Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Воспоминание одиннадцатое
ТРОЕ НА КАЧЕЛЯХ
А мгновение жизнью твоей оказалось...
Наум Коржавин
28.01.62.
Чудочко!
Тебе грустно? Тоскливо? Да? Прошу тебя, ради всего лучшего - не надо. Мне не грустно, не тоскливо, не радостно. Я просто не ощущаю себя. Не верю, что еду. Даже не знаю, куда еду. Сон без мысли, без чувств.
Вот сижу в Урбахе и жду поезд. Всё время хотелось пересесть на встречный, фрунзенский...
Моя девочка! Моя родная, родная! Нам очень тяжело, но я верю, что нам будет хорошо, что ты снова будешь улыбаться мне. Моя хорошая, только не плачь и не морщи нос - это очень не идёт тебе.
Целую тебя и детей, ваш Володя.
Привет Льву.
Родная моя, выше голову!!!
Ну кто из нас
на палубе большой...
У меня внутри тоже была пустота. Как на пепелище. Сама... сама... своими руками... Разрушила всё... Совсем недавно, совершенно не помню, в каком контексте в разговоре с Володей я обмолвилась: "Вот когда у тебя будет своя семья и свои дети..." Он спокойно прервал меня:
--
У меня уже есть семья, и есть дети. И другой семьи мне не надо.
Я услышала то, что хотела. Чего мне не хватало?.. Чего?.. Любви к детям. Его любви - к моим детям. И хоть я никогда не знала, никогда не видела воочию, что это такое - отцовская любовь, но чувствовала, что её нет. Зато Дина любила его безумно. Думаю, что рано или поздно он ответил бы ей тем же - нельзя не ответить на любовь ребёнка. С Вадиком было сложнее. Там мне чудились нордические отношения. Вадик был для меня болевой точкой. Год назад я обманула его надежды, не взяла с собой в Сибирь...
Всю неделю сидела за швейной машинкой, а на выходные привозила детей из круглосуточного детского садика. Но и тут не могла уделить им много времени: купала, кормила - и снова за машинку. Хорошо, что привыкли они играть друг с другом, да с игрушками.
В понедельник приходилось вставать рано, детский сад был далеко. Мы шли по Офицерскому переулку, в свете фонарей, утопая в выпавшем за ночь мерцающем снегу. Однажды Дина сказала:
--
Я не хочу идти. Хочу сидеть.
Я нервничала. Мы опаздывали, и у меня не было никаких сил нести её на руках. Вероятно, Володя носил, когда отводил их в детский сад. Попыталась уговорить, до остановки оставалось совсем немного. Но Дина вырвала ручонку, сделала шаг в сторону и села в снег.
--
Ведь мы с Вадиком уйдём, а ты останешься здесь одна.
Она не шелохнулась. Я потянула Вадика за руку. Он смотрел на меня жалостливыми глазами и топтался на месте.
--
Пойдём, пойдём...
И тихонько шепнула ему: "Она догонит нас".
Но Дина упорно продолжала сидеть в снегу. И только, когда мы отошли метров на тридцать, она вдруг вскочила и с криком бросилась нам вдогонку. Вадик побежал ей навстречу, взял за руку и привёл ко мне.
Необходимость отводить детей в садик, да ещё на целую неделю, доставляла много мучений и мне, и детям. Они скучали, я терзалась тоской и чувством вины. Но поделать ничего не могла. Снова несла каторжную вахту и с трудом сводила концы с концами.
Из моего письма Володе:
О тебе стараюсь не думать - очень тяжело... Безысходная тоска. Холодно и страшно. Сегодня прорвалось - и проревела целый час. Сижу одна в пустой комнате, и всё мне кажется, что вот сейчас на крыльце раздастся твой топот. Ты всегда топаешь, отряхивая снег перед дверью.
Одиноко и страшно. И пусто. Как не хочется жить. Только дети... Не могу сдержаться и вою как белуга, в голос, навзрыд, так громко и дико, что самой становится страшно. Слёзы приносят недолгое облегчение и опустошённость. И ещё страшнее делается.
