Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Юрий Кувалдин
ИЗБУШКА НА ЕЛКЕ
роман
Посвящается Фазилю Искандеру
Лакей при московской гостинице "Славянский Базар", Николай Чикильдеев, заболел.
У него онемели ноги и изменилась походка, так что однажды, идя по коридору, он споткнулся и упал...
А. П. Чехов
I
Фелицын провел свое детство в комнате, в которой квартировал Чикильдеев. А упал лакей в том месте, где узкая пыльная подвальная лестница выходила на первый этаж и где неоднократно падал взъерошенный Фелицын, когда бегал по этажам с ребятами, играя в казаков-разбойников. Там порожек такой был.
Однажды Фелицын просидел почти целый час на пятнистой, скользкой бухте удава, не подозревая об этом. Когда он кому-нибудь рассказывал про сидение на удаве, то ему не верили. Верили больше в то, как этот удав заглотил черно-бурую лису, которая за час до этого полакомилась горластым рябым петухом...
Нет, Фелицын не жил в зверинце. Все это происходило в подвале дома 17 по улице 25 Октября. Иначе говоря, в бывшем "Славянском базаре"...
Инженер Фелицын, сухощавый человек с впалыми щеками, в очках, с короткими русыми, какими-то непокорными волосами, торчащими, как колючки на репье, во все стороны, хотя утром волосы зачесывались влажной расческой назад, сидел, облокотившись, за столом и с грустью припоминал "Славянский базар", потягивался и вновь принимался перелистывать годовой отчет. Хорошо было в отделе: никто не стоял над душой, не лез с умными советами, не трепал нервы. А почему? А потому, что Федор Григорьевич Микуло в больнице!
За окнами виднелись желтые старомосковские особняки, снежные крыши, как будто их укрыли чистыми накрахмаленными простынями. От этого будничный, тоскливый денек казался светлым. Переулки тонули в сугробах. Был виден переплет церковных окон, где стекла запотели от дыханий. А снег все кружился, медля в воздухе, падал, как будто сыпалась из огромного сита мука на мельнице вечности. Прекрасны в такие снежные дни улочки, переулки, площадки, дворы, тупики старой Москвы. Прекрасен их тихий, пряничный вид, навевающий мысли о теплых уютных комнатках с абажурами и этажерками, с приятным гулким перезвоном настенных часов. Беспричинная радость влетает в сердце от этих упоительных картин, дополняемых черной фигурой памятника, виднеющегося за белоколонным домиком в дали бульвара. Белая шапка, белые плечи делают памятник легким, воздушным, и кажется, он вот-вот закачается, оживет и взлетит над прекрасным архитектурным ансамблем, за вычетом безликих башен кооперативов начальства, втиснутых без учета вкусов коренных москвичей, своевольно, как уродливые протезы, в самое сердце Москвы...
Дело было послеобеденное, и Фелицын подумывал о том, чтобы уйти пораньше. Он собирался на футбол, могло не достаться билета.
Но все рухнуло, когда в третьем часу Фелицын с раздражением узнал, что нужно "сгонять", как сказал по телефону Федор Григорьевич Микуло, начальник отдела, угодивший полтора месяца назад в больницу с инсультом, но и оттуда дававший указания,- "сгонять" (это за 120 км!) с кем-нибудь из котельщиков на ТЭЦ, чтобы внедрение шло этим годом. Для плана. В общем, дела бумажные: визы, печати...
Фелицын представил себе на том конце провода низенького и толстого Федора Григорьевича Микуло. И в свои 70 лет Микуло выглядел на пятьдесят, говорил на повышенных тонах, уверенно, и буравил волевым взглядом маленьких пуговок глаз Фелицына. Этой властной уверенностью Микуло подавлял его, даже тогда, когда Фелицын замечал слабину в тезисах Микуло и, преодолевая подавленность, критиковал эти тезисы. На что Микуло, нервно отбросив детскими пальцами косую челку черных, без проседи, волос набок, разгоряченно требовал: "Ваши предложения?!"
К своему удивлению, Федор Григорьевич Микуло слышал и предложения, причем довольно дельные. Микуло, сопя раздутыми ноздрями мясистого носа, смотрел на этого худощавого, колючего человека в уродливых очках, за которыми блестели карие - себе на уме - глаза, и сам терялся, понимая, что явно недооценивает Фелицына. Виду, конечно, не подавал. Он надувал и без того толстые румяные щеки и приговаривал: "Це було, це було..." А Фелицын, чтобы не видеть злой улыбки на круглом с маленьким лбом лице начальника, снимал очки, все расплывалось, и продолжал медленно, упрямо, смакуя слова, выкладывать предложения, будто делал это с хладнокровным злорадством, подтрунивая над остальными отдельцами, которые не могли и помыслить подобного выступления против самодержавного Микуло.
Микуло выпячивал пуговицы въедливых глаз, вставал и, вскинув руку с сухими короткими пальцами, которые не вязались со всей его полной, приплюснутой фигурой, перебивал тонким, с надрывом, голосом Фелицына, чтобы самому не терять преимущества, и, выбрасывая в стороны раскоряченные столбы ног, прохаживался туда-сюда, пытаясь затем сцепить руки за спиной, но бочкообразная ожиревшая поясница не позволяла этого сделать.
А Фелицын, кляня себя за несдержанность, садился, опускал глаза и потихоньку розовел. В эти минуты у него начинало трястись все тело, как при ознобе...
Итак, Игорь Дмитриевич Фелицын, тридцатидевятилетний инженер отдела турбогенераторов, и инженер из котельного отдела, шестидесятилетний Владилен Серафимович Кашкин, красивший седые волосы хной, выехали на станцию, где по настоянию Микуло внедрялась одна из разработок КБ, в котором они трудились.
Фелицын, разумеется, ехал против воли.
Он хмуро стискивал зубы и посматривал на дряблое, в сетке морщин, но в то же время породистое, как раньше говорили, лицо Кашкина, которому, казалось, было все равно: приедут они или нет. Кашкин часто курил, гасил окурки о спичечный коробок и задумчиво смотрел в окно на голый, припорошенный снегом лес, на дорогу, иногда улыбался, говорил что-то не подходящее ни ко времени, ни к обстановке, например:
- Материя саморазвилась в лице человека до осознания самое себя. Далее техносфера, оторвавшись от материи природной, начинает познавать и воссоздавать себя... Ну и что? Мы такие же жалкие, как миллион лет назад...
- Э-э-э... Любопытно, - говорил Фелицын, растягивая свое обычное "э-э-э", и машинально бросал взгляд на часы.
Однообразно урчал мотор с едва слышным металлическим перезвоном: видно, клапаны были плохо отрегулированы. Кашкин замолкал на некоторое время, почесывал желтым от табака указательным пальцем с толстым, неровно остриженным ногтем густые с проседью брови, нависавшие на глаза.
