Кувалдин Юрий Александрович
Так говорил Заратустра

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Кувалдин Юрий Александрович (kuvaldin-yuriy@rambler.ru)
  • Обновлено: 03/01/2011. 691k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 9.42*6  Ваша оценка:


       Юрий Кувалдин
      
       ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА
      
       Роман
        
       Аннотация издательства "Книжный сад":
    Фрагменты романа были опубликованы в минувшем [1993] году в журнале "Континент" (Москва-Париж). В том же 1993 году по Всесоюзному радио (Радио-1) фрагмент из IX-ой главы в программе "Вечера на улице Качалова" (режиссер Антон Юнников) прочитал артист Малого театра Анатолий Торопов. Основная концепция романа - мысль о вечном возвращении (Ницше). Окинуть взором века и самим быть не только равными богам, но быть богами. Путь к вершинам никому не заказан. Так мыслят герои романа - отец и сын, живущие в Москве. Красиво жутковат этот город. Убедительности Ю. Кувалдин достигает прежде всего тем, что умеет наблюдать характеры, умеет рисовать людей (а не стандартные соцартовские карикатурки, столь популярные в современной прозе и изрядно набившие оскомину).
    Отец, живущий опасными причудами, пишущий "ненаписанную книгу" в русле ницшевского мировоззрения, а скорее всего высказывающий вслух в беседах с сыном мысли о гипнотической подчиненности человека богам и авторитетам, этот отец - по мысли сына: отбросок общества, потому что только отошедшие от реальных проблем, могут ниспровергать богов и себя называть богами. Отец и называет себя Заратустрой, хотя на вопрос сына: "Где храмы твои, Заратустра?", отвечает: "Мои храмы - колючая проволока, мои верующие - зэки, мои пастыри - конвоиры". Сын же в противоположность отцу воплощает философию гордости в свою жизнь, поскольку считает всех людей только конкурентами, которых можно обойти и которых он обходит, благодаря беспримерной хитрости, тончайшему изощрению ума, расчетливости, гордости и, конечно, отбрасывая социалистическую мораль.
      
      
      
       Глава I
      
       Знакомая спина мелькнула впереди в толпе у булочной. Узкие опущенные плечи, длинная шея. Беляев не мог ошибиться. Ратиновое потертое пальто болталось как на висельнике, из видавшей виды кроличьей шапки торчали клочья. Беляев забежал сбоку и с расстояния двух метров увидел изможденное пьяненькое лицо. Это лицо обращалось к мужчине в пыжиковой шапке с портфелем. Губы изможденного лица шевелились, и Беляев расслышал:
       - В дурацкой ситуации... Поймите правильно... Три рубля... На билет... В командировке из Орла... Три рубля не хватает...
       Мужчина с портфелем сделал грозную мину и отчеканил:
       - Не подаю!
       Изможденное лицо сложило посиневшие губы в трубочку, присвистнуло и проводило презренным взглядом пыжиковую шапку. Пьяненькие глаза принялись высматривать в толпе кого-нибудь посговорчивее. Но у булочной, видимо, таковых не обнаружилось, и изможденное лицо очень быстрым, нервным шагом направилось на противоположную сторону, пропуская автомобили, к книжному магазину. Беляев, замирая, бросился следом, но не приближался к этому изможденному, а держал известную дистанцию.
       У витрины книжного магазина стояла хорошо одетая стройная женщина и рассматривала книги. Время от времени она бросала взгляд на свои маленькие наручные часы, озиралась по сторонам и вновь принималась рассматривать обложки на витрине. Изможденное лицо с блестящей увлеченностью последовало примеру женщины и буквально впилось в витрину. То с одной стороны от женщины, то с другой, причем с быстротой необычайной, перемещалось это изможденное лицо. На длинных ногах были надеты какие-то тряпочные летние полуботинки, стоптанные, один шнурок развязался и мокрым червячком шнырял то туда, то сюда. Покашляв, изможденное лицо обратилось к женщине:
       - Извините милостиво... Даже неудобно обращаться... Только что у булочной утерял кошелек... Кхи-кхи... А там - билет... Трех рублей не хватает... Из Орла я командировочный...
       Женщина брезгливо окинула взглядом спросившего, открыла сумочку с видом - лишь бы отвязаться, протянула просившему зелененькую бумажку. Улыбка пробежала по изможденному лицу. Рука выхватила из-за пазухи мятый блокнотик.
       - Разрешите адрес... Я вышлю!
       - Что вы... бывает... Я сама однажды из Сочи могла не вылететь... Хорошо, знакомую встретила... Украли кошелек тогда.
       - Премного благодарен! - скривилось изможденное лицо, приложило костлявую руку к своей груди и поклонилось.
       Беляев в сильном волнении наблюдал эту сцену от соседней витрины. Когда изможденное лицо склонилось и попятилось, Беляев на всякий случай отвернулся, чтобы остаться незамеченным. Потом он увидел, как изможденное лицо энергичным шагом двинулось к бульварам. Беляев, забыв о хлебе, за которым он собственно и вышел, последовал за скороходом. А в голове промелькнуло: надо же, встретился на Сретенке, у нее и название-то от "сретения", то есть торжественной встречи на этом месте принесенной из Владимира в четырнадцатом веке иконы Богоматери, когда Москве угрожал Тимур-хан.
       Тем временем изможденное лицо перемахнуло улицу и устремилось к центру по улице Дзержинского. У рыбного магазина оно остановилось и закурило, поглядывая на прохожих и внимательно рассматривая их. Беляев встал у телефонной будки с видом человека, которому нужно звонить. Несколько раз изможденное лицо бросало беглый взгляд в его сторону, но Беляев быстро отворачивался. Да и расстояние было надежное. Наконец, изможденный бросил окурок и резко подошел к военному, полковнику. Беляев приблизился ровно настолько, чтобы был слышен разговор. Изможденный торопливо сказал:
       - Капитан в отставке Морозов. Разрешите, товарищ полковник, обратиться? - И прищелкнул стоптанными башмаками.
       - Слушаю, - разрешил полковник.
       - Случилась незадача... Я сам из Питера третьего дня приехал... На сварочном производстве... Все как положено, сегодня отбываю назад... Дал сейчас одному десятку, чтобы выпить взял... А он, - тут "капитан в отставке" состроил такую физиономию, что полковник сочувственно закивал, - слинял... А у меня паровоз через сорок минут... Трояка на билет не хватает...
       Полковник некоторое время смотрел себе под ноги, затем откинул полу шинели и полез в карман брюк за бумажником. Три заветных рубля перекочевали в карман изможденного. И опять - блокнотик, даже карандашик нашелся, мол, адресок, верну как приеду... Но полковник похлопал изможденного по плечу и сказал:
       - Меньше доверяйте людям, капитан, среди них много проходимцев!
       И пошел.
       Изможденный резко сменил диспозицию: сначала вернулся к бульвару, затем свернул направо и зашагал к Мархлевке. Беляев шел сзади шагах в десяти-пятнадцати. Да и оглянись изможденный, из-за прохожих он его бы не заметил.
       На углу остановился, потоптался и двинулся далее, к Кировской. А там - нырнул в здание Почтамта. Беляев - за ним. На втором этаже, в зале телеграмм, изможденный схватил бланк, сел к столику и принялся что-то писать. Из дальнего угла Беляев, которого уже покинуло волнение и осталась лишь одна страсть преследователя, наблюдал за происходящим.
       Нацарапав текст на бланке, изможденный с независимым видом встал в очередь. Он стоял спокойно, даже пьяненького теперь в нем ничего не осталось, дожидаясь своего череда. Когда он наступил и телеграмма была передана в окошко, изможденный оглянулся на стоящих позади себя, как бы невзначай, но Беляев понял, что он моментально оценил всех и остановил свой взгляд на женщине в дорогой шубе, и улыбнулся. Из окошка попросили деньги. Изможденный не спеша полез в карман, лицо сосредоточилось, полез в другой - огорчилось, в третий - смутилось, в четвертый - приняло вид ограбленного. И тут началось: то он кричал: "Кошелек", то падал на колени и ползал под столами, то опять вставал и кидался к окошку.
       Из окошка послышалось:
       - С вас всего пятьдесят семь копеек.
       - Да у меня и мелочь и крупные в кошельке были! - чуть не плача, вскричал изможденный.
       Женщина в дорогой шубе важно подала ему рубль.
       - От спасибо, от премного благодарен!
       Расплатившись и получив сорок три копейки сдачи, изможденный пересек зал и остановился при выходе. И смотрел только на женщину в шубе. Когда и она отбила телеграмму, он сделал шаг навстречу и они вместе вышли из зала и пошли к лестнице. Беляев на опасном расстоянии устремился за ними. Изможденный говорил:
       - Вот незадача... Дал телеграмму - встречайте... А тут кошелек посеял... или того... украли... Хотел уже на вокзал бежать за билетом... поезд через час... с Ленинградского... Ох ты, Господи!
       Женщина вновь с важным видом покопалась в сумочке и протянула просившему красную бумажку. Успех был налицо. Успех, переходящий в азарт. Появился блокнотик, карандашик, затем - рука к груди, поклон и пяченье.
       Первоначально возникавшие в Беляеве чувства стыда, позора, хотя и остались, но ушли куда-то далеко. Он как бы был готов измерить всю степень падения этого изможденного человека, изучить все его приемы, все повадки, все маски, все его лицедейство, весь арсенал его бесовского таланта.
       От Почтамта изможденный бодро направился к магазину "Инструменты". Здесь людей было побольше и Беляеву трудно было следить за ним. Беляев сначала было вошел следом в магазин, но затем решил ожидать его на улице. Ровно через две минуты изможденный вышел и остановился у витрины. Взгляд его поник, губы поджались, но глаза продолжали свою работу. Беляев уже из-за угла поглядывал за ним. Наконец, изможденный решился и подошел к солидному гражданину в кожанке.
       - Громада бедствий и буря испытаний, - начал печально изможденный. - Только что в магазине, - он кивнул на витрину, - вытащили кошелек... А меня главный инженер послал купить внутренний замок и квитанцию принести. Всего-то три рубля...
       Изможденный еще что-то хотел продолжить, но солидный небрежно бросил:
       - Недопил?
       Изможденный округлил глаза, хотел возразить, но тот оттолкнул его, так что изможденный чуть не упал.
       - Отвали!
       Изможденный понял сразу и пошел в другую сторону, нежели солидный. Сорвавшаяся удача не вызвала в душе Беляева сочувствия, наоборот - он злорадно усмехнулся. Но изможденный уже подцепил подвыпившего морского офицера, у которого лоснилось от улыбки красное лицо.
       Изможденный подтянулся, расправил худые плечи и отчеканил:
       - Капитан в отставке Близнецов! Разрешите, товарищ капитан второго ранга, обратиться?
       - Валяй! - засмеялся кавторанг.
       - Прибыл из Калининграда в командировку в понедельник... Все дела сделал...
       - В Калининграде живешь?
       - Так точно.
       - С какого завода?
       Минутного замешательства изможденного кавторанг не заметил.
       - Если б с завода... С ТЭЦ я, Калининградской, - бухнул первое пришедшее в голову изможденный и продолжил, как по маслу: - Приехал в Главснаб, Минэнерго... за газосварочным оборудованием... Ну все выписал и...
       - Короче? - продолжал улыбаться кавторанг.
       - Короче, только что дал одному типу червонец, а он испарился... Выпить перед дорогой хотел... Теперь вот трояка на билет не хватает.
       - Покажи деньги! - вдруг перестал смеяться кавторанг.
       Ситуация складывалась острая. Но изможденный, успев приготовиться и к такому раскладу заранее, видимо, в инструментальном магазине, извлек из кармана шесть рублей.
       Кавторанг понимающе улыбнулся, достал из бумажника трешку и протянул изможденному.
       - А что там дают? - кивнул кавторанг на продовольственный.
       - Водку, - сказал изможденный, достал блокнот, потом убрал, видя, что кавторанг поспешил на противоположную сторону к продовольственному магазину.
       Беляев стоял почти за спиной изможденного, который, сунув блокнот за пазуху и проговорив: "Брабантские деньги конфискованы, заграничное имущество описано!", направился на бульвар к трамваю. Но, потоптавшись на остановке, плюнул, закурил и пошел к Сретенке пешком. Беляев не отставал и в голове по-своему оценивал изворот ума изможденного, приятность оборотов речи, быстроту реакции. Но на Сретенку изможденный сворачивать не стал, пошел прямо, через улицу, по Рождественскому к Трубной. Здесь, на хорошо просматриваемом участке, Беляев отпустил его на метров пятьдесят.
       На Трубной изможденный приклеился еще к одному военному, видимо, он понял, что на военных ему везет, и, что уж он плел этому военному, но синяя пятерка довольно-таки легко перекочевала в карман изможденного. Блокнотик, карандашик, поклон.
       Затем постоял просто так, это было заметно, что просто так, потому что курил не спеша, с чувством и был совершенно трезв, и глаза смотрели ясно. Швырнув окурок в сугроб, направился по Цветному в винный. Отстоял небольшую очередь и купил шесть бутылок вина по рубль тридцать семь и сложил эти бутылки в откуда-то явившуюся матерчатую сумку. Из винного он перешел в булочную. Тут и решил убить двух зайцев Беляев: и хлеба купить и...
       Прямо в булочной он и дернул изможденного за рукав, и, смутившись, подавляя отвращение, сказал:
       - Здравствуй, папа.
       Отец сначала судорожно вздрогнул, но затем, узнав сына, взял себя в руки и, кивая на сумку с бутылками и хлебом, проговорил:
       - А у меня, вот, аванс сегодня... В "Книжной палате" получил... за переводы... Приятель устроил, с испанского...
       И у Беляева вся заготовленная мстительная речь куда-то провалилась. Он покраснел и сказал:
       - А я за хлебом вышел...
       А сам смотрел на отца и не верил в то, что он мог так ходить по улицам...
       Покинув булочную, они некоторое время постояли на Цветном.
       Вдруг отец схватился за сердце и сдавленным голосом сказал:
       - Что-то плохо мне... Отведи к скамейке.
       Беляев взял его под руку и повел на аллею. Скамейки были засыпаны снегом и сидеть можно было только на спинках. Отец поспешно достал из пальто складной стаканчик, затем перочинный ножичек со штопором, откупорил бутылку.
       - Николай, извини меня, но мне необходимо выпить.
       Беляев вгляделся в желтоватое, тощее, морщинистое лицо и, ни слова не говоря, кивнул. Он сидел рядом с отцом и смотрел в одну точку, в белый снег, различая в нем хрусталики голубого и красного свечения. В душе был сильный непорядок.
       Отец выпил тихо, беззвучно и так же беззвучно сидел несколько минут. Затем отломил кусочек от батона и пожевал. Через некоторое время налил еще стаканчик, выпил тише прежнего, медленно, очень медленно, боясь расплескать каплю.
       После этого глаза отца повеселели, он закурил и сказал:
       - Спасибо, Коля. Не бросил отца. Хороший ты малый и не сердись на меня. Я тебя люблю, но что значит моя воздушная любовь? Я сам еле свожу концы с концами. Здоровья нет. А всего-то мне сорок пять лет! Но ты не серчай на меня, дорогой. Жизнь такая штука, что серчать на нее бесполезно. Она и умного и глупого равняет могильной землей. Но ты меня не брани, я тебе ничего плохого не сделал. Я и к матери ни-ни, не пристаю, не звоню. Кончено, так кончено.
       Он помолчал, затем несколько оживился и предложил:
       - Выпей со мной, Коля. Не бросай. Поддержи. А то я сейчас к Филимонову пойду, а там - до утра пьянка. А я хочу домой попасть. Три дня не ночевал. Анна Федосьевна выгонит из дому, хотя и не прописана у меня, а все ж хозяйка. Выпей, Коля, поддержи отца. Ну, Коля, поддержи!
       Беляев словно увидел невидимые слезы отца и самому стало так тошно, что он покорно согласился. Отец разложил стаканчик, налил доверху, передал сыну и сказал:
       - Выпей за всех убиенных лагерем, выпей, сынок! Господь не обидит, не покинет тебя.
       Беляев держал охотничий стаканчик и чувствовал, что его прекрасный мир разваливался, хотя он знал, что этот мир хрупок, еще не устоявшийся мир, и под его обломками еще жило все, на что он надеялся. Он посмотрел на отца с необыкновенной грустью и выпил, ощутив всю полноту невкусности дешевого вина.
       - Дай и я пригублю еще, - сказал отец. Потом он сложил стаканчик, сунул его в карман, а заткнутую бутылку, в которой оставалась еще целая половина, в сумку. Подумав, встал и попросил: - Проводи меня до дому... Как бы опять не зашалило сердечко!
       И не глядя, пойдет ли сын за ним, двинулся по аллее к Самотеке. Беляев неуверенно пошел следом. Отец все более расправлялся и через минуту шел уже легким упругим шагом, будто возвращался домой после великих дел и спешил навстречу еще более великим.
       Начинала уже перемешиваться тень со светом, наступали сумерки.
       В конце аллеи отец резко остановился, достал бутылку, вытащил зубами пробку и одним махом выпил все содержимое. Бутылку бросил в сугроб.
       - Что говорил Заратустра?! - вдруг спросил он у сына.
       Беляев вздрогнул от неожиданности. Изможденное лицо отца приняло возвышенное выражение, тощая рука в ратиновом пальто была вскинута вверх. Беляев поспешно схватил его за эту руку, опустил ее и потянул отца к переходу.
       - Я повторяю вопрос: что говорил Заратустра?! - Отец вдруг вызывающе повысил голос: - Так! Он говорил так!
       Прохожие с недоумением и испугом поглядывали на него.
       - Помолчи, пап, - попросил Беляев, ускоряя шаг на переходе.
       Миновав площадь, они свернули в переулок. Отец вырывал руку, ему хотелось жестикулировать.
       - Как философствуют молотом? - кричал он. - Как? - Он вырвал руку и резко вытянул ее перед собой и вверх. - Хайль Сталин, хайль Гитлер! Государство? Что это такое? Я вас спрашиваю? Встать, смирно, руки по швам! Государство - самое липкое, самое мерзкое из всех холодных чудовищ! Холодно лжет оно - я народ! Государство лжет на всех языках о добре, и что оно говорит, оно лжет - и что есть у него, оно украло! Хайль Сталин! Хайль Хрущев! Виват, Гай Юлий Цезарь и Фиделька Кастров в придачу!
       Визгливый крик отца разносился по темнеющему переулку. Беляев не мог ни простить ему этого крика, ни посочувствовать, но Беляев каким-то неясным чувством понимал, что отец имеет право на этот крик, на эту истерику, что этот крик где-то в высших мировых пространствах будет оправдан.
       - Кто в силах меня отогреть, кто меня еще любит?! - взвыл он сильнее прежнего и вдруг остановился, как бы поникая. - Коля, - прошептал он. - Заведи меня домой, а то я убегу куда-нибудь. Заведи меня в квартиру. Анна Федосьевна тебя постесняется. Увидишь. При людях она не кричит и руками не машет. Заведи...
       Беляев начинал себя тихо ненавидеть, презирать за то, что послушался отца, выпил вина и пошел его провожать. Это же могли быть уловки. Кто его отец? Никто, без роду и племени, хотя и род, и племя были когда-то... Но тогда по прихоти безликого правительства его зашвырнули на другой конец света и забыли, а он выкарабкался, вернулся, живет в Москве и занимается чистокровным мошенничеством.
       Тем временем отец стоял на пороге подъезда своего двухэтажного дома и громким шепотом взывал:
       - Заведи меня домой, Филимонов...
       - Я не Филимонов, - сказал, подходя к нему, Беляев.
       - А, это ты, Коля, сын. Пошли наверх! Я угощаю...
       В дверь долго звонили, но никто не открывал. Отец нащупал в карманах ключи и несколько раз попытался попасть ими в замочную скважину. Наконец попал. Квартирка была небольшая, перегороженная комната, кухня и уборная. Ванной не было. Анны Федосьевны дома не оказалось и отец вспомнил, что она работает во вторую смену. В квартирке было очень чисто. Каждая вещь знала свое место. Отец сразу же сбросил с себя ботинки, снял пальто и шапку. Редкие волосы были примяты набочок.
       - Ну, я пойду, - сказал Беляев, комкая в руках шапку.
       - Э, нет! Через пятнадцать минут! Проходи!
       Качнувшись, отец шагнул в комнату. За перегородкой над письменным столом были прибиты книжные полки, на столе лежала стопка словарей, неоконченная рукопись и книга с крупно набранным словом "Madrid".
       - Ты действительно переводишь? - удивился Беляев.
       - Перевожу и получаю деньги! - отчетливо произнес отец.
       Беляев чуть не сорвался и не выпалил отцу всю правду о нем, но каким-то чудом сдержался, заинтересовавшись испанским текстом.
       На кухне, перед тем как сесть за стол, отец схватил влажную тряпку и принялся усердно драить плиту, подоконник, раковину, шкафчик и гладкую пластиковую поверхность стола, на котором стояла лишь солонка с веером дырочек. Затем подставил тряпку под струю воды и намылил ее, простирнул, аккуратно расстелив ее на батарее. После этого тщательно вымыл руки. Все это он делал быстрыми рывками, угловато, но точно. Помыть руки сыну он не предложил. После того как отец выпил граненый стакан, Беляев поднялся и направился к двери. Отец, покачиваясь, озирая сына остекленевшими глазами, взвизгнул:
       - Что говорил Заратустра?!
       Беляев только махнул рукой и сказал:
       - Ложись спать.
       - Я повторяю вопрос, - еще громче закричал отец, - что говорил Заратустра?!
       - Так! - злобно выкрикнул и Беляев.
       Отец вскинул руку, вытянул пальцы и воскликнул:
       - Так! говорил Заратустра!
        
        
      
       Глава II
      
       Каждый москвич впадает время от времени в меланхолическое состояние при упоминании с младых ногтей знакомых переулков, улиц, зданий: и он там бывал - у друзей ли, у родственников, у любимой... Сретенка, Неглинка, "Метрополь"... В "Метрополь" собирались за полгода: отметить двадцатилетие ли, совершеннолетие, сыграть ли свадьбу, "так, как надо", "по полной программе", "с шампанским и с официантом во фраке"...
       - А помнишь, под Новый год бежали с Трубной в горку?! Шел снег, и Лева поскользнулся и разбил бутылку водки?!
       Трамвай на Трубной делал круг и со звоночком поднимался по Рождественскому бульвару в горку к Сретенским воротам, а дальше к Чистым прудам. Куда бежали? К кому? Разве это важно! Главное - падал снежок, наступал Новый год, ждал стол с крахмальной скатертью и было легко бежать быстрее трамвая. Лева Комаров, разбивший водку и удерживающий две других за пазухой, Толя Пожаров с магнитофоном "Чайка", Коля Беляев с серебристоголовым шампанским и тортом "Сказка". Самое существенное в шампанском - эта серебристая одежка, окутывающая пробку с проволочкой, которая должна вскоре выстрелить и пролететь над елкой, украшенной зеркальными шарами...
       Шестьдесят третий год. Всем по семнадцать! Вступают в шестьдесят четвертый, в год совершеннолетия.
       В заснеженном дворе светятся все окна и от них падают на сугробы желтые квадраты. Темп передвижения снижается. Ребята смотрят на окна. На одном из них Лева Комаров видит свисающую сетку с каким-то кульком и бутылкой водки.
       Взгляд Комарова останавливается на ней.
       - Мы ее сейчас ножичком, - говорит Комаров, поправляя на носу очки и доставая перочинный нож из кармана.
       Пожаров ставит магнитофон на снег и собирается помочь Комарову взобраться по уступу в кирпичной стене и водопроводной трубе к окну.
       У Беляева перехватывает дыхание от страха, он с мольбой в голосе произносит:
       - Не надо, Лева... Толя... У людей же праздник... Но Комаров уже на плечах Пожарова, схватился за трубу, далее - за сетку. Сверкнуло белое лезвие. Дело сделано. Кто-то, кашляя, надвигался из подъезда.
       - Атас! - шепотом воскликнул Беляев, дрожа от страха и бесстыдства содеянного.
       Комаров с Пожаровым быстро подошли к Беляеву. Комаров как ни в чем не бывало, держа сетку в руке и поглядывая на выходящего из подъезда пьяненького жильца с мусорным ведром, сказал:
       - У Светки записи "Битлов" есть. Не волнуйся, Коля. Пошли!
       Пожаров добавил своим басовитым ломающимся голосом:
       - Сами споем.
       Они идут в подъезд. Беляев плетется сзади и с брезгливым презрением смотрит в спину Комарова. Там, за тем окном, готовятся к празднику, сейчас кто-то потянется за сеткой и - на тебе! Нет ни выпивки, ни закуски. Ну, что у нас нет этой выпивки? Ведь есть, и предостаточно. А людям испортили настроение. Конечно, не стоило им заниматься соблазном прохожих. Прохожие - это мы. Соблазнились! Может быть, у них вообще была эта единственная бутылка и вся надежда была на нее. Готовятся в эти минуты на кухне, ждут гостей или - пусть - никого не ждут, но ощущение праздника отчасти вызвано и мыслью о том, что там, за окном, в форточке, есть кое-что горячительное.
       Беляев с волнением думает о том, как бы все уладить, косится на Комарова, который уже надавливает пальцем на кнопку звонка. Ребята стоят на плохо освещенной площадке второго этажа перед новой, недавно обитой дерматином дверью. Видя, что Комарову неудобно держать бутылки за пазухой, Беляев говорит вяловато:
       - Вытаскивай, я подержу, а то раскокаешь... Комаров быстро, услышав за дверью шаги, передает бутылки из-за пазухи Беляеву. Тот сует поспешно эти две бутылки в карманы брюк, под пиджак.
       Дверь открыла сама Света, смеется, что-то восклицает. Шум, гам, приветствия. Пахнет елкой и пирогом. Все раздеваются, Беляев медлит, затем, задумавшись, спрашивает:
       - У кого есть две копейки? Сестре обещал позвонить...
       - У меня их целая копилка, - говорит Светка и исчезает в комнате.
       Беляев делает пару шагов по прихожей и заглядывает туда. Видит накрытый стол, елку с шарами, Лизу и Веру. Лиза при виде Беляева краснеет. Они сидят на старом огромном, покрытом толстым ковром диване. Беляев перехватывает взгляд Лизы и тоже краснеет. Светка протягивает ему несколько монет.
       - Хватит?
       - Достаточно. Благодарю.
       Пожаров уже стоит у зеркала и тщательно расчесывает свои жесткие волосы. Комаров за его спиной протирает очки носовым платком.
       - Я сейчас, - говорит Беляев и хочет уйти, но видит на столике перед зеркалом авоську с кульком.
       Чтобы затянуть время, Беляев достает записную книжку и начинает выискивать телефон сестры, как будто он его не помнит наизусть, затем, обращаясь к ребятам, говорит:
       - Что вы топчетесь, идите в комнату... Светка кричит с кухни:
       - В комнату, в комнату!
       Комаров с Пожаровым, который даже на ходу продолжает причесываться, направляются в комнату. Беляев, обращаясь к Свете, говорит:
       - Свет, возьми авоську с бутылкой.
       - А?
       Он берет авоську, быстро вынимает из нее кулек и сует его за пазуху.
       - На, - протягивает он бутылку из авоськи, а саму авоську кладет себе в карман.
       Во дворе Беляев быстро ориентируется и входит в нужный подъезд, поднимается к двери, звонит. Через некоторое время открывает пожилой мужчина с книгой в руке. Беляев успевает прочитать название:
       "Один день Ивана Денисовича" и вздрагивает. Недавно он прочел эту повесть в "Новом мире".
       Смутившись, Беляев спросил:
       - У вас из форточки ничего не упало?
       - Из какой форточки?
       - Из вашей.
       - М-м, - помедлил мужчина, как бы что-то вспоминая, - сейчас взгляну. Он быстро вернулся.
       - Да.
       - Что?
       - Бутылка.
       Беляев улыбнулся. Он протянул хозяину сначала авоську с отрезанными ручками, затем из-за пазухи кулек с чем-то и из кармана бутылку "Московской".
       - Я тут рядом... Справляем... Иду, смотрю...
       Мужчина пытливо уставился на Беляева.
       - Там ручки на форточке остались...
       - Остались? - начал краснеть Беляев, понимая, что мужчина заподозрил его.
       - Не прикидывайся дураком! - вдруг побагровел мужчина. - Я тебе уши сейчас все оборву! - И он протянул руку с книжкой.
       Беляев пригнулся и быстро, пристыженно побежал вон.
       - Я тебя в БУР упрячу! - летело вслед.
       Беляев был в чрезвычайном волнении. Он мог все что угодно предположить, но не такое. Мужчина, по крайней мере по некоторым признакам: поначалу спокойный, задумчивый, с книжкой, показался ему человеком весьма почтенным, но вышло вон что! Потому что это дело очевидное - Комаров был не прав. И хозяин бутылки - не прав. И он, Беляев, - не прав. Или прав? Теперь Комаров с Пожаровым спохватятся из-за этой бутылки и Беляеву придется что-то бормотать в ответ, что-то врать. А, быть может, сказать просто, что пошел звонить, вспомнил про форточку и отдал водку? Комаров спросит про кулек, наверняка спросит, ради интереса. Что Беляев про кулек ответит. Ничего не ответит. Скажет, что не знает, куда этот кулек Комаров положил.
       Из подворотни сквозило, покачивалась лампочка, слабо освещавшая арку, падал легкий снежок. Металлический абажур над лампой походил на мужскую шляпу: мужчина ушел, а шляпа осталась покачиваться на ветру. С улицы во двор вбежала кошка, помедлила и быстро юркнула в подъезд, из которого только что вышел Беляев.
       Беляев махнул рукой, сказал сам себе - ладно, и побежал к своим. Дверь была открыта. Он разделся. Из комнаты доносился магнитофонный визг "Битлов". Беляев прошел в комнату, извлек из кармана оставшуюся "Московскую" и поставил ее к другим бутылкам.
       - Свет, ты не знаешь, зачем живые деревья... Я имею в виду елку... Зачем их ставят? - спросил, чтобы что-то спросить, Беляев и взглянул на Комарова.
       - Философский вопрос! - усмехнулся Пожаров и погладил кок надо лбом.
       - Не знаю, - простодушно усмехнулась Света.
       - И я не знаю, - сказал Беляев, хотя прекрасно знал.
       Его усадили на диван между Лизой и Верой. Было уютно и напряженно. Все время Беляева мучило смущение. Внутренне он готов был стать разговорчивым и веселым, но смущение не позволяло. И он молчал. А касаясь руки Лизы краснел. Да и Лиза, кажется, краснела. На диване сидели вчетвером. Слева от Веры - Пожаров. Он ей что-то шептал, а Вера хихикала. Комаров сидел на стуле справа. Напротив дивана была елка. А слева на стуле сидела Света.
       Комарову хотелось быть оригинальным, во всяком случае, так Беляеву показалось, Комаров воскликнул:
       - Вниманье дружное преклоним ко звону рюмок и стихов...
       Беляев улыбнулся, а Светка выпалила:
       - И скуку зимних вечеров вином и песнями прогоним!
       Голосом рассудительного старика Пожаров пробасил:
       - Старый год положено проводить...
       Между прочим, когда водка была налита в хрустальные рюмки, Комаров, Пожаров и Беляев, поднимая эти рюмки и собираясь чокаться с девушками, переглянулись и смущение было написано не только на лице Беляева. Дело в том, что друзья еще ни разу водки не пили. Было дело на ноябрьские - "Шартрез", сухое. А тут Комаров перед самым Новым, когда деньги собирали, говорит: "Купим водяры!". Это он сказал тоном завзятого пьянчуги.
       - Лева, где нас потом искать?! - возразил тогда Беляев.
       Не моргнув глазом, Комаров ответствовал:
       - В постели!
       И сам покраснел, и Пожаров потупился, и Беляев покраснел.
       Так вот теперь они с некоторой долей страха переглянулись. Странно, конечно, что девочки не переглядывались, хотя им Комаров тоже налил по полрюмки.
       И сейчас, поднимая рюмку, Беляев вспомнил комаровское "в постели", и почему-то эта рюмка стала ассоциироваться у него с этой самой постелью, не с конкретным, допустим, диваном или кроватью, которые стояли в комнате Светы, а с постелью, как с чем-то загадочным, расплывчатым, какими-то белыми складками простыней и пододеяльников, наволочек и, главное, с нежным девичьим телом, таким притягивающим и прекрасным, что дрожь сводила скулы.
       - Одним махом семерых убивахом! - голосом дьякона произнес Пожаров, и все выпили.
       Лиза, поставив рюмку, вскинула руки вверх и затрясла ими перед ртом, как будто все она в этом рту себе сожгла. У всех примерно была такая же реакция. Беляев сунул Лизе дольку лимона и сам принялся жевать лимон, слышав от кого-то, что именно лимон лучше всего отбивает запах водки. Выражение лиц у Лизы и Беляева было соответствующим.
       Часы ударили двенадцать. Шампанское...
       Порозовевшая Света через минуту воскликнула:
       - А теперь звоним Татьяне Федоровне! Все бросились в прихожую одеваться.
       - Телефон работает у ворот? - спросила Света у Беляева.
       - Не знаю, - машинально ответил тот.
       - Ты же ходил звонить?!
       - Ах да, - смутился Беляев. - Вроде работает. Шумно выбежали во двор. Комаров поправил очки, поднял руку вверх и скомандовал:
       - Три-четыре... И все грянули:
       - С Новым годом!
       И эхом отдалось в арке:
       - ... вым... дом...
       Вшестером втолкнулись в телефонную будку. Света сняла трубку, опустила монету и набрала номер.
       - Занято, - сказала она.
       - Набирай еще!
       Лиза и Беляев вышли из будки. Край неба за бульварами расчистился, показались звезды. Смущение понемногу отпускало Беляева, и ему становилось хорошо, и все было ясным и понятным в жизни.
       - Смотри, звезды! - восторженно сказал он Лизе.
       - Надо же, звезды! - воскликнула она, глядя на небо. - Как это здорово! Новый год, снег, звезды!
       Из будки послышался голос Светы:
       - С Новым годом, Татьяна Федоровна! Желаем вам...
       И далее, как в новогодних открытках. Потом трубка пошла по кругу.
       - Это я, Комаров... Да нет... Веду себя прилично... Работаю с энтузиазмом...
       - Это я, Пожаров... Учусь хорошо... Да... На экономическом...
       - Это я, Вера Глухова... Хорошо... Зачеты сдала...
       - Это я, Лиза Севергина... Мы с Верой... Сессия... Хорошо...
       - Это я, Коля Беляев... С Новым годом, Татьяна Федоровна!.. Нравится... Грызу гранит науки...
       Закончив разговор с бывшей классной руководительницей, ребята взяли друг друга под руки и, входя под арку двора, запели:
       Ах, какие удивительные ночи!
       Только мама моя в грусти и в тревоге:
       "Что же ты гуляешь, мой сыночек,
       Одинокий, одинокий?..
       На лестнице было тихо, точно все спали. И только внимательно прислушавшись, можно было различить за дверями слабые голоса или работающий телевизор. Удивительная ночь, никто не спит! Сговорились и не спят. Беляев думал, что это будет не то, будет что-то совсем непредсказуемое, и Лиза хороша для него, когда находится на расстоянии. Он уже знает это, когда ездил летом на Север, на быструю и холодную порожистую речку, деревенская девушка, была далека, потом стала близка до противного, видеть ее не мог больше. И хорошо, что только на неделю ездил, перед экзаменами, чтобы сил набраться и развеяться. Сближение убивает впечатление. Должен быть люфт. Воздух. Расстояние до объекта. Иначе объект исчезает, просто-напросто ты сам его поглощаешь и больше нечем любоваться. Яблоком можно любоваться до съедения.
       Когда вошли в квартиру, Комаров подмигнул Беляеву и отозвал на кухню.
       - Зря ты отнес этому, - Комаров поправил очки на переносице и кивнул куда-то за стену, - бутылку...
       - Откуда ты знаешь? - чуть не покраснел от такого провидения Беляев.
       - Знаю. У тебя на лице написано.
       - Неужели? - пытался отшутиться Беляев.
       - Ладно. Чего говорить. Зря отнес. Я, конечно, не обижаюсь. Но, клянусь, зря ты это сделал. Светка мне говорила, что за тем окном, с которого мы сетку срезали, бывший палач живет.
       Беляев вздрогнул.
       - Палач?! - переспросил он с долей испуга.
       - Палач. Стрелял в затылок своим жертвам.
       Беляев взглянул в темное окно, затем, подумав, сказал:
       - И все же... Пусть палач... Но нечего тырить... Чего у нас своего питья нет?!
       Комаров посмотрел ему прямо в глаза.
       - Есть. Но дело не в этом.
       - А в чем, по-твоему?
       - В том, что вешать их нужно...
       - Око за око, зуб за зуб?
       - Так точно, ваше превосходительство... Ладно, не буду спорить, пошли выпьем... Ты с Лизкой где ляжешь? - вдруг спросил он.
       Беляев опешил и, пожимая плечами, ответил:
       - Где хозяйка постелет...
       - Вот это правильно, - засмеялся широко Комаров. - Только, чур, мы со Светкой на диване...
       - Это твое дело, - сказал Беляев, о чем-то напряженно думая. - Как-то неудобно...
       - Чего неудобного-то? Дуралей. Они сами хотят. Хочешь я спрошу?
       Беляев в испуге схватил его за руку.
       - Не смей! Это же личное... Комаров поднял ладонь.
       - Понимаю, - сказал он.
       Пожаров возился с магнитофоном, что-то в нем заело, лентопротяжка, наверно. Он ковырялся в нем ножом и громогласно скандировал:
       Я сразу смазал карту будня,
       плеснувши краску из стакана...
       - Из рюмки! - крикнул Комаров. - Выпьем за новое безграничное счастье!
       К этому никто ничего не добавил. Беляев смотрел на Лизу. Она взяла рюмку и сделала попытку встать с дивана - слегка подалась вперед с задумчивым выражением, но тут же засмеялась звенящим смехом, и Беляев тоже засмеялся и шагнул к дивану.
       - Какой же Комаров смешной, - сказала она.
       Беляев взял ее руку и некоторое время не отпускал. Все выпили. Пожаров что-то принялся рассказывать. А Беляев смотрел на Лизу. Выпитое приятнейшим образом действовало на него и смущение пропадало. Смотреть на Лизу ему было радостно. Она была стройная, с маленькой грудью, с очень прямой спиной, что еще подчеркивала ее манера держаться - плечи назад, словно у балерины. И в эту минуту Беляеву хотелось ее поцеловать, но вновь стало страшно.
       Погасили свет, горели только лампочки на елке. У Пожарова наконец-то заработал магнитофон, но с более медленной скоростью, звук плыл и голоса "Битлов" стали походить тембром на низкий голос самого Пожарова. Образовались три пары танцующих
       - А я хочу обрезать волосы, - шепнула Лиза Беляеву.
       Он, высокий, склонился и заглянул ей за спину, как бы еще раз проверяя, на месте ли длинная русая коса, спадающая до того места, где кончается талия.
       - У тебя такие прекрасные волосы! - воскликнул Беляев. - Особенно, когда ты их распускаешь... Помнишь, как ты их распустила на выпускном вечере?
       - Ты хочешь, чтобы я их сейчас распустила?
       И так выделявшиеся на худом лице Беляева темные глаза стали еще больше. А серые глаза Лизы с ответным загадочным любопытством смотрели на него. Словно чего-то испугавшись, Беляев отклонил это пожелание.
       - Мне нравится твоя коса... Именно коса... Как у маленькой девочки, которую хочется ласкать, гладить по голове...
       И он, осмелившись, погладил вздрагивающей рукой ее волосы.
       - А кто будет на санках кататься?! - воскликнула Света и потащила размякшего в танце и от выпитого Комарова в прихожую.
       - Какие санки? - с обидой в голосе сказал Пожаров, плотнее прижимаясь к Вере.
       Но Света, уже успевшая накинуть шубку, стояла на пороге комнаты и командовала:
       - Свет - раз, - и включила люстру, - на санки - два!
       Пожаров быстро чмокнул Веру в щеку, как бы все еще находясь в полумраке, но все-таки понимая, что полумрак кончился.
       - Погибоша аки обры! - прогудел он.
       - Кто такие обры? - спросила Вера, проводя руками по своим бедрам, как бы оправляя юбку плиссе.
       - Да, кто такие обры?! - весело крикнула Лиза, отступая с некоторой неохотой от Беляева.
       - Сам ты обр! - сказал Беляев.
       - Эх! Темный вы народ, - сказал Пожаров. - "Повесть временных лет" не читали!
       - А у тебя это настольная книга? - съязвил Беляев.
       - Представь себе, - добродушно ответил Пожаров, извлек из кармана пиджака расческу и принялся наводить лоск на своей голове.
       - Уже красиво! - засмеялся Беляев. Все вышли в прихожую и начали одеваться. Света достала из темной комнаты двое санок, причем одни были со спинкой.
       - Обры - это авары... Или просто - враги славян. В "Повести временных лет" и рассказывается в одном месте о том, как эти обры завоевали одно из славянских племен, уж не помню какое... А Бог покарал этих обров...
       - На что ты намекаешь?! - с показной обидой спросила Света. - Это я, что ли, обр, что вас на санках кататься зову? Сам сейчас вкусишь наслаждение от быстрой езды...
       Пожаров перебил ее:
       - Какой же русский не любит быстрой езды?! Выбежав из подъезда с санками в руках, Беляев вдруг остановился и уставился в то окно. Сзади в него врезался и чуть не сбил Комаров. У самого Комарова с носа соскочили очки и упали в снег. Беляев быстро нагнулся, продемонстрировав тем самым завидную реакцию, поднял очки и протянул их другу. В том окне горел свет. Беляеву внезапно очень захотелось каким-нибудь образом отомстить тому человеку за светящимся окном, и даже он стал судорожно подыскивать в уме какую-нибудь месть, ну что-нибудь такое, чего бы сам т о т не сумел в своих изощрениях подыскать, но тут же словно кто-то остановил Беляева, какой-то внутренний голос будто бы шепнул ему о том, что не все люди на свете обладают чувством сдержанности, будь сдержан и тебе покорятся народы. Ну, уж это слишком, подумал Беляев, народы! Мама, преподавательница французского языка университета с детства неустанно повторяла ему это слово, вдалбливала в сына это понятие, почти что регулярно добавляя, что отец был несдержан.
       Все побежали на бульвар, такой прекрасный в эту звездную новогоднюю ночь. Черная чугунная классическая ограда, припорошенная снегом, напомнила о каких-то иных временах, о балах, о дамах в кринолинах, о чем-то идеальном, что поселяется в юношеских головах после прочтения "Евгения Онегина" или "Бедной Лизы", преобразуясь в мечты не столько о будущем, сколько о прошлом, как будто именно в прошлом будет суждено жить этим молодым людям.
       И полетели санки вниз по аллее бульвара к Трубной. В одних - Комаров со Светой, в других - Пожаров с Верой. Лиза заложила руки за спину, прошла, поскрипывая снегом, два шага вперед, два шага назад, затем остановилась перед Беляевым и сказала:
       - Им долго ехать... Поцелуй меня по-настоящему!
       Лиза медленно, привстав на цыпочки, подняла к нему лицо для поцелуя. Он посмотрел на нее с волнением, положил ей руки на плечи и прикоснулся к ее губам, теплым и свежим, только прикоснулся, как будто не было самого поцелуя, а было лишь нежное касание, кожа почувствовала кожу, и губы, еще сухие на воздухе, погладили губы. Лишь после этого Лиза приоткрыла рот, как бы приглашая для глубокого поцелуя, и Беляев принял приглашение, так что захватило дух и как будто сама Лиза исчезла, была поглощена им без остатка. Ее дыхание чуть-чуть отдавало шампанским и шоколадом. И вся Лиза была какая-то очень вкусная.
       Послышались голоса - это снизу приближались Пожаров с Верой, Комаров со Светой. Беляев смущенно прервал поцелуй и опустил руки по швам. Руки Лизы все это время находились за спиной. Лиза стояла совсем близко, но так, что они не касались друг друга. Нежное, белое лицо ее разрумянилось и в эти минуты напоминало розовую гвоздику, принесенную на свадьбу. На меховом воротничке ее пальто серебрились снежинки.
       - Кати свою Снегурочку! - пробасил Пожаров, подбегая к ним и передавая веревку санок Беляеву. - Ух, здорово!
       - Коля, скорей, пожалуйста! - приказным тоном сказала Лиза.
       Беляев сел в санки и усадил на колени Лизу. Санки скрипнули полозьями и понеслись вниз, разгоняясь все более и более, так что Беляеву приходилось тормозить каблуками ботинок, сдерживать и выправлять движение. Лиза ликующе визжала. В конце спуска Беляеву все же не удалось окончательно смирить санки, они налетели на сугроб и перевернулись. Вставать не хотелось. Сквозь сети ветвей деревьев виднелось звездное небо. Лиза сняла рукавичку, протянула руку к лицу Беляева и погладила тонкими, холодными пальцами его губы. Он принялся жадно целовать эти пальцы.
       Когда вернулись домой, Комаров тут же предложил выпить, а затем, буквально минут через сорок, после утомительно-любовных танцев, его вдруг развезло, он сел на диван и тут же уснул. Света подложила под его голову огромную подушку и сняла очки. Пожаров предложил сыграть в лото и все почему-то согласились. Но уже в конце первого кона, когда банковавший Пожаров выкрикнул: "Дед девяносто девять лет", Лиза вдруг зевнула, а Беляев подумал, что момент был упущен, что ожидание чего-то необычного закончилось и что, самое главное, самое необычное уже миновало, осталось где-то позади, на бульваре ли, в первом танце ли... И вдруг всем стало скучно, и все вспомнили о доме, стали спрашивать время.
       Беляев пошел провожать Лизу. Она жила на Петровке. В ее огромном подъезде были лепные потолки и перила в стиле модерн. Лиза придвинулась к Беляеву, но как-то вяловато, скорее по необходимости, чем по зову чувств. И он с таким видом, что коль уж начали целоваться там, то теперь от этого никуда не деться, поцеловал ее поцелуем, лишенным всякого вкуса. Чтобы каким-то образом побороть вялость в себе, Лиза постаралась тесней прижаться к нему, но это выглядело натянутым, и Беляев понял эту натянутость, однако, преодолевая сдержанность, постарался искусственно возбудить себя и поцеловал ее еще раз с деланной страстью, хотя тут же эту страсть погасила невинность ее холодноватых губ. Беляев отстранился и посмотрел на ее лицо. Взгляд Лизы был устремлен вроде бы в его глаза, но на самом деле шел мимо него сквозь стекла подъездных дверей куда-то в темноту ночи.
       - Звони, - сказала Лиза, поднимаясь по лестнице.
       И сказала это так, как будто все в жизни ей опостылело.
       Беляев примерно с тем же чувством, некстати зевнув, произнес:
       - Обязательно...
        
        
      
       Глава III
      
       Не прошло и недели, как Беляев стал думать о Лизе буквально каждую минуту. Причем вспоминалась она ему в моменты поцелуев, и чувство влюбленности лишало Беляева возможности нормально заниматься. Один экзамен уже сдал, надвигался второй, самый сложный, а у Беляева в голове вместо формул возникала целующаяся с ним Лиза. Он, как и обычно, старался себя сдерживать, и время от времени ему это удавалось, когда был увлечен удачным решением задачи, но тут же за этим удачным решением возникал образ Лизы, к которому примешивались совершенно свадебные аксессуары с розовыми гвоздиками, распущенной косой и почему-то прозрачными чулками. Ему вдруг представилось, как Лиза, не смущаясь его, снимает со своих стройных ножек прозрачные чулки. Беляеву живо представилось, как эта прекрасная девчонка мечется без сна в ожидании утра, чтобы позвонить ему. Но он сам пошел, поколебавшись, в коридор к телефону. Однако звонок опередил, и это была Лиза.
       - Чем занимаешься? - спросила она.
       - Всякой чепухой.
       - Чепухой?
       Пауза.
       По коридору прошла, косясь на Беляева, соседка с кастрюлей в руках. Сам Беляев уже рисовал на обоях карандашом, привязанным к гвоздику, вбитому рядом с телефоном в стену, крестики и нолики.
       - А я - одна! - вдруг как-то зло-весело сказала Лиза и тут же, чтобы не потерять темпа, добавила: - Приходи?!
       У Беляева екнуло сердце, но он расхрабрился и каким-то чужим голосом твердо сказал:
       - Жди!
       В трубке наступила оторопелая тишина, а потом послышались короткие гудки. Беляеву показалось, что свету в коридоре прибавилось и цвет обоев изменился.
       Он не помнил, как вернулся в комнату. Зачем-то сел за стол, раскрыл конспект, даже начал что-то читать. Потом отложил тетрадь, снял с полки книгу, полистал, но строчки расплывались перед глазами. Он пообещал прийти, а сам сидит за столом. Вот что странно!
       За окнами светло от снежных крыш.
       Потолок в комнате очень белый. Беляев с волнением стал разглядывать этот потолок. Потолки красят белой краской, чтобы в комнате было светлее. А если стены покрасить белой краской? И пол тоже? Совсем светло будет, как днем на снежной поляне.
       Удивительно, но Беляев не мог в эти минуты управлять собой. Что это за новое состояние неуправляемости?
       От предчувствия неведомого?
       Спустя минут десять он выскочил на улицу и как после болезни стал глотать морозный воздух. Но тут с ним стало происходить что-то странное: затряслись при ходьбе и руки, и ноги, и голова. Он пытался успокаивать себя, но хорошие слова не помогали. Как он прошел краем бульвара, как миновал переулок, как вошел в подъезд - никак он не мог вспомнить, но он обнаружил себя перед ее дверью, и палец его нажимал на звонок.
       Беляев не успел подумать, во что она будет одета, как Лиза отворила дверь и предстала перед ним в совершенно домашнем виде: в халатике и шлепанцах. Так как Беляев смущался поднять глаза на нее, а только машинально раза два глянул, но не в глаза, а в их сторону, так вот, пока он смущался поднять голову, он все это время смотрел вниз, точнее - на ее стройные ноги, - халатик приходился даже чуть выше колен, - и эти стройные ноги были облачены в прозрачные чулки. Сам себе он внутренне сказал, что такого не может быть, но такое было, да ее ножки были в прозрачных чулках, и неужели она сама, Лиза сама станет при нем, не стесняясь, снимать эти прозрачно-прелестные чулки. Беляева даже бросило в жар от этих моментально пронесшихся в голове мыслей.
       - Проходи, раздевайся, - с некоторой долей волнения сказала Лиза.
       Она провела его на кухню, спросила, хочет ли он чаю, затем быстро потащила назад, толкнула первую дверь слева и сказала:
       - Это комната родителей.
       Беляев был тронут столь радушным приемом, что даже удостоился чести лицезреть комнату родителей с горкой хрусталя, с книжными шкафами, ковром на полу и огромной кроватью, покрытой лиловой с экзотическими алыми цветами накидкой.
       - А твоя комната... там? - кивнул Беляев на вторую дверь слева.
       - Нет, там ванная, дальше туалет...
       Лиза вновь ухватила его руку и повела на кухню. Она усадила его за стол, на котором стояла сахарница и в плоской плетенке под салфеткой лежал хлеб. Сама Лиза быстро поставила на стол две рюмки из зеленого стекла и, нагнувшись, извлекла с нижней полки шкафчика бутылку коньяка, неполную, открыла, налила в рюмки, заткнула пробкой и вернула бутылку на место.
       - У папы осталось, - сказал она. - Он и не заметит.
       - Конечно, не заметит.
       Лиза явно готовилась к его визиту. Иначе откуда бы столь быстро явилась закуска: тарелочка с аккуратно нарезанным сыром и красной рыбой, очевидно, семгой. Лиза подняла рюмку и, как бы торопя, чокнулась с Беляевым и выпила. Он машинально последовал ее примеру. Только прожевал кусочек рыбки, как Лиза молча взяла его за руку и повела в коридор. Дверь справа она открыла медленно, оглянулась на Беляева с улыбкой и шепнула:
       - Это моя комната...
       Комната была небольшая. Сразу бросилась в глаза Беляеву кровать, стоявшая слева в углу у окна. Лиза подошла к окну, отпустив его руку. Беляев успел оглядеть ее с головы до ног. Заплетенная коса, ноги в прозрачных чулках. Он подошел к ней. Она повернулась к нему лицом и посмотрела в его глаза, и ее взгляд как бы распахнулся навстречу ему. Он целовал ее так долго, что чуть сам не задохнулся в этом поцелуе. Он склонился еще ниже и поцеловал ее нежную шею. Затем на мгновение выпрямился и увидел, что Лиза подняла на него совершенно слепой, невидящий взгляд.
       - Люби меня, - прошептала она.
       И тут же ее взгляд принял какое-то жалобное выражение, словно бы только сейчас Лиза поняла, что делает, и словно бы все это время вовсе и не думала что-то делать, но она сделала и отступать было поздно. Ее руки безвольно были опущены. Он целовал ее, а его руки, дрожа, расстегивали пуговицы на халате, затем гладили обнаженные груди, белые, как снег. И вновь ему показалось, что стало как-то светлее, то ли от белого потолка, то ли от ясного света из окна.
       Пронзительно белый свет, до боли в глазах белый!
       Можно было подумать, что он сам стал частью снежного пространства, превратился в снег и кружился вместе с Лизой в метели, закручивался в воронки, вздымался, парил и падал.
       Холодок пробегал по всему телу.
       Снег шел, и все было снежным, тревожным, стремительным, болезненным и сладким. Так в детстве едят снег и он кажется сладким. Сладким, но с едва различимой горчинкой.
       Лицо Лизы вырвалось из метельного вихря, как бы сфокусировалось, и вновь исчезло, расплылось в белом пространстве.
       Что он знал о белом снеге?
       - Побудь один, - шепнула она и вышла из комнаты.
       Он встал и, как сомнамбула, стал бродить по комнате.
       На тумбочке лежал электрический фонарик. Он взял его, включил. Лампочка слабо светилась золотистым огоньком.
       Через минуту Беляев стоял на пороге ванной и смотрел, как Лиза принимает душ.
       - Тебе приятно? - спросил он.
       - Очень.
       - Вода холодная или горячая?
       - Теплая.
       - Я замерз.
       - Забирайся ко мне.
       - Можно?
       - Почему же нет!
       - Все-таки...
       Он встал под душ вместе с Лизой.
       - Ошалеть можно! - сказал он.
       - Шалей!
       - С тобой готов шалеть весь день!
       - Я сделаю воду чуть прохладнее, - сказала она.
       - Сделай. Это очень холодно!
       - Ничего. Мы немножко замерзнем, а потом сделаю горячую.
       - Тебе так нравится?
       - Я люблю контрасты.
       - Контрасты? Вот уж не думал...
       - А что ты вообще обо мне знаешь?
       - В общем-то, ничего.
       - И я о тебе - столько же!
       - Какая ты белая!
       - Как ты! - рассмеялась она.
       Они оделись и вышли на улицу. Там все так же спешили прохожие, проезжали машины, как будто ничего в мире не произошло. А ведь произошло чудо, думал Беляев, поглядывая на Лизу, чудо, достойное отражения в летописях. Что бы Пожаров сейчас вспомянул из "Повести временных лет"?
       Прежде Лиза не замечала Беляева, но к девятому классу он вырос, и сделался стройным, красивым юношей, она стала стыдиться его, потом полюбила безумно и всячески стремилась найти повод покороче сойтись с ним. Идея встречи Нового года витала в воздухе, и Светка здорово придумала, что все так удачно устроила. Ведь, по сути дела, около полугода Лиза не видела Беляева: он в одном институте, она в другом.
       Теперь им хорошо было вместе идти и молчать, идти и говорить. Время от времени Лиза останавливалась и обводила Беляева взглядом, как будто давно не видела его. И при этом спрашивала:
       - Я тебе нравлюсь?
       Ему ничего не оставалось делать, как соглашаться. Слова "люблю", "нравлюсь" были для него новы, ему казалось, что никто и никогда не произносил этих слов. Только ему довелось их услышать и говорить самому. Он догадывался, что и для Лизы это были новые слова, обретшие теперь вполне осязаемый смысл. Как будто этих слов вовсе до настоящего времени не существовало на свете, как будто они с Лизой изобрели эти слова, и то, что означали эти слова, они проделали впервые в истории человечества, были первооткрывателями этой любви.
       - Вот на том углу мы поцелуемся, - сказала Лиза.
       Угол был знаком с детства, сколько здесь было хожено-перехожено, угол Трубной с Петровским.
       - Лучше в ресторане, - сказал Беляев.
       - В каком?
       - В "Эрмитаже".
       - Ах да, в этом доме был когда-то "Эрмитаж".
       - Старый "Эрмитаж", - добавил Беляев.
       - Старый, - задумчиво согласилась Лиза.
       - Пойдем?
       - Пойдем.
       Они смело, не глядя на вахтера, а он их и не заметил, поднялись на второй этаж. Из комнат слышался стук пишущих машинок. Беляев приоткрыл белую дверь в зал: никого. Старинный зал ресторана, в котором когда-то гуляли купцы с цыганами, теперь был чем-то вроде актового зала. Над неказистой сценой, которой, разумеется, в те времена, когда здесь был ресторан, не было, висел огромный портрет Хрущева. По одной стене в ряд шли великолепные окна и столь же великолепные зеркала. Потолок был настоящим произведением искусства. В противоположной стене находилась раковина для оркестра, того, старого, который давным-давно веселил здесь тех самых купцов, а может быть, и самого Чехова.
       - Там мы и поцелуемся, - сказал Беляев.
       Он встал на стул и перелез через барьер, Лиза с его помощью проделала то же самое. Они с некоторым испугом поцеловались. Поскольку в этот момент в зал зашел какой-то человек с графином в руке. Он был сосредоточен и, не заметив влюбленных в раковине, поставил на стол перед сценой графин с водой. Когда он вышел, Беляев поцеловал Лизу по-настоящему и, едва кончив поцелуй, заметил, что человек вернулся в зал. В руках у него теперь была зеленая суконная скатерть и он принялся покрывать ею стол.
       - Попали на заседание, - прошептала Лиза и хихикнула громче, чем следовало.
       Человек оглянулся и заметил их.
       - Вам что здесь нужно? - беззлобно спросил он. Беляев сразу нашелся, что ответить.
       - Мы из архитектурного института... Осматриваем планировку этого здания...
       - А-а... Смотрите еще пять минут... У нас заседание!
       Он ушел, но через минуту вернулся с какими-то бумагами. Беляев заговорил:
       - Товарищество "Эрмитаж"... Все здесь было: и гостиница, и баня, и ресторан...
       - Салат "Оливье" здесь впервые придумали, - вставила Лиза.
       - Это мы знаем, - сказал человек. - Сам Чайковский здесь свадьбу праздновал! Торжественные обеды тут давали для Тургенева и Достоевского...
       Все в этом зале было сделано со вкусом. Мастерство архитекторов и строителей замечалось во всем. Беляеву приходилось лишь сожалеть, что теперь нет таких мастеров. Почему-то всегда, когда он смотрел на что-нибудь прекрасное, к чувству радости и восхищения примешивалось вот это самое чувство утраты мастерства: теперь так не сделают. Даже решетки на бульварах.
       Выйдя на улицу, переглянулись и рассмеялись. Там, где обедал Достоевский, там, где праздновал свадьбу Чайковский - они целовались! Время исчезало, или его не было никогда на свете, время - фикция, время - облако, время - луч, время - повторение. Они взялись за руки, крепко-крепко, и пошли, как во сне вне времени, по Цветному, а там - вверх по Сухаревскому переулку, на домах которого сохранились надписи различных лавок, магазинов, трактиров.
       - В Сухаревском нужно обязательно поцеловаться! - воскликнула Лиза, разрумянившаяся на легком морозце, и в ее глазах появился масленый блеск.
       Теперь Беляев считал Лизу красивее всех и находил в ней все, в чем до этого нуждался. О, это счастье! Он поцеловал ее на глазах у прохожих и сказал:
       - Ты прелесть!
       Лиза порывисто взяла его под руку, но он, казалось, был весь поглощен додумыванием сказанного. Может быть, его поразила мысль, что недостижимое иногда достигается, что он является обладателем этого недостижимого.
       Старая Москва, старые слова, старые и новые любови. Снег на мостовой, воздух голубой, и трактир шумит за спиной с самоварами и блинами. Лиза нагнулась и скатала снежок.
       - Иди сюда, - сказал он.
       Держа снег в рукавичке, она подошла к нему и усмехнулась, не зная, что сказать. Да и говорить ничего не нужно было. Она просто приоткрыла рот и потянулась к его губам.
       Они вышли на Сретенку к "Урану".
       - Пойдем в кино, - сказала она. Беляев сосредоточенно покапался в карманах, извлек все что было: пятнадцать копеек.
       - И у меня - десять, - сказала Лиза. - Поход в кино отменяется.
       Беляеву стало неловко, хотя Лиза сгладила эту неловкость. Сегодня Беляев сидел дома и мама не оставила ему полтинник. В обычные дни, когда он уходил в институт, мама выдавала ему этот полтинник на день, а сегодня он оставался дома готовиться к экзамену, так что полтинника не полагалось.
       - Тогда пойдем в кассу хоть поцелуемся, - засмеялась Лиза.
       Они вошли в кассы "Урана", потолкались немного у сводной афиши и поцеловались, игнорируя устремленные на них взгляды.
       - Что остается бедным студентам - только поцелуи, - сказал Беляев на улице.
       Засигналила какая-то машина, Беляев оглянулся и увидел приближающееся такси с зеленым фонарем, а за рулем - Лева Комаров. Комаров махнул рукой вперед, показывая, что за перекрестком остановится и чтобы Беляев с Лизой шли туда.
       - Левка! - воскликнула Лиза.
       - Ас! - воскликнул Беляев.
       Он схватил Лизу за руку и они побежали к машине.
       Комаров поспешно открыл дверь и крикнул, чтобы они скорее садились, потому что сзади уже сигналили другие водители. Беляев с Лизой влетели на заднее сиденье, с необычайной радостью откинулись к спинке и затихли, наблюдая, как Комаров резво тронул и уверенно повел машину.
       - Смотрю - идете! - крикнул Комаров, переключая скорость.
       - Идем! - ответил Беляев.
       - Думаю, сейчас я их! - продолжал кричать Комаров, хотя и так его было слышно.
       - Удачно ты нас, - сказала Лиза.
       - Еще бы... Вы что думаете, я это так... сижу себе балбесом за рулем и ничего не вижу... А я все вижу! Это механик, старая вобла, сажать за руль все меня не хотел: восемнадцати нет, восемнадцати нет! Заладил, как попугай... Я с какого года, говорю, с сорок шестого, говорю. Ну? - говорит. Что, ну? Сложи и отними. Сколько будет? Что, сколько, спрашивает? Говорю ему: от шестьдесят четвертого отними сорок шестой? Ну?.. - говорит. Потом отнял. А у меня по паспорту второго января день рождения! - Комаров шмыгнул носом и повернул направо. - Вот, вторую ездку по городу самостоятельно делаю. А то все в яме слесарил.
       Беляев с Лизой переглянулись, склонились друг к другу и поцеловались.
       - Целуйтесь, целуйтесь, - сказал Комаров. - Я не смотрю. Светку хотел покатать, да ее дома нету... Вот так вот!
       Беляев сказал:
       - Куда ты нас?
       - До трех вокзалов и обратно, - ответил Комаров. - Механик сказал, что план мой ему не нужен. Езжай, мол, осваивать Москву. Ну, я и осваиваю. Сначала слесарей за водкой возил. Потом одну бабку от "Детского мира" в Измайлово. Вы третьи пассажиры. А в первый день час только проездил и стартер накрылся. От забора машину дали. Вся сыплется.
       - А вроде бы ничего едет, - неуверенно сказала Лиза.
       Беляев, поглядывая в окна по сторонам, зевнул. Лиза склонила голову к нему на плечо. Пошел снег, да такой сильный, что сразу потемнело. Зажглись уличные фонари, снег сдувало с крыш и крутило белыми воронками над мостовой, и воронки эти походили на космические туманности. Беляеву подумалось, что все живое вышло из этих туманностей, и живет в туманных предчувствиях радостей земных, уносясь в мыслях в прошлое, более или менее понятное и определенное в отличие от невнятного будущего.
       И казалось Беляеву, что он спрятался от космических туманностей в темном коробке машины, отгородился от мира и летит в этой отгороженности в иные миры.
       Насадить сад на земле в метели.
       Черная коробка, черные окна, черный воздух и только изредка мелькают в этой черноте светлячки фонарей.
       - Хорошо летим? - смеясь, спросил Комаров и дьявольски сверкнул очками, которые сползли на самый кончик его покрасневшего носа.
       Окно с его стороны было приоткрыто, он любил ездить с ветерком.
       Засвистели тормоза, машина прошла юзом поворот, Комаров успел выкрутить колеса в сторону начавшегося заноса, выровнял ее, дал газу и полетел по темному переулку. Еще один поворот, свет ударил в глаза и тут же исчез, Комаров увернулся от встречной машины.
       - Ты же хотел до трех вокзалов? - спросил Беляев, ежась от быстрой и страшной езды.
       - Сиди! Покатаю хоть!
       Правая сторона улицы была освещена фонарями, под которыми все так же крутило, закручивало снег и швыряло его в темноту, как бесполезные драгоценности.
       И опять нырнули в темный переулок. Необъятна и загадочна Москва в древней паутине своих улочек и переулков. Из черноты вспыхивают фонари, выхватывающие угол желто-белого особняка, фасад церкви, чугунную витиеватую решетку, арку двора... Дух захватывает от стремительной разновысокой красоты, но какая-то звенящая грусть возникает в сердце, что так быстро она уносится назад, не успеваешь как следует разглядеть, оборачиваешься - исчезла, но новая красота уже перекрывает прежнюю.
       Еще один поворот и машина тормозит у знакомого дома. В нем живет Толя Пожаров. Посвистывает ветер, горит фонарь у подъезда.
       - Прихватим, покатаем! - восклицает Комаров и дует на стекла очков, затем протирает их платком.
       Лиза смеется и чмокает Беляева в щеку. Они входят в подъезд, и он им кажется очень чистым, чего раньше они не замечали. И очень много свету. Старинная мраморная лестница сверкает белизной, поручень перил отполирован и покрыт лаком, стены выкрашены в красные и синие тона.
       - Когда же они тут успели ремонт сделать? - удивляется Комаров и идет по лестнице осторожно, как на прием к высокому начальству.
       Все же на одной ступеньке Беляев замечает окурок, в самом уголке, у стены. Он нагибается и, как щепетильная хозяйка, поднимает его и даже дует на него, но пыли на окурке нет. Да это не окурок, а почти что целая сигарета с длинным и почему-то красным фильтром. На белой папиросной бумажке золотой вязью выведено название. Беляев пытается прочитать, но никак не может разобрать эту золотистую вязь.
       - Это же по-арабски, - бросив взгляд на сигарету, говорит Комаров и добавляет: - "Вавилон"!
       - Что, так сигареты называются? - спросила Лиза, извлекла из кармана губную помаду и принялась красить губы в ярко-красный цвет.
       - Первый раз слышу, - сказал Беляев, удивляясь тому, что делает Лиза. - Что еще за "Вавилон"?
       Лиза убирает помаду и говорит со смехом:
       - Чудак. Это же дипломатический дом. Тут все что угодно может быть.
       Беляев знает и помнит, что Пожаров - сын дипломата, но о таких сигаретах он никогда не слыхал. Беляев склоняется к Лизе и спрашивает так тихо, чтобы не слышал Комаров:
       - Зачем ты накрасила губы? Я никогда тебя не видел с накрашенными губами...
       Столь же тихо Лиза ответила:
       - Ты же меня не видишь в институте. Я всегда ношу с собой помаду. Это освежает лицо!
       - Господи! Оно же у тебя младенческое! Какая помада! - уже громким шепотом проговорил Беляев и Комаров услышал.
       Он обернулся, сверкнул очками и сказал:
       - Пусть красит свои губки! Я разрешаю!
       Все рассмеялись и остановились перед огромной двустворчатой дверью, почти что новой, лакированной, с линзой "волчка" на одной из створок. Из-за дверей глухо доносилась музыка. Прежде чем звонить, Комаров приложил ухо к двери и, задумавшись, сказал:
       - Первая часть второго концерта для скрипки и фортепиано Малера.
       - Чудесно! Звони! - поторопила Лиза.
       Но Беляев опередил Комарова, сам нажал на кнопку звонка и услышал, что звонок-то был не обычный, а музыкальный, он сыграл первую фразу Мусоргского из "Рассвета на Москве-реке". Беляев с удовольствием еще раз нажал на кнопку. Дверь открылась, перед гостями предстал Пожаров в черном костюме, в галстуке-бабочке, румяный, веселый и от него легко попахивало шампанским.
       - Прошу! - пробасил Пожаров и впустил друзей в огромную полутемную прихожую с красными стенами и слабо горящим золотистым бра. В приглушенном, мягком свете под этим бра была пришпилена четвертушка ватмана и черной тушью красивыми буквами выведено: "Что мы знаем о самих себе, о судьбе, о мире и о судьбах мира?" Прочитав эту достаточно абстрактную фразу, Беляев подумал, что почти что ничего ни о самом себе, ни о судьбе, ни, тем более, о судьбах мира он не знает. Но кое о чем смутно догадывается. Например, он уже твердо знает, что Лиза определена ему судьбой. Но каковы законы у судьбы? В метельной круговерти людей она избирает тебя и водит по давно ей известным кругам. И словно Лиза шепнула Беляеву: "Но это горькое познание ничего не изменит в жизни человека, в его ненасытном сердце". Беляев закрывает глаза, но и сквозь сомкнутые веки отчетливо видит надпись на белой четвертушке. Затем он чувствует горячее прикосновение губ и вспоминает о красной помаде. Взглянув на себя в зеркало, он видит свои сильно покрасневшие губы, проводит по ним тыльной стороной ладони, но краска не смывается.
       В глубине прихожей вспыхнул свет - это Пожаров открыл дверь в большую комнату. В руках он держал увесистый поднос, серебристо поблескивающий, как зеркало, как зеркальце, в которое ударяет солнечный луч. Беляев обернулся к Лизе. Она пристально смотрела на него, и в ее глазах он увидел какое-то новое, задумчиво-строгое, почти что недовольное выражение. Но тут же, при его взгляде, лицо ее оживилось, взгляд вспыхнул и прелестная улыбка раскрыла ее губы.
       В это время Пожаров прошел мимо них с подносом, сказав:
       - Прошу к столу!
       Комаров уже развалился в кресле и листал какой-то пестрый иностранный журнал. Во рту его дымилась сигарета.
       - "Вавилон"? - спросил Беляев.
       - "Вавилон", - ответил Комаров и положил ногу на ногу.
       Появился Пожаров все с тем же огромным подносом, на котором теперь возвышалась дымящаяся гора красных раков. Усы и клешни, хвосты и панцири - ярко-красные, поблескивающие, влажные. Красные, вкусные, горячие, с огня, дымящиеся раки аппетитно лежали на серебряном блюде-подносе. Особенно красным был верхний рак, которого сразу же приметил Беляев. Этот верхний был краснее всех прочих и глазищи его торчали надо всеми, как бы следя за порядком на блюде. Черные бусинки глаз над красным панцирем.
       - Я думаю, этот ужин вас устроит? - спросил Пожаров и, улыбаясь, поставил блюдо на белоснежную скатерть огромного круглого стола.
       Все буквально бросились к столу и стали хватать раков, вылущивать белое мясо из-под красных одежд. Беляев успел схватить своего приметного верхнего рака. Только он надломил его, как из-под панциря брызнула кровь и красными пятнами окропила белую скатерть. Беляев в страшном испуге отскочил от стола. А Пожаров громогласно захохотал.
       - Это вино, - сказал он.
       - Какое вино? - с волнением спросил Беляев.
       - Вино Бога.
       - Кровь, что ли?
       - Как хочешь, так и понимай.
       Лиза встала и стремительно вышла из комнаты. Беляев бросился следом, но никак не мог понять в полутьме прихожей, куда же она исчезла. Дернув наугад бронзовую ручку белой тяжелой двери, он увидел Лизу перед зеркалом в ванной комнате, в руках ее сверкнули ножницы. Прежде чем догадаться, что собирается делать Лиза, Беляев уже увидел в руках ее отрезанную косу. Даже сам лязг стригущих ножниц не услышал, а сразу увидел отрезанную косу. Лиза зачарованно смотрела на нее, затем отстригла небольшой завиток и протянула Беляеву. Он с любовью и горечью взглянул на эти волосы и зажал их в руке. Окликающий голос Комарова вывел его из оцепенения, Беляев оглянулся. На него смотрел красный рак с маленькими черными глазищами, в очках.
        
        
      
       Глава IV
      
       В букинистическом на Покровке, когда Беляев с пробитым чеком получал книгу, его кто-то тронул за плечо, тронул вкрадчиво, Беляев обернулся и увидел Заратустру, то есть отца. То же морщинистое лицо, и пальто то же, и шапка из меха кролика.
       - Сынок, а ты что тут делаешь? - задал вопрос отец, как будто только он один посещал книжные магазины.
       - Покупаю... книгу, - ответил чуть удивленно Беляев.
       Он получил книгу и быстро сунул ее в портфель. Отец нервно усмехнулся и, когда они отошли от прилавка, около которого было довольно многолюдно, сказал:
       - Я тоже книгу купил, - и добавил, похлопав по переплету, - по химии... словарь... испано-русский.
       Беляев с некоторой заинтересованностью взглянул на солидный том.
       - Ты что, химией занялся? - спросил он.
       - Сейчас химия в ходу... Патенты с испанского перевожу. Платят неплохо. Скоро все химическое будет! - улыбнулся он. - А словарь этот еле нашел. Обегал сотню книжных. Плохо у нас со словарями.
       - С другими книгами не лучше, - сказал Беляев, ощущая на лбу испарину.
       В магазине было душно и стоял особый зимний запах, на покупателях таял снег, пол был мокрым от множества ног.
       - Может быть, выйдем на улицу? - спросил Беляев.
       - Да. А то здесь баней пахнет, - сказал отец. На улице было нехолодно, шел крупный снег, клубился облачками в легком ветерке над прохожими и машинами.
       - В снежки бы поиграть! - сказал отец и засмеялся, но, заметив, что сын не смеется, стал серьезен.
       - Некогда, сказал коротко Беляев.
       - Неужели? И чем же ты занят?
       - Целыми днями в институте пропадаю.
       - И кем же ты будешь? спросил отец.
       - Строителем.
       Помолчали немного. Отец как бы продумывал ответ сына.
       - Хорошо, сказал отец.
       Беляев посмотрел на него задумчиво, и ему в голову закралась странная мысль о том, что этот человек просто выдает себя за отца, что он вовсе не отец, а так, ни пришей, ни пристебай, хотя после этой моментальной мысли, Беляев с некоторым усилием отогнал ее. Это был вне всякого сомнения отец, но очень далекий, случайный. Так ведь случайно встречаются с давними знакомыми, обмениваются стандартными репликами: "Как дела?" - "Нормально!" - жмут друг другу руки, договариваются о встрече или о том, чтобы созвониться, но никогда больше в жизни не встречаются.
       Они дошли уже до бульваров.
       - Хорошая погода! - сказал отец.
       - Не очень, - отозвался сын.
       - Хорошая в том смысле, что в душе хорошая погода. Когда в моей душе хорошо, мне все вокруг мило. То есть я хочу сказать, что душевная погода часто не совпадает с атмосферной. Иногда думаешь, чему радоваться: на улицах грязь непролазная, все бегут спрятаться от такой погоды, а ты идешь и радуешься, потому что на душе хорошо. Вот и сегодня у меня хорошая в душе погода. Да и с атмосферной, вроде бы, совпадает. Я люблю, когда идет снег. Каким-то все вокруг чистым становится. В России очень многое от душевной погоды зависит. Почему? Потому что Россия - страна непогоды. Просторы, если по карте посмотреть, а на самом деле пятьдесят процентов - вечная мерзлота, болота, тайга и прочая, и прочая несуразность.
       Беляев торопился, но не показывал перед отцом виду. Неудобно обижать его. Беляев раздумывал о том, здесь ли послушать отца, ожидая трамвая, или пройти по Чистым пару остановок. И как-то незаметно свернул к Прудам. Отец шел рядом, не заботясь, по всей видимости, о направлении движения и о времени.
       - А почему ты с мамой не хочешь увидеться? - неожиданно для себя спросил Беляев. Отец помедлил, затем ответил:
       - А зачем? Мы совершенно разные, не понимающие друг друга люди. Потом, если хочешь, я с годами пришел к убеждению, что умные женщины вредны для меня. Вообще, умные женщины - это нечто такое...- Он повертел возле своего уха рукой. - Нечто такое малопонятное... Я люблю простых женщин теперь. И живу с очень простой, из глубинки, женщиной. Она всему внемлет, не противоречит. Скромна и без затей. Вот что мне нужно!
       Беляев усмехнулся.
       - И тебе советую искать простоту. Есть у тебя кто-нибудь?
       Беляев пожал плечами.
       - Пока очень неопределенно, - сказал он. Не будет же он рассказывать отцу о Лизе!
       - Ну это ничего, придешь когда-нибудь к определенности! - сказал с чувством отец и остановился, уставясь на заснеженный пруд. - Смотри - утки!
       - Кормятся здесь, не улетают, - ответил Беляев.
       - Интересно, был ли когда человек перелетной птицей? - заговорил отец. - Был конечно. Кочевником. Кочевал, где теплее. А мы уже не перелетные! - вздохнул он. - Зачем нам кочевать, когда, с одной стороны, на улице снегопад, а в квартире - далекие, жаркие страны. Но иногда очень хочется куда-нибудь улететь, этаким журавлем стать!
       - Можно купить билет на самолет...
       - Конечно, можно. Но я не об этом. Я о полете духа, о всемирно-историческом полете! Что там говорил Заратустра? - спросил он.
       - Так! - ответил сын.
        