До свиданья, мой мальчик... Извини за нытьё. Привет твоей матушке.
Надя.
*
...Приехал позавчера. Матушка ходит и повторяет: "Ты привёз счастье. Да не сон ли это? Нет, это сон". Для меня - тоже сон. Не верю, что я в Грозном. Не верю потому, что никогда не смогу остаться здесь надолго. Матушка говорит: "Нет, больше я тебя никуда не отпущу. Надюшку сюда возьмём". Пахан сказал: "К чёрту работу. Отдыхай и учись". Я не могу не работать. Тем более что нужны деньги на Москву, а в этом случае нужна независимость.
Моя нежная, зеленоглазая, умоляю тебя, не плачь. Мне так тяжело без тебя, без Фрунзе, который стал мне дорог из-за тебя и твоих друзей. Живу тем днём, когда смогу уехать в Москву, а в случае неудачи во ВГИКе - устроиться где-либо и взять тебя к себе...
Посылаю детям "раскраски". Привет милому Льву и всем твоим друзьям. Знаю, что тебе тяжело мне писать, но, пожалуйста, пиши хоть немного, чтобы я знал, что ты есть на свете. Целую тебя и детей.
Володя.
P.S. У меня завелись пять рублей. Тебе они нужнее.
В письмо была вложена пятёрка. Удивительно, что дошла. Володина мама звала в Грозный, отец даже готов был выслать деньги на дорогу. И мне приходилось придумывать причины, по которым я не могу оставить Фрунзе.
А моя старенькая бабушка, которая во всех моих разногласиях с матерью всегда держала мою сторону, по-прежнему жила в своей комнатушке, тихо и незаметно. Единственной её радостью были мои внезапные появления - я забегала к ней помыть пол и забрать в стирку бельё, приносила халвы или рассыпчатого печенья к чаю. Иногда по выходным заходила с детьми. Её глаза слезились от радости. Она каждый раз норовила сунуть мне пятёрку или десятку и не успокаивалась до тех пор, пока я не соглашалась взять... Жалуясь на мать, повторяла:
- Ах, Раиса, Раиса, всё рубишь сук, на котором сидишь...
Мой мальчик! Спасибо за письмо из Урбаха. Оно согрело меня. Такие письма ты писал мне давно - из Москвы, когда уехал сдавать экзамены в первый раз. Тогда ты был для меня Богом, тем Богом, которого я в последний раз видела на иркутском вокзале. И вот он снова возродился. Теперь я знаю, что ты вышел из плавильного котла благородным металлом. Я почувствовала это ещё на вокзале, когда ты уезжал. У тебя было такое лицо! Ведь Светка-то не зря ревела. Теперь, мой мальчик, я снова верю, что ты поступишь во ВГИК. Верю! Я хотела написать тебе это ещё в первом письме, но мне было так плохо, что не могла писать ничего... Сейчас немного лучше. Разумеется, я каждый день топлю печку и заставляю себя выпить стакан чая. Ем в субботу и воскресенье вместе с детьми. Но зато я уже стараюсь не унывать. Никакая работа мне не светит. Решила снова попытать удачи в журналистике. Получила задание написать о том, как на производстве уже сегодня пробиваются ростки коммунизма. Отправилась на фабрику, но к ужасу моему не нашла там при самых добросовестных стараниях ничего коммунистического. Всё фикция. Вся официальная жизнь фиктивна. Я совершенно уничтожена этой мыслью, в верности которой убеждаюсь всё больше и больше. Я не могу лгать. Мне противно. Я разочаровываюсь в журналистике. Всё больше и больше растёт желание писать книгу для тех, кто будет жить после нас, и оставить им живой памятник хрущёвского времени, разъедаемого язвами и противоречиями, вскормившего ложь и кретинизм.
Ах, знала бы я тогда, какие времена нас ждут впереди!..
Да, Светлана, моя подруга, лицом неуловимо напоминающая Софи Лорен и Анну Маньяни одновременно, на вокзале, провожая Володю, плакала... Та самая Светлана, чьи ностальгические письма из Германии я приводила во второй книжке.
