Крупп Надежда Николаевна
Глава 2. В Г И К

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 9, последний от 09/12/2024.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Размещен: 20/11/2009, изменен: 14/10/2010. 97k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • На выдохе, без вдоха...
  • Скачать FB2
  • Оценка: 2.00*3  Ваша оценка:


      
      
       Воспоминание двенадцатое
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       ВГИК
      
      
       В моей голове, не совсем адекватной реальности, существовал образ детского пансионата - он выпорхнул из книги о жизни Экзюпери, изданной в серии "ЖЗЛ", и прочно поселился в моём воображении вместе с юным Антуаном де Сент... Именно в такой пансионат я хотела устроить Вадика на то время, пока буду учиться во ВГИКе. Во Фрунзе - это я знала точно - пансионата такого нет. А вот в столице, полагала я, он обязательно должен быть, и денег, которые высылал на детей Ёська (к тому времени - сорок шесть рублей), будет достаточно, чтобы оплатить пребывание в нём сына. Дину я собиралась оставить с мамой - они прекрасно ладили.
       Я оказалась в Москве за несколько дней до первого сентября и, держа в своей голове мифический образ пансионата, явилась в Гороно. Там на меня как-то странно посмотрели, но в подробности вдаваться не стали. Они поняли главное - ребёнка нужно устроить на десять месяцев учебного года. Дня три я бегала, оформляя какие-то бумаги и ставя подписи. Наконец, к самому сентябрю, всё было готово. Поехала в "пансионат". У него оказалось странное название: "Дом ребёнка". Ладно, неважно, какая вывеска - лишь бы внутри всё было хорошо. Меня провели, показали спальни, столовую, игровую комнату, где на ковре увлечённо пыхтели над своими машинами малыши, и другую - там дети постарше рисовали, лепили и собирали конструкторы. Всё было чисто и уютно.
       Можно вызывать Вадика.
       Занятия в институте уже шли полным ходом, и жизнь моя крутилась в сумасшедшем ритме, когда в сутки нужно втиснуть гораздо больше, чем в них способно вместиться.
       Самолёт, которым под присмотром стюардессы мама отправила Вадика, прилетал утром. Я отпросилась с занятий, но последним было мастерство, и на него надо было успеть, - даже представить было немыслимо, что мастерство можно пропустить.
       Сердце ёкнуло и сжалось, когда увидела маленькую фигурку сына на лётном поле.
       Поехали на метро. Ему всё было интересно, всё в новинку. Глазёнки блестели, он всё хотел рассмотреть, ещё раз подняться и снова спуститься на эскалаторе. А я думала только об одном - не опоздать бы...
       Сейчас мне безумно тяжело вспоминать о том, что мой сын хотел посмотреть метро, а я, вместо того, чтобы поездить с ним и показать разные станции, тащила его туда, где должна была оставить с чужими людьми, будто хотела от него поскорее избавиться.
      -- Мама, куда мы едем?
      -- В пансионат. - Я не могла произнести эти страшные слова: "Дом ребёнка". - Ты будешь там жить, пока я буду учиться. А на зимние каникулы мы с тобой поедем куда-нибудь отдохнуть.
      -- А ты сейчас где живёшь?
      -- В общежитии.
      -- Я хочу к тебе в общежитие!
      -- Я не еду в общежитие, Вадик. Мне нужно ещё в институт - у меня там занятия. А потом - репетиция. В общежитие я вернусь поздно. Так что - никак нельзя...
       У Вадика на глаза навернулись слёзы. И у меня тоже.
      
       Когда в ближайшее воскресенье я приехала навестить сына и вошла в распахнутую калитку в высоком тесовом заборе, мне предстала картина, которая потрясла меня: высокое лестничное окно, разделённое тонкими переплётами, и за стеклом, в несколько рядов, - детские головы. Глазищи распахнуты, будто в ожидании чуда.
      -- Вадик!
       Маленький, родной, живой комочек у меня на коленях. Прижимаю к груди. И ничего ни сказать, ни спросить, ни сделать - ничего не успеть в те скудные полтора-два часа, отведённые для встречи.
       Но даже это жалкое время выкроено с трудом. А дело ведь не только во времени. Голова моя устроена несчастнейшим образом - она одноканальна. Есть же счастливчики, умеющие одновременно, без всякого напряга, тянуть несколько ипостасей своего существования, легко переключаясь с одной на другую, или без потерь пребывая сразу во всех. Увы! Мне недоступен этот жребий.
       Подводя итоги первого полугодия, Леонид Михайлович Кристи, сказал обо мне:
      -- Хорошо идёт, но неровно. Что-то мешает ей... Может быть, трудности жизни?
       Что он имел в виду? Я и сама не могла бы ответить на этот вопрос, но в голове у меня всё время стояло высокое окно и детские лица.
       Что мне мешало?
       Позже я пришла к выводу, что причин было две. Одна из них, действительно, была связана с детьми. Это - моё неумение правильно сориентироваться в ситуации и расставить приоритеты таким образом, чтобы дети из ахиллесовой пяты превратились в мощный мобилизующий фактор.
       Вторая причина - не менее важна, но о ней разговор впереди.
       В начале октября Вадику исполнилось семь лет, и его перевели в детский дом. Он не рассказывал мне ничего плохого, но каждый раз после встречи с ним у меня оставалось ощущение неблагополучия, какой-то скрытой беды... Это надолго выбивало меня из учебной колеи и мешало погружаться в работу, которая требовала полной отдачи.
       И всё же первую сессию я сдала хорошо: отлично за актёрское мастерство и четвёрка за режиссуру на площадке. Хотя, на мой взгляд, должно было быть наоборот. Моё "актёрство" было всего лишь попыткой воплотить на практике теоретически впитанную в ещё совсем нежном возрасте систему великого учителя, Константина Сергеевича Станиславского. А вот режиссёрская работа - постановка рассказа Сергея Никитина "Полустанок" - это уже моё собственное воплощение мира, написанного любимым писателем.
       Коротенькая сценка на платформе перед отходом поезда - чисто актёрская, где за каждым из двух участников - жизнь и судьба. Подбор исполнителей и то, что оба они по актёрскому мастерству получили пятёрки, я считала своей заслугой - сумела вложить в них то, что прочла у Никитина, и в каждом иэ них - умереть, снова - по Станиславскому.
       Так почему же дети не стали для меня мобилизующим фактором, хотя, на первый взгляд, эта элементарная мысль лежит на поверхности? Любая стратегия хороша тогда, когда к ней приложена тактика. Тут была необходима тактика, открывающая перспективу, которой я была лишена начисто. Не могла же я каждый год отдавать Вадика на десять месяцев в детский дом?! Тем более что поняла, насколько он не похож на пансионат, в котором воспитывался Экзюпери. Как пробежать дистанцию, если не знаешь пути до финиша?
       Был временный выход из этой ситуации - взять академический отпуск после первого курса. Почему эта мысль мне тогда не приходила в голову? Наверное, потому, что мы все, беззаветно любя своего мастера, считали себя "повенчанными" с ним на все пять лет. "Крамольная" мысль - оказаться на другом курсе, у другого мастера - просто не могла придти в голову. А жаль! Если бы пришла, у меня сразу появилась бы перспектива, я чётко увидела бы финиш - пусть только для части пути, но всё-таки, финиш. И всё могло бы сложиться иначе.
       Но тогда этого пути я не видела, нерешённые проблемы раздирали моё подсознание, и оно решало их по-своему. Всю эту "механику" я поняла много лет спустя, когда у нас появилась соответствующая литература. Поняла, какая опасная вещь - подсознание: с ним нужно уметь работать, и уж, во всяком случае, нельзя пускать всё на самотёк, отдавая свою судьбу страхам перед нерешёнными проблемами, как это сделала я.
      
       Долгожданные зимние каникулы наступили, и мы с Володей, забрав из детского дома Вадика, уехали в пансионат на Клязьме. Это, по тем временам - чудо, только что построили, и в порядке рекламы путёвки туда профком предлагал студентам чуть ли не бесплатно. Там оказалось пол-ВГИКа.
       Мы поселились в одной комнате: наша семейная троица и моя однокурсница Лайма, девушка из Риги. У нас с Лаймой на двоих была одна чешская шестнадцатимиллиметровая камера "Адмира", и нам предстояло снять в пансионате совместную курсовую работу.
       Камер на курс выделили в два раза меньше, чем было студентов. Поэтому почти все разбились на пары. Мы с Лаймой выбрали друг друга добровольно. Лайма не блистала отличными оценками по режиссуре, зато у неё был хороший вкус. Иначе и быть не могло: мало того, что в Прибалтике традиции хорошего вкуса имеют глубокие корни, - мама её была скульптор, и Лайма выросла среди людей искусства. Кроме того, у неё было достаточно ума и чувства юмора, чтобы общение с ней было интересным. Даже своё "несовершенство" в познании русского языка она использовала соразмерно своему юмору. Однажды в общежитии, где мы тоже жили с ней в одной комнате, она кого-то из девочек попросила:
      -- Потуши радио!
       Все весело засмеялись. Кто-то даже поправил её. И тут по её губам скользнула мгновенная, слегка ироничная улыбка.
      -- Лайма! Ты нарочно так сказала? Чтобы повеселить нас?
       Пойманной на месте "преступления" Лайме ничего не осталось, как признаться.
      
       В пансионате мы и отдыхали - ходили на лыжах среди таинственной зимней красоты тогда ещё почти девственного леса, и снимали... Точнее - учились на практике владеть камерой. Никакой гениальной идеи по поводу нашей курсовой ни мне, ни Лайме пока ещё не пришло в голову, и мы снимали всё, что казалось нам интересным или смешным.
       Для Вадика удалось найти детские лыжи, и он с успехом осваивал их
       Десять дней, проведённые среди осыпанных снегом сосен и тонконогих, почти хрустальных берёз, среди просторных холлов из стекла и бетона, рядом с сыном и любимым мужчиной... Господи! Когда я могла мечтать о таком счастье?!
       Осталась случайная память - десятка полтора фотографий - у меня и сейчас сжимается что-то внутри, когда я смотрю на них. Лайме нужно было добить плёнку в фотоаппарате, и она стала "щёлкать" нас с Вадиком, пока мы то дурачились с ним, то мирно что-то рисовали за столом.
       И ещё три запечатлённых мгновенья - это уже в последний вечер, и расскажу я о них чуть позже.
       Но - нет розы без шипов. И среди тех счастливых дней был вечер, оставивший зазубренную борозду на сердце.
       Из-за чего-то вспыхнул конфликт у Вадика с Володей. Ребёнок упрямо замкнулся в ответ на грубость мужчины. И не было тогда женщины несчастнее меня. Уложила сына спать и ушла... в никуда. Нет, я не вышла в морозную, белую зиму. Бродила без всякой цели по бесконечным корпусам, лестницам, стеклянным переходам, широким, не кончающимся коридорам с внезапно открывающимися "карманами", в которых так или иначе развлекались отдыхающие. В одном из холлов я невольно остановилась. Звучала упругая, ритмичная музыка. Окружённые плотным кольцом зрителей, танцевали двое: он и она, оба в чёрных, плотно облегающих тренировочных костюмах. Это был разговор двух душ - через пластику тела, нежная и страстная любовная игра. То мольба и признанье, то вызов... Вопросы и ответы... Завораживающий диалог... Приближение гармонии, и вдруг - внезапный диссонанс... Смотреть на это можно было бесконечно, как на огонь или море. Как теперь говорят - в режиме нон-стоп. Юноша и девушка танцевали твист - танец, только что пробивший у нас стену лицемерного неприятия и, наконец, отвоевавший право на жизнь.
       Парня, танцевавшего в тот вечер твист, я знала. Он учился во ВГИКе на экономическом, звали его, кажется, Саша, а фамилия точно была - Гуревич. Я называю её потому, что мне ещё придётся столкнуться с этим человеком, и, к сожалению, - совсем в иных обстоятельствах. Лучше бы он танцевал!
       Лайма уехала из пансионата на три-четыре дня раньше нас, потому что ей до начала занятий нужно было заехать домой, в Ригу.
       До нашего отъезда случилась неожиданная неприятность - съезжая на лыжах с горки, Володя ухитрился сломать в запястье правую руку. Пришлось ему съездить в Москву, положить шину, гипс...
       Сейчас, слишком "грамотная", я б, наверное, подумала, что это - наказание за недоброту к ребёнку. Но тогда таких мыслей в моей простой, ясной и прямолинейно мыслящей головке не было.
       Несмотря на загипсованную руку, Володя помогал мне работать на полную катушку. Особенно нам досталось в последний вечер. В кафе был устроен прощальный банкет: ах, какие там были лица, какие типажи, какие шляпки, какие сценки! Киношную публику снимать - одно удовольствие: профессионалы, они не обращают внимания на камеру - полностью погружены в своё...
       Мы так вкалывали, что за весь вечер у нас не было возможности хоть на минутку присесть за стол. Снимали до упора. Когда всё закончилось и мы уже оделись, собираясь уходить, к нам подошёл кто-то из студентов-старшекурсников:
       - Вы всё снимали других, а теперь я хочу снять вас. - Он взял у меня из рук "Адмиру". - Встаньте вот туда, к перилам.
       И щёлкнул три раза.
       Когда мы проявили плёнку - она была обратимой - в конце оказались три кадрика, запечатлевшие три, может быть, из десятка самых счастливых мгновений моей жизни.
       Позже, на "Киргизфильме", мне напечатали этот триптих на фотобумаге, и кто-то пошутил, что лет через двадцать я смогу продать его как неизвестные фотографии Ива Монтана и Тани Самойловой. И правда, что-то там было...
      