        
      
       Глава V
      
       В старенькой "Волге" Комарова на передней панели не было предусмотренных конструкцией часов, вместо них в отверстие Лева вставил фотографию Светы и, пока ехали, довольно-таки часто бросал улыбающийся взгляд из-под очков на нее. Эта любовь казалась Беляеву несколько приторной, и он в глубине души посмеивался над Комаровым, который всю дорогу что-то болтал, травил какие-то анекдоты, громче обычного хохотал, в общем, был на эмоциональном взводе. Он так щедро сыпал расхожими байками, почерпнутыми у шоферов и слесарей, что Беляеву невольно стало казаться, а не поглупел ли Лева за эти два года.
       Близился новый шестьдесят шестой...
       - Ель - дерево вечнозеленое! - изрек Комаров и после значительной паузы, как некий сюрприз, преподнес: - В Новый год приглашаю на свадьбу!
       Для Беляева это, по сути дела, не было неожиданностью, поскольку Лиза доверительно ему сообщила, что Света беременна, но Беляев все же сделал удивленную мину и воскликнул:
       - Ого!
       - Так вот, старик, конец холостой жизни. - И словно с ним кто спорил, продолжил: - А что? Баба под боком - замечательно. У нее дом в деревне. Поживем пока у меня. Буду размен подыскивать. У меня бабка на Таганке одна в тридцатиметровой комнате прописана. Я с матерью, да у Светы площадь... Чего-нибудь выменяю. Будь спокоен.
       Пропустив трамвай, Комаров свернул на мост через железную дорогу. Беляев посмотрел вдаль, серебрились железнодорожные рельсы от яркого света пробившегося сквозь дымчатые облака солнца, предвещавшего мороз. Комаров проехал с моста направо - под мост, и, прибавив газу, помчался по узкому проезду, с грязноватыми сугробами у тротуара, вдоль бетонного забора.
       - Я помню, кажется, этот заводик будет сразу же справа, - сказал Комаров.
       - Точно. Не гони, - сказал Беляев, дожидаясь конца забора.
       На площадке, где лед был черен от скатов грузовиков, Комаров остановил машину.
       - Пять минут, - сказал Беляев и направился через проходную к главному инженеру.
       В комнате было накурено, и Беляев, как свой, тоже закурил предложенную главным папиросу "Беломор". Он мял ее в зубах, пускал дым и растолковывал главному результаты технической экспертизы по керамическому кирпичу.
       - Годится, - пыхтел полноватый главный инженер, - годится.
       - Опытная партия когда будет готова? - спросил Беляев.
       Через пять минут, как и обещал, он выкатил на тележке к машине упакованные в плотную бумагу и перевязанные проволокой две пачки по пять кирпичей в каждой. Комаров предупредительно открыл багажник и положил туда эти тяжелые пачки. Беляев взглянул на часы и сказал:
       - За пятнадцать минут до Пожарова доедем?
       - Будь спок! - усмехнулся Комаров, включая передачу.
       Пожаров в своей заметной издалека дубленке поджидал их в одиннадцать на углу Рахмановского со стороны Неглинки. Щеки были красны, пыжиковая шапка золотилась в солнечных лучах. Заметив машину Комарова, он небрежно поднял руку в кожаной перчатке, как будто останавливал такси после сытного обеда в ресторане или в шашлычной... Он сел сзади и развалился, раскинув руки по спинке сидения.
       - Какие новости? - спросил он. Беляев обернулся к нему и сказал:
       - Главная новость - Лева женится на Новый год.
       - И это настоящая любовь? - с ироничным подтекстом спросил Пожаров.
       - Хочу венчаться к тому же, а не просто через загс! - торжественно сказал Комаров.
       - Даже венчаться! - изумился Беляев.
       - А что? Чтобы жизнь была вечнозеленой! - захохотал Комаров.
       По Арбату он проехал к Смоленской и у гастронома остановился. Пожаров открыл дверь, осмотрелся и, заметив того, кто их ожидал, крикнул:
       - Борис Петрович, пожалуйте в машину!
       Достаточно молодой человек, Борис Петрович, гладковыбритый, быстро сел в машину, Комаров тронулся, свернул на Садовое кольцо и метров через сто остановился.
       - Лева, принеси один образец, - любезно попросил его Беляев.
       Комаров послушно вышел из машины и пошел открывать багажник.
       - Ваши условия? - спросил Борис Петрович, ощупывая и оглядывая оранжеватый, легкий, со щелями, кирпич. В глазах Бориса Петровича светилась некоторая алчность.
       - Ваши предложения? - вопросом на вопрос ответил Беляев, снял черную вязаную шапочку и пригладил длинные волосы.
       - Пятьдесят рублей за тысячу, - неуверенно произнес Борис Петрович и постучал по кирпичу извлеченными из кармана ключами. - Звенит, как амфора! - с улыбкой добавил он.
       - Ну, вот видите! - воскликнул Беляев. - Как амфора! А вы за пять копеек хотите его купить...
       Беляев достал из кармана бумаги, развернул и ударив по ним сверху тыльной стороной ладони, сказал:
       - По техусловиям ему цена три копейки...
       - Так, - сказал Борис Петрович.
       Беляев вдруг усмехнулся и громко, как бы ставя Бориса Петровича на место, произнес:
       - Так! говорил Заратустра! - И продолжил: - Три копейки цена, плюс три - главному инженеру, да мне - три, и одна копейка, - он взглянул на Пожарова, -комиссионные! Итого - десять копеек стоит эта амфора...
       - Дорого! - выпалил Борис Петрович.
       - А чего ж тогда говорите: амфора, амфора! - ехидно процедил Комаров, до этого молчавший.
       - Такого кирпича еще ни у кого не было, - достаточно мягко пробасил Пожаров.
       - Ну да ладно! - отрезал Борис Петрович. - Когда забирать?
       - Хоть завтра, - сказал Беляев и принялся что-то прикидывать в уме. После паузы спросил: - Если у вас с собой задаток, то...
       Борис Петрович полез в карман за бумажником.
       - Как я понимаю, три копейки на двадцать тысяч штук это будет?
       Он задумался, а Беляев ответил:
       - Шестьсот рублей.
       - Именно, - сказал Борис Петрович и отсчитал шесть сотенных бумажек. Затем подробно объяснил куда везти, кто там будет ждать для разгрузки и прочие подробности. И сам подъедет к трем...
       Когда он покинул машину, все рассмеялись, а Комаров сказал:
       - Да, Беляев, большое будущее тебя ожидает!
       - И прокурор! - захохотал Пожаров. Его высадили на том же углу, где брали, и поехали опять на завод. Там Беляев быстро оформил сделку, внеся в кассу деньги, договорился с главным инженером о машине, кране...
       - Тут машиной не обойдешься, - сказал главный инженер и, подумав, добавил: - Пошлю сразу четыре длинновоза... Да. Сразу ухнем все двадцать тысяч...
       - Это будет правильно, - тоном бывалого строителя сказал Беляев и закурил "Беломор".
       Если мерить личность умением себя проявлять, то в этих первых своих контактах с производственниками Беляев проявлял себя в полной мере как человек твердого слова и завидной пунктуальности. На первых порах главный инженер, когда Беляева прислали из института по линии связи производства с высшей школой, посмотрел на него снисходительно, мол, пусть студент практикуется, носит в свое студенческое СКБ (студенческое конструкторское бюро) образцы на испытания, пишет научные работы, чертит курсовые, но не тут-то было, во второй же свой приход на завод с результатами лабораторных испытаний нового кирпича Беляев решительно спросил:
       - Мне нужна партия в двадцать тысяч штук, не продадите?
       - Не продадим! - с улыбкой сказал тогда главный и стал думать.
       Кирпич этот никто еще по фондам не заказывал, опытные партии были незначительными, все больше для испытаний - и здесь, на заводе, и в институте исследовательском, и в институте учебном, откуда был Беляев. Но вот как-то раз главный спросил:
       - Кому нужен-то кирпич?
       И Беляев, получивший заказ от Пожарова, все в деталях обрисовал, и калькуляцию полную сделал... Главный инженер понял, что в Беляеве была поистине великолепная деловая жилка, какая-то повышенная реакция проникать в сердцевину проблемы. Основное же в этом было то, что Беляев как бы прочитал мысли главного инженера, ибо тот уже собирался подработать на опытных партиях, которые, в принципе, шли как неучтенная продукция, но покупателей он еще не нашел, а тут - вот он, стоит перед тобой, молодой, проворный...
       Комаров подбросил Беляева до дому и назавтра обещал быть у подъезда в семь тридцать утра, а пока помчался делать план.
       Целый вечер Беляев просидел за письменным столом, энергично просчитывая различные задания для Баблояна, однокурсника. Мать пыталась отвлекать его какими-то вопросами. Торможение сына этими вопросами, беспричинными и бессмысленными, как казалось Беляеву, доставляло ей удовольствие чисто профессиональное, как в университетской аудитории она любила тормошить вопросами студентов, считая, что таким образом она их вызывает на искренний диалог и тем самым обеспечивает совершенное усвоение материала.
       Голос у матери был низкий и властный. После двух-трех вопросов Беляеву хотелось заткнуть уши, уйти в себя, забаррикадироваться, что, впрочем, он успешно освоил. Задав эти два-три вопроса и не получив ответа, мать, как правило, отставала. Она ложилась в своем черном шелковом, расшитом алыми розами халате на диван, подбив высоко подушку, надевала очки, закуривала и принималась за чтение очередного толстенного романа по-французски. Прочитав несколько страниц, она начинала позевывать, затем Беляев слышал, как падала на пол книга и как сначала тихо, а потом громче комнату оглашал грассирующий храп. Зато какой неотразимой, красивой становилась мать, когда к ней приходил Герман Донатович! Ей было только сорок три года, и она была стройной, фигуристой женщиной.
       За последние два года мать и сын подладились друг под друга: когда собирался прийти Герман Донатович, Беляев уходил к Лизе.
       Наконец к полуночи, Беляев закончил все расчеты, зевнул, встал, подошел к дивану и потрогал мать за плечо. Она, как и обычно, быстро открыла глаза и спросила:
       - Который час?!
       - Уж полночь близится, а Германна все нет! - сказал Беляев и пошел умываться перед сном, шаркая шлепанцами, надетыми на босу ногу.
       В длинном обшарпанном коридоре было тихо, соседи уже спали. Только рук Беляева коснулась струя воды, как он подумал о том, что неплохо бы всю квартиру занять самому. Живут здесь три семьи, четвертая - он с матерью. Надо думать, просчитывать варианты... Вариант первый: мать выдать за Германа Донатовича и прописать его сюда. Но прежде Герману нужно развестись. Нет, это не то. Даже если он разведется, распишется с матерью и пропишется к нам - это перспектива нового размена. Не будет же Беляев всю жизнь с ними жить в одной квартире. Вариант второй: он женится на Лизе, прописывает ее сюда, в первые же три года она рожает троих детей... Вот тебе и квартира! Но сразу Лиза вряд ли согласится рожать - нужно закончить институт... Одно другому - не помеха! Пусть и рожает, и учится!
       - Ну сколько можно умываться! - услышал он сзади раздраженный голос матери.
       Он закрыл воду над раковиной и принялся утираться полотенцем. Мать подошла к ванне, заткнула, нагнувшись, дырку, включила горячую воду и, не обращая внимания на сына, сняла халат.
       - Спокойной ночи! - сказал Беляев, выходя из ванной и слыша, как за его спиной щелкнула задвижка.
       Беляев лег на свою кровать за шкафом и включил ночник. Некоторое время он смотрел в потолок, украшенный в местах соединения стен с потолком прекрасной лепниной, затем взял с тумбочки первую попавшуюся книгу, - а на тумбочке лежала добрая дюжина книг, - это оказался "Большой шар" Андрея Битова, и начал читать... "Трень-бом-динь! Трень-бом-динь!"
       - Трень-бом-динь! - зазвонил в семь утра будильник.
       Беляев резко сбросил с себя одеяло и тут же встал. Еще, казалось, был во сне, но уже стоял. Это лучше, нежели давать себе послабление, успокаивать словами, что еще одну минуточку подремлю и тогда уж поднимусь. Сон накроет с головой и все планы, все обещания - под откос, весь день пойдет наперекосяк!
       Беляев вышел из подъезда, огляделся, Комарова еще не было. Шел редкий снег, темный переулок был перечерчен длинными желтыми полосами света фонарей. Кое-где в домах горели окна. Беляев смотрел на снег, дышал нежным морозным воздухом, оглядывался на свой трехэтажный старинный дом и ему грезилось, что весь этот дом принадлежит ему...
       Зеленый огонек Комарова показался внезапно.
       - Долго спишь, - сказал Беляев, усаживаясь в теплую машину.
       - Еле завел! Аккумулятор ни к черту... Пока искал "катюшу", потерял двадцать минут...
       - Надо было прийти раньше на эти двадцать минут! - жестковато сказал Беляев.
       - Подумаешь, опоздал на пятнадцать минут, - отшутился Комаров.
       - Не подумаешь! - резко остановил его Беляев.
       - Я же не нанялся тебя возить...
       - Нанялся!
       - Да я без тебя заработаю...
       - Я тебе плачу больше!
       - Ты еще ничего не заплатил!
       - Слушай, кончай пререкаться...
       - А ты чего возникаешь?!
       - Я не возникаю, а там машины грузятся!
       - Они и без нас погрузятся, - сказал Комаров, шмыгая носом.
       - Это тебе так кажется!
       - Посмотрим!
       - Посмотрим! - повысил голос Беляев, видя, что Комаров заметно прибавляет скорость. Он обиделся, насупился и до самого завода не проронил ни слова.
       Беляев оказался прав. Машины еще не загружались. Главный инженер где-то бегал по территории, и его пришлось дожидаться. Когда он появился, выяснилось, что он не сумел достать кран, поэтому и не загружал машины. Но Беляев попросил все же загружать.
       - Как вы там двадцать тысяч разгрузите?
       - Разгрузим, - усмехнулся Беляев.
       - Ну, смотрите, - сказал главный инженер и дал команду на погрузку машин.
       Беляев вернулся к машине Комарова и сообщил ему эту "радостную" весть.
       - Да ты с ума сошел! - раздосадованно воскликнул Комаров и принялся подсчитывать вслух: - Даже если кладем по десять секунд на кирпич, то это будет двести тысяч секунд... А в одном часе три тысячи шестьсот секунд... Стало быть, за час... мы выгрузим триста шестьдесят кирпичей...
       Беляев возразил:
       - Это один человек выгрузит триста шестьдесят... А там четверо дожидаются и нас двое... Да еще сейчас в институт заскочим, я пару человек возьму...
       Комаров почесал затылок.
       - Это еще куда ни шло, - сказал он. - Но лучше бы кран!
       - Вот ты и будешь кран искать, пока мы занимаемся разгрузкой.
       Мостовой кран загрузил все четыре машины за каких-нибудь полчаса - кирпич был аккуратно уложен на поддоны, оставалось цеплять, поднимать и ставить в кузов. Объяснив шоферам подробный адрес, Комаров повез Беляева в институт. Баблояна Беляев нашел в просторной комнате СКБ, сразу же передал ему расчеты и спросил, как идут дела. Невысокий, плотный Баблоян, стекливший в это время очередной лист курсовой, обрадованно оторвался от работы, достал из портфеля сверточек и, передавая Беляеву, сказал:
       - Здесь триста...
       Беляев сунул деньги в карман, улыбнулся и уставился, не отводя взгляда, на Баблояна. Затем, сменив улыбку на серьезность, сказал:
       - Берешь Манвеляна и вниз! Есть работа.
       - У меня еще два заказа, - сказал Баблоян, подтягивая брюки и заправляя в них сзади рубашку, которая выбивалась во время работы над копированием чертежей.
       - Завтра закончишь, - твердо сказал Беляев.
       Видимо, Баблояну казалось, что ехать ему незачем, но он повиновался отчетливому, твердому голосу Беляева. Если бы не Беляев, то Баблоян и все его многочисленные "горцы" вылетели бы из института сразу же после первого курса. Большого труда стоило Беляеву заставить этих "студентов" хотя бы переписывать, копировать подготовленные им работы. Под видом СКБ - студенческого конструкторского бюро - Беляев организовал нечто вроде фирмы по гарантированной сдаче зачетов, экзаменов и выполнения всевозможных графически-расчетных работ. Разумеется, не бескорыстно. Баблоян с Манвеляном сели сзади.
       - Как здоровье мамы? - спросил Беляев у Манвеляна.
       - Спасибо, очень хорошо.
       - Отец работает?
       - Да, папа тоже работает. Беляев еще что-то, для разговора, хотел спросить, но Баблоян перебил его вопросом:
       - Слушай, Коля, - у него получилось "слюшай", - может, в общагу заскочим? Мои прислали чачу...
       - Нет, - сказал Беляев.
       - Ну что ж, очень хорошо, - сказал Баблоян.- Очень хорошо, что мы сейчас едем за город.
       Выехали из Москвы. Белые поля, как чистые листы ватмана, лежали справа и слева. Потом они исчезали за деревьями. Свернули к железнодорожному переезду. Одну платформу ремонтировали и рядом с нею строили какой-то служебный кирпичный домик. Кран разгружал с грузовика бетонные перекрытия.
       - На ловца и зверь бежит! - воскликнул Беляев.
       - Что? - спросил Комаров, включая щетки, чтобы очистить лобовое стекло от налипшего снега.
       - Кран! - крикнул Беляев, попросил остановить машину и побежал вдоль платформы, засыпанной снегом.
       Подошла электричка, высадила людей, тронулась.
       Впереди и сзади на снежном фоне темнеют фигурки людей, идущих с электрички. Слышны разговоры и смех.
       Автокрановщик выслушал Беляева, подумал и согласился на четвертной билет. Через пятнадцать минут Беляев сидел уже рядом с водителем крана и указывал дорогу, следом, не спеша, ехал Комаров. Въехали в дачный поселок. Многие дачи стояли совсем глухие, темные, в них, по-видимому, зимой не жили. Но были и обустроенные, кирпичные дома, из труб которых шел дымок. Наконец нашли участок Бориса Петровича.
       В глубине этого довольно-таки большого, в соток двадцать, участка под березами стоял небольшой голубенький павильончик, в нем у электрообогревателя грелись ожидавшие машин грузчики. Подходя к этому павильончику, скрипя снегом, Беляев вскинул взгляд на заснеженные ветви берез и почувствовал запах березовых почек. Воздух здесь был по-снежному чист, не как в Москве.
       - Труба зовет! - сказал Беляев грузчикам, заглянув в комнатку.
       - Это мы мигом! - сказал один, убирая под стол порожнюю бутылку из-под водки.
       Перехватив вопросительный взгляд Беляева, все тот же грузчик сказал:
       - Ждали-ждали вас, смотрели-смотрели на нее, заразу, да и...
       - Пошли, Миша, хватит ля-ля, - сказал другой.
       Выйдя на крыльцо, грузчики потянулись, повздыхали, покурили и принялись за дело. Кран опускал кипы на снег, а грузчики и студенты быстро укладывали кирпич в штабель, освобождая поддоны, которые нужно было вернуть на завод. Штабелировка шла весело. Всем нашлись заранее заготовленные хозяином рукавицы и халаты.
       Несколько раз останавливались на перекуры. Беляев, смахнув снег со ступеней павильончика, садился и смотрел на работающий кран, который снимал последний поддон. Оранжевый кирпич на снегу, напоминал рябиновые грозди. Три машины уже отпустили. Каждый шофер получил от Беляева по десятке и все поехали довольные. Четвертая машина должна была забрать все поддоны. Уехал и кран. Крановщик, с удовольствием убирая двадцатипятирублевую бумажку в бумажник, на прощание сказал:
       - Когда понадоблюсь, найдете на Козловском повороте. Тама наша база...
       Комаров подошел к Беляеву и сказал:
       - Так мы и себе можем дома построить.
       - Можем, - сказал Беляев. - На небе!
       - Да-а... Если вот в деревне землю как-нибудь взять...
       Беляев посмотрел на него с некоторым презрением.
       - Когда возьмешь, доложи мне, - сказал он.
       Ответа не последовало.
       Закончили огромный штабель и перекидали поддоны в кузов, последняя машина уехала, а все прошли в павильончик греться к обогревателю в ожидании хозяина. Грузчики сначала мялись, но потом достали вторую бутылку водки.
       - Я же говорил, нужно было чачу взять, - сказал Баблоян.
       - Нет, - зло шепнул ему Беляев и еще тише добавил, - здесь мы не пьем!
       - Понял.
       Грузчики предложили, но студенты наотрез отказались, сославшись на то, что им еще сегодня идти в институт. Правда, от черного хлеба с салом не отказались.
       В четверть четвертого подкатил на черной "Волге" Борис Петрович. Его глаза радостно заблестели от вида могучего кирпичного штабеля.
       - Будем дружить, - сказал Борис Петрович, после того как рассчитался с Беляевым за кирпич, за машины, кран и разгрузку, и получил накладные и копию счета за оплату. - Есть много заманчивых предложений...
       Темнело. В машине Комарова было тепло. Из окон некоторых дач на снег упали желтые пятна. Беляев в уме просчитал километраж, проделанный Комаровым за эти два дня. Выходило около ста километров. Это десять рублей, если километр стоит десять копеек. Десять умножить на три - тридцать. Итого Комаров заработал тридцатку.
       Баблояна с Манвеляном высадили у института. Беляев уплатил им по десятке, они сначала не хотели брать, но Беляев настоял. Затем заехали на завод. Шестьсот рублей обрадованно принял главный инженер и угостил Беляева "Беломором".
       У дома Пожарова Комаров остановился. Беляев сунул ему три червонца. Комаров недоуменно пожал плечами и сказал с волнением:
       - И это все?
       - Три счетчика - мало?
       - Да я заработаю...
       - Заработай! - зло оборвал Беляев.
       - Ну, не знал...
       - Что ты не знал?
       - Что ты такой хмырь!
       - В следующий раз будем оговаривать условия заранее, - сказал чуть спокойнее Беляев и добавил еще одну десятку со словами: - Это за помощь при разгрузке.
       - Спа-асибо! - с издевкой выпалил Комаров.
       - Слушай, Лева, если не доволен - организуй сам что-нибудь!
       - И организую!
       - Вот-вот, организуй, а я посмотрю!
       - Организую! - крикнул Комаров, когда Беляев, выйдя из машины, захлопывал дверь.
       Беляев вошел в старый, гулкий подъезд со стершимися ступенями лестницы, с грязными стенами и сломанными перилами. На втором этаже остановился у массивной двери, обитой дерматином, прорванным в некоторых местах, и позвонил. Открыл сам Пожаров, в байковой клетчатой рубашке, как всегда, аккуратно причесанный.
       - Ну, как? - спросил он.
       - По расписанию, - сказал Беляев и, не раздеваясь, прошел следом за Пожаровым в комнату.
       На огромном круглом столе стояла ваза с хризантемами.
       Беляев молча достал деньги и отсчитал двести рублей десятками.
       - Разденься, - сказал Пожаров. - Хочешь чаю?
       - Некогда, у меня гора работы.
       - У меня тоже, - сказал Пожаров. - Сижу, не разгибаясь!
       Беляев посмотрел на полноватые, с ямочками, щеки Пожарова.
       - Этот тип сказал, что есть у него какие-то предложения...
       - Да я знаю, - сказал, зевнув, Пожаров.
       - Проработай эти предложения... Сырые не предлагай, понял?
       - Понял.
       Беляев минуту стоял и о чем-то думал, вспоминал, потом достал пять рублей и, протягивая их Пожарову, попросил:
       - Возьми, пожалуйста, для меня два билета в Станиславского на "Записки сумасшедшего"... Говорят, какой-то Бурков там творит чудеса...
       - Будет сделано, - сказал Пожаров.
       Выйдя от Пожарова, Беляев по Неглинке отправился в ЦУМ. Толпы людей вливаются и выливаются из этого огромного дома. Беляева толкали, задевали сумками, но он не спеша двигался вдоль прилавков, осматривая товары и ища что-нибудь подходящее. Вот привлекли его внимание ложки и вилки - синеватая сталь перемежалась серебром и позолотой, и все это сочеталось с игрою света, причудливо отраженного в зеркалах. Но это было не то, что хотелось. Беляев пошел этажом выше и вдруг увидел Лизу, вернее, сначала узнал ее шубку, а потом понял, что это Лиза. Она стояла у прилавка с каким-то высоким офицером, капитаном, и что-то весело ему говорила.
       - Лиза! - обрадованно крикнул Беляев. Лиза круто обернулась и, как показалось Беляеву, веселость сразу же схлынула с ее лица. Беляев подошел к ней и вопросительно посмотрел на офицера.
       - А это - Коля, - сказала офицеру Лиза, - мы с ним вместе учились в школе.
       Беляев почувствовал фальшивость в ее голосе. Втроем они стояли в неловком молчании. Офицер пожал руку Беляеву и представился:
       - Владимир.
       Нельзя было не оценить его величавого достоинства, но Беляева пугала неопределенность его присутствия с Лизой.
       - Можно тебя на минуточку? - отозвал Беляев Лизу в сторону.
       На губах Лизы мелькнула едва заметная гримаска горечи, - офицер не уловил ее, или просто сделал вид, что ничего не видел. Что было у Лизы в мыслях? Всякий раз, оставаясь вдвоем с Лизой, Беляев как бы заново изумлялся счастливой судьбе, спаявшей их воедино, но в эти минуты, хмурый и замкнутый, он ни словом, ни жестом не выказывал подобных чувств.
       - Что это за тип? - холодно спросил он.
       Лиза сначала покраснела, потом побледнела.
       - Да так, - взмахнула она рукой, пытаясь отшутиться, - один знакомый... Попросил поводить его по магазинам...
       - Говори правду! - грозно прошипел Беляев.
       - Правду?
       - Да!
       - Неужели ты не понимаешь? - усмехнулась нервно Лиза.
       Беляев похолодел - до него дошла суть слов Лизы. Он с неприязнью взглянул на офицера, тот делал вид, что рассматривает что-то на витрине.
       - Стой здесь! - приказал он Лизе и подошел к офицеру.
       - Слушаю? - сказал тот, когда его тронул за локоть Беляев.
       - Извините, но нам с Лизой нужно уйти, - твердо, даже со злобой, сказал Беляев.
       Не слушая офицера, он жестко схватил Лизу за локоть и буквально потащил ее, но не вниз, а наверх, приговаривая:
       - Я тебе покажу офицеров! Ты у меня увидишь офицеров!
       - Перестань! - едва заметно сопротивлялась Лиза. - Нам нужно поговорить. Ты понимаешь, что нам нужно объясниться?!
       - Чуть позже я с тобой объяснюсь, - прикрикнул на нее Беляев,- а пока купим подарок Комарову.
       Лиза оглядывается, смотрит, не следует ли за ней офицер...
       В отделе мужской одежды Беляев говорит:
       - Все! Покупаю Леве вот этот костюм! И смотрит на Лизу.
       - Хороший костюм, - говорит она равнодушно.
       И только в этот момент Беляев начинает кое-что замечать. Не то, даже, что замечать, а чувствовать. Глаза Лизы, прежде отдававшие ему свою теплоту, свой блеск, свою жизнь, глаза ее теперь были равнодушны, как и слова. Ведь Беляев ее совсем недавно видел и не заметил этой новизны.
       Отчаяние и злоба охватили Беляева. Сжимая сверток с костюмом под мышкой, он вел, как собачку на поводке, Лизу к себе, зная, что мать сегодня придет поздно, у нее отчетно-выборное собрание в университете. Лиза теперь шла послушно сама, но вид ее был прежним. Хотя она говорила с Беляевым, слушала его, даже смеялась, но была вся в себе, в своем равнодушии к Беляеву.
       Как только он привел ее к себе в комнату, стал раздевать ее, нет, срывать с нее одежды, она не противилась, но и не зажигалась, была холодна, но Беляев должен был во что бы то ни стало доказать ей, что только он имеет право любить ее...
        
      
        
       Глава VI
      
       Пожаров приятно улыбнулся, полез во внутренний карман пиджака, помедлил и достал красную книжечку.
       - Понял! - воскликнул он. - Вчера выдали! Приняли...
       - Теперь тебе зеленый свет прямо до Нью-Йорка, - сказал Беляев.
       Пожаров несколько раз прошел, мягко ступая по ковру, из угла в угол. Щеки его порозовели и более отчетливо стали заметны на них ямочки. Глаза Пожарова блестели, и он, как некую драгоценность, несколько раз принимался рассматривать книжечку.
       - Ну, кто я до этого был? Раб Господен. А теперь? Для нас открыты солнечные дали, - пропел он и продолжил: - А то каждая гнида - ты не член, тебе нельзя... Понимаешь?
       Пожаров был возбужден и говорил с чувством.
       - Просчитываешь правильно, - сказал Беляев.
       - Еще бы!
       - Я как-то все откладывал, - начал Беляев.
       - Дооткладываешься! Потом взвоешь... Ты только посмотри, что у нас делается в институте! Доцент один, нормальный мужик, я с ним выпивал пару раз, пятый год не может вступить! Все. Финиш. После института не прорвешься и локти кусать будешь. Я не знаю, как этот доцент на доцента без этого дела вышел...
       - Для процента, - сказал Беляев.
       - Именно.
       - Чтобы сказать, что у нас никто не зажимается... И вот примерчик - беспартийный доцент! Его поэтому никогда не примут. Зря старается, - сказал Беляев. Он сидел на диване, поджав под себя ногу, и курил.
       - А тут сразу нас, студентов, пятнадцать человек приняли...
       - Списком?
       - За полчаса отстрелялись... Пару вопросов задали... А я как врезал: коммунизм есть высшая, против капиталистической, производительность труда добровольных, сознательных, объединенных, использующих передовую технику, рабочих!- так они сразу проголосовали единогласно. Понял?
       Беляев встал и взволнованно, как и Пожаров, заходил по мягкому ковру. Множество мыслей нахлынуло на него.
       - Понимаешь, - сказал он, - у меня же с отцом не все в порядке...
       - Ерунда! - отмахнулся Пожаров. - При чем теперь твой отец! Дело это решенное. Он сам по себе, ты сам по себе. Твоя мать с ним разведена. Мало ли что было раньше... Он же реабилитирован?
       - Реабилитирован, - как-то нехотя подтвердил Беляев. - Только его в милицию таскают, участковый приходит: почему, мол, не работаешь? Черт, я понимаю, он пьяница, но работу же он берет, делает!
       - Для них нужно, чтобы он где-нибудь числился, - сказал Пожаров.
       - Я то же самое отцу говорил: устройся куда-нибудь. Бесполезно! Говорит, что он вольный стрелок...
       - Пусть живет так, как ему хочется!
       - Анкету же мне заполнять...
       - Об отце не пиши вообще...
       Пожаров остановился и торжественным басом проговорил:
       - Смысл нашей социалистической работы заключается в построении такой жизни, которая дала бы возможность развернуть все таящиеся в человеке возможности, которая бы сделала человека в десятки раз умнее, счастливее, красивее и богаче, чем ныне!
       - А еще? - усмехнулся Беляев.
       - Пожалуйста, - согласился Пожаров и, выбросив вперед руку, загудел: -Коммунизм вырастает решительно из всех сторон общественной жизни, ростки его есть решительно повсюду!
       Беляев одобрительно закивал головой и сказал:
       - Хорошо у тебя получается, очень хорошо!
       - У тебя тоже получится, - сказал Пожаров.
       - Ты мне подбери какие-нибудь цитаты, чтобы и я, как ты говоришь, врезал там...
       - Хоть сейчас! - воодушевился Пожаров, сбегал в кабинет отца и притащил синий пухлый том.
       Он принялся листать книгу. Найдя подходящее, прочитал с выражением, меняя силу голоса:
       - Коммунизм - это бесклассовый общественный строй с единой общенародной собственностью...
       Беляеву эта цитата очень понравилась, и он сел ее переписывать. Тем временем Пожаров сходил на кухню, приготовил чай и бутерброды с сыром и колбасой. Все это он принес в комнату на подносе.
       Сунув листок с цитатой в карман, Беляев подошел к столу и, подумав, сказал:
       - Жизнь - театр, и мы в ней актеры...
       - Без этого нельзя, - согласился поспешно Пожаров.
       - Только актеры мы вшивые! - резко бросил Беляев. - Были бы настоящими актерами, то и коммунизм бы разыгрывали по-настоящему... Ведь, посуди, в самой идее коммунизма что-то есть настоящее, искреннее. Я это чувствую.
       - Тебе и карты в руки!
       Пожаров засмеялся и поднес чашку к губам. Беляев был не в духе и все эти разговоры о партии были абстрактными, поверхностными, а в глубине души он думал о Лизе, о ее неожиданной перемене к нему. Зная свою обостренную чувствительность к чужому поведению, Беляев предпочитал не встречаться с людьми, если был не в духе, и малейшая бесцеремонность, допущенная в его присутствии, как бы нарушала фальшивой нотой его жизненный лад. Он еще находился в том возрасте, когда собственную бесцеремонность не анализировал, да и просто не брал в расчет, не замечая ее.
       - А как у тебя с Верой? - вдруг спросил он.
       - Ничего.
       - В смысле?
       Пожаров достал расческу и медленно провел ею по волосам, затем нехотя ответил:
       - Да надоела она мне, Коля. Эти постоянные разговоры о женитьбе меня расстраивают. Надо думать о будущем, конечно, но так, с бухты-барахты жениться?! Нет уж, увольте! И потом, знаешь что?
       ~ Что?
       - Она много обо мне знает. С первого класса. А это плохо. Жена не должна все знать о муже, - принялся рассуждать Пожаров. - Чем меньше информации, тем лучше. Женщины любопытны. Ты не замечал, что женщины всегда разговаривают вопросами?
       - Замечал.
       - Смотрит на тебя, особенно в постели, и... вопрос за вопросом. Раскалывает, раскалывает, как следователь. Иногда мне жутко делается от ее вопросов. Обязательно должен полный отчет давать...
       - Каков же вывод? - спросил Беляев, стараясь быть спокойным.
       Пожаров некоторое время смотрел на него, не отводя взгляда.
       - Огорчу тебя, Коля, - сказал он. - Они готовятся замуж. Только замуж. Вот их теоретическая и практическая цель. То ли у них природа такая, то ли еще что-нибудь... Но Верка со мной сто раз уже заводила разговор на эту тему. Да и Светка ее подзуживает. Комаров решился, а мы делаем вид, что не понимаем, о чем идет речь. Не знаю, как ты, а я-то прекрасно понимаю, что не нужна мне Вера, понимаешь, не нужна! Сейчас я сам себе хозяин. А представь, ну, женюсь я на ней. Вот ты бы пришел ко мне, а она бы тут обязательно крутилась и разговора бы нашего не состоялось. Это я сердцем чувствую. Ну не даст она ни поговорить, ни поюродствовать!
       - Я это знаю. Это типично женская особенность:
       не дать возможности уединиться, - сказал Беляев. - Да что там говорить! У меня мать такая. Сто вопросов в минуту. Где был? Что делал? До тошноты накормит этими вопросами. Как будто не понимает, что человек на девяносто процентов состоит из тайн. Да и Лиза такая же...
       - Я знаю, - сказал Пожаров.
       - Что ты знаешь?
       - То же, что и ты.
       - Что именно?
       - Как будто ты не понимаешь... Ты прекрасно понимаешь, о чем идет речь... Неужели ты думаешь, что Верка мне ничего не рассказывает... Да они все друг другу рассказывают, даже о том, когда и как мы с ними спим! - Пожаров говорил с чувством. - Пойми, сейчас они находятся в том возрасте, когда у них на уме только одно, нет, не трахнуться с кем-нибудь, а выйти замуж. Они понимают, что мы крутим-вертим, ведем, так сказать, с ними добрачную половую жизнь и все! И это их бесит. Они же дуры абсолютные!
       - Ну, уж ты хватил! - удивился Беляев, с повышенным вниманием слушая Пожарова, с которым прежде столь углубленно о женщинах не говорил, да и повода, в общем-то, не было.
       - Ничего не хватил, а говорю то, что есть на самом деле. Так что твоя Лиза подала уже заявление в загс, нашла себе военного ученого. Он на десять лет старше. В общем, нашла то, что ей нужно.
       Беляев покраснел, словно его уличили в импотенции. Пожаров, видимо, заметив эту покраснелость, успокоил его:
       - Ничего, Коля. Не переживай. Это нам будет наука. Нашим будущим женам, я считаю, сейчас семь лет и они ходят в первый класс! А трахаться нам нужно с опытными женщинами, со взрослыми, понимающими.
       - Но я же люблю ее! - сжав кулаки, со злостью крикнул Беляев.
       - Плюнь и разотри, - небрежно сказал Пожаров. По всему было видно, что то и другое в отношении Веры он уже проделал.
       - Умом понимаю, но сердцем не могу понять! - сказал Беляев.
       - Это привычка, - сказал Пожаров. - Не более того. Какой-то инстинкт природный на нас действует. И что такое любовь? Не подвластное нам чувство, спущенное свыше, чтобы поддерживать род человеческий в его размножении. Вот тебе и главный смысл любви! Ты хочешь участвовать в размножении рода человеческого? - вдруг задал вопрос Пожаров.
       - А зачем?
       - Ну уж, дорогой друг, хотя бы для того, чтобы отблагодарить предшественников за собственное появление на свет. - Пожаров говорил ласково и убедительно.
       Беляев снисходительно улыбнулся. Он как бы не старался развязать затянувшийся узел отношений с Лизой, потому что не придавал этому сейчас значения и знал, что он развяжется сам собой. Его волновало другое - собственное поражение и то, как оно воспринимается окружающими. Он не мог еще себе сказать, что заботится о собственной репутации в глазах окружающих его людей, но чувство, близкое к этому, в нем жило. Он как бы приберегал свои силы для более значительного момента (а Беляев был уверен, что рано или поздно, этот момент наступит: через год, через два, через десять лет!), когда можно будет доказать и окружающим, и, главным образом, Лизе свое несомненное превосходство.
       - Тебе не приходило в голову, - говорил Пожаров, - что с новыми знакомыми чувствуешь себя лучше, чем со старыми?
       Беляев отреагировал достаточно быстро:
       - Новые знакомые закрыты для тебя, а ты закрыт для них. В этом вся соль. - Он подумал и продолжил: - Я вообще заметил, чем холоднее ты относишься к людям, тем они лучше к тебе относятся. Меньше лирики. Люди - хамы, и они любят, когда с ними говоришь только о деле. Стоит чуть-чуть расслабиться, как они уже лезут в душу! Особенно, когда ты признаешь свои ошибки. Ни в коем случае нельзя признавать свои ошибки, и тогда люди будут думать, что эти ошибки тобою запланированы и составляют сильную сторону твоей личности. - Голос Беляева вдруг зазвучал неискренно, и он смутился.
       Но Пожаров, не заметивший смущения, тут же подхватил:
       - Это ты точно ухватил. Но тут может быть перебор... В том смысле, что люди любят лесть. Понимаешь? А если ты с порога, без вступления, о деле, да еще в резких тонах, как это у тебя иногда выходит, можно испортить и само дело. Ты вообще, я заметил, в последнее время как-то странно себя ведешь. Проваливаешься на неделю-две, не звонишь. Что ты там, думаю, напридумывал?
       - А я закрываюсь, - усмехнулся Беляев. - Что я баба, что ли, что буду тебе каждый день звонить. Чем меньше каждый из нас посвящен в механизм дела, тем лучше. Или ты так не считаешь?
       - Для других - ты, может быть, прав, но мне-то ты можешь подробнее рассказывать?
       - Могу. Но не успеваю, - сказал Беляев и тут же перешел на другую тему: - Ну, что там за предложения у Бориса Петровича?
       Пожаров загадочно посмотрел на Беляева и с улыбкой сказал:
       - Не знаю.
       - Я серьезно.
       - И я серьезно.
       - Но он что-то хотел мне сказать.
       - Что? - спросил Пожаров.
       - Что-то важное... Ты же с ним общаешься...
       - Вот-вот... Ты знаешь, Коля, а ты ведь прав в своей закрытости... И знаешь, мне даже очень нравится эта закрытость...
       - Что ты хочешь сказать?
       - Я хочу сказать, что твою карту я буду бить твоими же козырями... И это будет справедливо.
       - Ты говоришь таким тоном, как будто подозреваешь меня в чем-то!
       - Подозревать тебя будет прокурор! Беляев рассмеялся, но внутренне насторожился, поскольку отчетливо понял, что Пожаров врубился в его тактику и сам теперь ее хочет использовать. Пусть!
       - Что-то ты часто о прокуроре вспоминаешь, - с металлом в голосе сказал Беляев.
       - Да просто вижу, что ты как бы заранее готовишься к встрече с ним... Тайны мадридского двора... Что ни спросишь, ответа от тебя не получаешь... Если мне это, твоему старому другу, неприятно, то каково же Лизе... Да я тебе не всю правду сказал... Ты просто надоел Лизе своей невоспитанностью!
       Беляев вздрогнул и, прикусив губу, спросил:
       - В чем же она проявляется?
       - Да все в том же! Не звонишь ей, приходишь только, чтобы переспать, ни о чем не расспрашиваешь...
       - Ты же говорил, что это бабья участь расспрашивать! - выпалил Беляев.
       - Пойми, любезности в тебе нет, интеллигентности.
       - А зачем она мне? - спокойно спросил Беляев.
       - Ты же в обществе живешь, и должен стремиться быть культурным, воспитанным, - рассудительно проговорил Пожаров и налил себе еще чаю из заварного фарфорового чайника, на котором был нарисован индиец в чалме на слоне.
       - Слушай, Анатолий, - побелев, нервно заговорил Беляев, - ты поешь чужую песню. Ты прекрасно знаешь, что девяносто из ста процентов людей - стадо баранов. Им нужен пастух! Они даже не знают, что им нужно делать в жизни. Они живут вслепую. Да вон, хоть взять мой институт. Около ста горцев учится, и ты думаешь, они что-нибудь сами могут сделать? Один-два человека сами учатся, а остальные? Тыркаются на кафедры с коньяком или взятками, как котята. Покупают и зачеты, и экзамены... Но не всегда им это удается, потому что не могут додуматься, как все обучение поставить на производственную основу...
       - И ты ими занялся? - с некоторой долей снисходительности спросил Пожаров.
       Об этой стороне деятельности Беляева Пожаров не знал. Закрытость в этом деле у Беляева была абсолютной. И теперь Беляев понял, затеяв этот спор, что был близок к тому, чтоб открыться Пожарову, что он, Беляев, дело обучения бездарных, но состоятельных студентов поставил на научную основу. На Беляева работали и сами горцы, выполнявшие лишь техническую работу, и более или менее талантливые, но нищие студенты. Все имело свою таксу: и зачет, и экзамен, и курсовая...
       - У меня своих забот хватает, чтобы я занимался еще разными оболтусами, - достаточно равнодушным тоном ответил Беляев.
       Пожаров взглянул на часы и в это время раздался звонок в дверь. Приехал шофер отца и привез елку, завернутую в плотную бумагу и обвязанную бечевкой. В прихожей приятно запахло хвоей. Когда шофер ушел, Пожаров вопросительно посмотрел сначала на завернутую елку, похожую формой на кипарис, потом на Беляева и спросил:
       - Нарядим?
       - Давай нарядим.
       Поставили елку в ведро с песком, за которым сбегал к детской песочнице во дворе Беляев. Сначала расчистил снег, затем надолбил совком мерзлого песку. Елочные игрушки были в трех коробках, которые Пожаров достал с антресолей. Еще в одной коробке лежали лампочки с серебристыми отражателями. Елка оказалась густой, с толстыми иголками и, поэтому, очень колючей. Чтобы она не качалась и вдруг не упала, ее привязали веревками к трубе и к шкафу.
       Несколько одурманенные запахами хвойного леса, друзья, окончательно установив и закрепив елку, отошли в сторону полюбоваться ею. Все споры и разговоры, казалось, были забыты. Что-то с елкой пришло такое, чего не было весь год, и все разговоры, да и все дела показались в сравнении с этой красавицей мизерными. Друзья сели на диван и некоторое время молчаливо смотрели на нее. На душе вдруг стало хорошо.
       Беляев открыл одну из коробок и увидел лежавшие сверху яркие разноцветные флажки.
       - Давай их сначала повесим! - сказал он, беря эти флажки и во всю ширину распахнутых рук растягивая их на веревке, на которую они были нанизаны.
       Пожаров сосредоточенно задумался, потом сказал:
       - Нет. Сначала лампочки.
       И Беляев согласился.
       Пожаров встал на стул и стал закреплять гирлянду лампочек, подаваемую ему другом, на верхних ветках елки.
       Беляев громко засмеялся. Без причины.
       - Что это ты? - спросил Пожаров.
       - Вспомнил... Помнишь, что в Китае и сам император, и все его подданные - китайцы.
       - Конечно, помню.
       - Откуда это? - спросил Беляев. Пожаров застыл с вытянутой рукой, в которой была очередная лампочка с прищепкой.
       - Уже не помню, - сознался он.
       - Эх ты! Это же "Снежная королева"!
       - При чем здесь китайцы? - пожал плечами Пожаров.
       - Да, действительно, при чем здесь китайцы? - повторил вопрос Беляев и продолжил: - Разумеется, это "Соловей", а не "Снежная королева"! Вот что значит с детства воспитываться на одной и той же книжке. Вся книжка называется "Снежная королева", но в этой книжке помещено много сказок Андерсена, и начинается книжка сказкой "Соловей", с этих самых китайцев начинается, но я всегда считал, что и китайцы относятся к "Снежной королеве"...
       - А как "Снежная королева" начинается? спросил Пожаров, прицепляя к новой ветке лампочку.
       - Кажется, что-то про тролля в начале говорится...
       - А про Кая и Герду что там говорится? - спросил Пожаров.
       Беляев минуту вспоминал, пока с полной отчетливостью не вспомнил:
       - Кай сказал Герде, что ему разрешили покататься с мальчишками на большой площади. И он один побежал туда. Там катались толпы детей. Самые смелые цеплялись за крестьянские сани и отъезжали довольно далеко. Кай увидел большие белые сани, которые выехали на площадь и сделали большой круг. Сидящий в них обернулся на Кая и подмигнул ему, чтобы он цеплялся и ехал за этими санями. И понесли его белые сани за город...
       Пожаров, стоя на стуле, застыл весь внимание.
       Беляев говорил:
       - Кай, испугался, что так далеко укатил и пытался отцепиться от белых саней, но ему не удавалось. Снег взвивался кругами, закручивался в воронки, в метельные туманности. Уже нельзя было разобрать - где сани, где снег, где деревья. Вдруг как бы все стихло, а закрученный в туманность снег превратился в великолепную красавицу, сходящую с саней. И шлейф ее белой длинной шубки превращался в снег, а снег - в шубку. Снежная королева - а это была она - подхватила мальчика, прижала к себе, и расцеловала. Холодом повеяло на Кая от этого поцелуя. Снежная королева поцеловала его еще раз и вознеслась с ним в холодную туманность, в небеса... И у Кая сердце стало ледяным, - закончил Беляев.
       - А тебя не целовала Снежная королева? - спросил Пожаров.
       Беляев вздрогнул, услышав за спиною голос:
       - С наступающим Новым годом!
       Он обернулся и увидел Деда мороза. Это вернулся с работы отец Пожарова и нацепил для удивления маску. Когда он снял маску, было заметно, что на работе он уже немного выпил.
       - Великолепная елка, - сказал он и, подумав, предложил: - Так, пока суть да дело, пока не пришла хозяйка, мы сейчас чего-нибудь организуем, а? - и он подмигнул Беляеву.
       Когда отец вышел, Пожаров слез со стула и последние лампочки прикрепил к нижним веткам. Беляев нерешительно, как-то боком подошел к нему, кашлянул и сказал:
       - Как-то неудобно...
       - Чего неудобного-то?! - удивился Пожаров, приглаживая волосы.
       - Все-таки... Да и к Комарову пора двигать...
       - Пора, - со вздохом произнес Пожаров. - А там эти... - он помолчал и закончил: - Вера и Лиза.
       - Ты думаешь, они придут?
       - Приползут.
       - После того, что...
       - Им наплевать! - воодушевился Пожаров. - Ты представить себе не можешь степень наглости этих барышень! Куда нам с тобой. Ты-то иногда прешь, как бульдозер, но они - истинные танки! Вообще, у женщин несколько иное понятие о такте, приличии... Потом, они же не к тебе со мною идут, а к Светке. Их же Светка пригласила, своих подруг, черт бы их побрал! - довольно-таки громко произнес Пожаров и оглянулся.
       В дверях стоял отец с тремя рюмками и бутылкой коньяка.
       - Кого это ты, Анатолий, поминаешь? - спросил он.
       - Да-аа, - протянул Пожаров, - подружек одних...
       Отец поставил рюмки и бутылку на стол, снял пиджак, оправил жилет и сел на стул.
       - Вот что, ребятки, - сказал он, провел ладонью по лысой голове, открыл бутылку и принялся наливать в рюмки. - Забудьте вы всех этих подружек, забудьте сегодня обо всем и вспомните, что в пределах вечности это ничто. Грядет Новый год, лучший праздник на свете! Поэтому поднимем тост за жизнь, за то, что мы живы и здоровы! Согласны?
       - Хорошо! - воскликнул Пожаров.
       - Прекрасно! - добавил Беляев.
       Выпив, Беляев прищурил глаза и резко выдохнул.
       - Прикажете лимончик? - спросил отец и сказал сыну: - Толя, я забыл, там на холодильнике приготовил...
       Пожаров принес с кухни нарезанный лимон.
       - Какая сегодня великолепная погода! - сказал отец. - Небо сейчас все в звездах, а днем великолепно сияло солнце. Удивляюсь вам, ребята, как это вы можете сидеть в комнате.
       - Мы не сидим, мы елку наряжаем, - сказал Беляев.
       Отец подумал о чем-то своем, налил еще по рюмке и, поднимая свою, сказал:
       - Не знаю почему, но под Новый год никогда не хочется спать. Сегодня с утра, сижу у себя за столом на работе, просматриваю бумаги и спать не хочется. Удивительно, а ведь вчера читал до двух ночи...
       - Что же ты читал? - спросил Пожаров.
       - Что я могу читать?
       - Что?
       - "Войну и мир"... Пожалуй, ничего более художественного и более значительного на свете не написано...
       Выпили, закусили лимоном. Беляев чувствовал, как приятная теплота и душевная сладость разливается по телу.
       - Очень вам благодарен за угощение! - вдруг сказал он. - Но нам пора уходить.
       - В компанию?
       - В компашку, в компашку, - сказал Пожаров и, оглядев себя, сказал: - Надо еще переодеться. Когда он вышел, отец спросил:
       - Много будет народу?
       - Должно быть, много... Ведь свадьба! - вырвалось у Беляева.
       Отец задумался, потом сказал:
       - Да. Вам с Анатолием, конечно, еще рановато об этом думать. Мужчина должен хорошо погулять, прежде чем заводить семью. Я не советую Анатолию раньше тридцати вступать в брак.
       - Правильно, - сказал Беляев.
       - Женитьба - шаг серьезный, - сказал отец Пожарова. - А кто женится?
       Беляев с некоторым замешательством сказал:
       - Вы не знаете... Это с кафедры...
       - Понятно. Так-с, - сказал отец. - Еще по рюмке?
       - Нет, довольно. Нам еще предстоит.
       - Это правильно. Мне тоже еще сегодня предстоит. Брат с женой приедет, да сестра жены с мужем. Так что, наверное, заправимся как следует.
       И разговор прекратился. На улице, действительно, погода была великолепная, самая настоящая новогодняя погода, и звезды светили и морозец был. Зашли на минуту к Беляеву. Мать собиралась в гости к дочери, сестре Беляева.
       - С наступающим! - пробасил Пожаров.
       - И вас также! - откликнулась мать.
       Беляев надел белую рубашку, галстук и костюм. Взял подарок для Комарова.
       Как только они пришли на свадьбу и Беляев увидел Лизу, нарядную, с крашеными губами, то тяжелая злоба, словно льдина, повернулась в его душе, и ему захотелось сказать Лизе что-нибудь грубое и даже подбежать к ней и ударить. Чтобы не сказать лишнего и успокоиться, Беляев сразу двинулся навстречу Комарову, обнял его, расцеловал и вручил сверток с костюмом. Беляеву казалось, что все знают о том, что Лиза ему изменила, что все смотрят на него, только что пальцем не показывают. Но все делали вид, что ничего не произошло, все скрывали свои истинные чувства и помыслы, свое недовольство жизнью и окружающими, и сам Беляев, чтобы не выдавать своего нервозного состояния, беспричинно улыбался и говорил о пустяках.
       В это время Комаров в соседней комнате вскрыл подарок Беляева и был потрясен и обрадован им.
       - Какой великолепный костюм! - сказал он Беляеву. - Да, до хмыря тебе еще далеко! Великолепный подарок! От души спасибо! Ты, оказывается, щедрый человек!
        
      
        
       Глава VII
      
       Неверно было бы думать, что Герман Донатович раздражал Беляева, нет, просто он все в разговоре сводил к одному и тому же, как бы зациклился на своей идее. Теперь он гораздо чаще приходил к матери, потому что находился в бракоразводном процессе и жил у какого-то своего приятеля по работе.
       Герман Донатович носил аккуратную бородку, слегка тронутую сединой, и Беляев почему-то довольно часто, глядя на эту бородку, представлял себе Германа Донатовича у зеркала с ножницами, поправляющего ее. Он был худощав и даже красив: глаза у него были пронзительной голубизны, а все выражение лица - каким-то улыбающимся. Быть может, он был печален, но лицо все равно улыбалось. Голос у него был тихий, нежный, высокий.
       Мать смотрела на него с некоторым снисхождением и называла шутливо Гермашей, изредка даже - Машей.
       - Гермаша! Как ты сидишь? Выпрямись! - говорила она, видя, что увлеченный разговором с Беляевым, он почти что ложился на стол.
       Герман Донатович послушно повиновался и с любовью оглядывался на мать, которая сидела с вязанием на диване.
       - Так вы говорите, что все в жизни заключено в этом уплотнении? - спрашивал Беляев для поддержания разговора.
       - Только в нем! - восклицал Герман Донатович и развивал свою мысль: - Как я раньше не пришел к этой очаровательной мысли! Прежде она неосознанно, конечно, приходила, но я не мог ее зацепить. В лагере пришел общий сгусток идеи, что Бог создал вселенную...
       Беляев оборвал:
       - Да это не новость...
       - Я понимаю, но дело не в этом... Мы говорим - "В начале было слово"... А это ведь то, что всему предшествовал замысел Бога, как бы предначертавший весь путь развития вселенной...
       - И это известно. В чем ваша новизна?
       - Э-э... Новизна?
       - Да.
       - Новизна в том, что я открыл закон уплотнения... Ну, что такое вещь? Ведь это уплотненные частицы, которые воспринимаются человеком. Вещи созданы либо Богом, либо силами природы, либо человеком... Вселенная с ее мирами, как физическим, так и трансфизическим, носителями жизни и человеком могла быть создана только творческим путем...
       Беляев слушал и думал о том, что Герман Донатович был таким же лагерным посланником, как и его отец. Отец тронулся на пьянстве, а этот - на своей теории уплотнения вселенной. Господи, да он, наверно, учебник по диамату не читал! Там же все это есть, что он выдает за новизну: и элементарные частицы, и законы движения материи, и законы перехода количества в качество, и... Только там - саморазвивающаяся материя, достигшая своего совершенства в образе человека, а у него-под руководством Бога...
       - Ведь существование законов природы невозможно без Законодателя! - с улыбкой воскликнул Герман Донатович и поднял белый палец с ровно остриженным ногтем.
       - И это известно! - подзадоривал Беляев и спрашивал: - Укажите точное место расположения Творца во вселенной.
       - Идея Бога в течение веков преодолела страшные испытания, она выдержала все нападки и отрицания, она не боится свободы исследований...
       - И это известно, - нетерпеливо прервал его Беляев. - Вы укажите место, где находится Бог! Укажите... Неужели вы думаете, что и я не смогу также абстрактно рассуждать, как вы!
       - Можешь, Николай, - согласился мягко Герман Донатович и почесал бородку. - Но ты же не создал теории, законченной теории, а я создал...
       - Мне ближе другая теория... Теория саморазвивающейся материи до уровня божественного совершенства... От простого - к сложному. А идея Бога вся состоит из преданий и условностей... Библия написана людьми, Христос подан в образе человека... А почему не в образе Земли? Или звезды?
       - Бог един, но троичен в лицах, - сказал Герман Донатович. - Это Божественное откровение дано самим Иисусом Христом. Для каждого верующего это истина, не требующая доказательства. Тем не менее, я, преисполненный смирения, пытаюсь прикладывать к самому Богу...
       - Да где же, наконец, он у вас находится?
       - Везде и во всем...
       - Везде - значит нигде!
       - Если Бог был бы в одном лице, то по этому закону... По этому закону каждое развивающееся единство представляет собой борьбу добра и зла...
       - Это известно! - раздражался Беляев. - Проходили по философии... Борьба и единство противоположностей...
       Герман Донатович провел ладонями по скатерти, как бы разглаживая ее. Время от времени он оглядывался на мать и смотрел на нее так, как будто прощал ее за грубоватого, раздражительного и неверующего сына. Мать с улыбкой перехватывала его взгляд, поправляла очки и, продолжая вязать, говорила:
       - Продолжай, Гермаша! Так хорошо вязать под твой голосок...
       И Герман Донатович продолжал развивать Беляеву свою теорию о том, что Бог один, но троичен в лицах, что это сразу исключает наличие зла в его сущности, что каждое лицо Бога дает преимущественное воплощение особых свойств, например, Бог-Отец - выразитель творческой мудрости и энергии, Бог-Сын - претворитель в действие любви и блага, а Дух Святой - непосредственный управитель мирами вселенной. Далее он говорил о том, что зло не в состоянии находится в Боге. Для этого есть дьявол - гигантское зло в нем уравновешивается малой толикой доброго начала, необходимого для скрепления этого жуткого единства, и Священное Писание подтверждает наличие в дьяволе доброго зерна - в описании происхождения демонов из духов добра: денница, падшие ангелы...
       - А поле битвы, - сказал Беляев с усмешкой, - сердца людей!
       Беляев встал из-за стола и заходил по комнате.
       - Я-то думал - у вас действительно новая теория... А у вас все повторение оригиналов. Нет у вас новизны, Герман Донатович... Я начал понимать, что у вас получается...
       Глаза Германа Донатовича посерьезнели и в них блеснула некоторая тревога.
       - У вас получается легендарная компиляция! Вы соединили материализм с идеализмом и приплюсовали туда же Священное Писание... Понимаете? А новизна должна заключаться в совершенно новом подходе.
       Мать остановила спицы на очередной петле и сказала:
       - Гермаша, а ведь Коля дело говорит... Что-то ты все в одну кучу свалил: и науку, и Бога...
       - Я и не отрицаю этого... Теория сильна только в законченном виде, - начал он рассуждения. - Понимаете, когда мы получаем что-то в законченном, готовом виде, то нам кажется, что и мы могли бы создать нечто похожее. Читая "Войну и мир", мы как бы живем естественной жизнью вместе с героями Толстого и думаем про себя, что вполне бы могли точно так же написать. Но беда в том, что написать не можем. Так и моя теория. Она, конечно, пока сыровата, но она будет написана глава за главой. Это будет солидный, подробный том. И прочитав его, не будет никаких сомнений в том, что вселенную действительно создал Бог...
       - Но об этом же написана гора книг! - распалился Беляев.
       - Все равно у меня будет - свое! Я привношу в теорию последние достижения науки, я использую свой лагерный опыт, у меня будут главы социальной и политической значимости...
       - Это все хорошо, - сказал Беляев, - но все равно это-сборная солянка из давно известного...
       - Как же известного? - голубые глаза уставились на Беляева. - А твоя жизнь известна?
       Он замолчал. А Беляев на минуту задумался.
       - Нет, моя жизнь в будущем мне неизвестна, Так что же из этого?
       - А то, что у Бога в его вычислительной машине, допустим, твоя жизнь вся уже расписана до последнего атома...
       - Так вы - фаталист? Вы верите в судьбу?
       - Тот, кто верит в Бога, тот верит и в судьбу! - чуть громче обычного сказал Герман Донатович. - Когда я подыхал в карцере (и подох бы!), вдруг меня пронзила словно спасительная молния... и рука сама стала креститься... Я уверовал. Я понял, что только Бог может спасти меня... Так же я понял, что человек лишь разгадыватель Божественных тайн. Все тайны физики, небесной механики, химии - тайны только для нас. А Бог сам творец этих законов. Мы - читатели небесных свитков Божественных диссертаций, мы ничего нового не привносим в этот мир, мы лишь копируем секреты Божественной теории уплотнения, мы из одних веществ получаем другие, из одних форм движения материи получаем другие формы движения... Задачи, которые Бог поставил перед носителями свободной воли, - исследования в чистом виде. Всеведение позволяет Богу заранее предвидеть всевозможные комбинации, знать заранее наиболее вероятные решения, в некоторой мере содействовать достижению желательных Ему целей...
       - Ив этом нет ничего нового, - настаивал на своем Беляев.
       - Ну как же нет?! Ведь Бог не насилует волю людей... Поэтому наши действия часто противоречат Его рекомендациям...
       - В этом главный вопрос к Богу, - сказал Беляев. - Зачем ему нужна свобода воли людей? Чтобы убивать друг друга, чтобы гноить в лагерях? Получается, что Бог - зритель. Или в лучшем случае - режиссер известного ему спектакля. А актеры - живые существа, играют невесть что, с чистого листа... И что за задача у Бога? Размножение людей? Нет. Овладение законами мироздания и жизни? Сделать жизнь индивида бессмертной? Чушь. Это противоречит теории размножения, любви, рождения и смерти... Или человек создан Богом лишь как промежуточное звено в какой-то немыслимой цепи? Опять не понятно. Когда у Станислава Лема океан - мыслящее существо, так сказать, местный Бог, это понятно. А то, что у нас Бог воспринимается и изображается в человеческом облике, это не понятно! И потом, на Земле столько у каждого племени богов, что это рушит стройность теории...
       Герман Донатович вновь почесал бородку.
       - Господь предвидит своеволие и заблуждения людей. То, что Он начал и проводит эксперимент...
       - Вот! - прервал его Беляев. - Вот в чем абсурд! Бог проводит эксперимент... Дело ведь в том, что эксперимент проводят от незнания! От самого примитивного незнания! А Бог не может чего-то не знать! Он Бог. Он всеведущ, вездесущ... Вы сами себе противоречите!
       - И все же... Он начал и проводит свой эксперимент, основываясь на своем всеведении... Так что человечество имеет большие шансы выйти на правильную дорогу...
       - А в чем эта правильная дорога? Можете не говорить, это хорошо известно - до похорон с почестями... Будьте хорошими, добрыми, отзывчивыми... А как насчет конкуренции, зависти? Конкуренцию отбросить, уравнять...
       - И об этом в моей теории я рассуждаю...
       Делая вид, что он продолжает слушать, Беляев на самом деле перестал это делать. Ему казалось, что Герман Донатович занимается переливанием из пустого в порожнее. Практической пользы от этого переливания - ноль. Ну, закончит он свой труд. А дальше что? Тупик. Продать за хорошие, да ни за какие деньги ему не удастся. Про Бога у нас книжек не печатают, разве только разоблачительные. Да и для себя Беляев вполне не решил проблему Бога. Земной шар вращается вокруг Солнца, планеты, звезды, живые существа... Конечно, легко все эти чудеса передать в творческую лабораторию Бога... И вдруг он выпалил нервно:
       - Элементарного вопроса решить не можете, жилищные условия улучшить, а про Бога все знаем! Как же... Высокие материи!
       Герман Донатович осекся, а мать тревожно посмотрела на сына.
       - Мы же предпринимаем всяческие усилия! - резко сказала она. - Герман Донатович получает развод, в исполкоме мы стоим на очереди, моя кафедра и партбюро хлопочут... Делаем, делаем, Коля!
       - Сто лет будете делать!
       - А ты что предлагаешь? - спросила мать.
       - Вам я ничего предложить не могу!
       - Не груби!
       - Я не грублю, а тупею от разных теорий! - уже кричал Беляев. - Своего угла нет, а тут теории!
       - Замолчи! - бросила мать.
       - А чего молчать, - помягче заговорил Беляев. - Тема известная. Мы даже своих жизненных ориентиров боимся, а туда же - про строение вселенной...
       Да какая разница, как она устроена! Черт с ней! Устрой свое жилье по-человечески!
       - Не горячись, Николай, - сказал Герман Донатович. - Ведь мы делаем все возможное. Нужно время...
       - Устрой жилье! А там и о Боге можно с комфортом подумать, книги почитать после трудового дня... Но нужен этот трудовой день, нужна каждодневная отдача, прирост средств...
       - Не тебе уж об этом говорить! - сказала строго мать.
       И Беляев понял, что его не туда понесло. О своих доходах, достаточно стабильных, о своей сберкнижке он молчал, и ничем не показывал матери, что у него есть доход. Он как отличник к четвертому курсу стал получать Ленинскую стипендию в сто рублей, но матери отдавал сорок, как обычную, и получал ежедневно свой полтинник.
       - Это я так, - поправился он, - тоже, возможно, в плане теоретическом...
       Он покраснел. Сам только что отрицал абстрактные теории и вдруг принялся резонерствовать. Он взглянул на часы, извинился, что торопится, поспешно надел пальто и шапку и вышел на улицу. Было холодно. Дул пронзительный ветер. Снег сметало с крыш и крутило над землей. Он вышел на угол и огляделся. Черная "Волга" Комарова уже стояла на месте. Беляев быстро подошел к машине, сел рядом с Комаровым.
       - Едем? - спросил он.
       - Едем, - сказал Комаров и тронул машину.
       Комаров включил приемник. Пел Александрович: "Белла-белла..."
       Беляев уютнее устроился на сиденье.
       - Только задний мост у нее скрипит, - сказал Комаров. - Я осматривал, но разве так заметишь... Ничего, достанем потом новый.
       - А кузов как?
       - Как новенький! - выпалил Комаров и закурил.
       Беляев смотрел на дорогу, на красные огоньки машин, на прохожих и вдруг спросил:
       - Есть Бог? Или нет?
       Комаров недоуменно блеснул на него линзами очков.
       - Конечно, есть, - неуверенно ответил он.
       - Нет, ты твердо скажи!
       - Бог есть! - с усмешкой и громко сказал Комаров и, подумав, добавил: - Иначе жизнь в копейку превратится...
       Подъехали к таксопарку, в котором прежде работал Комаров. Он поставил машину между сугробами, сказал: "Подожди!" - и побежал за механиком, которого привел буквально через пять минут, пока Беляев с наслаждением слушал по радио "Неаполитанские песни" в исполнении Александровича. Механик был бородат, но молод.
       - Егор, - сказал он.
       - Николай, - сказал Беляев. Егор кашлянул и закурил.
       - Машина, что надо, сейчас увидишь, Коля! - сразу же запанибрата заговорил Егор и облокотился на спинку сиденья, где сидел Беляев.
       - Посмотрим, - неопределенно сказал Беляев. - Сколько просишь? - столь же бесцеремонно спросил он.
       - Как договорились, - сказал Егор. - Шестьсот - в кассу, кусок - мне с ребятами...
       - Ты помнишь, куда? - спросил Беляев у Комарова.
       - Да он туда дорогу проложил, - сказал Егор. Быстро добрались до окраины Москвы, свернули на узкую дорожку и мимо каких-то домиков и сараев, мимо заснеженных заборов, выехали к гаражам. Один гараж, обшитый поржавевшим листовым железом, был открыт и из него падал на снег желтый квадрат света. Остановились. Беляев вышел из машины и увидел великолепную серую, поблескивающую "Волгу". Егор тут же с хозяином гаража принялся открывать капот, багажник, поднимать коврики в салоне, приговаривая:
       - Смотрите, смотрите, все как новое... Беляев посмотрел на двигатель, спросил:
       - Сколько прошел?
       Егор ударил ладонью по черной шляпе воздушного фильтра.
       - Это чужой... Двигатель без номера... Так что можно будет ставить какой угодно...
       - В ГАИ ничего не скажут? - поинтересовался Беляев.
       - А чего там скажут... Так выпущен. Без номера. Комаров, заложив руки в карманы, с барственным видом ходил вокруг машины. Изредка произнося:
       - Будь здоров аппарат!
       - И покраска замечательная! - воскликнул Беляев.
       - Ну, это Жора у нас мастер! - сказал хозяин гаража, кивая на Егора и подмигивая ему.
       - Даже я бы так не покрасил, - сказал Комаров.
       - Поднатаскан! - сказал Егор.
       Отозвав Комарова в сторону, Беляев спросил:
       - Ну как твое мнение?
       - Машина, конечно, не новая, - начал Комаров. - Я знаю, как их в такси бьют, но еще поездит... Коробку новую сунули, движок - в порядке, резина - новая, салон - весь обновили... Днище, конечно, гниловато, - сказал он, - но ничего, поможем обработать...
       - Значит, договариваемся?
       - Конечно!
       Они вернулись в гараж, Беляев еще раз обошел машину, потом полистал техпаспорт и сказал:
       - Через час устроит?
       - Подождем, - сказал Егор.
       - Ну, мы тогда сейчас мигом покупателя привезем! - сказал Беляев и, не оглядываясь, пошел к МОСовской "Волге" Комарова.
       Вот уже год Комаров работал в Совмине РСФСР и все нахваливал эту работу: отвезешь-привезешь начальника и халтура! Без всякого там счетчика, контроля, сдачи кассы, чаевых...
       Как и договорились, Сергей Николаевич ожидал Беляева в кабинете партбюро факультета, и только Беляев вошел и улыбнулся, Сергей Николаевич понял, что фортуна на его стороне. На всякий случай он спросил:
       - Ну как!
       Беляев не ответил, лишь поднял большой палец, отчего Сергей Николаевич как-то радостно завибрировал, накинул дубленку, меховую шапку, шарф и уже бежал по длинному институтскому коридору за длинноногим Беляевым.
       - Вот уж не думал, не гадал! - приговаривал Сергей Николаевич.
       Он был крепким, коренастым, со вздернутым носом. Как секретарь партбюро факультета он вовсю двигал Беляева в очереди на вступление в партию, и вот уже продвинул его почти что к самому вступлению. Год уже Беляев был кандидатом и вот через два дня - 27 декабря 1967 года - на парткоме института его должны были принять в партию окончательно. А не будь этой "Волги"? Неизвестно... Желающих, как говорится, как мух на сахаре...
       - Как за министром!- рассмеялся Сергей Николаевич, садясь в черную "Волгу", да еще с такими номерами. При виде этих номеров и инспекторы ГАИ честь отдают.
       - Добрый день! - поприветствовал Сергей Николаевич водителя Комарова.
       И тот очень любезно, но не опускаясь все же до какого-то рядового доцента, пусть и секретаря факультетского партбюро, произнес:
       - Здравствуйте... и уже: добрый вечер!
       - Да, уже вечер... Дни мелькают, как спицы в колесе, - сказал Сергей Николаевич, поудобнее устраиваясь на заднем сиденье...
       Через двадцать минут были на месте. Снег скрипел под ногами, а в гараже уже оказалась обкрученная веревкой елка.
       - Только что перехватил, - сказал Егор, кивая на нее.
       А Сергей Николаевич ошалело стоял перед сияющим капотом "Волги" и все дальше сдвигал свою пыжиковую шапку на затылок.
       - Неужели это моя машина! - произнес он голосом драматического актера в сцене получения золотых монет. - Не может быть!
       По всему было видно, что Сергей Николаевич ошарашен, взгляд его вожделенно блуждал то по мотору, то по салону, то по вновь открытому багажнику.
       Для порядка Беляев отошел с ним в сторону и тоном серьезным, близким к равнодушию, спросил;
       - Берете?
       Сергей Николаевич несколько раз, как бы исполняя чечетку, притопнул ногами.
       - Хватаю! Ну, ты, Коля, молодец... А я ведь сомневался... Думаю, ну откуда может студент... Впрочем, я вижу... Молодец! Что касается меня, то тоже можешь быть спокоен...
       После этого Беляев сел с Сергеем Николаевичем в машину Комарова. Сам Комаров курил с Егором и хозяином у гаража. Сергей Николаевич переспросил:
       - Значит, как договорились, три тысячи?
       - Три, - сухо подтвердил Беляев.
       Взволнованный Сергей Николаевич вытащил из внутреннего кармана пиджака приготовленную в бумажке пачечку полусотенных бумажек. Не глядя на нее, Беляев сунул ее к себе в карман.
       - Пересчитал бы! - сказал Сергей Николаевич.
       - Я вам доверяю, как себе, - твердо сказал Беляев.
       Затем в машину сел Егор, а Сергей Николаевич вышел. Беляев небрежно достал сверточек и спросил:
       - Итак, Егор?
       - Кусок шестьсот, - сказал Егор, понимая, что берет многовато для раскрашенной старой таксистской клячи, однако, приведенной им в божеский вид за счет разукомплектовки новых машин такси.
       Беляев развернул сверточек, провел пальцем по торцу купюр, как по картам, чтобы услышать упругое шелестение, и наудачу снял чуть больше половины стопы. Егор, обхватив бороду рукой, сосредоточенно смотрел на деньги, а Беляев шлепал ему на колени одну за другой бумажки и вслух считал: раз, два... восемь... Отсчитав тридцать полтинников, Беляев почувствовал, что снял столько, сколько нужно было, и, шлепнув оставшимися двумя бумажками, воскликнул:
       - Ровно!
       - Да-а, - протянул Егор, складывая бумажки в ровную стопку и убирая ее в карман, подальше, к сердцу. - Фокусник! Надо же, ровно тридцать две бумажки вытащил...
       Довольный Егор пошел к серой машине. Беляев пожал ему руку, затем Сергею Николаевичу, который пока садился пассажиром в свою машину, а за руль сел Егор, чтобы везти Сергея Николаевича на регистрацию машины в ГАИ, которая работала до шести.
       Следом поехала черная "Волга" Комарова. Беляев пересчитал оставшиеся деньги. Комаров искоса поглядывал на этот пересчет.
       - Все точно! - сказал Беляев. - Двадцать восемь пятидесятирублевок осталось, из которых двадцать твоих...
       Он протянул Комарову его тысячу.
       - Лихо! - сказал Комаров и даже мелко задрожал от разобравшего его смеха. - Лихо!
       - Все по расписанию! - сказал Беляев. Вытянув ноги, Беляев прикрыл глаза, а Комаров включил приемник. Передавали последние известия. "Сегодня Леонид Ильич Брежнев принял в Кремле находившуюся в Советском Союзе делегацию..."
        
      
        
       Глава VIII
      
       В Елисеевском магазине Беляев купил бутылку коньяка, армянского, который предпочитал Сергей Николаевич, время еще оставалось, и Беляев пошел пешком домой по Страстному бульвару. С вечера выпал снег и теперь он поблескивал в ярких солнечных лучах. Беляеву нравилось ходить по бульварам и, если бы не ежедневная беготня, спешка, вечное волнение, как бы не опоздать туда или сюда, он бы прогуливался по бульварам чаще.
       Главное в этих прогулках было то, что он незаметно для себя душевно переключался на какой-то иной лад, близкий к состоянию романтического или даже элегического философствования. Он смотрел на старинные дома, в которых преобладали желтый и белый цвета, на чугунные ограды бульвара, на деревья и как бы выключался из текущего времени, представляя себя то жителем девятнадцатого века, простым, обычным жителем Москвы, то из обычного он превращался в дворянина, имеющего солидный доход от своих поместий...
       Когда-то здесь была узкая аллейка, проложенная после Наполеоновской войны от Страстного монастыря до Петровских ворот, и лишь каких-то сто лет назад владелица дома N 9, помнил Беляев, Нарышкина, разбила большой сквер. И мало кто знает, что прежде здесь была грязная Сенная площадь, на которой днем торговали сеном, а вечером, случалось, грабили прохожих. От того факта, что бульвар начинался с этой площади, зависела его ширина: самый широкий, более ста метров. А в девятом домике, на который сейчас смотрел, остановившись, Беляев, и любовался этим особнячком с заснеженной крышей, после Нарышкиной жил Сухово-Кобылин, обвиненный в убийстве француженки... Жил-был богач, аристократ Сухово-Кобылин, подсчитывал свои доходы, и вдруг такое дело. Разумеется, убийцей был не он, но мытарства, испытанные им при столкновении с полицейской машиной, окончили жизнь богача и начали, по освобождении, другую жизнь - творца "Свадьбы Кречинского", "Дела" и "Смерти Тарелкина"...
       Беляев всегда поражался этой судьбе и думал - неужели Богу было угодно так спланировать эту жизнь?!
       - Коля! - услышал вдруг Беляев женский голос.
       Он обернулся и увидел у скамейки, шагах в пятнадцати, детскую коляску, этакий симпатичный бордовый фаэтончик, освещенный солнцем, и покачивающую за ручку эту коляску Лизу. У него сильно забилось сердце. Всего его охватил какой-то стыд. Но ноги сами повели Беляева к Лизе.
       У нее были подкрашены ресницы, и от этого они казались очень длинными и пушистыми, и все лицо Лизы лучилось в солнечном морозном свете. При взгляде на это по-прежнему прекрасное лицо, Беляева охватила мелкая дрожь, а может быть, это морозец делал свое дело?
       - Ты изменился, - сказала как ни в чем не бывало Лиза. - Повзрослел, возмужал...
       - А ты - нет, - с волнением выдавил он и смущенно отвел взгляд от ее лица.
       Лиза же продолжала рассматривать его. И Беляев понимал, что она гораздо смелее него, не вообще, а в этих отношениях, в семейно-брачно-любовных, что ли... Здесь не было простора для Беляева, здесь он становился не похожим на самого себя - энергичного, властного, мрачного; здесь он шел на уступки, что противоречило всем его взглядам на жизнь. И эти мелкие уступки угнетали его. То он вступал в спор с каким-нибудь дураком о совершенно бесполезных материях, например, о предназначении русского народа или о том, призывали ли на Русь варягов или нет, то терял время на непроработанных вариантах Пожарова и Комарова, то уступал просьбам Сергея Николаевича и соглашался выступить на партийной конференции, то, вот как сейчас, шел на поводу у Лизы...
       - Как ты живешь? - спросила Лиза, продолжая покачивать коляску.
       Беляев заглянул внутрь коляски, но лица ребенка не увидел за какими-то рюшечками, одеяльцами, пеленками. Лиза перехватила его взгляд и, склонившись над коляской, приоткрыла розовощекое младенческое лицо с голубым кружочком пустышки во рту.
       - Ты задаешь очень трудные вопросы, - покашляв для очистки горла, в котором вдруг образовался комок, сказал Беляев. - Жизнь - это нечто разнополюсное и многоярусное...
       - Нет, вообще?
       - Вообще, хорошо...
       - Как мама?
       - Вышла замуж.
       Лиза заметно оживилась и с улыбкой спросила:
       - За кого?
       Беляев как-то рассеянно взмахнул рукой и ответил:
       - За теоретика одного... Ты его не знаешь.
       Сказав это, Беляев понял, что напрасно сказал. Вообще, зачем он разговаривает с изменницей, зачем выдал информацию о матери, зачем он тут стоит с нею на Страстном бульваре, может быть, просто убить ее, как любовницу-француженку Сухово-Кобылина, прокрутиться через тюремно-милицейскую машину и написать свои "Свадьбу Комарова", "Безделье" и "Смерть гулаговца"?!
       Лиза в сапожках постукивала каблучком о каблучок, поскрипывая снегом. Валик снега на спинке скамейки напоминал крем на торте.
       - Теоретика? - спросила Лиза.
       И Беляев, против воли, опять выдал информацию:
       - Доказывает бытие Бога и все из этого вытекающее...
       - Как интересно! - воскликнула Лиза, и так это она хорошо воскликнула, так притягательна была ее улыбка, так алели нежные щеки, что Беляеву мгновенно захотелось поцеловать ее.
       И этот порыв был столь странен и силен, что как во сне Беляев быстро качнулся к ней и отрывисто поцеловал.
       Лиза ничего не сказала, но он заметил, что глаза ее вспыхнули, и он прочитал в них тайное желание, ответную реакцию на взаимность.
       Им стало неловко.
       Чтобы как-то скрасить паузу, Беляев заговорил о Германе Донатовиче:
       - У него эта теория получается довольно стройной... Но беда в том, что отовсюду его с этой теорией гонят...
       - Ты спешишь? - вдруг спросила Лиза.
       - И нет, и да, - сказал он. - Через два часа мне нужно быть в институте...
       - А я взяла академический, - сказала Лиза, с оттенком любви поглядывающая на Беляева.
       - Понятно.
       - Где же теперь твои живут? - спросила Лиза.
       - Снимают квартиру... Пока маме не дадут...
       - Значит, ты один? - голос Лизы дрогнул и она замялась.
       Время было неподвижно. Снег продолжал искриться. Беляев отвел взгляд от Лизы и смотрел на него, и чем дольше он смотрел, тем отчетливее различал каждую только что, казалось, упавшую снежинку, в которой, как в зеркале, преломлялся солнечный свет и раскладывался на голубой, красный, лиловый... Иногда Беляев прикрывал глаза, как птица, и прислушивался к себе. Страсть, которая возникла в нем, запульсировала, ожила, подхватила его и понесла, он с радостью ощущал это плавное покачивание и думал о том, что любовь в нем не оборвалась, не кончилась.
       - Значит, ты один? - повторила вопрос Лиза.
       - Пока один.
       - Что значит - пока?
       - Да нет, один.
       Она улыбнулась.
       Беляев взглянул в коляску на закутанного ребенка и тоска коснулась его души. Беляев подумал о том, что он какой-то невольник жизни. Ведь он не выбирал места и времени для появления на свет, да и вряд-ли сможет выбрать день и час ухода из этой жизни, это лишь удел самоубийц. По преимуществу люди смиряются с этим произволом сторонних сил и даже не задумываются о том, что право выбирать есть одно из бесценнейших свойств разума. Конечность жизни вызывает тоскливое чувство. А что вызывает тоска? Вот они эти умствования! Лежишь иногда на диване подавленный тоскливым чувством, смотришь на обои, разглядываешь мух и от этого ничегонеделания начинаешь плести паутину мыслей. Кто я? Зачем я появился в этом дремучем до пошлости мире? Виноваты ли мои родители в этом?
       - Значит, ты один? - спросила Лиза или повторила свой вопрос? Или в первый раз спросила?
       - Да, - сказал он.
       Мысль, обращенная в себя, есть спутник, сподвижник страсти.
       - Так пошли, - сказала она почти что шепотом и покатила коляску. ~ Куда?
       - К тебе.
       - С ним, - кивнул он на коляску.
       - С ним.
       - Странно.
       - Ничего странного нет.
       - Ты думаешь?
       - Да, - сказала она.
       - Ты помнишь тот Новый год?
       - Новый?
       - Старый...
       Лиза звонко рассмеялась.
       - Помню, - сказала она.
       - Нам уже есть что вспоминать.
       В один из моментов Лиза перехватила взгляд Беляева и ей показалось, что он посмотрел на нее как на вещь, которая не совсем ему принадлежала. Вроде бы была его и не его одновременно.
       Снег мелодично поскрипывал в такт шагам.
       - Сегодня мороз градусов пятнадцать, а может быть, и больше,- сказал Беляев.
       - Изо дня в день мороз, - сказала Лиза. - Я люблю морозные дни. Особенно такие, как сегодня - солнечные. Я гуляю с ребенком и любуюсь зимним пейзажем. А у тебя гриппа нет? - вдруг спросила она.
       - Нет. Почему ты спросила?
       - Говорят, в Москве свирепствует грипп... Завтра будет тридцать градусов мороза. С ребенком в такую погоду не выйдешь!
       И Лиза улыбнулась.
       У подъезда сидела на старом стуле соседка, одетая по-зимнему тепло, в валенках с галошами, голова казалась огромной, закутанная в три или в четыре платка. Беляев быстро сказал:
       - Посмотрите за коляской, мы сейчас, за конспектом...
       Он сказал за коляской, но не за ребенком. Он даже не знал, кто там в коляске, девочка или мальчик.
       С мороза щеки Лизы пылали, и вся она была прекрасна, как прекрасно было крепкое темное вино из винограда, настоенное в дубовых бочках где-то в Армении, прекрасна была эта малая толика коньяка, как поцелуй, соединение губ, как мысль Лизы - целует он меня, лобзает он меня поцелуем уст своих, и ласки твои прелестнее темного, крепкого вина, настоенного на любви. И Беляев вдыхал в себя нежный запах ее губ, ее щек, ее бархатистой кожи, и этот нежный запах, подобно лазурному морю, заполнял всего его, всю его душу, и разве мог он любить другую, разве мог он выделить из сонма женщин, кроме Лизы, другую.
       И казалось, что они бежали вместе куда-то в поцелуе, влекомые неконтролируемой любовью, потому что любовь может быть только неконтролируемой, там где возникает контроль над этим чувством, там начинается обыденность, физиологичность, пошлость. Побежим же вместе в поцелуе своем, в любви своей, превознося ласки друг друга до небес, похожих на море, до моря лазурного, соединяющегося с небесами в любви вечно, в любви воздуха с водою, потому что одно переходит в другое и этот переход незаметно длится вечно. Красива Лиза, как этот переход моря в небо!
       И прекрасна она была в северной белизне своей, ибо жаркий солнечный луч редко касался ее тела, потому что не стерегла она виноградники под лучами солнца, а укрытая одеждами любовалась пронзительной хвоей на снегу, и душа твоя привязана к тому, кто празднует свой Новый год из года в год, на кругах жизни своей, с елкой и снегом. Он радуется елке, снегу и игрушкам - серебряным шарам, зеркально отражающим северную душу - хвойную и снежную. О, воистину, не нужен нам жаркий берег, бесснежный и безъелочный! Никакая фараонова колесница не пробьется по еловым заснеженным лесам, королева ты моя снежная, Снегурочка ты моя - и смерть твоя: Солнце и Костер.
       Прекрасны щеки твои на морозе, в снежном свете! Прекрасна шея твоя, белая как снег. Украшения тебе мы сделаем из полированных льдинок-алмазов и превратим их в душе своей в бриллианты, играющие всеми оттенками Северного сияния! Девушки севера пахнут снегом.
       Глаза твои цвета неба над заснеженным ельником.
       Елочка ты моя новогодняя!
       Хвойная веточка ты моя заснеженная!
       Любовь твоя, как новогодний праздник, никогда не кончается, и в то же время стремительно заканчивается каждый год.
       - Что ты мне хочешь сказать? - спросила она.
       - То, что ты хочешь услышать.
       - Я хочу услышать слово "люблю"!
       - Слушай его: люблю!
       - Ты только меня любишь?
       - Только тебя!
       - Меня?
       - Да.
       - Нет, скажи яснее!
       - Яснее: тебя!
       - И я тебя люблю!
       Поцелуй уста в уста, и уста ее словно говорили: я принадлежу тебе и только к тебе обращена любовь моя. Я чувствую, что страсть твоя в великом наслаждении растет все более, и поднимается, как гирлянда из светящихся льдинок летит к шпилю елки, и как хрустальная нота вспыхивает на этом шпиле!
       О, елочка моя новогодняя! О, любимый!
       - Ты только меня любишь? - спросила она.
       - Только тебя.
       - И я - только тебя!
       - Одуреть можно...
       - Мы вместе дуреем.
       - Только с тобой!
       - Да, только с тобой!
       - Всегда?
       - Всегда!
       В комнате стало еще светлее. Прекрасно тело твое в снежном свете! Светлее светлого свет глаз твоих!
       - Как ты любишь меня? - спросила она.
       - Люблю.
       - Как?!
       - Очень крепко, крепче крепкого!
       - Ты всегда меня будешь любить?
       - Всегда.
       - Не раздумывая?
       - Да.
       Ни она и ни он отдельно не были целым, но в этом единении и нежности, и добре, и поцелуе, и страсти, в этом неразрывном сплетении представляли то целое, что именуется прекрасным словом - человек!
       И опять радость метнулась ввысь, к самому шпилю снежной и праздничной елки, и яркая вспышка страсти озарила взор, и светлее стало в комнате, как будто они были не в ней, а в белом поле, в метельном завитке, парили над землею и крылья у них вырастали белые, как у ангелов, радующихся чистому снегу.
       Приди, возлюбленный мой, выйдем в заснеженное поле на краю ельника, найдем свою елочку любви. Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, Лиза.
       Какой ты стремительный, как ветер, метелью закручивающий снег в воронки!
       О, елочка моя новогодняя! Прекрасна ты, белоснежная, в морозном свете, светлее снега любовь твоя чистая!
       Падает снег, падает!
       Птицей любовь в снегу метельном трепещет!
       Светлее, светлее!
       Дайте полный вселенский свет!
       Ветер постанывает, подвывает, посвистывает, крутит снег, не дает ему упасть на землю, вздымает его белыми розами.
       Ангелы в снегу рассыпают любовь.
       - Не плакал? - спросила Лиза у соседки.
       - Спит себе, сопит, - сказала та и морозное облачко окутало ее рот. - Мальчик?
       - Мальчик, - ответила Лиза и покатила коляску, улыбнувшись Беляеву, который резко отвернулся от соседки, чтобы та чего-нибудь не заподозрила по его лицу.
       Лиза вздохнула, когда они свернули на бульвар, и сказала:
       - Как это быстро и как мало! - Затем почти что прошептала: - Я хочу, чтобы ты меня любил целый день, и целую ночь. У меня сейчас какая-то жажда любви.
       - Я согласен делать то же самое! - страстно прошептал Беляев и уже более равнодушно спросил, без всякой ревности: - А как же твой офицер?
       Лиза на это рассмеялась.
       - При чем тут он?
       - Все-таки...
       - Он вялый и тупой, но важный и с деньгами. Беляев остановился.
       - С деньгами? - переспросил он.
       - У него отец не вылезает из "Кремлевки"... Месяц пьет, затем месяц лечится. При Сталине он был какой-то шишкой в Молдавии. Квартира у них - сто метров, на фрунзенской набережной. Но я там жить не могу... Теща тоже пьяница, и в квартире кругом грязь и дорогие вещи. Ты представляешь - у них золотые ложки все поросли грязью! - повысила она голос.
       И вдруг Беляев увидел в ее глазах слезы.
       - Что с тобой?
       - Я так больше не могу! - воскликнула она и расплакалась.
       Она плакала самым серьезным образом, как девочка.
       - Не нужно! - взволнованно произнес Беляев и протянул ей чистый носовой платок.
       Она продолжала плакать, и не только платок, но даже перчатки у нее были влажны от слез. Беляев просил ее успокоиться, что-то говорил, но она все твердила о грязных золотых ложках, о богатстве и грязи.
       - И он - грязный! От него всегда пахнет потом. Ноги не моет и под ногтями у него чернота!
       - Господи! - взмолился Беляев. - Что же делать?
       Лиза жалобно посмотрела на него. Глаза ее покраснели.
       - Все читаю, все читаю, чуть не плача от какого-то злорадного чувства, и жду, когда придет он. Грязный и потный, как золотая ложка.
       - Он что, не моется?
       - Моется! - вскричала Лиза. - Но ни мыло, ни вода не берут его! Вообще этот последний год будет стоить мне, честное слово, не меньше десяти лет жизни! Он же стал толстомордый, как кот, и у него, как у кота, разноцветные глаза!
       Беляев взял ее за руку и сказал:
       - А ты очаровательна сегодня! Я никогда еще так не жалел, что ты поспешила замуж...
       Судя по всему, Лиза была рада, что высказалась, и повеселела. Ей понравилось, что она так прямо высказалась, что высказалась честно. Но тут же как бы и спохватилась, что чересчур сгустила краски:
       вчера она повздорила с мужем и только черные краски сегодня нашлись у нее для него и его родителей.
       - Вообще, они ничего, - вдруг сказала Лиза. - Теща добрая, когда приезжаем - кормит от души. Да и он добрый, ленивый. Может быть, я от этого впадаю в крик.
       - Ты кричишь на него?
       - Кричу. Потому что ничего делать не хочет. Лежит на диване, а я с ребенком устаю. Мама совсем не помогает. Ты представить себе не можешь, сколько стирки! А он приходит и обижается, что ужин не готов. Я ему говорю - иди на кухню и готовь! Вот он и ложится на диван...
       - Только и всего?
       - А что еще? Это же жизнь! - воскликнула Лиза. - И от нее никуда не уйдешь. И стирать, и гладить, и кормить...
       - Это не жизнь - это обыденность! - с чувством сказал Беляев.
       Лиза скривила губы и с долей презрения взглянула на него.
       - Это ты сейчас так говоришь, потому что живешь один!
       Беляев слегка покраснел, нахмурился и сурово взглянул на нее.
       - Так ты полагаешь, что если бы я женился на
       тебе, то у нас тоже бы началось такое?! - спросил он.
       - Не думаю.
       - Почему?
       - Потому что ты бы меня не взял в жены.
       - Нет. Это ты бы не вышла за меня! - он снял перчатку и принялся кусать ногти.
       - Может быть, ты прав, - сказала она и пожала плечами. Затем добавила: - Но мне до боли в душе нравится твое тело, такое чистое! - и засмеялась, обнажая ряд белых зубов.
       Услышав это, Беляев улыбнулся этой, как ему показалось, шутке, но почему-то вздрогнул всем телом. В голове было много мыслей, но все они расплывались и не укладывались в слова.
       - Что ж, совместная жизнь очень трудна, - сказал, наконец, он. - Наверное, ты еще не нашла смысла в этой совместной жизни.
       - Я бы хотела жить там, а любить тебя, - как-то вяло сказала Лиза, видимо, не до конца понимая то, что она сказала.
       Беляеву стало неприятно. Он быстро попрощался с Лизой, не сказав ни слова о последующей встрече, чего, видимо, ждала Лиза, и побежал опять в Елисеевский. Та бутылка, начатая, осталась дома, следовало взять другую для Сергея Николаевича.
       Пошел снег, когда Беляев вышел из магазина и, взглянув на часы, стал ожидать такси. Спустя пять минут он уже сидел в машине, а через пятнадцать, с мокрою от снега шапкой, подходил теплым коридором к лаборатории, в которой Сергей Николаевич принимал экзамен.
       Пожав руку Сергею Николаевичу, выслушивающему очередного студента, Беляев прошел за шкафы, где был отгорожен укромный уголок, разделся, поставил бутылку в шкаф и поспешил за стол экзаменатора помогать принимать экзамен.
       Тут же к нему сел подготовившийся студент. Беляев бросил взгляд на его билет.
       - Итак, - сказал Беляев, - как же ведут себя элементы железобетонных конструкций под действием статических и динамических нагрузок?..
       Студент, возведя глаза к потолку, начал бубнить:
       - ...на стадии вибрации бетонной смеси пылеватые частицы еще глубже проникают в поры заполнителя...
       За полчаса остатки группы раскидали. Оставшись в лаборатории одни, Беляев обнял Сергея Николаевича, даже слегка чмокнув его в щеку, и поздравил с днем рождения. После этого Сергей Николаевич суетливо потер руки и сел к телефону вызывать гостей:
       Валю из институтского архива, Нину - секретаршу ректора, Чернова - завкафедрой физвоспитания, кого-то с кафедры...
       Первой пришла Валентина из архива, полногрудая, полнозадая, могучая женщина, довольно-таки симпатичная, с маленьким пухлым ротиком. Она принесла бутылку водки и три алых гвоздички. Тут же побежала в туалет мыть стаканы и набирать в бутылку из-под молока воду для цветов. Длинный и тощий завкафедрой физкультуры Чернов, бывший призер первенства Союза по спринту, притащил две бутылки "Стрелецкой". Молоденькая Нина обрадовала всех шампанским и коробкой шоколадных конфет.
       Дверь в лабораторию закрыли на ключ и сели за стол, покрытый газетами, за шкафами в укромном уголке. После первых тостов пошла обычная многоголосая, чуть восторженная болтовня. Затем, захмелев, Сергей Николаевич сказал:
       - Я бы разогнал всех студентов! Знаний - никаких, практических навыков - тоже. Цена - сто рублей в базарный день...
       Его курносое, несколько воинственное лицо покраснело и вспотело. Он сжимал крепкие кулаки, уложив их возле тарелки.
       - И преподавателей! - захохотала Валя, и при этом затряслись ее просто-таки фантастических размеров груди.
       Беляев против воли смотрел с каким-то странным вожделением на эти колышащиеся груди под тонкой тканью кофточки, и по мере пьянения ему все больше хотелось помять в ладонях эти пышности.
       - Друзья мои! - воскликнул Чернов. - Мы делаем вид, что преподаем, а студенты - что учатся. Так выпьем за взаимность!
       Через час, как это всегда почему-то случается, выпивка резко кончилась. Сначала хотели посылать гонца, но потом передумали, Валентина сказала, что можно продолжить у нее, все согласились, Беляев поколебался и тоже согласился. Поймали пару такси, заскакивали в гастроном, купили какого-то портвейна бутылок семь, прибыли к Валентине на Профсоюзную. Сергей Николаевич агрессивно развивал мысли о ненужности институтов в таком виде, в каком они ныне существуют, потом плясал вместе с длинноногим Черновым, потом его тошнило и он кричал из ванной, что, бляха-муха, больше пить не будет, но тут же, выйдя после умывания из ванной, выпил стакан портвейна, закурил и запел:
       Хорошо на московском просторе...
       Все с удвоенной энергией грянули припев:
       И в какой стороне я ни буду, По какой ни пройду я траве, Друга я никогда не забуду...
       И Беляеву вдруг стало беззаботно радостно на душе, какая-то необыкновенная веселость подхватила его и понесла, он выпил вина, чмокнул и заголосил громче других:
       Если с ним подружился в Москве...
       Все рассмеялись, всем было весело, налили всем вина и все вместе выпили.
       Потом кто-то заторопился домой, Валентина погасила свет, оставив включенным ночник. Беляев уже неотступно бродил за ней, поглаживал по спине, что-то шептал бессвязное.
       Наконец он обнаружил себя в одиночестве. Да, он сидел за столом и пил портвейн, от которого ему становилось все лучше и лучше, веселее, беззаботнее. Он был в рубашке с закатанными до локтей рукавами.
       Вдруг где-то щелкнула задвижка, наверное, в ванной, и в комнату вошла Валентина.
       - А где - все? - спросил Беляев. Валентина рассмеялась.
       - Уехали, - сказала она.
       - А я? - удивился Беляев.
       - Ты остался. Ты просто заснул за столом!
       - Заснул?!
       - А что тут особенного, - пожала плечами мощная Валентина. Она была в халатике.
       Беляев качнулся, встал и подошел к Валентине. Она на мгновение отстранилась, включила приемник, полилась какая-то танцевальная мелодия, медленная и тягучая, как сироп.
       Играл кларнет.
       Беляев обнял Валентину и сделал несколько па.
       - Выйди замуж! - сказал он.
       - Кто меня возьмет?
       - Кто-нибудь возьмет.
       - Вот именно - кто-нибудь. А я не хочу, чтобы был этот кто-нибудь.- Она задумалась, затем сказала: - Давай спать.
       - Давай, - согласился он.
       Она по-хозяйски разделась и легла в постель. Когда и Беляев лег, она сказала:
       - Совсем в монахиню превратилась... Это была стихия. До того момента, пока не раздался звонок в дверь. Валентина испуганно сбросила Беляева, так что он упал на пол, вскочила, надела через голову подвернувшееся платье на голые телеса и властно шепнула:
       - Быстро оденься!
       Так стремительно Беляев еще не одевался. Куда-то исчез один носок, и так, босой ногой в ботинке, пришлось плюхнуться на стул у стола и, схватив подвернувшуюся газету, читать. Из прихожей послышались восклицания Валентины и через минуту на пороге комнаты предстал в солдатском обмундировании ее сын, приехавший в отпуск из армии. Ослепительно блистала золотом пряжка ремня. Последовали какие-то нелепые оправдания Валентины, что вот, мол, из института срочно приехали за ней.
       Беляев почувствовал резкую смену настроения. Нет, он не корил себя, не обличал, он все воспринимал лишь как любовное приключение. Произошла резкая смена высокой страсти на пошлую обыденность.
       И нужно было лишь выйти из квартиры, чтобы почувствовать, что он никак не связан ни с Валентиной, ни тем более с ее сыном...
       Он свободен. Вот что Беляеву пришло в голову.
        