Милая! Сейчас получил твоё письмо, передал привет матушке, а потом рассказал ей про тебя, про детей... А сейчас пишу и не могу не плакать. Слёзы застилают... Матушка вздыхает и, бедняжка, расстроилась. Она сказала, что с отцом жить невозможно, если с детьми... Я и сам это знаю.
Родная моя, а жить вообще в Грозном, приехать сюда ради работы, которую и здесь найти так же трудно, - это химера. Я окончательно решил забросить все мысли о нефтяном институте, куда меня толкают родители, и заниматься только для ВГИКа. Опять обман - родителей. Надоело лгать.
Чудочко! Я заклинаю тебя - не реветь, выбросить из головы разную чушь и работать...
Мы обязательно будем вместе. Мне так не хватает тебя рядом, твоих волос, твоих плеч, твоих глаз, - ты мне снишься.
Я поступлю во ВГИК ради нас, ради нашего солнечного города.
Через неделю пришёл Лев. Дети кинулись к нему с криками:
--
Кудря! Кудря!
Так они звали его за кудрявую шевелюру. Лев сделал устрашающее лицо и произнёс непонятные и весьма эмоциональные заклинания. Но дети его не испугались - разве можно испугаться Льва? Они радостно смотрели на него распахнутыми глазами.
--
Ты волшебник?
--
Конечно, я - главный волшебник!
--
Наколдуй нам что-нибудь!
Лев простёр вверх руки, снова прозвучала завораживающая абракадабра, он тряхнул головой, и из кудрей посыпались завёрнутые в золотистые обёртки ириски. Дети ловили их в ладошки, поднимали с полу и прыгали от радости.
Володя! Всё получила: и детские книжки, и четыре письма из Грозного, в одном из них - пять рублей. За всё спасибо, только денег мне больше не высылай. Ты ведь не хочешь, чтобы я их тебе возвращала назад. Ты сам сейчас в таком же положении. Так что не вздумай. За квартиру и за детский сад я заплатила. Заказы пока есть, с голоду не умру. Да и бабуля моя всё норовит мне помочь.
Иногда появляется Лев и удивительно поднимает мой дух. Я не могу понять, какими путями проходят химические реакции, но после его набегов мне легче жить. А когда он сидит у меня, я ловлю себя на том, что, что бы он ни делал: пил чай, говорил, пел или дурачился, смотреть на его физиономию для меня - удовольствие. Я высказала эту мысль Светлане, и она сказала, что для неё - тоже. Вот странная черта! Какое-то особое обаяние души, сердца и ещё, чёрт знает чего.
И ты был несправедлив к нему, когда говорил, что он хорошо относится к детям, потому что видит их раз в... О, нет! Он настоящий друг. Он специально приходит в субботу и в воскресенье, чтобы помочь мне с детьми. И, жертвуя своим временем, которого у него никогда нет, возится с ними целый день. И мне намного легче, чем одной. Может быть, я не умею общаться с маленькими детьми, а Лев без труда убедил их, что он волшебник и может превратиться в кого угодно, даже в настоящего льва. Но тогда он их съест. Превращение в старого колдуна, с помощью мимики и голоса, он им продемонстрировал. И они, никогда не боявшиеся Льва, в страхе и ужасе бросились ко мне, крича: "Мама! Мама!" Я не могла прийти в себя от хохота, глядя на него и на их реакцию. А когда Вадик, расшалившись, вдруг бросил ему вызов: "Превратись во льва!", раздалось кровожадное рычание, и возник такой звук, что было полное ощущение поднимающейся бури. Вадик в страхе закричал: "Не надо! Не надо!"
Мой мальчик! Я благодарна тебе за память о детях. Вадик и Дина всё время спрашивают о тебе и строят планы на будущее. Чувствую, если мы когда-нибудь будем вместе, и у нас будет семья, она будет настоящая. А пока не терзай свою душу и занимайся. Привет твоей матушке, и огромное спасибо ей за тёплое письмо.
