Вдалеке видны темные склады, у которых на высоких столбах горят в морозном воздухе под металлическими тарелками мутно-золотистые лампочки. Вдоль длинного серого забора натянута проволока, по которой бегает овчарка, но собаки сейчас не видно, вероятно, забилась в будку и задремала. Тихо, лишь слышно, как где-то за еловым, заснеженным лесом, что начинается сразу за забором, перекликаются тепловозы. Их свистки и шипение доносятся до складов приглушенно, как бы из-под самой земли.
Часовой видит эти склады, снежные крыши, забор, поблескивающую серебром проволоку, макушки елей с опущенными, облепленными снегом лапами, мутно-золотистые воздушные шары освещения, вслушивается в едва уловимые звуки, идущие от железнодорожного узла и, надежнее приладив за спиной промерзший, тяжелый карабин с заиндевелым примкнутым штыком, похлопывает себя меховыми варежками по бокам тулупа, от которого приятно пахнет овчинным теплом.
Длинные полы тулупа, огромные валенки с высокими голенищами не позволяют делать широкие шаги, часовой ступает коротко, вприпрыжку, как будто пританцовывает. Снег не скрипит, а пищит, поскуливает под ногами, как собака. Изредка дует ветерок, вздымая легкие завитки муки снежной. Часовой скашивает глаза и замечает белый налет на наушниках шапки, завязанных под подбородком. Часовой вытягивает губы и дует сначала на левый наушник, потом, видя, что иней тает и белая шерсть шапки темнеет, на правый. Затем он подходит к столбу, от которого пахнет мерзлой смолой и на котором мерцают янтарные, окаменевшие слезы, приваливается к столбу плечом и стоит неподвижно в желтом пятне света.
Лицо часового молодо, совсем юно, над верхней губой едва различим нежный пушок, глаза круглые, светло-голубые, задумчивые.
Часовому видится метро, синие гремящие и пищащие на остановках вагоны, поблескивающие мрамором стены с табличками названий станций, потемневшие, бронзовые фигуры молотобойцев, дискоболок с мощными руками, ногами и грудями, изразцовые картины с золотыми вкраплениями на потолках, длинные змеи эскалаторов с рубчатыми ступенями, черные резиновые поручни, никелированные трубы ограждений при спуске внизу, застекленные будки дежурных, лакированные деревянные лавки у холодных стен... Часовой в умилении думает о том, как там сейчас в метро, кто там едет, много ли народу. Наверное, все спешат, торопятся, ведь до Нового года осталось всего полчаса, в руках у всех торты, сереброголовые "огнетушители" шампанского, цветы в хрустящем целлофане, лица возбуждены, сосредоточены и улыбчивы тайно.
Часовой протяжно вздыхает, трет рукой нос и щеки, отходит от столба и начинает свое обычное пританцовывание. Вдруг он останавливается, поворачивает голову и прислушивается. Ему кажется, что кто-то идет меж складами.
- Кто идет?
Тишина, ответа нет, но часовой боится пошевелиться. Через мгновение он вновь слышит снежное слабое похрустывание, а затем - хриплый, надрывный лай из будки, овчарка вырывается из черной амбразуры, вскидывается на задние лапы, натягивая цепь, и начинает бешено носиться по проволоке с оглушительным, похожим на пиление дров лаем.
Часовой срывается с места и бежит к складам. Сердце его замирает от страха и недоброго предчувствия. На ходу он путается в длинном тулупе, спотыкается и падает в сугроб. Карабин больно бьет его вороненым стволом по голове. Откашливаясь и сморкаясь, часовой быстро поднимается, бежит, достигает проулка между складами и видит в конце узкой, натоптанной в снегу тропы, голубой в это время, темную, размахивающую руками, бегущую фигуру.
- Стой, стрелять буду! - кричит, задыхаясь, часовой, сбрасывает варежки в снег, сдергивает с плеча карабин, щелкает затвором, снимает курок с предохранителя и стреляет в воздух. Уши закладывает от грохота выстрела и многократного эха от него.
Руки часового чуть-чуть дрожат, мушка прицела прыгает, пар изо рта мешает разглядеть бегущую неуклюже черную фигуру. Часовой закрывает глаза, нажимает курок, в нос шибает горячим дымом. Резко разлепив глаза, часовой видит черную фигуру, балансирующую руками, подобно канатоходцу, еще бегущую, но уже спотыкающуюся и падающую затем в снег лицом. В ушах часового стоит звон, он даже не слышит отчаянного лая овчарки. Карабин горячим дулом уперся в сугроб.
Часовой переводит дух, по спине пробегает холодная дрожь, он медленно, как бы в забытьи, идет к тому месту, где ничком рухнула черная фигура. В ушах по-прежнему стоит звон, а от шапки пахнет паленым. Пройдя шагов десять, часовой встряхивает головой, как после ныряния, когда в уши заливается вода, слух возвращается, доносится лай овчарки и слабое постанывание того, кто упал в снег.