      
        
       Глава IX
      
       За окном был январский сумрак, на стеклах - морозные узоры, в форточку лился свежий воздух. В комнате стоял полумрак, лишь неярко горела настольная лампа, в свете которой Беляев пересчитывал деньги. На широкой поверхности письменного стола, на белой бумаге, он раскладывал купюры по кучкам. Самой ходовой купюрой были двадцатипятирублевки, "лиловенькие", как их называл Беляев. Уже составились четыре стопки из этих лиловеньких, по сто бумажек в каждой. Беляев аккуратно перехватывал их аптечными резинками, вставлял под эти резинки бумажки с надписью: "2500=". Многие лиловенькие шелестели, как металлическая фольга. Они были новые, руки людей не так часто касались их. Беляев с волнением вдыхал в себя запахи новых лиловеньких. Это был особый запах. В нем соединялись запахи высокосортной гознаковской бумаги, запахи превосходных красок, едва уловимые запахи типографского оборудования. Это был великолепный, изумительный букет, сравнимый разве с запахом розы.
       Сортировка лиловеньких заняла у Беляева много времени. Сначала он сортировал их по степени износа. Были купюры совсем старушки, тысячи тысяч рук касались их. Какая-нибудь деревенская женщина складывала такую бумажку в шестую долю и засовывала в лифчик; какой-нибудь аккуратный служащий, получив ее в зарплату, разглаживал и прятал на черный день в паспорт; какой-нибудь пьяница мял ее в комок, совал в карман брюк, чтобы через полчаса таким же комком бросить на прилавок винного отдела; какая-нибудь продавщица гастронома шла с этой работящей бумажкой на рынок и обменивала ее на мандарины; какой-нибудь азербайджанец вез эту бумажку в Агдам; оттуда она перелетала в Бухару...
       Сбоку стояла пластмассовая розеточка с влажной губкой. Беляев смачивал пальцы и после этого вел молниеносный пересчет подготовленной к обвязке резинкой пачки. Попадались и совсем изношенные бумажки, склеенные папиросной бумажкой. Эти он со злостью откладывал в сторону и затем формировал из них кучки. Кто собирал, тому и попадут! Сколько раз Беляев говорил Баблояну, чтобы брал в новых купюрах и с большим номиналом. Баблоян пожимал плечами, оправдывался: "У этого отец на рынке торгует. Не будет же он менять на крупные!" А Беляев парировал: "Вот пусть и сынок на рынке торгует! Чего он в институт лезет?!" Баблоян возводил глаза к потолку, говорил: "Надо".
       Таких, кому "надо", с гарантированным поступлением в институт в текущем году, Беляев набрал пятнадцать человек. По две тысячи рублей с каждого. Предварительная калькуляция доходов и расходов говорила о следующем: общая сумма поступивших денег - тридцать тысяч рублей; пятнадцать тысяч рублей - на кафедры математики, физики, химии, а также тем, кто будет принимать экзамен по сочинению и иностранному языку; три тысячи рублей - секретарю приемной комиссии (в этом году там будет завкафедрой физвоспитания Чернов); пять тысяч рублей - на десятерых студентов-старшекурсников, которые будут осуществлять доставку готовых ответов, решений, сочинений в аудитории; три тысячи - Сергею Николаевичу; тысячу - Баблояну за посреднические услуги; тысяча - накладные расходы; и две тысячи рублей остаются Беляеву.
       Беляев обмакнул пальцы в губку и принялся пересчитывать трояки. Здесь новеньких бумажек почти что не было. Эти "зелененькие" трудились гораздо активнее лиловеньких. Трояк переходил в один день несколько раз из рук в руки.
       Но самым трудягой был, несомненно, рубль. Этот затертый, маленький, желтенький "колик" просто сновал из рук в руки, из кассы в кассу, из пельменной в табачный киоск, из киоска "Союзпечати" в булочную...
       Свою же долю Беляев взял хрустящими сотенными купюрами, всего двадцать бумажек...
       Хорошо сидеть за столом в зимний долгий вечер, когда на улице мороз, когда скрип снега под ногами прохожих в тишине разносится на целый квартал, когда в комнату, жарко натопленную двумя старыми батареями, вливается свежий воздух, хорошо сидеть в свете настольной лампы и считать деньги! Беляев думал, что в деньгах есть все: и свобода, и власть, и счастье, и благополучие, и страдание, и тревога, и страх, и преступление. Сколь же велико по значению изобретение денег! Самое гениальное, радовался Беляев, изобретение в мире после колеса.
       День. День проходит. Деньги день находит. Что-то есть родственное в этих словах: день делает деньги. День плюс ги равняется деньги! А что такое ги? Или га, при - деньга?
       Глухо протренькал телефонный звонок в коридоре. Беляев прислушался, продолжая считать деньги. Телефон настойчиво звонил, но никто к нему не подходил. И Беляеву не хотелось идти. Наконец послышались шаги и голос соседки. Потом шаги приблизились к его двери. Беляев моментально накрыл кучки чертежами и сверху бросил несколько книг. Раздался стук в дверь.
       - Коля, Николай?! Это тебя, - услышал он голос соседки.
       Раздражаясь, что его оторвали от важного дела, Беляев нервно встал и пошел к телефону.
       Трубка висела рядом с настенным телефонным аппаратом на крючке. Беляев схватил ее и грозно крикнул:
       - Да?!
       В трубке что-то протрещало, потом раздался глухой кашель, и уже по этому кашлю Беляев сообразил, что звонит отец.
       - Помоги, Коля! Моя старуха-то умерла только что. Прихожу, а она не дышит. А я сам еле живой... Неделю у Филимонова кочегарил.
       Волнение охватило Беляева, смешанное с чувством крайнего недовольства этим звонком. Ему хотелось послать этого пьяницу куда подальше, но он сдержался и только воскликнул:
       - Ну и сволочь же ты! Жди, скоро буду! - И повесил трубку.
       В мучительно тяжелом настроении Беляев вышел на улицу. Снег заскрипел под ногами. На Трубной сел в тринадцатый троллейбус и доехал до Садового кольца.
       Тощее лицо отца было небрито и зелено. Труп его жены покоился на кровати за перегородкой: рот был открыт, волосы налипли на лоб. Беляев обернулся и увидел, что отец плачет, содрогаясь всем телом. Не раздеваясь, Беляев прошел на кухню, сел на табурет и только тогда снял шапку. Отец хотел закурить, но сигареты кончились. Он взял зачем-то спички, но руки так тряслись, что он не мог выдвинуть ящичек из коробки.
       В каком-то отчаянии отец швырнул коробок на пол и взмолился:
       - Похмели, Коля! Иначе, как вон она, подохну... Беляев сверкнул на него каким-то зверским взглядом.
       - Подыхай! Обоих зарою! Но отец не отступал:
       - Купи бутылку... еще работает... Весь пропился, ни копейки нет, занять негде...
       Беляев встал, подошел к окну и, стоя спиной, выпалил:
       - Иди на улицу побирайся!
       - Да чтоб я и побираться! - дрожащим голосом проговорил отец.
       - Не ври! - вскричал Беляев, но тут же остановился, потому что увидел, что отец осел по стене на пол и слезы ручьями полились из его красных глаз.
       Этот мученик с похмелья, этот труп в комнате за перегородкой вызывали в Беляеве какое-то бунтарское чувство протеста: он-то здесь, Беляев, при чем? По характеру своему Беляев принадлежал к людям, отрицательно реагирующим на окружающую среду и склонным протестовать. Он никому и ничему никогда не мог подчиниться. Он считал себя свободной единицей, стоящей в стороне от человеческого стада, но стадо это постоянно твердило ему: иди к нам, иди к нам, ты наш! А Беляеву, как он считал, была изначально свойственна свобода. Этот тип, что сидит у стены на полу, никакого отношения к его воспитанию не имеет. Только умом Беляев мог сделать ему снисхождение за то, что сидел в лагере, страдал, истощался нравственно и физически. Но какое это имеет отношение к Беляеву? Благодарить, разве, отца за зачатие? Нет уж! Это слишком по-животному. Лучше уж Беляев будет считать свое собственное появление на свет непорочным зачатием. Родила мать - и довольно. Мать никогда не посягала на его свободу, никогда не наказывала. Что же касается ее регулярных вопросов, так к ним легко Беляев привык и они не мешали ему. В Беляеве образовался свой гордый и внутренний закрытый мир, который он противопоставлял миру внешнему. И теперь Беляев уж точно определился, что внешний мир - страшный враг его внутреннему миру. В сущности, Беляев стремился к созданию своего особого мира и к его защите.
       И с детства Беляев жил в своем особенном мире, не сливаясь с миром окружающим, который всегда казался ему чужим. И еще его с детства преследовало одно чувство: избранности, единственности, непохожести ни на кого и неповторимости.
       - Похмели, Коля! Подохну, - простонал отец сквозь слезы.
       - Сейчас же "Скорая" приедет...
       - Пусть приедет, а ты сбегай...
       - Тьфу на тебя! - вспыльчиво крикнул Беляев и бросился вон.
       Стоя в очереди в кассу, Беляев мучительно соображал, что взять: то ли коньяк, то ли водку, то ли портвейн, то ли сухое. Все это было на витрине. Он вспомнил Сергея Николаевича, который после тошноты проклинал портвейн. Затем вспомнил его же слова о том, что водка лучше коньяка. И только после этого стал вспоминать свои состояния после выпитого. В итоге Беляев купил две бутылки водки, полкило колбасы, банку сардин в масле и триста грамм сыру. В булочной взял два батона и половину буханки.
       Выйдя на морозную улицу вздохнул и оправдался сам перед собой: "Он все-таки отец мой!", и быстрым шагом направился к переулку.
       На углу сидела, поджав одну лапу, дворовая собака с жалобными глазами. Видно было, что она дрожала от голода и мороза. Беляев развернул сверток с колбасой. Собака настороженно встрепенулась. Беляев бросил ей довесок и, не оглядываясь, пошел дальше.
       У подъезда стояла "Скорая помощь" с работающим мотором. Дым из трубы глушителя плотными облачками поднимался вверх. Отец сразу же с порога сказал:
       - Они там... Дай, пожалуйста, бутылку...
       Беляев достал одну бутылку. Вторую оставил в пальто. Отец схватил протяную и скрылся в уборной. Через минуту он уже был в кухне.
       - Хорошо! - выдохнул он, убирая початую (отпил грамм двести) бутылку в шкафчик.
       Затем появились носилки и покойную увезли в морг.
       - Жалко, конечно, - сказал отец, накрывая на стол в кухне, - но что делать? Все мы там будем.
       В лагере каждый день кого-нибудь хоронили. И очень часто самому хотелось подохнуть. Умом понимал, что вот подохну и все муки побоку! А сердцем чувствую, что жить нужно... Для чего жить? Неизвестно. Но хочется жить...
       Беляев молча резал колбасу и сыр, слушал. После выпитого отец стал спокоен и разговорчив. Руки перестали дрожать.
       - Мое место в жизни давно мне было определено. И я не обижаюсь. Так Господь распорядился: посиди в тюрьме, да попей водки. Эх! Многого о себе не скажу, но я ископал вдоль и поперек свою душу. И чем больше ее копаю, тем меньше понимаю. Всякие идеалы пересмотрены мною и остались какие-то отребья истин. Я тебе скажу так, что истины вообще нет. Ну, в том понимании, что она мол где-то сидит и ждет, пока ты ее найдешь. А она нигде не сидит и не ждет. Человек - род фантома. Он есть и его нет. Вон, хозяйку в морг увезли. И что, есть она? Нет для всех, а во мне она до моей кончины будет. Это факт... Закурить бы, - мечтательно проговорил отец и вдруг оживился: - С похмелюги совсем забыл... Ты, Коля, можешь себе представить, что со вчерашнего вечера просыхаю и подыхаю. Сука Филимонов обобрал всего. Звонит, мол, приезжай, Саша, есть бутылка. Ну, я и поехал к нему неделю назад... Есть же у меня заначка! - Он минуту, поблескивая глазами, сосредоточенно стоял, затем резко привстал на цыпочки и вытащил из дымоходного люка пачку "Примы".
       С необычайной бережностью открыл пачку, достал сигарету и осторожно, двумя пальцами, при этом оттопырив мизинец, сунул сигарету, предварительно облизнув губы, в рот. Затянулся несколько раз, выпуская дым через ноздри, и воскликнул:
       - Ну, я даю! Сам махнул, а сыну не налил! Он достал стопки, бутылку из шкафчика и налил. Беляев сделал ему и себе бутерброды, открыл консервы.
       Выпили. Через несколько минут Беляев почувствовал теплоту с оттенком радости во всем теле.
       - Я - человек праздничный, - заговорил вновь отец. - Каждый пьющий человек - праздничный человек. Мы ожидаем праздника, готовимся к нему, а он в минуту проскакивает и начинаются угрюмые будни. А я хочу продлить праздник. Празднуешь и знаешь, что горечь наступит. Вот в чем дело. Плохо. Беляев налил себе полную стопку, а отцу не налил, сказав:
       - Пропускаешь в пользу сына!
       Отец поднял руки вверх, сказал:
       - Согласен.
       - Ты ешь, - сказал Беляев.
       Отец принялся уписывать бутерброд с сыром, очень свежим.
       Прожевав, он заговорил:
       - Если нам грозит смерть, то нужно праздновать жизнь!
       - Ешь! - прикрикнул на него Беляев, и отец дожевал бутерброд.
       Беляев с интересом следил за отцом и ждал, когда же тот воскликнет про Заратустру, но отец словно про него забыл. Тогда сам Беляев напомнил:
       - Что там говорил Заратустра?
       Но отец этого не принял. Он только заметил по этому поводу:
       - Заратустра у меня идет на второй день... А в конце я меланхолично размышляю на более спокойные темы...
       - А на третий?
       - И на третий можно Заратустру... В общем, на подъеме... А на спуске... У меня иногда подъем в неделю бывает, а спуск - в месяц! На подъеме - радости, на спуске - печали. И печально думаю, что нас здорово дурачат разные Грозные, Сталины, Христы...
       Беляев удивленно вздрогнул и спросил:
       - А Христос тут при чем?
       Отец сверкнул глазами, приставил ладошку козыречком к губам и шепнул:
       - При том... Его не было никогда! Вот какая истина мною свержена! Не истина он. Он - литературный герой. Ох, в лагере я насмотрелся на людей и понял, что дурят нас на полную катушку. Ну, вот смотри, давай разберемся... У нас что ни писатель, то кто? Правильно! Еврей. Во-первых, мало того, что Иисус литературный герой, он еще и еврей!
       - Да при чем здесь это! - вскричал Беляев. - Он всечеловек... Без национальности...
       - Брось ты эти поповские штучки! - перебил его отец. - Я тебе говорю, что путем двадцатилетней дедукции я вывел, что Христос литературный герой... Написан для того, чтобы нами, дураками, управлять... В лагере я с евреями дружил... С ними не так тоскливо. Они все в душе литераторы... Засирают мозги очень умело. Только их бывает трудно вызвать на откровение. Но я вызывал: делился пайкой, самогон доставал, деньги... В общем, много лет я дедуцировал и с одним Финкельштейном согласовывал...
       Беляев следил за глазами отца, которые все больше и больше расширялись и в них возникала сумасшедшинка.
       - ...с одним Финкельштейном согласовывал... Он противник нашей веры, у них своя... Особая! Понимаешь? Сами для себя особую веру имеют, так сказать, для избранных, для кабинета министров земного шара, а нам Иисуса подкинули, но тоже своего... Не написали же, что грек там какой-нибудь проповедовал смирение, или итальянец, а именно написали, что еврей! Ты понял. Все колена перечисляют, от кого пошел, от Моисеев да Авраамов, доходят до Иосифа, мужа Марии, и тут у них забуксовало... Как же, должен ведь Богом быть, и придумали, что Мария забеременела от Духа Святого. Значит, от Бога-Отца Бог-Дух слетел и зачал еврейского наместника божественного на земле - Иисуса! Лихо обделано. На самом деле сидел писатель и заказную рукопись готовил: не ешь, не пей, не спи с женщиной и так далее. Карающая рукопись. На вымирание других народов рассчитана... Финкельштейну вопрос задаю: был такой замысел? Отвечает: был! Христианство постепенно оскопляет, уничтожает все народы: мужчины - в монастырь, женщины - в монастырь, детей, приплода, - нет... И торжествуют еврейские люди! Одни они. Программу рассчитали на тысячу лет! В первое тысячелетие со дня запуска этого Христа ждали конца света. Не получилось. А по чьей вине?
       - Атеистов?
       - Точно! По вине тех, кто сомневался в единоучении... А оно, как видишь, земной шар не завоевало окончательно. В этом причина. И слава многорелигиозности! Слава Будде, Слава Аллаху, Слава Заратустре!
       - Какой-то у тебя примитивный взгляд, - сказал Беляев.
       - Ты слушай, не перебивай откровения святого Александра! - Отец был возбужден и говорил с чувством. Глаза у него блестели, он нервно взмахивал руками, подергивал плечами и изредка подмигивал. - Для меня не подлежит сомнению, что евреи раскрыли закон всеобщего гипнотизма слова. Стадо человеческое тупо и слепо! Этому стаду нужен поводырь, но к каждому человеку поводыря не приставишь... И вот слово стало поводырем! И первое слово каждого еврейского писателя - не подчиняйтесь властям земным! Все пророки и проповедники кричали на всех углах - не подчиняйтесь власти земной, подчиняйтесь небесной! Понял? А для чего? О, тут великая мысль заложена!
       Отец вскочил из-за стола и заходил по кухне.
       - Рим развалить им нужно было! Вот ответ! Простой, как похмелка! Для нас нацарапали, что все равны, а у себя - по углам шепчутся - они избранники Божий, а мы тля, рвань, жлобы, гои! Ты понял! Какой коммунистический интернационал-манифест к нам с Христом заслали! Они как черти на сковородке от нетерпения довести до каждого уха свое слово пляшут. Пока я пьянствую, сидя у Филимонова, какой-нибудь Мордыхай уже тысячу друзей своих обежал и слово нужное прошептал: развалим, развалим и эту империю! Опыт тысячелетний за плечами! Блаженны нищие духом, говорят! Да не блаженны! А мудаки, что безголово живут и в рясы облачаются, не понимая, что творят. Поверили слову провокационному: будьте как птицы, не заботьтесь, что вам есть и пить, ни для тела вашего, во что одеться. Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут! А наши дураки и поверили, и на печку залезли, и Обломовку себе завели: зачем трудиться? Христос не велел. Нельзя зарабатывать, это на Маммону работать! А они будут под журчание талмуда золото складывать в сейфы?
       - Да, ты уж очень много трудишься, - усмехнулся Беляев.
       - Тружусь! - воскликнул отец. - Над устным словом работаю. Все мои тексты - магические. Слово нужно написать или сказать так, чтобы тебе, ни минуты не сомневаясь, поверили! Взяли на веру! Это особое искусство...
       Беляев налил по рюмке, опять усмехнулся и сказал:
       - Это я знаю... Наблюдал.
       - Что наблюдал?
       - Ну, как нужно пользоваться словом, чтобы тебе поверили.
       - Хорошо. Правильно. Наблюдай. Это психологическая вещь. Все в мире на этой психологической вещи построено. Человек - радиоприемник. Что ему передашь, то он и воспроизведет! Понял? Нужно только на волну этого приемника выйти!
       - Я думаю, у тебя какая-то болезненная неприязнь к евреям, - сказал Беляев, выпив стопку и закусив. - Мне кажется, на вещи нужно смотреть просто: по результатам деятельности. Болтовня, содрогание воздуха результата не дают. Ты вот праздничный человек. А чтобы вести такой образ жизни нужен приличный доход...
       - Ерунда! - перебил отец.
       Он закурил и вновь нервно заходил по кухне. Ему самому хотелось говорить, а не выслушивать сына. Если при нем говорили другие, то отец испытывал чувство, похожее на ревность. Он знал, что когда он пьет, ему нужен не собеседник, а слушатель, в уши которого он будет заталкивать свои сумасшедшие идеи.
       - Ерунда! - повторил отец и продолжил: - Статика большинства не позволяет мне согласиться с этим. Истины нет. Истину ищут! Понял? Искать истину... Само слово "истина" - означает "искание". Искание, движение, сомнение, убегание, мелькание... Никакой остановки. Я это уяснил и нахожусь в вечном движении. Ни за что не цепляюсь. Цепляние - смерть! Смерть мысли, смерть чувства, смерть тела,- он остановился и заплакал. Слезы потекли по дряблым щекам. - Как я один буду жить? А? Где моя Анна Федосьевна? В морге лежит. Ты не бросай меня. Как я буду ее хоронить? Я ничего не знаю. Деньги нужны, у меня их нет. Может, у нее где были? Поищу...
       Бутылка была пуста и при взгляде на нее у отца погрустнели глаза. Беляев поднялся из-за стола, сказал:
       - Мне пора домой. Ты сейчас ложись. Отдохни. И не пей ты больше!
       - Что пить? Откуда я возьму? Посиди еще. Не бросай, а то я с ума сойду. - И вдруг закричал пронзительно: - Что говорил Заратустра?
       Беляев не мог уже этого выносить. Все эти безудержные, торопливые монологи отца, оторванные от жизни, ничего не привносящие в жизнь, не просто раздражали Беляева, а усиливали неприязнь к этому человеку. Хотелось бросить все и бежать.
       - Что говорил Заратустра?! - вопил отец.
       - На подъем пошел?
       Отец качнулся к сыну, обхватил его костлявыми руками и поцеловал, затем всхлипнул и зарыдал на его груди. Состояние духа Беляева было угнетенное и томило такое чувство, словно на него вылили ведро помоев. Ему хотелось заступиться и за Христа, и за евреев, и за русских обломовцев, и за всех людей, потому что все они сейчас казались Беляеву необычайно хорошими, а этот человек, по названию отец, - отребьем. Ему стало ясно, что какие бы умные мысли ни высказывал пьяница, все они будут неприятны, все они будут пьяными истинами, которым грош цена. Ему было ясно, что отец неисправим, что он тяжело болен, и это еще сильнее угнетало его, потому что он понимал, что отец теперь не отстанет от него и превратится в обузу, в крест, который Беляеву нужно будет тащить. Никогда ранее он не смог бы подумать о том, что на его собственную внутреннюю свободу, на его собственный мир посягнет отец, как представитель враждебного внешнего мира.
       Вдруг отец отстранился, посерьезнел и, положив руку на сердце, сел к столу.
       - Недобор, - сказал он совершенно трезвым голосом. - Я знаю, у тебя есть еще выпивка. Дай. Мне сто пятьдесят не хватает до нормы.
       - Да на! Пей! - вскричал Беляев, сбегал к вешалке и притащил вторую бутылку.
       - Вот это сын!
       Отец сам разлил водку, звякая бутылкой о стопки.
       - Будем здоровы! - сказал он.
       - Будем здоровы, - мрачно сказал Беляев, но выпил даже с удовольствием. Ему казалось странным, что все вокруг клянут вино и никто не выступает в его защиту. Лично Беляеву выпитое доставляло удовольствие и выхилы отца не представлялись уже такими вызывающими. И еще одну важную деталь он заметил в себе, от водки по всему телу пробегала какая-то сладострастная дрожь и ему хотелось женщину. Он даже втайне подумывал организовать эту женщину на ночь (выписать Валентину), но отец препятствовал. Беляев поглядывал на поблескивающий, как льдинка, циферблат часов и думал, что еще успеет позвонить ей. Шел девятый час вечера.
       Заратустра неподвижно и долго смотрел в пустоту. Потом сказал:
       - Продолжим о вечном.
       Беляев рассмеялся.
       - Ты посмотри, как это они хитро все придумали! А? Сами, ведь, знали тайну. Потянули на саму церковь: колокола - оземь, попов - в зону... А в те храмы, что остались, - своих поставили, чекистов. Почему? Да потому что знали, как разваливать Рим, но знали также, как Рим созидать!
       Теперь по всему было видно, что отец пребывал на вершине блаженства. Хотя спуск с этой вершины был неминуем.
       - ...пустили свой гипноз: коммунизм, равенство... Это они четко знали, что нужно пускать гипноз словесный. Партия передового отряда пролетариата... И стадо пошло! Двинулось, затопало копытами, затоптало по пути и честь, и совесть, и частный капитал... Так что Христа написали для своей власти. Заметь, не уничтожили совсем церкви, оставили, потому что смотрели далеко за горизонт. Мол, оставим на всякий случай нашего раскольника, может быть, еще пригодится! Умно, ничего не скажешь.
       Тут Заратустра замолчал, закурил, не спеша заткнул бутылку пробкой, которую достал из ящика стола, и убрал бутылку в шкафчик. Он это проделал довольно-таки быстро и уверенно, видимо, почувствовав, что сейчас его развезет. И действительно, минут через пять он просто упал с табурета на пол и Беляев отволок его, как мешок с цементом, на кровать, где несколько часов назад лежала покойная. Раздевать он его не стал, только снял ботинки и повернул на правый бок, лицом к стене.
        
      
        
       Глава Х
      
       Сергей Николаевич делал свое дело: Беляева вызвал секретарь парткома Скребнев.
       - Садитесь, - сказал он.
       Беляев сел. Огромный стол, с полировкой, портрет Ленина за спиной секретаря, полки с трудами классиков марксизма-ленинизма, коричневый сейф. В углу - круглый столик на изогнутых ножках, на нем хрустальный графин на хрустальном подносе и хрустальные длинные стаканы.
       Скребнев курил сигарету, щурился и некоторое время молча перебирал бумаги, затем, взглянув на Беляева, сказал:
       - Через неделю - отчетно-выборное собрание. Будем рекомендовать вас в члены парткома, в сектор по работе с комсомолом. Требуется ваше согласие.
       Скребнев был в спортивной куртке, без галстука, волосы торчали в разные стороны, хотя было заметно, что недавно эти волосы, какие-то непокорные, причесывались влажной расческой.
       Никакой неожиданности для себя в этом предложении Беляев не услышал.
       - Принимаю предложение! - сказал Беляев с улыбкой, а про себя подумал о прямо противоположном.
       - Тем более, на вашем факультете нашли листовки против ввода наших войск в Чехословакию... Вы прекрасно знаете студенческую атмосферу. Надо поработать, разъяснить, выявить писак этих листовок...
       - Выявим. Мои ребята уже занимаются.
       - Отлично. Я вас включаю в список выступающих. Надо как следует поклеймить чехословацких изменников, недобитую буржуазию...
       - Поклеймим, - сказал Беляев.
       - Отлично. Тезисы выступления мне покажете.
       - Обязательно!
       Скребнев протянул руку Беляеву.
       В комитете комсомола Беляев нашел завсектором печати Берельсона, единственного еврея на весь комитет.
       - Надо осудить чехословацких империалистов,- сказал задумчиво Беляев.- Скребнев дал указание.
       - Понял! - сказал аккуратненький, с тонким горбатым носом Берельсон и поправил галстук на крахмальной сорочке.
       - Текст дашь мне завтра.
       Берельсон открыл блокнот и что-то записал в нем.
       - Понял! - сказал он.
       Беляев было пошел, но остановился, обернулся и сказал:
       - Напишешь от первого лица. Я буду выступать.
       Улыбка Берельсона была беспредельной и обнажала груду искривленных, росших один на одном зубов.
       Беляев шел по длинному коридору и думал, что только так и нужно вести себя в этом "дружном коллективе". Под этим он понимал очень многое.
       С кафедры он позвонил Пожарову на работу, в Академию народного хозяйства, куда тот распределился, и спросил, нашел ли он для него книжника.
       - Коля, - кричал в трубке Пожаров, - я тебе такого гениального еврея нашел, у которого есть все!
       - Прямо-таки все?
       - Все!
       На кафедру зашел Сергей Николаевич. Пиджак расстегнут, в карманчик голубого жилета, в тон костюму, тянется золотая цепочка к часам. Он обнял Беляева, когда тот положил трубку, отвел к окну и сказал:
       - С тебя пузырь. Скребнева только что видел. Ты не подведи, Коля.
       - За кого ты меня принимаешь. Выделено ему уже двадцать соток. В Жаворонках. Как встречусь с одним человеком, так Скребневу и объявим. Пока не болтай.
       - Понял, - сказал Сергей Николаевич.
       Беляев поймал такси и через десять минут, подхватив Пожарова у метро, был на Пятницкой. Болтая о дачных делах, дворами прошли к средневековым палатам. Во дворе снег был бел и чист, не то, что на улице. Несколько дней стояла оттепель, хотя шел декабрь. Под аркой располагалась железная, недавно выкрашенная зеленой краской дверь. Сбоку был звонок. Пожаров позвонил. Через некоторое время загремели какие-то замки и задвижки, и дверь открылась.
       - Проходите, - деловым тоном сказал пожилой, грузный человек.
       Он закрыл за вошедшими сначала железную дверь, затем вторую - деревянную, белую с бронзовой ручкой.
       Небольшая комната со сводчатыми высокими потолками была книжным складом. Книги стояли на стеллажах, лежали стопами на столах, под столами, на полу, в маленькой подсобке, где был пришпилен западный лаковый плакат с голой девицей. На торцах стояков и полок кнопками были прикреплены многочисленные фотографии.
       - Это - Николай, - пробасил Пожаров, снимая с головы шапку.
       - Иосиф Моисеевич Эйхтель, еврей, - представился хозяин. - Прошу располагаться. Итак? Книжки?
       - Да, - сказал Беляев, вешая свое потертое драповое пальто и кроличью шапку на вешалку.
       Пожаров стоял в дубленке.
       - Нет времени. Борис Петрович ждет.
       - Давай, гони! - сказал Беляев. - Вечером сообщишь. Чтобы бумаги были готовы.
       - Они уже готовы, - сказал Пожаров и вынужден был беспокоить Иосифа Моисеевича, чтобы тот его выпустил.
       Когда двери вновь были закрыты, Иосиф Моисеевич сел за невысокий столик в прорванное старое кресло, закурил и предложил Беляеву садиться напротив, в такое же видавшее виды кресло.
       - Итак? Книжки? - повторил вопрос Иосиф Моисеевич.
       - Да.
       - Голые девочки, тысяча способов любви?
       - Это я предпочитаю на практике, а не по картинкам, - сказал Беляев.
       - Я, представьте, тоже, - сказал Иосиф Моисеевич. - Девочками располагаете?
       - В каком смысле?
       - В прямом.
       - В институте хватает.
       - Студенточки?
       - Именно.
       Глаза Иосифа Моисеевича вспыхнули.
       - Люблю молоденьких. У меня тут все условия, - сказал Иосиф Моисеевич, встал и приоткрыл дверь в еще одну комнатку, где стояла кровать, над которой на полке располагалась батарея импортных напитков, разных там джинов, бренди, виски... Другая стена была заклеена плакатами со смачными голыми девочками.
       - Хотите коньячку? - вдруг спросил Иосиф Моисеевич.
       - Не откажусь.
       - Это мне нравится.
       - Что?
       - Что не отказываешься. Ты заметил, что я перешел на "ты"?
       - Заметил.
       - Переходи и ты на "ты". Зови меня просто - Осип. Как Мандельштама.
       - Хорошо, - согласился Беляев. - Ося, у тебя есть кофе?
       - Вот так. Просто Ося! Прямее связь. Точнее. Без интеллигентского мазохизма.
       Коньяк был налит в рюмки, кофе варился на плитке. Выпили.
       - Ты заметил, Коля, что я не подал тебе руки, когда ты вошел?
       - Заметил. Я сам не всем протягиваю.
       - Правда? - глаза Иосифа Моисеевича блестели.
       - Правда.
       - Так вот, Коля, люди по большей части - свиньи. Это не значит, что ты свинья. Но не следует каждому подавать руку. Люди обожают, когда с ними обращаются грубо, но без хамства. И не надо называть их по отчеству. Попробуй того, кого ты величал полным именем, просто окликнуть, например, Ивана Петровича, который на тридцать лет тебя старше, - Ваней. Просто крикни ему - Ваня! И это сработает. Будут знать, с кем имеют дело. Со своим человеком!
       Иосиф Моисеевич собрался налить по второй, но Беляев категорически отказался.
       - Кофе, - сказал он.
       - А второзаконие?
       - Кофе! - настоял Беляев.
       - Ты обаятельный парень, - сказал Иосиф Моисеевич. - Если есть обаяние, то оно неистребимо.
       - Ты тоже, Ося, ничего! - с едва заметным оттенком надменности проговорил Беляев, принимая чашку кофе.
       На столике появились "Мишки" и бисквиты. Вследствие скрытности Беляева и способности иметь внешний вид, не соответствующий тому, что было внутри него, о нем в большинстве случаев слагалось неверное мнение: и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было отрицательным. Он всегда чувствовал мучительную дисгармонию между "я" и "не-я". Он был трудный тип, и переживал жизнь скорее мучительно, чем как везунчик. Он просто понял, что основная линия поведения среди людей, завистливых и любознательных, должна быть ориентирована на закрытость "я". Трудное переживание одиночества и тоски не делает человека счастливым. Таковыми его делает практическое отстаивание своей независимости, своей судьбы.
       - Меня интересует все, что связано с христианством, - сказал Беляев.
       - В богословие ударился?
       - В коммунизм, - твердо, без иронии сказал Беляев.
       Иосиф Моисеевич расхохотался так, что затрясся его жирный живот.
       - Ося, зачем ты назвался евреем вначале?
       - Это данность. Я - еврей. Об этом сразу и сказал, чтобы отбросить всякий нездоровый подтекст.
       - Я же не назвался русским?
       - Это по тебе, Коля, и так видно! - И вновь расхохотался.
       - И что же ты увидел в русском лице? Иосиф Моисеевич щелкнул пальцами, причмокнул губами и сказал:
       - Отсутствие легкости. Какая-то вечная забота на челе. А это признак не совсем верной ориентации в жизни. Впрочем, это - тема трудная... Итак, христианство. Библия есть?
       - Она-то в первую очередь и нужна.
       - Вот тебе Библия! - он достал откуда-то из-за толщи книг небольшую книжечку в мягком переплете. - Бумага папиросная, издано в Дании. Правда, дорого.
       - Ничего.
       Далее пошли одна за одной ложиться на стол книги Штрауса, Ренана, Флоренского, Владимира Соловьева, Филона, Иосифа Флавия... А Беляев все говорил - беру.
       - Денег не хватит! - смеялся Иосиф Моисеевич.
       Когда скопилась гора книг и поиски были закончены, Беляев спросил:
       - Сколько?
       Иосиф Моисеевич не спеша сел к столу, достал из ящика счеты и принялся стучать костяшками.
       - Две семьсот! - подытожил он.
       - Согласен, но со скидкой, - сказал Беляев, улыбаясь. - Как оптовый покупатель.
       - У тебя, Коля, есть коммерческая жилка. Что ж, - задумался хозяин. - Десять процентов могу дать.
       - Пятнадцать.
       - Одиннадцать.
       - Пятнадцать.
       - Двенадцать.
       - Съеду на четырнадцать, - сказал Беляев, - И соглашусь напоследок выпить рюмку коньяку!
       - Черт с тобой! Так, две семьсот минус четырнадцать процентов...
       - Триста семьдесят восемь... Я должен - две триста двадцать два, - в уме быстро решил задачу на проценты Беляев.
       Иосифу Моисеевичу осталось лишь проверить эти данные на счетах. Беляев отсчитал двадцать сотен, двенадцать четвертаков, два червонца и два рубля.
       Иосиф Моисеевич упаковал книги в удобный сверток с веревочной ручкой. Беляев оделся и после этого опрокинул прощальную рюмку.
       - Не забудь, Коля, про девочек! - бросил с порога хозяин.
       - Со скидкой сто процентов?
       - Сто не сто, а пятьдесят дам!
       Вечером, когда Беляев дочитывал первую книгу Бытия Моисея, зашел Пожаров. От него приятно пахло морозцем, на шапке искрился снег. Он принес документы на участок для Скребнева.
       - Есть предложение от Бориса Петровича, - расстегнув дубленку и садясь на стул, сказал Пожаров.
       - Ты проработал?
       - Нет, пока черновой вариант. Беляев вспылил:
       - Я же сказал, не тащить мне сырые варианты.
       - Чего ты орешь? Надо вместе покумекать. Есть возможность купить деревню...
       - С крестьянами? - спросил Беляев.
       - Там пять человек на всю деревню. Десять домов. Конечно, старых, венцы подгнили, но...
       - Без крыш, без окон, без дверей?
       - Что-то вроде...
       - Дубина ты, Толя! Втягиваешь вечно... Кто их будет ремонтировать?
       - Ремонт не нужен. Ничего не нужно. Нужен кирпич. Там председатель ставит дом для старых колхозников на центральной усадьбе... А эта деревенька-в лесу... Понял! Покупателей я нашел. Из Союза художников... Они уже проект ляпают, говорят, как в Архангельском будет... Правда, далековато от Москвы, но это их вопрос.
       - Где?
       - На Оке. Мещера.
       - Хорошие места, - одобрил Беляев. - Расклад предварительный есть?
       - Прикинул. Наварим штук десять.
       Пожаров поднялся, прошелся по комнате, затем подошел к письменному столу, полистал Библию.
       - Дашь почитать?
       - Прочту, дам. Хочешь чаю?
       - Нет. Пойду домой. Устал как собака... Никак не пойму, - вдруг сменил тему Пожаров, - куда эти долбоносы танки повели? Жалко чехов. Блеснул луч надежды и... Дегенераты!
       - Хуже! - воскликнул Беляев.- Когда же этот концлагерь развалится? Ты посмотри на Политбюро! Урод на уроде, двух слов связать не могут. Все "бабки" на танки угрохали и довольны!
       - Чехи же приличнее во много раз нас живут. И если бы не танки, зажили бы еще лучше. Вообще, не понимаю, как можно жить без частной собственности! Нет, соцсистема никогда работать не будет!
       Осудив ввод советских войск в Чехословакию, приятели расстались. Беляев сел читать Библию.
       На другой день Берельсон притащил на кафедру тезисы доклада, отпечатанные на машинке. Беляев пробежал текст, абсолютно мертвый, и для проформы сделал пару замечаний.
       - Не "советские войска", а "доблестные советские". Понятно?
       - Понятно, - закивал Берельсон.
       - И не "Л. И. Брежнев", а "Леонид Ильич Брежнев". Понятно?
       - Понятно! Это проникновеннее, - догадался Берельсон.
       - Ну, вот видишь, соображаешь... Ведь в каждом выступлении главное - проникновенность, - менторским тоном сказал Беляев.
       - Да, пропаганда должна быть понятна массам, - сказал Берельсон.
       Беляев видел, что Берельсон врет, откровенно, нагло, так, что и бровью не ведет, и понимал, что тот далеко пойдет во все нарастающей игре в коммунизм.
       Положив тезисы в папочку, Беляев направился в партком. Скребнев сидел не в кабинете, а в зале заседаний парткома под портретом Брежнева. Перед Скребневым на столе лежали яркие билеты на детскую Новогоднюю елку. Скребневу было лет сорок и звали его, выучил Беляев, Владимиром Сергеевичем.
       Беляев быстро подошел к нему и, не дожидаясь приглашения, сел на стул сбоку.
       - Владимир, - и сделал паузу, затем без отчества, но пока на "вы": - я тезисы выступления по вашей просьбе подготовил.
       - Молодец, Коля! - Этот сразу же перешел на "ты". А почему, спрашивается? Как старший к младшему?
       Скребнев взял текст, пробежал глазами и, как Беляев перед Берельсоном, сделал пару замечаний.
       - Здесь вот вместо "коллектив института" - "весь коллектив". Понимаешь?
       - Понимаю.
       - А вот здесь надо вставить слово "теснее", а то у тебя просто: "сплотимся вокруг Центрального Комитета". Понятно?
       - Понятно! Конечно, с "теснее" будет убедительнее!
       Довольный Скребнев тут же отпустил.
       - Беляев нашел Сергея Николаевича, передал ему оформленные документы на участок. Он мог сам, напрямую, отдать их Скребневу, но субординация не позволяла. Сергей Николаевич сунул бумаги во внутренний карман пиджака и побежал в партком.
       В коридоре встретилась Валентина, накрашенная больше обычного. Видимо, накануне выпивала.
       - Привет! - сказала она.
       - Привет!
       - Чем занят?
       - Разработкой вяжущих элементов для бесшвейного скрепления блоков под нагрузкой, - сказал Беляев. - Устраивает?
       - Нет. Чего не звонишь, не заходишь?
       - Дел много.
       - Завел себе, наверно, кого-нибудь! - захохотала Валентина, так что затряслась ее огромнейшая грудь, и тронула Беляева рукой ниже пояса.
       - Что ты! Некогда, - отшутился Беляев. - В аспирантуру готовлюсь. Да, - вспомнил он. - Тут один очень ценный человек спрашивал, нет ли у меня девочек.
       У Валентины расширились глаза.
       - Что за человек? - спросила Валентина.
       - Пожилой еврей.
       - Нет, я евреев, тем более пожилых, не люблю. Да у них хвостик с пальчик! - вновь захохотала Валентина.
       - Речь не о тебе, - успокоил ее Беляев. - У тебя там в архиве вечно пасутся какие-то бэ.
       - Сам ты - бэ! Хорошие девчонки...
       - Вот собери мне этих хороших и мы съездим к Осипу...
       - Когда?
       - Хоть завтра.
       - Будет сде! - захохотала Валентина и пошла к себе, покачивая необъятными бедрами.
       Студенты бродили по коридору, и Валентина быстро исчезла в их толпе. Из толпы же выплыл Баблоян, инженер научно-исследовательского сектора, заметно пополневший за последнее время.
       - Здорово!
       - Здорово!
       - Нашел я место, - сказал Баблоян. - В Москве, в зеленой зоне. Комар не пролетит, не то, что бутылка! Вот телефон, - добавил он и протянул Беляеву бумажку.
       Беляев наплел Баблояну когда-то, что ему нужно место для одного знакомого инженера, сильно пьющего, в каком-нибудь курортном санатории, с присмотром, с курсом анонимного антиалкогольного лечения.
       - Сколько? - спросил Беляев.
       - Три сотни.
       Они отошли на лестницу, где было меньше народу, и Беляев отсчитал Баблояну тридцать червонцев.
       - Там знают, что Беляев придет от Сурена Ашотовича.
       - Понятно.
       С кафедры Беляев сразу же позвонил в это заведение, назвал себя и через минуту другой голос сказал, что его ждут в любое время. Теперь оставалось поймать отца, отвезти и сдать. Нужен был отец, которого неделю уже не было дома.
       Наверно, пьянствовал с Филимоновым. Отыскался он лишь на третий день. За это время Беляев успел раздобыть кирпич для Мещеры, побывать с девочками и Валентиной у Осипа, закрыть хоздоговор по своей кафедре и прочитать до конца Ветхий Завет.
       Ситуация с отцом была та же, и теми же были возгласы: "Похмели!" Беляев сразу же купил водку, как будто был готов похмелять отца всю жизнь.
       - Ты урод и тебя надо выправлять, - сказал Беляев, когда Заратустра набрал форму.
       - Да, надо завязывать, - неожиданно просто согласился отец. - Чувствую, еще один такой запой, и я концы отдам.
       Он вскипятил чайник и достал бритвенные принадлежности. Он весь зарос седой щетиной. Беляев сказал о санатории. Заратустра положил бритву на край раковины, но она со стуком соскользнула вниз. Он подхватил ее довольно быстро и теперь уже не выпускал из рук, пока намыливал помазком щеки.
       - Тебе же лучше будет. Захвати свои переводы.
       - Надо, Коля. Душой понимаю, что надо, но...
       - Что но...
       - Ни поможет, - сказал Заратустра.
       - Посмотрим, Отдохнешь, как человек, на лыжах походишь. Там лес. Кормят замечательно.
       Отец оперся руками о края раковины и чуть подался грудью вперед, не сводя глаз с эмалевой белизны.
       Когда он побрился, то попросил налить еще стопочку, совсем немножко, для храбрости. Беляев незамедлительно исполнил просьбу. Затем отец закурил. Он сидел на табурете совсем неподвижно. Делал частые затяжки. Уже маленький окурок дотлевал в его пальцах и обжигал их.
       Отец как бы не замечал этого, затем загасил о край пепельницы. И тут же достал из пачки другую сигарету.
       - Я заметил, - сказал он, - что в моей жизни есть закономерная ритмичность...
       - Подъемы и спуски?
       - Да, что-то в этом роде. - Заратустра обдумал сказанное и затянулся сигаретой, затем негромко добавил: - Одновременный страх - и перед жизнью, и перед смертью.
       - Потому, что третьего, самого главного, нет.
       Отец посмотрел на сына.
       - Чего? - спросил отец.
       - Деловой пружины.
       - Наверно, ты прав.
       - Ты - флюгер своего настроения.
       - Флюгер?
       - Да.
       - Что ж, и это, по-видимому, верно. Но я ненавижу обыденность.
       - Живи в экстазе дела. Ты же знаешь языки. Да я тебя завалю работой! Заведись в этой работе. Пей ее и похмеляйся ею.
       Отец улыбнулся. Несколько секунд он просидел, глядя на дымящую сигарету. Затем сказал:
       - Мне будет ужасно плохо завтра...
       - Ничего. Настройся. Переболей. Я тебе книги буду приносить. Да ты не представляешь, куда ты едешь! Ты едешь в фешенебельный отель, а рассуждаешь, как о тюрьме. Будь свободен. Собирай вещи. Все точно так, как в дом отдыха.
       - Я там никогда не был.
       - Привыкай.
       - Ладно, - сказал отец и начал собираться в дорогу.
       Беляев молча наблюдал за ним и думал, что, в сущности, отец оставался вечным юношей. Это его постоянный возраст. Он был мечтателем и врагом действительности. И страдает он от недостатка мудрости, которая, обычно, в его годах приходит. Так как жизнь есть прежде всего движение, то и главное в ней - изменение во время движения, собственного изменения - хотелось бы к лучшему, - и изменения окружающих. В связи с движением и изменением происходят переоценки. Может быть, теперь отец займется переоценкой собственной жизни.
       Заратустра собрал свой чемоданчик. На лбу у отца выступила легкая испарина, очевидно, оттого, что в квартире довольно-таки сильно топили батареи, или от выпитой водки. На лицо отца легла печаль.
       - Ты молодец! - сказал Беляев. - Я думал, будешь упрямиться.
       - Чего упрямиться, я не бык, я ведь и сам решил тормознуться.
       Отец надел свое видавшее виды пальто. Наверно, он изредка спал в нем или на нем. Когда он поднял руку за шапкой, Беляев заметил, что под мышкой у него большая дыра. Пришлось пальто снимать и Беляев вооружился иголкой с ниткой.
       Отец оделся.
       - Ну что, все? - спросил он.
       - Поехали, Заратустра.
       - Ты знаешь, почему я, главным образом, согласился? - вдруг спросил отец. Беляев пожал плечами.
       - Из-за тебя, Коля.
       Слезы выступили на глазах отца.
       - Самое тяжкое в жизни - это разочарование в людях, - сказал он. - Не буду оригинальным, но скажу, что они познаются в беде. Я думал, сначала, ты такой, как все... А ты не бросил меня. Поддержал.
       - Это лирика, - оборвал его Беляев. - Пошли!
       Отец потоптался на месте, посопел, кашлянул и сказал:
       - С Богом!
        
        
      
       Глава XI
      
       Новый, 1970-й, год Беляев решил встречать в одиночестве. Он купил маленькую елку. Когда ее ставил, сосед, Поликарпов, позвал его к телефону. Звонил Герман Донатович, расстроенный, сказал, что мать попала в больницу. Утром Беляев купил фруктов и поехал к ней. Мать лежала в гипсе.
       - В воскресенье, в два часа дня я пошла в магазин, - сказала мать, с улыбкой оглядывая сына, и продолжила: - хотела купить что-нибудь к обеду. Шел снежок, я не обратила никакого внимания. И вдруг на Арбатской площади, почти около часов, поскользнулась и упала. Чувствовала сильную боль в правом бедре. Для меня было ясно, что со мной случилось что-то серьезное. Милиционер вызвал "скорую", и меня в беспомощном состоянии отвезли в Первую Градскую больницу. В восемь тридцать очутилась на койке в травматологическом отделении. Давление было 240 на 120.
       - Вероятно, с испугу?
       - Наверно. До того как попасть в палату, мне пришлось ждать очереди в приемном покое на рентген, потом раздеваться, облачаться в казенное белье, и на таратайке я очутилась в операционной, где мне наложили шину - проткнули кость и на иголке укрепили вроде подковы.
       - Как твое самочувствие сейчас? - спросил Беляев, оглядывая мать. Несмотря на то, что она лежала в постели, лицо и губы были подкрашены.
       - Ничего, - сказала она. - Но вначале была подавлена мыслью, что жизнь каждого человека - нечто такое, могущее каждую минуту оборваться. Гермаша почти каждый день навещает. Все охает. Теперь столько забот пало на него.
       Мать задумалась, потом, словно что-то вспомнив, тихо сказала:
       - Мы, наверно, уедем.
       - Куда? - удивился Беляев.
       - Во Францию...
       Беляев вздрогнул и не нашелся, что сказать. В этом, разумеется, он не усматривал ничего особенного, но все же его это резануло.
       - Ты не рад? - спросила мать.
       - Вы вправе поступать так, как вам заблагорассудится.
       Мать рассеянно перевела взгляд на потолок.
       - Невозможно уехать из этой страны, - сказала она. - Столько мук! Гермаша с ног сбился. На работе у него скандал. Не хотят отпускать.
       - А у тебя?
       - Я пока молчу. Но предвижу бурю. Исключение из партии...
       - Вступишь во французскую компартию, - пошутил Беляев.
       - До Франции еще добраться нужно... Говорят, сначала через Австрию, потом через Израиль... В общем, не знаю.
       - Что вы там будете делать?
       - Гермаша сможет опубликовать свою книгу.
       - Он ее закончил?
       - По-моему, нет. Да и когда теперь этим заниматься? Сплошные нервы! - сказала мать и приложила ладонь к щеке.
       Наступило молчание. Оба выдержали паузу без малейшего нетерпения или чувства неловкости. Можно было подумать, что у матери, которая все еще держала руку у щеки, сильно болит зуб, но выражение ее лица никак нельзя было назвать страдальческим.
       - Как у тебя дела в аспирантуре? - спросила она.
       - Нормально.
       - Трудно?
       - Нет.
       - А ты бы поехал во Францию? - вдруг спросила мать.
       - Чего я там забыл! - грубовато сказал Беляев.
       - Прекрасная страна, - мечтательно произнесла она.
       - Не знаю.
       Он вернулся домой в каком-то всклокоченном состоянии. С одной стороны, он признавал за матерью полную свободу, но с другой... Было что-то в этом противоестественное для него.
       Он никуда не хотел идти. Он хотел наряжать свою елку. Хотел запечь в духовке своего гуся с яблоками. Он подметил одну особенность: оттого, как он встречал Новый год, зависел весь год. Он не хотел, чтобы в его жизнь лез внешний мир, и одиночество в новогоднюю ночь сулило ему надежду на свободу от внешнего мира на год.
       На большой кухне с кафельным полом было две плиты. У одной хозяйничала соседка, другая была свободна. Шел седьмой час вечера, и если сейчас поставить гуся, то он к двенадцати, на маленьком огне, как раз будет готов.
       На кухню зашел другой сосед, Поликарпов. Он пользовался той плитой, на какую нацелился и Беляев.
       - Хорош гусь! - сказал Поликарпов. - Ставь, я сверху мясцо жарить буду. Купил в кулинарии антрекоты.
       - В нашей? - услыхав, спросила соседка.
       - В угловой.
       - А-а...
       Беляев принялся за дело. Он хорошо очистил гуся, выпотрошил и обмыл под струей воды. Шею отрубил, крылья отрезал до первого сустава, а ножки, желтоватые, что свидетельствовало о том, что гусь молодой, - до колен. Затем натер со всех сторон пупырчатую нежную кожу солью. Крылышки и бедрышки связал. Разогрел духовку. Выбрал яблоки средней величины, кисло-сладкие (покупал специально для этой цели на Центральном рынке, где, впрочем, брал и гуся), с чистой кожицей. Набил брюшко гуся этими яблоками, зашил его нитками. Положил гуся на противень спинкой вниз и поставил в духовку, убавив огонь до минимума.
       Вернувшись в комнату, достал елочные игрушки и бережно стал ими украшать елку. Форточка была приоткрыта и было приятно ощущать морозное дыхание улицы. Когда елка была наряжена и зажглись лампочки на ней, Беляев погасил верхний свет и минуту стоял в полумраке, любуясь вечными огнями. Затем подошел к письменному столу, включил настольную лампу, убрал со стола все лишнее: карандаши, кнопки, рейсфедер, линейку, скрепки, пишущую машинку... Пространство стола стало пугающе огромным. Это был старый стол, добрый друг, могучий, дубовый, двутумбовый, по пять ящиков в каждой тумбе. За этим столом Беляев рисовал в раннем детстве свои первые картинки, пачкал пальцы фиолетовыми чернилами, сидя над, прописями в первом классе...
       И елка, и тишина, и одиночество - все радовало Беляева. Он бережно положил перед собою тяжелую книгу и принялся читать. Это был Флоренский. "Столп и утверждение истины". Сначала Беляева отталкивал магизм этой книги, какое-то первоощущение заколдованности мира, вызывающее пассивное мление. Но потом это же впечатление и затянуло. В нем было что-то соблазняющее и прельщающее, как в тихо падающем новогоднем снеге, как в пустынной заснеженной аллее...
       Он не искал никакого ответа в книге, он для себя четко уяснил, что все ответы мнимы; нет ответа о смысле жизни, потому что сам вопрос об этом - просто-напросто глуп. В книгах теперь его интересовало другое: процесс. Умение автора вовлечь в этот процесс читателя, как река увлекает щепку. И тогда реальный мир исчезает, и ты живешь в другом, идеальном мире. Тут была, конечно, для Беляева кое-какая разгадка: многие так увлекались идеальным миром, что абсолютно разочаровывались в реальном мире, клеймили его и наглухо прятались от него, показывая свою полную неспособность творить свою судьбу в живой жизни.
       Для перехода в идеальный мир нужна соответствующая обстановка. Тихая комната, свет настольной лампы, а за нею полумрак, и в углу - елка с самоцветами лампочек. Можно отвести глаза от текста и пробежаться глазами по корешкам книг, плотно стоящих на полках, высящихся от стола до потолка, потянуться, вспомнив о жарящемся на кухне в духовке гусе, улыбнуться самому себе, встать, пройти из угла в угол по комнате, беспричинно погладить бронзовый бюстик Пушкина, сдуть с него пыль, прилечь на диван, удобно положив ноги на валик, вновь встать, заглянуть в холодильник, где стоят несколько бутылок заиндевевшего шампанского, отщипнуть кусочек сыру, и вновь ходить, и вновь неспешно перебирать в уме разные мысли, останавливаться на полумысли, на какой-нибудь Франции, перескакивать оттуда во времена Христа, переносить Христа в зимнюю Москву, поставить его где-нибудь в ЦУМе, босого, в хитоне, пусть порезонерствует, поучит москвичей, в лучшем случае пятнадцать суток схлопочет, никому не нужны вечные истины, но всем очень надобен хлеб насущный, всем нужны деньги, но мало кто умеет их делать, и само понятие "делать деньги", подсудно в этой стране...
       Голод давал о себе знать, потому что Беляев специально с утра ничего не ел, а нацелился на гуся.
       Он так и сказал себе, что съест гуся без гарнира, так, немножко зелени прихватит. И уже сейчас, за каких-то три часа до Нового года, он уже готов был вонзиться зубами в этого гуся. От этого предчувствия во рту появлялась сладкая слюна, и всего Беляева охватывала предпраздничная дрожь.
       У него не было телевизора и он не хотел его иметь. Не было по той же причине радио. Была "Спидола", но мать ее забрала. И телевизор, и радио - род вмешательства, причем довольно бесцеремонного, внешнего мира в твой особый, единственный, неповторимый мир. Если бы сейчас по Москве ходил и проповедовал Иисус, то, вероятнее всего, он догадался бы использовать современные средства коммуникации. Библия - телевидение времен Римской империи! Идеологичность библейских текстов неоспорима:
       "И Я устрою место для народа Моего, для Израиля, и укореню его, и будет он спокойно жить на месте своем, и не будет больше тревожиться, и люди нечестивые не станут более теснить его, как прежде...", "И кто подобен народу Твоему Израилю, единственному народу на земле, для которого приходил Бог..." Да, не умрут евреи от скромности, думал Беляев. Чем меньше народ, тем самомнительнее. Даже неприятно. Миллион Израилев на территории России по площади поместится! Однако в Евангелии от Матфея, правда, по отношению к людям, а не к нациям, сказано: "Ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится"...
       Размышляя за и против, Беляев ходил не спеша из угла в угол полутемной комнаты, затем пошел на кухню, где свет был погашен и стоял необычайный аромат жарящегося гуся. Беляев включил свет, открыл духовку, взял тряпку, чтобы не обжечь руки, и выдвинул противень. Поверхность гуся со всех сторон зарумянилась. Беляев на минуту задвинул противень, налил полстакана воды из чайника, вновь выдвинул противень и осторожно вылил воду на гуся. Пар еще не успел подняться, как духовка была закрыта.
       Беляев повторял про себя: "Кто возвысится, тот унижен будет. Кто унижен будет, тот возвысится. Кто возвышает себя, тот унижен будет, а униженный - возвысится, а возвысившийся - унизится..." Ему казалось это какой-то морской волной, приливами и отливами, возвышениями, унижениями, возвышениями... Вот оно равенство: всех подравнять, кроме Христа, сына Давидова и избранного народа его. Но что-то тут не вязалось: по всей просвещенной Европе неужели не нашлось ни одного Беляева, который бы засомневался в священности библейских текстов. Нашелся, конечно нашелся, товарищ Беляев! Нашелся, да еще какой - Адольф Хитлер! Именно "Хи", а не "Ги". И чем это кончилось, известно...
       В коридоре показался сосед Поликарпов со своим мясом на разделочной кухонной доске.
       - С наступающим! - приветствовал он.
       - И тебя также!
       Поликарпов остановился.
       - Слушай, Колька. Я тебе не хотел раньше срока говорить... К февралю мне квартиру дают. Понял?
       У Беляева мгновенно улучшилось настроение, хотя и без того: с гусем, с Христом, да с елкой, да в одиночестве! - было прекрасное.
       - Понял! - воскликнул он.
       Поликарпов ткнул его кулаком в бок и пошел на кухню. А Беляев завелся. Флоренский встал на полку. Христос поставлен в угол до выяснения. Итак, у Поликарпова двадцать метров на четверых: он, жена, старуха, его мать, и сын в армии. Дадут ему двухкомнатную. Впрочем, одернул себя Беляев, что он за Поликарпова беспокоится. Поликарпов останется с Поликарповой. А Беляев с кем? Положим, сейчас здесь мать прописана. И им, как разнополым, дадут эту двадцатиметровку. А могут и не дать. Соседка Рогачева - одна. А вот Моисеевых - трое. Трое, но все женщины, и дома не бывают. Бабка прописана тут, а живет на Плющихе с дочерью, а тут - две ее других дочери. Но живут где-то у мужей, а за площадь держатся. Конечно, правильно они делают, что держатся. Но и Беляев держится. Однокомнатную он бы давно себе сообразил. Но, спрашивается, зачем торопиться. Эта квартира должна быть его! Есть разница: с одной стороны Неглинка, а с другой - какое-нибудь Бирюлево-товарная?! Но дело даже не в этом. Если бы в Бирюлево-товарной стоял этот великолепный, семнадцатого века двухэтажный особняк, то Беляев бы и из Бирюлева не поехал. Вот в чем дело. Это сейчас кажется - коридор обшарпанный, обои засалились и оборвались, пол скрипит, двери износились... А пройтись здесь с бригадой, да паркет новый положить да люстры подвесить в коридоре и в комнатах поярче... Резиденция патриарха будет, а не квартира! Неужели этот Поликарпов сам не смекает, что ему бы здесь расшириться? Наверно, не смекает. Их тянет в новую квартиру. А что это такое, Беляев прекрасно знает:
       бетономешалка! Здесь же кирпичная кладка на яйце!
       Поговаривают, из центра выселять все равно будут. Но если покрутиться, постараться - не выселят. И тут - мысль в голову: позвонить Лизе. Без какой-то связки! Хотел ведь быть один. Хотел, но жизнь продиктовала свое.
       Он набрал номер.
       - Попросите, пожалуйста, Лизу, - не услышав еще, кто взял трубку, сказал Беляев в волнении.
       - Это я... Коля?
       - Да. С наступающим! - выпалил Беляев.
       - Тысячу лет тебя не слышала! - порадовалась Лиза. - Где ты, в компании? С кем? Комаров где? Пожаров?
       - При чем тут Комаров с Пожаровым?
       - Ты где?
       - А ты? - издевнулся Беляев.
       - Как где? Дома...
       Пауза длилась чуть дольше ожидаемого.
       - Я развелась, ты знаешь?
       И у Беляева отдалось в голове: знаешь, аешь, аешь, ешь...
       - Нет, конечно. Могла бы позвонить!
       - Это мужчине нужно делать, - пропела Лиза, и он на расстоянии увидел ее влажные губы, и ему ужасно захотелось ее.
       - Я один.
       - Один?
       - Да, Лиза. Я один. И - гусь в духовке. Такой огромный, с яблоками... Я боюсь, что не осилю его... Приходи помогать? А?
       - Подожди!
       Она, по-видимому, положила трубку и побежала совещаться с матерью, или с сыном? Сколько ему, интересно? Года три?
       - Я приду через полчаса, - вновь услышал он голос Лизы.
       - Молодец!
       - Уложу Колю и приду. А то он без меня плохо засыпает.
       У Беляева сердце ушло в пятки.
       - Кого ты уложишь? - спросил он.
       - Колю...
       - Его Колей зовут?
       - Колей... Жди! - и сказав это, повесила трубку. И даже частые гудки были очень приятны Беляеву.
       Он что-то замурлыкал себе под нос и побежал в комнату накрывать на стол. А кто всему виной? Какой-то сосед Поликарпов! Беляев тщательно выбирал из нескольких, а потом и расстилал скатерть. Ему казалось, что он готовится к самому торжественному событию в своей жизни, и без того полной событиями, которые, накладываясь одно на другое, и составляют эту жизнь, поскольку не может же так быть, чтобы жизнь шла без событий. Наблюдая за собой как бы со стороны, Беляев догадывался, что и самое торжественное событие уйдет в прошлое, стушуется и, быть может, именно от этого чувства эфемерности любых событий в нем и разгоралась всегда радость сердца, потому что за любым из событий следовало новое, и это новое, неизвестное всегда придавало его жизни огромный смысл. Но также он уже знал и то, что очень сильно обжигающее, слишком быстро забывается. Или точнее так: что очень сильно обжигает, то слишком быстро забывается. Помнится долго лишь то, что построено по принципу айсберга: событие отдаляется, а ты видишь все новые и новые глубины в нем.
       Раздался звонок в дверь. Беляев бросился открывать. Лиза вошла шумно и бойко:
       - Ой, держи скорее, а то уроню!
       Беляев подхватил огромный, со сковороду, сверток. То был домашний пирог, открытый, с малиновым вареньем, с румяной решеткой из сдобного теста. От него пахло счастливым детством.
       Лиза была в состоянии подчеркнутой веселости. Быть может, когда шла сюда, то лицо ее было задумчиво и строго. Но перед самой дверью она сосредоточилась, растянула рот в улыбке и только тогда позвонила. А может, просто была весела весь день в предчувствии праздника. Что за идиотский праздник? Улыбаются, смеются, забывают горести и обиды, хором думают о счастье. С ума сойти можно, что за праздник! Зима, елка, год позади, год впереди. Торжественное ожидание, что вот-вот что-то произойдет замечательное. Вряд ли сыщешь по всей стране человека, который бы так или иначе не отметил Новый год. Уму непостижимо! Выпиваются моря шампанского и других напитков. Наверно, в новогоднюю ночь в стране столько выпивших, сколько произведено стаканов... фужеров... бокалов... рюмок... стопок...
       Лиза сняла пальто, расправила и без того прямые плечи (осанка балерины), спросила:
       - Как я тебе в новом платье?
       Беляев увидел что-то в высшей степени оригинальное, темно-синее, с чем-то белым и красным, сущий цветник, вызывающе красивое.
       - Ты прекрасна! - с долей патетики сказал Беляев. - Именно в этом платье завершается круговорот годовой жизни, если у круга можно найти начало или конец...
       Лиза зажмурилась и подставила щеку для поцелуя. Потом она села на диван, положила ногу на ногу, распустила "молнию" на сапоге, сняла его, затем теплый носок, и надела на маленькую ножку черную, лаково поблескивающую туфлю на высоком тонком каблуке. Поставила ногу на пол и потопала этой туфелькой. То же самое было проделано с другой ногой. Глаза Лизы заблестели вдохновением, лицо зажглось, она достала из сумочки зеркальце и, когда подносила его к лицу, заметила в нем отражение горящей елки.
       - Какая маленькая! - воскликнула Лиза, останавливая на елке свой взгляд.
       Она вошла и не заметила елку, подумал Беляев. Она сильно волновалась, когда вошла, поэтому не заметила елку. В Новый год многие не замечают елку. Чувствуется, что должна быть елка и все. Скорее замечаешь обратное, когда елки нет. А тут елка, как и положено, стояла. А то, чему положено быть, никогда не замечаешь. Не замечаешь батарею, не замечаешь утро и солнце, не замечаешь воду в кране, газ в плите, не замечаешь снег, стул, диван, шкаф, ложку... Не замечаешь, что у человека два глаза, у кошки - хвост, у стен - уши, у дна - покрышка, у лампочки - спираль, у человека - скелет...
       Беляев рассмеялся и побежал на кухню за гусем. Лиза тоже непринужденно засмеялась, как будто увидела скелет Беляева, убежавшего без него на кухню. Она встала, подошла к письменному столу и полистала книгу, не вглядываясь в строчки. Книга была старая и в ней было много страниц, а переплет был кожаный, или под кожу, с глубоким тиснением. Затем обвела взглядом книжные полки. Она протянула руку и пальцем с длинным алым ногтем провела по корешкам, как по зубьям расчески. И отошла, заложив руки за спину. Затем приблизилась к столу, взялась за края скатерти распахнутыми руками, дунула на нее и встряхнула.
       Беляев внес пышущего на большом блюде гуся.
       - Ой! - воскликнула Лиза. - Какая прелесть!
       - Для тебя старался.
       - Не ври!
       - Какой резон мне врать? Старался для тебя. Когда покупал этого гуся, то думал о тебе. Думаю, куплю гуся и приглашу Лизу. Зажарю его в духовке и приглашу, - посмеиваясь, говорил Беляев.
       - Нет, правда?
       - Правда.
       Лиза захлопала в ладоши.
       - У меня дело к тебе есть, - сказал вдруг Беляев.
       - Какое?
       - Давай распишемся!
       - Шутишь? - Пришла она в себя.
       - Нет, говорю серьезно.
       Они накрывали на стол, потом сели за него.
       - Шутишь? - пришла она в себя.
       - Нет, говорю серьезно.
       Они накрывали на стол, потом сели за него.
       - Ты хочешь сказать, что мы будем мужем и женой? - спросила она.
       - Разумеется.
       Выпили по рюмке коньяка, проводив старый год. Некоторое время просидели в тишине, позвякивая вилками о тарелки.
       Вдруг Беляев взглянул на часы, сорвался с места, достал из холодильника шампанское и начал скручивать с него проволочку, срывая попутно серебристую фольгу. Раздался глухой шлепок, пробка полетела к елке, брызнула пена и газированная светло-янтарная жидкость наполнила два хрустальных фужера. Все так знакомо, и все так ново!
       - С Новым годом! - воскликнул он и подмигнул Лизе.
       - С Новым счастьем! - отозвалась она, розовея. Видно было, что ей крайне льстило и это приглашение, и, главным образом, предложение о законном браке.
       - Ты много читаешь? - спросила она.
       - Достаточно.
       - Все подряд?
       - Практически. В самом чтении нет никакого смысла, есть лишь увлекающий в иной мир процесс...
       - Разве могут книги быть без смысла?
       - Могут. Все книги без смысла. Но многие из них увлекают процессом, читаешь, читаешь и зачитываешься, потом бросишь и забудешь.
       - Да, я тоже плохо помню содержание книг.
       - Не стоит этим себя утруждать. Забывчивость присуща человеку. Но чем меньше напрягаешься, тем легче запоминаешь. Но помнишь до поры до времени. А потом - затмение.
       Они немного помолчали, затем Лиза сказала:
       - Верка родила второго ребенка!
       - Она давно замужем?
       - Давно. Отличная девчонка, жаль Пожаров не разглядел ее.
       - А я тебя?
       Лиза опустила глаза в тарелку.
       - А девочку она назвала Варей.
       - Хорошее имя... Ты работаешь?
       - Да. В одной воинской части.
       Беляев округлил глаза.
       - И там - казарма, солдаты? Танки-пулеметы?
       - Нет, что ты, - улыбнулась Лиза. - Институт один.
       - И что же ты там делаешь?
       - Начальник участка оперативной полиграфии, - чуть-чуть гордо сказала Лиза, отпила из рюмки глоточек коньяку и взяла лимон.
       - Ксероксы?
       - Есть ротапринты, есть и ксероксы... Книжки по вязанию делаю в свободное время... Разные выкройки. Подруги просят.
       - Ты вяжешь?
       - Научилась. Но не очень люблю. А вообще, успокаивает.
       - Все женщины вяжущие так говорят. Семечки тоже, говорят, успокаивают. Грызешь, плюешь шелуху на пол и успокаиваешься.
       - Ну и сравнение у тебя.
       - А что?
       - Кто же сейчас грызет семечки?
       - Я не грызу.
       - И я!
       Оба рассмеялись. Беляев встал, зашел к Лизе со спины и обнял ее. Она вздрогнула и закрыла глаза. Он склонился и нашел ее губы.
       - Какой у тебя сладкий рот! - сказал он. Лиза засмеялась звонко и тоже встала.
       - Как хорошо! - мечтательно сказала, часто дыша, Лиза. - Как я люблю Новый год, снег, мороз!
       - И я люблю.
       - Поцелуй меня, - сказала она и вновь закрыла глаза.
       Он взял ее голову в свои ладони и поцеловал бережно, как ребенка. В ее присутствии он принадлежал себе как бы наполовину. Находясь в одиночестве, он полностью уходил, погружался в себя, спадало нервное напряжение, которое постоянно в нем возникало, когда рядом с ним находился кто-то, пусть даже мать. Он понимал, что в одиночестве та энергия, которая уходила на оборону себя от окружающих, полностью переключалась на внутреннюю работу, а физиологически он расслаблялся.
       Это чувство было неподконтрольно. По-видимому, в человеке заложен инстинкт некой самообороны, или встроены в него некие локаторы, которые при обнаружении излучения поля другого человека, дают команду всему организму быть настороже. Но и настороженность бывала в Беляеве разных качеств. Примитивно эту настороженность можно определить как положительную и отрицательную.
       И теперь с Лизой, хотя он внешне старался казаться раскованным, нервное напряжение не покидало его, хотя доставляло Беляеву определенное удовольствие, потому что положительное нервное напряжение кроме удовольствия вряд ли могло вызвать что-нибудь иное. И он понемногу стал догадываться, что жизнь состоит из энергетических напряжений разных качеств и оттенков. Человек же по своей ипостаси не электрическая батарея, где есть четко выраженные плюс и минус.
       Иногда нервное напряжение было таких сложных свойств и оттенков, что казалось - перемешались приязнь и неприязнь, симпатия и антипатия, радикализм и консерватизм, любовь и ненависть. Обладая минимальными способностями самоанализа, человек может легко уловить в себе эти клубки чувств, эти сгустки психологической неуравновешенности.
       Баланс чувств практически невозможен: постоянно довлеет либо, грубо говоря, хорошее, либо плохое. Время от времени Беляеву удавалось разгадывать причины перепадов настроения и по ним достаточно конструктивно определять свое отношение к людям. Но бывали случаи сложные, клинические, не поддававшиеся диагностировке, как это было в случае с Лизой. Умом Беляев понимал, что по всем параметрам в нынешнем своем положении она ему была не пара, однако... "Когда Иисус окончил слова сии, то вышел из Галилеи и пришел в пределы Иудейские, за Иорданскою стороною. За Ним последовало много людей, и Он исцелил их там. И приступили к Нему фарисеи и, искушая Его, говорили Ему: по всякой ли причине позволительно человеку разводиться с женою своею? Он сказал им в ответ: не читали ли вы, что Сотворивший в начале мужчину и женщину сотворил их? И сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. Они говорят Ему: как же Моисей заповедал давать разводное письмо и разводиться с нею? Он говорит им: Моисей, по жестокосердию вашему, позволил вам разводиться с женами вашими; а сначала не было так; но Я говорю вам: кто разведется с женою своею не за прелюбодеяние и женится на другой, тот прелюбодействует, и женившийся на разведенной прелюбодействует", - читал Беляев у Матфея. "Опять собирается к Нему народ; и, по обычаю Своему, Он опять учил их. Подошли фарисеи и спросили, искушая Его: позволительно ли разводиться мужу с женою? Он сказал им в ответ: что заповедал вам Моисей? Они сказали: Моисей позволил писать разводное письмо и разводиться. Иисус сказал им в ответ: по жестокосердию вашему он написал вам сию заповедь; В начале же создания, Бог мужчину и женщину сотворил их. Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает. В доме ученики Его опять спросили Его о том же. Он сказал им: кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует от нее; и если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, прелюбодействует", - поведал Беляеву Марк. "Всякий разводящийся с женою своею и женящийся на другой прелюбодействует; и всякий женящийся на разведенной с мужем прелюбодействует", - узнал он от Луки. А Иоанн взял все это и перечеркнул: "Тут книжники и фарисеи привели к нему женщину, взятую в прелюбодеянии, и, поставивши ее посреди, сказали Ему: Учитель! эта женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями: Ты что скажешь? Говорили же это, искушая Его, чтобы найти что-нибудь к обвинению Его. Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания. Когда же продолжали спрашивать Его, Он восклонившись сказал им: кто из вас без греха, первый брось на нее камень. И опять, наклонившись низко, писал на земле. Они же, услышавши то и будучи обличаемы совестью, стали уходить один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоящая посреди. Он сказал ей: женщина! где твои обвинители? никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи! Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши".
       Обоюдоострый меч! На все случаи жизни. Была бы жизнь, и были бы действия, а судия найдется,
       - Ты о чем-то думаешь, - спросила Лиза.
       - Я думаю о тебе, - сказал Беляев.
       - И что ты обо мне думаешь?
       - Что ты седьмой лепесток розы! - воскликнул он и, подумав, начал: - Потому что совершенны небо и земля и все таинство их. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, и почил в седьмой день, и благословил Бог этот день, и освятил его... А перед тем, в шестой день, Бог сотворил человека по образу Своему, мужчину и женщину. И прекрасна была женщина, как роза, и ты - среди пышных лепестков женских - седьмой лепесток, как седьмой день, в который Бог любовался созданиями своими...
       - Это ты сейчас придумал? - спросила Лиза, чувствуя прилив сильного, какого-то экзальтированного чувства к нему.
        