       Праздник кончился.
      
       А через три месяца меня исключили из института. Так судьба разрубила узел, подсознательно терзавший мою душу.
       Но такая трактовка событий пришла ко мне много лет спустя. А тогда... это была страшная история. Кровавая история.
       Вот тут самое время вспомнить о второй причине, которая мешала мне полноценно учиться и работать.
       Я привыкла жить среди людей, которых любила. И в школьном детстве, и в студенческие годы, и во всех моих странствиях жизнь сталкивала меня с замечательными людьми, которых не любить было просто невозможно. Поэтому в каждом городе, в каждой сибирской деревушке, где я бывала в командировках, у меня оставались друзья или просто добрые знакомые, с которыми я долго переписывалась, иногда целые годы, а с некоторыми связующие нити сохранились до сих пор.
       И вот впервые в жизни всё изменилось.
       Я пришла на курс с радужными надеждами на какие-то особые дружеские и доброжелательные отношения. Так ведь и было во время вступительных экзаменов - помню, с каким энтузиазмом мы отстаивали нашего главного "соперника", Артура Пелешяна. А теперь... Искренность, готовность кому-то помочь - всё как ветром сдуло. Казалось, что в группе у нас - совсем другие люди. У них - те же лица, но это другие люди. В глаза - улыбались, за глаза - не скрывали своего истинного отношения. Неказистого Хариса Фахрутдинова из Татарстана вообще не принимали всерьёз, считая, что всё равно его отчислят за профнепригодность. Костю Осояну выбрали комсоргом и не упускали момента зло посмеяться над его тупостью. Аниту из Литвы, у которой всегда были пятёрки по мастерству, все девочки дружно презирали и считали бездарной... Только Артура Пелешяна и Валю Кудину никто не трогал. Артура все уважали, явно чувствуя в этом человеке совершенно особый талант. А Валя, среди женщин единственная москвичка, в нашей группе существовала особняком: была молчалива, замкнута и выгодно отличалась интеллигентностью.
       О, девушки нашего курса - это особая тема! Всего их было у нас семь, что само по себе - нонсенс для режиссёрского факультета, куда, как правило, в каждый набор попадала одна, очень редко - две девушки.
       Когда у Кристи спросили, зачем он взял так много женщин, он ответил, что сделал это сознательно: женщины облагораживают курс.
       Насколько мэтр был прав, покажут дальнейшие события.
      
       Наш куратор, - от какого ведомства он курировал нас - не знаю, - объявил первый курс испытательным и не уставал с садистским удовольствием напоминать нам о том, что к концу года кое-кому придётся проститься с институтом. Безусловно, это порождало нервозность и, видимо, во многом определило отношения между людьми. Атмосфера складывалась, мягко говоря, недоброжелательная. Я бы просто сказала - волчья, хотя внешне, особенно в присутствии мастера, всё было пристойно.
       С первых дней группа начала разваливаться: "аристократы" - единицы, которые мнили себя яркими творческими личностями, открыто презирали "чернь". Вокруг них оказывались те, кто принимал их статус, - так появились группировки.
       А Кристи приходил раз в неделю, радостно окидывал взглядом своих "бравых молодцов" и пребывал в самом благодушном заблуждении насчёт нашей группы. Зачитывая после сессии оценки по мастерству, он давал каждому характеристику. Увы! В большинстве своём эти характеристики соответствовали реальности не более, чем процентов на тридцать, и то - с большой натяжкой. Кристи смотрел на нас как розовый романтик-бодрячок, он не знал ни студентов своих, ни того, что творилось в группе.
       Сколько раз я натыкалась на открытую злобу, которая удручала, мешала работать, превращая дни в тяжёлую пытку. Я была, как в тёмном лесу и ничего не понимала, не понимала того, что всё происходящее - естественно, что никакого коллектива не может быть на первом курсе, который официально объявлен "испытательным", где каждый будет стремиться обогнать товарища и любыми средствами уйти вперёд, чтобы не остаться сзади, чтобы не быть отчисленным. Всё это доходило до меня очень медленно.
       В двадцать восемь лет отроду, к стыду моему и несчастью, я оказалась совершенно неподготовленной к существованию в тех моральных условиях, в которые попала.
       А однажды вдруг осознала, что не люблю никого из людей, окружающих меня. И тут выяснилось, что жить я так не могу. Володя, как и я, был занят учёбой, виделись мы редко, а мне (теперь-то я понимаю, что это моё близнецовское "недо-") необходимо было рядом плечо.
      
       Запись из моей вгиковской тетради:
      
       ...Раньше я была счастлива, потому что любила людей. А что происходит сейчас? Я никого не люблю - и это ужасно. Что это значит? Я стала видеть людей настолько глубже и лучше, что их уже невозможно любить? Нет! Как бы хорошо я ни видела моих братских девчонок и мальчишек, моих фрунзенских друзей, их не любить невозможно.
      
       Ведь поначалу я была открыта и каждого принимала душой как друга. А если видела вещи, которые разбивали мои иллюзии, мне было больно, и я реагировала на это обидой, может быть, резкостью, искренним возмущением, порой - несдержанностью и недоумением, и удивлением, которые высказывала тут же, со свойственной мне горячностью. Что этого не следовало делать - я тоже не понимала и не представляла, что наступит момент, когда мне аукнется каждое неосторожно сказанное слово.
       Моё отношение к происходящему в группе разделяли мои однокурсницы, с которыми мы вместе жили в общежитии. Но, в отличие от меня, они, умненькие, молчали. Разделяли - только наедине со мной.
      
       Мы жили вчетвером в одной комнате. Кроме нас с Лаймой, была ещё восемнадцатилетняя Лиля Кимягарова, дочка режиссёра-корифея таджикской киностудии, и Тамара - эдакий самородок, приехавшая в двадцать один год из сибирской глубинки и поступившая во ВГИК, не имея за спиной ни киношных родителей, ни киностудии, которая могла бы дать ей направление в институт.
       Но даже в нашем маленьком коллективе не было не то что дружбы, но просто искренней доброжелательности. Благополучную Лилю мы открыто презирали - все трое. Томка сочинила ей будто бы шутливые, но при этом достаточно злые стихи. Лиля бесновалась, бегала жаловаться в деканат - мы объявили ей бойкот, а она в отместку спрятала свой электрический утюг, которым все пользовались так давно, что забыли, кому он принадлежит. Сначала мы не поняли, куда делся утюг, а когда сообразили, стали презирать её ещё больше. Так и жили несколько месяцев, не разговаривая с ней, пока не произошли события, перевернувшие многое.
       Внешне казалось, что наша тройка - Лайма, Тамара и я - едина. Но это - только внешне. Мы были едины лишь в своём отношении к Лиле.
       Лайму я ценила за хороший вкус, за ум и проницательность. Поначалу мы нашли с ней много общего, но потом я стала понимать её лучше, увидела в ней природную, интуитивную хитрость, что, естественно, оскорбляло мою столь же природную прямоту, и я не нашла ничего лучше, как высказаться откровенно на этот счёт. В ответ - Лайма стала делать мне гадости. Излюбленный приём - выражаясь Светкиным жаргоном, "лажать" в присутствии мужчин. Делала это с величайшим наслаждением. И стала презирать меня. Я же часто все забывала и снова на добрый голос откликалась добром. Как и всегда.
       Ещё в начале учебного года каким-то образом я оказалась в студкоме общежития. Когда выселяли из общаги Равиля, парня с операторского факультета, с которым в ту пору дружила Лайма, она просила меня за него заступиться. А дожить-то ему надо было всего десять дней до отъезда - ну как не помочь? Все почему-то были разъярены и требовали немедленного выселения. Я одна защищала его, но защищала не умно, не дипломатично, как следовало бы, а резко и вызывающе, не сумев оценить обстановки - ведь я была одна против всех. Не помню, какое было принято решение, но после заседания Лайма, плача, клялась, что она - навсегда мой друг и, что бы ни произошло, никогда моей помощи не забудет.
       Ну кто ещё, кроме меня, мог таким клятвам поверить?
       Тамара учила меня жить: говорила, что я должна быть злопамятной. Сама она давно поняла Лайму и в душе относилась к ней плохо.
       Вот только к Томке мы обе - и я, и Лайма - относились искренне хорошо. Мы понимали, что Тамара - человек без всяких принципов, что поступки её исключительно импульсивны, но всё это не мешало нам чуть ли не любить её. За талант, который мы явно ощущали где-то в глубине её дремучей натуры, за какие-то душевные качества, которым даже трудно подобрать название. Доброта? Но добрый человек - он всегда добрый. А Томка - незнакомого голодного парня ночью приведёт, накормит и напоит, а Лиля заболела - она в ответ: "Не сдохнет!"
       И никому не было дела до свалившейся внезапно Лили. Я разобрала ей постель, укрыла одеялом, принесла вместо грелки бутылку с горячей водой, обернула полотенцем и ухаживала за ней, пока она не уснула.
       А на следующее утро, когда всё прошло, Лиля бросила мне из-за какого-то пустяка: "Сволочь!"
       А Тамара:
      -- Так и надо! Будешь знать, как быть доброй!
      
       Запись из моей вгиковской тетради:
      
       Самая хорошая из всех  - наша Томка - и то временами бывает такой злой, или ещё хуже - такой равнодушной к другим и эгоистичной в этом равнодушии. И так сознательно возводит в принцип свою коронную фразу - "Мне нет дела до других", что просто страшно становится. И противно всё до чёртиков.
      