Фелицын думал, что человек похож чем-то на работающий без звука телевизор. Подойдешь, покрутишь ручку звука - и пожалуйста: "Материя саморазвилась..." Можешь слушать, а можешь выключить. Но человек - не телевизор, человек включается без посторонней помощи, когда ему вздумается. В поездках всегда люди говорят о чем-то постороннем, хоть о женщинах, хоть о Боге, лишь бы время скоротать.
Фелицын распахнул куртку на синтетическом меху, новую, недавно купленную женой, покосился на Кашкина, на его рыжие волосы, в которых просматривались белые корни. Глаза Кашкина поблескивали. Стало быть, в нем продолжают беззвучно звучать какие-то мысли.
За окнами шел густой снег, выбеливая дорогу, деревья, дома. Шофер ехал медленно. Он был одет в черный тулуп, от которого крепко пахло овчиной. Однажды, когда шофер обернулся, чтобы что-то сказать, Фелицын заметил во рту его золотой зуб. Фелицын подумал о том, что внешние признаки богатства нравятся людям недалеким.
На семидесятом километре что-то застучало сзади, автобус накренился и его повело влево.
- Зарекался не садиться на чужой машина! - сквозь зубы процедил шофер, ударяя ладонями о руль.
Он заглушил мотор. За окнами сильно мело. В щелях окон и дверей посвистывал ветер.
- Не отчаивайтесь, - успокаивающе произнес Кашкин, надел серую барашковую с проплешинами папаху и взялся за никелированную ручку двери.
Шофер стоял возле автобуса и почесывал затылок.
- Вы куда? - спросил Фелицын нервно у Кашкина, полагая, что шофер умышленно тянет время.
- Помогу колесо сменить, - простодушно сказал Кашкин и открыл дверь.
Ветер швырнул в салон снег. Фелицын прошелестел курткой, лениво вышел следом за Кашкиным. Шофер уже подставлял ржавый костыль домкрата у пробитого колеса. Кашкин неумело вытаскивал из задней двери "РАФа" запаску. Фелицын отстранил его, не спеша поставил колесо вертикально и, придерживая ладонями с двух сторон, сбросил его на землю. Колесо прыгнуло, как мяч, Фелнцын подкатил его к шоферу.
В низине за обочиной из-под снега торчали, покачиваясь с шелестом, сухие желтые стебли болотной травы. Прогромыхал по дороге дизельный тягач, на платформе которого покоился облепленный снегом бульдозер.
- Вы бы перчатки надели, - сказал Фелицын, видя, как покраснели до синевы руки Кашкина, сложенные лодочкой.
Тот прикурил, выпустил струйку дыма и сказал:
- Никогда не носил перчаток. Рукам полезно померзнуть.
Фелицын вскинул на него колючие брови и недоуменно пожал плечами. Шофер оперся на накидной ключ, но гайка, словно приваренная к шпильке, не шла.
- А ну позвольте, я разомнусь! - сказал Кашкин, выщелкивая непогасшую сигарету в снег. На покатых, обвислых плечах длиннополого драпового пальто, какие носили в пятидесятые годы, налипли снежные погоны. Нагнуться Кашкину мешало брюшко. Но он попытался провернуть гайку. Папаха сбилась на быстро вспотевший лоб. Облачка частого дыхания вились над головой.
- Владлен Степаныч, дайте я! - сказал Фелицын, чтобы ускорить дело, и схватился за ключ.
Кашкин выпрямился, глубоко вздохнув, сказал:
- Я - Владилен Серафимович... Владилен - от Владимир Ильич Ленин, ну а Серафим - от... - он потряс совсем уже синей кистью руки над головой, - от Серафима крылатого!
Кашкин вынул из кармана грязный тряпичный комок носового платка и зычно высморкался, поковыряв затем в обеих ноздрях мизинцем.
Когда поехали, Фелицын с неприязнью посмотрел на Кашкина и подумал, что они с ним еще ни разу не коснулись цели поездки, то есть не поговорили о своей работе. Фелицын извлек из папки бумаги, принялся их перелистывать. Он вспомнил и об упорном подпятнике, и о циркуляции водорода в генераторе, и о крыльчатке... Но тут же вдруг заметил, что сейчас ему неинтересно говорить о работе. Обернувшись к Кашкину, который склонился к приподнятой ноге, чтобы завязать шнурок на потрескавшемся стоптанном полуботинке, Фелицын спросил:
- Турбинами внутреннего сгорания не занимаетесь?
Кашкин начал затягивать шнурок, но, видимо, приложил большее, чем требовалось, усилие, и шнурок лопнул. Кашкин повертел обрывок в руке и с сожалением бросил его на ступеньку у выхода.
- Нет, - сказал он. От нагибания прилила кровь к лицу. - Моя стихия - пар!
Фелицын сунул бумаги в папку. Шофер через зеркальце заднего вида заметил, что Кашкин мучился со шнурком. Шофер, не отводя глаз от дороги, покопался за спинкой сиденья свободной рукой, вытянул связку концов и бросил ее Кашкину.
- Благодарствую! - сказал тот. - Как вас, уважаемый, зовут?
Шофер вполоборота повернулся и сказал:
- Зинэтула.
Кашкин сосредоточенно принялся налаживать из темных нитей концов шнурок. Тяжело дышал и одновременно говорил:
- Над древним очагом вился пар, пока вол тянул соху. Дребезжала крышка Котла. Так эта крышка тысячелетия дребезжала, выпуская пар на свободу. - Кашкин принялся вздевать самодельный шнурок в отверстия снятого с ноги полуботинка. Фелицын заметил дырку на пятке носка. - Вился пар, пока хозяин не догадался, что котел можно поставить на колеса, запрячь в телегу. Пар выпер поршень, толкнул рычаг. Паровоз с шипением двинул грузы и людей. Но этот железный вол превратился в прожорливого монстра. Пар послал людей в шахты - рыть уголь, запер в стенах заводов, заляпал небо сажей. Заскрежетало железо, задвигалось, заглушило живую речь людей. Царь природы - человек - превратился в смазчика колес!
Фелицын едва заметно улыбнулся, вообразил, как пар толкает лопатки турбины, положил ногу на ногу и взглянул в окно. Сумерки нависали над белым полем. Снежные вихри то вздымались, то падали. Вдали мелькнул огонек в каком-то домике. Фелицыну почему-то подумалось, что там уютно, на столе стоит фарфоровый чайник с красным петухом на боку и Фелицын пьет чай с кусковым сахаром вприкуску... Промчалась, обогнав автобус, черная "Волга", зыркнув на Фелицына малиновыми глазами габаритов.
Шофер свернул с шоссе и по дороге, которой давно не касались снегоочистительные машины, поехал по грязно-желтому снежному месиву в сторону огней, мерцавших в мутной дали. Автобус закачался на ледяных колдобинах. Шофер Зинэтула обернулся и спросил:
- Почему у нас столько людей сидят за столами, получают жалованье, а ничего не делают?
