то, что мне не дано было увидеть и тем более понять тогда. Я должна была быть рядом с ним - и он бы победил. Наша разлука его обесточила. Это сквозило в каждой строчке его писем. Он был как поникший парус, не наполненный ветром...
      
       Девочка моя! Я чувствую себя больным, нищим, оттого что вижу вокруг себя много, а тебя нет рядом. Даже в музеях подсознательно стараюсь просматривать всё бегло, думаю: всё равно с чудочкой посмотрим... Мне скучно без тебя. Просто я не могу. Тебя не хватает повсюду - и на улице, и на собеседовании - везде, где я без тебя. Без тебя - не жизнь.
      
       ...не наполненный ветром. Тогда я этого не понимала.
       Но много лет спустя я попала на очень камерный концерт молодой, начинающей певицы. В первом ряду сидел великий бард, влюблённый в юное дарование и смотревший на неё, как на божество, посланное ему небом.
       Боже мой! Как она пела! И дело тут было вовсе не в вокале - в душе, наполненной восторгом любви и радости. Могучее поле Любви, Веры и Надежды, исходившее от Гения, окутывало юную певунью, наполняло её порывом, и она дарила всем, кто слушал её в тот вечер, необъяснимое счастье.
       Прошло несколько месяцев. Согретая воспоминанием о прекрасном вечере, я стремилась попасть и попала на концерт великого барда и его певуньи. У каждого из них было по отделению. Более того, как джентльмен, он уступил ей второе.
       Властитель дум для всех, кто сидел в зале, бард был велик и сокровенен. Но чуть-чуть тронут скепсисом и иронией к собственной личности.
       Потом впорхнула певунья. Она была прелестна, как и в тот вечер, когда я увидела её впервые. Но больше - ничего... Её парус безжизненно поник. Она бодрилась, как могла, но волшебства, которое потрясло меня в первый раз, больше не происходило.
       Так я обогатилась ещё одним глубоким знанием законов духовного мира.
       И теперь, читая письма Володи, я поняла, чего ему не хватало тогда, чтобы сдать экзамены во ВГИК. Почему я всегда поступала не так, как следовало?
      
       Не расставайтесь! С любимыми не расставайтесь...
      
       Когда-нибудь, когда-нибудь...
      
       Итак, я осталась в стройных рядах ВЛКСМ, но без работы.
       Только что вышел на экраны западногерманский фильм "Розы для господина прокурора", и я договорилась в редакции газеты "Советская Киргизия", что напишу рецензию. Но когда принесла работу, мне объяснили, что напечатать её не могут, потому что у меня был скандал в "Комсомольце". Информация, как оказалось, распространяется мгновенно. Мне оплатили пятьдесят процентов гонорара, как это принято делать, когда заказанный материал не публикуется по вине редакции. Так я лишилась иллюзий по поводу возможности получить даже внештатную журналистскую работу.
       Нужно было платить за квартиру, детский сад и на что-то жить. Точнее, выживать. А опыт выживания у меня уже был. И швейная машинка была на месте. Снова меня спас круглосуточный детский сад, потому что шитьё мне не удавалось сделать только ремеслом, ему приходилось отдавать душу, как искусству, а это требовало глобального времени.
       Так сложилось, что моими клиентками стали студентки университета, что приносило мне морального удовлетворения больше, чем материального, но... такова уж, видно, была моя планида.
      
       Когда Володя уезжал из Фрунзе, мы составили чёткий график наших дальнейших передвижений в двух вариантах: если он поступит, и если - нет. По второму варианту, который теперь вступил в силу, он из Москвы должен был поехать в Грозный, а двадцать восьмого августа - выехать во Фрунзе. Я получала письма из Грозного и жила в ожидании этой даты...
       Что знала я о его семье? Практически ничего, кроме того, что "матушка - ангел". Это он повторял постоянно. Теперь из писем я ещё узнала, что отец - тиран. Причём к старости это качество достигло столь гипертрофированных размеров, что матушку стало опасно оставлять с ним наедине. По этой причине сестра Валюшка затеяла обмен своей квартиры в уральском городе на квартиру в Грозном, чтобы быть рядом с матерью. Обмен затягивался, Володя, не имея возможности уехать ко мне, нервничал, а я по накатанной дороге вступила в зону слёз. Доченька моя, существо внимательное и ласковое, всё чаще спрашивала:
       - Мама, почему ты пьячешь?
      