Пытаясь успокоить себя, часовой смотрит в ту сторону, оглаживает теплый ствол карабина, осматривает зачем-то приклад и берет карабин за спину. В голове пусто, нет ни одной мысли, тело дрожит, и часовому не хочется идти к тому, кто упал в снег.
Но через минуту часовой машинально делает первый шаг, за ним второй, третий... Чтобы не смотреть на лежащего, часовой глядит вперед, на торцевой забор за складами и замечает зияющую брешь с отведенной в сторону доской. Он долго и тупо смотрит на эту щель, на этот ход с натоптанными к нему следами, и до его слуха доходит стон. Часовой опускает глаза и в сумеречном, ночном зимнем свете узнает в страхе по черному, коротко стриженному удлиненному затылку с маленькой белой запятой шрама Былинского.
Былинский приподнимает голову, оборачивается и смотрит поблескивающими, удивленными глазами на часового, стоящего над ним.
- Ви-итек?! - выдавливает со стоном Былинский.
- Серега?!
- Я...
Часовой ошалело смотрит на своего лучшего приятеля Сергея Былинского, с которым первый курс на филфаке учился, с которым на гитарах в ансамбле играет железный рок, этот Серега лежит теперь в снегу, убитый Виктором Никольским!
- Куда я тебя?
- Сам не пойму, - стонет Былинский, и в его глазах Никольский различает ужас.
Никольский бросает карабин в снег, склоняется к другу, всматривается жадно в его бледнеющее лицо.
- Серега! - трясет он Былинского, который обвисает на его руках и закрывает глаза.
В глазах Никольского появляются слезы, но он не плачет, это слезы непонимания, неверия в происходящее. Былинский лежит на спине в гимнастерке, без ремня, с непокрытой головой, из кармана брюк-галифе выглядывает горлышко зеленой бутылки, заткнутой газетной пробкой, которая намокла и от нее едко пахнет самогоном. Никольский догадывается, что Былинский бегал в деревню, где в крайней избе толстая старуха варит самогон.
Перебарывая дрожь, Никольский пытается поднять и взвалить на себя Былинского, но тулуп и карабин не позволяют этого сделать. Тогда Никольский раздевается и, подняв неимоверно тяжелого друга, видит темное пятно на снегу. Но Никольскому не до созерцания черной крови, он, всхлипывая и покашливая, взваливает Былинского на спину, разворачивается и идет, покачиваясь, вдоль складов, огибает их, видит надрывно визжащую овчарку, видит желтый круг света под столбом, серый забор и продолжает идти.
Но вот он слышит впереди торопливые хрустящие шаги, вскидывает глаза и замечает начальника караула, высокого, горбоносого, со сросшимися черными бровями старшего лейтенанта Акбарова, низенького разводящего Белова и трех солдат.
Акбаров мгновение стоит молча, лицо его жестко и не выражает никаких чувств. Белов как вскинул белесые, тонкие брови, так и застыл с этим выражением удивления. Солдаты были бледны, а глаза их - испуганны.
- Живая? - наконец спрашивает Акбаров и крутит головой, как бы стараясь вылезти из колючего ворота суконной шинели.
- Чего стали! - прикрикивает Белов на солдат. - Пособите!
Те бросаются к Никольскому, стаскивают с его согбенной спины обмякшего Былинского и под присмотром расторопного Белова почти бегут в сторону караульного помещения, до которого около километра.
- Предупреждения кричала?! - грозно и отрывисто спрашивает Акбаров и вперяется узкими темными глазами в Никольского.
- Так точно...
- А где карабина?
- Там, кивает Никольский на склады, вздрагивая.
- Иди, я постою, - говорит Акбаров, поднимая плечо и склоняя к нему покрасневшее ухо.
Не ощущая холода, опустив голову, Никольский медленно идет к складам, сворачивает в проулок и останавливается. Сейчас он не виден Акбарову. Никольский нащупывает в кармане сигареты и спички. Он приседает и чиркает спичкой, но она, слабо вспыхнув, ломается и гаснет. Свет второй спички, мелькнув голубым огоньком, тоже гаснет от порыва ветра. Тогда Никольский встает, подставляет спину ветру, зажигает третью спичку, она вспыхивает, Никольский быстро подносит ее к серным головкам приоткрытого коробка, тот в мгновение ярко загорается, Никольский бросает коробок в снег, а вслед за ним в пачку с сигаретами.
Возвращается он так же медленно, как и уходил. Акбаров стоит около овчарки и теребит ее шерсть на загривке. Пес дружелюбно поскуливает. Акбаров поворачивает скуластое лицо, сжимает губы, а затем произносит:
- Правильно служба понимай! Теперь тебе отпуск родина будет!
Никольский пропускает это мимо ушей, плотнее натягивает шапку, от которой все еще пахнет порохом, и смотрит на уходящего Акбарова. Затем он переводит взгляд на заснеженные ели за забором и, вздрагивая, плачет.
В книге "Философия печали", Москва, Издательское предприятие "Новелла", 1990.