Кашкин зашелся нутряным, тяжелым кашлем, глубоко вздохнул и сказал:
- Да потому, что у нас много мыслителей... Каждый ничего не делающий - мыслитель! В том числе и я. Для жалованья и расходимся по конторам... Работа скучна. А кто виноват? Пар! Цивилизация втравила. Ну что ж. Втравила так втравила. Надуем и цивилизацию. За столами подумаем о своем в мировом масштабе!
Быстро темнело. Кашкин затянулся сигаретой, а когда выдохнул, то Фелицыну показалось, что сизый дым легкими завитками потянулся из волосатых ноздрей, из ушей, на которых тоже виднелась седая поросль.
Лицо Зинэтулы, когда он повернулся, расплылось в улыбке.
- Правильно говоришь! - высоким своим голосом заключил он.- Злятся люди друг на друга. Один другому - "ты бездельник"! А тот думает, что другой бездельник... Они думают! Я вот еду с вами, прислушиваюсь и думаю. Спросил любого водителя, он думать любит. Смотришь на дорогу и думаешь...
- О чем же вы, Занилаба...
- Зи-нэ-ту-ла, - по слогам поправил шофер.
- О чем же вы, Зинэ-тула, думали всю дорогу? - спросил Кашкин, привстал, расстегнул пальто и, приподняв полу пиджака, подтянул спадающие потертые брюки. Эта потертость отчетливо была видна в ярком свете мигающих фар встречной машины.
Шофер некоторое время молчал, затем задумчиво заговорил:
- В голове разные картины бывают. Вот вы сказали, что смазчик колес. Я подумал о себе маленьком, о вас маленьком, о всех людях, таких маленьких, что жалко всех стало. Мать увидел. Зеленую степь увидел. Я скачу на лошади без седла. Тихо в степи! Вот когда хорошо. Маленький был, без забот. Теперь я тоже маленький, если смазчик колес, но с заботами. Дочку замуж выдавать надо. Деньги надо. Свадьба играть надо. Жених хороший. Ваш, русский, а не пьет! Помолчали.
- Чего это нам встречный мигал? - спросил Фелицын.
II
Красный фонарь освещал щит с надписью: "Объезд".
- Это куда же объезд! - вскричал Фелицын, проклиная Микуло, поездку, пургу и все на свете.
У железнодорожного переезда натужно рокотал бульдозер. В свете расплывчатых синих огней ходили с лопатами рабочие в оранжевых жилетках, надетых поверх телогреек. Настил переезда был разобран и кучей свален в стороне. Путеукладчик, гремя железом, опускал на насыпь новые звенья пути. Справа, на железнодорожном узле, перекликались тоскливо маневровые тепловозы.
Фелицын вышел из автобуса.
Ветер стихал. Косо падал жидкий снег. Вдалеке, за железной дорогой, обозначился клок чистого вечернего темно-лилового неба.
Редко такие прекрасные перемены в небе увидишь над городом, где больше смотришь вниз, чтобы не покалечить себе ноги на льду (вдруг куда-то исчезли дворники!), да по сторонам, но не вверх.
Что вверху увидишь?
Там нет ни магазинов, ни стадионов, ни тепла, ни телевизоров! Там одни холодные звезды, там только бездна, кажущаяся нам огромным и величественным куполом, будто бы имеющим начало и конец.
Внезапное, пронзительное чувство малости своей, беззащитности охватывает тебя, въедается в самое сердце, когда смотришь в эту бездну с какого-нибудь полустанка, подобного тому, где теперь копошились люди и пыхтела созданная ими техника, казавшаяся в сравнении с величием неба такой же маленькой, игрушечной.
Различные уровни сравнения, макро- и микрокосмы издревле влекли к себе человека, он душой бесстрашно возносился к звездам и устремлялся в крохи, атомы вещества, преодолевая тяжесть телесной оболочки, сокрушая карликовых великанов, которые свою ничтожность возвеличивали в беспримерных монументах, желая посредством сопромата и математики, забыв, что масштаб не служит аргументом в пользу доброты и величия души, укрупнить свою трусливую и от этого злобную, подозрительную натуру, укрупнить до уровня трехметрового сапога, которым затаптывалась в грязь мечта о крыльях духа, и каких-то бетонных лавок вместо плеч, на которых обязательно должны присутствовать знаки различия, иначе кто скажет, что этот колосс самый главный в пределах видимости!
Но небо, темно-лиловое небо не интересуется всей этой чепухой, небо возбуждает наши чувства, чтобы приблизить нас к пониманию красоты, величия и бессмертия доброты мира, переливающего плоть и дух из одних сосудов в другие.
Великолепно было расчищающееся небо над переездом, и Фелицын почувствовал это, почувствовал мгновенно, не переводя чувства на язык разума, а лишь вздрогнул как-то, как вздрагивал в детстве от предчувствия радости.
Но на переезде властвовало не небо, а люди. И они преградили путь "РАФу", который и так безнадежно опаздывал на ТЭЦ. Поэтому Фелицын бессильно вздохнул и влез в автобус.
В объезд нужно было сделать еще километров 20.
- Э-э-э... Пойдемте! - сказал Фелицын, подражая властности Микуло, и сумрачно взглянул на Кашкина.
Кашкин послушно вышел из автобуса и тут же принялся закуривать. В свете спички один глаз его показался Фелицыну больше другого и черным, как бычий.
- Ждите здесь! - бросил, сверкнув очками, Фелицын Зинэтуле и с Кашкиным пошел через насыпь мимо бульдозера, перешагивая через рельсы, серебристыми нитками утекавшие в ночь, по шпалам в сторону железнодорожного узла.
На путях стояло несколько составов. Черные, закопченные цистерны с мазутом или нефтью напоминали подрезанные с концов гаванские сигары на колесах. В товарных открытых вагонах виднелись доски, бревна, ящики и, как всегда, как на любой станции, - уголь. Пахло пережженным торфом.
Фелицын шел быстро. Кашкин с трудом поспевал за ним, спотыкался о шпалы, поправлял барашковую папаху, дымил сигаретой, кашлял, сморкался в снег. Обогнув последний состав, Фелицын различил за редким подлеском впереди огромные серые цилиндрические башни, расширяющиеся книзу, градирен станции, над которыми витал пар. Тонкие, по сравнению с этими башнями, полосатые, как задранные шлагбаумы, трубы котельной еще выше возносили в небо едкие дымы.
Фелицын ускорял шаг, срезал углы, протаптывая тропинки в неглубоком снегу, сжимал под мышкой папку с бумагами и крыл про себя на чем свет стоит Федора Григорьевича Микуло. Фелицыну казалось, что Микуло даже из могилы будет давать указания.
- Вот попался же начальничек! - воскликнул Фелицын, нащупал в кармане яблоко, сунутое случайно утром дома, и с хрустом откусил половину.
- Найдите другую работу, - сказал Кашкин. - Найдите, если начальник не устраивает.
Фелицын от этого точного и простого совета на мгновение остановился. Обернулся.