       Но так уж случилось, что Тамара стала мне ближе всех. Она писала лирические и шуточные стихи, делилась подробностями личной доинститутской жизни, и, видимо, моя отзывчивость привязывала её ко мне. Мне она казалась единственным на курсе искренним человеком, и я всерьёз принимала любую лапшу, которую она мне, как я теперь понимаю, вешала на уши. Правда, иногда в её взгляде мне вдруг чудился странный тёмный омут - но это были лишь мгновенья.
       Всё остальное было реально и привлекало.
      
       Пронесу по полю голубому,
       вдоль реки зелёной и берёз
       своё тело, грешно-молодое,
       захмелеют ноженьки от рос.
      
       Синевою дали затуманит
       сыромять некошеной травы,
       заколдует и меня обманет,
       и напоит зельем муравы.
      
       Оборвётся где-то пересмешник
       и нырнёт в уснувшую полынь,
       задрожу я радостно и грешно,
       затоскую смехом молодым.
      
       Томка была легка в общенье - и с однокурсниками, охотно и даже упоённо танцуя с ними на переменах, и в общежитии, с юмором откликаясь в стихотворных опусах на всё происходящее.
       Как-то вечером я провожала Володю до остановки, и мы чуть было не попали в отделение милиции как нарушители общественного порядка. Тамара тут же выдала очередные вирши:
      
       Это что за жизнь, скажите?!
       Случай вышел вот какой -
       целовал у общежитья
       меня муж в тиши ночной.
      
       Мы стояли и закона
       не пытались нарушать,
       Мужа я в глаза тихонько
       собралась поцеловать.
      
       И откуда, непонятно,
       появился вдруг мильтон,
       стал с дружинником орать он
       про советский наш закон:
      
       "Не положено стоять вам,
       не положено - и всё! -
       И словечка мне сказать он
       не даёт никак, осёл. -
      
       Если каждый целоваться
       будет ночью за углом, -
       что с Расеей может статься?
       Нет, советский наш закон
      
       не позволит вам Расею
       превратить в Париж шальной!
       Замолчать! Да как ты смеешь?!
       Ну-ка - следом, марш за мной!"
      
       И в милицию хотели
       меня с мужем отводить...
       Ну, скажите, в самом деле,
       как на этом свете жить?!
      
       Так я то от души хохотала с Тамарой над нелепостями жизни, которыми она с лёгкостью жонглировала ракеткой своего юмора, то плакала и записывала горькие строчки в дневнике о том, как тяжелы ненормальные отношения в группе. Почему это так довлело надо мной? Ведь мог же, например, Артур на все неурядицы совершенно не реагировать - он занимался делом, ради которого пришёл в институт, и не тратил ни душевных сил, ни времени на то, что ему не было важно. Ведь смогла же Валя Кудина, которую, как потом выяснилось, обстановка на курсе угнетала не меньше, чем меня, - смогла же она дистанцироваться ото всех и тоже пытаться, ни на что не реагируя, заниматься своей работой. Почему у меня всё было иначе? Тогда я этого не понимала - просто страдала.
      
       На этом фоне и произошли события, решившие мою судьбу.
      
       Угодно же было судьбе столкнуть Томку с Колей Губенко! Надежда выпускного герасимовского курса, институтская звезда! Только что с оглушительным успехом прошёл пробный показ дипломного спектакля по пьесе Брехта "Карьера Артуро Уи", где Губенко играл главную роль. Играл гениально и, что знаменательно, - потрясающе органично. Фурор и слава! И вот институтский гений случайно наткнулся на провинциальную девчонку-первокурсницу с повадками роковой дивы. Стоит ли говорить о том, что все последствия этой встречи были предрешены. Вот тут и началось развешивание самой длинной лапши, которую я буднично съедала, как дежурную порцию сарделек в нашем общежитском кафе. Только однажды недоумённо спросила:
       - Не понимаю, как ты можешь: любить Колю - и устраивать на переменах такие секс-представления с Линдером? (Сегодня я бы сказала "секс-шоу").
      -- Не все же такие бесчувственные, как ты! А мне нравятся мужчины...
       Дальше диалог развивался совсем уж банально.
      -- Любви нет, - сказала Тамара, - все мужчины одинаковые. Это твой Вовка - исключение. Разве я виновата, что всем от меня нужно только одно?
      -- И тебя это не оскорбляет?
      -- А что делать? Такова жизнь.
       Всё, что говорила Тамара, я не воспринимала всерьёз. У меня была своя банальнейшая легенда, впрочем, созданная не без её помощи. Я считала, что Томкин скепсис - это лишь маска, которую она натянула на себя после того, как в ранней юности напоролась на негодяя. Ей бы хорошего парня, а вместо этого - Губенко... Типичный вгиковский гений, которому всё позволено, - и какая-то Томка, влюблённая в него, как кошка. Естественно, он берёт всё, что ему нужно. А нужно ему от Томки только одно - деньги. Он выгребает у неё из кошелька всё. Это обычно происходит утром: приходит к нам в комнату, когда мы ещё в постелях, подходит к Томкиной кровати и опустошает её кошелёк, который лежит у неё наготове, под подушкой. Днём ей удаётся что-то одолжить, а на следующее утро он снова, с той же целью, навещает её, обещая вечером встречу, которая чаще всего не состоится. И так всё время.
       Ради него Томка влезает в долги до такой степени, что, получая стипендию, вынуждена всю её отдавать. И снова остаётся без гроша. Мы с Лаймой не знаем, что делать. Хотели даже поговорить с Колей, чтобы он перестал обирать её, но из этого ничего не вышло: когда нам удавалось найти его в общежитии, он всегда был пьян. Но главное, Томка заявила: если мы что-нибудь скажем ему о деньгах, она выбросится с пятого этажа.
       Могла сделать всё. Так, по крайней мере, я тогда думала.
      
       Однажды вечером, когда все уже легли, но ещё не успели заснуть, а свет был погашен, Томка вдруг громко сказала:
      -- Хочу ребёнка от Коли.
      -- За чем же дело стало? - подала голос Лайма.
      -- А это страшно - рожать? - вопрос был адресован явно мне.
       - Нет. Даже если вначале тяжко, то потом - такая радость, такое счастье, что всё плохое забываешь.
      -- А какие они - дети, когда родятся?
      -- Очень смешные. Личики маленькие, сморщенные, как у старичков. И красные.
      -- Фу, какая гадость! - вскрикнула Лиля.
       Она вскочила, натянула халат и выскочила в коридор. Никто не понял - почему, но наступит момент - и для меня этот поступок Лили окажется роковым.
      
       Иногда Коле хотелось не только денег, и он готов был осчастливить "бедную" Томку. Тут уж мы с Лаймой были бессильны. Я понимала, что Томка - как снаряд, запущенный на орбиту, - ничто её не остановит, и последствия непредсказуемы.
       Так и случилось.
       Сначала Томка смеялась. Смеясь, снимала с себя всё лишнее, когда шла к Коле. Потом стала плакать. В общаге быстро получила известный статус. Вслед ей швыряли оскорбительные слова. А Томка ходила гордо. И четвёртый - мужской - этаж по-прежнему оставался её любимым местом пребывания.
       Она изливала душу в стихах:
      
       Было бы всё иначе
       в жизни моей, может быть.
       Хочется вдруг по-собачьи
       от лютой тоски завыть,
       на землю пасть и по следу
       студёные росы лизать,
       рубашки от бед всех на свете
       тебе из крапивы вязать.
      
       Стану мостом через море,
       нетленной тропой сквозь огонь,
       ты моё счастье и горе,
       ты моя песня и стон.
      
       Очень скоро в нашей комнате по вечерам начались истерики. Губенко при встречах уже не узнавал Тамару и не здоровался с ней. И стал для неё неуловим. Томке осталось только писать стихи:
      
       Ходит девочка по этажам,
       словно по наточенным ножам,
       ищет заводь синих глаз,
       ищет, может, в первый раз.
       В спину ей слова летят:
       проститутка, сука, блядь...
      
       Ходит девочка по этажам,
       словно по наточенным ножам.
      
       Я дрожала за Томку - боялась, что она выбросится из окна или отравится. Она спрашивала, сколько таблеток люминала надо выпить, чтоб не проснуться. Весь этот театр я воспринимала всерьёз. И когда Томка потащила меня к институтскому врачу, чтобы выписать люминал, у меня был такой вид, что врач испугалась и выписала ей капли Бехтерева. Томка рвала и метала и во всём обвиняла меня.
       А спала она, действительно, страшно. Сквозь сон причитала, просыпалась с плачем, в истерике, иногда перебиралась ко мне в постель и только тогда успокаивалась и засыпала.
       Вдруг рассказывала странные сны. Однажды поведала, что видела Кристи и кричала во сне: "Я хочу этого мужчину!".
      -- Ты с ума сошла, Томка! Для тебя нет ничего святого.
      -- А что? Я люблю пожилых мужчин!
      -- Сумасшедшая... Знал бы Кристи...
      -- Вот тогда он бы уж меня ни за что не выгнал.
       А через несколько дней сообщила:
      -- Я сегодня смотрела на Кристи и поняла, что мой сон может осуществиться...
      
       Сейчас мне кажется, что у Томки что-то явно было не в порядке с психикой. Ещё в самом начале учебного года с ней случались такие закидоны, что мы с девчонками шутили, что выселим её из общежития на остров Лесбос.
      
       Теперь Коля вспоминал о Томке только тогда, когда ему нужны были деньги. Он мог не поздороваться днём, а вечером  или ночью - придти пьяным и снова очистить её кошелёк. Она по-прежнему считала за благо отдавать ему последние гроши. Ожидая ночных визитов, иногда покупала ему что-нибудь поесть, так как обычно он был голоден и появлялся с вопросом: "Есть пожрать?"
       Однажды я заснула, когда Лайма с Тамарой и Колей ещё пили чай. Среди ночи проснулась от истеричного плача Томки. Коли уже не было. Я стала звать Тамару к себе, чтобы успокоить. Но Лайма отправила её умываться и спросила у меня:
      -- Ты слышала, что говорил Коля, когда Томка выходила?
      -- Нет, я спала.
       В этот момент вошла Тамара, и Лайма, открывшая уже было рот, осеклась.
       Тамара легла ко мне и ещё долго сотрясалась, всхлипывая на моём плече. Наконец, затихла.
       А Лайме не терпелось:
      -- Так ты не слышала, что говорил Коля? Впрочем, я лучше расскажу тебе завтра.
      -- Давай уж сейчас, - сказала Тамара. - Давай всё сразу...
       Поколебавшись, Лайма решилась:
       - Он сказал, что познакомился с восемнадцатилетней девушкой и будто вернулся в далёкую юность. Когда он дотрагивается до неё, она краснеет - боже мой, он уже давно забыл, как это прекрасно...
      -- Достаточно!
       Томка лежала каменная. Даже дыханья не было слышно. Я испугалась. Я погладила её волосы и сказала:
       - Теперь ты видишь, что он не стоит ни твоих слёз, ни твоих нервов, ни твоей любви?
       И на следующий день я ещё с трудом спасала её от буйного отчаяния. Истерики продолжались каждый вечер. Тамара ложилась в постель, клала на лоб мокрое полотенце и выла в голос, как деревенская баба на похоронах. Это были страшные сцены, и нужно было быть чугунным человеком, чтобы всё это выносить.
       Мы с Лаймой в безнадёжной растерянности не знали, что делать, а Тамара требовала от нас, чтобы мы немедленно пошли и поговорили с Губенко. Мы уходили, отсиживались какое-то время в "кармане" и, возвратившись, говорили, что Коля пьян и говорить с ним невозможно.
       Очередные стихи Тамары, посвящённые, естественно, Коле, повергли нас в шок:
      
       Хочу быть женщиной твоей,
       пускай одной из многих,
       не надо много - но доверь
       твои лишь мыть мне ноги
       и воду пить... И нет сильней
       меня в любви, ей-богу.
       Хочу быть женщиной твоей,
       пускай одной из многих.
      