        
      
       Глава XII
      
       Лиза засмеялась, взяла его руку и прижала к своей щеке.
       - Ты меня любишь?
       - Люблю! - не задумываясь, выпалил он.
       - Не верю!
       - Что сделать для того, чтобы ты поверила? Лиза, не мигая, уставилась на Беляева, губы ее открылись и меж белых зубов показался нежный язычок.
       - Не нужно верить, - сказала она. - И так все видно. Любви не скроешь. Глаза все говорят.
       - Верить все-таки нужно.
       - Не знаю.
       Он погладил ее руку, потом чуть сжал ее пальцы.
       - Поцелуй меня, - попросила она.
       Он различил в поцелуе вкус ее губ. Когда Лиза вдыхала в себя воздух, у Беляева возникало ощущение холода, а при выдохе он чувствовал струю теплого воздуха.
       Ее губы пахли снегом.
       - О чем ты думаешь? - спросила она.
       - О тебе, конечно.
       - Почему "конечно"?
       - Потому что - о тебе.
       - Мне приятно, что ты думаешь обо мне. А что ты думаешь обо мне, интересно?
       - То, что ты мне нравишься.
       - Нравишься или люблю?
       - Скорее, люблю.
       - Зачем ты все время произносишь лишние слова?
       - Какие?
       - Ну, эти "конечно", "скорее"? Неужели ты не можешь обходиться без этих лишних слов?
       - Конечно, могу.
       - Опять?
       - Что "опять"?
       - Да это твое "конечно"!
       - Ладно, не буду.
       - Скажи просто - не буду. Без "ладно".
       - Не буду.
       Он обнял ее и привлек к себе.
       - Ты мне родишь ребенка? - вдруг спросил он.
       - Так сразу?
       - Безотлагательно. Желательно, завтра же. Учащенный ритм их дыханий слился воедино.
       - Это невозможно, потому что должно пройти девять месяцев...
       - Ты согласна родить? - повторил он свой вопрос.
       - Хочу!
       Он был с нею чрезвычайно нежен, но и в этой нежности Лиза ощущала свою подчиненность, которая, впрочем, доставляла ей определенное удовольствие, чисто по-женски. Может быть, умом она бы не желала быть зависимым человеком, но женская природа делала ее таковой, помимо воли, помимо рассудка. Так! Он слишком сильно, до режущей боли, сжимал ее груди, мял их в каком-то диком экстазе, мял ее всю, вгрызался так, словно она была гранитная, придавал ее ногам, рукам, всему телу какие-то немыслимые положения, от которых и у него, и у нее просто захватывало дух, как будто они, свившись в клубок, летят в пропасть, но вдруг у них вырастали крылья, и падение, стремительное падение оканчивалось взлетом, неимоверными взмахами крыльев, и начиналось плавное парение, после чего начинался стремительный набор высоты, они перелетали через скалы, чтобы с каким-то трагически-радостным криком вновь ощутить сумасшедшее падение, столь молниеносное, что, казалось, еще одно мгновение и они насмерть расшибутся о скалы, но у самого дна ущелья они ухитрялись делать мертвую петлю и выходить из пике, дабы набирать новую высоту, недостижимую в представлении и достижимую в решительном действии, действии, которое опрокидывало все теоретические знания о любви, все описания эротических состояний, поскольку если бы люди довольствовались только теориями в этой области, то они бы никогда не стали людьми в полном смысле этого слова, потому что человек прежде всего существо рождающее, а не погребающее. Хотя тут же в голове Беляева пронеслось, что человек - это то и другое: и рождающее, и погребающее, и, возможно, воскресающее.
       Она надела его рубашку, пришедшуюся ей почти что до самых колен, и села к столу. Беляев обвязался полотенцем и тоже сел. Лиза налила по рюмке коньяку. Они с радостью выпили, чтобы утолить жажду и набраться сил. Лиза шелестела фольгой шоколада, ломала его тонкими пальцами с алым маникюром и кормила Беляева. Он, как тихое животное, жевал и постанывал от удовольствия. Затем он стал ломать шоколад и кормить Лизу. И она, подобно бессловесному животному, жевала и постанывала. Шоколад они заедали яблоком и лимоном.
       - Ты не можешь сказать, с каких лет ты помнишь себя? - спросил Беляев, любуясь жующим красным ртом Лизы.
       - Не помню.
       - А я помню себя, наверно, с момента зачатия! - вдруг выпалил он. - Какое-то странное чувство темноты первой памяти иногда возникает во мне. Это я бы назвал - темной памятью. Как будто бы я был свидетелем своего зачатия...
       - Невероятно! - улыбнулась Лиза, губы ее становились коричневыми от шоколада, изредка она облизывала их языком.
       - Это странное чувство, которое приходит ко мне довольно-таки часто. И я со стороны вижу мою мать и моего отца. И у меня возникает немножко медицинское чувство. Знаешь... когда у кого-нибудь рана, или человеку делают операцию, все твои чувства как бы атрофируются, остается лишь одно - брезгливая необходимость. Понимаешь?
       - Понимаю.
       - И вот я думаю, что наш ребенок видел нас с тобою, и что у него сейчас возникло это чувство брезгливого безысхода... Его вроде бы нет, ребенка нет, и в то же время он уже есть, присутствует, сейчас выйдет и с ужасом спросит: что вы делали в постели? Почему так это по-животному, так дико, так варварски. Как вы могли при мне выставить напоказ все свои члены, все свои мерзкие места? И что мы скажем с тобою в ответ?
       - Ты говоришь черт знает что! Ты нарушаешь всякую последовательность! Ребенок со временем сам догадается, что для чего у него существует. Об этом не говорят. Мне, как и любой женщине, каждый день нужно подмываться, но я же не говорю об этом во всеуслышание! И тебе с медицинской точки зрения, - вдруг смело сказала она, глядя прямо ему в глаза, - нужно каждый день мыть с мылом свой орган! Но мыть и говорить - совершенно разные вещи. Ты должен каждый день принимать ванну, но не говорить об этом. Это великое ханжество, по-моему, присущее только русским, с презрением говорить о любви.
       - Ты для меня сделала откровение! - изумился Беляев, теряя всякую надежду на новое возбуждение. - А ты - не русская?
       - Русская! И считаю, что все проблемы деторождения, извращений, уродств идут от этого, от фанатического отвержения любви... Вся литература провоцирует к этому... За неудачной любовью-стреляться, после измены - в реку! Переоценка такой обычной вещи, как любовная жизнь, недопустима, - это уже говорила не просто Лиза, а мать, мудрая женщина. - Без любовной жизни - нет этой самой жизни, нет ее полноты! Это же элементарная физиология, как то, что мы едим, что, случается, заболеваем, да так, что не контролируем свои физиологические отправления. Да как я у Кольки возьму ползунки и скажу ему, что ты негодяй наделал, испачкал все штаны. Да он ничего не поймет! Будет прыгать в своей кроватке, стоять у бортика, держаться за него и прыгать... Два зуба вперед! И протянет еще ручонкой мокрую пеленку!
       Беляев с некоторым испугом слушал ее, сжимался и понимал, что эта женщина его вещью никогда не будет. Но ведь было, было ощущение вещи!
       - И к тебе, Николай, пришла, потому что ты мне мил, потому что я хочу отдавать тебе все! Поэтому у нас может что-то склеиться. Не хочу вспоминать своего мужа. С ним ничего не склеивалось. Я хотела, а он спал рядом. Я тебе сознаюсь, Коля, раз уж ты решил на мне жениться, что я любвеобильная, люблю любовь любить, и говорю тебе об этом прямо. Если мы этот вопрос не решим, то остальное - мельтешенье! - она взяла бутылку и налила себе, а затем ему. - Это и есть - любовь, это и есть - семья! Нужно бежать домой для того, чтобы встретиться с тем, с кем ты нетерпеливо хочешь броситься в постель, чтобы любить, и доставлять друг другу удовольствие. Ты мне его, любимый, доставляешь!
       Она встала. Незастегнутая рубашка разошлась. Беляев увидел впадинку между грудями, живот... Лиза подошла к нему, взяла в руку край полотенца, закрывавшего бедра Беляева, и одним движением сдернула его. Только теперь Беляев догадался, что Лиза была пьяна. Да и он ощущал легкое опьянение.
       - Ох, как же я люблю тебя, любимый, - забормотала Лиза, взяла его за руку и потянула.
       Он ощутил прикосновение ее губ к своему плечу, и вместе с ней зарылся в снежной белизне простыней и пододеяльников... Он гладил волосы Лизы, гладил ее спину и восхищался ею, ее смелостью, ее прямотой и беспощадной жизненной логикой.
       Крылья ангелов подхватили их, как снежные звездочки, и понесли в круговерти метельных снов, свершающихся наяву.
       Он открыл глаза, и увидел, что уже утро, что за окном светло и что в комнате горит свет. Лиза спала. Ее волосы разметались по подушке, губы были приоткрыты, она улыбалась во сне. Некоторое время Беляев неотрывно смотрел на нее и любовался ею. Она была тревожно-очаровательна. Он тихо встал, потянулся, выключил свет, погасил гирлянду на елке. Открыл бутылку шампанского, початую, в которой оставалось чуть меньше половины, налил себе полфужера и с удовольствием выпил. Затем надел трусы и накинул старенький халат, в котором еще когда-то ходил на уроки труда в школе, и который ему был сильно мал.
       Сходил на кухню, поставил чайник и все думал о том, что говорила Лиза, какая она стала опытная и другая. Он немного побаивался теперь ее, но эта же боязнь толкала его к ней. Соседи уже пробудились, шастали по квартире, кто-то сидел в уборной, Поликарпов брился в ванной. Беляев попробовал свою щетину ладонью и тоже решил побриться. Когда он это проделал следом за Поликарповым и вернулся в комнату со вскипевшим чайником, Лиза еще спала. Беляев сел за письменный стол, открыл книгу, но не читал, а лишь рассматривал черные знаки, их начертание, расположение на полосе, отбивку абзацев, пробелы между строками. Затем встал, подошел к Лизе, глаза ее не открылись. Она со сладкой улыбкой шевелнулась как бы во сне и повернулась на спину. Беляеву показалось, что она проснулась, но не хотела показывать это и не открывала глаз.
       - С добрым утром! - сказал он.
       - Приляг! - с ленивой страстью шепнула она. Они привели себя в порядок в первом часу дня.
       Лиза подкрасила губы и оделась. Они вышли на улицу. У подъезда Беляев, чуть не упал, поскользнувшись, и шапка упала с его головы. Надевая ее, он сказал:
       - Смогу ли я съехать с бульвара?
       - Ха-ха-ха! - громко рассмеялась она. Маленького Колю она вывела в шубке, подпоясанной армейским широким ремнем.
       Беляев склонился к нему, рассмотрел синие глазищи.
       - Мой папа офицей! - прокартавил Коля, ударяя по снегу лопаткой.
       - Офицей! - переспросил Беляев, подлаживаясь под ребенка.
       - Фицей, фицей, - согласился Коля, укоротив слово еще и на "о".
       Лиза в глазах Беляева теперь окончательно и бесповоротно заматерела, как колхозница на скульптуре Мухиной.
       Беляев перехватил у нее веревку санок. Они пошли на бульвар. Прохожих еще было немного. Видимо, спали, отходили после праздничной ночи. Был морозец, светило солнце. И была напряженность в душе Беляева от появления в поле его действия нового человека, пусть маленького, но все-таки. И этот маленький был более независим, чем большой Беляев. Маленький не вникал в тонкости переживаний Беляева. Да и, разумеется, не мог вникнуть в силу ряда объективных причин, одна из которых бросалась в глаза - его трехлетний возраст. Видимо, думал Беляев, он в своем возрасте владел абсолютной свободой. Конечно, внешний мир его связывал. Но он этого не понимал. Он обладал внутренней свободой. Не обременен был условностями человеческого общежития.
       А свобода - это воздух. Воздух может быть жарким, а может быть холодным. Стало быть, свобода включает в себя разное, от плюса до минуса. Далее Беляев не стал думать на эту тему, потому что об этом можно думать всю жизнь.
       - Тламвал! - воскликнул Коля, увидев дребезжащий трамвай.
       - Трамвай, - поправила Лиза.
       - Трамвал! - твердо сказал Беляев и засмеялся. Маленький Коля тоже засмеялся. Ему понравилось, что Беляев его поддержал и не стал поправлять,
       - Тламвал! - звонко крикнул Коля и шлепнул лопаткой по санкам.
       - Трамвай!
       - Трамвал!
       Все дружно рассмеялись.
       Они вышли на бульвар и остановились внизу спуска, чтобы мальчик сам мог кататься, не развивая большой скорости и не улетая далеко.
       - Он упрямый, - сказала Лиза. - Не хочет говорить правильно, а ты ему потакаешь...
       - Он не хочет быть правильным, потому что он свободен, - сказал Беляев, наблюдая за тем, как мальчик съезжает с небольшой горы.
       - Не поняла?
       - Люди сами для себя написали столько правил, что заковали себя в цепи... Мораль, право, этикет... А ребенок всего этого не знает. Поэтому он свободен...
       Зимнее солнце блестело над бульваром. От заснеженных черных деревьев на снег ложились четкие тени. На черной ограде сидела ворона, нахохлившись. Казалось, что она наблюдала за Беляевым и Лизой. День был белый и немного грустный. В душе появилось странное чувство, сходное с чувством утраты. Конечно, это утрата: год ушел, улетел, скончался. Новый год - празднично-похоронный праздник, догадался Беляев. Поэтому он начинается за здравие, а кончается за упокой.
       Румяные яблоки щек мальчика, блюдца голубых глаз.
       Лечу с горы, качу с горы!
       Беляев что-то забормотал себе под нос.
       - Что ты? - заметив шевеленье его губ, спросила Лиза.
       - Послушай, - сказал он и прочитал:
       Людей теряют только раз, И след, теряя, не находят, А человек гостит у нас, Прощается и в ночь уходит.
       - Я знаю, сколько требуется денег для ведения хозяйства, - начал он, но споткнулся, понимая, что пошел не туда в этот праздничный, первый день Нового года.
       - Сколько? - с язвительным подтекстом спросила Лиза, но Беляев уже, как говорится, поставил другую пластинку.
       - Давай выпьем за понимание того, что мы не должны отравлять друг другу жизнь расспросами!
       И еще раз налил. Он поднес рюмку к ее рюмке, посмотрел Лизе в глаза, улыбнулся и подмигнул. Они выпили.
       Лиза выглядела рассеянной.
       - Так, - сказал Беляев, - обиделась.
       - Ничего я не обиделась. Наверно, устала. Он взял нож с тяжелой мельхиоровой ручкой, потом взял яблоко, посмотрел на него, покрутил в руке, потом разрезал и половину протянул Лизе. После этого сосредоточенно стал чистить мандарины и разламывать их на дольки.
       - Я многое в своей жизни связываю с тобой, - сказал он глухо. - Тебе, я чувствую, не чужда практичность. Где бы ты хотела жить? Конечно, со мной?
       - Надо подумать...
       - Думать некогда. Нам нужно идти в загс. Мы должны думать о будущем сейчас, в эту минуту. Ты согласна?
       - Согласна, - чуть бодрее ответила Лиза. - Но что за спешка?
       - Что? - спросил он, встал, взял ее за руку и потянул из комнаты: - Пойдем, посмотрим.
       Они вышли в коридор, и Беляев говорил об этом огромном коридоре, затем показал Лизе кухню, пятнадцатиметровую, потом ванную, предложил заглянуть в туалет с трехметровым потолком... В общем все, что составляло коммунальную квартиру, с ее хламом, велосипедами и корытами на стенах, с сундуками и корзинами вдоль них, с коммунальным телефоном, с выбитым паркетом, с гудящим счетчиком электроэнергии...
       - Стоит побороться за эту квартиру? - с каким-то азартом шептал Лизе Беляев.
       Она пожимала плечами и говорила:
       - Наверно, стоит.
       - Дурочка, это все будет наше! - восклицал он.
       - Наше? - переспрашивала Лиза, как глухая, пытаясь вникнуть в ход рассуждений Беляева. - Но здесь же так грязно... Какая-то казарма...
       - Мы ее превратим во дворец!
       - Вряд ли, - сказала она, когда они вернулись в комнату. - Куда денутся эти соседи? Ты что думаешь, они так просто тебе освободят эту квартиру? Жди!
       - Я ждать не буду, я буду действовать!
       - Каким образом?
       - Увидишь!
        
      
        
       Глава XIII
      
       Лицо Комарова сияло радостью, он держал граненый стакан в перепачканной нитрокраской руке, но пить не спешил, потому что предыдущий стакан уже вызвал в нем эту радость. Вельветовая кепка-шестиклинка с пуговкой лежала на ящике, и Беляев видел появившиеся залысины на его голове. Они сидели в гараже, в котором Комаров красил, как он говорил, старую галошу. То была списанная из такси "Волга", многая из тех, что уже прошли через руки компаньонов.
       - А может, махнешь грамм сто? - спросил Комаров.
       - С какой стати? - буркнул Беляев. - И тебе не советую увлекаться.
       Комаров почесал голову с редкими волосами, выдохнул с шумом и залпом выпил полстакана водки. Взял с газетки, расстеленной перед ним на ящике, соленый огурец и закусил.
       - Вчера так наврезались, что не помню, как домой явился, - сказал Комаров, шмыгая носом. От выпитого выступили слезы на глазах.
       - Зря ты слез с машины, - сказал Беляев. - Сопьешься.
       - Я?
       - Ну не я же!
       - Это мы еще посмотрим!
       Беляев рассматривал старую, битую машину, вздыхал и морщился. Ему не верилось, что из нее что-нибудь выйдет. Собственно, сейчас это был голый каркас, остов, без стекол, без дверей...
       - Да не бери ты в голову, - сказал Комаров. - Будет как новая!
       В гараже сильно пахло нитрокраской и у Беляева начинала побаливать голова. Он уже сожалел о том, что приехал. Но не приехать было нельзя, потому что Комаров все время кормил по телефону обещаниями. Беляев вышел на воздух. У гаражей снег был притоптан, видны были следы протекторов машин. Сразу же от гаражей начинался овраг, поросший кустарником. Сейчас овраг был занесен снегом и казался девственно чистым. За оврагом, на холме, стояла какая-то деревенька, из некоторых труб над крышами вился дымок. Одна часть неба была в плотных облаках, на горизонте совсем лиловых, другая - сияла голубизной в солнечном свете. Было холодно и у Беляева мерзли ноги, хотя он был в меховых сапогах.
       Из гаража вышел заметно повеселевший Комаров. Беляев, взглянув на него, стал ругать себя за то, что привез водку.
       - Что у тебя вообще там случилось, на работе? - спросил Беляев.
       - Пошли они в рай! - отчеканил Комаров. - Возить их еще! Морды в телевизор не помещаются! Ненавижу! - заскрипел Комаров зубами. - Две извилины в мозгу, а подавай им черную "Волгу", икру и судаков в сметане!
       - А все же? - пропустил это мимо ушей Беляев.
       Комаров усмехнулся, махнул рукой, показывая всем своим видом, что прошлое его теперь меньше всего интересует. Не получив ответа, Беляев не стал настаивать на нем.
       - Одолжи рублей двести, - вдруг выпалил Комаров и уставился на Беляева, поблескивая глазами.
       - У меня нет денег, - сказал Беляев.
       - Врешь!
       - Сделаешь машину, получишь!
       - Ах, вон ты как заговорил! - психанул Комаров и исчез в гараже.
       Говорить сейчас с ним было невозможно, и бросать его здесь, в гараже было нельзя. Комаров, выпив еще, вышел через пару минут и сказал спокойнее:
       - Аванс ты можешь выдать?
       - Не здесь... Давай, закрывай ворота и поехали отсюда! - сказал довольно-таки нервно Беляев.
       - Никуда я не поеду! Мне красить нужно тачку... Поеду я! Жди! Через пару часов ребята подойдут, помогут... Егор...
       Беляев, поглядывая на заснеженный овраг и на далекую деревеньку, прохаживался у ворот гаража. Снег похрустывал под ногами.
       Комаров, в подтверждение того, что ему надо красить машину, включил установку, взял в руку пульверизатор, нажал на курок и черная краска направленной пылью легла на крыло машины.
       - Видал? - сквозь смех сказал Комаров. Однако тут же качнулся и чуть не обдал струей Беляева, который успел сверху положить свою руку на руку Комарова с пульверизатором и нажать вниз. Струя покрасила земляной пол. Беляев тут же выключил установку.
       - Закрывай, поехали отсюда! - крикнул он.
       - Сказал, что никуда не поеду!
       Беляев понял, что тут нужно действовать хитростью, поэтому лобовую атаку прекратил, даже налил себе грамм пятьдесят. Комаров воспрянул духом и поддержал. Чокнулись, выпили.
       - Вот это по-деловому. А то жмешься, как этот...
       Теплая волна на мгновение подхватила Беляева, подержала немного и отпустила. Комаров опустился на ящик и принялся рассказывать анекдоты, но они не трогали Беляева, он лишь из вежливости смеялся. Вообще он не любил анекдоты, не запоминал их и сам не мог рассказывать. Для этого нужен был какой-то особый, как считал Беляев, дар, простонародный, просторечный. В анекдотах и анекдотчиках он видел пониженный интеллектуальный уровень, чуждый серьезному человеку. А Комаров, закончив один анекдот, тут же начинал другой:
       - Приходит Петька к Василию Ивановичу...
       Беляев за компанию смеялся.
       - Опять приходит Петька...
       Беляев усмехался.
       - И опять приходит Петька и говорит...
       Штук сто этих анекдотов, наверно, выпалил Комаров и, довольный собою, отыскивал в голове все новые и новые. Беляеву это порядком надоело. Он стал догадываться, что люди праздные знают неимоверное количество анекдотов. По-видимому, анекдот - явление типично советское.
       - Жрать охота, - досказав последний анекдот, вдруг сказал Комаров. - Аппетит пробудился.
       Он с грустью посмотрел сначала на остатки водки в бутылке, затем на последний огурец на газете. Прежде чем выпить, он помыл руки в бензине и протер их концами. Пальцы у Комарова были длинные и тонкие. Взяв бутылку, он вздохнул, поделил поровну между своим стаканом и стаканом Беляева, и тут же выпил. Огурец он, сморщившись, разломил пальцами, и когда Беляев жевал его, то чувствовал привкус бензина.
       Вдруг у Комарова на лице возникло какое-то мученическое выражение, он схватился за живот и согнулся в пояснице.
       - Опять желудок, - простонал он.
       Беляев взволнованно смотрел на него.
       - Что, плохо? - спросил он.
       - Сейчас пройдет, - сказал Комаров. - Собака! Не болит - не болит, а потом как схватит! Через минуту он выпрямился и сказал: - Кажется, отпустило...
       - Тебе пить нельзя, - сказал Беляев, сочувственно глядя на него.
       - Мне много чего нельзя. Меня из-за этого в армию не взяли, мне острое есть нельзя, мне пить нельзя...
       Он встал и походил по гаражу, сгибаясь и разгибаясь на ходу.
       - Это оттого желудок заболел, что водка кончилась! - засмеялся он, каким-то странным образом трезвея. - Я заметил за собой эту вещь: как выпивка подходит к концу, так настроение падает и желудок начинает ныть. Вчера я, наверно, полтора литра один водки засадил... Сам удивляюсь, куда влезает?! Только сейчас более или менее в себя пришел... Кутнуть хочется! Так надоела однообразная жизнь. Дома - стоны, крики, писки. Светка грызет, а сама работу не ищет. Уволилась и говорит, что ей дома больше нравится. Сидит с детьми... Ну, готовит там, стирает... Это хорошо. А где взять денег? Раньше хоть она стольник приносила, а теперь? - вопросил он и без перехода: - Дай пару сотен, а? Она себе сапоги купила, да мне шапку. Но я шапку принципиально не надел. Говорю, пока самовольничать не кончит. Без толку. Кричит, визжит...
       - Ладно, пошли отсюда!
       - Дай пару сотен! Будь другом...
       - Зачем тебе?
       - В семью.
       - Вот Светке я и дам.
       - За кого ты меня принимаешь? Мне самому нужно.
       - Пошли, пошли, там разберемся, - сказал Беляев, не обращая внимания на уговоры. - Лева, ты слышишь меня? Собирайся, закрывай гараж. Послезавтра доделаешь...
       - Завтра! - уверенно отчеканил Комаров и принялся протирать очки о полу куртки.
       Беляев хмыкнул, подумал и сказал:
       - Завтра ты похмеляться будешь...
       Лицо Комарова расплылось в улыбке.
       - А ты психолог, Колька! Так поддержи! Запил я, сознаюсь. А что вы все разбежались по углам? Бросили Левку, а? До Пожарова не дозвонишься, вечно где-то шляется. Ты постоянно занят. Я понимаю: аспирантура-купюра, диссертации-ассенизации, доценты-проценты... Но Левку-то помнить надо? Я спрашиваю? Надо или нет?!
       - Надо, надо. Пошли!
       - Куда пошли? Сбегай за бутылкой, здесь еще врежем. Здесь нас никто не потревожит. Смотри, - он обвел рукой довольно-таки просторный гараж, - апартаменты!
       Беляев опустил глаза в пол и задумался. Через некоторое время, стараясь быть мягче, он сказал:
       - Ладно, слушай меня. Сейчас мы отсюда уйдем, я позвоню на кафедру, чтобы меня подменили, а то у меня в два часа лекция, мы возьмем тачку, заедем к моей жене, заберем кое-что, потом перехватим Пожарова и пойдем в кабак...
       В знак согласия Комаров упер руки в боки и закружился в цыганочке.
       Беляев помог ему вскоре закрыть тяжелые железные ворота. Когда они шли по тропинке к дороге, Беляев спросил:
       - Ты где-нибудь оформлен?
       - Сторожем на Делегатской. Сутки дежурю, трое свободен.
       Комаров шел впереди в своей кепочке-шестиклинке на морозе, ссутулившись, засунув руки в карманы зябкой куртки на ватине. На ногах его были войлочные ботинки на "молниях", как боты. У углового дома стояла телефонная будка с разбитыми стеклами. Пока Беляев дозванивался до института и отпрашивался, Комаров придерживал дверь, чтобы будка проветривалась.
       В такси запах был не лучше, казалось, что в нем возили прокисшую квашеную капусту.
       - Шеф, тормозни у шашлычной, - сказал Комаров. - Тут по ходу справа должна быть шашлычная.
       - Зачем тебе? - спросил Беляев удивленно.
       Комаров рассудительно объяснил, привалившись к Беляеву:
       - Когда пьешь, то нельзя делать больших перерывов. Нужно как бы держаться всегда на поверхности. Вот представь. Ты плывешь по реке, а тебя тянет ко дну, но ко дну тебе идти не хочется... Ты гребешь, или переворачиваешься на спину, в тебе воздух, ты шевелишь руками и ногами. В общем, держишься на поверхности. Так и во время пьянки. Нужно все время держаться на поверхности, а то утонешь. Понимаешь, очень мерзко становится на душе, когда кайф выходит. Мы договорились, что сегодня гуляем. Завтра я отхожу. Послезавтра - заканчиваю тачку. Ясно, казалось бы. Поэтому через равные интервалы сегодня я должен заправляться, как автомобиль...
       И он пустился в объяснения насчет автомобиля и того, сколько ему необходимо горючего для нормальной работы. И так далее. У шашлычной он закричал:
       - Стоп!
       Беляев расплатился.
       - Зачем отпустил? - укорил его Комаров. - Потом будем дергаться, ловить...
       - Ничего, подергаемся... Но в этой тухлой машине я ехать не мог.
       - Я и не заметил, что она тухлая, - сказал Комаров.
       За столик в шашлычной садиться не стали, а прошли прямо к стойке, где светились ряды бутылок.
       - По сто пятьдесят коньячку? - спросил Комаров, поблескивая очками.
       - Бери.
       - На что?
       - Ты заказывай, я заплачу, - сказал Беляев.
       Толстая буфетчица презрительно посмотрела на Комарова, на его красный нос и сказала:
       - Хоть бы кепку снял!
       - Сама такая! - пошутил Комаров.
       - В одежде обслуживать не буду! - уперлась буфетчица.
       Пришлось идти в гардероб. Посетителей было немного. Разделись. Взяли по сто пятьдесят коньяку и пару шашлыков, сели к окошку, у тюлевой занавески.
       - Ну, за что выпьем? - спросил радостный Комаров.
       - За то, чтобы ты не пил.
       Комаров скорчил дурацкую физиономию и всем видом показал, что он обиделся.
       - Как ты не понимаешь, Коля, что нельзя в процессе напоминать об этом. Что толку говорить больному, который прикован к постели, что он больной. Ну, подойди к нему, он еле дышит, а ты ему еще ляпни: вы тяжело больны! Что за бред. Давай выпьем за веселье, за хорошее настроение, за то что еще один год подходит к концу... Сегодня какое число? - вдруг спросил он.
       - Девятое декабря, - подсказал Беляев.
       - Вот, девятое декабря 1971 года, нам по двадцать пять... Мне меньше чем через месяц стукнет двадцать шесть, все хорошо. И особенно мне хорошо сейчас, в этот момент, когда в стакане коньяк, когда я знаю, что не потону, когда ты, Колька, рядом со мной, когда все мысли - в сторону! Замечательно, просто замечательно. Мы всем тачки сделаем! Будь спок! Я навострился красить будь здоров! Но, понимаешь, мне самому тачка нужна. Чего я сторожем сижу у этих недоделанных? Пусть сами себя сторожат. Знаешь, сидишь иногда там, грустишь, тоска дикая, денег нет, курить хочется, выпить хочется, а не на что. Разве это жизнь?
       - Ладно, давай выпьем за хорошее настроение, - прервал его Беляев. - Может быть, ты прав. Всему свое время.
       Они выпили и с удовольствием съели горячий, довольно-таки сносный шашлык из свинины. Настроение самым заметным образом улучшилось, и уже самому Беляеву не хотелось, чтобы это настроение проходило. Следующее такси было новое, но и на нем не доехали до Лизиной работы, а тормознули у ресторана.
       - У нас спецобслуживание! - преградил им дорогу швейцар и захлопнул перед носом стеклянную дверь.
       Беляев быстро показал ему через стекло десятку. Дверь послушно открылась. Было два часа дня, на улице еще поблескивал под солнечными лучами снежок, на душе было хорошо и хотелось кутить. Разделись, взяли номерки, заказали триста коньяка и по котлете "по-киевски".
       - Мне нужна тачка, - говорил мечтательно Комаров. - Ты сделаешь мне тачку?
       - Подожди, будет тебе тачка.
       - А ты что, сам не хочешь тачку? - спрашивал Комаров.
       - Пока не хочу. Зачем выделяться.
       - Нужно какое-нибудь дело провернуть, - после выпитого, вновь размечтался Комаров. - Надоело безденежье.
       - Это я должен тебе дело придумать?
       - Я вообще... На тачках много не заработаешь. Ну, что мы две-три машины в год толкаем? Разве это заработок.
       - А ты думай, - сказал Беляев, ковыряя вилкой котлету.
       - Я думаю...
       - Что-то плохо думаешь, что без денег ходишь, бычки в гараже подбираешь... Лучше ты завязывай с этим делом. Возьмем, так и быть, тебе тачку...
       - Точно?
       - Точно. Будешь меня возить.
       - Это другой разговор, Коля. А то бросили меня совсем. И оформи меня куда-нибудь.
       - Подумаю. Ты только, - он хотел сказать не пей, но решил не портить Комарову настроения, - Светке позвони, скажи, что сегодня придешь поздно.
       - Потом позвоню...
       - Нет, ты сейчас позвонишь и скажешь, что придешь поздно.
       - Я не хочу портить себе настроение, - сказал убежденно Комаров. - Понимаешь, когда пьешь, нельзя делать то, что может испортить настроение. Нужно держаться на поверхности. А ты все время меня толкаешь ко дну. Позвони сам, но так, чтобы я об этом не знал. И чтобы ее реакции не услышал.
       Вышли из ресторана в прекрасном настроении. Комаров стал поджидать такси, а Беляев в это время дозванивался до Светы. Когда она сняла трубку, он спросил:
       - Как у Левы дела?
       - Пьет.
       - Он сегодня пьет со мной, чтобы больше не пить, - сказал Беляев.
       - Так он и послушает тебя, - сказала Света.
       - Я прошу тебя об одном: не кричи на него. Сегодня поздно я его привезу. И пусть он проспится как следует. А утром приготовь ему горячий завтрак и поставь четвертинку водки.
       - Чтобы я! - закричала Света.
       - Слушай меня. Прошу тебя, сделай как я говорю, а там посмотрим. Ты можешь это сделать для меня?
       - Для тебя - могу.
       - Тогда разговор исчерпан! - И повесил трубку в самом хорошем расположении духа.
       Комаров стоял у края дороги и махал руками. Такси не было видно.
       - Позвонил? - спросил он с улыбкой.
       - Все в порядке.
       - Что она сказала?
       - Ты же сам сказал, чтобы я не портил тебе настроение. Я говорю, все в порядке, значит, все в порядке! - сказал Беляев и увидел свободное такси.
       Через минут двадцать они были на Бауманской, на работе у Лизы. Лиза почувствовала запах водки и недовольно спросила:
       - По какому случаю?
       - Комарова из запоя вывожу, - сказал Беляев, принимая огромную спортивную сумку через прилавок проходной, где дежурил старый сверхсрочник. - Здесь заказы, - сказала для пущей важности Лиза, кивая на сумку.
       - Хорошо, - сказал Беляев, передавая сумку Комарову.
       - Что-то не заметно, чтобы Лева был сильно пьян, - сказала Лиза.
       - А я и не пьян! - сказал Комаров и пошел на улицу, чтобы не светиться.
       - За Сашкой, значит, мне в сад идти? - спросила Лиза и прикусила губу.
       - Лиза, делай то, что я тебе говорю. Я буду поздно.
       - Почему?
       - Я же тебе говорю, что вывожу из запоя Комарова!
       - Он же нормален.
       - Это тебе так кажется.
       На улице стемнело, когда к метро "Таганская" подъехал на такси Пожаров. Сунули в машину сумку, сели сами и поехали в "поплавок" у Краснохолмского моста. Деревянный плавающий ресторан был заснежен и освещен несколькими фонарями. Окна светились. Слышалась музыка. Беляев с Комаровым вышли, а Пожаров поехал, с сумкой, чтобы освободить ее и через полчаса вернуться на этом же такси...
       Комаров с повышенным жизненным тонусом выбрал столик с чистой скатертью и сел у окна. Заказали цыплят табака, но пока они жарились к приходу Пожарова, попросили принести закусок и выпивки.
       Едва успели выпить по второй рюмке и закусить лаковыми влажными маслинами, явился Пожаров. Щеки его пылали с мороза. Он был подтянут, чуть-чуть полноват, в дорогом костюме и в галстуке. Когда он садился и поправил рукава пиджака, мелькнули золотые запонки. От Пожарова приятно пахло цветочным одеколоном. Он извлек из внутреннего кармана бумажник и передал Беляеву тысячу рублей сотнями. У Комарова от этого свело челюсть. Он хотел что-то спросить, но не мог. Лишь после очередного тоста, спросил:
       - На чем сделали "бабки"?
       - Да так, - махнул рукой Беляев. - На Солженицыне.
       - А, понятно, - сказал Комаров, хотел попросить свои двести, но передумал, потому что и эта просьба, как он теперь понимал, входила в перечень закрытых для хорошего кайфа тем.
       Пожаров только что сбыл оптом десять ксерокопий, переплетенных, с романа А. Солженицына "В круге первом", которые изготовила Лиза.
       - Надо еще столько же, - сказал Пожаров, принимая от Беляева свою сотню комиссионных.
       - Сделаем, - сказал Беляев.
       - Роман, конечно, что надо! - сказал Пожаров и его глаза засветились. - Идет наотлет. Свою бы типографию завести! - мечтательно воскликнул он и добавил: - Но прокурор не позволяет.
       Все рассмеялись.
       - Странно, как это раньше все, кому не лень, имели свои типографии. Сами писали, сами печатали, - сказал Пожаров. - Пушкин печатал свой "Современник", Достоевский печатал свои "Бесы", и, к тому же, сам продавал. К нему приходили на квартиру покупатели и спрашивали: здесь продают "Чертей"?
       - Было время! - воскликнул Комаров, наливая всем коньяк.
       - У меня такое впечатление, - начал Беляев, - что все мы преступники. Ходишь и чувствуешь, как на тебя давит невидимая сила. Это нельзя, то нельзя! А представьте: у нас свой кирпичный завод, своя лесопилка, своя типография, своя ферма, свой транспорт... Кому бы мы мешали? Им! - он кивнул наверх. - В нашей стране на одного работающего, из ста, девяносто девять управляющих. Недаром система так строилась. Работай, Иван, я тебя прокормлю! Никто не считает собственную прибыль, потому что она изымается бандитским способом в бюджет... И этих бюджетников миллионы. Они отбирают то, что не заработали. Мол, армию надо содержать, а сами себе все гребут!
       - Это правильно, - подхватил Комаров, уже заметно захмелевший. - В российском Совмине такие хари, ну такие хари!
       Комаров поднял тонкий белый палец и погрозил кому-то. Пожаров как бы незаметно достал расческу и причесался. В некоторых местах у него появились седые волосы и от этого прическа его стала еще красивее.
       Подали цыплят. Выпили под них и с аппетитом съели. Потом официантка сообщила, что привезли живых лещей, и спросила, не приготовить ли.
       - Съедим по лещу! - крикнул Комаров.
       Пока ждали леща, взяли еще пару бутылок коньяку.
       - Пей, Лева, - говорил Беляев. - Пока через край не польется!
       Комаров перегнулся через стол и громко сказал Пожарову:
       - Толик, я вчера один полтора литра водки выпил!
       Лещи были великолепны, хрустела кожица, сочилось жиром нежное розоватое мясо.
       Пожаров, по-барски развалившись на стуле, сказал:
       - Прекрасный вечер!
       Голова Комарова медленно клонилась к столу. Беляев потрогал его за плечо.
       - Который час? - спросил Комаров.
       - Одиннадцатый, - сказал Беляев.
       - Отвезите меня домой! - твердым голосом приказал Комаров.
       Беляев подозвал официантку и расплатился, после чего попросил с собой пару бутылок водки. Просьба была исполнена за приличные чаевые.
       Уличные фонари голубоватым светом освещали сугробы. Беляев чувствовал, что сильно выпил. Когда он увидел такси, побежал к нему через сугроб, поскользнулся и упал в него. Вставать не хотелось, потому что ноги словно налились свинцом. Пожаров протянул ему руку, отпустив Комарова, который тут же упал в этот же сугроб.
       Таксист, грубый старик в очках, сначала не хотел сажать пьяных, но Беляев сказал, что заплатит три счетчика.
       Сначала поехали отвозить Комарова. Таксист ждал на улице, а Пожаров с Беляевым тащили отключившегося Комарова наверх. Света злобно всплеснула руками, но, увидев однокашников, смирилась и даже предложила чаю. Беляев передал ей бутылку водки и напомнил:
       - Обязательно горячий завтрак и четвертинка водки!
       Пожаров уже распаковывал Комарова, не понимавшего где он и что с ним. Потом его уложили на диван.
       Когда ехали к себе, Пожаров спросил:
       - Чего это вы завелись?
       - Так надо, Толя, - твердо сказал Беляев.
       Они распрощались. Придя домой, Беляев застал Лизу за чтением. Маленький Саша спал в своей кроватке, Коля - в своей. Беляев пошел в другую, бывшую поликарповскую, комнату, разделся и, не умываясь, лег, повернулся лицом к стене и тут же заснул.
        
        
      
       Глава XIV
      
       Время шло к обеду, за окнами совсем стемнело, а Скребнева все не было. Утром Беляев забегал в партком, спрашивал у секретарши, старой сутулой девы, будет ли Скребнев. Она как всегда и как на всех презрительно взглянула на Беляева и сказала, что он звонил из дому и сказал, что ему нездоровится, но что он к обеду постарается быть. Она говорила нехотя, через губу, считая себя пупом парткома, и ее, надо заметить, многие побаивались. Очень она любила слово "коммунист". Она и Беляева называла "коммунист Беляев".
       - Коммунист Беляев, остановитесь, - сказала она, когда он уже хотел убегать и дернул ручку двери, но при этом оклике остановился. - Вы должны постричься! Что это такое, вы заросли, как девчонка. Вы же член парткома, коммунист Беляев! Должны подавать положительный пример молодым коммунистам-студентам!
       Она стояла у своей пишущей машинки, уперев в нее указательные пальцы. Голос у нее был отвратительный, голос коммунальной склочницы. Всю жизнь она проработала секретарем-машинисткой в райкоме партии, убрать ее оттуда на пенсию не удалось, и Скребнев согласился, дабы улучшить отношения с райкомом, взять ее в свой партком. Если раньше в парткоме можно было встретить праздношатающихся секретарей партбюро факультетов, кафедр, членов парткома, которые заходили сюда потравить анекдоты, покурить и просто потрепаться о том или другом, то теперь здесь даже пепельниц не было. Все было вылизано, появился огромный аквариум с рыбками, целый ботанический сад на подоконниках, на столиках и этажерках, а в углу - разлапистая пальма в кадке. Эту пальму особенно любила старуха, она ее с собою перевезла из райкома и каждый день теперь крутилась возле нее с влажной тряпочкой, протирая листья, которые в свете многоярусной люстры, в стиле церковных, сияли восковой зеленью.
       Все ее ненавидели, а Скребнев оправдывался тем, что она прекрасно ведет делопроизводство. Каждая бумажка теперь знала свое место, пробивалась дыроколом и вставлялась в скоросшиватель. Она потребовала завести ей диктофон, записывала все заседания парткома, за день их перестукивала, редактировала и изготавливала протоколы. Раньше протоколы помещались на одной страничке, теперь же они были минимум на пяти.
       - Коммунист Беляев, обязательно зайдите в парикмахерскую! - повторила она и ее понесло: - Вы посмотрите на студентов! В грязных джинсах, патлы свисают на плечи, да еще носят крестики на шее! Вы можете себе представить!
       Беляеву, как последнему дураку, приходилось делать скорбную физиономию и выслушивать эту дребедень. И сорваться сразу было неудобно: стук пойдет на весь институт. Наконец он уловил паузу и резко выскользнул в коридор, плотно прикрыв за собой тяжелую дверь, обитую дерматином, с красной табличкой "Партком".
       Стало уже совсем темно, когда Беляев вышел на улицу. Было холодно. И пока он ловил машину, защипало нос и щеки. Да еще вдобавок оставил на кафедре перчатки, пришлось часто перекладывать кожаную папку из руки в руку, чтобы свободную засовывать в карман.
       Дорога вся обледенела, вчера была сильная оттепель и шел, кажется, даже дождь, а сегодня с утра подморозило. Таксист ехал медленно и все время трепался про хоккей. Он ненавидел ЦСКА и всю дорогу обзывал их то "конюшней", то "конями".
       Скребнев жил в новой кооперативной башне на Ленинградском шоссе. У "Сокола" Беляев попросил таксиста тормознуть и сбегал за бутылкой коньяка в гастроном. На всякий случай. Еще неизвестно, что за болезнь у Скребнева. Россия поголовно впала в какую-то перманентную пьянку, подумал Беляев, может быть, и Скребнев вчера врезал больше нормы.
       Скребнев жил на тринадцатом этаже и лифт, казалось, поднимался целую вечность. Прежде чем позвонить, Беляев принял вид независимый и неспешный. Открыл сам Скребнев в домашнем махровом полосатом халате. Вид у него был неважный.
       - Коля! - сказал Скребнев, оживляясь. - Рад тебя видеть! Входи! Ты, наверно, закоченел? Мороз сегодня.
       Беляеву показалось, что Скребнев и вправду был рад его видеть. Вообще Скребнев к нему относился хорошо. По крайней мере, Беляеву так казалось.
       - Привет, Володя! - сказал Беляев. - Что с тобой случилось? Мы же договорились, что ты подпишешь сегодня бумаги.
       - Давай-ка сначала твое пальто и шапку, - сказал Скребнев.
       Он повесил их в шкаф в прихожей. Беляев посмотрел на себя в зеркало и пригладил волосы ладонью. Может быть, действительно постричься, подумал он.
       - Радикулит прихватил, - сказал Скребнев и для пущей важности потрогал себя за поясницу.
       Беляев достал из кармана брюк бутылку, протянул ему.
       - Это что? - удивился Скребнев.
       - Коньяк, - сказал Беляев небрежно. - С морозу хорошо!
       Грудь у Скребнева была нараспашку, волосатая, прикрытая майкой. Незаметно глаза его посветлели, и он пошел впереди Беляева в комнату, сверкая голыми пятками. Он был в шлепанцах. Ноги были тонкие и жилистые.
       - Я вообще-то не слишком люблю болеть, - сказал Скребнев, ставя бутылку на журнальный столик и доставая из горки пару хрустальных рюмок, - но сегодня, представляешь, Коля, подняться не мог, как будто кол проглотил. Вон, - кивнул он на кровать, - мешком с песком греюсь.
       Беляев подошел к кровати, взял этот самый мешочек, тяжелый и еще горячий. Стало быть, Скребнев действительно приболел, а может, причиной болезни...
       - Садись вон туда, в кресло, - сказал Скребнев.
       Беляев сел в мягкое, с валиками, кресло, а Скребнев побежал на кухню за закуской. Беляев обвел взглядом довольно-таки большую комнату. На стене - ковер с вычурным узором, какой-то тусклый пейзаж - среди берез стоит лось. Над письменным столом теснились на двух застекленных полках книги. Бросились в глаза "Справочник партийного работника" и собрание сочинений Всеволода Кочетова. Беляев поморщился от этого сочетания.
       Скребнев отварил несколько сосисок, принес к ним горчицу и черный хлеб.
       - Замечательно! - сказал Беляев, откручивая пробку с коньяка. - Сегодня так и не удалось пообедать.
       - Я щи могу разогреть, - сказал Скребнев и сел в другое кресло, напротив.
       Не спеша налив коньяк в рюмки, Беляев сказал:
       - Мне еще на завод надо попасть, а потом в министерство, - он взглянул на свои часы: была половина пятого. - Так что - к делу, - сказал он, чокаясь со Скребневым.
       Скребнев с удовольствием опустошил рюмку, намазал хлеб горчицей и наколол на вилку сосиску. Беляев горчицу мазал прямо на сосиску. Горчица была свежая и пробила до слез, что было очень приятно. Давно Беляев не пробовал такой простоты, как сосиски с горчицей и черным хлебом. Лиза покупала только белый хлеб, да и он сам предпочитал белый.
       После второй рюмки Беляев раскрыл свою папку и протянул на подпись Скребневу документы. Скребнев полистал их и спросил:
       - Коля, я что-то не пойму, за какие шиши они нам триста тысяч отвалят? Не понимаю.
       - Чего ж тут непонятного?! - удивился Беляев, наливая по третьей рюмке. - Так у них эти деньги срежут. Понимаешь, Вова! Срежут! Что были они, что не были! А по этим бумагам - у нас с ними хоздоговор!
       - Это за твои вяжущие наполнители триста тысяч?! - поразился Скребнев. - Когда ты мне говорил об этом месяц назад, я думал, ты дурака валяешь. Ты ж за день придумал эти вяжущие...
       - Разве день не может стоить триста тысяч?
       - Конечно, нет.
       - Ошибаешься, Володя! Ты вчитайся в договор, вчитайся!
       Скребнев вновь зашелестел бумагами, приговаривая: "м-да, м-да, м-да".
       - Хорошо. А юридически тут все в норме? - на всякий случай спросил он.
       - Слушай, Володя, за кого ты меня принимаешь? Независимый эксперт смотрел из Академии народного хозяйства!
       - Так-так, - почесал затылок Скребнев и подозрительно внимательно посмотрел на почти что опустевшую бутылку. - Ну и сколько мне тут перепадет? - в заключение спросил он.
       - Как полноправному участнику разработки - пять тысяч.
       Скребнев даже привстал немного.
       - Ты что?! Да в институте меня сгноят. Ни в коем случае! Это ты себе можешь столько взять, а, - он сделал паузу, - потом мне отдать.
       - Не понял? - сказал Беляев, хотя все прекрасно понял.
       - Чего тут понимать! - грубо сказал Скребнев. - Меня вообще из списка участников вычеркни. Ясно?
       - Ясно, - под дурака работал Беляев, не ожидавший от Скребнева такой прыти, и спросил: - А что с ректором?
       Скребнев выпил свою рюмку, понюхал черного хлеба и сказал:
       - Ректора тоже вычеркни... Серегу, - он имел в виду Сергея Николаевича, - тоже долой... Что у тебя молодежи, что ли, нету?
       Беляев сделал вид, что наконец-то догадался, куда клонит Скребнев, и радостно сказал:
       - Конечно! Так и сделаю. У меня молодежи много: Манвелян, Баблоян...
       - Во-во! Главное, чтоб надежные были... А то бывает... Ну, сам знаешь. Так что этот листочек я подписывать не буду, - он отцепил и отдал Беляеву список участников хоздоговора.
       - А его и подписывать не надо. Он идет как приложение. Я сейчас же перебью на заводе.
       Беляев сунул Скребневу ручку и тот поставил свой автограф в бумагах.
       - Может, список тогда расширить. Загнать в зарплату тысяч пятьдесят? - спросил Беляев.
       - А что скажет бухгалтерия?
       - Что она может сказать. "Бабки" не бюджетные. Собственные. Напишу человек пятьдесят - вот и зарплата!
       - У тебя столько людей найдется?
       - Найдется. Я же без студентов - никуда! - сказал Беляев. - То одному помогаю, то другому. Я не забываю, как трудно было учиться. Да-а, - проговорил он и вдруг спросил: - Я слышал, ты, Володя, на докторскую хочешь пойти?
       - Да надо. Вроде с кандидатской семь лет прошло. Пора.
       Скребнев выпрямился в кресле, сел поудобнее, взял сигарету, закурил.
       - Если нужно, - сказал Беляев, - то я расчеты за месяц сделаю.
       - Какие расчеты?
       - Твоей докторской.
       - Серьезно, Коля?
       - Я не люблю трепаться.
       - Может, ты мне и тему подберешь? - спросил Скребнев как-то извинительно. - Понимаешь, старик, за этой парттекучкой некогда настоящей наукой заниматься... Ты выбери что-нибудь такое, чего еще не было... Найди какую-нибудь щель, а?
       Беляев разлил остатки коньяка, причем большую часть влил в рюмку Скребнева.
       - Зачем щель, - сказал Беляев. - Я что-нибудь тебе придумаю по арочным перекрытиям с привязкой к реализации... По бетонам повышенной прочности...
       Он это назвал потому, что подобные предложения уже поступали с ЖБИ. Там у них что-то не клеилось. Предложили хоздоговор. Можно было убить сразу двух зайцев: и хорошо заработать, и докторскую Скребневу параллельно настрочить. Но главное, что в этой теме привлекало Беляева, в институте был специализированный совет по бетонам, и тему нужно было брать такую, чтобы защищаться у себя в институте.
       - Заодно и твою кандидатскую толкнем, - вдруг сказал Скребнев. - Как у тебя с ней дела?
       - Осталось переплести и сделать золотое тиснение на папке, - сказал Беляев, подспудно ждавший этого от Скребнева.
       На защиту была живая очередь. В этой очереди Беляеву нужно было ждать еще год. И вот Скребнев сам дал понять, что позаботится о том, чтобы Беляев проскочил пораньше. Замечательная прозорливость у Скребнева! Теперь важно было, чтобы он не забыл об этом.
       - Через неделю предзащита, - сказал Беляев, - может быть, меня выслушают?
       Скребнев почесал волосатую грудь и сказал:
       - Я скажу Горелику.
       У Беляева заметно улучшилось настроение. Горелик был ученым секретарем совета. С ним Беляев пару раз говорил сам, но без толкача это было впустую.
       - Скажу Горелику, - повторил Скребнев. - Он кого-нибудь перенесет, а тебя поставит. Может же, в конце концов, кто-нибудь заболеть, а?! - и засмеялся, и сквозь смех добавил: - Я же взял и заболел. Ноет поясница, черт бы ее побрал! Говорят, пчелы помогают от радикулита?
       - Это чтобы они кусали?
       Какую-то чушь спросил Беляев и сам удивился этой чуши, но Скребнев вполне серьезно ответил:
       - Жалили. Они жалят и подыхают. Беляев увидел этих несчастных пчел на теле Скребнева, увидел как они подлетают к его больной пояснице, жужжат крыльями, садятся и кусают.
       - А чем они кусают? - спросил он.
       - Они не кусают, - растолковал Скребнев. - Они жалят. В заднице у них такое острое черное жало. Выпускают это жало вместе с ядом. Вот этот-то пчелиный яд и лечит. Черт, наверно, спина подходит, как на дрожжах пирог.
       - Это очень больно?
       - Не пробовал. Но один раз можно боль перетерпеть, чтобы потом всю жизнь не болеть.
       Когда Скребнев говорил о боли, то лицо у него было суровое, с нависшими бровями, придававшими выражение сторожевой лохматой собаки. И осанка у него в этот момент была внушительная, несмотря на то, что он был худощав и жилист. Он сидел, подперев щеку кулаком, задумавшись, и машинально крутил вилку другой рукой.
       - Плохо, что теперь мало пасек, - сказал он медленно и тихо, покачивая головой и не глядя в глаза Беляеву, - очень плохо. Да и вообще ничего в деревне не осталось. Какие-то трактора, комбайны, масштабы, гектары... А вот такого маленького, как пчелиный улей, не стало совсем. Есть еще, может, где-нибудь, но что это для нашей страны в сравнении с мировым капитализмом? Пустой звук. А я любитель природы. Люблю яблоневый сад, люблю вишни. Вообще люблю покопаться в огороде. Если бы каждый имел свой огород, то было бы сытнее жить.
       - Это верно, - согласился Беляев, обнаруживая в Скребневе мужицкую закваску.
       - У меня дед был, - продолжал Скребнев тихо и с расстановкой, - так сам умел плести корзины. Помню летом, в детстве, я с этими корзинами раков ловил. Нырял с корзиной, а в нее тухлятину какую-нибудь положишь, вот раки в корзину и наползали.
       - Много?
       - Мно-ого! - протянул, увлекаясь, Скребнев. - А то еще за налимами нырял. Они по норам прячутся. Скользкие, заразы! Вообще, хорошо в деревне. Почему она распалась, не пойму. Хотя, с другой стороны и понимаю, что большевички постарались!
       Он это сказал так, как будто сам не был большевиком, тем более секретарем парткома большого института. Это сильно удивило Беляева, но он пропустил это как бы мимо ушей.
       - Город, как капкан, заманил всех, - сказал Скребнев и вдруг встал и сменил тему: - Слушай, Коля! Брось ты на сегодня дела. У меня кое-что еще выпить есть. Давай посидим как люди, а?
       Беляев с сожалением посмотрел на часы, подумал и сказал:
       - Действительно, чего я в конце работы попрусь? Завтра с утра все и сделаю.
       Чего не сделаешь, если секретарь парткома просит.
       - Ты хоть разомнись, - сказал Скребнев, - посмотри квартиру. Скоро жена придет с работы. Ужин нам фирменный заделает.
       - Может, еще сбегать? - с некоторым сомнением спросил Беляев.
       - У меня есть, - сказал Скребнев и, когда они вошли в другую комнату, Беляев увидел в баре батарею изысканных бутылок. - Вообще я не люблю пьянок, но застолья люблю. Между прочим, никогда не похмеляюсь. Дед научил. Похмелка - вторая пьянка! Кто этого не понимает, спивается. Подумаешь, голова утром болит. Поболит и к обеду перестанет, - засмеялся Скребнев, скинул халат и принялся надевать рубашку и брюки, хорошо отглаженные.
       В этой комнате стоял старинный книжный шкаф и в нем репертуар был другой: серия "Литературные памятники", "Большая библиотека поэта", Стендаль, Томас Манн, Гете, Чехов, Достоевский... И Беляев догадался, что в эту комнату партноменклатура доступа не имела, а, может быть, и имела, только доверенная.
       - Что мы будем пить? - спросил Скребнев, осматривая бутылки.
       - То же, что и пили, - сказал Беляев.
       Скребнев взял бутылку марочного армянского коньяка и заодно прихватил магнитофон со столика. Он поставил кассету Высоцкого и, когда хриплый голос огласил комнату, в которой они сидели, стал сам подпевать ему.
       В меня влюблялася вся улица
       И весь Савеловский вокзал...
       И глаза его в этот момент были грустными. У Беляева было какое-то двойственное настроение, после выпитого он как бы воодушевился, повысился жизненный тонус, но, с другой стороны, он чувствовал в себе какое-то преступное бездействие, и то, что он мог провернуть сегодня, приходилось откладывать на завтра. Из всех мыслей, лениво бродивших в его голове, только одна не раздражала его: нужный человек Скребнев и нужно посидеть у него. Может быть, это сидение, на первый взгляд бездеятельное, стоило с виду результативного мельтешения. С ним это часто бывало, когда он вдруг спохватывался и ловил себя на том, что делает что-то в высшей степени бессмысленное, ненужное, тратит даром время, нервничал, но спустя некоторое время, догадывался, что это - сама жизнь. В ней не может быть чего-то такого важного, что бы шло в ущерб неважному. Сколько в жизни времени вылетает на сон, но не станешь же злиться на этот сон, что он помешал твоей карьере?!
       Высоцкий пел про муромские леса, и на одной его едкой фразе Скребнев засмеялся от удовольствия, на глазах у него даже выступили слезы, и, чтобы скрыть их, он, не вставая с места, потянулся за спичками, которые лежали на краю стола.
       - Здорово! - сказал Скребнев, закуривая.
       - Да, - согласился Беляев, продолжая ощущать в себе некую неудовлетворенность.
       Вообще Беляеву почти что не было знакомо чувство душевного спокойствия. Может быть, это спокойствие возникало в нем только в периоды самой напряженной деятельности, когда он как бы забывал сам себя. В эти забвенные минуты, требовавшие от него всех его сил в преодолении опасностей и трудностей, ему некогда было осознавать наслаждение существованием. Лишь потом, на досуге, он мог вспоминать эти моменты душевного подъема и благополучия.
       Выпили по две рюмки коньяка без закуски. Беляеву хотелось есть, и он все поглядывал на Скребнева, что, может быть, тот догадается принести что-нибудь. Но он блаженно покуривал в кресле и слушал Высоцкого. Беляев тоже закурил. В этот момент хлопнула дверь, послышались шаги и голоса, и в комнату вбежала жена Скребнева в норковой шубе, веселая и симпатичная. Следом заглянула в комнату шестилетняя дочь, крикнула:
       - Привет! - И исчезла.
       - Скребнев! - воскликнула жена, называя мужа по фамилии почему-то.- Как тебе не стыдно поить гостя без еды! Это сущее безобразие! В холодильнике все есть, а он сидит курит... А я себе рюмочку поставлю! - переменила тон жена и выхватила из горки хрустальную рюмку. - Плесни мне, Скребнев!
       Выпив, она умчалась на кухню. Через минуту крикнула Скребнева. Он, потирая руки, поднялся, и за ним на кухню пошел Беляев. Он вызвался чистить картошку. Скребнев колотил специальным молотком мясо. Жена резала соленую рыбу.
       - Я взяла два билета в Большой, - сказала жена, продолжая улыбаться. Есть же такие легкие женщины, все время смеются, улыбаются, говорят весело, с подъемом, как будто они в самом деле рождены на этот свет для счастья.
       Через полчаса все сидели за большим столом, с чистой скатертью, с цветами в вазе, с большими плоскими тарелками перед каждым, с двумя ножами и двумя вилками, это, видимо, жена так любила сервировать, с множеством тарелок, тарелочек, розеточек с хреном, маслинами, красной икрой, с фужерами и рюмками.
       - Я люблю, когда на столе тесно! - воскликнула жена, когда Скребнев наливал в рюмки коньяк.
       - Кто же этого не любит, - сказал он. - Все любят полную жизнь!
       - Нет, не скажи, - возразила жена. - Есть такие скупердяи, сами над собой издеваются, копят, жалеют деньги. Да вон, моя тетка, ужас! Никогда на стол ничего не поставит. Все жалуется на мужа. А он полковник, зарабатывает хорошо...
       - А те, кто не зарабатывают, - сказал Беляев, - любят еще более полную жизнь.
       Жена удивленно посмотрела на него, видимо, не понимая этого высказывания, но переспрашивать не стала, а протянула свою рюмку и чокнулась сначала с Беляевым, а затем с мужем.
       - У нас вообще не сформировано отношение к деньгам, - выпив, продолжил Беляев. - Мы получаем не то, что заработали, а то что нам пожаловали. Как прежде жаловали господа своим крепостным. Поэтому к жалованию и не может быть иного отношения как лишь к средству существования. Если бы мы распоряжались всей суммой заработанного, то мы бы смотрели на деньги иначе. Поскольку деньги должны работать. Они же у нас не работают. Вот мы заключаем договор с заводом, получаем прибыль более ста тысяч рублей...
       - Триста, - поправил Скребнев.
       - Триста - это вал. Прибыль будет где-то порядка ста тысяч. Я же учитываю издержки. Зарплата идет в издержки...
       - А, понятно, - сказал Скребнев, разрезая кусок горячего жареного мяса.
       - Так вот, если бы мы с Володей, - он кивнул на Скребнева, - распоряжались этой прибылью, мы бы, видимо, не стали проедать эти сто тысяч, а пустили бы их в дело, в оборот, чтобы они дали нам на первый случай прирост в двести тысяч, на второй - в пятьсот, на третий - в миллион... Вот в чем дело. Отсюда вытекает, что мы с Володей и еще человек десять сделали такую прибыль. Спрашивается, нужно ли держать в институте пятьсот нахлебников с разных кафедр, из научных секторов и так далее?
       - Студентов кто-то должен учить, - сказала жена.
       - Правильно. Учить нужно, - сказал Беляев. - Но не так, как мы это делаем сейчас. Учить их нужно в деле, чтобы каждый с первого курса знал, какую долю прибыли формирует его учение... Деньги, как река, двигающая мощные лопасти турбин, вырабатывающих энергию...
       - Коля, хорошо сказал! - отозвался Скребнев. - Выпьем за реку!
       Беляев быстро съел свое мясо с картошкой. Жена, заметив это, спросила:
       - Добавить?
       - С удовольствием! - с радостью согласился Беляев и добавил: - С утра не обедал...
       Когда жена ушла на кухню за добавками, Скребнев сказал:
       - Но это капитализм, Коля.
       - А что такое капитализм, социализм, феодализм, коммунизм? Что это такое? - довольно громко и резко заговорил Беляев. - Это тавтология, пустой звук, лозунги... Есть живой человек, и у него есть интересы. Так было и так будет. Интересы движут людьми. Все стремятся к полной чаше, ты сказал. Так вот - полная чаша - это и есть основной интерес. Как добиться этого? Либо что-то произвести и продать, либо купить и продать, либо оказать услуги. Деньги - это всего лишь товар. Ты бумажки есть не будешь, не будешь жевать червонцы и стольники. Владея этим товаром, ты можешь поменять его на что-то. Вот в чем дело... Тебя что, Вова, социализм породил? Тебя самым обычным образом родила мать. И ты запросил еды, а не коммунизма! Ты индивидуален, частен. Твоя стихия, как и моя, как и любого человека - частная жизнь и частная собственность. Вот, как хорошо, когда у тебя квартира. Так ты брось ее как коммунист! Отдай ближнему!
       - Ну, уж, отдай... Это ты перехлестнул!
       Вошла жена и поставила перед Беляевым тарелку с дымящейся картошкой и сочным куском мяса.
       - Благодарю! - сказал Беляев, хватаясь за нож и вилку.
       - Скребнев, как твоя поясница? - спросила жена.
       - Побаливает, - сказал он, - но меньше.
       - А ну-ка, ложись на диван! - скомандовала жена.
       Скребнев прошел к дивану и лег вниз животом. Жена вытащила рубашку из брюк, оголила поясницу и часть спины мужа и принялась энергично массировать.
       - Коля, иди помогай! - позвала она Беляева, когда руки ее устали, и она покраснела.
       Беляев с удвоенной энергией принялся массировать поясницу Скребнева, так, что тот застонал.
       - Сильнее! - подзадоривала заметно захмелевшая жена.
       Беляев сбросил пиджак и принялся как настоящий банщик колдовать над Скребневым: то он колотил по телу лежащего ребрами ладоней, то щипал кожу, то энергично растирал.
       - Коньячку, коньячку плесни! - кричал разгоряченный Скребнев.
       Жена исполнила пожелание, набрала в рот из рюмки коньяку и прыснула на поясницу. А Беляев с новой энергией продолжил массаж.
        
        
       Глава XV
       Второго февраля семьдесят второго года мать с Германом Донатовичем улетали в Израиль. Накануне они пришли в гости с цветами и тортом, возбужденные, с горящими глазами. Мать принялась тискать полуторагодовалого Сашу, щекастого, пухленького, подвижного. А он показывал бабушке, как умеет забираться на ярко раскрашенную лошадь-качалку с визгом:
       - А коня!
       Лиза, несколько смущаясь своего большого живота, - она была на шестом месяце беременности, - надела просторный фартук с оборками, чтобы скрыть разросшиеся свои формы. Лиза не соглашалась с Беляевым, который говорил ей, что в период беременности она необыкновенно очаровательна и спокойна.
       - Ты хочешь, чтобы я каждый год ходила с брюхом? - с улыбкой спрашивала Лиза. И он ее целовал.
       - Вы идите в ту комнату, а мы тут с Лизонькой пошепчемся, - сказала мать, с любовью оглядывая Лизу.
       Герман Донатович с Беляевым послушно перешли в другую комнату.
       - Как ваш Христос? - сразу же спросил Беляев.
       Герман Донатович сел на диван, положил ногу на ногу, пригладил редкие волосы ладонями.
       - Он не мой, он общий, - сказал Герман Донатович.
       - Я именно о вашем спрашиваю.
       Герман Донатович как-то нервно рассмеялся. Он то укладывал руки на колени, то сцеплял их на груди, то клал на диван.
       - Откровенно говоря, в последнее время совершенно некогда было заниматься. Эта нервотрепка с выездом, с ОВИРом меня доконала, откровенно говоря. Это какой-то сущий ад, откровенно говоря.
       - То есть вы ничего нового не написали?
       - Кое-что сделал, но мало. Не столько, сколько рассчитывал. Теперь все надежды на Париж. А туда мы попадем только месяца через два-три...
       - И все-таки, меня интересует, как вы будете трактовать чудеса?
       - Так же, как и все прочее. С помощью науки.
       - Например? - допытывался Беляев. Герман Донатович улыбнулся, сцепил пальцы перед собой и сказал:
       - Если хорошенько подумать, то в догматах христианской религии я не нахожу ничего произвольного и случайного. Все подчиняется строгим всеобъемлющим законам мироздания. Сюда же включаются законы трансфизического и физического миров.
       - Это все понятно. Вы скажите насчет конкретных чудес... Хотя бы о... - Беляев подскочил к стеллажу и выхватил с полки Библию. Он открыл Евангелие от Матфея. - ... о непорочном зачатии... "Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери Его Марии с Иосифом, прежде нежели сочетались они, оказалось, что Она имеет во чреве от Духа Святого", - прочитал он.
       - В женском организме, - начал Герман Донатович, - каждая соматическая клетка содержит двадцать три пары хромосом. А у мужчин имеются лишь двадцать две пары... Беспорочное зачатие-это трансформация в лоне Девы Марии гена икс одной яйцеклетки в ген игрек, с последующим слиянием одной из яйцеклеток с вновь образованной клеткой... Этот процесс в телесных тканях шел под трансфизическим воздействием и сопровождался образованием и организацией оболочки души, куда была введена эманация духа Бога-Сына. Естественно, это объясняет чудо лишь в самых общих чертах...
       Беляев рассмеялся.
       - Такой схоластики я от вас, честное слово, не ожидал. Вы совсем преклонились перед авторитетом слова. Вас слово замучило! А не было ли там офицера?
       Герман Донатович удивленно посмотрел на Беляева.
       - Какого офицера? Тогда офицеров не было...
       - Ну, не офицера, а, положим, римского легионера или самого Пилата?
       - Коля, это кощунственно!
       - Что значит кощунственно? Ничего кощунственного нет. С таким же успехом я могу считать своего Кольку произведением Духа Святого! Лучше бы вы не чудеса объясняли, а попытались проанализировать силу воздействия текстов на людей. Пророк в отечестве гоним? А почему, вы не задумывались? Да потому, что он контра! Он против! Он за развал того, что есть. Это идеалист живущий мечтой, и ничего не создающий сам. Ладно, примем на веру, что он там в пустыне всех накормил хлебами. Так это взмахнул рукой - и хлеба посыпались. Но с тех пор что-то больше никого не появляется, чтобы хлебами с небес обеспечил. Он страстно, с упоением боролся с властью Рима, а заодно и с Синагогой, которая власть эту поддерживала. Спрашивается, стали бы его терпеть? Конечно, нет. Он же не призывал работать на себя, а стало быть, и на других, богатеть, наслаждаться жизнью и жить по законам морали, то есть - не мешать друг другу и не насиловать. Смириться, верить в чудесное, раздавать последнее, стремиться к равенству. Это чудесное - огромная натяжка всей Библии. Все чудеса в ней - сплошное дилетантство. Зато идеологии там напихано по горло!
       - Круто ты, Коля!
       - Круто?! - вскричал Беляев. - А для чего вы едете в Израиль?
       - Через Израиль, - поправил Герман Донатович.
       - Хорошо, через Израиль... А я бы на вашем месте походил бы в рубище по Палестине, повторил бы голодный путь Иисуса. Не хочется, хочется комфортно пожить, книжечку пописать, по Парижу погулять... Слабо это! Слабо! Книжечку надо было здесь писать! И разложить и богоизбранный народ, и Христа, и Будду, и Магомета, и Юлия Цезаря, и Ивана Грозного, и Хитлера, и Сталина... По-моему, они все карты из одной колоды! Магисты, гипнотизеры, пастухи, насильники. Если Христос такой хороший, что он всех пугает? Не уверуешь, сгоришь в геенне огненной!
       - Почему все это вызывает у тебя такую неприязнь? - спросил Герман Донатович.
       - Потому что это второй мир. Есть два мира. В первом - я живой, действующий, работающий, любящий свою жену, своих детей... Во втором - слово, живопись, кино, скульптура. То есть я хочу сказать, что второе - вымысел! Вот и все. Но это второе, обладая магическими качествами, убивает живую, настоящую жизнь. Мы можем двести часов подряд вести спор, но на двести первый побежим в булочную. И булку не Христос пошлет, а с хлебозавода фургон привезет. Только и всего. Банально, но в этом жизнь. В Библии много этой жизни. Великолепна Нагорная проповедь. Но она только проповедь. Не больше. Мы всю жизнь слушаем проповеди, а в малом и жизненном оказываемся беспомощными. Я смотрю на Христа не с позиции какой-то абстрактной вечности, не объективно, потому что я не знаю, что такое объективность; я смотрю на него с позиции самого себя. Только так. И делаю вывод: в других я могу чтить только самого себя. Я не могу перестать быть самим собой, и никто не может меня переделать в кого-нибудь... Для умеющего рассуждать человека самое приятное свойство Бога: правосудие. Вот что! Люди хотят, чтобы где-то над ними витал арбитр. Но где был арбитр, когда миллионы гибли в зонах?! Почивал на лаврах? Да еще дикари, собирая урожай, призывали своих колдунов или жрецов, которые первым делом прославляли могущество и совершенство великого духа, а затем внедряли мысль, что они сами посланцы этого духа! И первая забота у этих жрецов была противопоставить вымысел - реальности и освободить таким образом своего Бога от неизбежной смерти! Раз мы умираем, то хоть вымысел наш пусть будет бессмертным! Вот в чем дело, вот где собака зарыта. В с л о в е! И слово действительно стало бессмертным. А все мы, в том числе и я, попадаем в знаковую систему и только таким образом, входя в эту систему, становимся бессмертными! - воскликнул с жаром Беляев.
       Герман Донатович с любопытством смотрел на него и не знал, чем возразить. Всякие там кощунства, богохульства были стары как мир и на Беляева не действовали. Самое удивительное, думал Герман Донатович, Беляев гнул свое очень логично и не традиционно. Но и Герману Донатовичу не хотелось быть традиционалистом. Он тоже вносил новизну.
       - Одно другому не противоречит, - сказал Герман Донатович. - Ты рассматриваешь слово, а я то, что стоит за словом, потому что слово есть средство...
       - Конечно! Но оно-то и включает в себя все бессмертное: Библию, Платона, Данте... А вы - о засохшей смоковнице!
       - А что? Ведь смоковница засохла по слову Спасителя, так как под напором трансфизических частиц были вытеснены соки из каналов и межклеточных полостей дерева.
       - Вы видели эту смоковницу?
       - В атласе растений.
       - Сами вы атлас. Вы реанимируете то, что не требует реанимации. Реанимируют живое! Живое! Поймите. А слово - бессмертно. То есть у него нет смерти. Слово "смоковница" бессмертно, как и слово "Христос"! Не трудитесь напрасно. Вы посмотрите на себя: у вас лысина уже, бородка седая, плечи опущены... Может ли с вас художник нарисовать Бога?
       - Ну уж, прямо!
       - Так вот Аполлона художник создает не с реального человека, с мельчайшими его подробностями, а с человека представляемого. То есть без волосатых ног, с венами, мозолями, кривыми пальцами, жилами, без дряблого и большого живота... То есть без подробностей. Художники, изображающие богов, избегают деталей, которые слишком напоминают человеческую природу. Красота, примитивно понятая, отбрасывает человеческие подробности. Говорят, Аполлон красив. А я не люблю его именно из-за этой нечеловеческой красоты. Все ищут красоту каким-то привычным способом, как счастье. Красота без человеческих подробностей погубит мир, потому что она убирает то, без чего нет живого человека - некрасивых с точки зрения моралиста подробностей. Перечислять не буду. Вы их без меня у себя насчитаете с десяток. Красота ничего общего не имеет с обыденной жизнью. Красота, таким образом, то же, что и слово. Своя знаковая система, вторая реальность.
       - А иконы?
       - Лики и только. Да, многие ничего. Но я не люблю эту живопись. Вообще не люблю примитивизма!
       - Ты не прав, Коля, - мягко сказал Герман Донатович. - Все дело в том, что я в своей работе доказываю, что чудотворные иконы обладают трансфизическим уплотнением, постоянно связанным с мощами святых и образующим каналы, по которым происходит истечение Божественной благодати и помощи.
       - А по мне, так проистекает не благодать, а ленивая инерция, отсутствие смелости смотреть правде жизни в глаза. Объединяющей идеи еще нет на земле, но она будет. И будет без всякой сусальной атрибутики, без этих килограммов золота, драгоценных камней, звезд, пятиконечных и шестиконечных, крестов, серпов и молотов, полумесяцев... Она будет написана на самой примитивной пишущей машинке. И назовут ее по-человечески просто: права человека! И все! Без смоковниц, без церковного театра, свечей и всяких ладанов...
       - Человек сам по себе - традиция. И ему дана вера в Бога и возможность совершения добрых дел, угодных Богу. Поражать зло. Все, отрицающие Бога, отрицают и человека. Человек без души - некая мыслящая материя, которую следует расценивать с точки зрения ее полезности или вредности. Поэтому стало возможным лишение людей элементарных гражданских прав, попирание их достоинства, их истребление в любом...
       Но Беляев нервно прервал:
       - Раз стало возможным это, то Бога просто не существует! Вы сами постоянно это доказываете, Герман Донатович! Как же вы не врубитесь в это! Если бы Бог блюл справедливость, то поражал бы палача еще прежде, чем он занес топор над жертвой! Вот в чем парадокс!
       - Никакого парадокса нет, потому что без Бога жизнь человека бессмысленна и бесцельна. Совершенно невозможно тогда объяснить все потенциальные способности человека и его стремление ввысь. А красота, которую ты, Коля, недооцениваешь, есть отсвет Бога, разлитый в Его произведениях!
       От избытка чувств и под влиянием напористости Беляева говорил Герман Донатович певучим голосом. Он был так растроган доказыванием, как ему казалось, очевидного, что глаза его подернулись влажной пленкой и щеки порозовели. На душе его было и неспокойно, и грустно, и радостно. Он думал о том, как часто приходится встречаться в жизни с людьми, которые упорно не хотят принять на веру основополагающие истины. Хотя сами эти люди и разговоры с ними превращались в воспоминание и теряли для него свое реальное значение, а по прошествии двух-трех лет и образы этих людей тускнели в сознании наравне с вымыслами и легендами. И он уже видел перед собой не реальную природу, людей, животных, а какие-то муляжи, смотрел на них как на Божественную продукцию. Сразу прослеживал последовательность: стол сделан человеком, дерево создано природой, природа создана Богом. И сам себе тайно задавал вопрос: ну и что из этого вытекает? Ничего, кроме констатации. И тут же начинал доказывать сам себе с позиции Бога, то есть осмеливался как бы забираться на Божественный престол и влезать в саму Божественную оболочку, логичность предложенной последовательности и заложенный в ней смысл. Конечно, огромную веру в него вселила жена, мать Беляева, она говорила ему, что с первых же дней знакомства он поразил ее своею оригинальностью, умом, добрыми умными глазами, целеустремленностью в жизни, что она полюбила его страстно и глубоко. Благодаря ей, он уверовал в то, что его труд окончательно расставит многое в религии по своим местам, даст исчерпывающую картину Божественной вселенной и всему мирозданию.
       Беляев для Германа Донатовича был трудным собеседником, отрицающим то, что по сути нельзя было отрицать. И от этого внутренне Герман Донатович злился, даже отчасти презирал Беляева за невежество и апломб, но внешне старался держаться в рамках. Говорил ли в Германе Донатовиче книжный разум, или сказывалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает жить людям, но только доводы и упрямство Беляева казались ему притворными, несерьезными, и в то же время какое-то чувство возмущалось в нем и шептало, что все, что он слышит от Беляева, с точки зрения Бога, не представляет никакого интереса. Но он злился на себя и винил за то, что не может пробить стену непонимания, хотя в минуты одиночества ему представлялось это не стоящим большого труда. И с глубоким сожалением Герман Донатович прибег к самому шаткому, на его взгляд, доказательству.
       - Человек, Коля, принимает любую теорию, когда она становится для него несомненной. Он к ней приходит с помощью размышлений, открытий, озарений, переживаний, которые помогают ее приятию. Это означает, что и вера, и знание построены на одном фундаменте. И для веры, и для знания фаза принятия обязательная, но с некоторыми различиями. Знания требуют объективной проверки, хотя кое-что принимается как априорное утверждение. В религии проверка требует большой подготовленности богословов. Остальным достаточно прислушаться к авторитетному слову церкви. Сознательно вера приходит, когда приняты как истины объекты, отличающиеся сложностью. В число таких объектов входит Бог и весь трансфизический план жизни. Непосредственное их восприятие требует особой духовной одаренности. Большинство людей не обладает такими способностями. Человек может приобщиться к трансфизической реальности, встав на путь веры. Одни принимают веру в Бога, благодаря системе отточенных доказательств. Другие - по причине ударов судьбы. У многих вера зиждется на иррациональном начале, но ее приятие часто определяется рядом ясных положений рациональной природы. Рационализм может оказать помощь людям, получившим безбожное воспитание и сбившимся с пути веры. Мой рационализм помогает прийти к вере.
       - Ну, приехали! - воскликнул Беляев. - Поверь мне, говорит мошенник, что я тебе достану партию автомобилей и проведи предоплату в сто процентов! Так по-вашему?
       - Бог - не мошенник! - певуче возразил Герман Донатович, хотя в душе у него громыхали электрические разряды.
       - Да я не о Боге, черт возьми! - возмутился непониманием Беляев. - Я - о принципе! Вы начинаете анализировать то, что не предназначено для анализа. Вот в чем дело. Вера - само по себе слово, говорящее о неаналитичности! Вы можете поверить мне, что у меня есть сто тысяч наличными? - вдруг спросил Беляев.
       Герман Донатович туманно взглянул на него и сказал:
       - Не могу. Потому что в этой стране такие деньги заработать нельзя. Тем более, вам, Коля!
       - А я вам, Герман Донатович, доказываю обратное... Идите сюда!
       Беляев порывисто вытащил из-под письменного стола коробку из-под импортного сливочного масла, хорошую картонную коробку. Герман Донатович встал с дивана, подошел и с недоумением уставился на коробку. Беляев открыл ее. Сверху лежали химикаты в пакетиках для проявки пленки и фотопечати. Вытащив их на стол, Беляев поднял почти что со дна газету, под которой, плотно притертые друг к другу, лежали банковские упаковки сторублевых купюр. Десять пачек.
       - Считайте! - воскликнул Беляев.
       Обалдевший Герман Донатович для убедительности взял одну пачку, прочитал на упаковке:
       "10. 000 руб.", повертел в руках и с каким-то странным вздохом положил на место.
       - Невероятно! - прошептал он.
       - Но факт, как говорят в таких случаях. А ведь вы мне сначала не поверили. И это - жизнь, Герман Донатович! И вы, подозреваю, пишете свой труд, чтобы получить свой гонорар. Уже, догадываюсь, не в рублях, а во франках. И предъявить доказательства о существовании Бога вы мне не сумеете. И это факт. А поверить я и без вашего труда могу. И это тоже факт! - отчеканил Беляев и быстро накрыл пачки газетой, засыпал химикатами, закрыл коробку и бросил ее под стол.
       - Невероятно! - повторил Герман Донатович и поковылял к дивану.
       - Только, я надеюсь, у вас хватит ума не говорить об этом маме?
       - Что за вопрос... Конечно, - пробормотал Герман Донатович, с трудом выдерживая натиск охвативших его чувств.
       Беляев без труда заметил эту перемену в Германе Донатовиче и ему показалось, что с горя он осунулся и сузился в плечах. Беляев уже не злился на него. Он понимал, что творится у Германа Донатовича на душе. Беляеву еще раз пришлось убедиться на опыте, как мало зависит человек от теорий, которым он поклоняется и которые проповедует. Потому что в критические моменты жизни действуют не теории, а живые люди, люди, которые сначала изобрели колесо, потом деньги, а уж потом Бога единого. Конечно, Беляев против воли высунулся со своими тысячами, и даже теперь сожалел об этом, но ярче урок он вряд ли мог преподнести Герману Донатовичу. Жаль, что Беляев неосознанно причинил ему жестокое, как это было заметно, страдание. Рассекретив свои сто тысяч, он чувствовал, что как бы потерял что-то очень дорогое, близкое, чего ему уже не найти.
       Герман Донатович, не имея теперь силы вести беседу о Боге и быть откровенным, ходил мрачно из угла в угол, молчал или же говорил что-то незначительное.
       - Во Франции зима другая, - сказал он, останавливаясь у книжного стеллажа и рассматривая книги.
       - Во Франции и вера другая.
       - Как другая? То же христианство.
       - Другая. Вы о филиокве слышали? - спросил Беляев. - А если слышали, то должны понимать, что другая.
       Герман Донатович с большим удивлением посмотрел на Беляева и сказал:
       - Не думал, что ты осведомлен и об этом.
       - Филиокве - и от Сына... Не только от Бога-Отца, но и от Сына исходит Святой Дух. Наш Символ веры - Троица, а они еще добавили к нему это филиокве! Что еще раз доказывает самое что ни на есть человеческое происхождение Бога. То есть, человек сам Его создал и сам в Него уверовал. Остается ответить - для чего?
       Беляев как-то решительно махнул рукой и замолчал. Показывая всем видом, что ему надоело толочь воду в ступе, он подошел к стеллажу и, кивая на него, сказал:
       - У меня три полки на эту тему. Так что ваш трактат я бы исполнил месяца за три.
       Послышались шаги, дверь открылась, вошла Лиза, веселая, румяная, за нею в комнату вбежали Коля и Саша.
       - Папа! - воскликнул Саша и обхватил ногу Беляева.
       - Он "ласточку" делал! - сказал Коля, возбужденный и вспотевший.
       - А ну, покажи! - попросил Беляев. Саша выбежал на середину комнаты, расставил руки в стороны и откинул полную ножку в зеленых ползунках назад. Все захлопали ему.
       - Я еще не так могу! - крикнул Коля и тут же бросился на пол и сделал кувырок через голову.
       - И-и-а-а! - засмеялся Саша.
       Лиза сложила руки на большом животе и смеялась. Потом она сказала:
       - Пойдемте обедать. Все на столе.
       Герман Донатович облегченно вздохнул, как после нудной и тяжелой работы. А в голове все свербила навязчивая мысль: "И как этому сопляку, этому мальчишке удалось заработать такие деньги?!" К этой мысли примешивалась другая, более обидная, что ли: "Почему я, отсидевший в лагерях более десяти лет, ничего не имею и занимаюсь только возвышенными, не дающими дохода вопросами?!" И ответить себе не мог.
       Жена взглянула на его удивленное, испуганное лицо и поняла, что у них произошел спор.
       - Какой замечательный борщ у Лизы! - похвалила она.
       Герман Донатович рассеянно улыбнулся и сел за стол.
       Сашу посадили в высокий детский стул, подвязали на шею передник и придвинули к столу. Он радостно схватил ложку и с размаху ударил по тарелке с борщем. Брызги полетели в разные стороны.
       - И-и-а-а! - победно кричал Саша, оглядывая всех округленными веселыми глазами.
       Сашин передник, скатерть, рубашка рядом сидящего Коли, пиджак Германа Донатовича покрылись бордовыми пятнами. Лиза подбежала к Саше, выхватила его из стула, отняла ложку, шлепнула по попке и повела в угол. Саша вопил и упирался.
       - Будешь так себя вести?! - спрашивала Лиза, склонившись над ним.
       - Не бую! - сквозь слезы пообещал Саша и был водворен на место.
       - Ты что, дурак? - спросил у брата Коля.
       - Я мая тива дью, - пробормотал Саша и стал неумело подносить ложку ко рту.
       - Коля! - сказала мать Беляева. - Так нехорошо говорить.
       - А чего он! - надул губы Коля. - Всю рубашку обрызгал.
       - Наступило на некоторое время молчание. Все сосредоточенно ели борщ.
       - Берите салат, - сказала Лиза.
       - Спасибо, - сказал Герман Донатович.
       - Очень вкусно! - сказал Беляев, отставляя глубокую тарелку.
       - Вы бы купили себе телевизор, - сказала мать.
       - Он портит детей, - сказала Лиза.
       - А маленький Коля сам еще не читает? - спросил Герман Донатович.
       - Я буквы знаю! - сказал Коля.
       - И я бувы заю! - захохотал Саша.
       Вдруг Лиза шумно вздохнула и сказала:
       - Франция...
       Беляев, улыбаясь, передразнил:
       - Америка...
       Мать посмотрела на сына, и на ее лице появилась грустная улыбка, возникающая при расставании, когда все слова сказаны и остаются одни чувства, тревожащие душу. Волнение не позволяет ни на чем сосредоточиться, поскольку этот мир становится прошлым, ненастоящим, он уменьшается в размерах и в своем значении, превращается просто в какой-то пустяк, о котором и думать не следует. Взгляд души устремляется в будущее, представления о котором окрашиваются в неопределенные радостные тона, но никак не могут принять конкретных очертаний, которые можно бы было сравнить с чем-нибудь хорошим в этой жизни.
        