- Ваша рекомендация, Владлен Серафимович, - с каким-то шипением сказал Фелицын, - напоминает мне, совет человеку, который жалуется, что жизнь заела,- застрелиться! Ну куда я в сорок лет пойду!
По белому проулку мимо деревянных домишек с палисадниками они шли натоптанной дорожкой к подлеску. Сухие высокие зонтики пижмы со снежными нашлепками торчали по сторонам. Дорожка теперь петляла по низине и градирен ТЭЦ почти что не было видно.
- Я говорю не о новой работе, - продолжил Фелицын, - я говорю о таких типах, как Микуло! Они готовы построить всех нас в шеренгу и заставить маршировать!
Кашкин на ходу нагнулся, подхватил рукой горсть снега, поднес его к губам, понюхал и принялся есть.
- Утрируете, - сказал мягко Кашкин и сплюнул. Снег показался ему горьким. - Дело не в Микуло, а в вас. У вас равные шансы. Будь вы человеком более сильным, чем он, вы бы подчинили его себе. Все человечество живет на этом подчинении. Все, кроме таких, как ваш покорный слуга!
- Ничего себе! - воскликнул и покачал головой Фелицын.
- Я добродушен, Игорь Дмитриевич, поэтому людей стараюсь воспринимать снисходительно. Я вот тоже иду с вами по этой снежной тропе, а не чувствую, что на меня кто-то давит, кто-то толкает меня. Мне все интересно. И этот подлесок, и даже дым станции на горизонте... Вы думаете только о настоящем, не принимая во внимание преломление прошлого на будущее...
- Бросьте болтать! - грубо оборвал его Фелицын. - В конце концов это надоедает. Ну ладно в дороге, куда ни шло, можно потрепаться...
Кашкин, не переча, замолчал. А ему хотелось продолжить мысль и вывести ее на то, что человек заблуждается, когда думает, что внешняя смена обстоятельств придаст этому человеку новую энергию. Энергия исходит из глубин самого человека и образуется в нем бессознательно...
- Микуло только входит в отдел, как все смолкают и утыкаются носами в свои бумаги. А вы... - махнул рукой Фелицын и увидел толстое лицо с мясистым носом, с вдавленной переносицей, с раздутыми ноздрями, с круглыми маленькими блестящими глазами, ввалившимися в глазницы.
Федор Григорьевич Микуло приучил отдельцев приходить на работу за пятнадцать минут, с тех пор как внизу, на вахте, директор установил турникеты. Точно такие же турникеты, как в метро.
Утром у Фелицына создавалось впечатление, что внутри дореволюционного из красного кирпича здания КБ медом намазано. Два турникета, две узких щели. Не хочешь идти сам, внесут спешащие сзади. В две струи проталкиваются. А ровно в восемь тридцать зелено-петличный вахтер с какой-то садистской радостью жмет кнопку - и металлические, обтянутые резиной скобы бьют по ногам опаздывающих, отсекая их от проскочивших. Скобы отсекают премиальные.
Вахтер, сняв черную шапку и смахнув ладонью пот с бритого под ноль черепа, так внутренне дивился этому обстоятельству, что иногда шалил с кем-нибудь показавшимся в щели дверей, делал путь открытым, тот бросался в турникет, а вахтер жал кнопку, стучали скобы, "зверь" был пойман.
Однако спустя полчаса после начала рабочего дня турникеты отключались, вахтер шел пить чай и уже не следил за входящими и выходящими.
Федор Григорьевич Микуло появлялся в отделе, пискляво здоровался, бросал взгляды на многочисленные столы и чертежные доски, пока шел проходом враскоряку, потому что толстые ляжки не позволяли сдвинуть ноги, садился за свой стол и несколько минут сидел молча, высоко подняв голову, и глядел в окно. Оттого что Микуло был низким, голова его казалась огромной.
Стараясь заработать все возможные деньги, дома он сидел до полуночи. Переиначивал отдельские отчеты в книги, статьи, брошюры. Микуло греб под себя уверенно, без страхов и колебаний. Вышестоящие начальники были либо земляками, либо друзьями земляков и, если кто-нибудь осмеливался подавать голос против Микуло, начальники просто не реагировали или отделывались обещаниями разобраться. За долгие десятилетия земляки и друзья земляков так спаялись, так спелись, так запутали дело, так раздули штаты, что разобраться - кто же на кого работает: КБ. на турбины или турбины на КБ, - было невозможно.
Иногда смотришь на какую-нибудь примитивно сделанную железку и не подозреваешь, что вокруг этой железки крутится целый сонм ученых, конструкторов, инженеров из НИИ, КБ, вузов, техникумов, главков, трестов, что к этой железке присосалось несколько тысяч "специалистов", постоянно требующих к себе внимания и повышения зарплаты.
Но скажи об этом Федору Григорьевичу Микуло, он посчитает тебя врагом науки. Он всю жизнь положил на составление отчетов, на чертежи и схемы, на книги, статьи, брошюры, на алгоритмы расчетов, а в последнее время - на математическое моделирование на ЭВМ. Против машины не попрешь!
Как не попрешь и против упрямства самого Микуло. Это был человек такого редкого, фантастического упрямства, что даже жена Татьяна Евграфовна иногда теряла самообладание и называла мужа "упрямым ослом". Микуло выдавал ежедневно на хозяйство жене три рубля. Можно было уговаривать, умолять, Микуло оставался непреклонным. Жалованье свое он переводил на сберкнижку, как и многочисленные вознаграждения за книги, статьи, брошюры и другую халтуру.
Подчиненных Микуло подбирал под стать себе. То в большинстве своем были семейные женщины, успевавшие за рабочий день обойти все магазины и связать по носку, на что Микуло смотрел сквозь пальцы, лишь бы с утра были как штык. Фелицына Микуло держал как своего рода пожарную команду специалистов на случай квалифицированных проверок и инспекций со стороны.
Но ни одного возражения или предложения Фелицына Микуло сразу не принимал, он стоял упрямо на своем. Потом, когда суть спора забывалась, Микуло выдавал предложения Фелицына за свои...
После вечерней работы Микуло долго не мог заснуть. Для успокоения открывал историка Соловьева и прорабатывал вглубь время Ивана Калиты.
Но сейчас, утром, ощущения недосыпа не было. Микуло подумал о себе, что он стареет. Вспомнил мать, которая дожила до девяноста лет с ним в Москве. В последнее время мать постоянно жаловалась: "Никак, Хведя, задремать не могу..."
Утром Микуло сел в майке и в трусах на кухне, наложил черную повязку на руку выше локтя, покачал резиновую грушу - измерил давление, съел горсть таблеток и позавтракал двумя тарелками гречневой каши с маслом, прихватив вилкой пару больших кусков консервированной ветчины и небольшой маринованный пупырчатый огурец - произведение жены Татьяны Евграфовны.
Просчитав про себя до пятидесяти, чтобы сердце после ходьбы успокоилось, Микуло резко обернулся и вскричал...