       Я спросила:
      -- Скажи, есть ли что-нибудь такое, чего бы ты не сделала ради Коли?
      -- Нет. Такого не существует.
      -- Даже преступление?
      -- Для любви ничто не может быть преступлением.
      -- А если нужно убить человека, ты убьёшь?
      -- Да.
      -- И даже ребёнка?
      -- Да.
      -- Томка, мне страшно. Ты подумай, что ты говоришь. Какая же это любовь, если для неё нужно убивать. Это же противоестественно.
      -- Наоборот - противоестественно не убить, если это нужно для любимого человека.
      -- И своего ребёнка ты бы тоже убила?
      -- Да.
      -- И свою сестрёнку?
       Мгновенное колебание, и твёрдый ответ:
      -- Да.
      
       Так вот он, омут.
      
       Наступило восьмое марта. Оно совпало с воскресеньем. С утра я съездила к Вадику, вернулась, как всегда, душевно растрёпанная, со щемящей болью и ощущением неблагополучия и тревоги: что-то делалось не так, что-то я делала не то...
       Мужчины поздравляли женщин, дарили цветы. Володя приехал с тортом и букетом белых подснежников-пролесок. Мы устроили чаепитие. На Томку больно было смотреть.
       - А Коля даже не поздравил меня с праздником. Сделал женщиной - и не поздравил с женским днём...
       Она сказала это за столом, в присутствии Лаймы, Лили и Володи. Ну что ей можно было ответить? Чем утешить?
       - Послушай, Надя, - не унималась Томка, - напиши ему записку. Пусть ему станет стыдно...
       А когда Володя ушёл, идея устыдить Колю с помощью записки окончательно овладела Тамарой. Она не отставала от меня до тех пор, пока я, великовозрастная идиотка, мать двоих детей, кое-что уже видевшая и хлебнувшая в жизни, не сказала:
       - Ну, хорошо...
       Мы сочинили с ней единственную фразу: "Коля, как же ты мог не поздравить с женским днём Тамару?" - или что-то в этом роде.
       Она отнесла записку на вахту и успокоилась.
      
       Нужно было писать работу по режиссуре, но я не могла сосредоточиться: для любой творческой работы необходимо душевное спокойствие. А у меня перед глазами стояло тихое, печальное лицо Вадика.
       Я села заниматься французским языком.
       Распахнулась дверь. В комнату вошёл Губенко, немного пьяный. Как всегда, за деньгами - на этот раз к Лиле, потому что у Томки он уже вытряс всё. Вдруг повернулся ко мне:
      -- А ты, Мнацаканова, не лезь не в своё дело!
      -- Ты забываешь, что Томка мне - не чужой человек.
      -- Это - слова. И вообще, ты - говно!
       - Меня не интересует твоё мнение обо мне, и прежде всего потому, что я имею о тебе своё собственное - ты трус и негодяй.
       Наконец-то у меня появился случай выполнить обещание, данное Тамаре - сказать Коле, что я о нём думаю. И я сделала это, будто выполнила долг.
       Сказала и снова уткнулась в учебник французского.
      -- Как хочется дать тебе в рожу!
      -- Ну, дай! От тебя всё можно ожидать.
       Говоря так, я ни на секунду не допускала мысли, что Коля может это сделать.
       - А вообще, ты лучше уходил бы отсюда, потому что ты пьяный и тебе нечего здесь делать.
       И тут он вцепился мне в волосы и стал таскать взад-вперёд, приговаривая:
       - Кого? Ты - меня? Меня хочешь выгнать?
       Как же я могла забыть, что он - Коля Губенко! Неприкосновенная личность! Какая опрометчивость...
       Мне удалось вырваться, оставив у него в лапах клок волос. Я подбежала к своей тумбочке и схватила узенький ремешок от юбки. Больше мне защититься было нечем.
       - Убирайся отсюда!
       Он стоял в узком проходе между шкафом и стенкой, где два человека разойтись не могли. Он закрывал мне выход. Я не могла уйти из комнаты сама, а он - не собирался.
       Я подняла руку с ремнём. Он стал остервенело, страшно наступать, тесня меня в тупик. Я замахнулась, и тут он снова рванул меня за волосы.
       Подбежала Тамара и вырвала смешной и бесполезный перед Колиными кулаками ремешок: она боялась за Колю. А он бросил меня на Томкину постель, одной рукой вывернул за спину мою правую руку, а другой - рвал мои волосы. Помню адскую боль. Мне казалось, что он сдерёт все волосы с кожей.
       Девочки, все трое, сидели и молчали. Тамара даже отвернулась, демонстрируя полнейшее безразличие к тому, что творится.
       Я тоже молчала: было унизительно кричать, когда тебя бьёт подонок. Мне казалось, что сейчас этот кошмар кончится, что девочки оттащат его, позовут кого-нибудь на помощь. И мне нужно только собрать всю волю, чтобы не закричать.
       Но никто не позвал на помощь, все боялись пикнуть. А, может быть, наслаждались.
       Вдруг Губенко отскочил и выбежал в коридор. Я бросилась прочь из комнаты. У меня было только одно желание - бежать из этого ада. Бежать, бежать...
       Но Губенко почему-то тут же вернулся, и мы снова столкнулись лицом к лицу в узком проходе между стенкой и шкафом.
      -- Уходи!
       Как же я не усвоила урок?!
       И снова он схватил меня, как котёнка, и бросил на сей раз на мою кровать, и тут уж начал бить. Это было страшно. Помню железные кулаки садиста. Он бил в глаз, по лицу, по зубам, по лбу, в переносицу...
       Когда он закончил трудиться, я ничего не видела. Левая половина лица была превращена в кровавое месиво. Я с трудом добралась до соседней комнаты. Там девочки мыли мне раны холодной водой, прижигали разбитые губы йодом и причитали:
      -- Надька, дура! Какого чёрта ты живёшь с этими проститутками? Взрослая баба, дети у тебя - и что у тебя с ними общего?
       Когда вернулась в свою комнату, там не было ни души. Все убежали, как крысы перед кораблекрушением. Мне было страшно оставаться там: казалось, что сейчас снова придёт Губенко и снова будет продолжаться этот кошмар.
       Всю ночь я не спала. Знала, что на соседней кровати лежит Тамара, и тоже не спит. Её душа болит за Колю. Она бы сейчас убила меня, если б могла этим спасти его. Теперь я в этом не сомневалась, а совсем ещё недавно - не верила...
       Что же делать завтра? Напрасно Тамара тревожится - я не собираюсь жаловаться. Коля - подонок, но жаловаться на подонка - нет, до этого я не унижусь. Пусть ему самому станет стыдно.
       Это же надо быть такой наивной дурой! Всё, что произошло в дальнейшем, было прямым следствием моей глупости и абсолютного непонимания, в какой ситуации я нахожусь.
       Кто-то советовал мне не ходить в институт, пока не заживёт лицо, но я не понимала, ради чего я должна пропускать занятия: я ведь не сделала ничего плохого. В понедельник у нас была встреча с оператором Калошиным, который только что вернулся из зарубежной поездки, и пропускать её я не собиралась.
       Девочки из соседней комнаты считали, что мне нужно идти в ректорат или в деканат. "И что будет? - думала я. - Губенко выгонят из института за двадцать дней до получения диплома. А как же дипломные работы всего выпускного курса - ведь он всюду играет главные роли?.." Если бы кто-нибудь тогда сказал, что выгонят не Губенко, а меня - может, это меня бы отрезвило и я спустилась бы с небес на землю. Но этого мне никто не сказал, а самой такое в голову и придти не могло.
       А утром, когда я уходила на занятия, Тамара спросила:
       - Ты собираешься об этом говорить в институте?
       Я не ответила.
       - Ну почему ты молчишь? - почти выкрикнула она с надрывом.
       Я молча ушла.
       В том, что произошло накануне, самым страшным для меня было не то, что Губенко меня избил - в конце концов, я знала, что он подонок - самым страшным было поведение девочек. Он ведь мог убить меня у них на глазах, и они бы не шелохнулись.
      