        
      
       Глава XVI
      
       То, что он ходил по реке, придавало ему определенную уверенность в непотопляемости. Разумеется, это была до некоторой степени условность. Но разве вторая реальность - не условность? Иногда приходилось верить во вторую реальность больше, чем в первую и, казалось бы, единственную. Вот длинный дом, тянущийся до самой Трубной площади, когда-то в его комнатах "без денег, без родных и... без будущего" жил студентом Сергей Васильевич Никитин - чеховский Учитель словесности. Представитель второй. реальности: проверить невозможно, был ли он на самом деле или это сам Чехов жил в номерах Ечкина, которому принадлежал дом? Дом и Ечкин - из первой реальности. Река тоже из первой, но можно отнести ее и ко второй, поскольку река вроде бы есть, но одновременно и нет. Она где-то в трубах, под улицей.
       Улицы возникали на местах былых дорог, а эта, пожалуй, единственная в своем роде, возникла над рекой. Какая-то Венеция в Москве! Сначала и было как в Венеции: был канал. Но река мелела и распространяла такие миазмы, что, в конце концов, ее пришлось упрятать с глаз долой.
       Снег валил целую неделю, и теперь на Неглинке у тротуаров возвышались сугробы, в которых буксовали машины. Некоторые машины, хозяева которых к ним давно не прикасались, заваленные снегом, сами превратились в сугробы. Беляеву нравился заснеженный пейзаж с детства любимой улицы. Переулок, где стоял его дом, стекал к Неглинке.
       Он уже минут пятнадцать ожидал Комарова, но того все не было. Беляев смотрел за машинами-такси, именно на такси обещал приехать Комаров, но все они проскакивали к Трубной или к центру. Беляев переминался с ноги на ногу между сугробами близко от проезжающих машин. Вдруг перед самым носом затормозил армейский зеленый фургон, едва не задев Беляева открывшейся дверью. И Беляев увидел Комарова, сидящего на переднем сидении рядом с шофером.
       В машине было прохладно и пахло бензином. По полу под ногами Беляева катались какие-то ржавые трубы. Беляев сидел на жестком боковом сиденье за спиной шофера, держался за невысокую перегородку, отделявшую места шофера и Комарова от небольшого обшарпанного салона. Комаров назвал эту машину "буханкой". Машина рычала, гремела, скрежетали шестерни коробки во время переключения передач и сильно свистели колодки при торможении.
       Комаров продолжал начатый до появления Беляева разговор с шофером.
       - Ну а ты что? - спрашивал шофер, хохоча.
       - Я молчу, делаю вид, что ничего не знаю.
       - А он?
       - Он говорит - ты же меня за водкой послал!
       - А ты что?
       - Я говорю, что подошел к дверям и жду!- смеялся Комаров.
       - Ну, а он? - спрашивал, продолжая хохотать, шофер.
       - Где, говорит, коробка?
       - Ну, а ты?
       - Я, говорю, не знал, что это твоя коробка!
       - А он что?
       - Он кричит, зачем я ушел из двора от черного хода...
       - Ну, а ты?
       - Взял бутылку водки и положил в карман. А про коробку с вином, говорю, не знаю!
       Машина остановилась перед светофором. Комаров обернулся, блеснул очками на Беляева и сказал:
       - Взгляни вон назад под сиденье! Беляев посмотрел и увидел коробку с надписью "Винплодэкспорт".
       - Это ты про нее рассказываешь? - спросил он.
       - Ну! Утром пошел для того хмыря, к которому едем, доставать водку. Прихожу к магазину полвосьмого. Закрыто. Ждать некогда. Пошел со двора. Стоит какой-то алкаш с этой коробкой. Я к нему. Говорю, возьми у грузчиков бутылку водки. Он говорит, покупай всю коробку вина. Я говорю, мне водка нужна. Дал ему деньги. Он, ничего не говоря, шнырь в подвал. Я стою, жду. Потом взял его коробку и в беседку оттащил, под лавку. А сам снаружи к магазину... Выносит этот алкаш бутылку. Нет ни коробки, ни меня. Он на улицу. Я стою как ни в чем не бывало...
       - А он что? - спросил шофер.
       - Где, говорит, коробка?
       - А ты?
       - Не знаю, где твоя коробка, говорю. Там, говорю, какие-то типы подходили. А я сразу сюда вышел, говорю. Он побежал во двор, а я ноги в руки, обежал дом с другой стороны и из-за угла наблюдаю. Вижу, он пометался у черного входа и опять - на улицу. А я с этой стороны к беседке, схватил коробку, тяжелая, черт, десять бутылок, и дворами на соседнюю улицу. А тут "буханка" едет.
       - Ну, ты даешь, Лева! - усмехнулся Беляев. - Не стыдно алкашей грабить?
       - Да он сам эту коробку наверняка спер в магазине! - оправдался Комаров.
       - Конечно, спер! - подтвердил шофер. Время от времени он как бы оборачивался к Беляеву, вернее, показывал оборот, - Беляев замечал лишь его ухо и щеку с небритой щетиной.
       Остановились у Даниловского рынка. Расплачиваться пришлось Беляеву, так как у Комарова больше не было денег. Тут у рынка их должен был встретить некий Володя, как сказал Комаров. Коробку с вином он поставил на снег и все время на нее поглядывал. Комаров был в своей видавшей виды потертой куртке. Через некоторое время он стал ежиться в ней от холода. Поглядывая на него, Беляев подумал о том, что привычка к вещам может быть у некоторых людей маниакальной. И эта маниакальность сопровождается еще неким странным представлением о моде. Например, считается, что парням не пристало ходить в пальто, особенно в зимнем с меховым воротником, какое было теперь на Беляеве. Самое обыкновенное длинное драповое пальто с ватиновой простежкой, с черным котиковым воротником. Говорили, что в таких пальто ходят только пенсионеры. Действительно, оно выглядело мешковато и старило Беляева. Но ему в нем было тепло и удобно. А Комаров в угоду моде сутулился в своей куртке, полагая, что он не изменяет молодежным принципам. На самом деле он выглядел жалко, как ощипанный цыпленок. Длинные ноги в узких брюках были открыты и мерзли. Да к тому же Комаров не носил нижнего белья, что тоже считал привилегией своего двадцатисемилетнего возраста. Стыдился как огня этого белья, стыдился - в смысле боялся. Сохранялась таким образом какая-то придуманная честь молодого мужчины. Хотя Беляев тоже не любил нижнее белье, состоящее из кальсон и рубашки, но тренировочные брюки обязательно надевал и чувствовал себя превосходно. То есть, не растрачивал энергию на преодоление холода. А по Москве бегали Комаровы в холодных курточках и без шапок в двадцатиградусный мороз, гордясь мнимой своей закалкой. Правда, на Комарове сейчас была меховая шапка.
       - Где этот хмырь! - сказал Комаров, пожимая плечами.
       - А ты здесь с ним договорился встретиться? - спросил Беляев, чувствуя, что у него начал мерзнуть нос.
       - Где же еще? - сказал Комаров и перешел на другую тему: - У Светки бабка в деревне умерла. Мы ездили на похороны. Вся деревня упилась в доску. Я тоже окосел, хотя пил немного... Знаешь же, что я теперь не похмеляюсь. Зарезали целого теленка. Ели-пили три дня... Но дело не в этом. Дом теперь на Светку записали. Я литр председателю поставил и справку оформил. Дом, конечно, плохой... Фундамент уполз в землю, нижние венцы сгнили, задний двор, где раньше скотину держали, рухнул...
       - Ремонтировать нужно, - сказал Беляев.
       - Вот я к этому и клоню... А где взять денег? Все время со Светкой занимаем! До получки не дотягиваем...
       И Комаров пошел распространяться о трудном житье, проклинать всех и вся, на что Беляев заметил:
       - Не вижу конструктивных идей!
       - Где я их возьму? - огрызнулся Комаров.
       - Соображать нужно. Голова на плечах есть.
       - Я соображал. Малярничал, думал, что Борода поможет заказами! Но тоже умным оказался. Сам красит, а мне не дает. Больше убытков, чем заработка...
       - И не будет, если ты в сторожах будешь ходить! На что ты надеешься?
       - На что, на что... Вот возьмем тачку, тебя буду возить, халтурить буду...
       - Лева, какая-то странная вещь происходит, - сказал Беляев. - Мы начинали в равных условиях. Но ты все время побираешься...
       - Побираюсь?! - перебил Комаров. - Да у меня так жизнь сложилась... Двое детей, Светка не работает... А я, как этот!
       - Как Калигула! - засмеялся Беляев.
       - Кто это?
       - Да был один такой тип в Риме! Промотал все родительское состояние и вечно побирался. Когда у него родилась дочь, он потребовал от римлян подношений на ее воспитание и приданое. В первый день нового года он встал на пороге своего дворца и собирал монеты в подол. Все же император! Люди шли и бросали ему в подол деньги. Представляешь сценку! Какие у него были возможности заработать "бабки", а он побирался! Да еще как! Ввел огромное количество налогов, обирал всех. Особенно ненавидел людей предприимчивых. Он потребовал от них, чтобы они в своих завещаниях делали его сонаследником. Конечно, Калигула был чокнутым...
       - Почему?
       - Он своего коня сделал консулом! Четыре года он проматывал римские богатства. Рабам разрешил выступать с любыми обвинениями против своих господ и...
       - Вон он идет! - перебил Комаров, кивая на парня в такой же короткой куртке, в какой и он сам был.
       Тот подошел, по-деловому поздоровался и извинительно сказал:
       - Машина не заводилась. Полчаса крутил ручкой...
       Перешли через дорогу к его машине. Это был старенький "Москвич". Комаров нес свою коробку с вином, поглядывая под ноги, боясь поскользнуться и разбить вино. Володя-шофер заинтересованно следил за коробкой, но лишних вопросов не задавал, потому что был не уверен в своем "Москвиче", который, пока он ходил на ту сторону за приятелями, заглох и теперь было неизвестно, заведется ли он или нет. На всякий случай, еще до того, как заводить ключом, он склонился к сиденью, достали из-под него заводную ручку и протянул ее Комарову, поставившему коробку с вином на заднее сиденье и теперь готовому покрутить эту ручку.
       Машина была не прогрета, в ней было попросту холодно. Беляев это сразу почувствовал, когда сел на переднее сиденье. Володя включил зажигание, Комаров сделал несколько оборотов ручкой, машина вздрогнула, словно испугалась, и заработала. Через Серпуховку по Тульской улице выехали на Варшавское шоссе, там свернули на Каширское. Как раз на повороте заметили разбитую "Волгу", врезавшуюся в самосвал, который в довершение к этому повалил бетонный столб. Рядом толпились люди, стояли милицейская машина и "скорая" с помятой дверью.
       - Третья! - сказал Володя.
       - Что? - спросил сзади Комаров.
       - За сегодняшний день - третью аварию вижу... Когда выехали за кольцевую, Беляев спросил:
       - Доедем?
       - Она разогреется... Не подведет...
       Свернули на второстепенную дорогу и поехали через заснеженный лесок. Ни встречных, ни попутных машин не было. Через несколько поворотов показался глухой зеленый забор, окончившийся въездными решетчатыми воротами, которые были открыты, и "Москвич" свободно въехал на какую-то территорию. Свернув к двухэтажному современному строению, остановился. Сразу же бросились в глаза новые красные "Жигули", приткнутые носом к стене, без номеров, лишь к заднему стеклу изнутри был прилеплен иногородний транзитный номер на бумаге. У Комарова алчно засветились глаза, еще до того, как он вышел из "Москвича", этот блеск заметил Беляев, когда к нему обернулся, чтобы посмотреть на реакцию Комарова. Ему было важно увидеть реакцию Комарова, почувствовать его психологическое состояние. Да и сам Беляев при виде новой машины несколько заволновался, поскольку...
       Вышли из "Москвича" и тут же бросились осматривать новый "Жигуль" пожарного цвета, а может быть, цвета гвоздики или цвета любви. Кому как нравится. Каждый сравнивает с тем, что ему нравится. Были времена, когда мода была на черный цвет. Москву бороздили мрачные черные машины, все под одну гребенку. Теперь же в автостроении появилось некое разнообразие, пусть скудное, но все же... Красный, желтый, голубой...
       - Полный атас! - сказал Комаров и покачал головой. Теперь улыбка не слетала с его губ.
       - Аппарат что надо! - сказал Володя-шофер, посредник, и направился в здание за хозяином машины.
       Шел пока наружный осмотр машины, ключей от нее у Володи не было, он должен был привести хозяина с этими ключами.
       - Надо брать! - воскликнул Комаров.
       - Не спеши, - спокойно сказал Беляев, в общем-то, завидуя радости Комарова и злясь на эту радость. На пальто человек не может заработать, а тут на машину губы раскатал.
       Появился Володя, но не с хозяином, который был пока занят, а с его представителем, грузным человеком в каракулевом "пирожке". Он открыл машину, подняли капот и крышку багажника: все сияло новизной, блестела медь контактов, пахло краской, каждое номерное клеймо было отчетливо видно. Комаров с восторгом сел за руль, машина легко завелась, он дал назад, проехал несколько метров по площадке, развернулся и остановился у ног Беляева.
       - Ну как? - спросил грузный в шапке- "пирожке", когда Комаров вышел из машины.
       - Да-а, - протянул с улыбкой блаженства Комаров,- умеют итальянцы работать!
       - Тогда надо обговорить, - сказал грузный. Беляев подошел ближе и все стали в кружок.
       - Хозяину - семь кусков, кусок - мне, и полкуска - Володьке, - сказал помощник хозяина, кивая на шофера.
       - Так же не договаривались! - вскричал Комаров. - Называли же шесть с половиной!
       - Мало ли что было вчера. Тут грузины узнали - отрывают за девять!
       - Подумаем! - мрачно сказал Беляев и отошел в сторону. Комаров пошел за ним. А грузный с Володей отправились за хозяином.
       - Ну наваривают! - процедил со злостью Комаров.
       Беляев строго уставился на него и сказал:
       - Сколько раз вам, балбесам, повторять, что варианты нужно прорабатывать!
       Комаров с испугом взглянул в глаза Беляеву, опасаясь, что тот сейчас даст отбой и сделка не состоится.
       - Надо брать все равно, - сказал неуверенно Комаров.
       - Бери! - крикнул Беляев. - Есть у тебя восемь с половиной тысяч?! Бери! Привыкли за чужой счет банковать! Пошли отсюда!
       Комаров вцепился в рукав зимнего пальто Беляева и взмолился:
       - Коля, возьми, гадом буду, отработаю!
       Теперь Беляев отчетливо понял, что это было колоссальной ошибкой, что он пообещал Комарову купить машину. Беляев не предполагал, что Комаров посягнет на новую машину, речь шла просто о машине, наподобие тех, которые сбывали из такси. Проще говоря, Беляев был теперь поставлен в ситуацию, из которой был только один выход, чтобы Комаров понял, как тяжело даются идеи, - отказать. Конечно, Беляев несколько сгущал краски, но вывод он сделал правильный, поскольку - уступи сейчас, завтра Комаров сядет на шею и Беляев же будет виноват. Да, серьезное упущение он допустил, когда пообещал машину. Но она была обещана в то время, когда Комарова нужно было вытаскивать из трясины. И, возможно, это обещание послужило неким стимулом к выправлению ситуации. Словом, сначала Беляев решил окончательно отказаться, но когда Комаров взмолился, он крепко задумался, как быть.
       - Ты что, Коля, не веришь мне?!
       - Верят в Бога!
       - Мне?! - задыхаясь, переспросил Комаров.
       Тут возник еще один нюанс, и Беляев не стал бы отрицать его наличие: зачем брать машину кому-то, когда Беляев просто может взять ее себе. Это драматическое отступление от общей концепции размышлений, впрочем, было сразу же погашено здравым и грубым аргументом: не высовывайся! Зачем привлекать внимание людей, завистливых и болтливых.
       - Такая тачка! - продолжал нервно бубнить Комаров.
       - Машина хорошая, - мечтательно проговорил Беляев, и Комаров понял, что в нем происходит смягчение.
       - Все равно у меня денег с собой нет, - сказал Беляев,
       - Как нет?! - в страхе удивления воскликнул Комаров.
       - Я еще не псих, чтобы возить на встречи неизвестно с кем такие суммы! Начинали мерзнуть ноги.
       - Сгоняем на володькином "Москвиче"! - сказал Комаров, дрожащий в своей курточке.
       Беляев посмотрел на него ледяным взглядом, как будто Комаров его смертельно оскорбил.
       - Как у тебя все легко получается! Возьмем, сгоняем! - сказал Беляев, пытаясь остановиться на каком-нибудь одном решении. - Без меня бы брал, гонял, зарабатывал! За других решать - мастера! За всю страну за полчаса решают на кухне! Как быть, что делать - все разложат по полочкам, а попросишь трояк взаймы - нету! Не знают, как трояк заработать, а как относиться к США - это они знают!
       - Чего ты выступаешь, - без эмоций прервал его Комаров. - Что ты со мной как с нищим разговариваешь! А кто тачки из такси добывал?
       - Ты свою долю имел!
       - А ты свою нет? Да не было бы меня - не было бы тачек! Тоже мне, банкир выискался! Берем тачку, она в доле, я свое отработаю! Сказал же тебе. Тридцатка в день. Год работы и мы в квите! У тебя же забот не будет! Будешь барином ездить. Что, плохо, что ли? Не знаю...
       - Поговори, поговори! - зло бросил Беляев, повернулся и пошел к воротам.
       - Ты куда?
       - Туда! - бросил, не оглядываясь, Беляев, прибавляя шагу.
       Комаров не отставал.
       - С ума, что ли, сошел?!
       Беляев не ответил. Он стиснул зубы и окончательно решил: не поддаваться на уговоры, не брать, не реагировать и точка. У ворот Комаров его попытался схватить за локоть, но Беляев грубо ударил его по руке. Он почти что выбежал за ворота и быстрым шагом пошел вдоль забора. Комаров отстал. Только теперь Беляев расцепил сомкнутые крепко зубы, даже челюстные мышцы от напряжения свело. Он несколько раз ударил себя руками в перчатках по щекам. Он шел и с ненавистью думал о Комарове: на одну доску себя поставил с ним! Наглость неслыханная. Делает одолжение!
       Забор кончился, дорога забирала вправо и уходила лесочком к шоссе. Он шел и думал, что если сейчас не поставить Комарова на место, то дальше будет хуже. И никакой задушевности! Люди этого не понимают.
       Еще до того, как послышался сзади шум машины, Беляев услышал его, быстро сбежал с дороги и, утопая ногами в снегу, бросился в кусты. За ними был снежный холмик, он и спрятался за ним. По дороге медленно, очень медленно ехал "Москвич". Беляев разглядел из своего укрытия Володю-шофера и приникшую к самому лобовому стеклу голову Комарова. И особенно неприятны были Беляеву эти профессорские, в тонкой бронзовой оправе очки.
       Минуты через три, когда машина удалилась, Беляев выбрался на дорогу и почти что бегом ринулся к шоссе, ни на минуту не теряя бдительности, поскольку "Москвич" мог развернуться и двинуться в обратную сторону. Предвидя это, метров через двести Беляев на всякий случай вновь спрятался. Ноги и руки от холода постепенно деревенели. Беляев, лежа в сугробе, снял перчатки и принялся растирать руки снегом, пока их не зажгло и они не стали бордовыми.
       Машины не было видно. Беляев медленно выбрался из укрытия и осторожно пошел по дороге, которая теперь хорошо просматривалась, ибо вела напрямую к шоссе.
       В этом месте дорога была особенно красива. Справа и слева от нее стояли, освещенные неярким зимним солнцем, сочно-зеленые елки среди безлистых присыпанных снегом берез. В то время, когда природа выставляет напоказ свою красоту, человек может быть не подготовлен к ее восприятию, он лишь мельком отмечает, что это красиво, но не более, и еще глубже уходит, погружается в себя, в свои размышления о делах и проблемах насущных, без решения которых невозможно себя подготовить для восприятия этой красоты. Между тем, находится множество людей, которые умудряются отбросить все эти так называемые насущные проблемы и полностью отдаются впитыванию эстетических чудес жизни, не привнося сами в эту жизнь ровным счетом ничего. Социальное равенство обеспечивает им некий прожиточный минимум, и они существуют в этом реальном мире лишь для того, чтобы полной жизнью жить в иной реальности. Беляев пытался понять этих людей и даже до некоторой степени понимал, но смириться с их жизненной позицией не мог.
       Вдали показалось шоссе, и Беляев увидел перед ним уменьшенную до точки машину. "Москвич" стоял на обочине и, по всей видимости, не решался развернуться, ибо седоки наверняка пораскинули мозгами и посчитали, что Беляев обязательно придет на шоссе. Беляев настороженно остановился и стал соображать, как ему быть. Москва была слева, но слева же открывалось перед шоссе голое поле и, даже если бы он срезал свой путь по нему, то его бы из "Москвича" легко заметили. Тогда Беляев принял решение идти напрямую через лесок к кольцевой дороге, благо до нее, как он считал, было не очень далеко. Однако прежде чем пойти, он решил некоторое время переждать. На всякий случай он сошел с дороги, пробрался по глубокому снегу к деревьям и стал за одним деревом так, чтобы видна была машина и часть дороги.
       "Москвич" не двигался. Там, вдали, мелькало множество машин. По шоссе движение было интенсивным. Микроскопические машинки скользили бесшумно в обе стороны, а перпендикулярно стоящий к ним "Москвич" не двигался.
       Наконец Беляеву надоело ждать, и он пошел напрямую через лес к кольцевой дороге. В лесу снег был не столь глубок, зато в солнечном свете полудня казался девственно чистым, даже голубоватым. В движении ноги согревались. Но быстро двигаться мешали кусты, которые постоянно приходилось обходить. На какое-то время Беляев вдруг ощутил себя совершающим побег зэком. Чем этот лесок не тайга? А где-то сзади идут уже по следу овчарки с конвоирами. Беляев так увлекся этим представлением, что сделал несколько петель между деревьями, чтобы запутать след. Затем совершил несколько широких прыжков, чтобы след был прерывистым. После этого стал двигаться задом, как будто он бежал не из зоны, а направлялся именно в зону.
       В душе возникло какое-то необычайно острое чувство арестованности жизнью. Куда бы он ни устремлялся, всегда словно ощущал на себе взгляд невидимого конвоира, который мог в любую минуту пресечь действия Беляева. Особенно часто это чувство возникало в одиночестве, в котором сейчас находился Беляев. Он даже несколько раз оглянулся, что, в общем-то, считал для себя в незнакомом месте, да еще в лесу, простительным. Но точно такое же чувство некой опасности, слежения за ним он замечал за собой в, казалось бы, совершенно безопасных местах. Например, в комнате при свете настольной лампы, когда что-нибудь читал, или чертил, или писал, или считал, или просто так сидел, о чем-нибудь думая, он вдруг ясно осознавал, что кто-то упрямо смотрит ему в затылок из темного угла. Приходилось преодолевать страх, вставать и идти в тот угол, потом уж включать верхний свет, чтобы убеждаться, что никого в комнате, кроме него, нет и быть не может.
       Правда, однажды случился курьез. Он почувствовал взгляд на своем затылке, когда читал Библию, обернулся резко и увидел в углу, возле двери, Лизу. Она так тихо, так незаметно пробралась в комнату, что он не услышал.
       - Дети спят, - сказала она. - А я хочу к тебе!
       И стала снимать халатик, под которым ничего не было, она только что приняла ванну, и Беляев увидел, она стояла в профиль, ее обнаженную грудь с набухшей почкой соска.
       Снег поскрипывал под ногами, Беляев нервно оглядывался и понимал, что если он и дальше будет двигаться столь же медленно, то его непременно накроют. Впереди замелькали какие-то столбы, за ними показался дощатый некрашеный забор, поверху которого шла колючая проволока. У Беляева сильно забилось сердце. Он так здорово вошел в роль, вжился в роль беглого каторжника, что и зона, подумал он, не преминула явиться. На всякий случай он взял правее, обошел зону стороной и вышел на замечательную поляну, под лучами солнца слепившую взгляд. Вдруг прямо на него откуда-то сбоку, из-за елки, вышел огромный лохматый лось с заиндевевшей мордой. Пар валил из его черных ноздрей. Именно сами ноздри были черные, два черных кольца, а вокруг них белая изморозь, иней. Беляев попятился, лось шел на него, даже, показалось Беляеву, приопустил голову с рогами.
       Мгновенно оценив ситуацию, Беляев бросил взгляд на деревья, отыскивая подходящее. Подходящим деревом оказалась ветвистая береза. Беляев даже отметил на ней те ветви, за которые он сразу же схватится. Беляев знал, что лоси в черте города и сразу же за чертой довольно-таки миролюбивые, но этот черт пер упрямо на него, да еще вытягивал губы и показывал зубы. Что на уме было у этого великана, Беляев не мог предположить, поэтому стремглав ринулся к березе и через мгновение, даже не помнил какое, сидел уже на суку метрах в двух от земли. Лось снизу посмотрел на него как-то странно, даже голову набок склонил, как делают собаки, когда ждут продолжения игры. Во взгляде лося Беляев прочитал недоумение по поводу собственных умственных способностей. Но береженого Бог бережет! Лось мирно поковылял по своим делам и скоро скрылся из виду.
       В это же время из-за елок выплыла в красной куртке лыжница. Только теперь, с березы, Беляев разглядел лыжню, которая пересекала поляну. Лыжница остановилась под деревом, на котором сидел Беляев, и спросила:
       - Вы мальчика на лыжах не видели?
       - Нет, - ответил Беляев, не собираясь слезать.
       - Странно, пошел вперед, и нет...
       И покатила себе дальше через поляну. Надо же! Даже не поинтересовалась, чего это человек на дерево залез. Вот в этом и есть наше общежитие. Так думал Беляев, слезая с дерева. Лыжница уже исчезла, а напрасно. Беляев не успел спросить у нее, как пройти к кольцевой. Теперь с этим проклятым лосем он потерял ориентир. Однако отчаиваться не стал, а пошел прямо по лыжне, кромсая ее своими сапогами. На развилке он взял еще раз вправо и пошел по сильно накатанной лыжне, даже представил себе, что идет на лыжах. Навстречу шел мальчик. Наверно тот, о котором спрашивала лыжница.
       - Вы, дяденька, маму не видели?
       - Видел. Дойдешь до развилки и повернешь на правую лыжню.
       Мальчик побежал, сверкая лыжными палками. А Беляев буквально через пять минут благополучно выбрался на дорогу, но не кольцевую, а на Каширку.
       Тут же подвернулась машина, которой Беляев проголосовал. В салоне было жарко. Или так показалось Беляеву с мороза. Улыбнувшись, он уютно устроился рядом с шофером и подумал о том, что прекрасно все обошлось: и Комарова на место поставил, и прогулялся зимним лесом, и живого лося увидел. Будет что рассказать Саше и Коле.
        
        
      
       Глава XVII
      
       - Ты не понимаешь всех преимуществ обмена, - сказал Беляев оживленно. - Тебе не придется готовить... Достаточно будет того, что приготовит Лиза.
       - Я ем как птичка, - сказал отец.
       - Тем более. Никаких проблем с этим не будет.
       - Будут и еще какие! Это так кажется, что не будет проблем. Там, где два человека, там уже возникают проблемы.
       - Ну, что ты упрямишься?
       Отец сидел на табурете и курил, затем взял тряпку, видимо, приметив на столе какое-то пятно, стал тереть этой тряпкой сначала стол, потом по инерции плиту, раковину.
       - Я не упрямлюсь, - сказал он. - Я смотрю на это просто: с позиции собственной независимости. Здесь я сам себе хозяин. Когда хочу, понимаешь, ложусь, когда хочу, встаю. Брожу по квартире в трусах. Могу спать днем, а бодрствовать ночью. Часто разговариваю сам с собой.
       - Да ну и что? У тебя будет своя большая комната.
       - Дело не в размерах. Пусть у меня тут в двух комнатках двадцать метров, но я, повторяю, свободен. И потом - твои дети. Крики, плач... Сколько маленькому? - вдруг спросил отец.
       - Мишке? Полтора года...
       - Да еще двое!
       - У них своя комната. После смерти соседки кое-какой ремонт сделал, - сказал Беляев. - Но это все - полумеры. Эти сестры согласны с тобой поменяться. Понимаешь? И вся квартира будет наша! Дворец, а не квартира.
       - Ты им, этим сестрам, пообещал, что я поеду?
       - Не то что пообещал, а поговорил, что есть такой вариант. Как старуху похоронили, я и подумал о тебе, Заратустра.
       Отец увлекся протиркой. Он включил воду, сыпал на тряпку порошок и драил раковину, которая и без того снежно блестела.
       - Нет, Коля, это не для меня, - сказал Заратустра. - Не обижайся, но не смогу я среди вас ходить птичкой с подрезанными крыльями. Я летать хочу!
       Беляев чувствовал, что его идея с пропиской отца к себе рушится, и он никак не мог с этим смириться. Как это может рушиться его идея, когда он все просчитал! На блюдечке принес отцу великолепное предложение, а он упрямится, не понимая всех выгод этого предложения, которое и Беляеву, честно надо сказать, далось нелегко, в мучительном приятии образа отца в своей квартире, до полного завладения которой оставался один шаг, трудный, ответственный, но его необходимо было сделать. Неизвестно, что еще могут придумать эти сестры, выпишутся, а в их комнату заселят каких-нибудь лимитчиков, тогда плакала квартирка!
       - Ты тут совсем сопьешься! - пустил в ход последний аргумент Беляев.
       - У меня другая тактика стала. Пью по субботам, а в воскресенье иду в баню и не похмеляюсь. Так, пивка пропущу пару кружечек. Филимонов подох в подъезде, так что меня теперь соблазнять некому. И потом, почему ты решил, что я захочу жить с тобой? Я не люблю, когда за меня решают. И ты должен знать, что в этой жизни каждый должен за себя решать сам.
       - Когда ты подыхал от пьянства, то за себя ничего решить не мог!- повысил голос Беляев, наблюдая за тем, как отец продолжает драить раковину.
       - Мог, Коля. Я был готов внутренне. Ты просто помог.
       - Ну и ты помоги мне, черт возьми! Надо оперативно решить жилищный вопрос. Раз и навсегда. Ты не вечен. Потребуется уход за тобой. Заболеешь, кто за тобой будет ухаживать?
       - Кто-нибудь поухаживает, - неопределенно ответил отец.
       - Ты нашел себе кого-нибудь?
       Беляев видел, что отец старается сосредоточиться. Некоторое время он молчал, затем перестал драить эту дурацкую раковину, подошел с тряпкой к окну и положил ее на подоконник.
       - Есть, - сказал он и вновь схватил тряпку, потому что подоконник, крашеный белилами, показался ему не очень белым.
       - Хорошо... Но и это не причина.
       - А почему тебе так не отдают их комнату? Ты же, кажется, кандидат наук?
       - На детей я получил вторую комнату, на кандидата - третью! Кто же мне четвертую даст?
       - Нужно хлопотать... Заплатить кому нужно.
       - У меня нет денег, - сказал Беляев, да так искренне сказал, что отец поверил, что у сына на самом деле нет денег.
       - Конечно, у тебя семья, трое детей и все такое... Расходы большие. Но, пойми, у меня такое чувство, как будто ты меня тянешь в тюрьму.
       - Ничего себе вывод! Человеку хочешь сделать как лучше, а он подозревает тебя в насилии!
       - А кто тебе сказал, что человеку нужно сделать жизнь лучше? Нам уже всем навязали лучшую жизнь. Тот, кто собирается это делать, тот и есть преступник. Подающий - преступник. Он убивает в человеке человеческое: эгоизм, алчность, страсть работы на себя, стремление к власти. Вся эта приблатненная шелупонь в лагере лезла в начальники. И это истинно по-человечески. Люди - волки с улыбкой Красной Шапочки!
       - Ты начитался Ницше.
       - Я начитался жизни! - воскликнул Заратустра, и бросил тряпку в раковину. - Нам такую лучшую жизнь подкинули, что подавили в человеке это человеческое! Жертвуйте собою за лучшую жизнь, кричат! А герой не тот, кто жертвует, а тот, кто живет нормальной жизнью.
       - А я тебе, что, предлагаю ненормальную жизнь? У тебя тут даже горячей воды нет, ванной нет, в баню вынужден ходить...
       Заратустра прервал:
       - Я в зоне месяцами не мылся! Я в нужник на волю буду бегать, но буду жить один. Из принципа! Потому что знаю, что эгоизм - самый лучший принцип в жизни. Проверено на себе - мин нет! - добавил он, ударяя себя ладонью по впалой груди. - Как я ненавижу этих маниакальных идеалистов. Сидят по теплым углам и формулы счастья всем рисуют! Право, маньяки! Все о слабых заботятся и под эту дуду закабаляют так, что все по рукам и ногам связаны!
       Беляев с отчетливостью, достойной удивления, слышал как бы самого себя, такого же борца за эгоизм, как и отец. Неужели столь сильно в жизни биологическое, генетическое, неужели столь властно?! Неужели он является зеркальным отражением отца? Или каждый человек в силу именно человеческого в себе обладает в той или иной мере вживленными в него гипнотическими свойствами, которые проявляются даже в самом случайном прохожем, с которым иногда приходится обмолвиться двумя-тремя фразами, и только глаза прохожего встречаются с твоими глазами, ты видишь, ты чувствуешь подсознательно или даже вполне внятно некую силу этого гипнотического влияния, взгляд во взгляд - и протекают из души в душу слабые импульсы, говорящие о том, что все люди - из одного теста, из одного замеса, из одной квашни.
       - Все ясно, о чем тут разговаривать? - сказал Беляев и потянулся к сигаретам.
       Отец заметил это, сказал:
       - Ты же, вроде, не куришь.
       - Большого умения не требуется.
       Отец опять взял эту проклятую тряпку, чтобы тереть теперь шкафчик. Он выступал против идейных маньяков, а сам был маньяком чистоты.
       - У тебя есть кофе? - спросил Беляев.
       - Нет. Я и так псих. Зачем мне кофе? Могу сделать чай.
       - Я чай не хочу.
       - Тогда выпей молока. Я утром покупал.
       - Молоко не пью... Сколько ты в месяц зарабатываешь? - вдруг спросил Беляев.
       - На жизнь хватает.
       - Примерно?
       - По-разному, но не меньше сотни.
       - Все переводами кормишься?
       - Переводами. Без них я бы пропал. От шкафчика отец перешел к газовой трубе над плитой, тер он ее с повышенной энергией, так что дряблая морщинистая кожа на исхудавшем лице немного порозовела.
       - Кого ты имел в виду, когда говорил о маньяках? - спросил Беляев, хотя ответ предполагал заранее.
       Отец не спешил с ответом, он драил влажной тряпкой трубу. И не стал конкретизировать ответ, а отозвался туманно:
       - Всех, кто пользуется словом "должен"...
       - Проповедников, нравоучителей? - уточнил Беляев.
       - Тех, кто, пользуясь словом "должен", собирает свои подати. Это самый примитивный тип людей. И самый примитивный способ заработать себе на жизнь. Ты читал когда-нибудь Новый Завет?
       - Читал.
       - Никогда в жизни не видал более примитивного текста! А ведь были уже Гомер, Платон... Религиозные маньяки писали. Безграмотные фанатики. Правильно говорит Ницше, что Христос - это идиот!
       - Ты не боишься, что тебя Бог покарает? - спросил в каком-то нервном испуге Беляев, слушая из уст отца собственные мысли.
       - Бога нет! - резко бросил Заратустра, отрываясь со своей тряпкой от газовой трубы и переходя к холодильнику, старенькому, пожелтевшему "Северу".
       - А вдруг все-таки есть? Ну, не такой примитивный как Христос или Иегова, или Саваоф, или Яхве, что одно и то же...
       - Бога маньяков нет! Есть то, о чем маньяки не знают... Жизнь! А жизнь меня не покарает. Я уже покаранный.
       Беляев пожал плечами, явно не удовлетворившись ответом.
       - Значит, для себя ты не уяснил этого вопроса, - сказал он.
       Отец на мгновение прервал мойку холодильника, как-то подозрительно хихикнул и сказал:
       - Бог - это я! Ты понял. Я и караю, я и жизнь даю. Например, тебе дал жизнь!
       - Но и тебе кто-то дал жизнь.
       - Мои родители...
       - А у Бога нет родителей.
       - Есть! В том-то и дело, что есть. Его родители - маньяки! Все эти Моисеи-евреи!
       - Но Будду придумали не евреи.
       - Евреи - это не нация, это маньяки! - сказал Заратустра.
       - Ты хочешь сказать, что у китайцев и японцев есть свои евреи?
       - Я хочу сказать, что у них есть маньяки.
       - Нет, ты выражайся точнее, - настаивал Беляев. - Либо у китайцев и японцев есть евреи, либо их нет.
       - Евреи есть в каждом народе! - вдруг сделал всемирно-историческое открытие отец.
       - И у нас, у русских?
       - А чем русские лучше других? В семье не без еврея! Не в смысле еврея как еврея, а в смысле русского как еврея. Смысл - все погибнут, но мы останемся. Как иеговисты, почитающие Бога-Отца, своего Саваофа-Яхве-Иегову, не верят ни в Бога, ни в черта, ни в бессмертие души, предрекают уничтожение всего человечества в битве Христа с Сатаной, кроме самих себя. А я не верю ни в концы, ни в начала, ни в народы, ни в царства... Я верю в жизнь с пояснением - эгоизм.
       - А в эбеновое дерево ты веришь?
       - Это черное дерево, что ли?
       - Черное.
       - В черное дерево верю. Оно живое.
       - В оперу Вагнера "Гибель Богов" веришь?
       - Только в увертюру, - сказал отец, принимаясь драить тряпкой стену кухни, крашеную в бежевый цвет.
       - Почему же ты не веришь, что мы с тобой будем хорошо жить в одной большой квартире? - спросил Беляев.
       - Потому что я эгоист, - сказал в ответ Заратустра.
       - Я тоже эгоист и даже, может быть, больше, чем ты.
       - Нет, такого эгоиста, как я, надо еще поискать!
       - Не думаю, что я...
       - А я думаю. Ты еще не совершенный эгоист. Тебе нужно еще поучиться, пожить. У тебя жена, трое детей! Какой же ты эгоист? Так, заменитель. Не кожа, а дерматин!
       - Ну, а я у тебя есть. Значит, и ты не эгоист.
       - Ты у меня есть чисто умозрительно. Я тебя год не видел, три не видел, пять не видел, а детского тебя совсем не видел!
       Это он хорошо сказал, "детского", Беляеву очень понравилось это выражение.
       - Зато взрослого меня зришь.
       - Не очень-то приятное зрелище, - вдруг сказал отец.
       - Почему?
       - Потому что ты - себе на уме. Неужели я этого не чувствую. Знаю, чувствую и понимаю, что ты себе на уме.
       - То есть - эгоист?
       - Нет. Эгоист - это святое. Не трогай. Ты - коммунист!
       - Я - коммунист? - воскликнул удивленный Беляев. - Никогда я не был коммунистом. Да, я член партии, член парткома института, но я не коммунист.
       - Да я не о том, что ты там член парткома. Кто об этом говорит. Что делать, если такие правила у этих волчар. Правильно вступил. Жми-дави! Будь хоть секретарем райкома. Но не будь ты коммунистом. Это же маниакальная идея. Раскрашенный словесный маниакализм. Вывернутый идиотизм от маньяков Матфея-Марка-Луки и Ивана-пьяницы.
       - Иоанна?
       - Ваньки!
       - Почему пьяницы? - спросил, пожимая плечами, Беляев.
       - У него руки дрожали! Посмотри его Евангелие? Так и видно, что руки после перепития дрожали. Смотри, буквы так и пляшут, и линии дерганые, волнистые. Я однажды так перепил, а нужно было деньги в кассе получать. Руки дрожат зверски. Кассирша мне ведомость сует, а я попасть в свою графу не могу. Так и засадил корявую подпись в другую графу. Как говорится, после сего пришел я в Капернаум! Ну и пишет Ваня-писарь! Что за фразы! Он пришел для свидетельства, чтобы свидетельствовать... С бодуна еще не то напишешь. Руки трясутся. Все мысли о похмелке. Вот сразу и пишет во второй главе про вино, про шесть каменных водоносов, сам Ванька махнул стакан, повеселел и давай гнать штампами: мол, из цистерны воды цистерну вина Христос сделал. Этого бы Христа сейчас все алкаши приютили, ручным сделали, чтобы он только похмелял русский народ. В такого Христа уверуют все. Вот о чем думал после перепою Иван-кустарь-самоучка-евангелист. Гомеров разных не читали, академиев не кончали!
       Трудно было понять, говорит ли Заратустра с юмором или серьезно. Да и лицо он лишь изредка к сыну поворачивал, а так все в стенку смотрел, любовался, какая она чистая от мытья тряпкой. С этой тряпкой он то приседал и тер нижнюю часть стены, то поднимался, тянулся вверх, даже вставал на цыпочки, чтобы протереть верх.
       - Это интересный миф, - сказал Беляев. - Но вопрос в том, сумеет ли твой миф о Иване-пьянице перебить по силе миф самого Иоанна о Христе? Вот в чем дело. Выводя свой миф ты уже и веришь в него. Он внедрен в твое сознание, а раз так, то он - реальность, такая же, как холодильник "Север". Но через двести лет, положим, когда от этого холодильника и следа не останется, сгниет на какой-нибудь свалке, никто не вспомнит о его существовании, потому что он не попадет в сознание тех, кто будет жить через двести лет. Стало быть, твоя задача, чтобы твой миф попал в сознание людей. Для этого нужно, грубо говоря, письменно наследить. Чтобы следы этого мифа отыскались.
       - Я слежу, - сказал спокойно отец.
       - Серьезно?
       - Да. Кропаю нечто вроде лагерного евангелия... И вошед к надзирателю, свидетельствовал... Шучу, конечно. Не так. Но пишу.
       - И как, получается?
       - Пустяк... Но иначе нельзя. Нельзя к вещам сложным, запутанным подходить с видом академика. Будет полный провал. На серьезное дело нужно идти с юмором, с шуткой. Самый чопорный трактат развалится от пробы юмором. Христианство к чертям собачьим летит, как только начинаешь без предубеждения и с юмором ковырять его. К любой вещи такой подход применим. С обмирающим сердцем к церкви подходишь, боготворишь ее, а с юморком, как комсомольцы, так и колокола летят, главы рушатся и священники самым подлым образом из чека не вылезают, не в смысле там - мученики, а в самом прямом смысле - стукач на стукаче. Вот тебе и вся вера. То ты боготворишь березку, положим, а то ты на нее смотришь как на кол березовый. То ты цветики любимой собираешь, то ты этот же букетик корове суешь в пасть, и она с удовольствием жует отборную сочную травку...
       - Это все известно, - лениво сказал Беляев.
       - Тебе-то да известно? Ничего тебе пока неизвестно. Книжки одни, книжки только, через книжки... Побывал бы в лагере!
       - Это совет, Заратустра?
       - Избави Бог.
       - Что же ты говоришь?
       - Это я так, к слову. Бывают в жизни моменты, когда кажется, весь смысл жизни разгадал. Со мной это частенько бывало, в молодости. Бил себя по лбу от удовольствия, что решил все проблемы бытия и вселенной. Но через какое-то время схемка моя ломалась. Не получалось теоретической стройности. Смотришь на зэка, рожа вроде нормальная, глаза голубые, с улыбочкой так что-то говорит, а потом как врежет сапогом по щиколотке, так и валишься с ног. По теории он этого не должен был бы делать, - медленно проговорил отец, подходя к раковине и включая воду.
       На сей раз он принялся намыливать тряпку куском простого мыла и намыливал так долго, что вместо тряпки у него в руках была воздушная пена. С этой пеной он вернулся к стене и плюхнул ее прямо перед собой со смачным шлепком, а затем уж стал водить рукою по стене дугообразно, как работают щетки на стекле автомобиля, и сначала приседал, не прекращая движений рукой, а затем поднимался. Стена от влаги блестела, как лед.
       - И что же? - спросил Беляев, закуривая новую сигарету.
       - Отказался я от теорий и промежуточных смыслов жизни. Все эти смыслы такие неуверенные, такие скучные. Когда читаешь Канта или Шопенгауэра, еще ничего, вроде бы интересно, а как только подходишь к концу, захлопываешь крышку и, представь, ничего не остается в душе.
       - Совсем ничего?
       - Кое-что, какой-то туманный комок... А так - ничего. Вот в чем дело. Это я уяснил себе. Раньше, если хватался за книгу, то все искал в ней какие-то смыслы, а теперь беру только ради процесса. И ты знаешь, только теперь стал получать удовольствие от книг. Открываешь и наслаждаешься только в момент прочтения. Уже не думаешь скорее проглотить книгу, чтобы что-то там такое великое из нее почерпнуть. Потому что уже ученый, знаешь, что ничего великого из нее не почерпнешь. А вот в процессе делается очень даже занятно. Уходишь в понятие или в жизнь за словом, это смотря что читаешь. Ты представляешь, раньше, в молодости, до ареста, как раз тогда, когда влюбился в твою мать, память у меня была превосходная. Ну все запоминал. А теперь, как решето, черт знает что. Вываливается все из головы. Какие-то контуры лишь остаются. И уже не могу разобрать, что реально, а что миф, как ты говоришь. И уже из лагерной жизни многое мифом кажется. Сажусь писать в свою тетрадь и уже не знаю, что пишу: то ли то было на самом деле, то ли мне это уже представляется. Так много сидел и так мало высидел! - усмехнулся отец. - Время как-то спрессовалось. Прессуется время, понимаешь, и хронология событий нарушается. Не могу отчетливо вспомнить, когда мне этот голубоглазый тип щиколотку перебил - до разговора с евреем, или после. Вот в чем дело.
       От стены отец вновь перешел к плите, потому что заметил какие-то пятнышки на узкой панели под черными ручками управления.
       - В этом и объяснение всей второй реальности, - сказал Беляев, с долей приятности ощущая легкое головокружение от выкуриваемой сигареты.
       - Какой реальности?
       - Второй. Ну, всего того, о чем и ты говоришь. Если она не застолблена письменно или еще каким другим способом, то она пропадает, исчезает вместе с ее носителем, человеком.
       - Да, да, именно так. Исчезает. Иногда подумаешь, что исчезнешь, то холодок по телу пробегает. Даже не то, что сам исчезнешь, как материя, а живая жизнь твоя исчезнет, вот что обидно.
       - Значит, хочется, чтобы вторая реальность жила?
       Заратустра на мгновение оторвался от плиты, взглянул на сына и сказал с хрипотцой в голосе:
       - Хочется.
       - А ты говоришь, Бога нет.
       - Конечно, нет. Я же уже сказал, что Бог - это я. Бог-для-себя! Понимаешь. Все думают о Боге-для-всех, а я Бог-для-себя, - еще раз повторил отец.
       - Ну и хорошо, - сказал Беляев. - Так вот в моей квартире не хватает именно такого Бога, как ты...
       - Не пройдет! - оживленно сказал отец. - Это я никогда не забуду и не разучусь повторять о своем эгоизме. Понимаешь, эгоизм и свобода - почти что одно и то же. Но свобода - абстракция, а эгоизм - конкретика. Посягать на мой эгоизм - это посягать на мою жизнь.
       Беляев погасил окурок в пепельнице.
       - Ты поможешь мне быстро превратить коммуналку в собственную квартиру!
       - Никому не помогаю. Это свято.
       - Зря. Я бы тебе помог.
       - Чем?
       - Не знаю, но помог бы... А в чем ты нуждаешься?
       - Ни в чем.
       - Это слова. Каждый человек в чем-то нуждается. Может быть, тебе цветной телевизор нужен.
       - Избави Бог!
       - Новый холодильник?
       - Этот неплохо работает... Морозит двести грамм масла, триста колбасы и четвертинку к субботе...
       - Чем бы тебя искусить? - отчасти шутливо, отчасти серьезно спросил Беляев. - Ведь есть что-нибудь такое, что тебя искусит и заставит принять правильное решение? А?
       - Не знаю. Может быть, что-нибудь такое и есть, но я не знаю об этом. И это хорошо, что я не знаю о том, что мне в жизни хочется. Это как та же книга, которую бросался читать ради смысла...
       - Слушай, пап! А что, если тебе снять загородный дом, чтобы ты там писал свои лагерные записки, а прописан был у меня?
       - Нет, нет и нет!
       - Не понимаю, почему?
       - Потому, что кончается на "у"! - крикнул отец. Теперь Беляев испытывал хотя и смутное, но вполне определенное отвращение к отцу, к его судорожной протирке всего, на что падал глаз, к его испитой физиономии и манере держаться. Он вдруг представил себе, как отец будет так же нервно бегать с тряпкой по кухне, как будет ночью бродить, а днем спать и злиться, когда дети своими голосами ему не будут давать это делать, и Беляеву стало не по себе. Хотя еще какая-то нить связывала его с отцом, но он чувствовал, что скоро эта нить оборвется. Слишком капризен был отец, чтобы с ним можно было жить в одной квартире, слишком не от мира сего, чтобы его подпускать к детям. И как только Беляеву могла прийти в голову мысль - просить отца об обмене с соседками! Глупая, невыполнимая идея.
       - О чем задумался? - спросил отец.
       - Да так, - ответил Беляев.
       - Люблю чистоту, - сказал отец, отжимая тряпку под краном. - И с тобой беседую и чистоту навожу. Всегда нужно стараться делать что-то, когда с кем-нибудь разговариваешь. Лучше всего наводить чистоту, как я это делаю. Ты замечал, что когда говоришь с каким-нибудь человеком, у которого под рукой бумага и карандаш, то он во время этого разговора начинает что-нибудь машинально рисовать?
       - Замечал.
       - Так вот, я из практических соображений решил не переводить бумагу и карандаши, а наводить порядок на кухне. Нельзя запускать кухню. Она быстро зарастает грязью. Только что-нибудь приготовил, сразу же нужно брать тряпку и протирать. Это и успокаивает, и делает жизнь полнее! - с иронией закончил отец.
       Беляев продолжал думать о квартирном вопросе. Он понимал, что несколько в лоб пошел на этот вопрос, сразу ринулся на него, как только умерла соседка и ему удалось отхлопотать себе ее комнату. Теперь Беляев поставил вопрос иначе: что нужно сделать, чтобы оставшиеся соседки из четвертой комнаты не дергались и ждали часа, когда им нужно будет выписаться, чтобы Беляев с семейством занял их комнату и, таким образом, всю квартиру. Для этого нужно было переговорить с этими сестрами-соседками и условиться о взаимоприемлемом варианте. И он стал мечтать о том, как он завтра же встретится с каждой и пообещает хорошее вознаграждение. Все это было похоже на вдохновение уже потому, что тут же в голову пришли другие соображения. Например, через Скребнева выйти на исполком, чтобы этим сестрам дали площадь, а за Беляевым оставили эту. Но главная загвоздка была в Лизе, у нее недавно случился выкидыш, и беременеть месяцев пять она не собиралась.
       Теперь Беляеву было досадно, что он пришел с этой проблемой к Заратустре, что он как бы раскрылся перед отцом в своих меркантильных интересах. Он по-прежнему хотел смотреть на отца несколько свысока, как преуспевающий молодой доцент, ученый, кандидат технических наук, член парткома института. И когда он вышел на улицу и увидел над переулком луну, то подумал о предложении отцу. как о дурной случайности, которых больше не должно с ним случаться.
       Было холодно, и луна как бы подчеркивала своим светом этот холод. В самом лунном свете, без всякого мороза, есть что-то холодное, металлическое. И при этом есть еще что-то в этом свете магическое, завораживающее, как будто на тебя смотрит огромный, живой глаз существа, знающего о тебе все, даже то, что ты сам о себе не знаешь.
        
        
      
       Глава XVIII
      
       Несмотря на вчерашнюю оттепель, в пятницу утром снова пришлось подстраиваться под минусовую температуру, надевать зимнее пальто, а не темную куртку с капюшоном, меховую, на "молнии", которую купила ему в ЦУМе Лиза и которая едва прикрывала зад, почти как у Комарова, но эта куртка существенно отличалась от тощей комаровской медвежьей объемностью, так что Беляев в ней походил на полярника.
       - Когда будешь? - спросила Лиза, когда он уходил.
       - Поздно, - сказал Беляев. - На кафедре дел до черта!
       Но ни на кафедре, ни в другом месте дел на этот день Беляев специально не назначал, поскольку собирался сегодня посвятить всего себя тому, что даже не сразу поддается трезвой оценке, хотя оценку той, ради которой он законспирировался перед Лизой, Беляев вчера на экзамене поставил, но с неким условием...
       Снег валил как сумасшедший и дул пронзительный ветер, закручивающий этот снег в метельные вихри. В такую погоду не очень-то приятно гулять по улицам, хотя и выбеленным снегом, но все-таки мрачноватым от густой облачности, когда кажется в любое время светового дня, что либо наступает рассвет, либо приближаются сумерки.
       Но часто бывает в жизни так, что мрачность внешняя не омрачает настроения и даже кажется, что природа специально создает особые погодные условия, отличая обычные дни от этого необычного с ярко выраженными стихийными возмущениями, к которым с полным основанием можно было отнести нынешнюю метель. Запечатленный образ той, к которой он спешил, преследовал его весь семестр, когда он читал лекции на ее потоке.
       К чувству легкости сладостно примешивалось ожидание, даже предвосхищение близости, ставшее навязчивой идеей, столь сильной, что она вытесняла из сознания все другие помыслы, и Беляев поражался, насколько силен в человеке сексуальный запал, какая могучая энергия сообщена человеку, энергия, способная преодолевать любые условности морального толка, любые преграды с потерей собственной головы, не в буквальном смысле, а в фигуральном, когда с усмешкой о таком, как Беляев, говорят, что он от любви потерял голову. Дай Бог каждому почаще терять таким образом голову, думал Беляев, не замечая, что красно-черно-белый, в клетку, мохеровый шарф выбился из-под мехового воротника пальто, почти не защищая шею от ветра со снегом.
       На крыше троллейбуса лежал толстый слой снега, по которому пробегала поземка, упругие мачты, обледенелые, как два рога инфернального зверя, высекали искры на развилках контактных проводов, троллейбус гудел: "у-у-у", и этому гудению вторили снежные вихри: "шис-ши-ис-шис". Беляев протиснулся в салон с заиндевевшими окнами и черными скважинками на них, проделанными человеческими дыханиями, теплыми, живыми, чтобы не просто ехать, а ехать и смотреть, потому что движение в закрытом пространстве, подобно первому приближению к смерти, или, смягчая это выражение, знакомству с неизвестной в темной комнате, когда буквально зрительный нерв в бездействии бунтует.
       Ощущение той прежде всего было зрительным. Беляев как бы гладил взглядом ее несколько по-северному холодноватое лицо с белейшей кожей, гладил ее маленькое ухо с затянувшейся, едва заметной дырочкой для серьги, она почему-то была без сережек, вообще она была без украшений, и Беляев едва помнил - пользовалась ли она косметикой, этими разными тушами, тенями, румянами, помадами.
       Классическое северное лицо, сдержанная улыбка и идеальный прямой нос - все это он видел в разном освещении, но именно в освещении, и без смущения оглядывал ее, до поры до времени избегая смотреть в глаза. Может быть, именно глаза, в которые он потом заглянул и научили в них смотреть, не пугаясь собственного смущения, вызвали в нем взрыв энергии. Глаза - это все! Они выдают любую тайну и особенно такую редкую и в то же время такую распространенную, присущую каждому человеку, будь то женщина или мужчина, тайну любви.
       И он смотрел в ее глаза и поглощал из них намеки симпатии к нему, отказ виден сразу в равнодушии взгляда, в пассивности зрительного нерва, а здесь глаза нервничали, но, разумеется, столь незаметно, что она не теряла, хотя и была молода, очень молода, самообладания. И в этом был основной смысл взгляда, знак его и суть. Примагнитился как бы взгляд, отталкивая все прочие чувства назад, в очередь, если, конечно, можно выстроить все человеческие чувства в очередь.
       Это столь трудно было уловить, но это улавливалось после нескольких внимательных взглядов:
       взгляд как бы туманился, зрачки расширялись и его взгляд как бы входил в ее взгляд, но не сразу, а после небольшого возбуждения зрительного нерва. Медленно, очень медленно расширялся зрачок, вызывая ощущение щекотливого возбуждения, и его взгляд медленно уходил в темное отверстие ее зрачков, уходил в неизведанные глубины с болезненным чувством перенапряжения.
       Беляев держался за верхний поручень троллейбуса, наклонялся над сидящими пассажирами и заглядывал в черные скважины, которые на мгновение светлели: мелькали дома в снегу, прохожие в снегу, деревья в снегу, палатки и ларьки в снегу, снег в снегу, ветер в снегу, небо в снегу... Красный свет светофора в снегу. Красный кружок в снегу, как роза, как губы.
       Когда он входил с ее одобрения в ее глаза, то у нее приоткрывались губы. Оказаться в темноте с такими губами - убийственно несправедливо. Любовь в темноте оскорбительна семейной обыденностью. Любовь, наполовину состоящая из зрительных ощущений, в темноте превращается в подобие нудной работы, рабского исполнения долга. Ни единой морщинки не было на ее прелестном лице, тем более вокруг губ. И когда она говорила, отвечая на вопросы экзаменационного билета, он, право, не слышал, что она говорила, он видел только эти губы, открывающиеся для него, больше ничего он не видел, лишь чувствовал необычайный напор крови в собственном теле, и уже через свой взгляд, своими глазами, прикасался к этим бледно-розовым губам, гладил эти губы, впитывая их влагу, касаясь белых зубов, и, когда она произносила слова, в которых было много гласных звуков, а гласные звуки заставляют довольно-таки широко открывать рот, взгляд его проникал еще дальше, к языку и по влажно-розовому языку. Она как бы чувствовала это зрительное вхождение и специально, как ему казалось, задерживала дыхание на гласном звуке. То есть звук уже слетал с губ, а артикуляционный аппарат еще был настроен на этот звук. Потом она как бы от удовольствия сглатывала слюну и вдыхала воздух. А он в этот момент испытывал приятное облегчение с примесью восторга.
       Почему губы, женские губы, девичьи губы так часто сравнивают с розой, Беляев понимал теперь очень хорошо. Потому что при поцелуе на расстоянии, который иногда бывает сильнее естественного поцелуя, ее губы источали запах розы. Губы шевелились, лились гласные и согласные звуки, губы то закрывались, то открывались, и взгляд Беляева то гладил внешнюю оболочку, то внутреннюю, то входил в нее, то выходил. Для него это были обеззвученные губы, как будто изображение пустили, а фонограмма стерлась.
       Губы как бы облегали, обхватывали его взгляд, шевелился нежный, ласкающий язычок и слегка покусывали зубы. И губы, и глаза вбирали его взгляд, приковывали, прилюбливали к себе. Может быть, она это делала специально, но нельзя было предположить, что она опытна, что она так здорово умеет это делать, так мастерски управлять своими глазами и губами, которые она сама в этот момент не видела. Если бы она находилась перед зеркалом, то, возможно, у нее бы что-нибудь в этом плане полчилось. Но зеркала перед ней не было. Если, конечно, Беляева не считать зеркалом. А он мог стать таковым, поскольку темные зрачки его глаз тоже расширялись, и губы его тоже приоткрывались.
       Розовая кожица губ этой девочки истерзала взгляд Беляева.
       До этого она сидела за столом и он изредка бросал на нее взгляд, как бы случайно. Он делал вид, что выслушивает экзаменационный ответ студента, а сам поглядывал на нее.
       Сначала, когда она вошла в четыреста пятую аудиторию, где он принимал экзамен, и выбирала билет, он охватил всю ее долгожданным взглядом, и от этого охвачивания она просияла.
       Она и без того была в достаточно приподнятом настроении, судя по ее бодрому восшествию в аудиторию, но взгляд его как бы ее встряхнул.
       Она прошла к первому столу у двери и села, вплотную сдвинув колени.
       Он погладил взглядом эти колени.
       Она перехватила его взгляд и догадалась, куда он перенес все свое внимание, но не встрепенулась, а как бы пригласила, если ему нравится, на нее смотреть.
       Он говорил себе, что смотреть на нее не нужно, даже минуту-другую не смотрел, слушал ответ студента, пытаясь вникнуть в суть этого ответа, но тут же глаза его против воли начинали смотреть на нее.
       И в этот момент смотрения на нее, Беляев ухитрялся как бы увидеть себя со стороны, смотрящего на эту смазливую девочку, и ему становилось не по себе. Не потому, что он смотрел на нее, - смотреть можно на кого и на что угодно, - а то, что он смотрел на нее с определенным умыслом. Ему - со стороны - хотелось покраснеть, но он не краснел.
       Удивительное состояние неподвластности самому себе!
       Она положила ногу на ногу, как бы увлекаясь писанием ответа на вопрос билета, и делала вид, что ничего не происходит, как будто она сидела в джинсах, в которых можно было вытворять с ногами все что угодно, даже широко разводить колени, как торговки, когда сидят на каком-нибудь ящике, но они прикрывают свои массивные бедра подолом платья, вбивая его между ног своими тяжелыми, почти что мужскими руками.
       Самое поразительное для Беляева во всем этом наблюдении было то, что он не открывал для себя ничего нового. Он до этого много раз видел и округлые бедра, и все, что было закрыто одеждой, но с потрясающей жадностью ему хотелось увидеть это и в этот раз! Это был какой-то бездонный колодец вечного разглядывания давно пройденного, известного, но неимоверно растянутого во времени наслаждения.
       Уловив, что его взгляд слишком задержался под юбкой, она начинала медленно (чтобы позлить его?) сдвигать колени. Тогда он переводил взгляд на отвечающего студента, который нес какую-то околесицу, но прерывать его не хотелось, потому что можно было этим прерыванием испортить все на свете. Некоторое время Беляев туманно смотрел на студента, кивал ему и не заметно для самого себя вновь устремлял взгляд под стол, на ее красивые ножки. И она как бы делала этого.
       Колено одной ноги медленно поднималось, приоткрывая нижнюю сторону бедра, и нога ложилась на ногу, оставляя эту нижнюю, соблазнительную часть бедра для постоянного обзора. Он гладил взглядом это нежно-мягкое тело и уже представлял ее лежащей на животе, и это место на бедре видел уже в ином ракурсе.
       Она сидела за столом, склонившись к листу бумаги, писала, а он любовался ее мальчишеской стрижкой, ее русыми волосами, почти что ежиком, но не торчащим, а с лежащими иголками. И это сравнение было не напрасно: у нее были очень жесткие волосы, не желавшие, хотя и видны были следы расчески, лепиться к коже головы. Такая прическа достигается особой технологией стрижки, при которой используются ножницы, напоминающие расческу, и специальная бритва, срезающая волосы из зажатой в руках парикмахера пряди. Или что-то в этом роде.
       Недурно головку такого ежика подержать в ладонях!
       Вся ее фигурка была подчеркнута специально-тесноватой одеждой. Задик казался оттопыренным из-за крепко затянутого кожаного ремешка на юбке, на самой талии, казавшейся от этой затяжки просто восхитительно тонкой. Блузка была из эластичной, облегающей тело ткани, так что хорошо вырисовывалась грудь, не очень большая, но, судя по тому, что заметны были через ткань бугорки сосков, напряженных, тревожных, она была без лифчика. Для отвлечения внимания от этой острой подробности, на шее был повязан яркий шелковый шарф, концы которого в любой момент, по желанию хозяйки, могли прикрыть грудь.
       Когда подошла ее очередь отвечать и она встала, показав издали всю свою изящную фигуру, Беляев даже сглотнул слюну и заволновался. Маленькие туфельки направились к столу. Конечно, она не могла прийти в институт в этих миниатюрных, модельных туфельках. Она их принесла с собой, внизу, в гардеробе, она переоделась, сняла сапоги, распустив "молнию", и надела эти туфельки. Сначала она, конечно, села на банкетку, там, в студенческой раздевалке, стоят такие полумягкие банкетки, довольно широкие с бордовой обивкой. Потом взяла ногу за сапог и как бы подняла эту ногу, чтобы положить ее тем местом, куда приходится щиколотка, на колено другой ноги. Беляев давно заметил эту истинно мужскую позу, взятую на вооружение женщинами при снятии сапог. В таком случае колени расходятся очень широко и женщины просят закрыть их или садятся так, чтобы посторонний глаз не смог подсмотреть за ними.
       Вот что поразительно: скрывается то, что давно всем известно! Если бы не было известно, тогда понятно, почему надо было скрывать. А то скрывается то, через что прошел каждый живущий, живший и будущий жить. Каждый человек это видел, это знает и все равно скрывает. Тут необъяснимо-прекрасная загадка механизма расширенного воспроизводства человечества. Обязательно закрыться. Так Лиза закрывается, хотя ее Беляев знал наизусть, как "Буря мглою...". И что самое уникальное; он от нее закрывается, когда она вдруг стучит в ванную за чем-нибудь ей в этот момент нужным, да еще скажет:
       - Я не смотрю!
       Нет чтобы постучать, и прямо так сказать, честно:
       - Открой, я хочу на тебя голенького посмотреть.
       И продолжает скрываться то, что давно всем известно. А если бы не было известно, тогда было бы понятно, почему скрывается. Но так - совершенно непонятно! Конечно, если бы механизм воспроизводства рода людского был разового, что ли, исполнения, тогда бы все обнажились, выставили бы свои прелести напоказ. А тут - не разовое исполнение... Тут всю жизнь можно рожать. Особенно мужчинам. Разумеется, не им самим, а женщинам, разным женщинам. Это в день иногда по пять воспроизводств можно было произвести, то есть где-то за год один мужчина может наштамповать порядка тысячи детей! Но где ему отыскать столько желающих женщин?
       Так что, прячут потому, что еще могут, а когда уже не могут, то прячут по привычке. Такое уж существо человек, к чему привыкает, от того до смерти не откажется. И вот что еще любопытного замечал за собой Беляев: как только он начинал рассуждать об этом, грубо говоря, о последствиях любви, то сама страсть любви в нем охладевала. Из этого он делал вывод, что страсть обходится без рассуждений. Вернее, в само понятие страсти не может входить что-то еще. Страсть эгоистична, как отец, как он сам, как каждый человек, не желающий признаваться в своем эгоизме, в своем дурацком эгоцентризме.
       Вот сидят в зимнем троллейбусе эгоисты и делают вид, что они альтруисты, те, которые у окон сидят, дуют на заиндевелую поверхность, хотят за жизнью наблюдать. Это законное желание каждого - наблюдать за жизнью, прятать от подобных себе предметы расширенного воспроизводства, вести производственно-партийные беседы и слушать произведения Тихона Хренникова. Им в этом праве никто не отказывал. В праве смотреть и видеть - отказано! Смотреть-то все могут, а видеть - единицы. Вот в чем парадокс текущего момента в расширенном воспроизводстве рода людского в масштабах один раз взятой большевиками страны.
       Она села к столу и посмотрела на него намагниченными глазами. Зрачки сначала были маленькие, а потом медленно стали расширяться. Она как бы поглощала его взгляд и видела, что его глаза нервничали. Ей сначала это трудно было уловить, но она улавливала постепенно и видела, что взгляд его как бы туманился, зрачки расширялись и его взгляд входил в нее, она это остро почувствовала. Вхождение в нее его взгляда, когда все от любви становится влажным, как листья во время дождя, или как лед во время заливки. Лед поблескивает радостно и по нему легко и приятно скользить.
       Можно свихнуться от мысли, что вся жизнь построена на влаге, на жидкостях, на переливаниях, вливаниях, введении, выделении, слезах, плаче, скольжении, умывании, облиэывании. Какой-то несерьезный смысл во всем этом просматривается, какая-то писанина вилами по воде, какое-то переливание из пустого в порожнее, какое-то истечение рек в океаны и океанов в реки, какой-то вечный Великий Потоп, думал Беляев, поглядывая в дырку троллейбуса, окружает людей, а люди его не замечают, особенно когда влага предлагается для зрительного восприятия в виде снега, сугробов, льда и других производных этого бесподобного материала.
       Вы не заметили, что самым точным определением любви качественной, то есть с рождением человечка, будет: переливание из пустого в порожнее?! Самое сексуальное, оказывается, самое эротическое выражение:
       ПЕРЕЛИВАНИЕ ИЗ ПУСТОГО В ПОРОЖНЕЕ!
       Оттого-то так пусто на душе мужчины становится, оттого-то у женщины животик барабанчиком надувается.
       И потом он опустил глаза от ее глаз на ее губы, а потом на пестрый шарфик, концы которого она как-то машинально отвела красивыми тонкими пальцами. Грудь ее под тканью блузки была совсем рядом, стоило протянуть руку. Но... Держи себя в руках! Уж Беляев это знал, и как будто сейчас он схватил своими руками свои руки, чтобы они знали свое место, как солдат в строю! Так! А она положила перед собой листок с ответами на вопросы билета и делала вид, что и сейчас не замечает, куда он смотрит. А ей, на самом деле, так приятен был его взгляд, что ей казалось, что он гладит ее волосы или обнимает ее, целует ее.
       И Беляеву вдруг стало очевидным, что предвкушение любви гораздо сильнее самой любви, если уверен, разумеется, в том, что все пройдет по предвкушаемому плану. Когда все проходит по плану, то есть когда партнерша оказывается умнее своих прихотей и капризов, достигается полная чаша любви.
       Перед собою он видел ее руки с тонкими, нежными пальцами. Красивый цвет лака на ногтях, утонченно аккуратных, придавал еще большее изящество этим пальцам. И Беляев увидел, как эти пальцы гладят его волосы, гладят его кожу, пощипывая ее, гладят медленно, осторожно и сами ощущают нервное подрагивание мышц, и от этого глаженье делается более нежным и размеренно ритмичным, а потом это место под пальцами, эта кожа его тела гладится уже ее губами, ее языком. Пальцы словно прокладывают дорогу для губ, пальцы-поводыри, пальцы-разведчики.
       Он смотрел на ее пальцы, и они буквально вогнали его в пот, но помимо воли он не мог отвести от них взгляда, от этих ухоженных, прекрасных девичьих пальчиков, только недавно узнавших маникюр, и поэтому особенно обворожительных.
       Да, она была прелестна, когда шла от стола к нему, когда садилась перед ним, когда отвечала ему. А он смотрел в ее глаза и погружался в них. Он смотрел на ее уши и целовал их. Он видел ее грудь и гладил ее. Он любовался ее ровными ногами и гладил их. Он примеривался своими губами к ее губам и ощущал сладкую влагу поцелуя. Он проделал с ней полный цикл, но только сейчас ехал к ней в троллейбусе, ехал к самому избитому, известному месту встречи - к памятнику Пушкину.
       Он вышел из троллейбуса, ветер швырнул ему в лицо снег. Беляеву было приятно ощущать этот снег, потому что он создавал огромное расстояние между плюсом и минусом, наращивал разность потенциалов, чтобы в конце концов произошел разряжающий удар. Пушкин был на месте, никуда не ушел, стоял, вернее, как-то парил в снежной карусели. У Беляева от матери сохранилось множество открыток с видом старой Москвы, в том числе с видами этой площади, которая образовалась в 1770-х годах, после сноса стены и башни Белого города.
       Белый город, белый снег...
       Москва прекрасна в своем архитектурном экспромте! Беляев смотрел на старую фотографию площади: высокая колокольня замыкает пространство там, где теперь киношка с патетическим названием "Россия". Скромности для названий не хватает: как газета, так "Правда", как наша цель, так "Коммунизм"! Нет чтобы газетку назвать "Обыватель", а цель определить как "Текущий день". Смелости не хватает! Площадь эта во многих отношениях исстари шла в передовых. Памятник Пушкину - первый! В 1899 году отсюда протянулась в Москве первая линия трамвая! В 1907 году именно на Страстной площади появилась стоянка первого автомобиля-такси! Первый киоск Мосгорсправки был открыт у Страстного монастыря!
       И вновь она подходила к столу, и он входил с ее одобрения в ее глаза, и у нее приоткрывался рот. И он видел северное классическое лицо, чуть-чуть оживленное, без смущения оглядывал ее, любовался ею, маленькой, миленькой, с чистыми большими глазами. По-видимому, именно глаза, в которые он заглянул и привык в них смотреть, не смущаясь, вызвали в нем эротические чувства.
       Глаза - это тайна любви. И он смотрел в ее глаза и втягивался в них, потому что они предлагали втянуться и нервничали, что он не слишком смело втягивается в орбиту их притяжения.
       Волнение охватывало Беляева, заставляло напрягаться, да еще эта метель начинала действовать на нервы. Он прикатил на Страстную-Пушкинскую за пятнадцать минут до встречи. Все боялся опоздать! А ветер крутил вихри, задирал полы пальто у мужчин и женщин, которых и в эту погоду у Пушкина толпилось немало. Не хватает фантазии для устройства встречи где-нибудь в другом месте. Впрочем, на сей раз у Беляева тоже не хватило ее, он просто не думая ляпнул: на Пушкинской, у памятника. И все. Может быть, вообще что-то в этом месте встречи есть. Особенно женские ножки!
       А, может, эта девочка от удивления согласилась с ним встретиться. Что она там несла на экзамене? Неизвестно. Он ничего не слышал, он только увидел ее, как фонограмма оборвалась. А она села за передний стол и сдвинула колени плотно-плотно, как девственница. Может быть, она в самом деле девственница, подумал Беляев. Но дальнейшее поведение ее ног под столом, кажется, говорило о другом. Или она так была напугана билетом, что машинально ноги стали показывать себя со всех сторон. Как раз это характерно для девушек: на них находит стих забывчивости.
       Сидят иногда в метро, напротив, читают книжку, а у самих все видно. Потому что забывают про ножки. Не забывают про них только опытные в этих делах женщины типа Валентины из архива. Та как сядет, так колени как сваркой привариваются. Со стороны какой-нибудь тип посмотрит и подумает - неприступная скала!
       С другой стороны, если девочки-праведницы опасаются утратить это, то какого черта они надевают свои мини-юбки и нелифчики?! Носили бы платья до пят, не красились бы, не попугайничали, не выщипывали бы себе брови, не уродовали волосы разными перекисями, начесами. Но раз они этого не делают, а активненько стремятся привлечь к себе внимание, то, стало быть, вполне готовы к высшей фазе эротизма. Никакой логики, никакого смысла: прет природа, как грибы после дождя. Было бы очень просто покончить с человечеством, если бы страсти были одноразового пользования, да и те были бы не вполне совершенными, а легко обуздывались лицемерами.
       Дрожь пробегала по всему телу Беляева от волнения и ожидания, от представлений и возбуждения. Красиво ветер снег кружил, подбрасывал, рассыпал. Иногда порывы ветра были столь сильны, что казалось сейчас рухнет Пушкин, но он каким-то чудом удерживался на пьедестале, поднимал руку с пистолетом и готовился стрелять в своего обидчика.
       Лесок заснеженный, речка подо льдом и памятник идет стреляться...
       Но тут вынырнула из метели она.
        
