В особом отделе гарнизона стоял уже ксерокс. В гарнизоне дислоцировалось двадцать частей разных видов и родов войск, плюс тюрьма. Холманский, с бородкой, в очках-велосипеде из тонкой проволоки, родился в Староконюшенном переулке, с книгой, но долго там не жил, после пятого класса, в 1957 году, родители получили квартиру на Ленинском проспекте, поступал на филфак МГУ, но провалился, и его забрали в армию, попал служить в Мордовию, во внутренние войска, сначала охранял тюрьму, а потом стал гарнизонным библиотекарем. Читал и читал. И там же в армии, в библиотеке, начал заниматься самиздатом. Из Москвы в сколоченных из фанеры посылочных ящиках с едой присылали Замятина и Платонова, Флоренского и Некрасова, Синявского и Ахматову, Мандельштама и Булгакова, Бродского и Солженицына, Розанова и Бердяева... Стоял уже ксерокс в особом отделе. Холманский спокойно с сержантом из Тарту, заядлым читателем, втихаря, копировал любые книги... и переправлял по несколько экземпляров в Москву.
Это сейчас битые бутылки на асфальте и в метро. Раньше этого не было. Но тогда, конечно, вопреки всем уставам армии, и бородка у Николая была, хотя и жидкая, из мягких волосиков, светленьких, не привлекательных, как у нищего с Савеловского вокзала, самого тесного, задрипанного московского вокзала, и книжек навалом, а он не брился. Махнул рукой на него старшина, мол, чего взять с интеллигента московского. Да военврач разрешил не бриться, чтобы болезненную кожу не раздражать. Прыщики красненькие у Холманского все время вскакивали, как блошки.
Редко можно было встретить Холманского прогуливающимся, а часто, если не всегда, видели его сидящим, за столом, с книгой. Нельзя сказать, что он только антисоветчину читал. Нет. Возьмет, к примеру, книгу про подземелья, и сидит читает. Понятно, что сейчас довольно-таки хорошо известно, что подземные ходы в Москве начали строить чуть ли не с самого ее основания. Но настоящие лабиринты и большие тоннели возникли под городом во времена царствования Ивана Грозного. Однако даже сам царь не мог предположить, какие масштабы приобретет его начинание в XX веке! Метро, водостоки и прочие подземные коммуникации - это лишь видимая часть того, что с тех пор построили под столицей. Сегодня подземелье живет своей обособленной жизнью, отторгая законы людей, которые его создали. А тогда Холманский этого не знал и особенно не вникал, ибо переходил из подземелья в Петербург, и надо сказать, что текла его жизнь спокойно и мирно до того момента, когда в один день он был по почти от него не зависевшим обстоятельствам лишен свободы и заключен безвыходно в одинокое жилище, отделенное изнутри толстою, окованною железом дверью и снаружи железною решеткою у окна. Это было в конце апреля, когда начинали зеленеть деревья.
Говорил тогда Холманский (голос его - нечто уникальное, - скорее, это следовало бы назвать полным отсутствием голоса, но сиплый клекот - громок и доходит до каждого): "Многие лицезрел я события, совершаемые под звездными небесами, и понял я, что почти все - кружение по кольцевой линии метро и боязнь опоздания! Куда ты торопишься, когда дни твои учтены, и если был день первый, то будет и день последний. Сядешь на станции "Курская" и выйдешь на "Курской" же. Нет в мире ничего прямого. Все имеет форму круга, восьмерки, знака бесконечности. Стоя на кремлевской стене, говорил я: вот, я возвеличился и приобрел пост генерального императора, и приобрел десять звезд-гербов на погонах, и командовал Москвой, и от Москвы до самых до окраин, но ударил час, и я оказался в подземелье, и теперь хожу тут, как бледная тень Иоанна Грозного, читающего книги своей библиотеки и теряющего разум, ибо сказано давно, что во многой мудрости много печали; и кто умножает чтением книг познания, безмерно умножает скорбь".