       Я не знала, как нужно поступить, и решила посоветоваться с ассистенткой Кристи, Верой Ивановной. Она была в отпуске, и только что вернулась.
       Когда я всё рассказала Вере Ивановне, она пришла в ужас. Она ни на минуту не допускала мысли, что всю эту историю можно замять, и считала, что я должна поговорить с Герасимовым. Я позвонила ему. Трубку взяла Тамара Фёдоровна Макарова и сказала, что в четыре часа Сергей Апполинарьевич будет в институте. Мы с Верой Ивановной собирались встретить его в вестибюле, чтобы поговорить с ним. Но в четвёртом часу меня вызвали в деканат. Кроме Тавризяна, декана постановочного факультета, и нескольких преподавателей, там были Тамара и Лайма. Всё уже было известно.
       Тавризян попросил сначала меня рассказать о том, что произошло. Я выполнила его просьбу.
       - Что вы можете сказать об этом? - обратился он к Лайме.
      -- Я могу только подтвердить всё, что сказала Надя, и добавить: всё это произошло так молниеносно, что мы не успели опомниться.
      -- Губенко ни в чем не виноват, во всём виновата я, - взволнованно заявила Тамара.
      -- Как же вы могли, - удивлённо спросил Тавризян, - как вы могли допустить, чтобы при вас избивали человека, товарища вашего? Ведь вы же комсомолки. Как же вы сидели и молчали?
       Вопрос был настолько неожидан, что девочки не знали, что ответить. Я вдруг увидела, что у Лаймы страшно злое выражение лица - она в первый раз почувствовала опасность, которая грозит ей лично.
       Вера Ивановна и остальные преподаватели не скрывали своего возмущения поведением Лаймы и Тамары и с явным сочувствием отнеслись ко мне.
       Тавризян отпустил нас на лекции и сказал, что это так оставлено быть не может.
       Вот тут-то Лайма с Тамарой засуетились. Они поняли, какая опасность нависла над ними. Втроём с Лилей они договорились опередить события. Если трое говорят одно и то же, они всегда будут правы, даже когда лгут, а один, хоть и говорит правду, окажется лжецом.
       Ища поддержку у курса, девочки объявили, что я - склочница, влезла в интимную жизнь Тамары, первая стала оскорблять Губенко и первая начала драку, исхлестав его ремнём. И вот из-за меня теперь страдает гениальный Коля Губенко, и под угрозой срыва дипломные работы, и опозорен институт. И во всём виновата я.
       Мне никогда бы не додуматься, что можно вот так поставить всё с ног на голову. Не ждала ничего подобного и Вера Ивановна. Видно, мы с ней друг друга стоили - не могли представить, на что способен человек, когда ему грозит такая катастрофа, как потеря института без возможности восстановления.
       Вера Ивановна, которая мгновенно сообразила, как разворачиваются события, сказала мне, чтобы я немедленно сделала медицинскую экспертизу и подала на Губенко в суд. Экспертизу я сделала, а вот с подачей в суд - медлила: было противно. Я не понимала, что это - мой единственный шанс.
       Вечером того же дня ко мне в комнату пришёл весь герасимовский курс. Мальчики и девочки - многих из них я знала по экрану - просили у меня прощенья за поступок Губенко.
       Не видя в сем действе, - конечно же, срежиссированном опытной рукой, - никакого подвоха и, уж тем более, холодного расчёта, я всё приняла за чистую монету, была растрогана благородным порывом юных душ и сказала им, что они-то ни в чём не виноваты и не могут отвечать за поступки подонка.
       - Да, это так, - сказал кто-то из них, - но мы умоляем вас не подавать на него в суд.
       Они говорили, что у многих из них - единственные роли в тех спектаклях, где играет Губенко. Если его посадят - ему обеспечены два года, и они все пострадают и не получат дипломов. Они умоляли... Они взывали к моему благородству.
       А я, всё ещё не поняв, что происходит, и испытывая стойкое отвращение к сутяжничеству, легко дала им обещание не подавать в суд. Ради них. Ради двадцати человек, которые ни в чём не были виноваты. Разве только в том, что надели на себя личину, чтобы вытащить из беды Колю, спокойно переступив через мой труп. Но об этом я тогда ещё не догадывалась. Да мне и в голову не приходила мысль, что беда может случиться со мной. Тем более что Тамара Фёдоровна заверила, что они с Сергеем Апполинарьевичем не дадут меня в обиду:
       - Телефон у вас есть. Если что - звоните.
       И я, не послушавшись Веру Ивановну, не понимала тогда, что совершаю ошибку, которая обойдётся мне слишком дорого.
       Дальше события понеслись галопом. На следующее утро, до начала занятий, ко мне подошёл староста курса, Толя Панин. С участливым лицом спросил, как я себя чувствую, сказал, что возмущён поступком Губенко и поведением девочек, и вообще нездоровой атмосферой вокруг этого дела. А потом вдруг поинтересовался, сделала ли я медицинскую экспертизу и собираюсь ли подавать в суд. Видя его дружеское расположение, я ответила, как на духу: экспертизу сделала, но в суд подавать не буду - не хочу, чтобы пострадали невинные мальчики и девочки. Панин удовлетворённо кивнул и сразу куда-то растворился. После этого я видела его говорящим на переменах то с одним, то с другим однокурсником...
       Это всё было десятого марта, а одиннадцатого - группа устроила комсомольское собрание. И тут я ещё раз увидела, на что способен человек, когда им руководит инстинкт самосохранения. Тамара, Лиля и Лайма дружно повторили свою ложь о том, что я начала драку с Губенко, и вся группа обрушилась на меня, будто только и ждала этого момента. А то, что, на самом деле - ждала, и что всё было подготовлено, я поняла значительно позже.
       Все кричали, что так мне и надо. Поднялся Панин и спокойно, обстоятельно доложил, что с начала учебного года я оскорбила в группе шесть человек. Он по пальцам перечислил, когда и кому я сказала резкое слово. "Видимо, это стиль общения с людьми, - подытожил Панин, - так что ж здесь удивительного, что нашёлся человек, который не сдержался и дал в рожу? И правильно сделал!"
       Я не верила тому, что слышала! Вчера с искренним дружеским участием он говорил мне совсем другое, теперь - требовал исключить меня из института. И второй требовал того же! И третий! И четвёртый! Группа неистовствовала. Она будто находила выход кипевшим в ней страстям.
       Говорили совершенно дикие вещи: что я сплю на лекциях, что вообще не люблю людей, что я сплетница. Лиля сказала, что в общежитии я занимаюсь такими разговорами, что ей среди ночи приходится уходить в коридор. А Лайма с пониманием посматривала на Лилю и согласно молчала.
       Я была так огорошена всем услышанным, что не могла даже осмыслить того, что произошло. Только после, когда ко мне вернулась способность думать, поняла, какую большую работу проделали Лайма и Панин.
       Но исключить из института требовали не только меня - Тамару тоже. И лишь много позже я узнала о том, что это комсомольское собрание полностью подготовил секретарь комитета комсомола - Юсуп Даниялов.
       Тут нужно сказать несколько слов о личности этого человека.
       Он был первокурсник. Где и когда первокурсника выбирали на самую высокую комсомольскую должность в институте? Юсуп приехал и поступил на телевизионное отделение, как национальный кадр, - по направлению из Дагестана, - где его папа был чуть ли не первым партийным боссом, а старший брат успешно осваивал партийный Олимп в Москве. Юсуп очень быстро нашёл путь к сердцу своих однокурсников, большей частью безденежных молодых людей, какой в те годы была подавляющая часть студенческой массы, - он их просто кормил в институтской столовой. Платил за весь курс. Естественно, в группе его обожали. Стояли за него горой. И сразу выбрали комсоргом. Так он начал свою карьеру.
       Понятно, что для творческого человека любая общественная нагрузка - обуза, но для Даниялова - она была очередной ступенькой на пути вверх. Видимо, будучи трезво мыслящим человеком, он не рассчитывал достичь высот в режиссуре и торил себе другую дорогу, на которой явно мог преуспеть. Ко времени перевыборов в комитет комсомола Юсуп уже прошёл необходимую дистанцию и благополучно стал в институте комсомольцем номер один. Но мало занять должность, нужно ещё развить деятельность, чтобы создать себе популярность, имидж твёрдого и непримиримого борца.
       Незадолго до этого "Комсомольская правда" опубликовала статью под названием "Плесень", где был упомянут ВГИК как рассадник безнравственности и морального разложения. Таким образом, программа была определена. Оставалось дождаться удобной ситуации. История с Губенко была настоящим подарком! Очистить институт от плесени, решительно и бескомпромиссно! Кого выгонять? Ну не Губенко же! Слишком большой резонанс. А вот безвестные первокурсницы - о них никто и не вспомнит. И что там разбираться - кто виноват? Выгнать обеих!
       Вот так появился лозунг - исключить из института меня и Тамару, который вдруг неожиданно и напористо прозвучал на комсомольском собрании и был поддержан большинством группы. Всего два выступления выбивались из общего шквала воплей.
       Валя Кудина:
       - Я не могу ставить Надю под одну линейку с Тамарой. Тамара - тёмный, закрытый человек, и никто не знает, что у неё на уме и на душе, а Надя - открытый, прямой человек, может быть, слишком прямолинейный и резкий.
       Вторым был Харис Фахрутдинов. В отличие от всех нас, Харис был коммунистом и говорил как истинный коммунист:
       - Если Надя в чём-то и виновата, то нельзя вот так валить на неё всю вину. Значит, мы все, вся группа, что-то просмотрели. И группа виновата больше, чем Надя. Ей сейчас надо помочь, а не выбрасывать из коллектива.
       А Панин кричал, что я растлила комнату.
       Голосованием постановили: мне и Тамаре объявить строгий выговор по комсомольской линии и ходатайствовать перед дирекцией об исключении из института.
       Всё это сопровождалось массой оскорбительных выходок в мой адрес. Панин, например, заявил, что меня немедленно нужно выселить из комнаты, так как я сегодня же перебью всех девчонок.
       А я едва была способна двигаться. Не помню, как добралась до общежития, как легла в постель. Девочки изощрялись, швыряя в меня словесные гадости, будто сами себе хотели доказать, как я ничтожна. Выносить это было почти физически невозможно. Всю ночь ни на миг не уснула.
       В комнате у наших мальчиков - это было то меньшинство, которое сочувствовало мне - была пустая койка, и они приютили меня на пять ночей, пока меня официально не перевели в другую комнату.
       Помню, что после этого первого собрания в группе у меня было странное и страшное состояние. Я как будто не существовала. Я была убита, и непонятно, почему существовала моя физическая оболочка - это было бессмысленно. Это нужно было прекратить. Но и на это у меня сил не было. И второй раз в жизни мне захотелось нажать на кнопку. Билась измученная мысль о детях. Но ведь и детям нужна мать - человек, а не пустая физическая оболочка, едва способная двигаться. Если раньше в трудные минуты меня всегда держала и заставляла жить мысль о детях, то теперь она не держала меня - в первый раз. Была бы кнопка - я б нажала, чтобы прекратить всё. Но кнопки такой не было.
       И я выжила.
       Вспомнила заверения Тамары Фёдоровны и по глупой наивности решила ей позвонить. Она ответила, что должна поговорить с Герасимовым и просила перезвонить. На этом, естественно, всё кончилось. Больше она трубку не брала, и кто-то другой сказал: Тамары Фёдоровны здесь нет и не будет.
       Так мне и надо!
       Последняя надежда была связана со святым для меня именем Кристи. Я верила, что он во всём разберётся. Самое первое, что я когда-то услышала об этом человеке, - что он психолог. И Вера Ивановна поддерживала мою надежду:
       - Кристи не может слепо поверить группе, у него своя голова на плечах, он разберётся.
       Кристи приехал из Ленинграда четырнадцатого марта, в субботу, а в понедельник моё дело выносилось на комитет комсомола.
       В пятницу вечером, ещё до того, как меня переселили в другую комнату, Тамара лежала в мёртвом трансе, Лиля и Лайма, как ни в чём не бывало, щебетали со своими возлюбленными, и им никакого дела не было ни до меня, ни до Тамары.
       И, как ни странно, после всего чудовищного, что произошло, я вдруг почувствовала, что сейчас я ближе их всех Томке, потому что у нас одна судьба. И мне стало её жалко.
       За два дня, что прошли после собрания, я немного вернулась к жизни и чувствовала в себе силы с достоинством пережить всё, что предназначено. Сидя в комнате, занималась французским языком. Раздражённая Томка закричала:
      -- Замолчи! Кому это теперь нужно?
      -- Дышать нужно до последней минуты, пока ты ещё живёшь.
       Я села к ней на кровать, хотела её ободрить.
      -- Послушай, Тамара, я хочу тебе посоветовать одну вещь...
       Она лежала, не шелохнувшись.
      -- Ты слушаешь меня?
      -- Ну, что ещё?
      -- Ты не ворчи. Я ведь тебе не враг.
      
       Ну как можно, отгрохав почти три десятка, остаться такой наивной дурой? После свершившегося предательства я ещё верила во что-то и что-то пыталась в ней разбудить. Нет, лучше бы те, кто говорил, что я не люблю людей, были правы! Я бы тогда не шлёпнулась в очередной раз.
      