Лев приходил всё чаще, загрузил свободный ящик письменного стола своими бумажками, притащил кипу школьных тетрадей, красные чернила и работал у меня в комнате, пока я шила на кухне. Мне было хорошо и спокойно. Что значит - Близнец! Совершенно не выносит одиночества. Завидую всяким Козерогам и Скорпионам...
Лёв не только корпел над тетрадями - ещё писал поэму о враче, который, как и его прототип, академик Иван Павлов, - ему и была посвящена поэма - превратил свою смерть в научное исследование физиологического процесса, диктуя ассистенту последние ощущения.
А в это время, запись прерывая,
в дверь постучались: "Можно?",
и в ответ
профессор торопливо бросил: "Нет!
Нет, Ярцев занят - Ярцев умирает".
Временами, отрываясь от стола, он читал мне только что написанные кусочки поэмы, и меня не оставляло ощущение, что этот талантливый человек занимается не своим делом. Хотя отдельные стихи у него были великолепны. Но я чувствовала, что ему тесно: стихотворчество для него - как смирительная рубашка. Зато, когда он пел или импровизировал мелодии, приставив к губам лист бумаги с расчёской, ему было привольно, и он забывал обо всём на свете. Приходила Светлана, и мы с остановившимся дыханием слушали его. Он просил предлагать ему темы. И мы предлагали: "Ожидание" или "Караван в пустыне" - и удивлялись, как точно его мелодии вызывали единственные - именно те, самые сокровенные, ассоциации. Как он потом детализировал тему, варьировал основную мелодию... Смотреть на него в такие минуты было сплошным удовольствием.
Я поняла, что в нём погиб великий музыкант. Погиб? Почему погиб? Вот с этим я смириться не могла. Спросила, не занимался ли он когда-нибудь музыкой.
- В музыкальную школу ходил в детстве. В Харькове. Ещё до войны. А потом - эвакуация. В Ташкенте было не до музыки. Мать думала о том, как нас с Фимкой прокормить. О пианино оставалось только мечтать. Просил купить хоть аккордеон, но и этого мать не могла себе позволить - считала, что важнее достать нам новые рубашки. Мы ведь в школу ходили... Я носился сам не свой, что-то распирало меня изнутри... А однажды моему другу Сене поручили написать стихи в стенгазету. Он сказал: "Это должен сделать ты". Запер меня в пустом классе и не выпускал до тех пор, пока я не сочинил... Стихи всем понравились, их поместили в стенгазете, а я с тех пор и начал писать.
--
Грустная история.
--
Почему - грустная?
--
Потому что ты не поэт, ты - композитор. Не стихи тебе надо писать, а музыку.
--
Как я могу писать музыку? Я не знаю сольфеджио.
--
Учись.
--
В тридцать лет? Этому учатся с детства.
--
Ты - исключение. У тебя всё получится.
Лев задумался...
- Знаешь, я однажды попал в дом, где стояло пианино. В комнате никого не было. Я украдкой подошёл и открыл крышку. Стал тихонько трогать клавиши, и они откликались, будто давно знали меня.
--
Вот видишь! Я найду тебе учителя.
--
Нет. У меня нет для этого денег.
--
Я буду шить ночами, но ты будешь учиться музыке. А как только ты сможешь сыграть программу третьего-четвёртого класса - а я не сомневаюсь, что сыграешь - тебя примут в платную вечернюю музыкальную школу. И мир будет обязан мне тем, что родится великий композитор!
С восторгом я писала Володе:
Это будет Бетховен и Моцарт, Верди и Дунаевский - всё вместе. Ты веришь? Я - да! Музыка - его настоящее призвание. Тут ему не будет тесно. А поэзия так и лопается по швам под его могучим дыханием. Вечерами мы со Светой сидим и слушаем его импровизации. Задаём ему темы, и он всё поёт на "иностранном"... В такие вечера рождаются и погибают великие вещи.
Вадик и Дина в восторге от книжек, которые ты прислал, и всю неделю ждали субботы, чтобы их раскрасить. Сегодня суббота, восьмой час утра. Они ещё спят, а я пишу тебе письмо.