Но что вскричал Микуло, Фелицын не расслышал, потому что Кашкин выругался, когда поскользнулся и упал. Фелицын подал ему руку и заметил в глазах Кашкина страдальческое выражение.
Поднявшись, Кашкин тут же принялся закуривать.
- Да что вы все курите! - возмутился Фелицын, понимая, что они опоздали.
- А я не затягиваюсь, - сказал Кашкин добродушно.
Пришли на ТЭЦ. Дежурный инженер, пожилой мужчина с мучнисто-серой кожей лица, посматривал изредка на приборы и передвигал шахматные фигуры - играл с дежурным монтером. За стеной глухо гудели турбины. Едва заметно вибрировал пол. Фелицын протирал запотевшие очки платком и щурился от яркого света. Кашкин уставился на обшарпанную шахматную доску и тут же начал давать советы, как ходить. Его красноватое, с синими прожилками морщинистое лицо казалось усталым. Отсутствие руководства Кашкина не волновало...
Фелицын с Кашкиным вышли на улицу и немало были удивлены, увидев свой зеленый "РАФ". Оказалось, что темпы путеукладчика были таковы, что вскоре, как они ушли, Зинэтула первым проскочил восстановленный переезд.
Эта поездка Фелицыну начинала сильно не нравиться. Время подпирало настолько, что в "Олимпийском" футболисты уже выбежали на разминку, летают белые мячи, а он тут исполняет чью-то чужую волю. Фелицын недовольно шмыгнул носом.
Теперь они ехали к Дому туриста.
- Посплю хоть спокойно. А вы двойную оплату сделаете, - сказал Зинэтула.- Тесно живу. С жена тесно спать! - И открыто улыбнулся.
Фелицын подумал о странных суждениях шофера и вдруг вспомнил, что он сам живет в стесненных условиях.
Проехали по тускло освещенной широкой улице мимо облупившейся церкви без купола, мимо желтых двухэтажных бараков, выехали на площадь, где по правую руку стояло древнее приземистое здание торговых рядов с нишами и арками, а по левую - новое трехэтажное, из стекла и бетона, здание райкома. За ним притулился купеческий лабаз почты и телефона. Фелицын сбегал позвонить. Сунул пятнашку в автомат. Услышал голос жены. Объяснил.
- Что еще скажешь? - услышал он злой голос Ольги. - Можешь совсем не приходить... А придешь, так не забудь принести справку!
Фелицын в сердцах выругался и повесил трубку.
Какой-то высокий, неуклюжий человек в огромной лисьей шапке с торчащими вверх незавязанными наушниками кричал что-то басом в соседней кабине и стучал согнутыми пальцами по серой коробке таксофона, как по чьей-то голове, вдалбливая прописные истины.
Фелицын хлопнул дверью и вышел к машине. Переехали заснеженный мостик с изогнутыми чугунными перилами. На откосе Фелицын заметил перевернутые вверх днищами лодки, припорошенные снегом. Слева потянулся длинный зеленый забор и, как только он убежал назад, выкатилась из темноты им навстречу высокая изба с резными наличниками на окнах.
У входа в калитку покачивался фонарь. Бревна избы были выкрашены в темно-бордовый цвет. Кашкин ладонью погладил бревна и поцокал восхищенно языком. Поднялись по ступенькам на крыльцо, сбили снег с ног, вошли в двойные двери. Пахнуло уютом и теплом. Направо был большой холл с креслами. У широкого окна за барьером сидела дежурная - полная пожилая женщина с тоскливым лицом. И урчал домовито цветной телевизор.
Заполнили карточки постояльцев. У Кашкина, правда, с собой не оказалось паспорта, но ему так поверили.
На стене за спиной дежурной была нарисована замкнутая полоса дороги с разбросанными по ней плоскими условными церквями и названиями городов Золотого кольца.
Фелицын собрал карточки, мельком заметил, что Кашкин живет в Староконюшенном переулке, и передал их женщине.
Оглядели комнату с тремя кроватями, гравюру под стеклом на стене, на которой изображалась колокольня затопленной возле Калязина церкви.
- Плоды трудов наших! - иронично воскликнул Кашкин, деловито заглядывая в тумбочку у своей кровати.
Фелицын усмехнулся, разжигая в себе радостное чувство, с которым он через полчаса усядется перед телевизором смотреть футбол.
Кашкин сложил руки на груди, сказал:
- Моря, образованные плотинами станций, попортили нервы местным жителям! Залили веками складывавшиеся поселения, леса, погосты. Прощались, проклиная всех и вся! Но забывали при этом, что вся предшествующая история зиждилась на прощаниях. Только родился человек, а уже распростился с утробой матери! И пошли чередой прощания, и все прощаемся, прощаемся, плачем, прощаемся...
Зинэтула присел на край кровати. Скрипнула сетка.
- Хорошо бы ужин пожевать, - сказал он миротворно.
Пошли. Фелицын под диктовку дежурной отворил ворота. Зинэтула загнал во двор автобус, пыхнув на стоявших выхлопным газом. На другой стороне улицы, наискосок от избы, располагалась столовая в таком же точно доме, удивился Фелицын, - пятиэтажном, панельном, облицованном мелкой красно-белой плиткой, - в каком жил и он сам. Трудно было поверить, что кто-то сейчас ходит по такой же, как и у него, то есть у жены (Фелицын был прописан у родителей), маленькой, тесной двухкомнатной квартирке с микроскопической кухней, с проходной комнатой, с тесным туалетом и с издевательской ванной, в которой двоим людям не разойтись. В столовой пахло хлоркой и кислой капустой. Капуста и оказалась в рыбных щах, которые Фелицын отказался есть.
- Мне... э-э-э... антрекот, - сказал он раздатчице в грязном фартуке.
Она уперла руки в боки и выхохотала:
- Мы и слов-то таких не знаем!
Пришлось брать две порции манной каши и стакан молока. Зинэтула с Кашкиным не отказались от рыбных щей. Фелицына поразило, когда они ели, что Кашкин брал кусок рыбы из тарелки пальцами, окуная их в жидкость. Потом эти пальцы облизывал.
- Хорошие щи! - хвалил Кашкин, краснел, втягивал в себя влагу ноздрей, облизывал губы и чмокал.
Зинэтула ел неторопливо, без всякого настроения, а так, как будто он каждый божий день ест такую пищу. Черные волосы Зинэтулы, прямые и жесткие, с четкими бороздками от расчески, были зачесаны назад.
По заляпанному рыбьей шелухой полу гуляла облезлая, видно, лишайная кошка с одним глазом. Другой или вытек, или не открывался. В углу какие-то два мужика в ватниках сидели за столом в шапках, гремели стаканами и, толкая друг друга в грудь, хлестко бранились. Когда выходили, Зинэтула сказал им:
- Нехороший человек! Под указ вас надо садить!
III
Только Фелицын сел в кресло у телевизора, как свет погас. Пока глаза привыкали к темноте, ничего нельзя было разобрать, кроме серого квадрата окна. Фелицын снял очки и, сводя пальцы к переносице, потер глаза.