      -- Ну, что?
      -- Томка, понимаешь, у нас осталась последняя возможность остаться на какой-то высоте... На какой-то моральной высоте... Мы не должны лить грязь друг на друга, мы не должны говорить друг о друге плохо. Ведь человек, который льёт грязь на другого, не может быть сам чистым. Давай, не будем плохо говорить друг о друге. Не знаю, будут ли от этого какие-то практические результаты - теперь это не главное, - но мы хоть останемся на высоте.
       Тамара, насупившись, молчала
       - Ты слышишь меня? Ты согласна?
      -- Хорошо, - пробурчала Томка, но это пробурчал враг - не смирившийся и не сдавшийся.
       На следующий день, в субботу, появился Кристи. Валя Кудина говорила мне, что я должна увидеть Кристи и рассказать ему всё, что происходит, до того, как он появится в группе. Я же считала это некрасивым. Мне казалось, что это - манёвр с чёрного хода. Я думала, что он должен всё увидеть сам и сам всё понять. А вот Панин так не думал. Как только Кристи появился на этаже, он завладел им, увёл его в глухой конец коридора и долго что-то говорил ему.
       Когда нужно достигнуть цели, все средства хороши. Я никогда не умела пользоваться этим правилом, но не раз наблюдала: тот, кто пользуется им, неизменно одерживает победу.
       Я подошла к Кристи и, глотая слёзы, сказала, что прошу его только об одном - разобраться во всём объективно.
      -- Да-да, - ответил он.
       Но это было уже мёртвое "да-да". Я знала: Кристи любит Тамару, и коль уж Панин представил меня врагом Тамары - а я не сомневалась, что именно так и было - для него не может быть выбора. Это заблуждение могла рассеять только сама Тамара, но она, напротив, играла на этом, потому что это спасало её. После занятий я поняла, что Кристи, полностью поверив Панину, ни в чём не собирается разбираться и ничего не намерен менять. Тогда я сама предложила устроить собрание.
       Повторилось всё, что было в первый раз, но теперь уже все камни летели только в меня, минуя Тамару.
       Анита сказала:
      -- Тот факт, что Надя захотела снова устроить собрание, говорит о том, что она ничего не поняла.
       Неля Снегина:
       - Если раньше я сомневалась, не слишком ли жестоко группа поступила с Надей, то теперь, когда я узнала, что она предложила Тамаре сделку: не говорить друг о друге плохо, чтобы остаться в институте, - теперь у меня нет сомнений, что с ней поступили заслуженно.
       Где было взять силы, чтобы вынести всё это? Да и не всегда я считала нужным выносить. Когда лгали, я пыталась вытащить правду. Но мне возмущённо затыкали рот. Зато Тамара вела себя великолепно. Она сидела, опустив веки в густо зачернённых глазницах, и трагически молчала. А в самом конце сказала:
       - Я признаю свою вину, решение группы правильное, но я прошу оставить меня до весны, чтобы я имела возможность доказать, что это - не моя сущность.
       Решающее значение, конечно, имело слово Кристи.
       И Кристи сказал:
       - Если мы сейчас будем мягки, то позволим себе быть добренькими и в дальнейшем. Но я бы не принимал одинакового решения в отношении двоих - я бы удовлетворил просьбу Тамары. Главная беда Нади в том, что у неё нет гордости. Вот Тамара сидела и молчала, а Надя всё пыталась доказать, что она права.
       И курс большинством голосов принял решение: Тамару оставить и выгнать меня.
       Вот тебе и психолог! Ведь слова Тамары - всего лишь красивый жест в драме, где всё было срежиссировано и сыграно, как по нотам. И Кристи так легко поймался на это. Он был для меня - Бог, а стал обыкновенным человеком, лишённым элементарной проницательности.
      
       Я подвела итоги. Кроме двух иностранцев, которые всё это время оставались в стороне, в нашей группе - семнадцать человек. Двенадцать из них требовали моего исключения, пять - были против. Кто же эти пять? И почему они - против? Пытаясь это понять, я выписала их поимённо:
      
       Валя Кудина,
       Артур Пелешян,
       Харис Фахрутдинов,
       Октай Миркасимов,
       Герман Гудиев
      
       Последнего я сразу сбросила со счетов: он был двуликий Янус. Говорить в глаза одно, а за глаза другое - было правилом его жизни, и он нисколько этого не стеснялся. Однажды я не выдержала и спросила, как понять, когда он искренен. Нимало не смутившись, Гера ответил:
       - Надюша, такова жизнь! И, чтобы выжить, нужно быть хитрым. Но тебе-то я - настоящий друг, и с тобой я искренен без хитрости.
       В этом я не была уверена. Во всяком случае, чести он мне не делал. Итак, осталось четверо. Если все остальные - двенадцать - или были злы на меня, не желая простить сказанного им когда-то резкого слова, или равнодушные, которых легко было настроить против меня, то что же - эти четверо? Может быть, это люди, с которыми мне повезло в прошлом не иметь конфликтов, не быть резкой и прямой? Увы, нет! Как раз Герман - единственный, с кем у меня не было стычек.
       С Валей Кудиной мы из-за чего-то столкнулись в первые дни учёбы. Как ни странно, интеллигентная девочка, она повела себя так, что я в запальчивости бросила ей: "Хамка!" Правда, тут же извинилась. А она позже, вспоминая этот эпизод, призналась, что была не права. И стычка эта никак не повлияла на наши отношения, будто её и не было.
       Артур Пелешян, со всей своей южной горячностью, когда-то обиделся на меня, решив, что я обвиняю его в подхалимаже. А я всего лишь спросила, почему поздравительную телеграмму Кристи он послал от своего имени, а не от имени всего курса. Конечно, у меня и в мыслях не было - подозревать Артура в подхалимаже, просто я тогда искренне удивилась. Сейчас-то я понимаю, что это была очень личная телеграмма, почти объяснение в любви.
       Харис Фахрутдинов - прямых столкновений с ним не было, но однажды на мастерстве я критиковала его этюд так резко, что даже мастер сказал, что форма была не этичной. При желании он мог бы это запомнить и не простить.
       Октай Мир-Касимов полностью разбивал мои детские представления об азербайджанцах. Он был изящный, хрупкий, интеллигентный и прекрасно играл на фортепиано. Как талантливый тапёр озвучивал все наши этюды. В душе я относилась к нему с нежностью и любовью, но это не мешало нам ссориться. Я смертельно обижалась на него, клялась никогда с ним больше не разговаривать, но стоило ему улыбнуться, и я понимала, что он меня тоже любит и все наши стычки ничего не стоят. А дело в том, что Октай был музыкант и нёс в себе гармонию.
       Итак, я пришла к выводу, что все четверо - из шестнадцати - тоже имели возможность познакомиться с моим безобразным характером. И всё же они были против моего исключения из института. Почему? Да потому, что не оказались мелочными и злопамятными, сумели подняться выше прошлых личных обид и, кроме того, не думали о том, что каждый выгнанный однокурсник уменьшает конкуренцию и увеличивает их шансы не потерять институт. Они оказались объективными и справедливыми, а не просто "добренькими", как считал Кристи.
       Харис сказал мне:
      -- Тебя погубила твоя прямота. Ты много говорила людям лишнего. И сначала говорила, а потом думала.
       Артур:
       - Ты - дура! А Тамара - хитрая. Тёмная и хитрая. Проститутка. Я вижу её насквозь. Меня она не купит тем, чем купила всех остальных. А ты - вся на ладони. Если бы я из-за неё потерял институт, я бы убил её! Я и сейчас сдерживаюсь, чтобы не убить. А все, выгоняя тебя, спасали свою шкуру - разве ты это не поняла?
       Артур представлялся мне мучеником, сгорающим от возмущения всем, что творилось у нас в группе, но, в силу своего характера, вынужденным молчать.
       Валя Кудина:
       - У тебя есть большой недостаток: ты не понимаешь, что жизнь так многообразна и люди так сложны, что с этой сложностью нужно считаться. А ты судишь обо всём слишком прямолинейно. У тебя нет гибкости, и ты не сумела ужиться с людьми. Тамара оказалась более гибкой. Но я не ожидала, что у неё хватит тонкости и ума, чтобы спасти свою шкуру в отдельности, за твой счёт.
       Я подумала, что тонкости и ума тут явно хватило у Панина.
       Был разговор и с Октаем:
       - Октай! Почему со мной произошла эта мерзость? Почему никогда со мной не было ничего подобного, и никто не обвинял меня в моральном разложении?
       - Потому что здесь, Надя, столько грязи, сколько нет нигде. За три месяца я насмотрелся здесь столько, сколько не видел за всю свою жизнь. Это клоака, и в ней нужно уметь жить.
      
       Дорого же мне достался этот опыт!
      
       В понедельник - комитет комсомола. Смехотворная процедура: почти все его члены - друзья и почитатели таланта Губенко, а заседание больше было похоже на творческий вечер Губенко. Ему выражали признания и восхищение за сыгранные роли и журили по-отечески, как любящий, но справедливый отец журит своё чадо. Никакого наказания ему, разумеется, не вынесли: за любую провинность его пришлось бы исключить из комсомола, так как за предыдущие неоднократные драки и пьянки он уже был выведен из кандидатов в члены КПСС, и по комсомольской линии у него уже были все возможные взыскания. Поэтому его простили. А он, как настоящий герой, сказал, что и впредь будет бороться с подлостью, сплетнями и склоками. Все приветствовали это заявление с молчаливым удовлетворением - только что не аплодировали.
       Были во всём комитете два человека, видимо, знавшие цену Губенко, - они мучительно хотели выяснить правду. Они задавали Тамаре вопросы - правдивые ответы на них могли бы существенно изменить многое и объяснить моё поведение. Но Тамара лгала. Лгала нагло, бесстыдно, уверовав в то, что теперь, когда за её спиной такая поддержка, ей можно всё. Наученная горьким опытом, я не пыталась опровергнуть её ложь и молчала. А меня никто не спросил, правду ли она говорит. И наоборот, когда вопросы задавались мне, то мой ответ моментально проверялся у неё:
      -- Тамара, это правда?
       Она спокойно отвечала:
      -- Нет.
       Верили ей, а не мне. Мне никто не верил. Поэтому пытаться сказать что-либо - было бесполезно.
       Среди членов комитета я неожиданно увидела и узнала Сашу Гуревича - того самого юношу, который в зимние каникулы в одном из холлов пансионата на Клязьме танцевал с девушкой твист - так виртуозно и талантливо, что смотреть на это действо можно было бесконечно.
       Сидящий рядом с ним староста нашего курса Панин вдруг встал и сказал:
       - О моральном облике Мнацакановой красноречиво говорит следующий факт: она вела по ночам в своей комнате такие разговоры, что восемнадцатилетняя девочка однажды не выдержала и выбежала в коридор.
       Саша Гуревич ухмыльнулся и понимающе кивнул головой:
      -- Сексуальные разговоры!
       Что такое сексуальные разговоры, я тогда точно не знала, но про Сашу Гуревича подумала: "А как красиво ты танцевал!"
       - Она растлевала девочек! - страстно подытожил Панин.
       Тамара и Лайма потаённо молчали.
       Из общего тона выступлений выбивались два: Вали Кудиной и преподавательницы по технике речи, если меня не подводит память - Елены Сергеевны Златковской.
       Валя Кудина очень осторожно и тактично говорила о том, что с самого начала отношения в группе сложились не лучшим образом - не нормально. Она всё-таки произнесла это слово. И дальше:
       - У каждого человека была своя, соответственно его характеру, реакция на эти отношения. Я, например, замкнулась, а Надя реагировала обострённой резкостью. Вот причина того, что группа выступила против неё. И теперь её хотят выгнать из института. Если это свершится, то я не буду уже морально чувствовать себя так прочно и сделаю в искусстве на какую-то долю меньше, чем в противном случае, потому что это унесёт часть моего внутреннего богатства. Это будет, как сознание совершённой подлости.
       Златковская случайно узнала о заседании комитета комсомола и о повестке дня. И сама захотела придти. Я была удивлена поведением этого человека, гражданским мужеством и честностью этой маленькой женщины, какую она проявила в моей истории. Идти против течения - всегда мужество. Не оправдывая и не выгораживая меня, она сказала:
      -- Этот курс я знаю с начала учебного года и абсолютно ответственно могу сказать, что поведение группы и её моральный облик - ниже всяких требований.
       Оба эти выступления были выслушаны, как неприятная неизбежность, - их пропустили мимо ушей и пошли дальше. Вынесли мне строгий выговор и решили ходатайствовать об отчислении из института, а Тамаре сказали:
       - Пусть это будет тебе хорошим уроком. И в следующий раз будь в друзьях более разборчивой и знай, кому можно доверять, и кому - нет.
       На бюро райкома, где утверждалось решение комитета комсомола, всё было представлено так, что группа - единогласно (!) - осудила меня за аморальные поступки. Инструктор бюро райкома, который должен был заниматься моим делом, выслушал Даниялова, принял всё на веру и информировал бюро, что он разобрался, - решение комитета комсомола правильное.
       Все подняли руки, машина сработала, и моя голова слетела.
      