Лев пел на "иностранном". Конечно, никакого иностранного языка он не знал. Дома у них был приёмник, и с детства Лев любил крутить ручку и слушать речь всех континентов и народов. Имея абсолютный слух, так усвоил фонетику и интонационный строй многих языков, что мог свободно "говорить" на любом из них. Однажды на какой-то художественной выставке он столкнулся со старой знакомой, которая отлично знала английский язык и где-то преподавала его. Они вместе оказались у одной и той же картины. И Лев, повернувшись к ней и указывая на картину, заговорил "по-английски". Он о чём-то спрашивал, что-то восклицал и явно ждал от своей собеседницы отклика. Сначала у бедной женщины было озадаченное лицо, потом оно покрылось красными пятнами: она слышала чистейшую английскую речь и не понимала ни одного слова. Наконец, Лев сжалился над ней и расхохотался.
С таким же успехом он мог и петь на любом языке. И делал это тогда, когда из него выплёскивались мелодии, на которые ещё не было стихов. Записать он ничего не умел, да ему это и в голову не приходило. Чего у нас много, то мы не ценим. А он был начинён импровизациями. И джазовыми в том числе. Помню, в Мухтуе он потряс своим искусством Серёжу Шевкова, пустив в ход столовые ложки и костяшки собственных пальцев, когда мы сидели за столом в Львиной холостяцкой избе.
Уверенность в его таланте и призвании настолько овладела мной, что я просто не могла жить и мириться с его творческим непопаданием. Я убеждала его заняться музыкой, доказывала, приводила аргументы, бросала к его ногам свою Веру, зажигала Надеждой, пока он не сказал "Да".
И что получилось из этого? Просто Любовь.
Драгоценная голова его лежала у меня на коленях. Едва касаясь, я гладила кончиками пальцев буйные волосы, и видела их уже седыми - не сомневалась, что мы не расстанемся никогда.
--
Я изменила Володе...
--
Нет. Это с Володей ты изменила мне... В Сибири.
Через пару дней он не прочёл, как обычно, а протянул мне напечатанные на бумаге три новых стихотворения. Я безошибочно угадала среди них то, ради которого это было сделано.
АНГАРА
Её, пожалуй, оболгали.
Её начало не в Байкале.
Чиста, как детство, и легка,
есть добайкальская река.
Она прошла огни и воды:
тайгу горящую прошла
и синей лентой
в непогоду
крутой Байкал переплыла.
И твердолобые пороги
на горло становились ей.
Она не прокляла дорогу,
а стала шире и сильней.
В большой реке, чьё имя громко,
течёт в глубинах до сих пор
та добайкальская речонка,
вся в запахах родимых гор.
--
Это обо мне! - сказала я, протягивая ему листок.
Он молчал, и близорукие глаза его улыбались сквозь толстые стёкла очков.
На следующий день Лев пришёл с пишущей машинкой подмышкой, парой рубашек и туалетными принадлежностями в портфеле.
--
Ты ушёл из дома? А как же мама?
--
Она что-то кричала мне вслед и бросала камни вдогонку ...
В ту пору во Фрунзе была известная певица, по фамилии Маркзицер. Я знала, что её рыжий сын учится в музыкальном училище. Нашла его и предложила взять тридцатилетнего ученика. Он решительно отказался, сказав, что у него нет времени. Но когда я произнесла фамилию "Аксельруд", выражение лица его резко изменилось - там были удивление и интерес...
--
О! это меняет дело. Для Лёвы я сделаю исключение.
Лев заканчивал работу над поэмой о докторе Ярцеве и сразу после этого собирался заняться уроками музыки с рыжим Маркзицером. И мы уже оба жили прекрасным будущим. Он хотел написать оперу, и не какую-нибудь, а "Двенадцать стульев" по роману Ильфа и Петрова. Уже сочинил арии Остапа Бендера и Эллочки-людоедки. Мы со Светой слушали и подыхали со смеху.
Об одном я просила Льва: всё держать в строжайшей тайне, никому ни одного слова, и прежде всего - Леониду Андреевичу Пивневу.