       И в самом деле - почему? Ведь были женские судьбы куда более трагические, чем моя. Вот, например, Володина горянка Дина. Муж - нелюбимый, ревнивый и злой чеченец, и она не вольна с ним расстаться, как это, подчиняясь одному лишь сердцу, сделала я. Володя описал в письме свои "свиданья" с ней. Одно - в кино, куда они порознь пришли и сидели на разных рядах: он - впереди, она - у него за спиной. И после сеанса разошлись в разные стороны. Так они "вместе" посмотрели "Балладу о солдате". Второй раз - в толпе, в универмаге, где он незаметно передал ей книгу Чингиза Айтматова "Джамиля". Для них - это книга, полная особого, сокровенного смысла: Дина - его несбывшаяся Джамиля. В книге была записка с местом и временем следующей встречи. Дина не пришла. Тонкая ниточка оборвалась. На годы? Навсегда? Кто знает...
       Володя даже хотел написать рассказ с таким названием - "Несбывшаяся Джамиля". Жаль, что не написал. Везло же ему на возлюбленных!
       Он показывал матери наши мухтуйские фотографии, и она восхищалась мной, передавала мне приветы и всё спрашивала у сына, почему я не могу приехать в Грозный. Много позже я получила от неё фотографию с дарственной надписью, и фотография эта меня потрясла. Там было всё, кроме того, что могло бы ассоциироваться с понятием "матушка-ангел". Крупная, очень земная женщина, красивое, скульптурно вылепленное лицо с орлиным носом, умный, властный взгляд, царственная осанка северокавказской казачки... В ней угадывалась натура сильная, умеющая за себя постоять. Одним словом, это была не голубка, а орлица. Невозможно было даже представить, что она может кого-то бояться и кто-то может её обидеть. Каким же должен быть тиран, чтобы заставить трепетать орлицу, как голубку?
       Восприятие матери сыном мне стало до конца понятно лишь позже: для мальчика, рождённого под знаком Козерога, мать - всегда главная, первая, а иногда - и единственная женщина в жизни. Главный идеал. Отсюда - ангел.
      
       Володя приехал. Судьба давала мне последний шанс и, вероятно, плутовка, подглядывала, как я сумею им распорядиться.
       Если кисти рук сцепить в замок, то сверху оказывается большой палец, но у одних - правой руки, у других - левой. Говорят, что первые живут головой, вторые - сердцем.
       Зная это, и подглядывать не надо, глупая моя судьба...
      