        
      
       Глава XIX
      
       С пожелтевшей елки Пожаров осторожно снимал игрушки, потому что елка сильно осыпалась, и аккуратно завертывал их в папиросную бумагу, чтобы затем уложить в картонную коробку для украшений. Беляев сидел на диване, листал журнал и изредка поглядывал за действиями Пожарова, как бы оценивая, нужна сейчас его помощь или нет. При каждом прикосновении к игрушке с елки шумным градом сыпались иголки, переполняя комнату сухим запахом хвои и пыли.
       - Ну так какое же у тебя ко мне дело? - спросил Беляев, продолжая листать журнал.
       Пожаров оглянулся и некоторое время молча смотрел на Беляева, как бы вспоминая, зачем он звонил ему и пригласил зайти. Некогда пышная шевелюра Пожарова поредела, образовались довольно-таки заметные залысины, и лоб его теперь казался большим, умным, но еще не таким большим и умным, как у лысых вождей. Беляев подумал об этих лысинах, придающих лбам величие, как о природной маскировке не наличия, а отсутствия ума. В свое время у Пожарова, например, лоб был небольшой. Конечно, Беляев не хотел сказать, что у Пожарова не было ума, но все-таки что-то такое с лысинами не в порядке. Можно было предположить, что если с рождения тебе дан небольшой лоб, то ты полысеешь, а если лоб у тебя нормальный, то ходи спокойно с волосами, не полысеешь.
       - Мне пять штук нужно, - сказал наконец Пожаров с некоторым смущением и отцепил с колючей ветки петлю нитки, на которой покачивался серебристый фонарик.
       - Пять тысяч?! - удивленно переспросил Беляев и захлопнул журнал.
       - Да. Хочу у тебя попросить взаймы. Ну провернем это дело с Григорьевым, и я тебе верну.
       - Да у меня нет таких денег, - сказал, поднимаясь с дивана, Беляев.
       - Врешь!
       - Толя! Какая-то странная постановка вопроса...
       - Что же тут странного, - пожал плечами Пожаров, и от этого загнулся уголок воротника клетчатой байковой рубашки. - Ничего странного нет. К кому мне еще обращаться?
       Беляев сосредоточенно прошел несколько раз из угла в угол.
       - С этим Григорьевым еще не все ясно... Я не уверен, что он возьмет всю партию плит.
       - Возьмет. У него же целый поселок шабашники шарашат!
       - Хорошо, - сказал Беляев. - Тогда и получишь свою долю. Как раз пять штук.
       - Но мне сейчас они нужны!
       - Где я их возьму? - спросил Беляев, потому что этот разговор ему начинал не нравиться.
       - У тебя есть, - мягко сказал Пожаров, отводя глаза. - Что я не знаю, что ли, что у тебя есть.
       - Нет ни копейки! - усилил голос Беляев.
       - Ты же никуда не тратишь деньги.
       - Это мне лучше знать, - сказал Беляев и, подумав, добавил: - Были какие-то деньги, но ушли на ремонт квартиры. Да этим сестричкам-соседкам отвалил!
       Ремонт квартиры, после выезда последних соседок, обошелся Беляеву в две тысячи, потому что бригада строителей была из институтского ОКСа, а сестрички получили по триста рублей и были довольны. Но объясняться с Пожаровым Беляев не собирался. У Беляева были большие, слишком далеко идущие планы, и те сто пятьдесят тысяч, которые к этому дню скопились у него, ждали своего череда.
       - Но мне нужно, я обещал! - сказал Пожаров.
       - Обещай, это твое дело. А почему ты десять не пообещал? Я знаю, что у тебя такие деньги должны были быть...
       - Откуда? Они как вода. Что я их складываю, что ли? В кабак зайдешь, туда-сюда и пусто!
       - На кабак никаких денег не хватит, - мрачновато сказал Беляев. - И что тебе эти кабаки дались!
       - А что делать? Скучно. А в кабаке как дашь жару!
       - Женился бы ты, - вдруг сказал Беляев. Пожаров почему-то от этих слов порозовел и, снимая с почти что оголившейся елки очередную игрушку, сказал:
       - Я на это и прошу. Понимаешь, ее отец, генерал, пробил однокомнатный кооператив. Ну я, по пьяне ляпнул, что сам внесу пай! Что я теперь скажу?
       - Какой еще кооператив, если ты не расписан! - бросил Беляев.
       - В том-то и дело, что расписались перед самым Новым годом!
       - Интересные дела! А меня не пригласил... Пожаров в смущении принялся стаскивать с елки лампочную гирлянду. Последние иголки посыпались на пол. Уши Пожарова пылали. Беляев видел эти свекольного цвета уши сзади.
       - Она не хотела никого приглашать. Мы были вдвоем у нее на даче. Природа, снег, шампанское и все такое, - сказал Пожаров, не оборачиваясь.
       У Беляева возникло странное, неприятное чувство обманутости. Он, Беляев, выступал в роли обманутого человека. Это было новое, незнакомое ему чувство, сдвигавшее его на какую-то низшую ступень в человеческих отношениях.
       Ничего не говоря, он развернулся и вышел в прихожую, оделся и только тут заметил вышедшего из комнаты Пожарова.
       - Ты что, с цепи сорвался? - спросил он.
       - Некогда, опаздываю! - резко бросил Беляев и хлопнул за собою дверью.
       Ему, действительно, нужно было в институт. Он мог бы, разумеется, нормально распрощаться с Пожаровым и уйти по-человечески. Но Беляев не хотел "по-человечески", слишком "по-человечески" - люди не понимают, особенно такие типы, как Пожаров. И даже если бы захотел уйти по-человечески, то у него бы не получилось, потому что, казалось, весь мозг его сковал спазм негодования. За спиной Беляева Пожаров что-то будет делать, а он с ним - по-человечески?! Шиш! Несчастная богема, оболтус! Пусть покрутится, повертится без Беляева! Придет, никуда не денется! Пять тысяч ему дай! Можно было подумать, что он делает тебе одолжение, что просит именно у тебя эти пять тысяч.
       Беляев выскочил на улицу, поймал такси и поехал в институт. В три часа начиналось заседание парткома и Беляев поспел как раз вовремя. Кое-кто уже сидел за длинным и широким полированным столом, кто-то стоял в кабинете Скребнева и о чем-то трепался. Заметив Беляева, Скребнев отделился от разговаривающих и подошел к нему.
       - Коля, привет! - сказал он оживленно. - Как там дела с этим, о чем я тебя просил?
       - Нормально, - сказал Беляев. - Все идет по расписанию!
       - Ты лучше об этом никому ничего не рассказывай.
       - Что ты, Володя? Я никогда никому ничего не рассказываю.
       - Это я знаю. Но все-таки, - сказал Скребнев и переменил тему: - Сегодня этого, Горелика, рассматриваем. Вот сволочь, а? Как тебе нравится?
       - Подонок! - сказал Беляев. - Ты помнишь, сколько он мне нервов истрепал с диссертацией, и если бы не ты, Володя, то...
       - Ладно. Ты пару слов скажи.
       - Скажу, будь спокоен! - Голос у Беляева стал злой, противный. - Я ему припомню диссертацию. - Беляев смотрел на торчащие во все стороны, непокорные волосы Скребнева. - Затесалась мразь в наши ряды!
       Беляев был ужасно зол на Пожарова и теперь с удовольствием готов был выплеснуть эту злость на ученого секретаря Горелика.
       Из своего кабинета Скребнев пошел в комнату заседаний к своему столу, стоявшему перпендикулярно длинному полированному.
       В партком вбежал с какими-то бумагами под мышкой Сергей Николаевич, пожал всем руки и отозвал Беляева в сторону, к окну, на подоконнике которого все еще благоухали цветы, хотя секретарша в парткоме была новая. Та райкомовская старуха недавно умерла от рака.
       - Старик, - обратился к Беляеву Сергей Николаевич, - мне нужно свалить по делу, а у меня группа на экзамене сидит... Прими?!
       - С удовольствием, но Скребнев просил выступить здесь.
       - Ты выступи и прими. А я сейчас у Скребнева отпрошусь.
       - Скажи группе, что через час я приду. Пусть готовятся, - сказал Беляев.
       Сергей Николаевич подошел к Скребневу, который уже сидел за своим секретарским столом, как тамада на свадьбе, и в этот момент снимал наручные часы, чтобы положить их перед собой. Сергей Николаевич с видом заговорщика склонился к самому его уху и что-то зашептал. Скребнев посмотрел на Беляева и пальцем поманил его к себе. Беляев подошел.
       - Коля, иди, разыщи Горелика. Мы его первым вопросом прокрутим, а потом уж прием и общежития.
       - Ясно, - сказал Беляев и побежал искать Горелика.
       Но тот отыскался сам: шел уже к парткому по длинному коридору. Шел медленно, как будто не знал дороги, озирался, часто моргал и был бледен, как снег за окнами.
       - Где ты бродишь?! - нагло крикнул на него Беляев, хотя всегда до этого был с ним на "вы", поскольку Горелик как-то выпал из круга интересов Беляева.
       По всему было видно, что Горелик готов был смириться и с таким обращением, он только, заикаясь, заметил:
       - Я, Николай Александрович, уже иду, но вижу, что вы в плохом настроении.
       - Ладно, пошли!
       Голоса смолкли, когда Беляев ввел его в партком. Все глаза устремились на Горелика. Беляев сел на свое место за столом, придвинул красную стандартную папку, которыми снабдили всех членов парткома, и раскрыл ее. Сверху лежала повестка заседания парткома: "27 января 1975 г. 1. Прием в партию. 2. О работе студсовета общежития. 3. Персональное дело". Горелик остался стоять у двери. Ему не предлагали ни сесть, ни отойти от двери.
       Скребнев карандашом постучал по графину и голоса смолкли. Но некоторое время Скребнев молчал и листал какие-то бумаги. Пальцы его не щадили этих бумаг, мяли их, кое-как складывали, потом эти пальцы мусолились языком, чтобы легче было бумаги листать.
       Беляев наблюдал за Гореликом, руки которого, безвольно опущенные, сцепились пальцами так, словно Горелик был обнажен и прикрывал срам. Во взгляде его была полнейшая отрешенность. Лысина поблескивала в свете парткомовской люстры. Лысина у Горелика была просторная, пологая, обрамленная давно не стриженными черными, слегка вьющимися волосами, закручивающимися сзади на белом от перхоти воротнике поношенного черного пиджака.
       Желтовато-лаковая лысина, черные волосы вокруг, черные глаза, черный пиджак, как будто ночь уже совершенно опустилась на партком и Горелик только что вышел из дому. Он, как и привык, направился через Кедронскую долину к Гефсиманскому саду у подножия горы, едва различимой в свете звезд. Он стоял у дверей горы Елеонской. Послышались в темноте голоса, Горелик обернулся и увидел толпу вооруженных людей с факелами. Впереди шел Иуда, обративший поцелуй в условный знак предательства.
       Петр выхватил меч, огненной молнией мелькнувший в свете факелов, и отсек ухо римскому воину. Горелик сам отдался на волю победителей.
       - Итак, - раздался голос Скребнева, - заседание парткома объявляю открытым.
       Вдоль стола пробежал легкий говорок. Меры, которые было решено первосвященниками применить к Иисусу, соответствовали установленному праву. Судебная процедура против "соблазнителя" (мессит), который покушается на чистоту религии, разъяснена в Талмуде с подробностями, способными вызвать улыбку своим наивным бесстыдством. Юридическая западня составляет в ней существенную часть уголовного следствия. Нашлись два свидетеля, машинистка ученого совета и студент, которые свидетельствовали против Горелика, что он распространял в институте протоколы суда над Синявским и Даниэлем.
       - Когда свидетели пришли к Скребневу, - рассказывал Сергей Николаевич, - он их конечно выслушал и отпустил. Но тут было что-то не то, - говорил Сергей Николаевич Беляеву.
       Да и Беляев это прекрасно понимал, поскольку эти протоколы спокойно читали все, кому не лень, и источники были другие.
       - А ты что думаешь? - спросил тогда Беляев у Сергея Николаевича.
       - Слинять он хочет, вот что! - резонно догадался тот.
       Никогда такого в институте не было, чтобы партком разбирался в подобных делах. Но Горелик как будто сам стремился устроить разбирательство над собой. Болтался по институту и всем встречным-поперечным жаловался, что вот, мол, перехватили у него материалы! Странная ситуация.
       Скребнев читал Солженицына прямо у себя в кабинете! Закроется, говорит, над отчетным докладом буду работать, и читает! Все читали, обменивались самиздатом, а этот Горелик тучи согнал надо всеми. Беляев по просьбе Скребнева переговорил с машинисткой. Намеками так говорил. И по ее же намекам понял, что сам Горелик вроде бы просил ее, чтобы она сказала в парткоме. То же со студентом, Меламудом, какая-то хитрость проступила.
       - Ну, рассказывай, Матвей Абрамыч, как ты до жизни такой дошел?! - громко сказал Скребнев и все опять обернулись на Горелика, некогда бойкого, юркого ученого секретаря, который так лихо обделывал дела, что иногда сам Скребнев мог с трудом на него повлиять. Как правило, у Горелика всегда были "объективные причины".
       Горелик возвел свой отрешенный взгляд к потолку.
       - Подойди поближе, к столу, - сказал Скребнев.
       - А что рассказывать? - тихим голосом спросил Горелик.
       - Ну, для начала, расскажи, зачем ты на себя донос устроил? - сказал с некоторым поддельным оживлением Скребнев.
       - Я?
       - Ты!
       - Я не устраивал. Я хотел только показать, заострить внимание на безобразиях, которые творятся у нас.
       Скребнев перевел взгляд на Беляева и как бы незаметно кивнул ему. Беляев поднялся, отодвигая стул, обвел взглядом сидящих членов парткома, входя в роль, и сказал:
       - Мне кажется, сущность вопроса, вынесенного на партком, не очень проста. Мне кажется, что Горелику всегда не давало покоя некое ностальгическое чувство. Не так ли, Матвей Абрамович? Конечно, горько тому народу, у которого нет родины. Люди этого народа рассеяны по всему свету. И у них в душе словно подсознательно таится это ностальгическое чувство. Все, вроде бы, хорошо: и работа приличная, и квартира, и семья... Но нет! Мало этого,- мягко закончил Беляев и, садясь на место, добавил: - На родину потянуло, Матвей Абрамыч?
       - Ненавижу! - вдруг взвизгнул Горелик, которого, видимо, речь Беляева достала до живого.
       - Спокойнее! - сказал Скребнев, поднимая руку.
       Но Горелик взбунтовался.
       - Ненавижу вас всех, коммунистов! Вот вам! - он выхватил из кармана приготовленный заранее партийный билет, разорвал его и швырнул на стол.
       Скребнев хотел что-то сказать, но Горелик выбежал из парткома.
       - Интересно, кто ему давал рекомендацию? - спросил вслух Скребнев, но будто сам у себя.
       - Он не у нас вступал, - отозвался отставной полковник, секретарь партбюро управления. - Он к нам из НИИ пришел...
       - Вот, - вздохнул Скребнев. - Вот, что происходит, товарищи. Ну как можно доверяться теперь таким, как Горелик? Спрашиваю?
       - Да не брать их в институт совсем! - выкрикнул кто-то из членов парткома.
       - Э-э, - протянул Скребнев. - Тут легко увлечься. Для нас, коммунистов, все люди - одинаковые. Но мы должны отбирать лучших!
       Беляев посмотрел на Скребнева и молчаливо указал глазами на дверь, мол, ему пора идти на экзамен. Скребнев кивнул и продолжил развивать тему о "человеческом материале".
       Беляев вышел из парткома, дошел до лестницы и поднялся к кафедре. Каково же было его удивление, когда у дверей ее он узнал знакомую дубленку и пыжиковую шапку. То был Пожаров. Выражение лица у него было оживленно-просительное.
       - Коля, послушай! - сказал он. - Всех обзвонил, ни у кого нету денег. А мне завтра с утра нужно вносить пай, иначе квартира уплывет!
       - Ну, ты даешь! - сказал Беляев, покачивая головой. - Я же тебе сказал, что у меня нету денег.
       - Может, здесь займешь у кого?
       - Кто носит с собой такие суммы, Толя! Ты что, спятил.
       - Да не спятил я, - занервничал Пожаров, - а жизнь толкает! Квартира уплывет!
       - Ну, а я-то тут при чем?
       - Помоги!
       Беляев заглянул в возбужденные глаза Пожарова и одна комбинация шевельнулась в его голове.
       Пожаров сам предложил подтвердить, что у Беляева нет денег. Занимать деньги для Пожарова - это и значило доказать, что сам Беляев подобной суммой не располагает. Вместе с Пожаровым он зашел на кафедру, где курили преподаватели, и при нем позвонил в профком, зная, что там всегда в сейфе есть наличные. Брусков, предпрофкома, был на месте. Беляев сказал ему, что сейчас зайдет. С Пожаровым он двинулся на второй этаж, где располагался профком института.
       - Толкаешь меня на разные авантюры! - сказал Беляев, больше показывая злобу, чем злясь.
       - Не забуду!
       - Только что еврея одного прорабатывали. В Израиль собрался.
       - У нас тоже двое уезжают, - поддержал Пожаров и добавил: - И чего их держать? Пусть все едут!
       - А этот, наш, не просто захотел уехать, а стать мучеником!
       - Как это?
       - Очень просто. Сам на себя наклепал, а теперь как бы за правду страдает. Еще, не удивлюсь, если в газетах об этом напишут. А нам на фига это?
       - Он что, дурак?
       - Почему дурак? Он как раз очень умный. Уедет не простым гражданином, а мучеником идеи! Понимаешь? Сходу получит статус политического беженца и там на эти дивиденды будет строить свою карьеру.
       - Умно! - воскликнул Пожаров, снимая с головы шапку. Он только теперь догадался ее снять. А на кафедру заходил в шапке. От волнения, наверно.
       - Пусть, конечно, едут, - задумчиво сказал Беляев. - Но только жаль денег, которые мы тут на них тратим.
       - Все равно наши дипломы там не котируются, - сказал Пожаров.
       - Я не об этом. Я о том, что нельзя на них ставку тут делать.
       - Это да.
       - Ты поставишь на него, а он завтра уедет. У дверей профкома Беляев попросил Пожарова подождать, а сам нырнул в кабинет председателя, маленького, толстого Брускова.
       - У тебя, Боря, пять штук до утра в несгораемом шкафу найдется? - с порога спросил Беляев.
       - Сейчас посмотрим, - сказал Брусков, открыл сейф и извлек из него коробку с деньгами.
       - Невооруженным глазом видно, что есть, - сказал Беляев и сунул руку в деньги. Через минуту он уже был в коридоре.
       - Пойдем в сортир, что ли, - сказал он Пожарову. - А то тут народ бродит.
       В уборной Пожаров закурил и предложил сигарету Беляеву, но тот отказался.
       - Когда отдашь? - спросил Беляев, передавая пересчитанные пять тысяч Пожарову.
       - Сказал же, как с Григорьева получим! На следующей неделе.
       - Хорошо. Не подведи!
       - Завтра "бабки" отдам за квартиру и сразу - к нему!
       - Не подведи! - еще раз повторил Беляев. - Я на неделю взял. Деньги общественные, сам понимаешь.
       - Конечно! - пробасил Пожаров.
       Они вышли из уборной и Беляев проводил его до лестницы. Удивительное дело, думал Беляев, все получилось так естественно, что Пожаров в самом деле поверил, что у него нет денег. Просто замечательно, что так получилось. Это жизненная дорога, с которой нельзя сворачивать. Никакой откровенности в этих делах быть не может и не должно быть.
       Он вернулся на кафедру, взял билеты, экзаменационную ведомость и пошел в четыреста седьмую аудиторию, в которой должен был принимать экзамены Сергей Николаевич. Студенты толпились возле этой аудитории. На стульях лежали пальто и сумки. Первая партия сдающих уже была в аудитории.
       Беляев сел за стол, разложил билеты, предложил тянуть находящимся в аудитории, а сам все думал о Горелике и о том, как ему самому, Беляеву, удалось ввинтить эту "ностальгию". Он как бы бросил баскетбольный мяч, не целясь, и попал в корзину. Попадай, не целясь. Он так это экспромтом сказал и попал. Значит, действительно у евреев в душе это чувство живет, чувство постоянной ностальгии. Ты сам здесь укоренен, плохо тебе или хорошо, но ностальгия тебя не мучает. А что, если бы сейчас Беляев сидел здесь, а родина его была бы где-нибудь далеко. Что бы он чувствовал? Наверное, какое-то сладостное нетерпение, как перед встречей с любимой.
       Первый подготовившийся студент сел к его столу напротив. Беляев взял у него билет, пробежал вопросы глазами и принялся слушать.
       - ... расчет изгибаемых железобетонных элементов производится в две стадии: сначала определяется напряженно-деформированное состояние элемента под действием внешней нагрузки, затем производится подбор сечения арматуры, конструирование, дается непосредственная оценка прочности конструкции, - бормотал студент, а Беляев видел Горелика в роли Иисуса.
       Почему, собственно, Иисус не мог выглядеть так, как Горелик? Вполне мог. Собственно, описания внешности в Новом Завете не дается. А художники рисуют эдакого красавца русоволосого, голубоглазого, как будто Христос был русским.
       Хотя на византийских иконах он ближе к оригиналу: кареглаз, черноволос, даже лысоват. В красавчике Христе нет правды жизни, а в Горелике она есть. И эти его отрешенные глаза, и эта плоская лысина, и, разумеется, типичный, как национальная особенность, нос, не нос, а крючок, смуглая дута, тронутая порослью черных ворсинок-волосиков.
       Веселенькие размышления!
       Может быть, не стоило сосредоточивать на них внимание, но в данном случае внимание действовало само по себе, без каких-то волевых усилий со стороны Беляева. Если брать за данность вторую реальность, то можно вести рассуждение о носе Христа. Видимо, такого рассуждения еще не было во всей теологической литературе. С таким же основанием можно поговорить и об ушах Христа.
       Имеющий уши, да слышит!
       Преломление форм вечности в пространствах жизни искажает вечность до сиюминутного представления, которым наделен каждый живущий. Срезая кожуру с лимона, мы узнаем не только то, что лимон влажен и кисл, но еще и то, что он пахнет коньяком, который благотворно действует на психику, в разумных пределах.
       Беляев думал о бесконечной связи вещей в пространстве, о неисчерпаемой цепи этих связей, возникающих, рвущихся, но неизменно ведущих к нему, Беляеву. Бывало в нем стремление вытащить из себя душу и расположить ее где-нибудь на расстоянии, как зеркало, и чтобы душа смотрела на физиологию с расстояния.
       Да и вообще, вряд ли бы он тогда согласился жить, если бы он был раздвоен, и одна часть его наблюдала за другой его частью. Самого себя в себе нужно охранять, чтобы посторонний глаз не заглянул в тебя, в душу твою, и ты оставался свободным. Все проповеди Иисуса, думал Беляев, ведут не к свободе, а к рабству. И с каким восторгом поют нестройные женские голоса в церкви, однажды слышал Беляев на Ордынке, о своем рабстве: мы рабы твои, Господи! Чем же тут хвалиться?
       Открывающий другому слабости свои - добровольно отдается в рабство. Это Беляев уяснял для себя почти что каждый день и все более закрывался для других, становясь малоразговорчивым, неприятным человеком.
        
        
      
       Глава XX
      
       Холодно было на улице, а у Иосифа Моисеевича на столике среди книг стоял горячий кофе. Как только Беляев вошел к нему в комнату, набитую книгами, просто битком набитую книгами, то он сразу же согнал мрачность со своего лица...
       - Отсутствие коммуникаций и привело к этому,- очень медленно сказал Осип, чтобы лучше дошли его слова до Беляева.- То есть я хочу сказать, что в каждой точке вне контактов с другими этносами развивались свои сигнальные и коммутационные системы.
       Беляев размешивал алюминиевой чайной ложкой сахар в чашке и смотрел, не отводя взгляда, на закручивающуюся черную жидкость с легкой пленочкой жира, в которой отблескивал свет лампы. В комнате Иосифа Моисеевича не было окон, поэтому всегда был включен верхний свет, к которому добавлялся еще свет настольной лампы.
       Беляев сделал несколько жадных глотков горячего кофе, встал и принялся расхаживать по комнате, разглядывая книги. В другую комнатку, с кроватью и баром, дверь была приоткрыта и с плакатов на Беляева поглядывали смазливые обнаженные девочки, все те же и все с тем же.
       - Ты хочешь сказать, что неминуемо сближение этносов? - для разнообразия спросил Беляев.
       - Я это вижу, - сказал Иосиф Моисеевич, грузно перекатывая свое тело с одного подлокотника кресла к другому.
       - Ну а ностальгия?
       - По раю? - несколько двусмысленно переспросил Иосиф Моисеевич.
       - Не по аду же! - с доступной в эту минуту бодростью сказал Беляев.- Кто же будет тосковать по аду...
       - А вообще ты молодец, что сказал "по аду". Мне кажется, что по аду-то мы все тоскуем, по самобичеванию, по искоренению, уничтожению, по границам с колючей проволокой... О, эта гнусная человеческая природа! От рубежа - к рубежу. Никогда не успокоится... Так что ностальгия - из той же оперы. Она есть, я думаю, пока не приехал на место, по которому тебя точила ностальгия. И привет! Через неделю, месяц опять какая-нибудь неудовлетворенность будет мучить душу. Я понимаю так, что душа - это флейта, которая постоянно звучит, а само прекрасное звучание, беспрерывное, изводит нас, гипнотизирует, как змею, манит-манит куда-то, за чем-то, почему-то, и мы, как слепые, идем туда за этим звуком, полагая, что звук где-то там, в раю или черт знает где, но там, где превосходно, где великолепно, где эту флейту можно, наконец-то, найти и заткнуть, чтобы от ее утомительных звуков не сойти с ума. А флейта-то у нас в душе! Вот так история! Искали, ищем и будем искать эту серебристую флейточку на стороне, а она в нас, в душе, черт возьми. Поэтому, Коля, ностальгия, как и прочие понятия, типа патриотизма, выдумка примитивных людей, которые всю жизнь и озабочены, чтобы найти флейту, и не просто флейту, а, по их представлениям, найти флейтиста, который не отрывает от своих губ эту флейту, так вот, одержимы поисками флейтиста, чтобы обнаружить его и размозжить ему черепушку. Свиньи и есть свиньи! Чем меньше знают себя, тем более агрессивны, - не обращая внимания на то, доходят ли до Беляева его слова, рассусоливал Иосиф Моисеевич.
       Действительно, до Беляева плохо доходили слова Осипа, он слышал как бы звук, а смысл таинственным образом исчезал. Он часто замечал за собой такое состояние, когда не распознавал смысл говоримых собеседником слов, или печатный текст книги точно так же прятал смысл того, что стояло за этим печатным текстом, за словом. Он даже стал задумываться, почему это происходит и догадывался, что ни собеседник, ни книга не в состоянии постоянно в процессе общения или чтения держать тебя в напряжении, то есть в том состоянии, когда ты уходишь за слово и видишь то, или понимаешь то, что обозначено этим словом. Таким образом, в каждой речи собеседника (актера, трибуна, лектора, преподавателя...) или в каждой книге содержится минимум сорок процентов невостребованного слушателем или читателем смысла. Продолжая это рассуждение и доводя его до логического конца, Беляев понял, что в рассказываемое или в написанное нужно преднамеренно включать пустоты, или попросту умело лить воду, поскольку вода и есть основа жизни. Этого как раз не хватало библейским писателям-маньякам, которые старались говорить афоризмами, которые можно уподобить скалам, забывая про живительную влагу. Вода охлаждает, обмывает, освежает и позволяет свободно плыть внутри смысла, свободно преодолев слово, а за словом, внутри смысла, вернее, к чужому смыслу (рассказчика, писателя...) равноправно прибавлять свой собственный смысл, как бы плыть в параллельном своем смысле, подпитываясь чужим. Читаешь о Палестине, а видишь Коктебель, думаешь о Христе, а видишь Горелика. Вплетение мыслей в мысли, сцепление целой гаммы смыслов в процессе общения, чтения неотступно преследовало Беляева.
       Иосиф Моисеевич продолжал разглагольствовать, Беляев кивал, изредка поглядывая на него, снимал, вернее, с трудом вытаскивал из плотно набитого стеллажа какую-нибудь книгу, листал, задерживал внимание на какой-нибудь странице, выхватывал глазами абзац, прочитывал его и вновь кивал Иосифу Моисеевичу.
       - Вот поэтому чужой опыт не входит в нас, - сказал Беляев.
       - Свойственно ошибаться всем людям, - сказал Иосиф Моисеевич. - Иначе бы это уже были бы не люди, а флейтисты!
       - Ося, вот ты-еврей...
       - Да, я - еврей, - равнодушно подтвердил он.
       - У тебя есть эта тоска по родине предков, есть в тебе эта ностальгия?
       - Зачем она мне? Мне некогда придаваться тоске. Я делаю свой маленький бизнес. Я с детских лет работаю книгоношей и доволен. У меня свой баланс. При чем здесь система? Музей дал мне эту квартиру для моего маленького бизнеса. И все довольны. У меня есть любая книга. Меня знают директора магазинов. Я вхожу спокойно на оптовые базы. И мне дают книги. Я беру немного, но за наличные без скидки. Меня все ценят. И что мне еще нужно? Я устраиваю своим клиентам любую подписку на любое собрание сочинений, за это я получаю любой товар от своих клиентов. И спрашивается - какая к черту мне нужна ностальгия? Я, слава Богу, купил свой маленький кооператив из двух комнаток в Филях и поживаю со своей любимой женой припеваючи. Я люблю девочек, и они приходят сюда. Я вхожу на премьеру в любой московский театр, потому что каждый актер и каждый директор знает, что самая уникальная книга ему будет разыскана Осипом. Я люблю холод, люблю снег и свежий воздух. Куда мне тосковать? Я бы задохнулся в жаре Иерусалима, я бы обливался потом... Но главное, там я не был бы тем, чем я являюсь. Там нет дефицита. А еврей без дефицита - это не еврей. Нам нужно иметь свой гешефт.
       - Осип, только честно, ты хочешь слинять в Израиль?
       Беляеву показалось, что Иосиф Моисеевич выслушал этот вопрос с выражением особого, напряженного внимания.
       - Коля, ты - максималист! Нельзя в лоб ставить вопросы. Вообще, нельзя жить в лоб! Что значит "слинять"? Это значит, жить еврею среди евреев? Это же скучно, Коля! Я не верю в еврейское государство. Израиль-просто нонсенс!
       - Но люди же туда едут.
       - Некоторые. Большинство - транзитом. Беляев вспомнил о матери, хотел сказать о том, что она уехала через Израиль в Париж, но выразительно промолчал. А Иосиф Моисеевич, поглощенный собственной речью, продолжил рассуждения о невозможности существования еврейского государства. Беляев слушал с неослабевающим интересом суждения еврея об Израиле. Однако точка зрения Иосифа Моисеевича не удовлетворяла Беляева. По крайней мере, он так думал, что не удовлетворяла. Потому что он не хотел выделять евреев, в противовес их собственному выделению, из числа прочих наций. Он как бы стремился уравнять их со всеми прочими людьми, поэтому не отказывал им в государственности, но в том случае, если они сбросят с себя многовековые оковы собственной маниакальности. А эта маниакальность - не врожденное качество, оно приобретенное в воспитании через маниакальные тексты, через культовые предания. Их мало и они все с книгами, они все в сфере интеллекта, даже Осип, который занимается своим маленьким бизнесом.
       Осадок кофейной гущи почти что спрессовался в чашке, когда Беляев попробовал его шевельнуть машинально ложечкой. И поймал себя на мысли, что это как раз было то движение, которое, по определению отца, возникает при разговоре: рисовать что-нибудь карандашом...
       - И все же, Осип... Понимаешь, я хотел бы, что ли, твои чувства сверить со своими. Это смутно, но ты, книжный червяк, - сказал Беляев, подчеркивая не "червь", а "червяк", - должен меня понять. У меня какое-то постоянное чувство неприязни к евреям. Я никак не пойму, откуда оно. Может быть, ты растолкуешь.
       - Как сказал бы Ильич, это коренной вопрос всей мировой истории! А ты его на себя переводишь! Чудак же ты, Коля! Локализуешь то, что всемирно!
       - Всемирно?
       - Конечно. Чудак человек! Это же народ библейский, народ легендарный, народ Библии!
       - Народы ничего не придумывают, придумывают единицы! Библию писали не толпы... Ее писали маньяки идеи!
       - Конечно, Коля, но в ней найден такой цемент, которого не найдено многими другими народами! И цементом этим пользуется половина земного шара! Вот это цементик!
       - Самый парадокс в том, что русские ходят в церковь и молятся еврею Христу! Чертовщина какая-то...
       - Идея общности летала... витала в воздухе, - поправился Иосиф Моисеевич. - Нельзя было не догадаться, что все люди братья, от одного корня, или от одного условия геологического развития земли, - Иосиф Моисеевич повременил и продолжил: - Поэтому, Коля, Христос не может считаться евреем, как ты говоришь, он человек. Он откололся от еврейства, как, быть может, я откололся. Еврейство не нация, это, скорее, как ты сказал, маньяки идеи.
       - Ну у тебя есть какие-нибудь особенные ощущения? Может быть, ты скрываешь от меня что-то? Может быть, ты действительно - богоизбран? - чуть громче и быстрее обычного сказал Беляев, и собственный голос показался ему придирчивым и ехидным.
       Иосиф Моисеевич рассмеялся. Затем, подумав, сказал:
       - Наверно, все же есть. Но это трудно сформулировать. Но я сейчас попробую. Это, видимо, небоязнь законоустановлений. Вот это во мне есть. Если бы верил социалистическим законам, я бы никогда не позволил себе заниматься своим маленьким бизнесом. Причем начал я им заниматься еще до войны. Сам я с пятнадцатого года рождения. Ты понимаешь? При Сталине, при терроре я носил свои книжки, торговал и не верил никаким законам. Тут мне вера помогала: кесарю - кесарево, Богу - Богово. Эти людишки напридумывали законов, отрицающих нормальную экономическую жизнь. И все как бы согласились с ними. А я для виду согласился. И тихо делал свой гешефт. Люди как-то пугаются друг друга. У одного нашивка, что он командир бригады, честь ему положено отдавать, а я на него смотрю как на покупателя книжки. И все. Поэтому я тебе сказал, что нужно грубо обращаться с людьми. На "ты" их. И это качество я бы назвал - свободой ума. Ты внешне вроде бы в рамках закона... Я вот сорок лет числюсь методистом музея! А сам свободно кумекаю, как бы мне лучше делать свое дело. А у людей лобового восприятия жизни, что характерно для русских, да и у других многочисленных народов, этого чувства свободы ума нет. Одна физическая сила. Трудом называют только то, что физически ощутимо: отбойный молоток, шахта, токарный станок, доменная печь, лопата, лом и тачка... Понятно, что без этого не обойтись, но тот, кто трудится, как раб, не думает о свободе ума. А ведь свобода ума дает возможность облегчить и эти сферы. Среди нас нет японцев, а если бы они были, то мы тоже бы их не любили за их фантастическую свободу ума в рамках, казалось бы, жесткого законодательства. И это неудивительно, ибо Ветхий и Новый Завет корнями уходят в восточную философию. И японцы со своим Дзеном вряд ли уступят евреям с их Талмудом.
       Беляев с Иосифом Моисеевичем обменялись беглым взглядом, словно поняли друг друга с полуслова. Беляев мог бы сознаться в точно такой же "свободе ума", потому что совершенно не доверял законоустановлениям коммунистических властей, и вполне мог бы признать, что сам живет в двух измерениях, как актер: на сцене, с одной стороны, и в жизни, с другой.
       - Может быть, ты прав, Осип, - сказал нарочито спокойно Беляев.
       - Не знаю, но мне так кажется.
       Иосиф Моисеевич встал, прошел в угол комнаты, открыл дверцу небольшого несгораемого шкафа, стоявшего на полу и обложенного книгами, достал из него довольно-таки толстую книжку в мягкой обложке, обернутую газетой. Беляев заинтересованно взглянул на книгу, спросил:
       - Что это?
       Иосиф Моисеевич словно не расслышал вопроса, вновь опустился в кресло, а книжку положил себе на колено и прижал ее ладонью.
       - У меня был один приятель, - сказал Иосиф Моисеевич, - который любил слово "беспредельно". Спросишь у него: можешь достать то-то, отвечает: могу, у меня беспредельные возможности. На чем же он основывался? На том, что слишком доверял властям. Но разве можно коту доверять сторожить сметану? Когда он работал по минимуму, все шло хорошо. Когда же принялся за солидный опт, эти же друзья его сдали...
       - Вывод? - спросил Беляев.
       - Прост как аш два о: держись на минимуме.
       - Но это же невозможно, - сказал Беляев.
       - Это, видимо, второй пункт отличия. Держаться на своем минимуме, действительно, практически невозможно. Все время тянет ввысь. Глаза разгораются. А ты держись, стой на своем. Знай, что жизнь, в принципе, требует минимума. Но постоянного. Он тогда схватил партию на триста тысяч и - каюк! Разовый доход хотел взять. А у меня по минимуму оборот за год в сто тысяч. Вот и суди, кто прав. Доход поэтому должен быть растянут во времени. Он, вроде, как бы есть, и в то же время его нет. Усидеть на минимуме - искусство!
       Беляев внимательно слушал, исподтишка поглядывая на книжку в газетной обертке. И даже какое-то нетерпение охватило его, поскорее посмотреть эту книжку, узнать, что это такое.
       - Понимать жизнь как процесс, а не как цель? - спросил Беляев.
       - Я все больше и больше уважаю тебя, старик! - сказал Иосиф Моисеевич и быстро продолжил: - Именно! Цели, в тривиальном обывательском понимании, нет. Как таковая цель человеческой жизни условна. Какая-то бегающая мишень, причем сменная: то лось, то кабан, то лань!
       Мысли, высказываемые Иосифом Моисеевичем, для Беляева не были новыми. Эти мысли так или иначе будоражили душу Беляева. Но согласиться с предположением, что жизнь есть бесцельный процесс, он не мог. Ему все-таки хотелось отыскать какую-то цель.
       - Так что цель жизни - удержаться на минимуме! - сказал с чувством Иосиф Моисеевич.
       - Всего лишь?
       - А что - этого мало?
       - Вроде бы маловато.
       - Не скажи.
       - Конечно, как это понимать.
       - Вот-вот. Что можно включить в минимум? Ты жив, здоров? Мало?
       - В общем-то, много.
       - Вот видишь! А это входит в минимум. Дальше: жена, дети, квартира. Мало?
       - Достаточно, - усмехнулся Беляев.
       - А я что говорю! Доход, работа, жизнь в столице. Мало?
       - Немало...
       - Ну, что я говорю! И это все минимум. Дальше:
       книги! Это отдельно. Мало? Да это максимум в нашем минимуме!
       - Согласен... Но смерть... Как быть с нею?
       - Не согласен на смерть? - спросил с нарочитым сочувствием Иосиф Моисеевич.
       - Кто же на нее согласится!
       - В том-то и беда, что не хотят согласиться. Но смерть входит в минимум! Она тебе дана в награду за жизнь.
       - Интересно.
       - Конечно, интересно. Я тебе, Коля, даю факты, а не пудрю мозги книжным знанием. Это данности, которыми ты располагаешь. А дальше начинается максимум: сверхдоходы и непременная жажда бессмертия. Тебе Христос пообещал загробную жизнь? Вот и живи. Верь в загробную жизнь и не задавай себе вопрос, что ты там в загробной жизни будешь делать, книжки ли читать, или огород поливать. Хотя я, признаться, в эти дальнейшие жизни не верю. Загробная жизнь бессмысленна, как бессмысленно все вечное. И пятьдесят процентов живущих, уверовавших в вечную жизнь за гробом, спустя рукава относятся к этой, единственной, жизни, поэтому так много у нас обыкновенных потребителей.
       - А ты, Осип, себя к потребителям не относишь?
       - К ним - нет! - твердо сказал Иосиф Моисеевич, перекладывая книжку с одного полного колена на другое. - Но вообще к потребителям да. То есть я хочу сказать, что я и производитель и потребитель. Но мое потребление меньше произведенных услуг. То есть я рентабелен.
       - Эти услуги у нас называются спекуляцией.
       - Что под этим понимать. Если простую разницу между покупной и продажной ценой, то - да, это спекуляция. А если эту разницу считать оплатой моего труда, то - нет. Я вложил свой труд и получил свой процент.
       Беляев взглянул на книжку, лежащую на колене у Иосифа Моисеевича, который в этот момент провел большим пальцем по торцу страниц и они зашелестели.
       - Что это у тебя за книга? - спросил Беляев.
       - Эта? Да так...
       Иосиф Моисеевич переложил книжку на другое колено. Насколько Беляев мог понять, Иосиф Моисеевич не спешил показывать ему книжку, и это мучительно действовало на Беляева.
       - Запомни, Коля, товар пользующийся постоянным спросом всегда будет уходить через посредников. В любой стране. В самой обожравшейся. Потому что человек по природе своей - посредник.
       - Посредник?
       - Да, посредник. Даже Бог через него с нами пожелал сообщаться. Что уж тут говорить! О чем говорить!
       - Ты, Ося, хочешь сказать, что Иисус - это посредник?
       - Именно так. Все персонажи Священного Писания-посредники. И Моисей, и Иисус Навин, и все пророки, которым несть числа, Исайя, Иеремия, Иезекииль, Осия, Михей, Аггей...
       - Это известно. Я Библию не хуже сопромата знаю, - сказал Беляев, и на его худощавом лице отобразилось выражение скуки.
       Иосиф Моисеевич посмотрел на него и уловил это выражение скуки, которое можно было часто видеть в газетах на фотоклише и по телевизору на лицах партийных функционеров. Иосифу Моисеевичу показалось, что Беляев похож на этих функционеров: чисто выбритое лицо, такое достигается после тщательного двойного бритья безопасной бритвой, аккуратная прическа после недавней стрижки, ровно подрезанные височки, короткие волосы расчесаны на пробор, рядовое, обычное, несколько сухощавое, волевое лицо, темно-синий костюм, белая крахмальная сорочка, темно-синий в диагональную полоску галстук. Такой весь точено-чистый, президиумный вид. Отличали от функционеров глаза. О, в них много было такого, чего никогда нельзя было увидеть в глазах функционеров провинциальной селекции. Карие, поблескивающие глаза Беляева говорили Иосифу Моисеевичу о том, что они знают гораздо больше того, что говорит их обладатель.
       - Как от любой книги остается сгусток впечатления, так и от Библии у меня он остался, - сказал Беляев.
       - И какой же он, этот сгусток?
       - Несчастья, - вдруг сказал Беляев. Иосиф Моисеевич от удивления пошевелился в кресле, не выпуская книжку в газетной обертке из рук.
       - Несчастья?
       - Да.
       - Хотя я догадываюсь, - сказал Иосиф Моисеевич. И, подумав, добавил: - В этом что-то есть.
       - Конечно, есть, - сказал Беляев, поглощенный собственными раздумьями.- Несчастная история, несчастный народ, страдания, исходы, поражения, даже смерть на кресте...
       - В несчастьях закаляются, - сказал Иосиф Моисеевич.
       - Может быть. Но... Плакаться, стонать всю жизнь - удел не нашедших себя людей. Должно быть, мне кажется, затмение жизнью. Или такая твоя собственная включенность в жизнь, которая не позволяет сосредоточиться на несчастьях.
       - Это довольно-таки сложно.
       - Я понимаю.
       - Понимать-то понимаешь, а источаешься жизнью, не в силах повлиять на нее.
       - Это так. Можно радоваться снегу, можно негодовать на него, но он от этого не прекратится.
       Иосиф Моисеевич переложил книгу с колена на край стола, накрыл, как бы оперся на нее, ладонью.
       - Что это все-таки у тебя за книга, черт возьми? - в который раз спросил Беляев.
       - Сегодня какое число? - вдруг спросил Иосиф Моисеевич.
       - Двадцатое декабря, - сказал Беляев и посмотрел на Иосифа Моисеевича с растущим раздражением.
       - Где бы елку купить?
       - Тебе нужна елка?
       - А тебе не нужна?
       - Я заказал в институте, - сказал Беляев. - Через неделю привезут...
       - С корня?
       - С какого корня?
       - Ну, сразу срубят и привезут? Или дрянь какую-нибудь залежалую подсунут?
       - Конечно, с корня... Я же сказал, что специально машину отправляем.
       - На мою долю возьми.
       - Нет проблем, - сказал Беляев и, немного подумав, спросил: - Тебе что, шестьдесят в этом году стукнуло?
       - Откуда ты знаешь? - удивился Иосиф Моисеевич.
       - Ты сам сказал, что с пятнадцатого года...
       - Так это было в феврале... Я февральский. Родился в войну... В первую мировую. Да-а, - протянул он. - Даже самому не верится, что столько отмахал! Да. Что нам семьдесят шестой принесет?
       - Ничего нового, - равнодушно сказал через небольшую паузу Беляев. - И в то же время - все новое.
       - Лучше об этом не думать. Скромно исполнять свою посредническую роль, - сказал Иосиф Моисеевич и оглядел битком набитую книгами комнату. - Сколько жизней я прожил, благодаря книгам! - воскликнул он. - Каждая книга - новая жизнь.
       - Ты много читаешь?
       - Ну ты же видишь, сколько книг!
       - Иметь много книг, это не значит читать их.
       - В среднем - двести страниц в день. Особенно на ночь. Хоть и сплю я с женой в одной кровати... Ты, кстати, с женой спишь? - вдруг спросил он.
       - С женой, - удивленно ответил Беляев.
       - Это замечательно. Спать можно только с женой. Успокаивает, как снотворное. Обнимешь ее, прижмешься и засыпаешь. Но до этого - обязательно чтение. Ночник над головой горит. И так - каждый день. Жену эту тоже воспитал - читает.
       - Почему "эту"?
       - Она вторая у меня. Первая с ума сошла. Тихой такой сумасшедшей стала. Потом пошла из дому, неделю ее разыскивал. Нашел в морге. Повесилась в Измайловском парке на железном заборе.
       - Отчего она это?
       - Болезнь. Тихо так протекала. Она директором букинистического магазина была. И вдруг стала интересоваться математикой. С какой стати, неизвестно. Придет домой и считает на листочке. Я сначала не придавал этому значения. Я тоже иногда считаю, работа требует, но чтобы каждый вечер, не приготовив ужина, исписывать горы листов, увольте! Спросил, что это она считает. Отвечает, что подсчитывает метраж книг. Я не понял, какой метраж. Она разъяснила, что авторские листы, переведенные в печатные дают страницы и что она вычисляет страницы книг в длину. Ну, если взять каждую страницу, склеить с другой и так далее... Свиток развернутый, короче. Высота текста на странице книги стандартного формата, восемьдесят четыре на сто восемьдесят в тридцать вторую долю, составляет семнадцать сантиметров. Она высчитала, что "Идиот" Достоевского где-то равен ста двум метрам. "Война и мир" метров триста сорок. И так далее... Так посчитала месяц и ушла, - сказал Иосиф Моисеевич с видом человека, овладевшего разговором. - Представь себе задачки! Так вот, ложусь я в постель, сзади ночник светит, открываю книгу и читаю. Часа два-три. Замечательно. А жена эта сначала в ванне читала. Знаешь ведь, перепады температур. В горячей ванне разомлеешь, приятно почитать. Возьмет книгу, сядет в горячую воду и читает. Один раз я ночью проснулся, шлепнул рукой рядом - нет ее. Я испугался, вскочил, смотрю на часы - половина пятого утра, а ее нет. Я в ванную. А жена спит в ней. Черт с ней, с книгой, что плавала в воде! Как жена не утонула, не понимаю. Я ее пугать не стал. Тихо так пустил воду и открыл спусковую затычку. Она глаза и открывает... Ну, я ей спокойно все рассказал. С тех пор - пятнадцать минут в ванне и - скорее в постель, ко мне под бок. И за книгу. Очки наденет и читает. Говорит, что в кровати лучше читать, потому что когда сон сладко гладит очи, стоит лишь книжку отложить и спать, почти что не прерывая сна, не то что в ванне, лень из нее вылезать, обтираться, идти в комнату - весь сон пропадает.
       - А моя Лиза так устает с детьми, что сразу же засыпает, - сказал Беляев и, подумав, добавил: - Особенно сейчас, когда беременна.
       - Сколько же у тебя детей?
       - Пока трое, Колька, Сашка, Мишка. Хочется девчонку, - сказал Беляев устало.
       - Да у тебя куча детей! - воскликнул Иосиф Моисеевич и поднялся.
       Он взял книжку в газетной обертке, с которой не отводил глаз Беляев, прошел к несгораемому шкафу, сунул в него эту книжку и закрыл шкаф на ключ. Затем поднял с пола пачку, распаковал ее и достал яркую книжку в переплете большого формата.
       - Это Коле.
       Из другой пачки он достал другую книжку для Саши. Из третьей - для Миши. То были Линдгрен, Милн и Чуковский.
       - Мои подарки к Новому году! - сказал Иосиф Моисеевич.
       - Что ты, право, - смутился Беляев, не ожидавший от него такой прыти.
       - Прекрасно идут детские книжки, - сказал он.
       - Хорошую детскую книжку достать практически невозможно.
       - Я не знал, что у тебя столько детей. Буду тебе оставлять. У меня все, что интересного выходит, бывает.
       - Буду признателен.
       - А Колей в честь себя, что ли, назвал сына? Беляев вспомнил о неписанном законе - вовремя затыкаться, не заткнулся, распространился о детях, теперь получай вопросы, рассказывай, что это не твой ребенок, что ты взял жену с ребенком, что ты... Укололо его с этим вопросом чувство самолюбия. Чтобы что-то ответить, он сказал:
       - В честь Николая Гумилева.
       - Достойно, - сказал Иосиф Моисеевич, вновь опускаясь в свое обшарпанное кресло.
       А Беляев подавлял в себе мысль о собственной неполноценности, которая мирно жила в нем все годы, прожитые с Лизой. Он гнал от себя эту мысль и, бывало, забывал о ней, но так или иначе она снова объявлялась.
       Иосиф Моисеевич заговорил о книгах, которые он получит в ближайшее время. И это немного смягчило картину переживаний Беляева. Он тупо взглянул на закрытый несгораемый шкаф в углу, стараясь догадаться, что это была за книга.
       - Если бы тебя попросили назвать одного самого лучшего писателя, кого бы ты назвал? - спросил Иосиф Моисеевич.
       Беляев задумался.
       - Так трудно сообразить, - сказал он.
       - И все же, - настаивал хозяин.
       - Пожалуй, Гоголь, - медленно сказал Беляев.
       - Вот это да! - воскликнул Иосиф Моисеевич. - Не ожидал.
       - Чего "не ожидал"?
       - Не ожидал и все.
       - В каком смысле.
       - Конечно, в положительном. Гоголь... В этом что-то есть.
       - А ты своего назови.
       - Дюма. "Три мушкетера", - назвал Иосиф Моисеевич.
       - Серьезно?! - поразился Беляев.
       - Вполне... Но ты молод, не поймешь... Лет через тридцать со мной согласишься... А что тебе нравится у Гоголя?
       - Все. Это вулкан!
       - Но все же есть что-то особенно любимое? - допытывался Иосиф Моисеевич.
       - Есть. "Мертвые души".
       - Да-а?
       - Да. Гоголь не мог любить Божью тварь, потому что человек создан по образу и подобию зверей, а черти по образу и подобию человека. Гоголь хотел заглянуть в глаза Богу, но не нашел этих глаз, потому что Бога нет. Это гениальное прозрение Гоголя! Пусть он потом уморил себя голодом, пусть писал письма Белинскому, он сказал главное: человек рожден зверем и всю жизнь должен мучительно вылезать из звериной шкуры, чтобы хоть на мгновение приблизиться к человеческому облику...
       Когда Беляев выходил от Иосифа Моисеевича и шел заснеженным переулком, с крыш домов которого сметало снег ветром и на углу Пятницкой крутило, он все думал о том, что это за книжка была в газетной обертке?
        
        
      
       Глава XXI
      
       - Ну, чего, скажешь плохая машина? - сказал Комаров, дыша на руки и снова убирая их в карманы куртки.
       Зеленая "Волга" выпуска десятилетней давности стояла у сарая, заснеженная и сиротливая. Задняя правая дверь настолько проржавела, что в ней образовалась дырка с кулак величиной. Беляев с грустью взглянул на эту дырку, сказал:
       - Дверь надо менять.
       - Зачем менять? Я дырку эпоксидкой замажу. Не заметишь! Шпаклевочкой потом... И подкрашу! - сказал Комаров, обхаживая машину.
       - Заднее крыло помято, - сказал Беляев и постучал рукой в перчатке по корпусу машины.
       - Крыло Борода обещал дать.
       - Входит в стоимость?
       - Конечно! Он еще задний мост обещал.
       - Обещал или даст?
       - Даст. Он у него дома лежит.
       - И сколько он просит за весь этот хлам? - с горестным вздохом спросил Беляев, глядя в глаза Комарову.
       - Пять штук, - сказал тот.
       - Ты что! - округлил глаза Беляев. Воротник зимнего пальто его был поднят, шапка надвинута на брови.
       - Что "что"?
       - Ничего. Ей цена - штука в базарный день!
       - Ну ты совсем скурвился!
       - А ты - мировой парень! Терпеть не могу болтунов! - с чувством выговорил Беляев. - Как рекламу давать, ты мастер, а как до товара доходит...
       - Мост и коробка - новые, да еще крыло, да по мелочам.
       Беляев оставался непроницаем, ходил вокруг машины с невозмутимым лицом. Комаров по его виду не мог догадаться, согласится он или нет. С четверть часа назад, пока не видел машину, говорил, что возьмет.
       - Вечно какая-то липа! - сказал Беляев.
       - Ну какая липа? Мне же ее делать и ездить на ней! - сказал Комаров, начиная нервничать.
       - А мне - платить, - сравнительно спокойно сказал Беляев.
       - Да чтоб ты подавился своими "бабками"! - заорал во всю глотку Комаров.
       Беляев остановился, посмотрел на него и сказал:
       - Ну чего ты орешь?
       - Нервов не хватает! - чуть спокойнее ответил Комаров.
       - Может быть, Борода штуку скостит?
       - Да как он может скостить? Как? Хозяину - три, в парке - полторы, и Бороде - пятьсот. Вот тебе весь расклад! Ты все думаешь, что кто-то тут слишком наваривает! Ну, посуди, кто будет наваривать на мне?
       - Ладно, давай оформлять, - сказал Беляев.
       Комаров сорвался с места и побежал к гаражам за Бородой. Вместе с ним сели в машину. Беляеву понравилась обивка сидений, да и сами сиденья были еще не продавленные. Борода сел за руль. Машина неплохо завелась, да и ехала прилично. Посадили хозяина, завскладом ОРСа, который всю дорогу до ГАИ хвалился, что покупает новую "Волгу". Переоформив машину на Комарова, вышли из ГАИ и, пока Комаров вешал новые номера, Беляев расплатился с хозяином, вручив ему пачку четвертаков в банковской упаковке с приложением двадцати таких же сиреневых ("лиловеньких") банкнот. Проводив хозяина, получил свою долю и Борода - двадцать стольников.
       Комаров сел за руль, счастливый, этакий хлюст, полюбовался техпаспортом, куда лейтенант-гаишник занес черной тушью его фамилию, сунул его вместе с водительским удостоверением во внутренний карман пиджака, надетого под куртку, и включил передачу.
       - Лева, меня подбрось до парка. Я сегодня с четырех заступаю.
       - Будет сделано! - отрапортовал Комаров и прибавил скорости.
       Конечно, ездил Комаров прекрасно. И зима ему была не помеха.
       - Через недельку будет готов сарай, - сказал Борода.
       - Какой сарай? - спросил Беляев, оборачиваясь к заднему сиденью, где сидел Борода.
       - Ты не знаешь, что такое сарай? - удивился тот.
       - А ты знаешь, что такое евхаристия? - в свою очередь спросил Беляев.
       - Не знаю.
       - Ну и я не знаю, что такое "сарай". Я многого в жизни не знаю. И многого никогда не узнаю. Но я знаю достаточно много, чтобы тоже каждый раз что-нибудь вворачивать и спрашивать собеседника:
       разве ты не знаешь что это такое?
       Борода пропустил ученую тираду мимо ушей и сказал:
       - Коля, сарай-это пикап. "Волга"-пикап. Понятно?
       - Теперь понятно, - сказал Беляев. - "Волга"-пикап - это сарай.
       - Сарай, - подтвердил Комаров.
       - У тебя, Коля, покупателя не найдется? Беляев задумался, сдвинул шапку на затылок, затем спросил:
       - Хау мач?
       - Что?
       - Ну, сколько стоит?
       - Десять, - сказал Борода.
       - Дорого.
       - Да он почти что новый!
       - Все равно дорого.
       - Ну не ты же будешь платить! - повысил голос Борода.
       Комаров не вмешивался в разговор, чтобы не омрачить собственного праздника. Праздник этот дался ему нелегко. Нужно было пересилить себя и позвонить Беляеву, убедить его, притащить.
       Беляев минуту соображал, перебирая в уме потенциальных покупателей, и остановился на Афике Аллахвердиеве, который приехал на стажировку на их кафедру из Баку.
       - Найду, - сказал Беляев, предполагая сдать машину Афику за пятнадцать.
       - На следующей неделе надо забирать, - сказал Борода.
       - Не забирать, а смотреть.
       - Конечно! - сказал Борода. - Но там смотреть нечего. Тачка почти что нулевая.
       - Все равно, покупатель же должен взглянуть на нее, - сказал Беляев, наблюдая за тем, как Комаров делает поворот с Восстания на Пресню через петлю у Герцена. - Цвет какой? - спросил он.
       - Белая.
       - Хороший цвет.
       - Плохого не держим. А эта что, плохой? Да Левка ее пройдет немного и заиграет! Правда, Левик?
       - Нет вопросов!
       Комаров все время улыбался, даже если он хотел выглядеть серьезным. Его серьезность, даже если она возникала, была с оттенком улыбчивости. Это
       у Беляева никогда такого выражения по укоренившейся внутренней привычке не было. Характерное для него выражение - недовольство, холодность. К такому человеку и подходить-то непросто, не то что задавать вопросы. Губы плотно сжаты, даже поджаты, а когда Беляев о чем-либо напряженно думал, то они, сжатые, вытягивались вперед, как у утенка.
       - Кто сегодня играет? - спросил Борода.
       - Во что? - удивленно спросил Беляев.
       - В шайбу.
       - Конюшня со "Спартаком", - сказал Комаров.
       - Не скучно будет дежурить. Я старый ящик притащил в каптерку. Теперь как в кино, механики, слесаря, шоферня глазеют.
       Когда Борода вышел у своего таксопарка, Комаров, поправляя очки на переносице мизинцем, спросил:
       - Куда прикажете, шеф? - и заржал.
       - Поедем в институт за елками, - сказал Беляев.
       Снег белел в свете фонарей, на некоторых площадях переливались огнями огромные елки. Казалось, в самом воздухе витал праздничный, предновогодний дух. Уютно было сидеть в машине, смотреть по сторонам: на светящиеся гирлянды над улицами, на витрины магазинов, на яркие фонари, на прохожих, на потоки машин, на многочисленные горящие окна домов.
       - Чего ты, Коля, сказал "за елками"? Несколько елок, что ли, будем брать?
       - Две. Одну я обещал, завезем.
       - Понятно. Я уже своим поставил, - сказал Комаров. - С Бородой на "УАЗике? > сгоняли за город, я местечко знаю, и срубили пять елок.
       - На такой мелочи залететь можно, - сказал Беляев.
       - А на чем нельзя не залететь?
       - Тоже верно, - согласился Беляев.
       - У нас на любой ерунде залететь можно. Подъехали к институту и остановились перед тяжелыми воротами и калиткой в них во двор. Грузовик с елками стоял у институтских боксов. Люди толпились, сверяли свои фамилии в списках, получали елки, связывали их. Предпрофкома Брусков, в телогрейке, раздавал команды. Увидев Беляева, бросил громко девушке со списком:
       - Беляев, партком!
       - Две? - спросила девушка.
       Студенты поковырялись в елочных завалах в длинном кузове и сбросили Беляеву пару густых, сочных елок с одурманивающим запахом хвои.
       - Сумасшедшие елки! - воскликнул Комаров, разматывая веревочную бухту для их обвязки. Он, слегка прищурившись, посмотрел на Беляева, как бы оценивая его положение в институте, и улыбнувшись, вполне оценил это положение.
       Брусков, продолжая отдавать команды, подошел к Беляеву и спросил:
       - Шоколадные конфеты в коробках нужны?
       - Ассорти? - спросил Беляев.
       - Первоклассное! - сказал полнощекий Брусков. - Если берешь, то зайдем ко мне.
       Вынесли елки к новокупленной "Волге", Комаров стал пристраивать их на крыше, а Беляев побежал в профком.
       На лестнице встретил - по пословице: "На ловца и зверь бежит" - Афика Аллахвердиева, с черным "дипломатом" в руках, в отличном костюме, с серебром на висках аккуратной прически и с тонкой полоской усиков над верхней губой.
       - Афик, есть машина, - сразу сказал Беляев.
       У Аллахвердиева вспыхнул взгляд.
       - "Волга"?
       - Не просто "Волга", а сарай. Аллахвердиев непонимающе пожал плечами.
       - Зачем "сарай", мне "Волга" покупать хотел!
       - Ты не знаешь, что такое "сарай"?
       - Я не знаю такой "сарай".
       - А еще машину хочешь! - подзадорил его Беляев.
       - Я хочу машина "Волга", - сказал растерянно Аллахвердиев, произнося название как "Вольга".
       - А сарай брать не будешь?
       - "Сарай" я не буду.
       - Может быть, возьмешь сарай? Аллахвердиев с непониманием смотрел на Беляева.
       - А какой "сарай" марки? - вдруг хитро спросил Аллахвердиев.
       - Сарай марки "Волга"!
       - Это другая "Волга", не такая "Волга"? - осторожно спросил Аллахвердиев, пытаясь вникнуть в стиль разговора Беляева.
       - Другая! Это - "Волга"-пикап! Аллахвердиев изумленно возвел очи к потолку.
       - Так бы и говорил! - воскликнул он. - Такой "Волга" я только мечтал! На дачу ездить прекрасно!
       - Где у тебя дача?
       - На берегу Каспия. На Апшероне.
       - Не дурно ты, Афик, там устроился!
       - Приезжай, гостем будешь. Вино, шашлык, море! Сколько?
       - За сарай?
       - За "сарай"! - засмеялся Аллахвердиев, обнажая золотые коронки справа и слева.
       - Двадцать, - спокойно решил проверить платежеспособность Аллахвердиева Беляев.
       - Много.
       - Как хочешь, - сделал движение по лестнице Беляев, сказав это довольно равнодушно.
       - Подожди. Новый "сарай"?
       - Почти новый.
       - Какие километры? - спросил Аллахвердиев.
       - Десять тысяч.
       - Хорошо. По рукам! - сказал Аллахвердиев. - Когда смотреть буду, когда покупать буду?
       - На следующей неделе.
       У Брускова в профкоме высились коробки с конфетами, тюки с заказами, на спинке стула висел костюм Деда Мороза, а на столе лежали яркие билеты на Елку в Кремль.
       Беляев молча достал из бумажника сотню, бросил ее на стол и сказал:
       - Пять коробок конфет и пять билетов в Кремль.
       Из глушителя комаровской "Волги" шел дымок. Беляев взглянул на елки, надежно привязанные к крыше (Комаров догадался пропустить веревки через салон, потому что багажника-решетки на крыше не было), открыл заднюю, пока еще дырявую дверь, и положил сверток с конфетами на заднее сиденье. Сам сел рядом с Комаровым впереди.
       - Куда изволите, шеф?
       - Домой, - сказал Беляев и некоторое время внимательно смотрел на Комарова.
       И Беляеву хотелось думать, что Комаров - человек преданный, терпеливый, достаточно честный.
       Комаров тронул машину, а Беляев спохватился:
       - Через Пятницкую!
       - Понятно, шеф! - отозвался бодро Комаров, причем слово "шеф" он произнес с едва заметным уважением, не как бывший однокашник, а как человек, принятый на работу, пусть и неофициальную.
       Иосиф Моисеевич с какими-то ребятами выгружал из "Москвича" пачки с какими-то книгами. Увидев елку, Иосиф Моисеевич возликовал. Комаров пронес его елку в квартирку и, еще до того, как поставить ее в угол, обвел зачарованным взглядом книги.
       - Никогда не видел столько книг. Как в книжном магазине! - сказал он Беляеву с чувством.
       - Молодому человеку нужны книжки? - спросил Иосиф Моисеевич.
       Комаров помялся, ему хотелось что-нибудь из книг приобрести, но у него не было денег. Беляев сам отобрал ему на свой вкус Кафку, Селинджера, Платонова, несколько детских книг и, расплачиваясь, спросил:
       - Осип, что это у тебя была за книжка в газетной обертке, которую ты прячешь в сейфе?
       - Какая книжка? - удивился Иосиф Моисеевич.
       - Ну, та, которую ты в прошлый раз доставал из сейфа?
       - Не помню, - сказал Иосиф Моисеевич. - В другой раз поищем. А что была за книжка?
       - Я же говорю, она была обернута газетой.
       - Черт, у меня много книг, которые я обертываю газетой. Ладно, как-нибудь в другой раз выясним.
       - А это что ты разгружаешь? - спросил Беляев, кивая на пачки, хотя на них были этикетки и он мог сам нагнуться и прочитать.
       - Швейцер, "Культура и этика".
       - Не слышал. Интересно?
       - Феноменально! - сказал Иосиф Моисеевич.
       - Можно экземплярчик?
       - Четвертак.
       - Нет вопросов.
       Комаров шепнул Беляеву на ухо:
       - Возьми и мне.
       Беляев удивленно посмотрел на него и так же шепотом спросил:
       - Зачем тебе "Культура и этика"?
       - Пригодится.
       - Тогда можно парочку, Осип?
       - Для тебя, Коля, все можно! В машине, когда ехали к Беляеву, Комаров сказал:
       - Здорово у тебя схвачено все!
       - Что "все"?
       - Ну, на работе, и у этого еврея.
       - Лева, где прошел Беляев, там еврею делать нечего! - рассмеялся Беляев.- Надо преодолевать комплекс неполноценности и крутиться так, чтобы у евреев только глаза мелькали от недоумения! Комплекс из себя выколачивать нужно! Ты понял меня?
       - Понял. Но не слишком-то выколотишь этот комплекс. У них все везде схвачено!
       - А ты - перехватывай. Вон Борода тачки перехватил! Схватите все тачки! Я схватил стройматериалы, еще кое-что. Не зевай! Действуй на опережение! И учись у евреев.
       - У них научишься! Жди. Они все в секрете держат!
       - Не скажи. Их нужно уметь к себе располагать. И вообще не делать из них культ.
       В переулке было безлюдно. Комаров ехал медленно и через приспущенное стекло было слышно, как скрипит снег под колесами. Комаров держал елку на плече, как полено, когда они остановились перед новой, поблескивающей лаком, дверью квартиры Беляева. На одной створке был вделан "волчок". Беляев открыл сначала один замок, потом второй, а затем уж и третий специальным ключом, похожим на напильник с зазубринками и согнутым на конце. Отворив внешнюю дверь, сунул ключ в скважину внутренней, такой же новой, двери. Сразу же послышались детские голоса и, когда Комаров втащил елку в прихожую, ярко вспыхнула в ней люстра с подвесками, и Саша с Мишей подбежали к елке и захлопали в ладоши от восторга.
       Комаров прислонил елку к стене, на которой в багетовых рамках висели масляные картины Коли, которого дома не было, учившегося в художественной школе. Паркет блистал под ногами золотистыми оттенками. Комаров раздевался и снимал ботинки, глядя на себя в огромное, из антиквариата, зеркало, двухметровое, от пола почти что до потолка. Вдоль другой стены высились книжные полки, застекленные, набитые книгами.
       Из дальней комнаты показалась Лиза, с книгой в руках. На ней было просторное домашнее платье, несколько скрывавшее беременность.
       - Елка, Лева! - оживилась она после чтения. Комаров надел шлепанцы и с чувством музейного посетителя стал ходить по прихожей, оглядывая ее. Все в ней было основательно, добротно, ново. Двери в комнаты поражали своею старинностью и белизной, на которой очень дорого смотрелись бронзовые тяжелые ручки в виде львиных голов.
       - Дворец! - произнес с придыханием Комаров, несколько лет не бывавший в этой квартире.
       - Брось ты! - сказал Беляев, поднимая трехлетнего Мишу над собой и сажая его на шею.
       - Мама! Мы будем сегодня наряжать елку?! - восторженно спросил Саша, с осторожностью притрагивающийся к елочным веткам.
       - Как папа решит, - сказала Лиза и спросила у вошедших: - Вы голодны?
       - Как звери! - сказал Беляев, снимая Мишу с плеч и ставя его возле Саши. - Сейчас мы с дядей Левой поедим, а потом займемся устройством елки. Да, ребятки? - обратился он к детям.
       - Да, да, да, да, да, да! - затараторил Саша весело, и Миша стал вторить ему и прыгать.
       - Новый год, Новый год, он подарки принесет! - скандировал пятилетний Саша.
       Комаров с Беляевым прошли в его комнату, в которой преобладали книги.
       - Неужели ты все прочитал? - спросил Комаров.
       - Нет, - усмехнулся Беляев, - я их держу для звукоизоляции и вместо обоев. Прекрасный интерьер?!
       - Черт, столько книг?! Когда ты успел их накупить! - выражал удивление Комаров, садясь в кресло. - Ну и терпение у тебя! Из одной комнаты сделал квартиру. Потрясающее терпение! А я дурак послушал Светку, поехал в двухкомнатную. Кухня - пять метров, прихожей - ноль, двоим не разойтись, комнаты проходные... Надо было мне, как и тебе, ждать.
       - Ждать, терпеть - это исключительные качества, - сказал полушутливо Беляев, - и ими обладают единицы. Человек всегда торопится. Конечно, торопиться нужно, смерть каждого поджидает, но торопиться нужно с умом. В терпении торопиться. Понимаешь?
       - Не очень.
       - Ну, взять, например, книгу. Объемный роман. Допустим Томаса Манна "Иосиф и его братья", - Беляев обвел глазами стеллаж и с трудом вытащил два полных тома романа. - Ставишь себе задачу за две недели прочитать эти два тома...
       - За две недели? Да ты что... Тут полгода нужно колупаться!
       Беляев смерил его скептическим взглядом.
       - Поэтому ты и ютишься в "хрущобе"! Вот тебе для проверки торопливого терпения. От доски до доски прочитать роман, последовательно, не глотая страниц, не пропуская. Нужно проверять себя. Для этого книги-замечательные тренажеры.
       - Но невозможно осилить за две недели эти два кирпича!
       - Ты спешишь, не начав читать. Давай прикинем, - сказал Беляев, смотря, сколько страниц в обеих книгах. - Так. Тысяча четыреста страниц. - Он взял из стола микрокалькулятор и стал считать. - Две минуты на страницу. Это будет... две тысячи восемьсот минут. Делим на шестьдесят... Получаем сорок шесть и шесть в периоде. Короче, сорок семь часов. Теперь посмотрим, сколько страниц нужно читать в день. Делим сорок семь на четырнадцать. Получаем... три, запятая, триста пятьдесят семь... Округляем, три с половиной часа. Комаров безрадостно вздохнул.
       - Нет, это не для меня. - Он взял книгу, полистал. - Да и текст сложный... Ну, что это такое:
       "Я тоже сподабливался кой-каких откровений, когда был моложе, и то, что я увидел во сне, когда против своей воли уехал из Беэршивы и, не подозревая того, набрел на известное место и на известный подступ, может, пожалуй, потягаться с тем, что показали тебе"? Как будто человек не может сказать попроще! Выпендривается этот Манн, как муха на стекле, вязью какой-то занимается!
       - Это было его задачей... Где-то в конце второго тома он сам об этом говорит. - Беляев заглянул в книгу. - Вот... "разработать до мелочей изложенное вкратце". Короче, Манн коротенькую легенду из Книги Бытия раздул на тысячу четыреста страниц!
       - Зачем?
       - Затем, чтобы ты, балбес, погрузился в мир мыслей, в эпоху, в другие измерения. И чтобы выковал свое терпение.
       - Ты сам-то прочитал эту словесную эквилибристику?
       - Последовательно, страница за страницей - нет...
       - Ну, а мне говоришь...
       - Но очень детально просматривал. Меня не интересовал Иосиф, меня интересовал сам Манн, его взгляд на библейские события.
       Комаров встал, показывая всем своим видом, что его это абсолютно не волнует.
       В комнату вбежал Миша, но сразу же остановился, смущаясь постороннего дяди. Комаров приветливо раскинул руки в стороны, присел и заулыбался. Маленькие детские ручки потянулись к нему, крепенькие, полненькие ручки с грязными ноготками. Миша был любитель поползать по полу, под столами и под кроватями. Однажды он заснул под кроватью и его долго искали. Комаров втащил его к себе на колени и стал тискать, качать, щекотать, нюхать детское тельце, целовать маленькие, пытливо-разбойничьи глазки, только что ставшие познавать мир.
       Миша потащил за руку Комарова в свою комнату, устланную красным мохнатым синтетическим ковром, по которому были разбросаны яркие пластмассовые кубики. Миша пришел в неописуемый восторг, когда Комаров в мгновение ока выстроил из этих кубиков башню.
        
      
        
       Глава XXII
      
       В комнате было темно, когда Беляев обнял Лизу и привлек к себе.
       - Осторожно, - сказала она.
       - Я хочу осмотреть твой животик, - сказал Беляев, потянулся рукой к розетке и включил елку.
       И в темноте вспыхнула елочная гирлянда, целые созвездия. Лампочки, снабженные прерывателем, мигали, целые кучки вспыхивающих и гаснущих огоньков. Лампочки были всех цветов - и зеленые, и красные, и лиловые, и желтые... Казалось, что в комнату залетело множество фосфоресцирующих бабочек. Они вспыхивали то на одной, то на другой мохнатой ветке, выхватывая из тьмы блестящие елочные украшения.
       - Как красиво! - прошептала Лиза.
       - Очень красиво, - согласился Беляев, лаская ее.
       - Ты меня любишь?
       - Да.
       - Между нами - третий, - сказала она. - Осторожно.
       - Я всегда люблю тебя осторожно. На потолке от елочных лампочек был цветастый луг: с травой, цветами, бабочками.
       - Когда ты молчишь, о чем ты думаешь? - спросила она.
       Он сжимал в своей руке ее руку.
       - Когда я молчу, я чаще всего ни о чем не думаю. Вернее, о чем-то думаю, но точно не могу сформулировать - о чем.
       - Странно. У меня такое же бывает. Вроде бы думаю, а о чем - не знаю.
       - Общие места.
       - Да.
       - Но много есть в жизни такого, о чем не хочется думать, - сказал он. - Это - запретные темы.
       - Первый раз от тебя слышу о запретных темах.
       - Их много и лучше о них не думать, хотя можно и думать.
       - Например?
       - Что тебе говорить, ты сама знаешь... Есть вещи, о которых начинаешь думать, и все становится бессмысленным...
       - Молодец! Ты умный, и ты не думай о плохом.
       - Стараюсь. Но елка!
       - Что елка?
       - Елка - самая страшная вещь! Запретная тема! А мы ее ставим каждый год.
       - Почему "запретная"?
       - Сигнал смерти...
       Потом они лежали и смотрели в радужный от свечения елочной гирлянды потолок.
       - Вот и еще один год прошел, - сказала Лиза, прерывисто дыша.
       - Нам будет по тридцать! - с грустью сказал Беляев.
       - Как много...
       - И как все быстро совершается, - сказал он, стараясь не смотреть на Лизу, потому что после этого ему всегда было как-то неловко смотреть на нее.
       - А откуда у Левы появилась машина? - вдруг спросила она.
       - Тебе это очень нужно знать?
       - Да нет, не очень, но все же... Ты можешь не говорить, я сама знаю... догадываюсь. Напрасно ты это сделал.
       - Что сделал?
       - Купил ему машину.
       - Почему ты думаешь, что это я купил ему машину?
       - Не притворяйся, я все знаю и все вижу. Ты с утра до ночи бегаешь, работаешь, а он... Он очень хитрый парень. Вот увидишь, что он тебя рано или поздно бросит.
       Беляев едва слышно рассмеялся.
       - Это может быть только наоборот - я его могу бросить.
       - Тебе так кажется. Ты думаешь, что он тебя будет возить? Ты для этого покупал машину?
       В душе Беляева шевельнулась некая тревога. Не оттого, что Комаров может увести машину и сам исчезнуть, а то, что Лиза читала его мысли, его жизнь. Это было неприятно. Чувство, похожее на ревность, возникло в нем.
       - Да, я покупал машину для того, чтобы везде успевать.
       - Почему ты себе... нам машину не купил? - спросила Лиза и в ее голосе послышалась обида.
       - Потому что рано еще мне машину иметь! - достаточно грубо ответил Беляев, чтобы поставить Лизу на место.
       - А Левке не рано?
       Это был весомый аргумент, о котором почему-то Беляев не подумал, и этот аргумент с новой силой резанул его.
       - Машина куплена для работы, - сказал он растерянно.
       - И оформлена на него?
       - Да никуда он не денется! - огрызнулся Беляев.
       - Когда денется, будет поздно, - сказала Лиза. - Тебе нужно самому ездить. Послушай меня, купи себе машину и откажись ты от Левкиных услуг. Он как пиявка будет сосать тебя. Это такие люди, которые просто так не отвяжутся.
       - Ты себе противоречишь, - сказал Беляев. - То ты говоришь, что он меня бросит, то - не отвяжется!
       - Он тебя бросит тогда, когда поймет, что взять с тебя будет больше нечего.
       Беляев пошевелил рукой, придавленной полным лизиным бедром, освободил эту руку и положил на ее гладкое и горячее бедро сверху, чтобы затекшая рука отошла.
       - Ты думаешь, что наступит время, когда с меня нечего будет взять? - усмехнулся Беляев.
       - Со всеми такое время наступает, - сказала Лиза и внезапно с чувством добавила: - Зачем ты держишь деньги в этой чертовой коробке!
       Беляев испуганно вздрогнул.
       - В какой коробке?
       - Не прикидывайся дурачком! Мишка залез к тебе под стол, пока я была на кухне, и выволок эту коробку! Разбросал фотохимикаты, а потом принялся за деньги! Хорошо, что я вовремя зашла в комнату! И хорошо, что ни Сашка, ни Колька не видели этих пачек! Господи, откуда ты набрал столько денег?!
       У Беляева перехватило дыхание и он минуту лежал в полной растерянности. Потом стал мучительно соображать, что ответить Лизе. Она ведь довольно часто повторяла, что ей не хватает денег на хозяйство, а он с завидной регулярностью отвечал, что у него нет денег. Вариантов ответа было два:
       либо сказать, что эти деньги не принадлежат ему, что выглядело бы достаточно глупо, поскольку кто бы ему дал такие деньги, допустим, на хранение;
       либо рассказать о своей коммерческой деятельности и в этом случае как бы полностью впустить Лизу в свою жизнь. Он выбрал второе, разумеется, после некоторых колебаний.
       - Я догадывалась, - резюмировала Лиза после услышанного откровения Беляева. - Но я не могла предположить, что у тебя такой талант! Теперь я понимаю, почему ты медлишь со всякими покупками, с той же машиной, например. Ты не хочешь показать окружающим, что ты не такой как они? Теперь я понимаю. Ты создаешь иллюзию, что очень медленно скапливаешь деньги, хотя бы на ту же квартиру.
       - Квартира не стоила больших затрат, - сказал он.
       - Конечно! - воскликнула Лиза. - Я - бесплатная, мои дети - бесплатные! А что, если я потребую с тебя по десять тысяч за каждого ребенка?
       Беляев приподнялся на локте и заглянул в глаза Лизы. Они были злые. Но и Беляев ощетинился.
       - А за Колю сколько ты мне дашь?! За то, что ты повела себя тогда с этим офицером как проститутка!
       - Я - проститутка?! - почти что задохнулась в крике Лиза.
       - Ты!
       Лиза наотмашь ударила его по лицу и вскочила с постели, голая, с большим животом, она зачем-то метнулась к елке, затем вернулась к кровати, надела ночную рубашку и сказала:
       - Мне до визгу надоело твое вранье! Откуда ты такой жлоб выискался?! Что ты хочешь с этими деньгами делать?!
       Беляев, стиснув зубы, дрожал в гневе.
       - Исчезни! - прошипел он.
       - Нет уж, теперь я не исчезну, - ехидно произнесла Лиза. - Куда мне теперь с этой оравой исчезать? Скорее ты исчезнешь. Я схожу в институт, поговорю, как это они такого типа в парткоме держат!
       Беляев вскочил в бешенстве с кровати, сжав кулаки.
       - Замолчи, убью!
       - Убей! - крикнула Лиза и подставила лицо. - У тебя силенок не хватит убить! Ты же трус! Каким же надо быть подлым человеком, чтобы иметь такие деньги и жене ни копейки не давать. Я едва свожу концы с концами. Хорошо, что моя мама помогает, а то бы совсем... А тебе наплевать на всех!
       - Мне наплевать? А эту квартиру я для кого делал? А дети, что, чужие у меня?
       - Я не уверена, что ты не ходишь по блядям! - крикнула Лиза.
       Беляев пораженно смотрел на нее, дивясь столь не свойственной Лизе лексике. Он явно недооценивал ее, считая, что ей многое в жизни неведомо. Как он глубоко заблуждался! В мгновение ока Лиза ему раскрыла глаза.
       Она повернулась и вышла из комнаты. Беляев удрученно заходил по комнате, собираясь с мыслями и успокаиваясь. Он поглядывал на огоньки елки и как бы пугался этих огоньков, которые каждый год манили его в год будущий, который тоже имел окончание такими же огоньками на такой же елке. Сколько можно повторений, словно вопрошал Беляев, а ему из угла кто-то отвечал: "Сколько нужно, столько и будет, деточка!" Черт, откуда взялось это "деточка"? Кто-то большой и суровый следил за ним из угла, и был так страшен в своей несгибаемой воле, что Беляев испуганно смирился с тем, что количество повторений в жизни не будет зависеть лично от него, Беляева, и что этими повторениями будет руководить некто, хотя и догадывался Беляев - к т о, но не мог даже про себя произнести это имя.
       Обнаружив, что он бродит по комнате голым, Беляев запел "Утро красит нежным светом", подошел к кровати и сел. Посидев некоторое время, наблюдая за мигающими огнями елки, он лег и укрылся одеялом. Не идти же за Лизой, не уговаривать же ее! Сама придет.
       - А кто ты, собственно, такой, чтобы к тебе приходили? - услышал он вопрос из угла. - Почему ты думаешь, что к тебе будут приходить? Ты должен уяснить одну простую мысль, что сам по себе ты никому не нужен. Приходят не к тебе, а к твоим деньгам. Помни это. Хорошенько помни и не переоценивай себя.
       - И даже Лиза ко мне не придет? - спросил Беляев.
       - Даже Лиза.
       - А дети? Дети придут?
       - И дети не придут.
       - Я не верю этому! - вскричал Беляев и увидел, что в комнату вошла Лиза.
       Она успела переодеться и была теперь в голубом платье, том, которое нравилось Беляеву. Лиза включила верхний свет.
       - Ты долго будешь валяться?
       - Что, уже утро?
       - Уже утро.
       - А почему на улице темно? - спросил он, глядя на темную щель в занавесках на окне.
       - Потому что зимой светает поздно, - сказала Лиза. - На вот, почисть. - Она протянула ему корзинку, доверху набитую ложками и вилками, золотисто поблескивающими. Он взял ложку, тяжелую, с вензелями на ручке, совершенно новую ложку и недоуменно уставился на нее. Что же тут чистить? Это же только что купленная ложка. Да притом не обыкновенная, а золотая. На обороте широкой ручки Беляев разглядел выдавленную пробу.
       Беляев положил ложку в корзинку и вдруг увидел на своей руке, в которой он держал ложку, золотой отпечаток. Неужели она так пачкается? Он взял вновь ту ложку и увидел на ней отпечатки своих пальцев, то есть в том месте, где были отпечатки, не было золота, а был простой металл. Беляев торопливо принялся перебирать все ложки и вилки, лежавшие в корзинке. И со всех них слезала золотистая краска. Беляев догадался, что это, видимо, Коля так пошутил, покрасив ложки и вилки золотистой краской, но сам золотой порошок развел не на лаке, а на воде, как акварель, вот она и пачкается. А к чему тогда проба золота?
       Пока он думал над этим, в комнату вошел Пожаров с подносом в руках.
       Беляев ошалело взглянул на него и воскликнул:
       - Толя, такие дела! Золото смывается! Пожаров держал в руках увесистый поднос, серебристо поблескивающий, на котором дымилась гора раскрасневшихся раков. Усы и клешни, хвосты и панцири были влажными, словно покрытые лаком.
       - Это Колька лак вместо ложек на раков пустил? - спросил Беляев, радуясь появлению Пожарова.
       - Какой лак? Это я в Елисеевском схватил вчера. Думаю, на Новый год в самый раз закуска будет!
       - Слушай, Толя, мне однажды снились раки... А сны сбываются?
       - На то они и сны, чтобы сбываться! - захохотал Пожаров голосом того, из угла.
       Он поставил поднос на стол.
       Беляев, забыв о нем, стал оттирать тряпкой ложки и вилки. Тряпка становилась золотой, и руки становились золотыми. Беляев вышел из комнаты и остановился у зеркала в прихожей. Он голый стоял перед зеркалом и вдруг стал натирать себя золотой тряпкой. Лицо, руки, шея, грудь становились золотыми. Тряпка была неистощимой. Она увеличилась в размерах, превратившись в целое полотенце. Беляев натер и спину, и ноги.
       Он весь был золотой.
       Приняв позу Аполлона, он долго любовался собою застывшим в зеркале. И волосы были золотыми! И золотыми были ресницы, и, казалось, глаза стали золотыми! И ногти на руках и на ногах были золотыми! И священный для Беляева символ оплодотворяющего или рождающего начала был золотым! И волосы вокруг фаллоса были золотыми! Мраморному Аполлону далеко было до золотого Беляева!
       Но близко до золотого... осла, подумал Беляев, стараясь стереть с себя теперь краску, но она не стиралась.
       - Ничего себе костюмчик, - сказал после того, как нагляделся на Беляева, Пожаров. У него в руках был кухонный молоток для отбивки мяса.
       Беляев продолжал стоять в позе Аполлона.
       - Ну-ка, мы сейчас попробуем, ты ли это или только статуя с твоего изображения? - сказал Пожаров и резко ударил молотком по фаллосу, который с металлическим лязгом отвалился и со звоном упал на мраморный мозаичный пол.
       Беляев вышел из комнаты и подошел к своей скульптуре. Нагнулся, поднял то, что упало и ахнул. Это был его самый натуральный, с живой кожицей, нежной, как лепесток розы, символ.
       - Как же мне теперь жить?
       - Тебе жить незачем! - сказал Пожаров, поднимая и бросая Беляева на горку раков. И пока Беляев летел, успел заметить себя со стороны, каким он вдруг стал красным, усатым и хвостатым. Он был самым большим раком, самым красным, самым сочным, с самыми большими и с самыми острыми клешнями.
       - Я в Елисеевский заходил, но раков не видел, - сказал Беляев.
       - В рыбном отделе, - сказал Пожаров, поднимая Беляева и переламывая его пополам.
       На белую скатерть брызнула кровь.
       - Что это?! - вскричал Беляев.
       - Это вино, - сказал Пожаров.
       - Это же моя кровь!
       - Твоя кровь белого цвета! - воскликнул Пожаров и расхохотался.
       - Почему "белого"? - испуганно спросил Беляев.
       - Потому что ты Снеговик!
       Господи, подумал Беляев, почему же он вдруг превратился в Снеговика? Так холодно крутом, так снежно, так метельно, так вьюжно... И так одиноко!
       Он пошевелил рукой, Лизы рядом не было. Елка светилась и за окнами был рассвет. Одеяло сползло на пол, он лежал раскрытым и дрожал от холода, хотя в комнате было довольно-таки тепло. Это всегда так во сне бывает холодно, если раскрываешься, подумал он. Во сне организм охлаждается. Состояние было не из приятных. Он был на грани сна и яви. Вспомнился Лизин крик. Реальный крик. И пожаровский басовитый хохот. Нереальный хохот. Но и то, и другое Беляев слышал!
       Прежде чем натягивать трусы, Беляев с каким-то страхом осмотрел себя: не стал ли он золотым и осталось ли на месте т о, что со звоном упало на пол?
       Затем он оделся и тут же полез под письменный стол за коробкой, в которой, действительно, все лежало не так. Подумав, он достал со дна три пачки, сунул поспешно, оглянувшись, их в карман домашних брюк, и стал думать, что делать с коробкой, в которой этих пачек под химикатами год от году становилось все больше. Наконец, ничего не придумав, он сунул коробку опять под стол.
       В шкафу он нашел розовую ленточку, перевязал ею пачки из кармана, вновь сунул их, перевязанные, с красивым бантом, в карман и пошел искать Лизу. Она спала на диване, укрытая пледом, в комнате Миши. Беляев тронул Лизу за плечо. Она медленно открыла глаза и уставилась на Беляева с некоторым остатком вчерашней враждебности.
       - Это тебе к Новому году, - сказал Беляев, протягивая ей тридцатитысячный подарок.
       Лиза смотрела на связанные пачки и никак не могла спросонья понять, что это.
       - Это тебе, - повторил Беляев. Лиза села на диване и поспешно прикрыла оголившиеся ноги.
       - Что это? - никак не могла сообразить она.
       - Подарок... От меня... Деньги...
       Лиза осторожно, не веря себе, взяла пачки и прижала их к груди. Глаза ее стали чистыми и веселыми.
       - Мне?! - воскликнула она.
       - Тебе.
       Она торопливо развязала бантик и поочередно осмотрела каждую пачку, шевеля губами и шепотом прочитывая: "Десять тысяч...", "Десять тысяч...", "Десять тысяч..."
       - И это все - мне?
       - Ну, а кому же? Конечно, тебе.
       - Дай я тебя поцелую, - сказала она и протянула к нему обнаженную руку.
       Он склонился к ней, и она с каким-то крепко-благодарным жаром расцеловала его.
       - Пойдем, пойдем, а то Мишку разбудим! - прошептала она.
       Они вышли на кухню. Беляев взял электрическую мельницу, собираясь смолоть кофе, но тут же вспомнил про коробку.
       - Лиза, - сказал он. - Раз уж у нас вышло такое...
       - Какое?
       - Сама знаешь... То я доверяю тебе быть хранительницей всех средств. Убери куда-нибудь коробку, чтобы дети о ней и слыхом не слыхивали.
       Он поставил кофемолку и пошел с Лизой к себе в комнату, где стояла елка.
       Но здесь произошло маленькое событие, которое отвлекло на некоторое время ее и Беляева от проблемы коробки. Дело в том, что Лиза, нагнувшись под стол, ударилась коленом об угол стула, который был выдвинут из-под стола, но не отодвинут дальше, чтобы можно было свободно залезать под стол. Ударившись, Лиза вскрикнула, привстала и положила руки на плечи Беляеву.
       - Поцелуй мое колено! - простонала Лиза и вместе с обнимающим ее Беляевым пошла к кровати.
       Она легла, а Беляев прикоснулся губами к полноватому колену, а затем спросил:
       - Здесь больно?
       - Больно.
       - А здесь?
       - Немножко.
       Он поцеловал ее чуть выше колена.
       - Нет, там уже не больно, - прошептала она.
       - А здесь?
       - Здесь щекотно...
       - А здесь?
       - Целуй.
       - А здесь?
       - Целуй крепче!
       Колено уже было забыто, было забыто все, потому что их захлестнула страсть.
       Светлая комната стала светлее, и ангелы зашелестели белыми крылами своими, создавая эффект метели.
       - Вот чем иногда кончается ушиб колена, - рассмеялась она.
       - Мне приснился жуткий сон! - вдруг сказал он.
       - Какой?
       - Смешно сказать...
       - А ты скажи.
       - Мне приснилось, что я стал статуей, как Аполлон, и что у меня один варвар (он не назвал - кто), ты представляешь, отбил молотком то, что тебе так нравится.
       - Ха-ха-ха! - залилась смехом Лиза. - Как бы я жила без этой радости?! Ты бы меня обрек на вечное монашество.
       У Беляева мелькнул образ Валентины...
       Коробку Лиза унесла к себе.
       Потом, когда они пили кофе на кухне, туда прибежал босиком, в одной рубашонке Миша, весело подняв руки, закричал:
       - Дей Моез!
       - Где Дед Мороз? - удивленно, вскинув брови, спросила Лиза.
       - Там! - выкрикнул Миша, указывая на окно, которое, как и из комнаты, выходила на улицу.
       Беляев выглянул в окно, но никого не увидел, зато услышал звонок в дверь. Он пошел открывать, а Лиза быстро умыла и одела Мишу. Со звонком в коридор высыпали Коля и Саша. А Беляев впустил в квартиру настоящего Деда Мороза.
       Беляев совсем забыл, что с месяц назад записался в профкоме на "Деда Мороза". Это был Зайцев с кафедры математики, широкоплечий, пузатый ассистент, с голосом дьякона. Следом за Дедом Морозом вошла Снегурочка, Шиманская, лаборантка с сопромата.
       Дети радостно-испуганно застыли у стены. За спиной Деда Мороза был огромный мешок, на руках - красные рукавицы, в одной руке был толстый, суковатый посох, обмотанный серебристой лентой фольги.
       - Я из лесу вышел, был сильный мороз! - прогудел Дед Мороз, не найдя более лучшего приветствия, чем это.
       - Гляжу, поднимается медленно в гору! - издевательски-весело отозвался Беляев, поднимая Мишу на руки.
       - Здравствуйте, детки! - сказал, подмигивая Беляеву, Дед Мороз, проходя в большую, Белявскую, комнату, где сияла своею красою наряженная елка.
       Дед Мороз вновь подмигнул Беляеву и тот догадался поставить Мишу перед елкой, а сам незаметно пробраться к розетке у кровати. Коля и Миша, раскрыв рты, смотрели на Деда Мороза и Снегурочку.
       - Снегурочка! - обратился к ней Дед Мороз.
       - Да, дедушка.
       - Начнем праздник для детей?
       - Начнем, дедушка! - весело пропищала Снегурочка, потому что у лаборантки Шиманской был известный на весь институт своей писклявостью голос.
       - Раз, два, - начал басом Дед Мороз, и Снегурочка поддержала: - Три! Елочка - гори!
       - ... гори! - хором поддержали дети, и Беляев
       ткнул штепсель в розетку.
       Елочная гирлянда вспыхнула и замигала.
       - Ура-а! - крикнул Саша.
       В это время Снегурочка шепталась с Лизой, как приготовить праздничный пирог. После этого Дед Мороз со Снегурочкой вручили подарки детям. Дед Мороз на ощупь брал в мешке подарок и, прежде чем его вытащить, спрашивал:
       - Кому? - спрашивал, как какой-нибудь рыбак при дележке улова.
       - Мне! - все вместе кричали дети. Когда дети ушли к себе потрошить подарки, Беляев достал бутылку коньяка.
       - Я только рюмочку! - взмолился Дед Мороз. - А то, пока всех обойду, повалюсь с катушек! Итак уже мы со Снегурочкой врезали грамм по триста!
       - Что-то незаметно! - рассмеялась Лиза.
       - Быстро на воздухе выветривается, - неопределенно-рассеянно сказал Дед Мороз, освобождая пальцами рот от ваты усов и бороды.
       - Холодно на улице? - спросила Лиза.
       - Да, ничего... - сказал Дед Мороз, опрокидывая рюмку.
       - А вы, Николай Александрович, неплохо живете! -воскликнула выпив, Снегурочка, обводя рукою комнату, но словно охватывая этим жестом всю квартиру.
       - Столько лет бились! - сказала твердо, оценив ситуацию, Лиза.
       - Конечно, у вас дети, - вздохнула, словно позавидовала, Снегурочка, отламывая кусочек от большой плитки шоколада, и добавила с чувством: - Везет же людям! Дети, огромная квартира!
       - Да-а, - промычал Дед Мороз, с подозрительной жаждой поглядывающий на бутылку.
       Беляев перехватил этот взгляд и налил всем, кроме Лизы.
       - С наступающим! - сказал он, слушая, как мелодично гудит хрусталь, после того, как он чокнулся с Дедом Морозом и Снегурочкой.
       - С новым счастьем! - сказала Снегурочка. Лиза посмотрела на нее и сказала:
       - Мы ведь с Николаем Александровичем с комнаты начинали. С этой вот комнаты. - Притопнула ногой легонько по паркету Лиза.
       - Вы такая молодая и уже трое детей! - продолжала восхищаться Снегурочка.
       Беляев энергично налил по третьей рюмке.
       - Если бы не было детей, не было бы квартиры. Если бы не были мы в свое время рождены, не было бы ничего! - философски воскликнул он и поднес свою рюмку к рюмке Деда Мороза.
       Тот помешкал, затем весело сказал:
       - Ну, дай Бог, не последняя! - и швырнул жидкость в распахнутую пасть.
       - И все-таки, - продолжала Снегурочка, обращаясь к Лизе, - как вам это удается?
       Лиза пожала плечами, а Снегурочка грустно взглянула на ее живот.
        