- Лёвушка, он никогда этого не поймёт, никогда не поверит. Он ведь тебя не знает, как знаю я. И всё будет так же, как было с повестью. Я заклинаю тебя!
Когда мы оставались вдвоём, не было ни шитья, ни стихов. Всё останавливалось. Выливалась нежность, когда-то зажатая и упрятанная, похороненная заживо на долгих три года и теперь - вырвавшаяся из заточения.
Долго ли длилось наше забытьё? Кто знает? Не помню.
Как раз в те дни я получила из Ленинграда бумажку, окончательно подтверждающую мой развод с Ёськой. Развели нас давно, ещё когда мы с Володей были в Тикси, а подтверждение после десятидневного срока, отпущенного на обжалование, не высылали, несмотря на мои неоднократные запросы. Я не могла понять, почему. Так мы с Володей и не попали в ЗАГС. Сейчас, анализируя многие события и поступки, я склонна думать, что странная задержка бумаги, необходимой мне для регистрации нового брака, была неслучайна. Человек, способный мелко мстить анонимными звонками, способен и на другие подобные "подвиги".
Мысль о походе в ЗАГС нам со Львом не приходила в голову до тех пор, пока ему не стало известно, что их домишко попал в зону сноса. Тогда мы решили расписаться, Лев собирался прописать меня и детей у себя, чтобы мы все могли получить квартиру. Как он собирался уговорить на это предприятие маму, не знаю. Но был убеждён, что ему это удастся.
Ни одной секунды я не собиралась обманывать Володю. Однако мысль, что это может помешать ему сдать экзамены во ВГИК, не позволила мне немедленно написать ему обо всём. Писала дружеские письма, стараясь всячески поддержать его веру в успех.
...Прошу тебя, не беспокойся обо мне, не терзайся. Как видишь, я живу, существую, здорова. И дух мой здоров. Хочу, чтобы и ты чувствовал себя хорошо и в полную силу готовился к экзаменам. Это главное. А о семейных делах не думай. И чувствуй себя свободным человеком. Ты знаешь, что ты свободен. В любом смысле этого слова. Что бы ни случилось, я останусь тебе другом и сестрой.
*
Чудочко! Сейчас получил твоё письмо, такое спокойное и уверенное, что почувствовал смятение, как Дон-Жуан перед ожившей статуей Командора.
Я рад, что у тебя всё хорошо. Я себя не терзаю. Но по утрам так не хочется вставать, лежал бы и лежал... Признак того, что не хочется жить. Но я занимаюсь. Жребий брошен.
Пиши мне! Пиши. Хорошо только тогда и бывает, когда читаю твои письма...
Милая! У нас здесь - весна. Когда она - Весна - придет к нам?
Такие строчки рвали мне душу. Вдруг почувствовала, что могу сломаться. Груз оказался слишком тяжёл. Я предала не Володю, я предала себя. И никакого инженерного мышления... Того самого, которое было свойственно Круппу и в трудный момент спасло нашу с ним любовь...
В тот вечер я ждала Льва. С особой надеждой... Мне нужна была его сила. Он пришёл поздно. И, смущённый, сказал, что не будет учиться музыке:
- Я упустил время. Понимаешь, для прыжка нужен разбег. А у меня уже нет этого времени - для разбега. Мне уже тридцать. Я опоздал.
--
Это тебе сказал Лёня?
--
Да. Мы очень долго говорили.
Свет померк у меня в глазах. Стало всё равно, но я зачем-то спросила:
--
Что ещё сказал тебе Лёня?
--
Он сказал, что нам не стоит торопиться с ЗАГСом, лучше это сделать через год, когда мы будем уверены, что не ошиблись.
На этом для меня всё кончилось.
Главным, конечно, была музыка. Убеждать Льва в том, что он исключение из общего правила - а это понял, почувствовал, даже рыжий Маркзицер, который его совсем не знал - убеждать в этом Льва было бесполезно: если человек сам в себя не верит, ему не поможешь. Обо всём остальном и говорить нечего.
Внутри было пусто и холодно.