       В нашей маленькой времянке в Офицерском переулке жила любовь. Вибрировало, полыхало, создавало потоки притяжения особое поле - то самое, что преображает всё вокруг и делает невозможное возможным. Четырёхлетняя Дина, уже юная женщина, купалась в этом поле, как в море радости, и стоило нам с Володей приблизиться друг к другу, как она стремительно врезалась между нами и с криком "И я! И я!" обхватывала нас с двух сторон ручонками и требовала свой кусочек любви. И получала её сполна. Володя поднимал её на вытянутых руках вверх и подбрасывал к потолку. Она бесстрашно смеялась и делала у него на ладонях "ласточку".
       Вадик боялся высоты, и для него находилось другое, настоящее мужское дело. По вечерам они уходили в переулок "разряжать пистолет" - так это называлось. Видимо, стреляли. У Володи был спортивный пистолет с двумя обоймами, одна из них - боевая. Он расточил её сам, когда ему пришлось позаботиться о своей безопасности: пробираясь цветущими чеченскими садами на свидание к возлюбленной горянке, можно было напороться и на ревнивого мужа, и на случайного чеченца с ножом.
       Уезжая из Мухтуи, Володя оставил пистолет мне - на всякий случай - и показал, как им пользоваться. И, как я ни убеждала его, что эта игрушка мне не пригодится, он настоял на своём, сказав: "Так мне спокойнее".
       Возвращаясь вечером после "разрядки", Вадик сиял от радости и гордости.
       Иногда в субботу - дети как раз бывали дома - мы уходили на литературный кружок при Доме печати. Легкомысленный поступок, но мы считали, что детей нужно приучать к самостоятельности. Брать спички им запрещалось под страхом смертной казни. Это правило они научились выполнять, и всё же мы, уходя, прятали спички - мало ли что... Мы оставляли им тазик с водой и заводили будильник на полседьмого. По звонку они заканчивали игру, собирали игрушки, мыли руки, съедали оставленный на столе ужин и ложились спать.
       Дверь времянки не запирали снаружи: никто чужой попасть к нам не мог - не пропустила бы хозяйская собака. Огромная и устрашающая, она бегала на цепи вдоль дорожки, ведущей мимо хозяйского дома к нашему обиталищу.
       Мы возвращались в одиннадцать вечера. В комнате и на кухне был полный порядок. Только одно нарушение дети позволяли себе: ложились в одну постель и, обнявшись, засыпали. Они объясняли, что им страшно оставаться поодиночке: Дина спала в комнате, а диванчик Вадика стоял на кухне. Эту маленькую слабость мы им прощали, Володя переносил спящего Вадика на его место, и дети даже не просыпались.
      
       Из Тикси, вместе с переадресованным журналом "Искусство кино", нам переслали два пакета. В одном была уничтожающая рецензия на нашу кинопоэму, отправленную когда-то на "Мосфильм", в другом - такая же из журнала "Юность"- на Володин рассказ о первой любви.
       Потерпев полное фиаско на литературном поприще, мы зарабатывали свой хлеб руками. Я шила, Володя плотничал в каком-то СМУ и готовился в третий раз к экзаменам во ВГИК.
       Лев по-прежнему прозябал без работы, перебиваясь скудными гонорарами, но много писал и часто приходил к нам на огонёк. Так часто, что если два дня кряду его не было, мы начинали беспокоиться - не стряслось ли с ним какой беды. Специально для Льва соорудили сигнализацию: повесили под окном гирлянду из консервных банок и, прикрутив к ней проволоку, протянули её вдоль глухой стены хозяйского дома до калитки. Вместо того чтобы нажимать кнопку звонка и тревожить обитателей большого дома, Лев дёргал конец проволоки, жестяные банки у нас под окном гремели, выходил Володя и сопровождал его, оберегая от собаки.
       Я обычно шила на кухне, а Лев почти всё время проводил с Володей в комнате. Будто это его друг и будто приходил он к нему. После чаепития Лев уходил, и теперь уж я оберегала его от собаки. Он прощался со мной за калиткой, и его грустные глаза каждый раз оставляли чувство неясной тревоги.
       Как-то вечером мы с Володей убежали в кино, забыв погасить настольную лампу. А, вернувшись, уже от калитки увидели, что у нас горит свет.
       За письменным столом, склонившись над своими бумажками, сидел Лев.
      -- У, дьяволы! Перепугали вы меня!
      -- Львина! Как ты прошёл через собаку?
      -- Так и прошёл! Я ведь Лев. А что мне было делать? Свет горит, а на сигнал никто не выходит. Я перепугался...
       Что-то ёкнуло у меня внутри и защемило. Я представила, какой нужно было иметь страх и какую решимость, чтобы пройти "через нашу собаку". Страх - за кого?
       В этот вечер, как и всегда, Лёвушка сидел спиной к дверному проёму на кухню и общался с Володей. Но впервые я обратила внимание на его спину - большая, склонившаяся вперёд, с опущенными плечами. Поникшая спина. Я вдруг почувствовала, как он несчастен. Это открытие отозвалось во мне болью.
       Так было каждый вечер: он приходил, сидел с Володей, почти не видел меня, но его спина... Она видела! Она разговаривала со мной.
       Однажды в воскресенье - была глубокая осень - мы все собрались пойти погулять в городском парке. Когда Володя увидел, что я одеваю детей, он вдруг замешкался и сказал, что останется дома:
       - Мне нужно позаниматься.
       Мы ушли со Львом. Дети радовались: давно не были в парке. Бегали, резвились, ели мороженое. Но, видно, мы немного забыли о времени, сидя на скамейке: Дина прикорнула ко мне и уснула. Возвращение домой было эффектным: впереди шёл Лев, неся на руках спящую Дину.
       Этот вечер оставил у меня в душе тонюсенькую трещину, которая очень медленно начала расширяться. И сквозь неё стало утекать моё счастье.
       Что, собственно говоря, случилось? Да ничего! Человеку стало жалко своего времени, он решил, что более целесообразно для него заняться постимпрессионистами - он ведь готовился во ВГИК и верил, что успех его будет зависеть от той суммы знаний, которую он успеет усвоить. Я в шестнадцать лет ведь думала то же самое. Это сейчас я знаю, что успех зависит от энергетики, которую ты несёшь в себе.
       Ничего не случилось. Но что-то уже уходило из нашей счастливой жизни. Володя это чувствовал, страдал и ничего не мог повернуть вспять. Я отдавала себе отчёт в том, что он для меня именно тот человек, с которым я хочу и могу построить семью, где будет хорошо и нам, и детям. Но это было от головы, а синяя птичка сложила крылышки и опустила набок головку...
       Девять лет спустя аналогичная ситуация случилась у нас с Ариком, когда мы все силы отдали поискам квартиры, чтобы быть вместе, и не осталось сил на любовь. Спасло инженерное мышление тридцатитрёхлетнего Круппа. А Володе было всего двадцать три, и не было ни у кого из нас инженерного мышления, чтобы воскресить синюю птицу, подарить ей счастье широко взмахнуть крыльями...
       Зато одному из нас Бог дал уязвимое сердце. Не знаю, понимала ли я тогда то, что понимаю сейчас: я не могла быть счастливой, когда у меня на глазах был несчастен Лев. Скорее всего, это проходило на уровне подсознания.
       Изо дня в день происходила разрушительная работа. Что-то давнее, глубоко похороненное два года назад, незримо оживало, набирало силу... Моё выстраданное счастье, которым я так полно жила сегодня, улетучивалось с каждым днём. И к декабрю стало уже непонятно, почему мы вдвоём живём в одной комнате. Будто мы жили не вдвоём, а втроём: между нами была воронка - в неё утекало всё, что делало нас счастливыми.
       Выход мы нашли самый банальный и самый губительный - решили на время расстаться. Инициатива, кажется, исходила от меня, а Володя верил мне и готов был сделать всё, чтобы исправить то, что случилось.
      