      
        
       Глава XXIII
      
       Совершенно очевидно, что Скребнев заимел какой-то зуб на Сергея Николаевича, иначе бы он не завел с ректором разговор об этом при Беляеве. Едва успели убрать портрет в траурной рамке бывшего завкафедрой Пачкова из фойе, как Скребнев вызвал Беляева и спросил его мнение о кандидатуре на так внезапно освободившуюся должность.
       - Двух мнений быть не может. Сергей Николаевич, - сказал он, даже и не пытаясь в уме выбрать еще кого-нибудь.
       - Угу, - хмыкнул Скребнев, но ничего более не добавил, а предложил зайти с ним к Яковенко, ректору.
       Краснолицый и седовласый Яковенко восседал в своем могучем, ленинском, кресле за огромным (откуда только такие берутся, как из горьковского кабинета в доме Рябушинского!) столом, стоящим отдельно в просторном, как зал, кабинете. Перед столом располагалось два кресла-близнеца из того же гарнитура, что и ректорское кресло, но несколько поменьше.
       - Здравствуй, Павел Семенович! - опережая Скребнева, произнес Беляев грубовато, пожал мягкую ладонь ректора и сел без приглашения в кресло, закинув ногу на ногу.
       Скребнев как будто этого не заметил и опустился в кресло напротив. После паузы зачем-то подмигнул Беляеву, мол, поддержи, и завел разговор о вакансии.
       - Я думаю, что Серега справится, - сказал Яковенко. - Да и докторская у него на подходе. Пошевелившись в кресле, Скребнев сказал:
       - Я ничего не имею против, но...
       - Что "но"? - перебил Яковенко, припадая на стол.
       - Боюсь, не потянет...
       У Беляева от изумления расширились глаза, и он весь как-то напружинился. Заиграли желваки на щеках и спина стала прямой, как доска. И в этом напряжении он казался еще более подтянутым в своем с иголочки костюме, в выглаженной Лизой вечером белоснежной сорочке, в идеально завязанном темно-синем галстуке.
       - Я этого не боюсь, - сухо проронил сквозь зубы Беляев и взглянул на ректора.
       Тот пожал плечами и, подумав, спросил:
       - Что-то у тебя есть?
       Скребнев еще раз незаметно подмигнул Беляеву и сказал:
       - У нас у каждого что-нибудь есть... Дело не в этом. Мне кажется, что Серега не потянет.
       - Почему "не потянет"? - удивился Яковенко и откинулся к спинке кресла.
       Беляев чмокнул губами и медленно проговорил, вполне восприняв подмигивание Скребнева:
       - Вообще-то стоит подумать.
       Он это сказал, не понимая, куда клонит и что хочет Скребнев, но сказал, чтобы не расходиться во мнении со Скребневым. Тут нужно было четко определиться в расстановке сил. А силы были таковы, что Яковенко был в предпенсионном возрасте, в последнее время почти что отошел от дел, появлялся в институте редко, причем с подозрительно красным лицом. Волевых качеств у Яковенко явно недоставало и он более делал вид, что руководит, чем руководил огромным институтом. Оба проректора были уже в пенсионном возрасте и держались только потому, что когда-то в конце двадцатых годов создавали институт, и ныне никому не мешали. Силу набирала младая поросль, и в особенности, Скребнев, которого недавно на районной отчетно-выборной партийной конференции избрали в бюро райкома КПСС.
       - Ладно, вы там думайте, - сказал Яковенко. - Потом доложите.
       Выйдя из кабинета, в коридоре, Беляев спросил:
       - Володя, чего ты темнишь? Бляха-муха, надумал чего-то и меня в дурацкое положение ставишь! Скребнев по-приятельски обнял Беляева.
       - Коля, запомни одно из важнейших правил партийного работника: никогда не выдавай информации, в которой ты сам еще не уверен!
       Этому, конечно, Беляева учить не стоило. Но то, что именно его хотел обойти Скребнев, его уязвило.
       - Слушай, ты мне доверяешь, Володя? - напрямую спросил Беляев, убирая с плеча руку Скребнева.
       Скребнев молчаливо вновь подмигнул ему и сказал:
       - Пошли ко мне, потолкуем.
       В коридоре разговаривать, действительно, было неудобно, потому что в нем было людно, несмотря на то, что шли лекции. Хлопали двери лабораторий и кафедр, студенты, сотрудники, преподаватели, свободные от занятий, ходили туда-сюда, обязательно раскланиваясь со Скребневым и Беляевым, институтскими партийными боссами. По одной стороне шел ряд широких окон, за которыми падал медленный пушистый снег. Даже одной минуты взгляда на него было достаточно, чтобы успокоиться или задуматься. Если между собой люди так или иначе переходят на "ты", то с природой они вечно остаются на "вы".
       Людочка, секретарша, печатала на машинке. Увидев Беляева, сказала, что ему звонила жена и просила ей перезвонить. Беляев кивнул и вошел следом за Скребневым в его кабинет и плотно закрыл за собою дверь, защелкнув английский замок.
       - Коля, - начал сразу же Скребнев, - нужен какой-нибудь компромат на Серегу.
       - Ты спятил! Это же наш кореш! - воскликнул Беляев, усаживаясь напротив Скребнева у стола.
       Волнение охватило Беляева, поскольку он не ожидал, что Скребнев возьмет так круто. Против Сергея Николаевича, с которым он живет и на кафедре, и в парткоме душа в душу!
       - Так надо! - твердо сказал Скребнев.
       - Что он тебе сделал?
       - Лично мне - ничего.
       - А кому?
       - Вот это я у тебя хочу спросить.
       - У меня? - поднял брови Беляев.
       - Я же говорю, дай на него компромат!
       - Никак не пойму. Ты что, от него избавиться хочешь?
       - Иначе не получится.
       - Почему?
       - Ну, потом как-нибудь расскажу, - сказал, чуть порозовев, Скребнев, погремев коробком спичек, проверяя, есть ли в нем спички, и закурил.
       - Что-то никак не врублюсь, - сказал, разводя руками, Беляев.
       Скребнев встал и заходил по кабинету.
       - Какое тебе, Коля, дело! Ты можешь для меня, как для друга, это сделать или нет?!
       Беляев стал понемногу соображать и догадываться, что между Скребневым и Сергеем Николаевичем что-то произошло на личной почве, поэтому резко прекратил вопросы и, подумав еще некоторое время, сказал:
       - Хорошо. Но кого ты мне сунешь в шефы?
       - Это твоя прерогатива, - спокойно сказал Скребнев и вдруг нервно почти что крикнул: - Мне нужно убрать этого пидора!
       Но тут же Скребнев взял себя в узду, сел и, как ни в чем не бывало, сказал:
       - Поясница опять болит.
       Беляев никак не мог прийти в себя от "прерогативы" в подборе кандидатуры на избрание на должность заведующего кафедры. Сначала никто ему не шел на ум, но затем он кое-что начал придумывать. Разумеется, продать эту должность нужно было как можно дороже. Это для Беляева была аксиома, как для Скребнева было аксиомой то, что Сергея Николаевича не должно быть в институте.
       Беляев думал о разных вариантах, а перед глазами возникала смазливая и бойкая жена Скребнева. Ну, Серега!
       - Ладно, уберем, - сказал Беляев, как о решенном, придвинул к себе телефон и позвонил домой.
       Подошел сначала Саша, потому трубку взяла Лиза.
       Она волнуясь, сказала:
       - Звонил твой Заратустра, сказал, что умирает. Положив трубку, Беляев заметно помрачнел.
       - Что-нибудь случилось? - заметив эту резкую перемену, спросил Скребнев.
       - Да так, ничего, - сказал Беляев, тупо глядя на страницу перекидного календаря с жирной цифрой "семь" посередине, над которой маячил месяц "декабрь", первый месяц шестидесятого года Великой Октябрьской социалистической революции...
       Беляеву сразу же стало ясно, что отец сорвался и теперь, на выходе из запоя, лежит трупом и подыхает. Беляев даже ни на минуту не позволил себе усомниться в этом. Нет характера у отца, думал он, а есть какие-то всплески, похожие на характер. Беляев думал о том, что в этой волчьей жизни нужно быть волком, что нужно выковывать свой характер, не подпускать к себе людей, не доверять им, держать их все время на дистанции, потому что, как только подпустишь, они сразу же начинают лезть в душу или залезать на голову. Эта человеческая особенность неискоренима и с ней бороться можно только по-волчьи.
       Беляев набрал номер Комарова.
       - Лева, звоню из парткома, - сказал Беляев.
       Скребнев уставился, не моргая, на Беляева, но тот больше ничего не говорил, а только, прикрыв трубку ладонью, слушал, так что Скребневу ловить было нечего. С того конца провода Комаров сам говорил наводящими вопросами:
       - Понял. Подъезжать сейчас? Понял. Через пятнадцать минут буду. Остановлюсь, где обычно.
       - Давай, - сказал Беляев и положил трубку. Снег медленно падал на мокрый асфальт. Даже было жалко этот чистый снег, что он так бездарно заканчивал свое прекрасное парение. На капоте машины он сразу же таял, и от капота поднимался белесоватый пар.
       - Только хотел пойти по магазинам, как ты позвонил, - сказал Комаров, когда Беляев сел рядом и захлопнул дверцу.
       - По магазинам будешь после работы ходить! - урезонил его мрачный Беляев. - Прямо! - добавил он.
       Комаров тронул свою зеленую клячу и поехал по улице прямо.
       - Направо! - отрезал Беляев.
       Комаров, поджав губы, поняв, что шеф не в духе, свернул направо. Комаров хотел спросить о зарплате, которую Беляев выплачивал ему каждое десятое число, но промолчал, чтобы не навлечь на себя гнева.
       - У магазина остановись! - рявкнул Беляев и, как только машина остановилась, вышел, сильно хлопнув дверью.
       В грязном винном отделе пахло чем-то тухлым, толкались в очереди то ли газосварщики, то ли каменщики, не уступая друг другу. Всего-то было человек пятнадцать, а подняли такую бучу, что казалось сейчас глаза друг другу выцарапают. Стоял мат-перемат в облачности пьяного дыханья. Пока длилась эта потасовка, Беляев поднял доску прилавка и быстро прошел в подсобку.
       - Что у вас там происходит?! - ревизорским голосом сказал Беляев и тут же бросил на стол перед толстухой в плюшевом черном жакете, надетом поверх белого халата, "лиловенькую" бумажку: - Четыре штуки по пять двенадцать! - почти что приказал он и раскрыл портфель.
       Толстуха протянула руку к ящику с водкой и по одной уложила в портфель четыре бутылки, затем выдвинула ящик стола и смахнула в него этот четвертак.
       - Ни здрастье вам, ни до свиданья, - сказала толстуха, - ходят, как эти!
       - Будешь, как этот! - огрызнулся Беляев и вышел.
       Увидев грозного Беляева, продавщица крикнула в зал:
       - Угомонитесь, черти!
       Один тип в пластмассовой каске, проводив взглядом Беляева, крикнул, перекрывая голос продавщицы:
       - Мент переодетый пошел! Тихо, а то наряд пришлет!
       А Беляев в это время был уже в овощном отделе. Он купил квашеной капусты и килограмма три соленых огурцов.
       Комаров стоял у машины и бросал снег в лобовое стекло, по которому скребли щетки, очищая его от грязи. Вся машина была черна от этой грязи. Чистый снег Комаров брал с карниза витрины магазина.
       - Прыскалки не работают, - сказал Комаров, когда поехали.
       От впереди идущих машин на стекло летели брызги и стекло быстро загрязнялось.
       - Почему прыскалки не работают? - раздраженно спросил Беляев.
       - Черт их знает, - сказал Комаров.
       - Перед выездом надо машину готовить!
       - Смотрел, - протянул Комаров, - но ничего не нашел. Там дырочки - с гулькин хвост. Засорились, наверно.
       Стекло уже сплошь усеялось грязью. Ничего не было видно. Комаров поправлял очки, нагибался, выискивая щель, как танкист.
       - Включи щетки!
       - Они размажут все, хуже будет.
       - Включи!
       Комаров нехотя включил щетки. Они пошваркали грязь из стороны в сторону и словно покрасили стекло краской. Ничего совсем не стало видно.
       - Я же говорил! - сказал Комаров. Темнело. Зажглись фонари. Комаров осторожно, включив левый указатель поворота, остановился. Улица была с односторонним движением. Включив щетки, он выскочил из машины, нашел чистого снега и стал бросать на стекло. На нем быстро образовались два прозрачных веера.
       Тронулись, но через километр стекло опять забрызгалось.
       - Ну, ты и мастер! - психанул Беляев. - Тормози и открывай капот!
       Комаров послушно исполнил приказание.
       - Как у тебя действует система орошения? - спросил Беляев, заглядывая под капот.
       - Там груша в салоне, жмешь на нее ногой, создается в бачке давление и по трубкам вода прыскает на стекло, - объяснил Комаров.
       - Пневматическая?
       - Пневматическая, - согласился Комаров, засовывая руки в карманы куртки. На голове Комарова была старая вельветовая, коричневая, кепка-шестиклинка с пуговкой. А вид у него был - ленивого школьника, который только перед учителем кое-как себя держит, а так бы - плюнул на все и ушел.
       - Давай проволочку! - приказал Беляев.
       - Где я тебе ее возьму?
       - Где хочешь! - сказал Беляев. - Смотри в бардачке, в багажнике!
       Комаров так же лениво, не вынимая рук из кармана, пошел в машину. Через минуту принес проволочку. Беляев просунул ее сначала в один канал прыскалки, затем в другой.
       Комаров сел за руль, понажимал на грушу. Вода не лилась. Тогда Беляев посмотрел на полиэтиленовый бачок, есть ли в нем вода. Вода была. Он пошевелил подходящие к бачку резиновые шланги, затем снял с бачка крышку и обомлел.
       - Голову тебе, Лева, нужно оторвать! Смотри! Комаров, все еще держа руки в карманах, вернее, постоянно их туда засовывая, склонился, блеснув очками, к бачку. На дне лежал короткий шланг, трубочка, которая должна была быть надета на носик внутренней стороны крышки, чтобы вода под давлением воздуха шла через эту трубку в носик, из которого по длинным шлангам к прыскалкам.
       Комаров виновато запустил пальцы в воду, достал трубочку...
       Сели в машину, тронулись. Вода вовсю брызгала на стекло, щетки дружно, вправо-влево, начищали веера прозрачности.
       Оставив машину у подъезда, Беляев поднялся к квартире отца. Дверь была предусмотрительно не заперта. Как и ожидал Беляев, Заратустра крестом лежал на кровати и тихо стонал. В комнате был спертый воздух, и Беляев сразу же открыл форточку. В момент открывания форточки, взял себя в руки, отбросил мрачность и прочие волчьи замашки, весело запел вполголоса:
       На Волге широкой, на стрелке далекой...
       - Ко-оля, это-о ты-ы? - стонущим, срывающимся голосам спросил Заратустра, боясь пошевелиться.
       Не отвечая, Беляев быстро разложил огурцы и капусту по тарелкам, налил пару рюмок водки и, прежде чем подносить отцу, чокнулся с его рюмкой и выпил сам, крякнув и с хрустом откусив половину крепкого пупырчатого огурца.
       Он протянул рюмку отцу, глаза которого сразу же вспыхнули. Он попытался подняться, даже оторвал голову от подушки, но она так сильно задрожала, что отец бессильно уронил ее опять на подушку. Беляев, улыбаясь, обхватил отца, посадил, чувствуя, как содрогается все его тело, и подоткнул сзади подушкой. Руки отца ходили ходуном. Чтобы не пытать судьбу, Беляев прижал к себе голову Заратустры, немного запрокинул ее и вылил водку в дрожащий рот. Сам же быстро сходил на кухню, отыскал какой-то таз и вернулся как раз вовремя, чтобы поймать этим тазом желчную струю из отцовского рта.
       - У-у-у! - выл отец и, вибрируя всем телом, блевал желчью в таз.
       Беляев вооружился полотенцем, вытирал рот отца. Затем принес граненый стакан и налил сразу в него две третьих объема. Взял тарелку с капустой и слил из нее рассол в рюмку. Вооружившись стаканом и рюмкой, подошел к отцу, локтем прижал его голову, чтобы не трепыхалась, и приставил стакан к его губам. Отец жадно и с омерзением выцедил все до донышка. Беляев быстро влил в рот рассол, от остроты которого отец даже всхлипнул.
       Как бы вальсируя, Беляев пошел к столу, напевая:
       Свиданье забыто, над книгой раскрытой...
       Обратно, вальсируя, Беляев подошел к отцу с великолепным огурчиком. Отец с чувством, молча, принялся закусывать, а минут через десять подтягивал сыну:
       Ой, летние ночки, буксиров гудочки...
       Ровно через полчаса после прибытия Беляева Заратустра был одет, обут, руки не дрожали, глаза сияли, в зубах была сигаретка. Напевая, отец с сыном спускались к машине.
       У самой машины дружно, на весь переулок, допели:
       На Волге широкой, на стрелке далекой Гудками кого-то зовет пароход. Под городом Горьким, где ясные зорьки, В рабочем поселке подруга живет...
       Комаров ошалело смотрел на парочку, затем догадался выскочить из машины, открыть двери и усадить певцов на заднее сидение.
       - Куда, шеф? - спросил Комаров, усевшись за руль.
       - Рублевское шоссе!
       Отец резко повернулся к сыну и застыл с широко открытыми глазами в позе непонимания. Еще мгновение до этого лицо отца было оживленно, с улыбкой на губах, а теперь эта улыбка, пойманная за хвостик, затвердела на вопрошающей ноте. Только пошло все в гору и вдруг - торможение! Затем отец пошевелился, улыбка спрятала хвостик, взгляд потух, и он сказал:
       - Понял. Швартуемся в порту равноапостольных истин. Буду слабым и нищим, пусть мне подают и сострадают сильные.
       Отец откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Поза эта словно говорила о том, что он не хочет возвращаться из сферы веселья в сферу томления духа.
       Почесав затылок, Комаров включил приемник и стал крутить ручку настройки. Беляев вдруг услышал обрывок голоса диктора: "...рил Заратустра", но Комаров крутил дальше.
       - Верни Заратустру! - сказал Беляев с тревогой в голосе, как будто кто-то специально подсмотрел за ним и отцом и дал в эфир что-то такое про Заратустру.
       Комаров послушно восстановил низкий мужской голос в приемнике.
       - ...лько слов о симфонической поэме Рихарда Штрауса "Так говорил Заратустра", - говорил диктор. - Это единственное в своем роде произведение не только в творчестве Рихарда Штрауса, но и во всей истории музыки. Впервые философское сочинение стало объектом музыкальной интерпретации...
       - О! Что говорил Заратустра?! - вдруг закричал отец.
       - Да подожди ты! - осадил его Беляев.
       - Обращение к "Заратустре" было, вероятно, притягательным для композитора в силу новизны и оригинальности музыкальных задач. Подобный замысел способен был отразить и характерные тенденции в настроениях немецкой интеллигенции. Интерпретируя Ницше на свой лад, Штраус постарался придать ряду отвлеченных и иносказательных образов вполне реальный, земной характер, что послужило только на пользу музыке...
       Комаров проскочил мимо ресторана "Прага" и помчался по Калининскому проспекту.
       Пошел снег.
       Нью-йоркский симфонический оркестр заиграл.
       Из тишины вдруг вырвались пронзительные, предупреждающие о конце вечности трубы. Их дикий, какой-то звериный выкрик так потряс Беляева, что он похолодел и дыхание перехватило. Призывные голоса труб завораживали на фоне гулкого баса.
       Дикие нью-йоркские небоскребы, шагнувшие в Москву, на Калининский проспект, глядели сквозь снеговую завесу звериными светящимися очами. И казалось, что вопли труб идут изо всех окон и дверей, придавая какую-то немыслимую торжественность искусственным сооружениям города посреди доисторической темной природы, оклик которой проклевывался сквозь нарастающий гром барабана в минорном аккорде всего оркестра.
       Беляев взглянул на отца. Отец смотрел, не мигая, в потолок машины, и на глазах его от дивной музыки показались слезы, поблескивающие в полумраке, как росинки в лунном холодном свете.
       После паузы вступили скрипки и виолончели.
       Умиленный великой музыкой, Заратустра тихо, чтобы музыка была слышнее его пьяного голоса, сказал:
       - Я спустился с горы я увидел в лесу отшельника. Я спросил у него, что он делает, и он ответил мне, что возносит молитву Богу. Я был поражен. Этот старик не знает, что Бог мертв.
       - Бог "мертв"? - спросил Беляев.
       - Бог не просто мертв, Бог - разложившийся труп, - вторя скрипкам и виолончелям, в которые уже вмешивались потихоньку духовые, медные и деревянные, сказал мелодично Заратустра. - И я тому свидетель. Ни помощи, ни поддержки, ни утешения я не получал от него. Поэтому я плюю всем богам в лицо, особенно тем, которых придумали евреи, эти тараканы цивилизации, которые ползут только туда, где есть чем поживиться.
       Тема отца звучала тихо, робко - у виолончелей и контрабасов пиццикато. Засурдиненные валторны как бы напоминали о людском помрачении в религии.
       - Я говорю вам, не верьте презирающим жизнь на словах, а на деле хватающим из нее все, что попадется под руку. Не верьте им с Христами и Буддами, они придумали их, чтобы сделать вас слабыми, чтобы вы поверили в то, что к вам кто-то придет и подаст. На словах вам это скажут, а на деле подойдут и ткнут еще ногой, чтобы вы поскорее свалились в пропасть!
       Пронзительные скрипки славили человека, плюнувшего в лицо Богу. Бог умер сразу же, как только появился отец-хулитель, бесстрашный человек, лишенный предрассудков. - Бог есть у того, кто хочет иметь Бога. Бога хочет иметь неудачник. Имеющий Бога - слаб. Место Богу - на кладбище, в больнице и в инвалидном доме. Когда-то душа была шестеркой у намалеванного на стенах храмов Бога, душа - гонительница тела, - говорил отец умиленно и уверенно, укладывая свою речь в такт музыке, овладев кантиленой, - душа - это жалкое ничто, смотрела на тело с презрением, так я, пьяный, бессильный, смотрю на работающего человека с презрением, о, будь проклята душа, которая умерла вместе с Богом и хулителями Бога. Сама душа была кровожадной, истязала тело, хотела, чтобы оно было тощим и постоянно голодным. Но на самом деле она, несуществующая, хотела сделать несуществующим тело. Миллионы тел должны были по замыслу Бога подохнуть, чтобы расчистить, - говорил Заратустра, - земные просторы для евреев, не имеющих ничего против сильного тела... своего и прелюбодеяний с обрезанием...
       Комаров сидел весь внимание, пытаясь под симфоническую, нелюбимую, музыку постичь бред отца Беляева.
       - Что говорил Заратустра?! - вдруг дико завизжал отец, так что не подготовленный для этого Комаров, втянул голову в плечи, но как профессиональный шофер не изменил параметров работы машины.
       - Альзо шпрах? (Так говорил? /нем./) - откликнулся Беляев.
       - Их бин хойте Заратустра! (Я сегодня Заратустра! /нем./) - вопил отец. Но вдруг контрапунктально тихо прошептал: - Срочно налей!
       Беляев тут же извлек из портфеля джентльменский набор богоборца и богохульника: стакан, бутылку и огурец.
       Лишь только легкий звон горлышка о граненый стакан нарушил девственную красоту скрипичной темы.
       - Нох айн маль!(Еще один раз! /нем./) - прошептал отец и выпил.
        
        
      
       Глава XXIV
      
       Пожаров, Комаров и Беляев закрылись в комнате на ключ. Беляев просил Лизу не беспокоить их, потому что у них очень важное дело. У Комарова за плечами был рюкзак, принявший квадратную форму от коробки, помещенной в него.
       Пожаров бросил шапку на диван, туда же полетели шарф и дубленка. Он потер руки и стянул с плеч Комарова рюкзак. Пока Беляев и Комаров раздевались и столь же небрежно бросали одежду на диван, хотя вполне могли бы раздеться в прихожей, как положено, но излишняя поспешность не позволила им это сделать, Пожаров расстегивал кожаные ремешки рюкзака и развязывал узел веревки.
       Беляев подошел к окнам и плотно задвинул занавески, словно кто-то мог заглядывать в эти окна с соседней крыши, белой от снега, обильно валившего весь божий день.
       Пожаров осторожно вытащил коробку из рюкзака и бережно передал ее Беляеву, который поставил коробку на стол и раскрыл клапаны, которые были закрыты лепесток под лепесток. Комаров дышал ему в затылок, Пожаров нависал над столом с другой стороны. Коробка была набита деньгами, но не теми, которые любил Беляев, а сплошь трояками и пятерками, даже рубли желтели в море зелени и голубизны, как первые одуванчики на траве при голубом небосводе.
       - Ну и Шарц! - прогудел Пожаров. - Наверно, на вокзалах побирался. Где он столько набрал этой рвани!
       - Все затертые какие-то бумажки, - сказал Комаров, хватая трешку и глядя через нее на свет.
       - Итак, - сказал Беляев и, мрачновато взглянув на Комарова, выхватил у него трояк и бросил в коробку. - Комаров считает... рубли, Пожаров - трояки, а я - пятерки.
       Беляев стал быстро раскидывать деньги на большом столе в три кучи: рубли к рублям, трешки к трешкам, пятерки к пятеркам. Комаров сгребал порученные ему рубли в охапку и переносил их в кресло, где решил разместиться для счета. Пожаров сдвинул одежду на край дивана и бросал трешки на него. Руки Беляева сновали как у опытного картежника, глаза горели, как, впрочем, они горели у Пожарова и Комарова.
       Беляев ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, Комаров стянул через голову свитер, Пожаров сбросил с плеч потертый замшевый пиджак.
       - Целый год собирал! - воскликнул Пожаров.
       - Пятый пункт и не то заставит делать! - сказал бодро Беляев, не давая себе передышки - мятые деньги так и разлетались по кучам из коробки.
       Вдруг Комаров прямо на лету поймал трешку, планировавшую в его рублевую кучу.
       - Этого нам не надо! - крикнул он, переправляя ее Пожарову.
       - Ас виду - жалкий профессоришка, - сказал Пожаров, бегая глазами от коробки к своей куче и обратно.
       - Скребнев меня чуть не повесил, когда я ему сказал, что нашел Шарца. Сказал, что нам своих жидов неизвестно куда девать, а я ему еще одного тащу. Говорю, если хочешь русского бесплатно, пожалуйста. Нет, говорит, бесплатно даже мухи не летают.
       Комаров на мгновение оторвал глаза от своей кучи, поправил очки в позолоченной оправе и спросил:
       - А кто мухам платит?
       - Мухам платит бляха! - захохотал Беляев. Пожаров достал расческу, причесал свои темные, поредевшие, с проседью волосы, главным образом он это сделал по привычке, чем по необходимости. Время от времени Пожаров бросал взгляд на книжные полки и стеллажи, прочитывая названия и авторов по корешкам, а затем вновь с выражением особого, напряженного внимания следил за сортировкой.
       - Профессор, а сидел на полставке. Понятно, докторской не было, дали профессора по совокупности...
       - Или заплатил, - вставил Комаров, равнодушно уже взирая на деньги, и чувство первоначальной алчности испарилось из его глаз начисто.
       - Скорее всего, - сказал Пожаров.
       - Как же ты его все же расколол? - спросил Комаров.
       - Я и не колол. Чего тут колоть! Спрашивал у всех, не хочет ли кто занять должность завкафедрой. Ну, какой дурак откажется. Все соглашались. А я им говорю, что, мол, одно условие есть. А условие, ясно, не выдавал. В общем, элементарно, как в букваре.
       Комаров сгреб очередную кучу и перенес ее в кресло, после чего несколько размялся, помахав руками, нагибаясь к полу, отчего выбилась сзади из брюк рубашка.
       - Три бутылки выдул на Новый год, - сказал вдруг Комаров.- Светка сначала к соседке вышла после двенадцати, ну я махнул стакан сразу. А под гуся, сами знаете, как слону дробинка. Пришла, я с ней тост маханул еще раз за ушедший семьдесят шестой, год тридцатилетия. Светка уткнулась в телик да и заснула. Ну я по-тихому выдул еще пару бутылок...
       - Врешь! - засмеялся басом Пожаров. - Чтоб махом столько выпивахом? Смерть починаху быти!
       - Слушай, Толя, гадом буду, чтоб я скурвился, три пузыря засадил. Сам себе не верю. И утром не похмелялся. Закусывал, как Александр Македонский. Так голова поболела утром немножко - и все! Пошел со своими в лесочек погулял, потом пришел, Светка обедом накормила, я книгу в зубы и на диван. Десять строчек прочитал и захрапел! Блаженство!
       - Это он, - кивнул Беляев на Комарова, - характер выковывает!
       - Да таких, как я, раз, два и обчелся!
       - Это точно! - пробасил Пожаров. - Я больше трехсот грамм перестал употреблять. Я со своей махнул бутылку шампанского и бутылку коньяка. Я себя изучил, как больше трехсот граммов засажу, так наутро башка раскалывается.
       - Вот уж липа! - воскликнул Беляев. - Не может у тебя после трехсот граммов болеть голова!
       - Коля, я тебе говорю!
       - Значит, у тебя давление, - сказал Беляев, беспрестанно раскидывая из коробки бумажки: синие, зеленые и желтые.
       -Слушай, откуда у тебя "Шарп"? - вдруг спросил Пожаров, разглядев на одной из средних полок между книгами двухкассетник.
       - Взял по случаю, - неопределенно ответил Беляев, не собираясь рассказывать, что это мать прислала из Парижа.
       - В комке? - спросил Пожаров.
       - В комке, - чтобы отвязаться, кивнул Беляев.
       - Ты же был убежденный противник всякой радиотехники, - сказал Пожаров, перенося очередную кучу трешек на диван.
       - Ты тоже был противником женитьбы, однако повесил себе хомут на шею и дочку родил! - проговорил Беляев и собственный голос, как иногда бывало с ним, показался ему ехидным и придирчивым.
       На Беляева вдруг накатила мрачная волна, он с тревогой посмотрел сначала на Пожарова, потом на Комарова и подумал о том, что наверняка они ему подложат какие-нибудь гадости в дальнейшем, потому что нельзя было с ними сближаться в этом деле, а он сблизился. Может, он уже свихнулся на доверии к ним? Конечно, с виду было все как надо: и Комаров, и Пожаров были с ним заодно, но... Очевидно, он уже начал терять бдительность, когда погнался за этими пятьюдесятью тысячами Шарца за должность заведующего кафедрой. Конечно, и Скребнев хорош, позарился на двадцать тысяч! За эту двадцатку готов был не только Шарца, но и саму Голду Мейер посадить на кафедру. И черт дернул Беляева пообещать Скребневу двадцать тысяч! Но, с другой стороны, за червонец вряд ли бы Скребнев взял Шарца. За червонец можно было бы и русского найти. Стоило только поискать. Афик готов был за сотню прикатить в Москву! Та еще публика! Деньги мешками таскают! Если память Беляеву не изменяет, Афик именно в мешке принес ему деньги за "Волгу" - "сарай", правда, в полиэтиленовом. Впрочем, это закрытая тема.
       - Включи маг, - исключительно от скуки однообразной работы попросил Комаров.
       Беляев подошел к стеллажу, нажал клавиши "Шарпа". Среди тишины комнаты пропели призывно трубы, ударил барабан, подтянул орган, полились звуки скрипки и виолончели.
       - Ну вот, завел! - огорчительно произнес Комаров.
       - Что это? - спросил, прислушиваясь, Пожаров.
       Комаров опередил Беляева:
       - Какая-то капуста!
       - Эх, неуч! Сам ты капуста. Это Рихард Штраус "Так говорил Заратустра"!
       - Понятно, - сказал Пожаров, внимательно прислушиваясь к свободолюбивой музыке.- Сбросим всех богов, и сами станем богами?
       Беляев промолчал, продолжая раскладывать деньги по кучам.
       - Господи, да будет ли им когда-нибудь конец?! - взмолился Комаров, относя очередную партию рублей в кресло.
       - Будет! - твердо сказал Беляев.
       - Вон, еще почти что полкоробки!
       - Разгребем, - сказал Пожаров, отошел от стола, сел на диван и стал внимательно слушать музыку. - Хорошо звучит, - через минуту сказал он, с некоторой завистью глядя на "Шарп".
       - Да, звук хороший, - сказал Беляев.
       - Заведи чего-нибудь наше! - попросил Комаров.
       - Что "наше"?
       - "Битлов", Высоцкого, - сказал Комаров.
       - Не держим,- сказал Беляев. - "Битлы", Высоцкий это не "наше" теперь, - торопливо добавил он. - "Наше" теперь это! - кивнул он на кассетник - Привыкай!
       Комаров почесал лоб, склонил голову набок, как голубок.
       - По-моему, я где-то эту симфонию уже слышал...
       На Беляева накатила какая-то грусть.
       - Не мог ты этого слышать никогда! - сказал Беляев, потому что наши оркестры "Заратустру" Штрауса не играют!
       - Значит, перепутал, - согласился Комаров безобидно.
       - Угу, - промычал Беляев, ускоряя темп раскидки купюр.
       Коробка пустела.
       - Вообще, Ницше потрясающей смелости человек! - сказал Пожаров и спросил: - Коля, у тебя курить можно?
       - Нет!
       Пожаров огорченно вздохнул, понес деньги к дивану и сказал:
       - Ладно, перетерпим!
       Наконец коробка опустела. Беляев внимательно осмотрел ее и убрал со стола. И сам без остановки стал быстро пересчитывать пятирублевые бумажки. Отсчитав первые сто пятирублевок, сходил к письменному столу и достал из ящика черные аптечные резинки.
       - Это ж сколько резинок понадобится? Беляев в уме что-то прикинул, затем сказал:
       - Примерно, двести...
       Комаров как-то нервно рассмеялся.
       - Резинок не хватит, - сказал он.
       - Хватит, - успокоил его Беляев. - Полный ящик! Все предусмотрено заранее. Идем по расписанию.
       - Пока прокурор не остановит! - пошутил как обычно Пожаров голосом дьякона.
       Комаров оживился и неожиданно сказал:
       - Вспомнил! Когда отца твоего возили в больницу, слышал этого Заратустру по приемнику!
       - Может быть, - сказал Беляев, не желая развивать тему отца, и прикрикнул на Комарова: - Считай в темпе! Сегодня еще кое-что нужно обменять!
       Комаров приставил стул к креслу, сел на этот стул и стал пересчитывать рубли. После пятой пачки он сказал:
       - Опухнуть можно! Это ты так быстро считаешь, Коля, а у меня так не получается.
       - Получится, не отвлекайся!
       - Выруби музыку, я сбиваюсь! - сказал Комаров, шмыгая носом и обиженно глядя на Беляева сквозь поблескивающие стекла очков.
       Беляев обхватил резинкой десятую пачку пятерок, сходил к стеллажу и выключил магнитофон. Наступила тишина, лишь шелестели бумажки в руках добровольных кассиров-инкассаторов. Шевелились губы, нашептывая: "восемьдесят восемь, восемьдесят девять..."; "семнадцать, восемнадцать...";
       "тридцать три, тридцать четыре...". Разговоры были невозможны, ни о чем другом, кроме счета, думать было нельзя, иначе сразу же сбивались, а сбиваться и начинать пересчитывать начатую пачку заново было неохота. В маниакальной сосредоточенности головы были склонены к денежным кучам, откуда отбирались одна к другой, по рисунку, бумажки, складывались в пачки, пересчитывались и на цифре "сто" обжимались резинкой. У Беляева каждая пачка равнялась пятистам рублям, у Пожарова - трехстам, у Комарова - ста.
       Только теперь Комаров понял, что у него самый минимальный удельный вес.
       - Сколько рублей должно быть? - спросил он, запаковав очередную пачку.
       Не глядя на него, Беляев цыкнул, чтобы тот молчал до окончания счета начатой Беляевым пачки. Закончив восемьдесят третью пачку, Беляев сказал, заглянув в шпаргалку, которую, при встрече, сунул ему Шарц:
       - Рублевых должно быть восемьдесят пачек, столько же трояков, моих - тридцать шесть. Как раз полтинник получается...
       - Э, себе меньше взял! - с ехидством бросил Комаров.
       - Ты работай! С каждой пачки имеет десять процентов и еще рассуждает.
       - Ты же восемьсот обещал! - воскликнул Комаров, не сообразив сразу, что десять процентов от рублевых пачек и составит эти восемьсот. Потом, видимо, смекнул и быстро продолжил работу.
       Пожаров, казалось, весь ушел в дело. Он перевалил уже за сорок пачек, ухитряясь некоторые составлять за тридцать секунд. Беляев же одну махнул за рекордные пятнадцать секунд. С этой целью на столе перед ним лежали наручные часы, которые он снял, с секундной стрелкой. Но все равно работа заняла без малого три часа. Теперь предстояло обменять сорок пачек пятирублевок на сто или пятидесятирублевки, чтобы отвезти Скребневу. В худшем случае могли быть двадцатипятирублевки.
       - Ну, Шарц! - воскликнул Пожаров, разминая уставшие пальцы. - До копейки точен, собака!
       Беляев молча стал складывать пачки в коробку. Сначала пошли рублевые. У Комарова вновь засветились глаза. Желтые "рэ" легли двумя рядами на дно коробки: сорок на сорок. Беляев полностью закрыл ряд, подумал с минуту, и затем восемь пачек поднял и передал Комарову; тот заулыбался, благодаря. То же произошло с трояками: восемь пачек, то есть десять процентов от двадцати четырех тысяч, получил Пожаров. СОРОК пачек пятирублевок сунули в полиэтиленовый пакет. Затем прибрались в комнате и пошли на кухню перекусить. Ели стоя, наспех, колбасу с хлебом, запивая чуть теплым чаем. Под ногами вертелись дети Беляева, но на них, в азарте, никто внимания не обращал. Лиза вошла на минуту с Юрой, десятимесячным, на руках, чтобы показать его, все сделали вид, что обрадовались, но тут же заспешили в комнату, оделись, прихватили вещи и бросились вниз, к машине.
       На улице было темно, горели окна и фонари, и из одного окна летела песня Высоцкого:
       Дай рубля, прибью а то,
       Я добытчик, али кто?
       А не дашь, тогда пропью долото!
       - Здорово! - воскликнул Комаров, прислушиваясь.-Долото пропьет... Здорово! Надо же придумал: пропью, говорит, долото! Это уж, значит, все пропито, одна работа осталась, но и ей, из-за вшивого рубля, наступит крышка... Долото пропьет! Лихо! - закончил восторг Комаров, заводя машину. Но мотор сразу не хотел схватывать.
       - Замерзла, собака! - воскликнул заметно повеселевший Комаров.
       - Давай, крутану, - сказал Пожаров.
       - А чего? Крутани, - согласился Комаров, извлекая из-под сиденья заводную ручку.
       После того как Пожаров энергично сделал несколько оборотов коленчатого вала, машина сразу же завелась и через минуту в салон пошел теплый воздух от печки.
       - Трапеция ни к черту! - сказал Комаров. - Вообще, все рулевое нужно перебирать. В теплый бы гараж заехать.
       - Заедем! - сказал Беляев. - Тормози у первой сберкассы!
       Беляев сунул Пожарову шесть пачек пятирублевок. Пожаров отправился на разведку один. Минут через десять вышел довольный - операция удалась, выдали "стольниками", тридцать штук. Дело пошло. После нескольких сберкасс и касс магазинов, когда оставалось десять пачек пятирублевок, Беляев сходил сам и силой убеждения обменял в один присест у симпатичной девушки пять тысяч.
       - В Гагры еду отдыхать! - для пущей важности сказал Беляев.
       В машине было тепло и уютно. Но Беляев уловил некоторое изменение в поведении Комарова и Пожарова. По всей видимости, в его отсутствие они успели перемолвиться.
       Первым начал Пожаров:
       - Старик, у меня гарнитур на подходе...
       - Ну и что?! - сразу же насторожился Беляев.
       - Что-что "что"? Мало чего-то ты мне дал.
       - Ма-ало?! - растянул Беляев. - А я считаю, что много. Хорошо, ты нашел покупателя. Ну и что? Ты место нашел ему?
       - Я не спорю... Но ты, посмотри, сколько ты себе наварил, и сколько нам дал?
       - Себе ты лихо наварил! - поддержал Пожарова Комаров.
       Беляев не стал разглагольствовать, он решил пойти обходным путем. Он сказал:
       - Опять, друзья, начался счет чужих денег! Опять коммунизм вам покоя не дает! Почему вы смотрите в чужой карман, а?! А вы знаете, сколько мне еще отваливать ректору, проректору и в конкурсную комиссию?
       Ребята поутихли. Подействовали слова Беляева, хотя никому, кроме Скребнева, он ничего не обещал и не был должен. Но он уже завелся.
       - Да у меня только семь двести останется! Тройной коэффициент. У Комарова - восемьсот. Умножаем на три - две четыреста. Еще - на три - семь двести... Да и - накладные расходы! Вот и все дела несчастного христианина!
       - Чего-то ты не договариваешь, - вдруг осмелился сказать Комаров, глядя на Беляева непроницаемым взглядом.
       Беляев вдруг зевнул, не открывая рта, подрагивали лишь ноздри.
       Комаров еще некоторое время смотрел на него, но Беляев молчал, и Комаров понял, что на этом беседа на финансовые темы исчерпана. Для молчания Беляеву хватало упрямства. Для дальнейших расспросов Комарову такого упрямства недоставало. Пожаров в этой ситуации оказался нейтралом.
       Он сказал:
       - Хотелось бы сходить в Большой на балет. Помолчали.
       - Чего ты там забыл? - спросил Комаров.
       - Изящество, - сказал Пожаров. Комаров тронул машину.
       - Я не люблю балет, - сказал он.
       - А что ты любишь? - спросил Пожаров. Беляев вновь зевнул, но уже с открытым ртом.
       - Футбол, - сказал Комаров.
       - Я тоже люблю футбол, - сказал Пожаров. - Но я люблю и балет.
       - Нет, балет я не люблю.
       - Тебя никто не заставляет его любить.
       - Все равно меня никто не заставит любить балет.
       - Для этого нужно созреть, - сказал Пожаров.
       - Значит, я никогда не созрею, - сказал Комаров.
       Беляев сидел на переднем сиденье прямо и весьма сурово смотрел вперед, поджав губы. Ему хотелось подключиться к разговору, но он упрямо молчал, наказывая этим молчанием друзей, как бы становясь, как он считал, выше них.
       - А ты хоть раз был на живом балете? - спросил Пожаров.
       - Нет, и не буду. Пожаров вздохнул.
       - Коля, а ты как относишься к балету? - спросил он у Беляева.
       Беляев молчал. Подождав некоторое время, Пожаров протянул:
       - Да-а... короткое замыкание! Тут хочешь приобщить их к прекрасному, а они как бараны... А хорошо сходить в балет! Побриться, надеть выходной костюм с галстуком, прийти в Большой... Ярусы, партер, золото, люстра! Прекрасно. Зрители приподняты, нарядно одеты, от женщин терпко пахнет духами... Свет гаснет. Оркестр пробует струны, занавес, освещенный рампой, волнуется... Нет, ничего вы, ребята, не понимаете...
       На сей раз и Комаров не отозвался, он только хмыкнул и прибавил скорости машине. Пожаров возвел глаза к потолку и задумался. Беляев сидел все так же прямо и смотрел вперед.
       - Ты чего, обиделся? - вдруг спросил у него Комаров.
       Беляев молчал, просто-таки дал себе обет молчания, решил ни слова с ними не проронить, и уйти, не попрощавшись.
       Так он решил! Круче с ними, круче, обрывать всяческие поползновения в казну!
       - А я бы съел сейчас килограмм сыру! - ни с того ни с сего сказал Комаров. Пожаров сказал:
       - Вот она вся твоя сущность, Лева!
       - А что? Вот хочу сыру килограмм! Знаешь, мечтаешь иногда так, а придешь домой, суп там, картошка, а на сыр сил не хватает! А сейчас специально ничего есть не буду, кроме сыра. Специально заеду в молочный, куплю полголовы сыра, принесу домой и буду есть. Без хлеба. Возьму длинный нож, нарежу себе ноздреватых ломтей и буду есть. Ничего больше из еды трогать не буду. Зверски хочу сыра! Швейцарского! Он немножко твердоват, и когда его нарежешь, то испарина на ломтиках появляется. Великолепный, жирный сыр, и ноздреватость у него такая... крупная...
       Пожаров сравнительно мягко заметил:
       - Объешься и впредь на сыр смотреть не сможешь. Так я на яйца смотреть не могу, объелся в детстве, и когда кто-то мне предлагает съесть яйцо или при мне готовит эти яйца, то меня чуть не тошнит...
       - Останови машину! - сказал со злобой Беляев. Комаров послушно перестроился и подъехал к тротуару. Беляев вышел, ни слова не говоря, сильно хлопнув дверью.
        
        
      
       Глава XXV
      
       25 декабря 1978 года Беляев купил елку. Событие достойное быть отмеченным в анналах частной истории: тридцать вторая елка Беляева с момента появления его на свет.
       Лиза - тридцать вторая елка.
       Коля - одиннадцатая.
       Саша - восьмая.
       Миша - шестая.
       Юра - вторая.
       Отец - пятьдесят седьмая елка...
       Мать прислала из Парижа открытку. У нее была пятьдесят пятая елка. Герман Донатович напечатал какой-то отрывочек из своей работы в "Русской мысли". Беляев бегло просмотрел ксерокопию этого кусочка, куда-то сунул его и забыл о нем. Ничего нового в кусочке не было.
       Зато новым был Заратустра: год не пил. У него появилась какая-то жажда чтения. Он щелкал книги как орехи. Беляев приносил все новые и новые книги, в основном, изданные на Западе.
       - Послушай, - сказал отец и надел очки. - Я вывел новую формулу творчества.
       - По-моему, вы свихнулись на новизне, - сказал Беляев.
       - Кто это "вы"?
       - Да этот, Герман, там в Париже тоже озабочен новизной...
       - Плевать я хотел на всяких там германов! Я говорю о себе.
       - Ну-ну...
       Отец снял очки, встал из-за стола и заходил из угла в угол. Через некоторое время он воскликнул:
       - Крыса вылезла из норы со стаканом и с книгой Чехова! Уселась эдак на порожке и выпила стакан!
       Беляев усмехнулся, представив крысу со стаканом, да еще с книгой.
       - Крыса сказала: "Запойный писатель Чехов!"
       - Чехов не пил.
       - Не перебивай Заратустру! Писать нужно запойно! Крыса это поняла. Сначала появляется предчувствие. Идешь себе по улице, снежок сыплет и солнце светит. Один край неба темный, со снегом, другой - чистый, голубой, с солнцем. А у тебя на душе предчувствие, такое легкое, поэтичное: а не выпить ли рюмку? Знаешь, ведь, все наперед, что будет, а предчувствие томит душу. Знаешь, что будет начало, будет процесс, будет конец и будет выход, а тормознуть себя не можешь. Крыса свидетельствует!
       - Фу! Почему крыса?
       - Да потому, что я увидел крысу!
       - А слона ты не мог увидеть?
       - Мог бы, но не увидел. Я увидел крысу, причем довольно симпатичную. Повторяю: со стаканом и с книгой. Чехова.
       - Чехов и стакан - вещи несовместные!
       - Совместные, если хорошенько подумать... Крыса сидела на порожке норы и листала книгу Чехова. А в этой книге - весь Чехов. Ну, шрифт там был такой мелкий, что только крыса своими маленькими глазами могла его разобрать. В одном томе весь Чехов. Бумага тонкая-претонкая, как в Библии... Сидит крыса на порожке, читает Чехова и говорит: "Запойный писатель Чехов!" Все в нем есть: и предчувствие, и начало, и процесс, и конец, и выход. Вы-ыход! Ты понимаешь! Это же самое невозможное! На выходе-то все и рушатся! Не могут выйти сами! Я раньше сам выходил, а ты вот меня толкнул вовне. Я уже падение. Сам должен выходить! Если сам выходишь, то ты пьяница. А если не можешь сам, то алкоголик! Смекнул, в чем разница? Запой - это акт творческий. С полным циклом: предчувствие, начало, процесс, конец, выход. Алкоголик тонет в самом процессе. Не дотягивает ни до конца, ни до выхода. Его нужно силой выводить. А это уже не творческий акт. Пробиться в запредельность позволяет только запой. А вся классическая литература - запредельная литература, и, стало быть, запойная! Вот, что я хочу сказать. Причем, я это вывел не каким-то там логическим путем. Ты знаешь, логику я презираю. Логика - наука для заземленных алкоголиков. Таким образом, все люди делятся на пьяниц и алкоголиков. Пьяниц - единицы, алкоголиков - все оставшееся население. Я, разумеется, выражаюсь фигурально, образно, так сказать. Я вообще все вижу в образах. Вдруг увидел эту крысу, вылезающую из норы со стаканом и с книгой. Даже золотое тиснение на книге увидел и прочитал: "А. П. Чехов"! И серенькую шерсть на крысе увидел, и усики, и зубки, и всю остроносую мордочку, и лапки с коготками! Вот как! А не просто словами помыслил. Я тебе скажу, что я не умею мыслить словами. Слова как-то пропадают. У меня все идет в картинках, цветных. И сам я там, в этих картинках. Иногда вижу самого себя со стороны. И слова слышу, которые сам произношу. И запахи ощущаю, и вкусы различаю...
       - Одним словом, бред, - сказал Беляев.
       - Вот-вот, но в бред могут выйти единицы! У бреда свои законы.
       - У бреда нет законов, потому он и называется бредом.
       - Э, тут ты ошибаешься. После начала идет процесс. И куда он ведет? В запредельность. Ну, можно сказать, в бред. Бывает бред закрытый, это когда ты один ему свидетель. Ты в бреду, и бред с тобою, в тебе. Без свидетелей. Ты ходишь, видишь, что я лежу пьяный на диване. И все! Больше ты ничего не видишь. Тебе неприятно лицезреть меня. Кто я? Для тебя - кто я? Пьяная свинья в лучшем случае. Скотина. А тебя для меня нет. Ты - из другой реальности. Я лежу крестом на диване, но меня нет. Я с крысой читаю Чехова! Я сначала ее испугался, а потом, ничего, разговорился. И как точно она все формулировала. Запойно, говорит, писать нужно! Это ж значит писать, как быть в бреду. Не быть здесь, но быть там. Быть, как вот с тобой сейчас. Все в полном порядке: ты здесь - живой, а там - крыса живая. Когда я ее погладил, то ощутил тепло ее тела своими пальцами. Живая - никаких сомнений. Полная реальность, не эта - другая. Вот что такое запой. Со всеми чувствами своими, со всею жизнью своей ты переходишь в другую жизнь, в запредельность. Высшая степень таланта - попасть в запредельность без вина. Все как в запое, но без самого пития. Особое состояние психики. Тут логикой ничего не добьешься. Были такие мастера, которые гениальность хотели купить логикой. Пустая трата времени. Все белыми нитками шито! Пример? Щедрин. Дикой бездарности человек. Дичайшей. Газетный фельетонист. Логист.
       - Это ты слишком, - сказал Беляев. - Салтыков-Щедрин хороший писатель...
       - Что-о? Хороший писатель? Ха-ха-ха!
       - Он весь наш маразм изобразил...
       - А вот тут-то ты его сам ниспроверг. Почему? Да потому что Щедрин как раз и не умел изображать. Нет у него картин, не запойно он писал. Для него запредельность неведома. У него здешняя сатира. Здешняя. Все строит на логике и на этом самом... как его... подтексте. Мол, высмею этого, похохочу над тем. Вот тебе и весь Щедрин. Щедрин - это сатирический Чернышевский. Обличители! Все это мертво! Было - сиюминутно. Для таких же, как они, интересно. Хватали - читали.
       - А я считаю, что литература должна быть политически оппозиционной властям.
       - Серьезно? Вот это да! Не думал, что ты так примитивно мыслишь, не думал. А кому оппозиционней "Вий"?! Коля, политики приходят и уходят, коммунизм начинается и кончается, а крыса со стаканом вечна! Образно говорю. Поэтому мне крыса сказала, что Чехов запойный писатель. Потому что никакой Щедрин в подметки Чехову не годится, никакой Солженицын не стоит "Палаты N 6"! Беляев даже привстал со стула.
       - Ну ты даешь! Да Солженицын гениальнейший писатель! Это же... Да он...
       - В бред он не выходит! Не выходит он в бред. Нет у него запредельности, кишка тонка. Это Чернышевский наших дней!
       Беляев расхохотался от явного несогласия.
       - Значит, у тебя получается, что только тот, кто выходит в бред и называется настоящим писателем?
       - Точно так.
       - Давай проверим?
       - А чего тут проверять. Тут все ясно.
       - А Пушкин? Где у него бред?
       - Да, хотя бы, в "Пиковой даме"... А вообще, Пушкин - весь запредельность. Запойно писал... Ты не подменяй понятия. Бред в моем понимании, то есть в понимании запредельного человека, вернее, человека, который проникал, попадал в запредельность, жил в запредельности, так вот, бред в моем понимании - это нечто другое, чем ты думаешь. Ко мне в комнату въезжал самосвал, и я его разгружал! Все это - закрытый бред, то есть, мой бред, никому не известный. А бред Пушкина - высочайший бред. Открытый нам бред. Вот тебе одна из тайн творчества. Начало, после предчувствия, процесс, конец и выход - открываются всем через знаковую систему! Нам известен запой "Пиковой дамы", "Евгения Онегина", Болдинской осени... Никакой логики, полнейшая свобода, запредельность!
       - Ты не горячись. Я понимаю, о чем ты говоришь. Ты говоришь о том, что эти вещи написаны на одном дыхании, на вдохновении...
       - Не совсем так. Вдохновение без запредельности - это не то! Понимаешь, Щедрин тоже писал на каком-то вдохновении. Здесь именно нужен запой. От предчувствия - до выхода. Понимаешь, ведь читаешь Пушкина и часто слезы наворачиваются на глаза... Это как раз от той боли выхода, перед которым были глюки...
       - Галлюцинации?
       - Конечно! Не испытавший этого никогда не поймет смысла творчества. Никогда не отличит настоящего от подделки!
       - Ты так говоришь, как будто сам что-нибудь написал.
       Заратустра надел очки, подошел к столу и вытащил из ящика довольно толстую папку. Мимоходом взглянул на сына и развязал тесемки.
       - Написал! - воскликнул он.
       Беляев во все глаза уставился на папку. Но отец не спешил ее открывать. Он сел и положил локти на эту папку.
       Под окнами остановились какие-то старухи, их не было видно, но отчетливо слышались их голоса. Одна громко говорила:
       - Вербное воскресенье это от вербы... Вторая:
       - Под Пасху, что ли, оно бывает? Вы в каком доме живете?
       - В угловом...
       И ушли, и голоса исчезли.
       Отец сказал:
       - Никто не знает об этом прорыве в запредельность. Единицы. Гоголь - гений запредельности. Запойный писатель!
       - Здесь я с тобой согласен. Гений Гоголь! Я очень люблю "Мертвые души",- сказал Беляев.
       - Нам кажется, что мы управляем собою. Да, только кажется. Особенно этим остолопам непьющим. Я ненавижу непьющих людей. Это душевные кастраты. Они ничего не понимают. Веруют в реальность. А ее нет. Это обман, фикция, иллюзия. Вроде бы она есть, но ее нет. А Гоголь есть при полном своем отсутствии. Вот что значит запредельность. Ты посмотри, как он весь цикл проводит! И предчувствие, и начало, и процесс, и выход! Какая боль в выходе, как его корежит, как ломает, как тошнит и печень выворачивает, как горло перехватывает предынфарктное состояние, как затихает сердце, как дрожат руки и все тело! Гений! Он из запредельности выходит. С полным видением другого мира, но не закрытого, а открывающегося нам с гробами летающими, с носом гуляющим, с чертями, с Плюшкиными и Ноздревыми, с несущимся в русской тройке Чичиковым! И как они все интересны читателю! Как будто читатель сам впадает в запой: от предчувствия до выхода, до болезненного страдания.
       - Иначе тогда писать было нельзя, - задумчиво вставил Беляев.
       - Никогда нельзя писать иначе, кроме как запойно!
       - Я имею в виду другое. Коммерцию, что ли. Все они: и Пушкин, и Гоголь, и особенно Достоевский знали, что, черт с тобой, без запредельности книгу не продать... Они и искали эту запредельность, эти летающие гробы, этих сумасшедших германнов, этих раскольниковых! Коммерция не позволяла писать уныло! Одни названия чего стоят! "Мертвые души"! "Идиот"! "Бесы"! Сами писали, сами печатали, сами продавали! Достоевский тираж "Бесов" из типографии к себе на квартиру привез. По объявлению приходили за книгой и спрашивали: "Здесь "Черти" продаются?"!
       - А что ты думал, - поддержал Заратустра, - запой многого стоит! Такие муки испытать, такой восторг вместе с муками, такой перелет в запредельность, - и не продать задорого?! Дудки! О Достоевском уж не говорю - это великий мастер запоев. Как начнет пить, так до последней точки, до инквизиторов допивался, до мальчика у Христа на елке!
       Беляев взглянул на развязанную папку, спросил:
       - Так что же ты сам написал? Отец убрал локти с папки, но положил на нее кисти рук.
       - Не торопи. К этому нужно подготовиться.
       - Про крысу, что ли? - начал гадать Беляев.
       - Нет, про крысу там нет ничего.
       - Странно. Я думал, там будет действовать крыса.
       - Почему ты так подумал?
       - Потому что ты начал про крысу со стаканом...
       - Запредельность, Коля, не значит сюрреализм! Сюрреализм слишком примитивен для запредельности. Сюр - это механическое, тутошнее искусство,
       - Что-то я тебя перестаю понимать. Ведь, по-твоему, запредельность, - это "Вий", "Черный монах"... В общем - великий вымысел... Вымысел, который реален в пределах произведения... Рама, а в нее вставлена картина... "Бурлаки на Волге"... А лучше - Евангелия. То есть диалектика с чудесами... Можешь изменять жене, а можешь не изменять. Все равно простится после покаяния. Антилогичная логика в пределах запредельных Евангелий!
       Отец тотчас отреагировал:
       - Выход, выход есть в Евангелиях!
       Беляев оживился. Подумав, сказал:
       - О, я вижу прогресс в постижении библейских текстов! Ты же отвергал Христа...
       - И сейчас отвергаю! Но не отвергаю текста. Текст-то они по всем моим тайнам творчества сделали! И предчувствие, и процесс, и конец, и выход! А каков выход? Великолепен! Улет! Вот тебе и еврейские космонавты. Я бы вместо Гагарина запулил туда какого-нибудь еврея! Пусть бы своего Яхве-Иегову поискали!
       Беляев рассмеялся.
       - А чего? Вместе с их ковчегом Божим запулил бы на корабле "Восток"! Для сверки, мол, библейских текстов. Устроил бы я им паралипоменон!
       - Первую или вторую книгу?
       - И первую, и вторую!
       Беляев вновь рассмеялся и сказал:
       - Заратустра, ты как Иов на гноище с Господом споришь!
       - Я со всеми спорю. Ибо Заратустра не признает авторитетов! Никаких! Авторитет авторитарен, поэтому тоталитарен, и поэтому же соподчинен! Ловишь мысль мою? Лови! Библия - книга. Так? Так! Имеет форму - бумагу, переплет. Равна другим книгам! Содержание? Не соподчиняется. Равнозначно. Идеологизировано? Вот тут, братец, и пошло соподчинение. Для непьющих! Я же эту магию разгадал и не поддаюсь! Не попадаюсь в сети!
       Заратустра энергично жестикулировал, и глаза его горели.
       - Рассмотрим вариант номер один. На берегу реки в плохую погоду двое в трусах, черных, до колен, и в кирзовых сапогах. Мокрые, только что вылезли из воды, которая с них стекает струями. Рядом стоят корзины с раками. Эти двое ловили раков. И наловили. Небо пасмурное, темное, низкое. Берег рыжий, одна глина, она налипает к подошвам, ноги трудно оторвать от земли. Возникает вопрос: что они будут делать с раками?
       Отец уставился на сына.
       Беляев несколько растерялся и даже слегка побледнел.
       - Варить? - вопросил он.
       - Рассматриваем вариант номер два. В одной из корзин сверху лежу я - живой, в тине, зеленоватый рак. Ты следишь за ходом мыслей? Итак, я- рак. Меня поймали и посадили в корзину. Меня могут сварить, отдать на корм свиньям, а могут и выбросить обратно в реку. Но моя рачья воля тут ничего не решает. Я вижу двоих гигантов - Богов - в трусах и кирзовых сапогах, но помочь себе ничем не могу. Хотя знаю, что эти в трусах - промежуточные Боги. По рачьему учению я знаю, что есть Боги и над этими промежуточными Богами. Возникает вопрос: кто же эти Боги? Или так, вернем в единственное число: кто этот Бог?
       Беляев молчал, смотрел в пол.
       - Этот Бог - я! Поэтому тут же рассматриваем третий вариант. Начальник лагеря капитан Артемьев - алкоголик. Морда всегда красная. Любит закусывать вареными раками. Вечером поставил сплетенные зэками из ивняка корзины с приманкой - тухлой бараниной, утром, после стакана, в трусах и кирзовых сапогах залез в реку и вытащил полные корзины с раками. Когда их вытащил, то один рак на глазах Артемьева вылез из корзины и превратился в человека в трусах и сапогах. Превратился в меня. Я стою рядом с Артемьевым, дрожу от холода и смотрю на корзину с раками, а Артемьев безумными глазами смотрит на меня. Потом, стуча зубами, спрашивает: "Беляев, ты что, в бега ударился?" Я отвечаю: "В какие такие бега?", когда он меня корзиной поймал. Артемьев не слушает, нагибается к куче своей формы, поднимает портупею, из кобуры достает наган, толкает ногой корзину, раки расползаются, а он начинает стрелять по ним. После первого же выстрела я сам превратился в рака, и так как стоял близко к воде, сразу же и пополз к ней. Когда уже клешней коснулся воды, Артемьев оглянулся и крикнул: "Беляев, где ты?!" "Вот он я!"-сказал я, появляясь из-за занавески с тазом вареных красных раков. Артемьев сунул наган в кобуру" а я в испуге увидел в полу несколько дырок от пуль...
       Беляев поежился и спросил:
       - Это на самом деле было?
       - А я откуда знаю? Мы неделю с Артемьевым пили! Сами ли мы ловили раков, или кто принес - ничего неизвестно. Но я помню, что вроде бы мы в реку с ним лазали... Однако дырки от пуль - полнейшая реальность. Артемьев сказал, что раки поползли по полу и он их "того"!
       Беляев каким-то странным голосом спросил:
       - Какова доля перехода твоего сознания в мое? Отец остановился и удивленно воззрился на сына.
       - Не понял, - сказал отец и закурил.
       - Я хочу понять, перешло ли твое подсознание в меня по наследству... То есть, переходит ли по наследству впечатление от жизни?
       - Если я прорвался в запредельность, то, видимо, эта запредельность и есть генетический код, который существует помимо нашей воли. Этот иномир, в который входит и управление нашим развитием, и не только физиологическим, несомненно, передается из рода в род.
       - Это я и хотел услышать, - сказал со вздохом Беляев.
       Отец задумчиво выпустил струйку дыма.
       - А вот тебе эпилог, - сказал он. - Конец Артемьева на третий день после его исчезновения. Артемьев был прямой, как бревно. Обледенел в своей длиннополой шинели и в сапогах. Отмщение зэков было элементарно: Артемьева поставили на бочку у стены, как памятник. Полчаса простоял. Но и этого достаточно. Потом уж конвоиры его сняли с постамента и унесли... Когда он исчез, была оттепель, за арматурным цехом Артемьев, пьяный в дым, споткнулся (так я предполагаю), упал в яму с водой и утонул. Ночью ударил мороз...
       Отец побарабанил пальцами по папке с развязанными тесемками.
       - При тебе он в раков стрелял? - все же спросил Беляев.
       Отец вдруг с какой-то брезгливостью посмотрел на сына и сказал:
       - Слушай, ты притворяешься или на самом деле тупой?! Он людей при мне расстреливал!
       На глазах у Заратустры выступили слезы. И Беляеву стало ясно, что отец страдал от воспоминаний, и от своей жизни, и от запредельности.
       За окном залаяла собака, потом все стихло.
       - Происходит какой-то беспримерный сдвиг во времени, и события не выстраиваются в логическую цепь, - сказал отец, немного успокоившись. - Ошибка не познавших запредельность посредственностей заключается в том, что они все хотят выстроить в затылок, в эту самую логическую цепь. А ее нет и быть не может, поскольку этим миром правит мир запредельности...
       - Но разве история не есть построение событий и человеческих судеб в затылок?
       - Конечно, Гоголя нельзя поставить раньше Пушкина в житейски историческом понимании. Но в понимании запредельном - можно. Тут все и сокрыто. Запредельность с позиции обывателя - ненужная вещь, болтовня, картинки, видения. Но обыватель пушкинской поры рассеялся в прах со своей тихой практичностью, а Пушкин в запредельности!
       Отец говорил и время от времени посматривал в окно.
       - Как ты противоречишь себе! - воскликнул Беляев. - Ты отвергаешь Христа, а сам генерируешь те же идеи... загробности... жизни за гробом! Пусть это называется у тебя запредельностью, но суть, согласись, та же. Жертвовать собственной жизнью, благополучием ради неизвестной вечности. А ты не думал, если уж ты отвергаешь Христа, что, возможно, жизнь-то наша конечна и неповторима, и ничего за гробом не будет, ничего, потому что только в тебе и есть вечность, и со смертью твоей твоя вечность обрывается?!
       - Обрывается. Я об этом и говорю. И надо знать это всем. Ничего потом не будет... Ты меня уводишь в сторону. Я же твержу о запойности творчества, а ты о вечности! Вечность - это схоластика, а запойность - реальная запредельность, в которую ты переходишь в своей собственной жизни, самовольно пробиваешься на второй этаж двухэтажного сознания! А там капитан Артемьев раков расстреливает и памятником самому себе становится, там самосвалы заезжают в комнату, там крыса со стаканом читает Чехова, и ты садишься рядом с нею на порожке, заглядываешь в текст и читаешь:
       "Когда прохожие спрашивали, какое это село, то им говорили:
       - Это то самое, где дьячок на похоронах всю икру съел".
       Ты понимаешь, какая чертовщина - сижу на порожке с крысой и этот текст читаю. Отчетливо напечатанный на тонкой бумаге текст! Запредельный реализм! Крыса тут и воскликнула, что Чехов запойный писатель. И дьячок-то запойный! Крыса коготками страницы перевертывает...
       Беляев кашлянул и как-то насупившись, медленно, подумав, сказал:
       - По-моему, ты переоцениваешь Чехова. Он же придумал себе некий стереотип и гнал свои романные рассказы по нему! Эксплуатировал один и тот же прием. А большие вещи делать не мог. Слабенькое, короткое дыхание...
       Отец прервал его:
       - Э, брат, да ты, я смотрю, ничего в запойности не понимаешь! И скидку на возраст не могу тебе дать, ты уже достаточно взрослый, самостоятельный...
       Отец в задумчивости почесал подбородок, затем надел очки, взглянул на папку, подумал, завязал тесемки и сунул папку в стол. Посидев некоторое время молча, он снял очки, положил их на байковую тряпочку возле стакана с карандашами, вздохнул, встал и вышел из комнаты.
       Беляев взглянул на часы, можно было уже ехать в институт, но он медлил, потому что чувствовал, что ему в эти минуты не хочется уходить от отца, ему было интересно с отцом, и об этом он сейчас подумал и невольно улыбнулся, и как бы машинально перебирал в памяти людей, близких и далеких, с которыми бы ему было так же интересно, как с отцом, и как Беляев ни старался перебирать далеких и близких, на ум ему никто не пришел, разве что Осип-книжник.
       Отец вернулся и сел на место. В глазах его была печаль.
       - Я люблю Родину, - вдруг тихо сказал. - Люблю Россию.
       Беляев сразу же отвлекся от всех своих мыслей, как будто этих мыслей и вовсе в нем не было. Вот уж чего не ожидал услышать он от отца. В кругу Беляева о Родине, о России говорить стыдились, как о чем-то пошлом, придуманном.
       - Ты удивлен? - спросил отец, видя вопрошающий взгляд сына.
       - Представь себе, да.
       - Понимаю. Для тебя жизнь - вечность. Для меня - прошлое. Это и понятно. Когда-то в юности и для меня жизнь была вечностью. Я люблю Россию не так, как ты думаешь. Я люблю ее, как самого себя. То есть, уточняю, я люблю ее, как свой эгоизм, как свою богоизбранность.
       Беляев усмехнулся, но не стал прерывать отца.
       Отец же, помолчав, продолжил:
       - По натуре своей я очень стеснительный человек. Особенно свою стеснительность я ощущал в детстве. Вдруг ни с того ни с сего краснею. Постоянно умилялся чем-нибудь, например одуванчиками, когда они желтые, такие первые на бульваре цвели. Сорву такой одуванчик и вдруг кто-то из прохожих замечает это. Ну, просто так замечает, не делает никаких замечаний, мимо проходит, а я со стыда сгораю.
       Он замолчал, и в его глазах показались слезы умиления. Но через минуту он вскочил из-за стола и буквально переменился, вскричав:
       - Что говорил Заратустра?! Беляев вздрогнул, но тут же машинально ответил:
       - Так!
       - Именно! Так говорил Заратустра! Сейчас-то я понимаю, почему я такой придавленный. Я придавлен Родиной, которая есть я! Из крепостного права - в большевизм. Никогда я не был свободен и горд! То татарское иго, то болота и леса, то беззакония князей... Ты помнишь, мастерам глаза выкололи, сволочи! И крепость!
       Отец нервно ходил из утла в угол и весь как-то дергался.
       - И тут меня спас Заратустра! Переступить тут нашу сволочь надо! Переступить через самого себя. Но не в сторону, мол, делай все, что захочешь. Э, тут подвох для умников! Хотя я на них плевал, на всю эту интеллигентскую шантрапу. Они-то во всем и виноваты, из их среды вся эта сволочь руководящая выходила и молчала! А Заратустра спас меня от стыда моего холуйского! И теперь я свободен! Рабство свое генетическое переступил...
       - Окончательно? - вновь усмехнулся Беляев.
       Отец на некоторое время замялся.
       Наступило молчание.
       За окнами залаяла собака. Отец прислушался к ее звонкому, с хрипотцой, лаю и молчал до тех пор, пока лай не смолк.
       - Вопрос, достойный обсуждения, - сказал он, смягчаясь.
       - Давай обсудим, - согласился сын.
       - Неуверенность в себе и колебания, действительно бывают. В трезвом виде, - теперь уже отец усмехнулся. - Вот хочу, чтобы и в трезвом колебаний не было. А так придавлен страхом. До сих пор боюсь домоуправа, милицию, суд, прокуратуру, ЦК КПСС, советские профсоюзы... и другого человека. Вдруг да подойдет и ограбит! Вот в чем дело. Так в России издревле! Страхом задавленная страна!
       Беляев прервал отца:
       - Я думаю, ты глубоко заблуждаешься... Ну, то есть смотришь со своей колокольни. Да в России было и есть столько бесстрашных людей. Не буду перечислять, сам знаешь. Вот даже по себе сужу, хотя я и твой сын, но страха у меня нет. Кого бояться? Себе подобных? Перебьются! Пусть они меня боятся! Твой страх, теперь я понимаю, происходит от безделья, от невовлеченности в жизнь...
       - Не правда! - вскричал отец. - Это я-то невовлеченный? Да я в лагерях полжизни провел!
       - Да ну и что! - заорал сын и встал. - Ты был пассивен. Тебя и посадили! Но были же те, которые сажали!
       - Ты хочешь сказать, что я...
       Беляев взмахнул рукой и крикнул пронзительно:
       - Молчи! Ты думаешь, только тебе позволено говорить! Что ты всю жизнь даешь себя объезжать?! Тебя же равные объезжают, а ты им дорогу даешь. А по какому праву?! Они что, не так ли, как и ты родились? Да плюнь им в рыло! "Кто такой?" - спроси. И лезь сам. О, это я понял! Дорогу им давать не собираюсь! Кто-то залез во власть, а я буду сокрушаться, что он меня угнетает? Не выйдет! - сын погрозил пальцем перед глазами отца. - Я сам полезу, и долезу! Вот все, что я думаю о любви к Родине! Поэтому про эту любовь помалкиваю, и душу я им никогда не открою!
       Беляев сел, а отец как-то сокрушенно отошел к окну.
       - Я-то думал, ты такой, как я, - сказал отец.
       - Такой же, - успокоил его сын, - из того же теста, только позиция у меня другая.
       - Какая же?
       - Я высказал ее тебе только что. Бесстрашная!
       - Ого!
       - Да! Стеснение побоку! Нужно смело входить в любое учреждение, как к себе домой, смело, и смотреть людям прямо в глаза! Сразу о тебе скажут - ты человек смелый и честный, тебе нечего скрывать! И смотреть нужно так неотрывно, чтобы тот опускал глаза! Вот он опустит глаза и подумает, что ты о нем что-то знаешь!
       - Умно! - вдруг похвалил отец. - Летит коршун над землей, взмахивая крыльями, и вдруг останавливается в небе, словно задумавшись о скуке жизни...
       Беляев, изредка заглядывая в бледно-голубые глаза отца, вдруг сообразил, что глаза у них с отцом разные. У отца - голубые, у Беляева - карие.
       - Интересно, - сказал Беляев, - почему я родился не с голубыми, как у тебя глазами?
       - Что? - как бы выходя из задумчивости, переспросил отец.
       - Я говорю, у тебя голубые глаза, а у меня карие. Почему?
       - А, да... материнские у тебя глаза, - сказал отец. - Видно, и манера жить у тебя материнская, - добавил он.
       - Что значит "манера"?
       Отец каким-то пронзительным, новым взглядом, взглянул на сына и, чуть помедлив, сказал:
       - Еврейская манера!
       Беляев усмехнулся, как бы давая понять этой ухмылкой, что он давно избавился от предрассудков и стоит в своем интеллектуальном развитии выше национальных проблем. Но отец, не обратив внимания на эту ухмылку, продолжил:
       - Между прочим: некоторые факты биографии твоей матери... Ты, короче, должен знать, что твоя мать - еврейка!
       Беляев продолжал бы по инерции усмехаться, но против воли по телу его пробежал холодок. Овладев собой, он сказал:
       - Расскажи, пожалуйста...
       - Что тут рассказывать! Она не Семеновна, а Самуиловна, и девичья фамилия ее-Фидлер! А папаша ее - Самуил Израилевич - работник НКВД! Так-то...
       Наступило молчание.
       Беляев смотрел в пол, усмешка его застыла на
       губах.
       - Что-то я не совсем понимаю, - растерянно сказал он.
       - Тут и понимать нечего! - вскричал отец, но тут же преобразился, вскочил из-за стола, обнял голову сына и прижал ее к своей груди.
       Прошла, наверно, минута.
       - Старый дурак! - сказал с чувством отец. - Зачем я тебе это рассказал! Черт с ней, с дурой, уехала - скатертью дорожка.
       Беляев высвободил голову из объятий и тихо сказал:
       - Национальность - это условное, то есть, собственно, вымышленное понятие. Его эффект заключается в поддельном почтении или ненависти... Правильно, что рассекретил. Правильно. Я какими-то новыми глазами увидел мать... И себя.
       - Что ж делать! - вздохнул отец. - Узнал, так узнал, ну, и Бог с ней. Ты-то мой сын. Беляев Николай Александрович. Русский. В паспорте русский. Лицо - русское. А что глаза... Так у русских любые глаза бывают, как и у евреев. Я даже допускаю, что евреев можно считать людьми.
       Беляев опять усмехнулся.
       - Почему же она мне не сказала об этом?
       - Зачем? - пожал плечами отец. - Она штучка та еще!
       - Для тебя она "штучка". А для меня же - мать!
       - Она как мать тебя и оберегала.
       - Ты думаешь?
       - Тут и думать нечего, - сказал Заратустра, - Удивительной хитрости, ловкости и дальновидности женщина! Впрочем, дело прошлое, а ты - плюнь и разотри! Я не говорил, ты - не слышал. Вот и вся песня. Самое главное в человеке - это умение держать в себе. У каждого свои тайны, которые он никогда, ни при каких обстоятельствах не откроет другому, такие тайны, которые даже в исповедь не помещаются, поэтому исповедь и невозможна, и этот Руссо - просто идиот!
        