Володя! С радостью получаю от тебя письма, но самой очень трудно писать. Настроение ломается невообразимо. Сразу после твоего отъезда мне тоже не хотелось вставать по утрам с постели, не хотелось жить. Как я тебя понимала, когда читала твоё письмо! Мне тоже хотелось лежать часами и смотреть пустыми глазами в потолок. А потом захотелось жить, и я думала: "Какая чудесная весна! И как хорошо жить на свете".
А теперь снова стало тяжело и тягостно. И ощущение неминуемой трагедии. Все скачки настроений, конечно, имеют свои причины, но я не хочу о них думать и не хочу в них разбираться. Мне хочется уйти от всего, но не думать нельзя. А думать страшно, потому что я начинаю понимать причины и первопричины всей моей болезни. И страшная мысль встаёт, как вывод: я обречена на вечное одиночество. Нет-нет, это не фантазия. И ты уже ничем помочь мне не можешь. Это во мне. Когда-то ты мог уберечь меня от этого, но теперь - всё во мне. Сейчас не хочу об этом ни думать, ни писать, сейчас главное - твои экзамены во ВГИК.
Я шью, и в смысле времени происходит нечто похожее на то, что было в Тикси. Только этим объясняется, что редко пишу тебе. Да и зачем травить себя?
У Дон-Жуана было много грехов. Отсюда смятение и ужас перед статуей Командора. А тебе я сама разрешила грешить, потому что в душе моей такой хаос, что не имею права и от тебя требовать порядка. Не нужно лежать по утрам. Это страшно. Живи. Постарайся жить. Это нужно для ВГИКа. И работай, работай и ещё раз работай. Для ВГИКа. Только ВГИК. Ты должен сделать этот прыжок.
Надя.
Всегда твой преданный друг.
5.03.62.
*
... ездила на экскурсию в Алма-Ату, на три дня, с убогим коллективом Львиных учителей, которые решили с пользой (прости за тавтологию) использовать весенние каникулы.. Были на высокогорном катке Медео и ещё более высокогорном озере Иссык (по-казахски - голубое). Сумасшедшая красота! Но, помня твою суровость, о красоте не скажу больше ни слова. Пусть твоё воображение само нарисует миниатюрный высокогорный Байкал...
Львиные учителя взирали на меня (я ведь была - о, ужас! - в брюках) с изумлением и говорили Льву: "Какая у вас, Лев Моисеевич, молодая жена. Совсем девочка!" Мы со Львом посмеивались и почли за благо хранить молчание мудрецов.
Видел ли ты фильм "Девять дней одного года"? Я потрясена...
Одновременно отправляю твои вещи. Как грустно было их складывать... А жилетка напомнила Мухтую и подснежники, которые ты приносил мне с работы...
Пиши, пожалуйста. Мне важно знать, что ты есть.
Надя.
Больше всего на свете мне хотелось рассказать Володе про Льва. Я была беременна этой исповедью, но ничего не могла себе позволить, не представляя, как это скажется на его экзаменах. Боялась ему навредить.
Лев, когда понял, что потерял меня, впал в отчаянье.
На письменном столе оставались листы с его стихами:
Я был убеждённым холостяком,
Но первый вопрос,
которым встречал я знакомых парней,
был:
- Ты ещё не женился?
Я пристально вглядывался в девчат,
что проходили рядом,
и с грустью щемящей вполголоса пели
о соловье и любви.
А я-то знал, что соловей -
не аккомпаниатор любви.
Он поёт о своём одиночестве,
мучительном на фоне влюблённых.
*
Слезами матери,
не одобрявшей мой выбор,
изменой друзьям,
которых ради тебя забыл,
тысячью бессонниц
я заплатил за тебя,
дорогой ты мой человек.
Для всех
мы по-прежнему муж и жена,
но между диваном,
на котором сплю,
и кроватью твоей -
пропасть.
Из чего же построить мне мост к тебе?
Мост из нежности?
Мост из верности?
Но мост есть мост: пропасть под ним
всё равно остаётся.
О, сколько же должен я сделать хорошего,
чтоб доверху
им
эту бездну заполнить!
И вот я в отчаянии.