       Узнав, о том, что происходит у меня в институте, Володя примчался и потребовал, чтобы я немедленно шла вместе с ним к ректору.
       Александр Николаевич Грошев - в облике этого человека было что-то монолитное, цельное и трагическое. Поговаривали, что втайне он выпивал. Такие люди обычно бывают справедливы и совестливы.
       Володя представился моим мужем и кратко рассказал всю историю, которая начиналась у него на глазах, за праздничным чаепитием, а так же - о том, как после всё было поставлено с ног на голову.
       Грошев обещал разобраться. И, нужно отдать ему справедливость, выполнил своё обещание. Он говорил с Лаймой, с Тамарой, с Паниным - и понял всё. В отличие от Кристи. Он оставил меня в институте, вынеся и мне, и Тамаре строгий выговор с последним предупреждением.
       На этом всё могло закончиться. И можно было бы поставить точку. Но, чтобы остаться на курсе хотя бы до конца года, мне нужно было сделать то, что сделала в своё время Тамара - примириться с группой. Только Тамара сделала это ценой лжи, обеляя себя, а мне пришлось бы каяться в том, чего не было, очерняя себя, и просить о снисхождении - позволить мне закончить первый курс, чтобы иметь возможность уйти в академический отпуск.
       Я понимала, что академический отпуск - лучший для меня вариант, но такой ценой... Что же от меня останется? Нет, это нравственное самоубийство. Хуже физического. Нет, я не пошла бы на это, даже если бы знала, что мне позволят завершить учебный год. Я сама после такого не смогла бы его закончить, потому что потеряла бы нравственный потенциал, необходимый для работы в искусстве.
       Да и решение Грошева никого не устраивало. Даниялов хотел довести громкое дело до победного конца - очистить институт от скверны и снискать себе тем самым авторитет непримиримого борца. Бывшие мои подруги, завравшиеся по самую макушку, чувствовали досадный дискомфорт в моём присутствии, и вся группа, устроившая фанатичный путч, жаждала положительного результата. Оно и понятно: как же им теперь существовать в одном коллективе, да ещё творчески сотрудничать - с человеком, на которого они вылили столько ненависти и нетерпимости? Выход один - бойкот. И напряжённое, бдительное ожидание случая, который позволил бы добить меня окончательно.
       Случай представился. И снова - по моей глупости, которой в ту пору, видимо, конца и края не было.
       Ещё в первые дни сентября я потеряла студенческий билет. Страшно много пережила из-за этого, но делать нечего... Вынесли мне замечание и выдали дубликат. А через несколько дней мы делали в комнате генеральную уборку, и я нашла свой студенческий под кроватью. Об этом знали все - я не только не собиралась это скрывать, а во всеуслышанье спросила:
      -- Что же мне теперь с ним делать?
       - Не вздумай сдать, - сказала Тамара. - Ты Вовку каждый раз с каким трудом проводишь на просмотры, а теперь - отдашь ему этот билет, и он сможет спокойно проходить сам.
       Все это одобрили и не нашли в том никакого преступления. Как выяснилось позднее, я должна была сдать билет, и с меня - сняли бы взыскание. Но тогда я этого не знала, и билет так и остался у меня. Не знала я и того, как дорого мне придётся заплатить за эту опрометчивость.
       За два дня до бюро райкома я допустила неосторожность, которая всё решила и в конечном счёте стоила мне института.
       Должно было состояться второе заседание комитета комсомола, посвящённое поведению Лаймы и Тамары. Стояла задача - аккуратно снять с них все обвинения - благо, было на кого перевести стрелку. Володя горел желанием посмотреть в глаза людям, сумевшим нагромоздить такую гору лжи, и сказал, что обязательно придёт на это заседание. Тем более что Даниялов считал, что Володя должен был придти ещё в прошлый раз
       Я не догадалась заранее выписать ему официальный пропуск. А девочки, между тем, снова засуетились: они боялись, что Володя скажет правду - Тамара ведь при нём просила меня написать Коле записку, что теперь она полностью отрицала... Они обратились за помощью к Юсупу:
      -- Что делать?
      -- Да ничего. Мы просто не пустим его в институт.
       (Этот диалог мне стал известен позднее.)
       - А у Нади есть второй студенческий билет. Когда-то она его потеряла, а потом - нашла.
       - Что-о? Так тут-то мы её и подловим!
       Юсуп предупредил вахтёра.
       Заседание было назначено на шесть. Володя пришёл в пять. Бюро пропусков оказалось закрыто. Случайно ли? Тогда такие вопросы мне в голову не приходили. Я позже поняла: если уж Юсуп Даниялов объявил подковёрную войну, он был скрупулёзен во всём. Победа! Ему нужна была победа! Любой ценой! Я поднялась в комитет комсомола - там ещё никого не было. И, не видя в том никакого греха, - ведь Володя шёл не на просмотр, а на заседание комитета комсомола, - позволила ему пройти по моему студенческому. Обычно на вахте никогда не проверяют студенческие билеты, но на этот раз вахтёр протянул руку - Володя резко повернулся и ушёл, ибо понимал, чем мне это грозит. А я, вместо того, чтобы сообразить, что жест вахтёра - не случайность, что Володя попал в специально организованную для него засаду, простодушно иду к Даниялову:
      -- Юс, там Володя пришёл - пропусти его.
       И, вместо того, чтобы снять трубку и просто позвонить, Даниялов спускается со мной вниз. Я всё ещё ни о чём не догадываюсь. Зову Володю, надеясь, что Юс его пропустит, но вместо этого вахтёр требует у него студенческий билет, который он отказался ему показать. Только тут я понимаю, в какую ловушку попала.
       - Дай тот студенческий, который ты потеряла и который сейчас был у Володи, - потребовал Даниялов.
       Я могла пойти напролом - соврать, что никакого билета у меня нет, сжечь его - и никто ничего не смог бы доказать. Но чем бы я тогда отличалась от Лаймы и Тамары?
      
       Пусть лгут лжецы, не снисходи до них.
       Киплинг
      
       На следующий день весь институт говорил, что я занималась подлогом документов. До сего времени я была растлительницей девочек, а теперь стала ещё и мошенницей.
       Грошеву надоело всё до чёртиков. Он вызвал меня и сказал:
       - Я готов был вам помочь. Но два студенческих - это уже слишком! Сегодня у вас два студенческих билета, а завтра - два паспорта?
       Я не оправдывалась. Я молчала.
      
       Мой поступок в глазах Грошева был страшным преступлением. И всё-таки он колебался. Тут подоспело решение бюро райкома - ходатайствовать о моём исключении из института. Даниялов рьяно требовал того же. А Грошев всё колебался: он очень хорошо понял, что произошло.
       Девочки, в комнате с которыми я теперь жила, написали Грошеву коллективное письмо, где изложили свою, альтернативную, точку зрения на всё случившееся, и просили меня не исключать. Они собрали много подписей среди тех студентов других курсов, кто знал меня и Губенко и кому невозможно было запудрить мозги версиями о растлении и мошенничестве.
       Даниялов пришёл в ярость и поручил своей подручной активистке Рите Беляковской запустить механизм устрашения. Она пришла в нашу комнату и менторским тоном сказала:
       - Все, кто подписывал это письмо, особенно студенты первого курса, - при этом Рита выразительно посмотрела на Тамару Шубину, из телевизионной мастерской, - могут считать себя отчисленными из института.
       В очередном номере вгиковской многотиражки "Путь к экрану" появилось "покаянное" письмо Коли Губенко. Странное это было "покаяние": Губенко - упаси, бог! - не раскаивался в своём поступке - он лишь сожалел о том, что подорвал им репутацию своего мастера - Сергея Апполинарьевича Герасимова и просил за это у него прощенья, а также - у тех, кто дал ему рекомендацию в партию и чьё доверие он не оправдал. Судя по всему, он явно боялся, что из-за этой досадной истории ему могут отказать в восстановлении в кандидатах в члены КПСС.
      
       Даниялов не отступал и, естественно, расширял свои каналы влияния. Его карьерные интересы совпадали с интересами Герасимова, и теперь я не сомневаюсь, что тогда они действовали согласованно. В результате из Комитета кинематографии пришла директива - исключить Мнацаканову из института. Мотивировка: Губенко - талант, и его нужно холить и беречь, а от таких, как Мнацаканова, институт нужно очищать.
       Всё правильно: кто будет терпеть бельмо на глазу?
       Но и тут Грошев, понимавший, что означает для меня исключение из института, не хотел взять решение моей судьбы целиком на свою совесть и обратился за помощью к Учёному совету.
       Меня вызвали. Я понимала, что это формальность, ещё накануне зная - судьба моя уже решена. Теперь мне ставили в вину всё: и то, что я уже дважды училась во ВГИКе, но не написала об этом в биографии, и то, что у меня высшее образование и дети - работать надо и детей воспитывать, а не учиться. Гальперин так и сказал:
      -- Сколько можно пить кровь из трудящихся? Работать надо!
       Так, рикошетом, в меня попал маленький камешек большой кампании, поднявшейся в прессе после художественной выставки в Манеже и беспардонного разноса Хрущёвым некоторых художников. Тогда повсюду проходили идеологические собрания, на которых на все лады, к месту и не к месту, клеймили "пьющих кровь из трудящихся", часто подгоняя под этот лозунг всё без разбора. Было такое собрание и во ВГИКе. Помню, самое неприятное и постыдное впечатление произвёл на меня педагог по актёрскому мастерству, известный актёр Белокуров. Стоя на сцене, он говорил:
       - У нас любят самовыражаться в искусстве. А мы должны работать на потребу рабочего класса! - При этом он зачем-то засучил рукав, согнул руку в локте и потряс в воздухе увесистым кулаком. - Да, на потребу рабочего класса! И я не стыжусь говорить об этом.
       Я тогда подумала: "С таким лицом можно уже ничего не стыдиться". Запомнилось мне это лицо по какому-то политическому фильму - он играл там заокеанского негодяя. Такое же лицо было у него и теперь, только ещё хуже: прибавилась открытая наглость.
       А вот педагог по операторскому мастерству, Ильин, после Учёного совета в частной беседе сказал мне:
      -- Будь моя воля, я принимал бы на режиссёрский факультет только с высшим образованием.
      
       Запись из вгиковской тетради:
      
       ...Судьбу мою решили так, как в прошлом веке барин решал судьбу своих крепостных - самовластно и равнодушно.
       Подписан приказ о моём исключении из института.
      