- У нас это бывает, - сказала дежурная и захлопала дверцами шкафчика.
За спиной Фелицына зашелся кашлем Кашкин. Чиркнула спичка, осветив скошенные к носу глаза и румяные щеки дежурной. Зажглась керосиновая лампа.
Пузатый стеклянный колпак, надетый на лампу, сделал свечение ярким.
- Возьмите к себе в комнату, - сказала дежурная.
Фелицын, выходя из себя, раздраженно взглянул на нее, сказал:
- Ну и ну!
Он сдерживал в себе кипение, чтобы не сказать какую-нибудь грубость. Весь день шел под знаком футбольного матча - и вдруг! Хотелось либо разбить телевизор, либо... Что либо? Проклинать Микуло!
Фелицын взял лампу и, почему-то стыдясь своей злости, вместе с Кашкиным и Зинэтулой пошел в комнату. На полу от их фигур двигались длинные тени.
Фелицын и Кашкин сидели на стульях у стола молча. Зинэтула проскрипел сеткой кровати, лег поверх одеяла. Каждый думал о своем.
Пламя лампы горело ровно. Золотистый круг отпечатался на дощатом потолке. Этот свет, напоивший замкнутое пространство комнаты, оградившей приезжих от бездны потолком и стенами, напоминал Фелицыну театральный свет, когда только что поднялся занавес и на сцене появился старик с лампой.
Почему старик? Да по вольному разумению Фелицына, потому что только старики знают прекрасные, хватающие за душу истории, в которых хоть и присутствует вымысел, но все - правда. Старец держит в костлявых руках лампу, сам превращается в свет, и вот - он уже на потолке, смотрит глазом лукавым и подмигивает.
И уже золотой круг расширяется до необъятности - и видятся в нем все те же звездочки, какие, однажды узрев в небесах, помнишь вечно, носишь их в своей душе, в воображении своем, как ходит с тобой незримо мудрый старец и шепчет ночами чудные истории, которые воплощаются в сны, разворачивающиеся в таком бесконечном и непостижимом разнообразии, что даже во сне, отстранившись ото сна, дивишься ярким образам и цветным пейзажам, дивишься до того, что, плюнув на условности, взмахиваешь вдруг неизвестно откуда появившимися крыльями и, на собственный страх и риск, взлетаешь, и летишь.
И слышишь, как тихо колышется воздух (как вода, когда топишь в ней лопасти весел и гребешь), как этот воздух омывает твое безмятежное тело, вздувает пузырем рубашку на спине, ты оглядываешься, чувствуя, как безумно стучит твое сердце, и видишь золотой круг солнца, постепенно сужающийся, пока ты не различаешь, что это всего-навсего отраженный свет керосиновой лампы на потолке, а глаз старца - темный сучок в доске. Пламя горело ровно.
Кашкин снял пиджак, бросил его на свою кровать в углу, ослабил галстук, скрученный трубочкой и, сунув сигарету в рот, склонился к лампе прикуривать. Рубашка на нем была жеваная.
- Не курите в комнате! - одернул его Фелицын. - Нам же спать здесь!
Кашкин смущенно затушил горящий конец сигареты пальцами, подул на них и сунул окурок в нагрудный карман рубашки.
Фелицын цыкнул зубом, встал, вышел в коридор. На барьере перед дежурной горела еще одна керосиновая лампа. Женщина что-то писала в толстой амбарной книге. В свете лампы она походила на переписчицу древних актов.
- Есть надежда? - спросил Фелицын.
- Звонила. На линии что-то произошло. Сгорело, видать, что-то. Может, до утра, - сказала та и вновь принялась писать.
Фелицын вернулся в комнату. Остановился перед окном. Виднелся угол избы и автобус. От снега на улице было светлее, чем в помещении.
- Вы ложись на кровать, - услышал он голос Зинэтулы. - Не надо психовать. Футбол можно смотреть, а можно не смотреть.
- Как можно не смотреть, когда судьба клуба решается! - сказал с чувством Фелицын, не сдержавшись.
Кашкин шевельнулся за столом и, не отводя блестящих глаз от лампы, тихо произнес:
- Одни бегают, другие смотрят, третьи спят. А все находятся в равных условиях, - умрем и ничего не останется...
Фелицын вновь цыкнул зубом, и мелкая дрожь забила его от волнения, пальцы похолодели, кожа сделалась гусиной.
- К чему это вы говорите?! - раздраженно крикнул он. - Это всем известно... Дайте чего-нибудь новенького! - Фелицын последовал совету Зинэтулы и лег на кровать.
- Новенького? - усмехнулся Кашкин. - Что ж может быть новее того, что мы сидим в какой-то дыре с керосиновой лампой! Все новое - в нас самих, в наших душах. Остальное - все старое, друг мой!
В этом "друг мой" Фелицын услышал некую снисходительность.
- Вы лучше скажите: почему света нет? - спросил Фелицын.
- Сами знаете. Может быть, блокировка слабая, может быть, "ноль" на каком-нибудь столбе потерялся... Мало ли!
- А я привык к темноте, - сказал Зинэтула мягким голосом и шевельнулся на кровати. - В темноте стоишь и думаешь. Давно я рота охраны служил. Стою на вышке - далеко степь смотришь. Зимой в тулупе стою, в валенках стою. Воротник поднимаю, стою. Карабин в угол ставлю, стою. Долго держать карабин тяжело. Два часа на вышке стою. Потом иду караулка. Два часа спать. Два часа бодро. И опять на вышку. На вышке стоишь, думаешь, а сам как будто дома...
Фелицын слушал и смотрел на желтое пятно на потолке. Кашкин не отводил глаз от лампы.
- Наказание получил за эту думу. Убежал преступник один в мое дежурство. Губвахта меня сажают. Преступника разыскивать. Объявляют в розыск. Прибегает раз женщина в зону. Плачет женщина, слезами прямо умывается. Говорила, у нее преступник на чердаке живет. Пошли наши. Взяли преступника. Я конвоиром попал преступника вести к следователю. Втолкну преступника в комнату, сам за дверью с карабином стою. Слушаю. Следователь кричит. Преступник молчит. Следователь кидай в него табурет. Преступник рассказывает. Говорит нахально преступник. Сам тощий, бородка рыжий, жидкий, глаза вваленные. Нечистый какой-то. Говорит. Следователь кричит, почему ребенка убил, за что ребенка преступник убил?! Тот нахально говорит, как он убивал годовалый ребенка той женщины. Когда женщина шла на работу, он из ребенка шприцем кровь откачивал. Потом пил. Здоровым хотел быть. Ребенок синел. Преступник каждый день откачивал кровь. Через месяц ребенок умирай. Я стою за дверью, и темно в глазах моих сделалось. Ах, думаю, собака твоя мать! Кровосос! Когда выходил преступник в коридор, я не мог смотреть на него. Веду его. На улицу вышли. Я пальцем курок щупай и дуло ему в спину, толкаю. Два шага толкаю, потом курок нажимай. И все! Потом сказал, попытка бегства. Меня не наказывай. Меня в другую часть отправляй. Самолеты охраняй.