      
        
       Глава XXVI
      
       С чего начинается преследование? С того, что ты замечаешь преследователя. Солнечный день.
       Снег поблескивает.
       Настроение самое замечательное.
       В этот момент Беляев оглянулся и заметил идущего за ним человека в пыжиковой шапке. Через некоторое время еще раз оглянулся. Пыжиковая шапка следовала неотступно. В глазах Беляева образы стали двоиться и тени походили на нечто такое, чего на свете не бывает.
       Презрительная улыбка пыжиковой шапки, надменное выражение и вся его плотная фигура, двоясь и мелькая, нагнетали страх на Беляева.
       Психологию страха Беляев исследовал довольно подробно, но вот когда страх коснулся его самого - растерялся. Что делать? Идти, не останавливаться! Может быть, это просто туда же следующий человек.
       Тогда нужно, для проверки, изменить маршрут.
       Беляев свернул в не нужный для него переулок. Пройдя метров десять, оглянулся. Преследователь шел за ним.
       Беляев подумал о том, что существенно, исходя из ситуации, время, в течение которого уяснялись им первоначальные впечатления.
       Беляев спешил вперед и думал, что можно все-таки сделать неожиданный маневр, махнуть в один из знакомых с детства дворов, а там через внутренний подъезд опять выскочить в переулок. Он даже поумерил шаг, чтобы как следует обдумать этот маневр.
       Он свернул в другой переулок и шел уже по теневой его стороне, как бы отгородившей его от счастливого солнечного зимнего дня. И тут же прибавил шагу к знакомой подворотне, нырнул во двор и вскочил в подъезд, а там уже и в переулок.
       Беляев оглянулся, преследователя не было видно. Но через некоторое время, когда Беляев еще раз оглянулся, тот появился. Волнение охватило Беляева. Он пошел быстрее, почти что побежал, ноги сами несли под горку, но заснеженная пыжиковая шапка преследователя не отставала. Беляев резко остановился, а преследователь тут же свернул во двор. Беляев стоял на месте и смотрел в то место, где только что находился преследователь.
       Никого не было.
       Постояв еще немного, Беляев продолжил движение к Цветному бульвару, на ходу перебирая в голове судорожные мысли о причинах преследования, но ни на одной из этих мыслей не мог сосредоточиться, поскольку, оглянувшись, увидел пыжиковую шапку. Беляев даже сделал попытку пойти навстречу преследователю, но тот, моментально это почувствовав, пошел назад.
       Не преследовать же преследователя!
       Выйдя на Цветной, Беляев заметил остановившийся на остановке троллейбус, бросился к нему и успел вскочить на подножку. Двери за спиной захлопнулись, и Беляев облегченно вздохнул. Он доехал до угла Цветного бульвара и Садового кольца, вышел и осмотрелся. Пока он так осматривался, метрах в ста остановилась черная "Волга" и из нее, как ни в чем не бывало, вылез обладатель пыжиковой шапки. У Беляева душа ушла в пятки. А преследователь сделал вид, что никакой Беляев его не интересует: он стоял в позе человека, собирающегося переходить дорогу, вот только транспорт сейчас пропустит и пойдет на ту сторону, взгляд преследователя был обращен в сторону Центрального рынка.
       Беляев, забыв страх, пошел прямо на преследователя, но тот, не боясь машин, поспешил на ту сторону, добежал до черной ограды бульвара, перемахнул через нее, как прыгун в высоту, и остановился в снегу. Черная "Волга", громко газанув, умчалась из-под носа Беляева. А он смотрел на преследователя и не знал, что ему делать. Преследователь же оказался любителем деревьев: снял перчатку и гладил, внимательно разглядывая кору, ствол дерева.
       У Беляева учащенно билось сердце и было такое состояние, как будто он попал в чужой город, где у него не было ни родных, ни друзей. Краем глаза Беляев заметил приближающийся к остановке троллейбус, но всем видом своим показывал, что ему нет никакого дела до этого троллейбуса. Преследователь тем временем уперся почти что в ствол в разглядывании фактуры коры. Тимирязев да и только! Сволочь, даже и не смотрит на Беляева! Может быть, у него на затылке глаза?!
       Едва троллейбус успел остановиться и открыть двери, выпуская пассажиров, как Беляев рванулся к нему, вскочил на площадку, протиснулся к заднему стеклу. Троллейбус тронулся. Преследователь перелезал через ограду, но транспортный поток был столь интенсивен, что ему пришлось ожидать его окончания.
       Фигурка преследователя быстро уменьшалась, поскольку троллейбус стремительно пересек Садовое кольцо и устремился к Театру Советской Армии.
       Беляев решил не выходить из троллейбуса, сделать на нем круг: доехать до Останкино и обратно. Но уже где-то на Трифоновской передумал, вышел и стал голосовать такси. Машина не замедлила явиться, Беляев сел и, когда таксист поехал, стрельнул у него закурить.
       У театра Беляев попросил свернуть на Селезневку. Когда свернули, он оглянулся и посмотрел через заднее стекло: так и есть - следом шла черная "Волга". Спина похолодела. Где-то у 2-го линейного отделения ГАИ Беляев еще раз посмотрел назад: "Волга" исчезла. У Беляева отлегло от сердца. Мало ли черных машин в Москве!
       Свернули на Сущевскую улицу и поехали по трамвайным путям мимо типографии "Молодая гвардия". За такси Беляева теперь пристроилось сразу три черных "Волги". Ну и что? Из-за каждой теперь дрожать? Да мало ли они куда едут!
       Беляев не говорил таксисту места назначения, просто указывал куда повернуть и куда ехать. Беляев на ходу придумывал маршрут. От Савеловского вокзала он сказал ехать к "Динамо".
       Да, никогда в жизни не было такого с Беляевым. Уверенность покидала его. Он чувствовал, что оказался во власти каких-то неведомых сил. Что его воля, оказывается, не имеет никакого значения. Что он вынужден из-за какой-то пыжиковой шапки бегать-ездить по Москве бесцельно!
       Таксист через некоторое время стал косо поглядывать на пассажира. Беляев уловил этот взгляд, достал бумажник и, чтобы таксист не переживал, сунул ему четвертной билет задатка, хотя на счетчике было всего чуть больше двух рублей.
       Черные "Волги" между тем не отставали. Беляев перестал обращать на них внимание. Он старался расслабиться и беспечно смотреть по сторонам. На какое-то время это ему удавалось. А затем мрачные мысли полезли в голову. Самой мрачной была мысль, что ему некуда податься. Дом? Институт? Что еще? Он одинок, он беззащитен, он никому не нужен.
       У стадиона "Динамо" Беляев стал мучительно соображать, куда ему ехать дальше. А пока попросил свернуть на Ленинградский проспект в сторону "Сокола". По тротуарам, заснеженным и скользким, как ни в чем не бывало передвигались прохожие. Беляев завидовал им: ведь за ними никто не следил. Тут он подумал, что поездку все-таки нужно проводить хоть с какой-то мало-мальской пользой, и дал указание таксисту остановиться у молочного магазина возле станции метро "Аэропорт". Из портфеля он достал матерчатую сумку и несколько полиэтиленовых пакетов.
       Он вышел из такси и сделал вид, что пересчитывает деньги в бумажнике, а сам посматривал на дорогу: не остановится ли сейчас за желтой машиной такси черная. Никто не останавливался, и Беляев пошел в магазин. Он купил шесть пакетов молока, столько же пакетов кефира, килограмм российского сыра и полкило сливочного масла.
       Перед тем, как выйти на улицу, он посмотрел туда через стекла витрины. За такси стояла черная "Волга". Беляев от душевной боли стиснул зубы. На переднем сиденье черной "Волги" сидел человек в пыжиковой шапке. Беляев затравленно оглянулся по сторонам. Стучала касса, стояли очереди, раздавались голоса. Беляев увидел за прилавком дверь в подсобку. Если есть эта дверь, значит, можно через нее попасть во двор.
       Не обращая внимания на оклик продавщицы, он быстро прошел в подсобку и через минуту был во дворе. Через пять минут он уже шагал по Красноармейской улице в сторону "Динамо". Потом остановил свободное такси, сел и вспомнил о портфеле, оставленном в той машине. Что было в портфеле? Пара книжек, две тетрадки, газета и все! В этом отношении Беляев был опытен: не складывал все яйца в одну корзину. Пусть портфель останется на память тому таксисту.
       Беляев облеченно вздохнул и на всякий случай оглянулся. И вздрогнул: черная "Волга" ехала по пятам. У Беляева моментально родился иной план. У метро он расплатился, вышел, такси уехало, черная "Волга" остановилась. Но человека в пыжиковой шапке в ней не было. Из нее вышел полковник в фуражке с голубым околышем, подошел, улыбаясь, к женщине в роскошной шубе, взял ее под руку и пошел к стадиону.
       Беляев, усмехнувшись своему страху, взглянул на сумку, набитую молочными продуктами и направился в метро. На эскалаторе он несколько раз оглядывался, но ничего подозрительного не замечал.
       Все! Можно ехать домой, отвезти продукты.
       Он вошел в вагон и увидел человека в пыжиковой шапке. Тот сразу же отвернулся. А Беляев сообразил, что они пользуются радиосвязью. И никуда ему от них не деться. Подавляя волнение, Беляев подошел к человеку в пыжиковой шапке и спросил, нагнувшись:
       - Вы хотели со мной поговорить? У сидящего округлились глаза.
       - Зачем? - спросил он.
       - Это вас нужно спросить - "зачем"?
       - Не понял?
       - Так это не вы... ну... хотели со мной поговорить?
       - Нет. Не я, - с некоторым испугом посматривая на Беляева, сказал человек в пыжиковой шапке.
       - Извините, - сказал Беляев и покраснел. Он поспешно протиснулся к дверям и вышел из вагона. Это была станция "Белорусская". Испарина выступила на лбу у Беляева. Он сел на скамейку, поставил рядом сумку. И стал думать о том, почему человек в пыжиковой шапке не сознался. Почему нормально нельзя подойти и объясниться, что им нужно? Почему нужно устраивать эту запугивающую слежку? Беляев с подозрением смотрел на людей, ожидающих поезда на перроне. И вдруг - точно! - увидел преследователя. Вне всяких сомнений, это был он. Да, это был тот самый, который обнюхивал дерево на бульваре.
       Из тоннеля вырвался с грохотом и лязгом голубой поезд. Воспользовавшись общим замешательством, Беляев ринулся не к поезду, а в противоположную сторону, под арку, в центральный зал, а затем и к другой платформе, где из открытых дверей вагона неслось: "Осторожно, двери закрываются!", и с этим голосом Беляев успел проскочить мимо сдвигающихся плоскостей в ярко освещенный вагон. А тот, в пыжиковой шапке, опоздал. Беляев видел, как он в отчаянии взмахнул рукой. Но поезд уже набирал скорость. Только тут Беляев вспомнил о сумке с молочными продуктами, которая осталась на скамейке.
       Черт с ней! Тут не до сумки. Значит, облава продолжается. Выходить в центре ни в коем случае нельзя! Сейчас тот по рации передаст... другой пыжиковой шапке... Беляева осенило: они все ходят в пыжиковых шапках! Раньше носили серые каракулевые шапки, теперь же - в пыжиковых! Стало быть, вся эта беготня от них бесполезна: у них армия сотрудников, у них транспорт, у них связь!
       Но почему они не подходят к нему и не заговаривают? Видимо, решили попугать. Для какой цели? Ага! Мать за границей, отец бывший зэк... Угу! А сам он подпольный миллионер... Стук, стук, стук... В лесу одни дятлы. Комаров? Пожаров? Сергей Николаевич?
       - На следующей будете выходить? - спросил низкий голос.
       Беляев оглянулся и побледнел. За ним стоял тот самый в пыжиковой шапке. Беляев в знак того, что будет выходить, кивнул. И тут же весь сжался, даже язык прикусил до боли.
       Когда двери открылись, Беляев вышел, сделал пару шагов к выходу с платформы, оглянулся - пыжиковая шапка шла на него. Но не такой уж простак Беляев! Он сделал шаг в сторону и тут же молнией метнулся опять в вагон. Пыжиковая шапка растерянно оглянулась, когда уже двери съехались.
       Беляев подошел к схеме метрополитена и стал определять маршрут, чтобы запутать преследователей. Пусть у них рации, пусть транспорт пусть армия сотрудников! Беляев сейчас доедет до конечной и смоется от них! Как? А вот увидите! Беляев огляделся, увидел свободное место и сел. В вагоне было очень шумно, потому что были приоткрыты окна. До ушей Беляева долетело справа:
       - Мы его сейчас возьмем!
       Беляев краем глаза увидел у других дверей человека в пыжиковой шапке. И подумал, что они все на одно лицо. Безликая армия запугивания. Первым движением было встать, подойти к нему и поговорить. Но Беляев решил махнуть на них рукой.
       Так. Ситуация! Доехать до "Речного" и зайти к Феликсу. Однако опасно. Хвост к Феликсу приводить не нужно. Лучше выйти у "Водного стадиона", взять такси, попетлять, чтобы черных машин сзади не было, купить коньяку и - к Феликсу.
       Беляев на всякий случай стал с нетерпением ожидать следующей станции, и, как только поезд остановился, он тотчас выскочил на платформу. Но и человек в пыжиковой шапке не спеша вышел из вагона. Беляеву ничего не оставалось делать, как стремглав вернуться в вагон. Двери закрылись.
       Беляев опустился на свободное сиденье и стал напряженно размышлять о сложившейся ситуации. Конечно, все эти люди в пыжиковых шапках не могут наблюдать за ним. Ему от возбуждения просто кажется, что они за ним наблюдают. Кажется от страха. Но тот, на Сретенке? Он же действительно преследовал Беляева, и на черной "Волге" ехал он, и на Цветном бульваре выходил из машины он, и перебегал дорогу, и перепрыгивал ограду он, и осматривал кору дерева. Это же не было видением!
       Теперь оставалось логически осмыслить происшедшее: да, за ним следили, но он сумел оторваться от преследователей. С какой целью следили - неизвестно. Но, по-видимому, причина была.
       Как тяжела неизвестность!
       Во всяком случае, та неизвестность, которая распространяется даже на час вперед.
       Беляев осмотрел пассажиров вагона. Ни одного человека в пыжиковой шапке не было. И это открытие принесло некоторое успокоение Беляеву. Он откинулся к спинке сиденья и уставился в темное окно напротив себя. Ритмичный перестук колес успокаивал, вносил некоторую ясность в создавшееся положение.
       Движение под землей поистине гениальная выдумка. Перед станцией Беляев беспокойно переменил позу, как будто собирался вставать, но не вставал, а во все глаза смотрел на двери. Наконец они открылись, люди выходили и входили в вагон. Вдруг дрожь пробрала Беляева: вошел высокий молодой человек в злополучной пыжиковой шапке, огляделся и сел на свободное место прямо против Беляева, и уставился на него. Беляев не выдержал взгляда и опустил глаза в пол. Мысли куда-то исчезли, и в голове образовалась пугающая пустота. Беляев не задумывался даже о том, что все это может кончиться плохо - или был уверен в невозможности такого исхода.
       Может быть, он даже притворялся перед собой, что ничего не происходит. Чтобы поддерживать нейтральную пустоту в голове, он старался отгонять надвигающиеся мысли. Но они пульсировали где-то на периферии сознания, и одна из них говорила: все пройдет. Хотя тут же Беляев отчетливо услышал и другую, о том, что, между прочим, часто бывает, что с какого-то пустякового эпизода начинается важная полоса в жизни человека.
       С усилием он еще раз попытался взглянуть на человека в пыжиковой шапке. Тот продолжал неотрывно смотреть на него. И у него стало опять нехорошо на душе. Вероятно, думал он, если человека с его энергией начинают тормозить извне, мешать работать, это значит, что в самом плане работы, в охране тайн этой работы допущен просчет. От мысли, что сейчас ему придется объясняться с этим человеком, Беляев ощутил свинцовую тяжесть в ногах. И странное нетерпение овладело им. Поскорее бы объясниться, развязать узел, поставить точку, подвести черту!
       Беляев закрыл глаза, чтобы убаюкать сознание. Но оно никак не хотело убаюкиваться.
       Беляев встал и подошел к дверям.
       Он вышел на улицу, огляделся, не зная, куда пойти. И все же пошел, перестав оглядываться, в магазин, купил коньяку и направился к дому Феликса. У подъезда все же оглянулся, но никого не увидел.
       Шел снег, и с дыханием попадали в нос мокрые снежинки, таяли на лице, и, казалось, в самой погоде была какая-то безысходность.
       Квартира Феликса была погружена во мрак, и под стать этому мраку черноволосый и полнотелый Феликс был облачен в черное кимоно. В комнатах неярко светились торшеры и бра, звучала приглушенная музыка. В одной из комнат работал огромный цветной телевизор, показывали хоккей, красные и синие фигурки, как в калейдоскопе, кружили на экране.
       У Беляева разболелась голова, он сел к столу, налил себе рюмку и выпил. По комнате ходили какие-то люди, курили. Кто-то внес ящик пива и стал, протирая каждую бутылку тряпкой, ставить пиво на стол.
       Феликс сел возле Беляева, сказал:
       - Я достал тебе "Камень".
       Беляев удивленно вскинул на него брови.
       - Какой?
       - Тот, что ты просил.
       Беляев никак не мог вспомнить, какой это камень он просил у Феликса.
       Тот встал, достал с полки книжку и бросил ее на стол перед Беляевым. Беляев разглядел обложку:
       "О. Мандельштам. "Камень". Стихи. "Гиперборей". Петроград, 1916".
       - Второе издание, - сказал Феликс. - Но я и первое достану.
       - Сколько с меня? - спросил Беляев.
       - Две сотни.
       Феликс вновь сел рядом, закурил, выпустил тонкую струйку дыма, а затем уж спросил:
       - Ты ничего странного сегодня не заметил? - И уставился на Беляева непроницаемым взглядом темных маслянистых глаз.
       - А что я должен был заметить? - испуганно ответил Беляев.
       - Так... Вообще... Но кое-кто хочет с нас получать "капусту".
       Беляев открыл книжку и навскидку вслух прочитал:
       Из омута злого и вязкого Я вырос, тростинкой шурша...
       Полутьма комнаты, казалось, меняла оттенки, то золотом, то зеленью вспыхивали в ней огоньки сигарет, то яркий кадр на экране телевизора белой полосой освещал стол. Беляеву вдруг показалось, что вокруг него пустота - пустая комната, пустой дом, пустой вечер. Только по экрану беззвучно бегают хоккеисты...
       Беляев и Феликс посмотрели друг на друга в упор. Присутствие Феликса, такого реального в своем черном кимоно, с каплями пота на полном лице, вернуло Беляеву душевное равновесие. Он откинулся к спинке стула, весь отдавшись блаженному ощущению покоя, не желая ни о чем думать.
       Феликс пересел на диван, освещенный голубоватым слабым светом торшера, заговорил с человеком, сидевшим на этом диване.
       - Коля согласен, - сказал Феликс.
       - Тридцать шесть процентов, - сказал дубоватым голосом человек.
       Беляев слушал и думал про себя, что тридцать шесть процентов от валютного оборота - непомерно большая цена даже за столь пугающую мумифицированную слежку. Хотел услышать ответ - услышал. Ну и что? Жизнь не дает ответов на вопросы. И составная часть этой жизни - смерть, которая сама по себе есть большой вопрос. То есть жизнь, оканчивающаяся смертью, есть вопрос. Никаких ответов не будет. Эти мысли, как вино, горячей волной разлились по телу и ударили в голову.
       Тот, кто ранее принес ящик пива, теперь появился в комнате с огромным серебряным подносом, на котором горой лежали красные дымящиеся раки. Разговоры смолкли, люди облепили стол. И Беляев, словно во сне, взял, обжигаясь, упитанного рака с черными булавками глаз.
       Захрустели панцири, защелкали металлические пробки на бутылках, забулькало в стаканы пенистое пиво.
       Беляев, как бы во искупление происшедшего с ним сегодня, накинулся на раков и пиво с удвоенной энергией, чтобы хоть слабым проблеском света смягчить еще какой-то час назад надвигавшуюся на него тьму. И подумал Беляев, что за тьмой всегда следует свет!
       Время от времени он посматривал по сторонам, иногда даже оглядывался, проникая взглядом в самые потаенные уголки комнаты. И вновь с выражением напряженного внимания вгрызался в белое мясо раков, всецело поглощенный звуками собственного жевания. Ему казалось, что он уже свихнулся, если когда-то давно-давно снившиеся красные вареные раки обрели реальность, и он их вот так свободно берет и жует.
       Эти раки казались ему теперь какою-то книгой за семью печатями. И с этой мыслью он закрыл глаза и увидел слова, и строки, и буквы. И сначала растерялся, потому что прежде никогда так отчетливо не видел подобного, что открыл глаза и в страхе огляделся, но ничего подозрительного не заметил. Он снова закрыл глаза и как будто на большом экране, белом-белом, снизу вверх поплыли четкие черные строки, которые он свободно, без напряжения, стал читать про себя:
       "И видел я в деснице у Сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную семью печатями. И видел я Ангела сильного, провозглашающего громким голосом: кто достоин раскрыть сию книгу и снять печати ее? И никто не мог, ни на небе, ни на земле, ни под землею, раскрыть сию книгу, ни посмотреть в нее. И я много плакал о том, что никого не нашлось достойного раскрыть и читать сию книгу, и даже посмотреть в нее. И один из старцев сказал мне: не плачь, вот, лев от колена Иудина, корень Давидов, победил и может раскрыть сию книгу и снять семь печатей ее. И я взглянул, и вот, посреди престола и четырех животных и посреди старцев стоял Агнец как бы закланный, имеющий семь рогов и семь очей, которые суть семь духов Божиих, посланных во всю землю. И Он пришел и взял книгу из десницы Сидящего на престоле. И когда Он взял книгу, тогда четыре животных и двадцать четыре старца пали пред Агнцем, имея каждый гусли и золотые чаши, полные фимиама, которые суть молитвы святых; и поют новую песнь, говоря: достоин Ты взять книгу и снять с нее печати; ибо Ты был заклан, и кровию Своею искупил нас Богу из всякого колена и языка, и народа и племени, и соделал нас царями и священниками Богу нашему; и мы будем царствовать на земле. И я видел, и слышал голос многих Ангелов вокруг престола и животных и старцев, и число их было тьмы тем и тысячи тысяч, которые говорили громким голосом: достоин Агнец закланный принять силу и богатство, и премудрость и крепость, и честь, и славу, и благословение. И всякое создание, находящееся на небе и на земле, и под землею и на море, и все, что в них, слышал я, говорило: Сидящему на престоле и Агнцу благословение и честь, и слава, и держава во веки веков. И четыре животных говорили: аминь. И двадцать четыре старца пали и поклонились Живущему во веки веков. И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырех животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец;
       и вышел он как победоносный, и чтобы победить. И когда Он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри. И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч. И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь вороный, на нем всадник, имеющий меру в руке своей. И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиник (малая хлебная мера) пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий;
       елея же и вина не повреждай. И когда Он снял четвертую печать, я слышал голос четвертого животного, говорящий: иди и смотри. И я взглянул и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли - умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными. И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число. И когда Он снял шестую печать, я взглянул, и вот, произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь; и звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои; и небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих; и цари земные и вельможи, и богатые и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор..."
       Беляев на мгновенье оторвался от строк, осмотрелся и вновь погрузился в чтение:
       "...когда Он снял седьмую печать, сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса. И я видел семь Ангелов, которые стояли пред Богом; и дано им семь труб..."
       На этом месте текст оборвался.
       У Беляева выступила испарина на лбу и было такое ощущение, что в мозгу произошла какая-то подвижка, словно приоткрылась тайная часть этого мозга, соприкоснулась с явной, коммуникабельной, чтобы продемонстрировать свои сверхъестественные способности, свою фотографическую память. Может быть, там еще есть память историческая и генетическая?
       Как бы расшевелить и вызвать эту память?!
       Беляев отпил пива и потянулся за новым раком.
        
        
      
       Глава XXVII
      
       Звери созданы по образу и подобию людей? Или люди - по образу и подобию зверей? Смотри: бежит собака, у нее, как и у человека, глаза, уши, рот... Смотри и думай. Если человеку дать рога, то это уже будет черт знает что - черт! Рога - это ум. С умом в царство Божее не допускают. Нужно сделаться, как дети... Если не сделаетесь, как дети, не войдете в царство Божее. Уйти в детский возраст. А зачем уходить, если вот они - дети.
       Беляев закрыл Библию, потянулся и посмотрел в окно. Шел снег. В комнате было светло. Из-за двери слышались монотонные звуки флейты. Это играл Коля. Он ходил в музыкальную школу.
       Беляев подумал, что человек - это флейта, как дунешь, так и прозвучит. Значит, чтобы войти в царство Божее, нужно стать флейтой, то есть сжечь свой ум. Наличие ума отличает взрослого от ребенка. То же можно сказать и о животном. Смотри: бежит собака, у нее нет ума, одни рефлексы. Куда бежит собака? В царство Божее. Бог не любит конкурентов, то есть не любит ум. А тот, кто наделен умом, кто он есть? Бог! Либо подобие и образ его. Стало быть, противоречие! Чтобы войти в царство небесное, нужно распрощаться с умом, просто-напросто сойти с ума. Но это значит распрощаться с образом и подобием.
       И так во всем! Видимая логика оказывается в итоге схоластикой, бессмыслицей. Наивных принимают, умных отвергают!
       Но где этот приемный пункт?
       На кладбище? В крематории? В церкви?
       Во сне. Во сне жизни, и во сне смерти.
       Флейта уже действовала на нервы.
       В комнату заглянул четырехлетний Юра, сказал:
       - Папа, тебя зовет мама.
       Беляев отвлекся от размышлений, взглянул на Юру, у которого в руках был молоток и сплющенный металлический грузовичок.
       Лиза лежала на диване. На лбу у нее была влажная тряпка.
       - Голова раскалывается, - сказала она. - Посмотри там суп.
       Беляев поплелся на кухню. Снял крышку с кастрюли. Мясо закипало, поднималась пена. Беляев принялся снимать ее большой ложкой и смывать под струей горячей воды в раковине, располагавшейся рядом с плитой. Он снимал пену и думал о предстоящем Новом годе. Должен был приехать Комаров и привезти елку. Беляев послал его с доверенностью прямо в лесничество.
       На кухне появился восьмилетний Миша с гирляндой елочных лампочек, провод с вилкой тянулся по полу.
       - Папа, давай распутаем, - сказал он, протягивая Беляеву клубок из проволок и лампочек.
       - А где Саша? - спросил Беляев.
       - За хлебом пошел.
       - Тогда иди к Коле.
       - Я хочу с тобой.
       - Ты видишь, я же занят, - сказал Беляев.
       - Чем?
       - Думаю.
       - А ты думай и распутывай лампочки, - сказал Миша.
       Сняв пену, Беляев убавил огонь и накрыл кастрюлю крышкой, но не плотно, а оставив щель. Беляев в задумчивости взглянул на Мишу, и ему не захотелось возвращаться в детство. А если бы и захотелось, то он не смог бы этого сделать. Его жизнью управляет кто-то другой, а не герой Евангелий, и не персонажи Библии... Он это чувствовал, но пока не мог сформулировать.
       Когда он распутывал с Мишей гирлянду, пришел Саша с хлебом.
       - Я ирисок купил на сдачу! - воскликнул он.
       - Дай мне! - обрадованно попросил Миша.
       - Нет. Мы их на елку повесим, - сказал Саша серьезно, положил сумку с хлебом на стол, а кулек с ирисками унес с собой.
       Беляев посмотрел ему вслед, затем перевел взгляд на Мишу и подумал: да ведь это же какие-то фантомы, и Миша, и Саша, и Юра, который колотит по грузовику молотком, и Коля, мучающий флейту, и он сам, Беляев, и Лиза, и множество, множество им подобных.
       Разбуженная материя. Кто ее будил? Не Беляев же с Лизой разбудили ее, лишь кое-какое участие принимали, самое минимальное, механическое. Созидательная работа шла помимо их воли и сознания. С ума можно сойти! И войти в царство Божее. Самый обычный и радостный путь без эфемерных усилий. Тот, кто вступил, обречен на сумасшествие. Но ни на что не может повлиять.
       Наконец-то замолкла флейта и через некоторое время на кухне появился Коля.
       - Коля, - сказал Коля, - давай в шахматы сыграем.
       Коля теперь называл Беляева "Колей", это случилось после того, как с ним повстречался офицер, доказавший, что он, офицер, и есть его отец.
       - Сыграй с Сашей, - сказал Беляев.
       - Он не хочет, - сказал Коля. - Он собирается пересаживать рыбок в новый аквариум.
       - Сыграй со мной, - сказал Миша.
       - Чего с тобой играть! Детский мат в четыре хода...
       Миша угрюмо уставился на лампочки, а Коля, подумав, ушел с кухни.
       Беляев задумчиво уставился на струйку пара, витавшую над кастрюлей.
       Бегущая собака, ангелы, Бог, снег и Новый год... Все можно понять, объяснить, но ничего нельзя изменить, нельзя затормозить развитие живой ткани.
       Беляев перевел взгляд на пластиковую белую поверхность кухонного стола, по которой не спеша шествовал таракан с длинными усами. Таракан, словно почувствовав взгляд Беляева, изменил маршрут (он шел к хлебнице) и ускорил шаг, чтобы скрыться за тарелкой. Этот таракан понравился Беляеву своим экстерьером. Красивый был таракан.
       Подумав, Беляев зашел к Лизе, сел рядом.
       - Закипело мясо? - слабым голосом спросила она.
       Беляев кивнул и положил свою руку ей на грудь. Раздался звонок в дверь. Вздохнув, Беляев пошел открывать. Но его опередил Коля. Это Комаров притащил елку.
       - Привет! - воскликнул Комаров, привалил елку к стене, снял запотевшие от перепада температур очки и принялся протирать их.
       - Хороша! - сказал Беляев, оглядывая обтянутую шпагатом елку.
       - В потолок упрется, - проговорил Коля. - Надо будет подпиливать.
       - Это мы могем! - сказал Комаров. - Отпилим, поставим, укрепим. Крест есть?
       - Могильный? - с усмешкой спросил Беляев.
       - Могильный рановато, - сказал Комаров, надевая очки. - Елочный крест.
       - Он на антресолях, - сказал Коля. - Я сейчас достану.
       - Нет я! - выбегая из комнаты со стулом, сказал Юра.
       Беляев уставился на Комарова и спросил:
       - А ты знаешь, когда мне понадобится могильный крест?
       Комаров рассмеялся и сказал:
       - Об этом знает только рогатый!
       Юра взобрался на стул и протянул ручки к антресолям. Коля подошел к нему сзади и пощекотал. Юра залился смехом. Миша оттер Колю и снял Юру со стула, а сам пошел за лестницей-стремянкой, принеся которую, полез за елочным крестом на антресоли, но не нашел его там. Тогда его заменил десятилетний Саша. Он проворно подтянулся с лестницы и сам взобрался на антресоли и исчез в их темном провале.
       Сначала на пол упал резиновый пыльный сапог, затем пластмассовое ведро, следом абажур с дыркой...
       - Что ты там швыряешься! - повысил голос Беляев.
       В этот момент вниз полетела картонная коробка, по пути из которой посыпались, как листовки в пятом году, деньги.
       Беляев присвистнул, а Комаров на лету ухватил десятидолларовую купюру. Сама коробка аппетитно плюхнулась на пол, углом, и как по заказу, на ней раскрылись створки. Коробка была полна денег.
       Юра хлопал в ладоши от удовольствия, а Миша, видя в руке Комарова купюру, кричал:
       - Это американская!
       Беляев спокойно взял у Комарова бумажку, быстро подобрал другие бумажки, среди которых преобладали отечественные сотни, сунул в коробку и, закрыв ее, поднял и понес в свою комнату.
       На пол упал крест.
       Когда Комаров, войдя следом, прикрыл дверь, Беляев сказал:
       - Вот обормоты! Теперь придется в другое место прятать. Это не мои. Дали подержать на время.
       - Верю, - не веря сказал Комаров и спросил: - Сколько же в этой коробке?
       - Не считал, - соврал Беляев.
       - Состояние! - сказал Комаров.
       - Это не деньги.
       - Не деньги?! - психанул Комаров от зависти. - Тут пашешь, как лосяра, а ему не деньги.
       - Это нетрудовые доходы! - рассмеявшись, осадил его Беляев.
       Комаров застыл и вдруг тоже рассмеялся, чтобы скрыть алчность.
       Беляев между тем смотрел на коробку, которую поставил на письменный стол и, как бы что-то припоминая, вслух размышлял:
       - Деньги были упакованы в пачки, как же они могли разлететься? - Он обернулся к Комарову и спросил: - Поможешь пересчитать?
       - Нет вопросов согласно социалистической законности.
       - Вопросы задавать неприлично, - сказал Беляев. - Тут где-то опись была. Ох, уж мне этот предновогодний бардак. Дети, наверно, вчера еще на антресоли лазали. Лампочки-то уже тут...
       Комаров почесал затылок. У Беляева на лице отразилось недоумение, он никак не мог найти опись.
       - Какой сейчас курс рубля к доллару? - спросил Комаров.
       - По официальному... копеек семьдесят за доллар можно дать.
       - У них жратва, говорят, дорогая.
       Беляеву надоело рыться в коробке, и он, перевернув ее, высыпал содержимое на стол. И опись (четвертушка бумаги) легла сверху.
       - Жратва - это жизнь, а жизнь бесценна, - сказал Беляев. - Точнее, очень дорогая.
       - Дорогая, - согласился, вздохнув, Комаров. - Вообще-то, мне "бабки" нужны. Жена просит на шубу.
       - Просить не воспрещается. Зарабатывать запрещается.
       - Да она глупая, не понимает.
       - Прости ее.
       Как опытные кассиры, друзья довольно-таки быстро привели денежную кучу в порядок, перехватили пачки аптечными резинками и уложили в коробку.
       Комаров с некоторым почтением поглядывал на Беляева, завидуя его невозмутимости, его уму, его хитрости, наконец. О себе же Комаров думал, как о слабовольном человеке. Эти мысли частенько посещали его, но о них он никогда никому не говорил. Но вот это сознание своей слабости, своей незащищенности угнетало Комарова. И теперь угнетало. Он же наверняка понимал, что деньги принадлежат Беляеву, и что Беляев, в конце концов, должен с ним поделиться, если Комаров начнет настаивать на этом, но просить так прямо ему мешал стыд. Как будто в нем кто-то сидел и наблюдал за тем - преодолеет себя Комаров или нет. И этот, наблюдающий, как прокурор, строг, даже свиреп. Нет-нет, а взглядывал на его высокое кресло Комаров и сжимался, опасаясь немедленной кары. В Беляеве же Комаров такого прокурора не предполагал. Комаров считал, что такой, как в нем, внутренней борьбы у Беляева нет. Откуда у него эта борьба? Вон как тонкие пальцы смело работают с деньгами! Ну что он так носится с этими деньгами! Что их хранить-то, не понимал Комаров. Должно поделить и баста! Все будут довольны. И опять шевелить рогом, придумывать варианты, делать "бабки". А этот, как скопидом, все пересчитывает, прячет, от нас скрывает. Что за натура! Что за жлобство!
       Настроение у Комарова стало прескверным, как будто его кто-то ни с того ни с сего оскорбил или даже ударил.
       - Вот и порядок! - сказал Беляев, упрятав коробку в шкаф. - А то через пару дней нужно отдавать.
       - Порядок, - вяловато согласился Комаров. Беляев заметил перепад настроения в Комарове.
       - Ну что, поставим елку? - спросил Беляев. Комаров задумчиво посмотрел в потолок, затем сказал:
       - Надо бы Пожарова пригласить.
       - Зачем? Елку поддерживать?
       Комаров встал и прошелся по комнате, то расправляя плечи, то сутулясь. Руки его при этом были в карманах брюк.
       - Шарашим вместе, а вот доход как-то неопределенно распределяется... Сколько раз я предлагал определиться в этом. Да не надо мне чужого! Отдай мне мой процент! Хоть три десятых процента! Зато я буду знать наперед свою долю.
       Беляев напряженно следил за вышагивающим по комнате Комаровым. Следил, злился и молчал.
       Комаров же между тем разговорился:
       - Постоянный доход, определенный в процентах, повысит мой жизненный тонус. Именно мой. Я наверняка буду знать, что мне отломится от той или иной операции. Мне не нужна твоя, Коля, милость, мол, если у тебя хорошее настроение, ты тогда дашь мне побольше, а плохое... Во всем нужна определенность. Неопределенность мучительна. Сколько я всего сделал, а результат близок к нулю! Вот что меня бесит. Крутишься, крутишься, а все впустую. У тебя, вон, квартира! А я в своей "хрущобе" замучился! Теснотища! Что мне делать. Сам знаю ответ - крутиться. Я и кручусь. Но нужно знать, за что крутиться. Тебе эта мысль в голову не приходила?
       Беляев молчал.
       - Мне тридцать четыре года, - продолжал Комаров, - а я ничего не нажил! Постоянно хожу без денег. Жена клянчит, а где я ей возьму?! Так что нужно определяться по процентам. Давай пригласим Пожарова, поговорим, определимся по доле участия каждого, установим процентную ставку от дохода и все будет в порядке.
       Беляев не реагировал. Он только перестал злиться и теперь, подойдя к окну и откинув занавеску, смотрел на тусклые огни переулка, на заснеженные крыши и ни о чем не думал. Некоторая прострация овладела им с предчувствием хорошего настроения. Это предчувствие не определяется словесно, оно как бы сновидно, ирреально, как падающий снег.
       - Ну что ты молчишь! -вскричал Комаров. Беляев молчал.
       - Неприятно то, что я говорю?
       - А что ты говоришь? - как-то задумчиво отозвался Беляев.
       - Я говорю... Ты что, не слушаешь?!
       - Слушаю, но не понимаю.
       - За кого ты меня держишь? - спросил Комаров и остановился в напряжении.
       - Я тебя не держу.
       - Ах, вон как ты заговорил. Как тачку брать - Комаров! А как долю праведную выколачивать - это он не слышит. Хорошо устроился! Слушаешь только то, что тебе нравится.
       - По-моему, это ты ездишь на собственной тачке, а не я, - сказал Беляев, продолжая смотреть в окно. - У меня своей машины нет.
       Сердце Комарова забилось тревожно: не намек ли это на то, что Беляев отберет у него машину? В отстаивании своего процента дохода Комаров как-то забыл про машину, как будто ее и не было. Что имеем, о том не помним. А машина была! Записана на Комарова. Стало быть, что же это он, Комаров, прибедняется? Ведь он же знает характер Беляева:
       нахрапом у него ничего не возьмешь. Нужна постепенность, даже определенная хитрость, чтобы что-то от Беляева получить.
       Комаров сменил тон:
       - Ну что, займемся елкой?
       - А когда будем заниматься собой? - спросил Беляев как бы между прочим совершенно будничным голосом.
       - В каком смысле?
       - В смысле постижения последних вопросов бытия, - тем же тоном сказал Беляев и сел за свой письменный стол.
       - Ну и как же мы их будем постигать? - спросил Комаров, удивленно взирая на Беляева, хотя внутренне порадовался тому, что разговор ушел от скользкой темы машины.
       - А как люди вообще что-либо постигают? - вопросом на вопрос ответил Беляев и включил настольную лампу, которая ярко осветила белый лист, которым был накрыт стол.
       - Ну... разговаривают или читают...
       - Или думают.
       - Ну давай посидим, подумаем.
       Беляев выдвинул ящик письменного стола, машинально взял оттуда ножницы и стопку бумаги для заметок.
       - Ты в каком году родился? - спросил Беляев и разрезал одну бумажку.
       Удивленно пожав плечами, Комаров ответил:
       - В том же, что и ты.
       - Я тебя спрашиваю.
       - В сорок шестом.
       - От Рождества Христова?
       - Наверно, - неуверенно сказал Комаров.
       - Ты хочешь сказать, что ты родился в первом веке.
       Нет... Я родился в двадцатом веке.
       С чего это ты взял?
       В календаре напечатано! - выкрутился Комаров.
       - А кто печатал-то?
       - Люди печатали.
       - Угу. А, может быть, ты в миллион триста тридцать шестом году родился? - очень серьезно спросил Беляев.
       - Это с какой стороны считать.
       - Считай с какой угодно, - сказал Беляев, разрезая другую бумажку на треугольники. - Ну, с какой стороны тебе угодно считать?
       - Мне-то угодно, да вот, хочешь - не хочешь, а в тысяча девятьсот восемьдесят первый год вступить придется, - довольно внятно и полностью назвал год Комаров.
       Беляев с любопытством посмотрел на него.
       - Значит, ты признаешь счет времени от Христа.
       - Все признают, и я признаю. Что я не русский, что ли!
       - Оказывается, дело в малом: признать все то, что до тебя люди напридумывали. Так что же нас держит, чтобы признать откровения тех людей, бывших до нас, иллюзией? Конечно, не так сразу выбежать на площадь и закричать, что все, бывшее до нас - обман. А почему обман? Очень даже много мудрого в этих обманах. Человек мечтает о таких материях, которые противоречат его сущности. Рабский биологический факт мечтает о свободе, хотя против же собственной воли водворен на этот свет. Таким образом, мы завязаны одной веревкой человеческого рабства. Не свободы, а рабства. И все законоуложения - от кодекса до Библии - говорят нам о том, что мы в диком, небывалом рабстве. Главное свойство этого рабства - безволие. То есть я хочу сказать, что как бы мы ни напрягались, мы не можем выйти из биологической предопределенности и биологического течения времени. Вот что я имел в виду, когда спрашивал тебя о твоем годе рождения. Итак, твой год рождения очень приблизителен, условен. Отсчитан от некоего Христа, который, благодаря пропаганде и агитации, внедрен в сознание множества живущих как сверхточка отсчета. В чем же тут дело? Во влиянии. Вот оно главное! Не человек, а ткань, подверженная влиянию. В себе это чувствую. Только родился - и уже повлияли! А во влияние входит все: и язык, и Христос, и денежные знаки. Мы песчинки, как и до нас были песчинки! Но каждая песчинка добавляет своего влияния или не добавляет... Но почему одна песчинка Христос, а другая Комаров?!
       - Ну, а чего ты сразу - Комаров! Может, Беляев?
       - Пусть будет Беляев. Но в данности - равенство. Вот в чем дело! Это-то ты уясняешь?
       - Не очень.
       - Почему?
       - Да потому, что Христос это ого-го! - при этих словах Комаров возвел очи к потолку.- Он же Бог, а кто я или ты?
       - Ну, началось выяснение. Я же тебе сказал, что Комаров и Христос абсолютно равны!
       - Нет.
       - А я говорю - да! С оговорочкой малой - равны изначально, как песчинки, но абсолютно не равны по степени своего влияния на людей, на массы. И главное наше безумие заключено в том, что ни Христос, ни Комаров, ни Беляев не вольны в самих себе. Степень влияния - это одно, а вольность в самих себе это другое. То есть, я хочу сказать, что мы рабы биологической цепи. Христос родился тогда и только тогда, как генетическая комбинация, отведенная ему во времени, и мы так же. И дети мои... Это я с Лизой соединился, и родились они. Теперь дети могут быть хоть Христами, хоть Гениями Последней Инстанции. Все дело в идее, ее универсальности и степени пропаганды и агитации. То есть влиянии на массы. Но, увы, время упущено. При всеобщей координации удельный вес богов сокращается. Впрочем, я далеко хватил - по богам. Тут, в этой жизни, и без богов разобраться можно. Главное понять два фактора - влияние и степень извлечения доходов. По-моему, тебя крайне интересует последнее.
       - Кого доход не интересует?
       - Отвечу. Мертвых. Неродившихся. Остальные так или иначе интересуются доходом. Доход может быть материальным, идеальным и трансцендентальным. Девяносто девять процентов из ста интересуются только доходом материальным, выраженным в денежных знаках, квартирах, колбасах, шубах... В силу общей человеческой заземленности, то есть привязанности ко времени и месту, как то зима, северный ветер, извлечение материального дохода так или иначе необходимо буквально или поголовно всем, и все, опять-таки же, в силу способностей, таланта занимаются этим извлечением дохода. Кто из чего. Один идет, как раб Господен, в шесть утра к своему токарному станку, другой - за руль, третий - к своим мозгам. Вот этот - третий - нас интересует больше всего. Ибо мы свой доход, товарищ Комаров, извлекаем исключительно благодаря нашим мозгам. Не так ли?
       Комаров пожал плечами, затем неуверенно сказал:
       - Это ты вроде бы так, а я, как ты сказал, иду, как раб Господен, за руль.
       - Ну да, идешь за руль, шевеля все-таки мозгами. Иначе зачем бы ты стал говорить о своей доле, да еще о каких-то процентах. Для этого, мол, еще и Пожарова привлекать. Эдакий маленький партком собрать, обсудить, проголосовать и поделить. Так вот, товарищ Комаров, запомни, в нашем деле никаких парткомов и голосований не будет. Если как степень влияния я тебя устраиваю, довольствуйся тем, что есть. Не обделю!
       Эти слова Беляев произнес с неким торжеством во взоре, не намекая, а прямо указывая Комарову на то, что он бездарен и беспомощен без Беляева.
       Комаров это уловил, но виду не подал. Если уж быть хитрым, то нужно быть хитрее самого Беляева.
       - Я понимаю, что не обделишь, - все-таки сказал Комаров, - но жене все мало. Я и сам понимаю, что в семье расход большой, но уж она очень много тратит.
       - Видишь ли, - начал Беляев, - деньги для того и придуманы, чтобы они крутились. Ошибаются те, которые хотят задержать их у себя, как воду в плотине. Но и в плотине нужно сделать отверстие, чтобы спускать воду, чтобы через край не пошло и не залило все на свете. Нам нужен хлеб, чтобы есть, нужны деньги, чтобы тратить, нужны книги, чтобы читать, идеи, чтобы их воплощать. Проще - хлеб едим и идеи едим.
       - И деньги проедаем! - чуть бодрее прежнего вставил Комаров.
       - Чтобы проедать, нужно добывать, чтобы добывать, нужно уметь, чтобы уметь, нужно умнеть, чтобы умнеть, нужно книги читать и в процессе чтения мыслить, генерировать идеи, все подвергать сомнению и узнавать, почему люди поддаются одной идее, но противятся другой? Связующая идея нужна, как некий цемент, основа против свободолюбия каждого отдельного человека. А то он не так поймет свободу, возьмет нож и пойдет, радуясь свободе, резать других. Э-э... Тут цемент нужен для непросветленных, некая узда на стадо нужна. И я в узде, и я признаю законы и в этой узде-то, по этим правилам играя, чувствую огромную свободу действий. В клетке-то оно свободнее. Но когда сам распоряжаешься своей клеткой. И ключик у тебя в кармане. Сам свой тюремщик. Иначе нельзя.
       - Свой ключик - это хорошо, - согласился Комаров. - Да вот все в каком-то напряжении живешь, страдаешь, переживаешь. Утром выйдешь на улицу - тоскливо. Погода мрачная, снег на улице грязный. Россия! Так и думаешь, что согнали нас сюда когда-то греки или римляне. Им-то хорошо жить - море, солнце, тепло и все такое вместе с виноградом. Самая большая в мире страна. А толку?! Снег, грязь, холод. Месяца два в году тепло и все! Все наши победы - одно сплошное поражение. И Россия наша - несчастная страна грязных снегов. Машина не заводится. Аккумулятор подсел. Утром крутишь-крутишь! Холод, мрак! В общем, когда шел дележ земель, Россию обделили. Или мы страна каких-то изгнанников, каторжников?! Те же греки древние или римляне ссылали сюда своих уголовников... Вот от них и пошло-поехало.
       Беляев не спеша резал бумажки ножницами, слушал и внутренне радовался тому, что разговорил Комарова на высокий лад и тем самым сбил с него азарт в доходной части бытия.
        
        
      
       Глава XXVIII
      
       Он уже им стал. Вторым секретарем райкома КПСС. Два дня прошло. Как и обычно, была зима и падал снег. Чистые белые крыши из окна квартиры Скребнева казались ангельскими крыльями.
       - Коля, помни одно - я с тобой! - воскликнул Скребнев, срывая с шеи галстук.
       В квартире было жарко, а водка была еще жарче.
       Беляев смотрел на заснеженные крыши и причмокивал губами. Он был глянцевито выбрит, в новом костюме, прям и немного пьян.
       - Я с тобой! - повторил Скребнев и налил по целой. - Давай!
       Беляев молча сел в кресло, поставил рюмку на колено, поднес к губам и, ухватив рюмку зубами, откинул голову и без рук выпил.
       Скребнев постарался повторить то же самое, но облился.
       - Вова, - обратился к нему Беляев, - вот этим я от тебя отличаюсь. - И закусил.
       Скребнев закашлялся и прослезился.
       - Ладно, ты пошел в гору, - после паузы, промокая полотенцем водку на груди, сказал Скребнев. - Объехал меня, так сказать, на повороте...
       Он замолчал и долго, не моргая, смотрел прямо в глаза Беляеву. Но тот не только выдержал вполне спокойно этот взгляд, но заставил этим взглядом опустить глаза Скребневу.
       - Вова, я тебя не объезжал, и ты меня не объезжал, - заговорил Беляев, ощущая приятнейшую теплоту в душе. - Никто, никогда и никого не объезжает. Это ты должен знать.
       - Объехал, - сказал Скребнев.
       - Ерунда...
       - А я говорю - объехал! И почему я, дурак, тогда на конференции не выступил?! Все некогда, некогда, некогда... Беляев вот хорошо выступает. А Беляев и рад, залез на трибуну и давай шарашить без бумажки! И откуда ты такой взялся, а? Коля, а? Ты же не веришь в то, что говоришь. Ну, сознайся, а?!
       - Ерунда...
       - Нет, Коля, это не ерунда. Сознайся?! А?
       - Как-то ты, Володька, примитивно мыслишь, - вздохнул Беляев. - Мне иногда кажется, что ты не осознаешь своей тупости...
       - Чего?! - вскричал Скребнев.
       - Наливай! - тут же отреагировал Беляев и, последовав примеру Скребнева, стащил с себя галстук.
       - Правильно! А то... Ты у меня договоришься! Как дам в лоб! - Скребнев пьяненько рассмеялся. - Тупости... Был бы я секретарем парткома! Тупости...
       Выпили. Беляев продолжил:
       - Именно тупости. Если бы ты знал, что ты туп, и как бы со стороны смотрел на свою тупость, то ты бы эту тупость мог бы продуктивно использовать. Я говорю о степени анализа трансцендентного в себе.
       Скребнев встряхнулся, спросил:
       - Анализа чего?
       - Трансцендентного, - внятно повторил Беляев.
       - Первый раз слышу.
       - То-то и оно, - вновь вздохнул Беляев. - Ты, Вовчик, отгородился от непрофильного. Трансценденция - это непрофильность! А я, скажу тебе по секрету, непрофильный человек. Я сам себя вывел из профиля. Понимаешь, о чем я глаголю?
       - Более или менее. Только меня уличать в тупости - глупо. Я Шекспира читал. Не всего, конечно. Но "Гамлета" от корки до корки.
       - Очень слабая пьеса. Примитивно слабая, - мягко сказал Беляев. - Впрочем, написана специально для секретарей парткомов: быть или не быть. Это вопрос для профильных людей, не могущих выйти из сущего в ничто. В великое Ничто! По сути дела, Вовчик, мы с тобой ничто. Влияние потока вечности.
       Захихикав и потерев руки, Скребнев съязвил:
       - Ты как налим, скользкий! Болтаешь, болтаешь, болтаешь, а о чем болтаешь, ей Богу, не пойму!
       - А зачем ты все хочешь понимать? Ты что, из каждого понимания извлекаешь выгоду? Что толку, что ты понимаешь, что земля крутится вокруг солнца?!
       Скребнев оживился, видимо, от понимания предметности вопроса.
       - Ну, хотя бы знать о том, что солнце взойдет с востока.
       - Ничего другого я от тебя и не ожидал услышать, - в который уж раз вздохнул Беляев. - Какое солнце?! С какого востока?! Когда я тебе сказал, что земля крутится вокруг солнца. Значит, земля подъедет к солнцу с запада!
       - Как это? - задумался Скребнев и забормотал: - Одну минуту... Правильно. Солнце... если восходит с востока по отношению к наблюдающему... то есть ко мне, - он поднял рюмку, приняв ее за солнце, а вилкой стал крутить вокруг нее, - выходит, что земля... подходит к солнцу...
       - С запада, - подсказал Беляев.
       - Нет, подожди, я сам разберусь... земля крутится у нас как? Вот так, по часовой стрелке...
       - Кто тебе сказал?
       - А что, разве не по часовой? - удивился Скребнев.
       - Это - откуда смотреть! - усмехнулся Беляев и выковырнул из банки вилкой крепкий соленый
       огурчик.
       - А откуда я еще могу смотреть?! Я могу смотреть только из эсэсэсэра... Да, - провел он вилкой по часовой стрелке вокруг рюмки, - в этом случае мы подъезжаем к солнцу с запада... М-да, что за бред... Так мы, значит, с запада на восток едем с одной стороны, а потом с востока на запад с другой и, выходит, при вращении самой земли по часовой стрелке мы солнце ранним утром увидим... слева. Так. А слева у нас все-таки восток, если стоять спиной к экватору, а лицом к северному полюсу... Подожди... А если я буду стоять на солнце и смотреть на землю, то... А как я буду стоять, вверх головой или вниз головой?
       - Мы сейчас сидим вниз головой, - сказал Беляев, похрустывая пупырчатым огурчиком.
       - Это почему же... Ах да, относительность... Скребнев смахнул пот со лба.
       - Очень слабенкая теория, - сказал Беляев, поморщившись. - Эйнштейн - дилетант.
       - Ого!
       - Он не проникся литературной гипнотичностью героизма. Человек по рождению - ничто, вакуум, всасывающий все бывшее до него, и наиболее успешно всасывает тот, кто не верит ни одному предшествующему персонажу. Стоит лишь какому-нибудь из них поверить, как идет отрицание других, а стало быть, закрывается всасывающая заслонка. Человек подпадает под влияние. Он - загипнотизирован. Мысль сковывается. Движение остановлено. Поверить всему сразу невозможно. Абсурд! - Беляев говорил с чувством, все тело его подергивалось. Наконец он вскочил и торопливо заходил по комнате. - Все в мире построено на недостоверности. Все абсолютно. Ты - Бог, я - Бог, он - Бог! И все мы - миф, легенда, воздух, вакуум! Вам, господа присяжные заседатели, доказательства требуются. Пожалуйста - литературные персонажи! Вот они! - вскричал Беляев, резко выкидывая руку в сторону книжных полок. - Ленин, Гебельс, Магомет, Ваншенкин, Аристотель, Чичиков, Христос, Евгений и бедная Лиза в придачу!
       - А при чем здесь Ленин! - тормознул его Скребнев.
       - А при том!
       - Да он же в мавзолее лежит, чудак человек! - возразил Скребнев, наливая по полной.
       - Да, ты прав. Там лежит Ленин, - скороговоркой проговорил Беляев, схватил рюмку и моментально поставил ее на стол. Пустую. - Именно, Ленин лежит там. А позвольте вас спросить, господин хогоший, - тут уж у бегущих слов Беляева появилась ленинская интонация и "букву "р" не произносит", - да-с, позвольте спгосить, где в настоящий момент пгебывает товагищ Ульянов?! Да! Где пгебывает товагищ Ульянов?
       - Там же! - подтвердил Скребнев, качнулся и икнул. - Ладно об этом. - И прижал палец к губам. - Ты мне лучше скажи, возьмешь меня на завотделом строительства?
       Остановившись посреди комнаты, Беляев уставился на стол, где поблескивала льдинками хрустальная ваза с яблоками. Так она хорошо поблескивала, как елка, что Беляев невольно вспомнил, о Новом годе, и какая-то чудесная радость возникла в его душе, и ему стало вдруг легко и беспечно. Он подошел к Скребневу, склонился к нему, обнял и поцеловал, как близкого родственника.
       - Вова, если бы об этом просил какой-нибудь хмырь из института, я бы ему, разумеется, вежливо отказал. Но я же не держу тебя за хмыря? - спросил Беляев, распрямляясь.
       - Еще бы!
       - Так вот, Вова, как я только всю райкомовскую раскадровку уясню, сразу же решу твой персональный вопрос. Сделаем сразу же, как я защищу докторскую.
       - Нет вопросов. Ты первый, Коля, идешь. Ты у нас самый сильный ученый. Я вообще, смотрю на тебя и поражаюсь, какой ты сильный ученый, какой ты сильный человек, вот прямо нашей коммунистической закваски, - Скребнев говорил медленно, как и подобает говорить подвыпившим людям, при этом в паузах между словами он скрипел зубами, - такой ты хороший. Все кругом такая рвань - ни выпить, ни поговорить, ничего! А с тобой я, как с родным, обо всем шарашим, про Эйнштейнов и Гамлетов, про солнце и коммунизм. Про баб сколько влезет говорим, - Скребнев остановился, как бы что-то соображая, затем сказал: - Мои будут в понедельник, на лыжах в Истре катаются, а у меня, - Скребнев долго искал взглядом глаза Беляева, нашел и подмигнул, - внизу, в нашем магазине торгашунечка одна есть, во-от с таким задом, - Скребнев округленно обвел руками кресло, в котором сидел, и продолжил: - Мы сейчас с тобой должны... выйдем прогуляться. Иначе нам крышка... Мы пока сухой закон объявляем! - Скребнев хотел встать, но не смог. - У-у, как тяжело на свете сидеть в креслах, - уже промычал он, и голова его упала на грудь.
       Между тем Беляев плеснул себе еще водки, выпил, закусив кусочком атлантической, пряного посола, селедки, потер руки и направился к телефону в прихожую.
       - Лиза?! - крикнул он в трубку, услышав голос жены. - Я у Скребнева. Мы пьем. Он уже, а я... Лучше я здесь упаду. - И положил трубку.
       Поглядев на себя в огромное зеркало, Беляев надел галстук, причесался и почувствовал еще большую игривость в своем организме. Из прихожей он громко крикнул:
       - Коммунист Скребнев, партбилет на стол! Из комнаты послышалось какое-то мычание. Беляев, войдя в комнату, поразился позе Скребнева. Тот сполз с кресла и растянулся на ковре возле стола. Беляев поднял его за плечи и потащил к дивану, на ходу спрашивая:
       - В каком отделе работает торгушечка?
       - В ба-анано-овом, - промычал Скребнев и, почувствовав мягкость дивана, затих.
       В гастрономе Беляев был через две минуты. В овощном отделе торговала какая-то поджарая старуха с папиросой во рту. Когда ее спросил Беляев о полненькой, она отреагировала криком:
       - Тоська, выдь!
       Спустя минуту-другую из подсобки выплыла высокая полная женщина лет пятидесяти с сильно накрашенными губами.
       - Кого тут?!
       - Это я тебя спросил, - сказал почти что шепотом Беляев.
       Тоська склонилась к нему вопрошающе, положив локти на прилавок. На ней был грязный белый халат.
       - А чего тебе, симпатичный? - улыбнулась Тоська с придыханием.
       От этого придыхания некая дрожь пробежала по телу Беляева, и он тупо уставился на оттопыренный тяжелой грудью халат. Через долю секунды, как бы очнувшись, Беляев сказал:
       - Я от Володи, сверху.
       Тоська зарделась. Беляев продолжил:
       - Мы там вздрогнули с ним по поводу моей новой работы. Ну и, разумеется, не хватило. - Беляев обвел быстрым взглядом магазин и вновь уставился на Тоськину грудь. - Вина бы бутылочек десять, хорошего, а у вас в магазине, смотрю, нет.
       - Не волнуйся, как тебя?
       - Коля.
       - Не волнуйся, Коля. Давай деньги и подожди на улице.
       Беляев выделил нужную сумму и вышел на воздух. Смеркалось. Огромное багровое солнце скрылось за горизонтом, но край неба угасливо полыхал. Шел медленный, как бы нехотя, снежок.
       Тоська появилась мигом, в искрящейся шубе и в такой же искрящейся папахе.
       - Держи, Коля, - сказала она, поблескивая золотым зубом, который Беляев только что заметил, и протянула ему тяжелую хозяйственную сумку с позвякивающими бутылками. - Пойдем, я на минуту поднимусь к себе, мне нужно переодеться.
       - Ты же прекрасно одета! - удивился Беляев.
       - Мне там, - провела Тоська ладонью по груди вниз, - нужно переодеться.
       У пятиэтажки за домом Скребнева Беляев ожидал Тоську минут пять. Она выбежала свежая, с сильным запахом дорогих духов.
       - Пошли.
       В лифте Беляев, не без волнения, поглядывая на Тоську, сказал:
       - Ты красивая!
       Скребнев храпел со свистом.
       - У вас же море водки! - воскликнула Тоська, оглядывая стол. - Зачем же еще винища набрали, только башка будет трещать!
       - Посмотрим. Садись к столу. Тоська села. На ней было цветастое шелковое платье, подчеркивающее всю ее цветастую фигуру.
       - Я догоню маненько! - хохотнула она и налила себе фужер водки.
       - Догоняй! - разрешил Беляев, терзая Тоську взглядом.
       И минут через двадцать Тоська догнала и запела:
       Зачем вы, девушки, красивых любите...
       Беляев с чувством подпевал и как бы плыл по реке любви, обеспечивающей вечность субъективизма
       - Потрогай меня за грудь, что ли! - захохотала Тоська.
       И Беляев потрогал.
       - Пойдем на кухню! - приказала Тоська. Она сняла с вешалки свою дорогую шубу и войдя в кухню, бросила ее на пол.
       - Раздевайся! - приказала Тоська. Он как завороженный, приговоренный к любви, смотрел на обнаженную рубенсовскую красоту.
       - Ну, что ты никак не справишься со своим ремнем! - прикрикнула Тоська.- Ложись так, я сама!
       Через полчаса они сидели за столом, а через час спали в обнимку на кухонном полу.
       Утром Беляева тошнило, болела голова, мелко дрожали руки. Он лежал на кухне один, вслушивался в свою болезнь и никак не мог понять где он, что с ним, почему ему так плохо, и почему он всего боится. Так он лежал до тех пор, пока не вошла на кухню какая-то полная пожилая женщина, прямо-таки старуха, сказавшая:
       - Коля, плохо?
       Он лишь сигнализировал закрытием глаз. И подумал про себя, смутно вспоминая вчерашний день, неужели он совокуплялся с этой старухой. Она вышла, но мигом вернулась с фужером водки и соленым огурцом.
       - Я не-е бу-уду, - простонал, едва отмахнувшись слабой рукой, Беляев. - Я никогда на другой день не-е бу-уду...
       - Как миленький будешь! - приказным тоном сказала старуха и приподняла ладонью голову Беляева. - Пей немедленно! Смотри, на кого ты похож! Стыд и срам. Совсем зеленый! - Она стала заливать ему в рот водку.
       Водка не хотела идти внутрь, наталкивалась на плотины, но старуха упрямо заливала ее в рот, пока что-то не открылось в Беляеве и он не проглотил целый фужер, тут же зажевав его огурцом.
       - Теперь полежи тихо, не шевелись! - приказала старуха и ушла.
       Сначала Беляев почувствовал огонь в желудке, потом ощутил прилив крови к голове. Через минут пятнадцать вдруг все исчезло. Не все то, что радовало, а все то, что болело. Тело стало легким, воздушным, хотелось радости, праздника.
       Беляев быстро поднялся, заскочил в ванную, умылся, побрился и причесался.
       С порога комнаты он с улыбкой и довольно громко промолвил:
       - Я человек праздничный!
       Скребнев и Тоська, сидевшие за столом спиной к двери, обернулись и захлопали в ладоши. При этом Скребнев столкнул рюмку на пол. Тоська тут же нагнулась и подняла ее. Рюмка не разбилась,
       - А вот мы сейчас и устроим праздник! - поддержала Тоська. - Сегодня же Введение!
       - Вот-вот! - радостно пробурчал Скребнев, наливая по полной.
       Когда выпили, Тоська сразу же похорошела и стала в глазах Беляева такой же привлекательной, как накануне. Она встала из-за стола и сказала:
       - Вы тут посидите, а я сейчас горячего приготовлю!
       Как только она удалилась, Скребнев спросил:
       - Я вчера ничего такого себе не позволял?
       - Да вроде, нет, - сказал Беляев.
       - Еле встал, - пожаловался Скребнев.
       - Не говори! Я тоже.
       - И чего мы завелись, - сказал Скребнев. - Ладно, сегодня еще попьем для поправки и амба! Завтра жена приедет.
       - Амба! - согласился Беляев.
       - А эта где спала? - спросил Скребнев, кивая в сторону кухни.
       - Как где? - не понял Беляев. - С тобой, наверно.
       - Да что ты! Я как труп один на диване валялся...
       - А я на кухне на полу, - сказал Беляев, - чтобы вам не мешать...
       Помолчали, затем выпили.
       Тоська принесла горячее: картошку с антрекотами. Под это дело хорошо выпили и запьянели. Хотелось петь, шуметь, говорить. Скребнев вдруг стал долго и нудно говорить о том, как он руководит институтом и воспитывает студентов.
       Беляев слушал, слушал, слушал, затем как заорет:
       - Что говорил Заратустра?!
       Стекла задрожали от этого душераздирающего вопля. Тоська побелела и ее изнутри охватил страх. А Скребнев вжался в кресло.
       Беляев уже стоял в центре комнаты, нервно сжимал кулаки и, трепеща всем телом, напряженно смотрел на сидящих, как будто хотел сейчас же убить их. Ножа ему не хватало в руке.
       - Я повторяю вопрос, - медленно, с дрожью в голосе, но все же с известной долей металла, проговорил Беляев: - Что говорил Заратустра?!
       Тоська и Скребнев немного приободрились.
       - А черт его знает, что он там говорил! - отмахнулся было Скребнев.
       Беляев вновь прокричал:
       - Что говорил Заратустра?!
       В паузе он увидел, что Тоська и Скребнев опять напугались. Тогда он сбросил обороты, шагнул к столу и, улыбнувшись, разъяснил:
       - Так! Так говорил Заратустра! То есть, когда я выкликаю призывно вопрос: "Что говорил Заратустра?!", вы тут же хором отвечаете сначала: "Так!", а через антракт добавляете: "Так говорил Заратустра!" Ясно? Есть восторженные вопросы?
       - Вопросов нет! - сказала Тоська, облегченно вздыхая.
       - Тогда репетнем, - сказал Беляев и без предупреждения вскричал пуще прежнего: - Что-о-о го-оворил Заратустра-а-а-а?!
       - Так! - как танковый залп, грянул Скребнев, а Тоська запоздала.
       Беляев прошелся по комнате, набычившись, как бы оценивая качество услышанного ответа.
       - А ну еще раз! - приказал Беляев и на смертельно высокой ноте проскулил: -Что говорил Заратустра?!
       - Так! - в унисон бухнули ответ и после малой паузы - добавили: - Так говорил Заратустра!
       - Так говорил Заратустра!
       - Годится! - похвалил учеников Беляев, сел к столу и как ни в чем не бывало налил всем по полной.
       Он поднял рюмку, подумал и встал.
       - Итак, я вынужден произнести небольшую речь, поскольку вижу, что праздник, не начавшись, может печально закончиться. Времени у нас, - он взглянул на часы, - десять часов и эти десять часов мы должны провести в карнавальном веселии. Есть возражения?!
       - Нет, - сказала Тоська, хохоча заранее.
       - Нет, - сказал Скребнев, принимая праздник.
       - Итак, я продолжаю читать тезисы доклада к юбилейной конференции праздничной комиссии, созданной для подготовки к празднованию круглой эллиптической даты введения непосвященных в посвященные в праздники. - Беляев чуть качнулся и плеснул из своей поднятой рюмки водку на цветастое платье красавицы Тоськи. Но Тоська не обратила на это внимания. - Я человек праздничный! Я вижу жизнь не как уныние, а как великое магическое поле своего вечного праздника. Но праздник - это не значит полудурковатое веселье. Праздник - это нечто возвышенное! Нас здорово дурачили разные Грозные, Сталины, Христы...
       Беляев на мгновение замер, почувствовав, что отец вошел в него в эту минуту, отнял его голос и воткнул свой, более ядовитый. И уже, казалось Беляеву, не он говорит, а говорит отец. И она никак не мог остановить отца. Он и сам как будто вылетел из своей оболочки, сидел на люстре и смотрел на себя, стоящего под этой люстрой и говорящего голосом отца:
       - Мы рабы авторитетов. Любой, овладевший гипнотизмом слова, способен повести стадо человеческое за собой. Но я предостерегаю вас от этого...
       Беляев сопротивлялся отцу, и когда тот хотел высказаться о писателях, которые суть евреи, Беляев откусил голос отца, переборов в себе отца, увел тему в сторону, но в какую-то другую, не предполагавшуюся им для этого праздничного слова. Беляев вновь возвысил голос до крика:
       - Я - Фидлер! Сотрудники НКВД - ко мне! Смирно!
       Скребнев не отводил глаз от бледного, по-волчьи злого лица Беляева. А тот вдруг затих, выронил рюмку и зарыдал. Так стонут деревья во время урагана.
       Тоська вскочила и прижала его голову к своей груди. Через минуту-другую Беляев успокоился, махнул рукой, сел за стол. Скребнев моментально налил ему полную. Выпили, закусили. Беляев улыбнулся Скребневу и закурил. Ему вдруг стало нестерпимо хорошо в этом кругу. Не хотелось ни говорить, ни спорить, а просто вот так сидеть, наслаждаться покоем и курить. Беляев как бы окончательно похмелился, сбросил с себя груз вчерашнего, протрезвел. И новый день увиделся им через прозрачные занавески. Небо было синее, светило солнце и виднелись снежные крыши.
       Хорошо.
       Он был совершенно трезв, как льдинка, как хрусталь.
       И ему хотелось веселья. Не ему самому даже, а тому, кто был в нем сейчас и руководил им. Значит, отец временно исчез. Это приятно. Беляев встал, походил по квартире, как бы что-то придумывая. Скребнев о чем-то весело и беззаботно трепался с Тоськой.
       Наконец Беляев увидел хозяйственную сумку с вином. Подумал. Направился в ванную, взял таз, эмалированный. С тазом и с сумкой вошел в комнату. Поставил таз на пол. Взял нож, чтобы срезать с бутылок полиэтиленовые пробки. Срежет пробку и стоит - льет вино в таз. До краев наполнил.
       Скребнев с Тоськой молча наблюдали за ним.
       Беляев встал на колени и принялся лакать вино из таза. Тут же Тоська присоединилась. Она лакала так смачно, что Скребнев не заставил себя ждать.
       - До дна! - изредка кричал Беляев, давая себе передохнуть.
       Толкались головами, хотя таз был довольно-таки широкий, хохотали, сопели, булькали.
       - И я не отрицаю в себе животность, - в паузу мягко заметил Беляев.
       - А хорошо! - вопила Тоська.
       Потом как-то все стало гаснуть и, как бы сопротивляясь темноте, Беляев выкрикнул в эту темноту:
       - Что говорил Заратустра?!
       И далеким эхом из этой темноты донеслось:
       - Так! Так говорил Заратустра.
        
      
        
       Глава XXIX
      
       - Заратустру зарезали как собаку туранцы во взятом ими Балхе две с половиной тысячи лет назад, а ты тут сидишь и заратуструешь! Все вы, заратустры, убегаете от жизни, как. только понимаете, что не можете пробиться в этой жизни среди равных вам по рождению людей, убегаете в отрицание устоявшегося быта, сшибаете с пьедесталов богов, как будто в богах все дело. Дело в людях, создающих этих богов. Но ты, Заратустра, на Бога не тянешь. Нет, не тянешь, - усмехнулся Беляев, более или менее приходя в себя после пьянки.
       Отца неприятно волновало, что сын ввалился к нему вчера поздно вечером в состоянии положения риз. То было словно во сне или в бреду, отец никак не мог поверить в то, что сын напьется, как и он напивался. Зеркало! Отвратительное зеркало. Отцу неприятно было смотреть на самого себя. И сейчас, когда витийствовал поправившийся водкой сын, отец как-то съежился, дыхание стало тяжелым и частым, все тело болело от усталости, и почему-то слезы потекли у него по лицу. Жалко было сына. Отец и не предполагал, что вся его, как он сам называл, "сволочная" сущность передастся сыну. А почему она не должна была передаться сыну, если он двадцать лет выступал перед ним именно в моменты разнузданных пьянок? В этот же момент водка для самого отца была противна, и он не пил, был трезв и стар.
       Он смахнул слезы со щек и для успокоения сына, для поддержания беседы сказал:
       - Зарезали тело, но не зарезали существа идеи. Впрочем, тот персидский Заратуштра мне менее всего интересен, как и все огнепоклонники. Мне интересен тип человека Заратустры, каковым и я сам являюсь. Это тип - отбросок общества.
       Беляев что-то промычал, желая попасть вилкой в огурчик, который плавал на дне большой банки и никак не хотел попадаться на острые зубцы. Беляеву даже показалось, что это какой-то живой огурец, вроде головастика, которых он в детстве, в пионерлагере, ловил собственным чулком, когда чулок походил на змею, съедающую будущего лягушонка в крапинку, пупырчатого как маринованный огурчик, который не хотел попадаться на вилку.
       - А я - сердце и ум общества, - сказал Беляев, проткнув огурец.
       Он поднял вилку с огурцом и долго смотрел на него, как бы прикидывая, откусить сразу или после рюмки. Решил - после рюмки, и выпил. Водка показалась слишком сладкой и слабой. И огурчик не подчеркнул ее свежести.
       - Люблю я тебя, отец! - воскликнул Беляев и полез обниматься, что особенно было неприятно отцу, но он терпел.
       - И я тебя люблю, - тихо сказал отец, когда Беляев отстранился. - Как же я могу тебя не любить, когда ты мой ребеночек. Я смотрю на тебя и не верю, что ты мыслишь, говоришь, живешь, действуешь в этой проклятой жизни. И я боюсь за тебя.
       - Почему?
       - Потому что и ты умрешь! - всхлипнул отец. - Все мы смертники на этом свете, и все утешаем себя, что каким-то образом будем жить на небесах, Страшно, страшно мне, Заратустре!
       Беляев слушал своего отца и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, во сне, он увидел себя в красном гробу, проснулся в ужасе и с криком, после чего мать никак не могла его успокоить и он не мог заснуть до самого утра.
       - Подбадривать нужно себя, подбадривать, - сказал Заратустра. - Все религии и все философии мира - род подбадривания. Я чувствую, по себе чувствую, что человек от рождения очень печален. Эти чертовы мысли о смерти преследуют меня всю жизнь. А я все живу, живу, живу и никак не доживу до могилы...
       - Живи пока, - сказал Беляев.
       - Живу и ничего не понимаю, хотя напихал в свою память всякую всячину - Сократа, Ницше, Христа, Аристотеля, Платона, Шопенгауэра, Сервантеса, Толстого, Конфуция, Чехова, Сартра, Достоевского, Моисея, Марка и Иоанна, Заратуштру, Монтеня, Эпиктета, Аврелия, Будду, Эразма Роттердамского, Франциска Ассизского, Паскаля, Джона Рескина, - имена вылетали из уст отца, как из автомата, - Лессинга, Чаадаева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Кропоткина, Карлейля, Магомета, благодаря тебе - самиздат и тамиздат, и "Пиры Валтасара" Искандера!
       Выстрелив именами, отец встал, хрипло закашлялся и закурил.
       - А что говорил Заратустра? - с некоторым пьяненьким ехидством спросил Беляев, наливая себе очередную рюмку.
       - Так! - умышленно взвизгнул отец, чтобы поддержать уровень хорошего самочувствия сына. Беляев не удовлетворился ответом.
       - Заратустра говорил, - начал Беляев, - что не обрабатывающий землю будет вечно стоять у чужих дверей с протянутой рукой, вечно будет пользоваться отбросами богатых.
       Говоря это, Беляев как бы намекал на бездеятельность отца и подчеркивал то, что он сам, Беляев, достиг в жизни всего, что доступно человеку в его положении. Однако и у Беляева оставалось сомнение, не все было ясно, чего-то еще недоставало, и все еще казалось, что у него нет чего-то самого главного, а что такое в жизни самое главное - он не знал. В виде подмены этого главного могли им ставиться какие-то цели, но они для того и ставятся, чтобы их достигать, и как очередная цель достигалась, на месте этого главного образовывалась колоссальная черная дыра неизвестности, что же дальше, что в этой загадочной и одновременно примитивной жизни главное?! И в настоящем, как и прежде, как и много лет назад, волнует все та же надежда на будущее. И в этом будущем, где-то далеко, стоит и светит сумеречным светом сигнальный огонек смерти.
       Заратустра вдруг преобразился, принял величественную позу, такую позу, когда все люди кажутся маленькими, испуганными и виноватыми, и отчеканил:
       - Так! говорил Заратустра! Через тебя, семя мое, я обрабатываю землю и повелеваю людям быть послушными мне!
       - Молодец! - вскричал Беляев. - Ты - гениальный человек, Заратустра, что замешал меня на еврейской крови!
       После этого Беляев, как и Заратустра, прослезился и долго от волнения не мог выговорить ни слова, затем встал, подошел к отцу и стал страстно целовать его, как единственную в жизни драгоценную душу.
       - Ад скрыт за наслаждениями, а рай - за трудами и бедствиями, - зашептал он на ухо отцу. - Но уж очень привлекателен ад!
       - Не познавший ада - не узнает и рай, - сказал отец.
       Он усадил сына на место, а сам зажег газ и принялся готовить ему горячий завтрак. Вчерашнее картофельное пюре, которое он замешивал на кипяченом молоке, выложил на горячую сковороду, положил сливочного масла, рядом с пюре устроил две сосиски и разбил на них три яйца, аппетитно глянувшие тремя солнцами желтков.
       - Все живое боится мучений, - сказал Заратустра, - все живое боится смерти. Это я какой-то выродок, уже умер, а все живу.
       Он положил на тарелку горячую еду и поставил ее на стол перед сыном.
       - Как гудит у меня голова! - сказал Беляев.
       - Пройдет.
       - Я знаю, что пройдет, но знание не успокаивает.
       - Поешь, легче будет.
       - Не идет в меня еда.
       - А ты - потихоньку, - посоветовал отец. Беляев подцепил вилкой яйцо и поднес ко рту, затем усилием воли заставил себя проглотить насильно это яйцо.
       Посидев некоторое время молчаливо, Беляев вдруг встрепенулся, как бы что-то вспоминая, и сказал:
       - Заратустра, отведи меня домой. Я больше не желаю пить! Отведи меня, а то я могу и возжелать. Отведи меня домой. Сам я могу не дойти, а моя Лиза не знает, где я и что со мной.
       Отец с некоторой приподнятостью пожелал помочь сыну одеться, но тот сам, как бы трезвея от поставленной ближайшей цели - попасть домой, - ловко попал руками в рукава новой дубленки.
       - Говорит Первый - посидим вечерок. Ну и посидели - недельку! Он пьет и не пьянеет! Я упаду, засну, открою глаза, а он сидит за столом как ни в чем не бывало. Бывают же такие русские типы! Бочками пьют и не падают!
       - Ты мне о Первом ничего не говорил.
       - А что о нем, борове, говорить, - махнул куда-то за стену рукой Беляев.- Млекопитающее. Плохо говорит на родном языке, книг не читает, охотник. Говорит, что любит охотиться на уток, гусей и кабанов. Стрелять лучше всего в глаз. Пили, а он все мне про этот глаз! Думаю, что он и человеку, ближайшему родственнику гуся и кабана, в глаз запросто выстрелит!
       Отец оделся и они вышли на улицу. Светило солнце. Сверкал серебром снег. Близился Новый, 1982 год.
       От солнца и синего неба Беляев повеселел.
       - Как хорошо дышать морозным воздухом! - воскликнул он. - Надо отходную сделать! - добавил он твердо и потащил отца к Краснопролетарской улице.
       Отец повиновался и, когда, увидев церковь, понял замысел сына, как-то подтянулся и расправил плечи.
       Сняв шапки, вошли в церковь.
       Шла служба. Беляев стал страстно, даже неистово креститься. Отец тоже хотел наложить на себя крестное знамение, но рука не поднялась, словно окаменела.
       Заратустра остановился перед большим образом, ярко написанным на золотом фоне, и прислушался к пению.
       Пели простые женщины, одетые скромно, в платочках, подвязанных под горло. Пели они плохо, вразнобой, и чувствовалось, что они не понимают того, что поют.
       Беляев купил свечу, зажег ее от другой свечи, как его жизнь зажглась от жизни отца и матери, поставил в подсвечник, и крестясь часто, как заведенный, хотя до этого ни разу не крестился так, и не был крещен вообще, повторял:
       - Господи Христос еврейской крови, во мне тоже течет кровь пастухов и Моисея, я русский еврейского происхождения, я и еврей русского происхождения, убереги меня от ада земного, не дай мне сил впадать в разнузданный образ жизни, отведи от меня чашу с водкой. Очень прошу, отведи!
       Закончив столь своеобразную молитву, которую он проговорил тихо, как бы про себя, еще раз перекрестился и, не глядя на Заратустру, вышел из храма.
       Отец нагнал его и взял под руку.
       - Ты веришь в Христа? - спросил с удивлением отец.
       - Надо поверить, - каким-то странным голосом сказал Беляев. - Я бессознательно почувствовал, что надо поверить. Это неплохая традиция. Можно не называть Бога, не произносить его имени, но не признавать Его нельзя. Как-то все меркнет, если нет Бога. В этом смысле евреи - гении, что создали Христа. А все остальные заратустры - плагиат! Во всяком случае для меня. Где храмы твои, Заратустра?! - вдруг закричал на всю улицу Беляев, так что прохожие стали останавливаться.
       - Потише, - попросил отец и продолжил: - Мои храмы - колючая проволока, мои верующие - зэки, мои пастыри - конвоиры. Вот какие храмы у Заратустры.
       - Врешь! - громче прежнего вскричал Беляев. - Ты, мелкая душонка, ненавидишь евреев! А я - еврей! Да, я еврей. И друг мой отныне не Заратустра, а Христос!
       - Прекрати, неудобно, люди же смотрят, - стал уговаривать его отец.
       - Пусть смотрят! Пусть видят, как по советской улице вышагивает еврей! Очень хороший человек еврей.
       - Ты русский.
       Беляев вдруг действительно понял, что на него смотрят, поэтому сам подхватил отца под руку и зашагал проворнее.
       - Я двуедин, как острый меч Господа, - прошептал он. - Я могу быть и русским и евреем. И могу запросто доказать, что я - испанец! Ты понял, какую диалектику ты во мне разбудил, Заратустра? Я - сын солнца, властелин Ханаана, плотник Ноева ковчега и Второй секретарь райкома партии! Я - ось времени, и злак полей Иерусалима. Моисей говорил Богу: "Где я найду Тебя, Господи?" - Бог ответил: "Ты уже нашел Меня, когда ищешь Меня".
        
        
      
       Глава XXX
      
       Представители исполкома внимательно следили за Беляевым, ожидали, что он скажет по предложенной программе развития района. Беляев не спешил. Он знал, что пауза необходима для управления вниманием. Овладев паузой, Беляев строго поочередно заглянул в глаза каждому присутствующему, причем переводил свой взгляд на следующего только тогда, когда тот, в чьи глаза смотрел Беляев, ни в чем, казалось, не виноватый перед Беляевым, повинно опускал глаза.
       Глаза Беляева были как бы неподвижны, но это были живые глаза, однако, которые нельзя было ни полюбить, ни возненавидеть, которые сами по себе не вызывали ни участия, ни сочувствия, ни жалости, ни настороженности, ни одобрения, ни порицания. Этот взгляд Беляева, отвечающий его глубинным, непрофильным установкам, имеющим для самого Беляева статус аксиоматических, которыми он умело пользовался, признавая в себе некий роковой дефект, который в самом общем виде он для себя обозначал как нарушение иерархии способов восприятия "правильного" мира, так вот этот взгляд Беляева повергал в уныние любого собеседника.
       Когда это уныние утвердилось, Беляев твердо и внятно сказал:
       - Разве я буду возражать против нового жилого строительства? Или двух школ и детского сада? Или развития транспортной сети района? Или введения в строй новых продовольственных магазинов, то есть против расширения сферы торговых услуг? Нет, нет и нет! Поэтому проводить совещания об очевидностях не имеет смысла, они должны решаться в рабочем, плановом порядке. Но коль скоро мы собрались здесь, я должен вас спросить: какой человеческий фактор мы хотим получить, исходя из предложенной программы? Мы хотим получить этот фактор во всех отношениях опрятным, чтоб, как говорится, и лицо, понимаете ли, и одежда!.. А что для этого нужно? Отвечаю - самые современные, по последнему слову, бани! - Беляев в строгости наигрывал, но профессионально, как коммунист, а в глубине души вспоминал дом с мавританским двориком Сандуновских бань, раннее утро, когда он шел с фибровым чемоданчиком и березовым веником под мышкой в эту водную цитадель, по пути прихватывая Комарова с Пожаровым; то был еженедельный ритуал высокой поэзии чистоты и здоровья, сбрызнутый пивком! Кто был москвич, тот знает, что такое Сандуны! Между тем, Беляев строго продолжал: - Это должны быть не просто бани, это должны быть такие бани, в которые человек бы приходил, как в родной дом, чтобы посидеть в кресле, поговорить с писателем, художником, полюбоваться произведениями живописи и скульптуры, искупаться в бассейне, заглянуть в сауну, а потом и в русскую половину, с парной...
       Все это Беляев говорил медленным металлическим голосом без всякого чувства, как и подобает номенклатурному работнику, уверенному в своих силах. И работники исполкома тут же стали конспектировать выступление второго секретаря в своих блокнотах, чтобы это выступление сразу же стало руководством к действию...
       После совещания вызвал Первый, сказал:
       - Николай, тут мне позвонили насчет инструктора... Ты у меня уже больше года работаешь. Парень ты деловой, ухватистый. Так что вот держи, - он протянул Беляеву записку, - и дуй на Старую. Ты им подойдешь. Претендентов там хватает, но я о тебе звонил.
       Первый - Андреич - был сед, упитан, и во всем его облике читалось, что этот человек знаете себе цену и место. А его место было здесь, на районе, и он просидел на нем уже двадцать лет. Вторые при нем не задерживались, поскольку он сам быстро подыскивал им работу, как бы этим оберегая свое вечное место. К тому же место это уверенно оберегал весь райкомовский аппарат, на восемьдесят процентов пришедший вслед за Первым двадцать лет назад. В число двадцати процентов новичков вошел полгода назад Скребнев.
       К нему в отдел и заглянул Беляев, уже одетый, по пути к своей черной, только что с завода, "Волге".
       - Володя, ты не занят? - машинально спросил Беляев. - Меня на Старую вызывают. У меня к тебе дельце.
       - Нет вопросов! - отложив бумаги, сказал Скребнев и встал.
       Беляев достал из портфеля пачку денег в банковской упаковке и, бросив ее на стол перед Скребневым, сказал:
       - Отнеси Андреичу, чтобы я второй раз к нему не ходил.
       Скребнев почтительно склонил голову, при этом успев разглядеть на пачке: "10. 000".
       - И еще. Возьми на контроль строительство новых бань. Я только что совещание по этому вопросу провел.
       Скребнев склонился к перекидному календарю и сделал на нем пометку, которая как раз легла возле даты: "23 декабря. 1982 год". Увидев эту дату Беляев подумал о скором Новом годе, о том, что нужно готовиться к волшебному празднику.
       И пока он спускался к машине, мельком заметив, как милиционер на вахте отдал ему честь, думал о Новом годе, о прекрасном ритуале праздника, с помощью которого и его средствами снимаются знаковые проблемы и ставятся надзнаковые, где невозможно противопоставление жизни и смерти, где в душе человека возникают другие коллизии.
       Увидев Беляева, Комаров подъехал к подъезду и открыл ему дверь машины. Шел редкий снег, выбеливал серое здание райкома.
       Беляев сел в машину.
       - Куда? - спросил Комаров.
       Ответа не последовало. Беляев продолжал думать о ритуале. Комаров тогда откинулся удобно на спинку сиденья, зевнул и распахнул пошире кожаную на меху куртку. В машине было жарко натоплено.
       - Вчера со своей поругался, - сказал Комаров. - По-моему, фингал ей поставил.
       - Интересно! - очнулся Беляев.
       - Кому интересно, а кому...- буркнул Комаров, поправляя очки. - Сказала, в милицию заявление понесет.
       - Не понесет.
       - Уверен?
       Беляев негромко засвистел и сказал:
       - На Старую!
       Комаров, посопев, послушно тронулся.
       - А чего там? - спросил он.
       - Берут на работу в ЦК, - сердито ответил Беляев.
       - Екалэмэнэ! - с откровенной завистью воскликнул Комаров. - Не пойму, как ты ломишься?! Кажется, только вчера в школу ходили, а он - в ЦК!
       Комаров вдруг улыбнулся насмешливо и жалобно.
       - Ты не знаешь, как я мучился весной, когда автобиографию писал. Какая у меня автобиография? Пять строчек. Родился, школу окончил, рулю - и все? И ничего как будто в моей жизни нет. А ты рядом. Институт, кандидатская, докторская, профессор, пять человек детей, двухсотметровая квартира, жена в мехах, дача, денег, как обоев! Язык подвешен, как у вождя мирового пролетариата!
       У него показались на глазах слезы, на красном, у светофора, он приподнял очки и смахнул их кулаком.
       - Ты видел когда-нибудь самозакрывающуюся книгу? - спросил Беляев.
       - Нет.
       - Это когда, знаешь, еще в школе, открываешь учебник перед собой на нужной странице, а она закрывается. Или толстую книгу читаешь за едой, а она все время закрывается, пока ты ее не придавишь чем-нибудь. Так и человек. Он закрыт, он в переплете. И не то что кто-то другой желает его открыть, а он сам бы хотел себя открыть на нужной странице, но эта страница тут же захлопывается. И однажды вечером, матери не было дома, я открыл толстую книгу, пока прижимал страницы рукой, читал, а потом отпустил и взял хлеб, я ел, книга захлопнулась и потом я никак не мог найти ту страницу, которую читал. Собственно, когда я читал, я не смотрел на номер страницы. Это так часто бывает, когда читаешь, не видишь этого номера. Я плюнул. Положил книгу на письменный стол, доел, выпил чаю. И потом как будто кто-то заставил сесть меня за письменный стол и, не отводя взгляда, смотреть на эту книгу. По прошествии многих лет, я часто вспоминаю тот момент. Я сидел, как последний идиот, и смотрел на закрытую толстую книгу... Помолчали.
       - А что это была за книга? - спросил Комаров.
       - Ты не догадался?
       - Нет.
       - Это была книга моей жизни! Я сходил на кухню, потом кто-то звонил мне по телефону. Когда я вернулся в комнату, этой книги на письменном столе не было.
      
       В книге: Юрий Кувалдин "Так говорил Заратустра" Роман. Москва, Издательство "Книжный сад", 1994. - 368 с. тираж 5000 экз.
      
       А также - Юрий КУВАЛДИН Собрание Сочинений в 10 томах. Издательство "Книжный сад", Москва, 2006, тираж 2000 экз. Том 4, стр. 3.

  • © Copyright Кувалдин Юрий Александрович (kuvaldin-yuriy@rambler.ru)
  • Обновлено: 03/01/2011. 691k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 9.42*6  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.