       Странная вещь произошла тогда со мной. Во мне вдруг проснулся воин. Мне уже было всё равно - восстановят меня в институте или нет, - мне претило покорно принять решение моей судьбы людьми, которые не имели никакого морального права её решать. Во мне проснулась жажда дать последний бой. И не важно то, что они снова победят. Зато я уйду с высоко поднятой головой.
       Я села, взяла тетрадь и подробно, день за днём, изложила все мартовские события, которые произошли со мной и были ещё свежи в моей памяти. С этой тетрадью я пошла в райком комсомола и нашла там человека - это была женщина, второй секретарь, - который не пожалел своего времени и нервов и не равнодушно взглянул на мою судьбу. Прочтя мои записи, она сказала:
       - Невозможно поверить, что такое могло произойти.
       Моё дело поставили на бюро райкома второй раз.
       Я понимала, что будет страшный бой. Даниялов не из тех, кто так просто сдаётся. Конечно, отстаивать свою победу придут все двенадцать человек моих однокурсников, или большая часть из них. Поддержать меня - четверо с нашего курса, несколько человек с других курсов и Володя.
       Больше всего Даниялов боялся того, на кого я возлагала самые большие надежды, - Марты Пятигорской. Выпускница сценарного факультета, личность настолько неординарная, что Юс печёнкой своей чувствовал в ней главную опасность. В присутствии Марты нельзя лгать, нельзя делать подлости, - она с её логикой и убедительностью, с острым, как бритва, языком, положила бы его на обе лопатки. Но была у Марты ахиллесова пята - она безраздельно, безотчётно и безоглядно любила своего мужа - поверх барьеров ума, здравого смысла, гордости и многого другого, что меркло перед роковой привязанностью женщины к предмету своей страсти. Марта была в том цветущем возрасте, когда женщине кажется, что это её последняя, самая последняя любовь, за пределами которой уже ничего нет. Муж её, бывший намного моложе, виртуозно этим пользовался.
       Даниялов поговорил с ним, и тот сказал Марте:
      -- Если ты пойдёшь на бюро, я переломаю тебе кости.
       Она не пришла. Кто бросит в неё камень? Не я, не понявшая её поступка до сих пор. Валя Кудина права: люди так сложны, и с этим надо считаться.
      
       Запись из моей вгиковской тетради:
      
       Почему я не могу носить в себе злость? Сегодня Лилька ходила по коридору и хныкала: девочки не оставили ей ключ от комнаты. Я знала, что ключ от той комнаты, где я теперь живу, подходит к их замку. Но какое мне до этого дело? Почему я должна делать добро своим убийцам? Нет же, я взяла ключ и отперла ей комнату. Она посмотрела на меня дико, совершенно ничего не понимая, как на сумасшедшую. Она ещё при случае скажет, что я к ней подлизывалась, - в её головёнке мысль о других мотивах не шевельнётся
       Может быть, Томка была права, когда говорила, что мне нужно быть более злопамятной?
       Ну, не могла я не открыть ей дверь. Не могла. Мне казалось это противоестественным: она не может попасть в комнату, а у меня лежит ключ, который может отпереть ей дверь.
       Знаю, никто из этих девочек не открыл бы мне дверь в подобной ситуации, а я не смогла... Вероятно, потому, что я самый аморальный человек.
       ...Боже! Какая страшная вещь - комсомольская машина. Побеждает тот, кто умеет ловко ей управлять. На сегодня Юса в этом мастерстве ещё никто не превзошёл, и поэтому я далеко не уверена, что повторное бюро райкома кончится для меня хорошо. Слишком страшен Юс, и слишком он силён.
      
       Забегая вперёд, скажу, что лет через сорок после описываемых событий я увидела Даниялова в фойе московского Дома кино. И поразилась: низкорослый, плешивый старикашка в мешковатом, помятом костюмчике - стоило ли в юности, шагая через трупы, рваться наверх, чтобы в шестьдесят - так выглядеть?
       Впрочем, я ведь о нём ничего не знаю. А костюмчик - не показатель. Может быть, он и сейчас где-то вершит свои интриги и кидает под откос человеческие судьбы, как когда-то кинул мою.
       За верную службу Герасимов, кажется, с ним расплатился - эпизодической ролью редактора газеты в фильме "Журналист".
      
       Как я и предполагала, второе заседание бюро райкома не изменило своего первоначального решения, хотя теперь среди его членов нашлось несколько женщин, пытавшихся защитить меня. И мои однокурсники - пришли все четверо, так же как и студентки с операторского и сценарного факультетов. И Володя...
       Потрясённый тем, что происходит, он сказал:
       - Вы обвиняете Надю в аморальности?! Это просто смешно! Я познакомился с ней в Братске. Мы работали в бригаде - чистили дно будущего Братского моря - вместе с работягами из котлована. Это ребята, для которых мат - привычный способ выражения мыслей и эмоций. Но в присутствии Нади никто из них никогда не смел сказать нецензурного слова.
       Все, кто пришёл меня защитить, делали это в меру своих возможностей и способностей, но слабость их попыток была в том, что они были разобщены - не было лидера, каким был Даниялов у противоположной стороны. Там всё было продумано и организовано. Я чувствовала, как не хватает Марты Пятигорской - она без всякой организации оказалась бы спонтанным лидером моей защиты, и только она могла бы повернуть течение событий в другое русло. Так что и тут Даниялов всё предусмотрел.
      
       Но окончательно вся бездна иронии, которую продемонстрировала мне судьба, разверзлась через два-три дня, когда я получила в обычном почтовом конверте извещение о том, что могу считать себя выбывшей из рядов ВЛКСМ по возрасту.
       Два с половиной года назад я уже имела законное право сняться с комсомольского учёта - и я об этом забыла! Вспомни я это, ну хоть месяцем раньше - и не было бы лавины комсомольских собраний, комитетов, бюро! Не было бы никаких ходатайств о моём исключении из института. Не будучи подданным великой комсомольской империи, я не была бы так легко досягаема для карьериста Даниялова, и, кто знает, быть может, Сергею Апполинарьевичу пришлось бы искать совсем другие рычаги, чтобы спасти гения всех времён и народов Колю Губенко. Но случилось всё так, как случилось.
      
       В сущности, в нашей жизни ничего нового не происходит. Всё уже было, и всё уже описано. "Заповедь" Киплинга сыну стала для меня в те дни единственным источником, из которого я черпала силу жить. У меня был перевод Маршака, но Валя Кудина принесла более ранний - Лозинского, который показался мне не столь декларативным - тоньше и человечнее.
      
       Запись из вгиковской тетради:
      
       Останься тих, когда твоё же слово
       Калечит плут, чтоб уловлять глупцов,
       Когда вся жизнь разрушена, и снова
       Ты должен всё воссоздавать с основ.
       ......................................................
       Умей принудить сердце, нервы, тело
       Тебе служить, когда в твоей груди
       Уже давно всё пусто, всё сгорело,
       И только воля говорит: "Иди!"
      
       О, я могу только стремиться следовать заповеди Киплинга. Только стремиться! Ибо на самом деле, мне хочется убить - нет, избить - Тамару и Губенко, хочется бросить вызов тем камням, которые вчера сидели на бюро райкома - жирные, отъевшиеся свиньи!
       "Побеждённые должны молчать, как прорастающее зерно" - это Экзюпери в "Военном лётчике".
       ...Пытаюсь понять, чем руководствовался мудрый психолог Кристи, выгоняя меня с курса. Как объяснил он сам кому-то - пользой для коллектива.
       Экзюпери очень хорошо сказал об этом - об отношении Коллектива и человека, о правах Массы и человека: "Мы допустили проникновение морали коллектива, которая пренебрегает Человеком. Мораль эта совершенно ясно объяснила, почему личность должна принести себя в жертву Обществу. Но она уже не сумеет, не прибегая к языковым ухищрениям, объяснить, почему коллектив должен жертвовать собой ради одного человека - почему тысячи умирают, чтобы спасти одного от тюрьмы или несправедливости. Мы ещё смутно помним это, но мало-помалу забываем. А между тем именно в этом принципе, который так резко отличает нас от муравейника, и заключается прежде всего наше величие.
       ...конечно, нетерпимо, чтобы один человек тиранил Массу, но так же нетерпимо, чтобы Масса подавляла хотя бы одного человека".
       Конечно, случай со мной - урок для всех, и после него все, в какой-то степени, стали иными. Я явилась тем клапаном, который был открыт и через который была слита вся грязь. Отношения - и в группе вообще, и в нашей комнате - были до того мерзкими, что очиститься стало необходимо. И нужен был один человек, на которого можно было бы слить всю грязь, чтобы очиститься самим, свалить вину за всё плохое и начать жить сначала. Таким человеком явилась я. Понимает ли это Кристи? Не знаю. И не знаю, понимает ли он, сколько теряет в моральном отношении коллектив, совершивший подлость.
       Умница Валя Кудина очень чётко сказала об этом на комитете комсомола: "...я не буду уже морально чувствовать себя так прочно и сделаю в искусстве на какую-то долю меньше... потому что это унесёт часть моего внутреннего богатства".
       Понимает ли это Кристи? Валя Кудина считает, что понимает, но выбирает между пользой коллектива и правами одного человека - точнейшая иллюстрация к рассуждениям Экзюпери. Но разве для пользы коллектива требовалось выгнать меня навсегда из института? Ведь достаточно было освободить от меня данный коллектив, то есть позволить мне уйти в академический отпуск.
       Неужели Кристи - просто равнодушный человек? Это самый страшный итог, к какому я могу придти относительно него.
       Но ещё страшнее более глобальный вывод: в нашей жизни люди не равнодушные - так же редки, как дождик в пустыне. А такая шарообразная дура, какой до сих пор была я, - абсолютно инородное явление - для среды, для мира, для жизни. И если я не изменюсь, среда всегда будет выталкивать меня. Как выталкивала в своё время моего отца.
       Получается так: если ты хочешь существовать физически, ты не должен отличаться от своей среды, не должен быть ей укором. Видимо, время абсолютно честной жизни придёт ещё не скоро. И с этим как-то нужно считаться, иначе ты будешь уничтожен и стёрт с лица земли.
      
       Когда мы с Вадиком сели в самолёт, я вдруг ощутила неожиданное чувство освобождения и даже радости: мой сын сидел рядом. И это, невзирая на очередной жизненный нокаут, непонятным образом восстановило внутреннюю гармонию, которой мне так не хватало в последние месяцы.
      
       Возвращаясь ко ВГИКу, скажу, что Валю Кудину вскоре отчислили из института за "профнепригодность".
       Я уверена, что именно она была бы одним из самых интересных режиссёров нашего курса. Ей не простили того, что имела мужество пойти против группы и высказать своё мнение, а чувство чести - поставить выше коллективного сговора. Некомфортно ведь было после этого видеть её глаза.
       Они и Артура Пелешяна вышвырнули бы с радостью, хоть он и молчал. Но молчанье его было красноречиво, и голосовал он не с ними - да руки оказались коротки: любимец Кристи и первый - по мастерству.
       Хариса и Октая тронуть не могли - как представителей национальных студий.
       Отыгрались на Вале Кудиной, которая тоже в их среде, по шкале честности, оказалась инородным телом.
       И вот что удивительно: из всего выпуска питомцев Кристи, за исключением Артура, не состоялось ни одного интересного, значительного режиссёра.
       Но, как ни странно, и у Артура творческая судьба, к сожалению, сложилась трагически. После нескольких блистательных фильмов, возвестивших миру о том, что в документальное кино пришёл совершенно уникальный гений, умеющий творить на экране чудо, Артур "замолчал". И "молчанье" мастера длится уже более двух десятилетий.
      
       Впрочем, были и другие странности. Подшивка институтской многотиражки "Путь к экрану", где был номер с "покаянным" письмом Губенко, канула в неизвестность - говорят, во время ремонта... А личное дело студента актёрского факультета Николая Губенко навсегда таинственно исчезло из институтского архива. И никто не смог сказать - когда и при каких обстоятельствах...
      
       Когда в горбачёвские времена Коля Губенко стал министром культуры, я смеялась, хотя впору было заплакать: никаких иллюзий по поводу будущего страны, в которой возможна такая "культурная революция", быть не могло.
      
      

    2008 г.

    ( продолжение следует... )

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       28
      
      
      
      

  • Комментарии: 9, последний от 09/12/2024.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Обновлено: 14/10/2010. 97k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Оценка: 2.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.