Зинэтула замолк и вздохнул.
У Фелицына похолодел нос. Кашкин дрожащим голосом спросил:
- Давно это было?
- Давно. Пятидесятый год. А все из головы не выходит. Какая люди есть негодная! Давил бы собственными руками! - голос Зинэтулы дрогнул.
Наступило молчание. Немного погодя Кашкин поднялся, упала большая тень на стену, где висел эстамп с затопленной колокольней. Кашкин сдавленно закашлялся, согнувшись, взялся за грудь, потом выпрямился и прошелся по комнате. Когда он закрывал лампу, то тень росла и ложилась к самому потолку.
Тишина и шаги Кашкина понемногу успокаивали Фелицына. И полутемная комната, и мутно-серое окно, и двигающаяся по стене тень напоминали почему-то давно ушедшее и, казалось, никогда не бывшее детство со страшными рассказами о черной перчатке, об отрезанной говорящей голове и еще о чем-то таинственном.
Когда Кашкин проходил мимо кровати, до Фелицына доносился запах прокуренного и несвежего белья. Спина удалялась к двери, а потом, в свете лампы, всплывало из потемок лицо с особенно отчетливо видными седыми мохнатыми бровями, резко поблескивающими глазами и тенями на скулах и подбородке.
Кашкин вновь закашлялся, но уже не сдержанно, а громко, натужно.
Откашлявшись, сказал:
- Не могу без курева... Пойду покурю. - Он открыл дверь. Она тихо скрипнула. Он вышел.
В углу коридора Кашкин увидел большой эмалированный титан. Из крана его капала в подставленную кастрюльку горячая вода: льбу-пльба-тли... Кашкин смотрел на капли, на титан, на барьер с керосиновой лампой, где сидела и дремала дежурная, на широкое окно, за которым были видны белые деревья, забор, такой же белый, и курил. Ему нестерпимо жалко сделалось и себя, и Зинэтулу, и Фелицына, и эту подремывающую женщину. Чтобы отделаться от этого жалостного чувства, он поднес горящую сигарету под кран, капля с шипением загасила ее. Кашкин подошел к дежурной, легким покашливанием разбудил и спросил, не найдется ли у нее заварки. Женщина встала, вышла из-за барьера, взяла лампу и, шаркая по полу войлочными тапками, исчезла за одной из дверей в конце коридора. Спустя малое время, она вынесла открытую, смятую пачку чая, протянула Кашкину.
- Забыл постоялец какой-то, видать. - Она прошла за барьер, широко зевнула и, облокотившись на стол, подперла голову кулаками.
Нашелся и чайник. Кашкин принялся заваривать чай, а сам все думал про себя о чем-то. Он любил рассуждать в одиночестве, в тишине, и теперь он рассуждал, пытаясь понять того кровососа, но какие бы веские оправдания он ни прикидывал, оправданий не находилось. Мысли путались, хотелось остановиться на какой-то понятной, глубокой мысли о жизни, о ее существе и неразгаданности.
Чай заварился, но не было сахара. Кашкин опять вкрадчиво покашлял и обратился к дежурной. Та зевнула, прикрывая большой рот кулаком, и сказала, что дали бы рубль, она целую пачку сахара бы отдала. Кашкин покопался в карманах, вынул вместе с носовым платком (платки у него лежали месяцами по всем карманам) зеленую мятую трешку, положил на барьер и, приятно улыбнувшись, попросил к сахару добавить что-нибудь съестное и оправдался тем, что в столовой они не наелись. Женщина оживилась, цапнула трешку, встала и принялась действовать. Имея большой опыт работы в Доме туриста, она держала всякий харч про запас.
...Фелицын смотрел в потолок и думал, что Кашкин вытягивает, наверно, уже третью сигарету.
- Вы спите?
- Нет, - отозвался Зинэтула.
- А вы знаете... э-э-э... я в детстве на удаве сидел, - задумчиво произнес Фелицын и увидел "Славянский базар", арку подворотни с двойными толстыми колоннами по бокам. Вернее полуколоннами, которые выступали как бы из стены дома.
В руках рабочих были такие специальные зубила с заостренными волнистыми рабочими концами, которые позволяли делать обрабатываемую поверхность шероховатой. Рабочие лазали по лесам, закрывавшим эти полуколонны, и стучали по зубилам молотками. Игорь Фелицын возвращался из школы и задержался у колонн, засмотрелся на работу реставраторов. Из-под зубил летела каменная крошка, хрустела под ногами. Полуколонны становились белыми, как сахар, до которого в детстве был охоч Фелицын.
- Мам, дай асальку! - просил он в два года. "Асальком" он называл сахар.
И так ему приятно было вспоминать теперь это слово, что он поначалу не расслышал вопроса Зинэтулы.
Тот повторил:
- А удав не ядовитый?
- Нет. Он заглатывает.
- Змеев не люблю! - сказал твердо Зинэтула.
- Это первое, я... э-э-э... Первое, что я помню из своего детства, - сказал, подумав, Фелицын и продолжил: - Мне, наверно, тогда два года было. Потом уж мама всем рассказывала. Вот в памяти моей отложилось. А случилось это так. Я ни на шаг не отходил от мамы. Как говорится, за юбку держался. Мама пошла на кухню. Знаете, такая большая общая кухня у нас была, с кафельным желтым полом, как в "Центральных" банях, куда я с папой каждое воскресенье ходил мыться. Мы вошли в кухню, и, как мама потом рассказывала, меня заворожил седобородый, в длинном красном халате, подпоясанном золотистым кушаком, в берете и с искривленной трубкой в зубах старик. Он стоял у своей конфорки (надо сказать, что на кухне было четыре плиты и у каждого была своя конфорка или две конфорки, в зависимости от семьи, и не дай бог, чтобы занять чужую конфорку - скандал был неминуем), он, этот странный, пестрый старик - представляете, как он мог приковать своим видом внимание ребенка, которому только необычное и подавай!- так вот, старик стоял у плиты и варил ядовито-вонючий столярный клей. Но мне, разумеется, тогда было невдомек, что он там варит, меня восхитили (насколько могут восхитить двухлетнего малыша) его одежды, трубка и то, что, как только он увидел меня, подмигнул мне своим большим, каким-то вспыхнувшим, изумрудно-желтым глазом... Э-э-э... Я, наверное, засмеялся и совершенно машинально, как я теперь понимаю, стал канючить, ни к кому не обращаясь, а так, чтобы только воздух сотрясать: "Хосю асальку, хосю асальку, асальку!" - и ножкой в пинетке топал.
"А вот пойдем, я тебя угощу", - сказал старец и, выключив конфорку, взял тряпкой банку с клеем. "Да что вы, Аристарх Иваныч! - сказала мама. - Он просто так канючит, он сыт". - "Я ему кое-что покажу, - сказал Аристарх Иванович. - Маленький подарочек сделаю".