       В конце января Володя уехал. И не через Москву, как это делается в нормальной ситуации, а на перекладных - по южным железным дорогам, с пересадками, через Астрахань. Так бывает после неудачи - не хочется идти через парадное, в которое ты вошёл, полный надежд, - и уходишь через чёрный ход, задними дворами и переулками, надеясь ещё вернуться на белом коне.
      
       28.01.62.
       Чудочко!
       Тебе грустно? Тоскливо? Да? Прошу тебя, ради всего лучшего - не надо. Мне не грустно, не тоскливо, не радостно. Я просто не ощущаю себя. Не верю, что еду. Даже не знаю, куда еду. Сон без мысли, без чувств.
       Вот сижу в Урбахе и жду поезд. Всё время хотелось пересесть на встречный, фрунзенский...
       Моя девочка! Моя родная, родная! Нам очень тяжело, но я верю, что нам будет хорошо, что ты снова будешь улыбаться мне. Моя хорошая, только не плачь и не морщи нос - это очень не идёт тебе.
       Целую тебя и детей, ваш Володя.
       Привет Льву.
       Родная моя, выше голову!!!
       Ну кто из нас
       на палубе большой...
      
      
      
       С любимыми не расставайтесь...
      
       Москва - Липовка, 2006 г.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       140
      
      
      
      

  • Комментарии: 1, последний от 28/02/2012.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Обновлено: 20/11/2009. 265k. Статистика.
  • Глава: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.