И, ухватив меня за руку, склонившись, повел меня с кухни.
Мы вошли в его комнату. Что уж я увидел тогда, не знаю. Но по рассказам мамы восстанавливаю. Какие-то деревянные застекленные ширмы в восточном духе, какие-то причудливые вазы на полу, покрытом ковром, какие-то золотые с вытянутыми горлами кувшины. Мне же запомнился огромный, как трон, стул с высокой спинкой, на которой сидел зеленый с красным хохолком попугай, как я узнал впоследствии, говорящий.
Аристарх Иванович тут начал глотать красные, как для настольного тенниса размером, шарики. И глотал их бесконечно. А я пятился от изумления, пятился, пока наконец не уселся на что-то мягкое у плотного занавеса - синего с серебряными длинноконечными звездами.
Я сидел с открытым ртом, виднелись мои два передних нижних молочных зуба (сужу по фотографии тех лет). Перестав глотать шарики, Аристарх Иванович вскочил, как юноша, на диван с овальной спинкой и снял со стены шпагу. И вы, наверное, догадываетесь, он эту шпагу на моих глазах, запрокинув голову, запихнул до рукоятки себе в рот!
Да, очень важно сказать об освещении в его комнате. Я не видел источников света. Но свет струился, казалось мне, отовсюду. Не прямой свет, к которому мы привыкли, а какой-то ненавязчиво рассеянный, и всюду разный: там голубой, там зеленый... Э-э-э... Аристарх Иванович взял из застекленного, посудного шкафчика, резного, с мелкими точечками от жучков-древоточцев по витым окладам дверец, взял какую-то склянку и из горлышка ее, когда старик чем-то хрустнул в руке, вырвалось высокое пламя, голубое с красным хвостиком.
Конечно, конечно, он стал глотать огонь. И свет в комнате, казалось, мерк, когда он сглатывал огонь и отстранял от себя склянку с помертвевшим горлом. Огонь был у старика в животе, думал я, не дыша. Аристарх Иванович надувал щеки, сжимал губы в бантик и выдувал длинное и тонкое пламя, которое тут же оживляло горло склянки и над ним вздымался огненный смерч с шипением.
Затем старик помахал руками и протянул мне холодную коробочку с медными отливами по углам, с кнопкой на боку. Старик нажал кнопку, крышка с музыкой, шедшей изнутри, поднялась, и выскочил рогатый чертик, высунул красный язык, и коробочка захлопнулась.
Тут я почувствовал, что то, на чем я сидел, зашевелилось, я вскочил и увидел зеленовато-желтую голову, увидел леденцовые глаза, увидел щель рта...
Дверь скрипнула, на пороге показался Кашкин с чайником и глубокой тарелкой.
- Теперь мы перекусим с большим удовольствием, - сказал он, ставя на стол чайник. В тарелке были бутерброды с ноздреватым сыром, две золотистые копченые ставриды, круглое печенье и несколько карамелек.
Фелицын поднялся с кровати, подошел к столу, пожал плечами, как бы недоумевая и не понимая, откуда мог возникнуть этот ужин, так как все это время, пока говорил, мысленно представлял себе Кашкина с сигаретой в зубах. Посмотрев на тарелку, Фелицын почему-то вспомнил Микуло.
Не любил Фелицын встречаться с Федором Григорьевичем Микуло в столовой КБ. Но если уж встречался, неся свой поднос с порцией второго и компотом, то увильнуть от властного взгляда начальника не мог. Федор Григорьевич командовал: "Тюпайся швидче!" (шевелись живей)- и принимался занудно о чем-нибудь говорить, так что у Фелицына пропадал аппетит. А Федор Григорьевич часто-часто работал ложкой или вилкой, как будто у него кто-нибудь собирался отбирать его борщ, две котлеты с картофельным пюре, три салата из квашеной капусты и пару стаканов компота. Челюсти его работали столь быстро, что казалось, это трапезничает какой-то автомат по переработке пищи. Ел Федор Григорьевич грязно, по круглому сальному подбородку текли струйки щей, падали на стол кусочки котлеты и картошки, к пухлым щекам прилипали крошки хлеба, которого он съедал кусков пять-шесть, рассуждая при этом о бережном отношении к хлебу, о том, что хлеб всему основа и что из хлеба делают сухари, печенье, вермишель, макароны, рожки, бисквиты и прочее. Говорил он это, вставляя украинские слова и целые выражения, с таким видом, как будто делал очередное открытие...
Зинэтула сел к столу. От рассказа Фелицына в душе его зажегся какой-то незнакомый огонек. Теплый, ласкающий душу. Хотелось говорить, слушать, смотреть на неяркий свет керосиновой лампы, жаловаться на жизнь и одновременно хвалить ее.
- Эх! - воскликнул Зинэтула со вздохом.
Фелицын ждал, что тот продолжит после этого "эх" говорить, но Зинэтула придвинул к себе стакан с чаем, звякнул ложечкой, взял бутерброд. и принялся есть. Зажегся свет.
IV
Хемингуэй ходил на корриду. Фелицын - на футбол.
На первых весенних играх скамейки трибун пахли краской. Фелицын болел за ЦСКА. Синие трусы и красные футболки вызывали в нем трепет.
Тысячи людей, озабоченные одной мыслью - чтобы их команда выиграла, сидят на трибунах с видом знатоков. В футболе разбираются все. Фелицын же в последнее время стал замечать, что меньше и меньше разбирается в нем.
Раньше у каждого храма был свой юродивый. У футбольных команд тоже есть или были таковые. Фелицын помнит Машку, растрепанную женщину с испитым лицом, в детском коротком пальто, с дерматиновой хозяйственной сумкой, висящей на согнутой руке. Машка во время игры никогда не сидела. Она ходила в проходах по ступеням с таким задорным видом, как будто этот миг был для нее самым счастливым в жизни.
Машка была при ЦСКА. Спеша на футбол, перебирая в голове различные варианты исхода встречи, каждый болельщик ЦСКА нутром предчувствовал встречу с Машкой. Если ее не было на трибунах, то праздник игры оказывался не полным.
- Чего это Машки не видать? - сокрушался какой-нибудь красноносый дядя Вася между прочим.
Фелицын крутил головой, поправлял указательным пальцем очки и высматривал тощую фигуру. И вот где-то уже вскочили со своих мест, по трибуне прокатился рокот: "Машка, Машка..." Завертелись головы в кепках-букле, прозванных "аэродромами", оживились взгляды. Даже игроки, казалось, приостанавливали игру и взглядывали на трибуну. Защитник, понимая, в чем дело, с ухмылкой подтягивал трусы и думал, что теперь-то они не продуют.
Каждый хотел поговорить с Машкой. Каждый ее называл так. Машка! Но когда выкрикивал что-нибудь в ее адрес, обращался вежливо: "Маша" или "Марусь".