Холманский для виду немного посопротивлялся и пошел навстречу нажиму следствия: подтвердил факт своих разговоров с однодельцами. Провокатором и сексотом оказался тот самый сержант из Тарту, заядлый читатель, и он чекистами из дела исключался и, несмотря на старания Холманского, в деле не участвовал. "Органы" своего добились, и следствие в целом было закончено всего за четыре месяца: по тем временам очень быстро. Холманский был уверен в правильности поведения, не испытывал никаких угрызений совести, и клял себя только за то, что допустил возникновение самой ситуации. Со временем Холманский осудил свое поведение и, неоднократно к нему возвращаясь, вынес себе обвинительное заключение.
Смертные грехи Холманского состояли не в том, что он горел ненавистью к бесовскому режиму и потому спорил, возражал, доказывал, а в том, что он не учел искусственно созданной уникальной обстановки, не ограничил себя железным кругом лиц, спаянных клятвой верности, а метал бисер перед теми, кто в этом совершенно не нуждался. Холманский ширял по верхам, искал посланцев с Запада, а у себя под боком не удосужился разглядеть катакомбную церковь. В сталинскую эпоху только в тайных, мельчайших ячейках был залог подлинной борьбы и одновременное возрождение людей, создание элиты новых россиян. Микробратства дают верный и надежный способ борьбы с деспотией. Но до этого Холманский додумался много позднее, поняв, что тюрьма - это, по существу, недостаток пространства, возмещенный избытком времени; для заключенного и то и другое ощутимо. Вполне естественно, что именно это соотношение, вторящее положению человека во вселенной, делает заключение всеобъемлющей метафорой христианской метафизики, а заодно и практически повивальной бабкой литературы. Что касается литературы, это в некотором смысле понятно, поскольку литература в первую очередь является переводом метафизических истин на любое данное наречие.
Говорил тогда Холманский: "Поехал я в Архангельск через Вологду, а попал в Ростов-на-Дону через Воронеж. Ибо сказано было еще классным руководителем, нечего по свету шляться, сиди на месте и учи уроки. Нет, не хотел учить арифметику, потянуло к географии, а она повсюду круглая, как баранка, и бесконечная, как обручальное кольцо, сковавшее тебя злою женою твоею. Лучше поселись в Москве, городе бесконечном, садись на кольцевую линию, и тогда никогда не попадешь на Красную площадь, вот пойдешь на нее, а придешь все равно на Курский вокзал. Ибо все - толкотня в гардероб, или беготня по эскалатору, а он к смерти везет, стоишь ли, идешь ли или бежишь, а эскалатор жизни, знак бесконечности, все к смерти везет".
А Русская Правда не знала института смертной казни, который впервые был законодательно закреплен в 1398 году в Двинской уставной грамоте. В ст. 5 этого документа предусматривается назначение смертной казни только в одном случае - за кражу, совершенную в третий раз. Законодатель, устанавливая это суровое наказание за трижды совершенную кражу, скорее всего, исходил из повышенной общественной опасности преступника и реального предположения о возможности совершения кражи и в четвертый раз.
Конечно, тут Холманский задумчиво, в каком-то полусне отрывался от чтения и возводил глаза сквозь просветы в сирени на голубое высокое русско-немецкое небо.
И не замечал, как оказывался за столом, перед раскрытой книгой, на том месте, где подпольщики обследовали подземные сооружения под институтом Склифосовского. Они уже добрались до центрального корпуса, и тут фонарь выхватил из темноты необычные строения. Каково же было удивление подпольщиков, когда выяснилось, что это печи для сжигания останков. Но настоящий шок они испытали, обнаружив у дальней печи букет свежих гвоздик, на которых поблескивали капельки воды. Кто их положил? Человеку неоткуда было прийти сюда. После этого открытия одного подпольщика в полуобморочном состоянии пришлось отправить наверх, а остальные осторожно двинулся дальше. Следующей находкой подпольщиков стала груда свежеобглоданных костей какого-то крупного животного, скорее всего, коровы. Это обстоятельство еще больше напугало людей. Дальше по мрачному тоннелю они двигались гораздо медленнее и осторожнее.
Да, Холманский помнил тот день: он выбрался через какой-то люк на волю поздно вечером, стемнело, его как будто ждали, сразу грубо, бесцеремонно, даже хамски схватили и против воли повезли от мрачного Цепного моста в холодной, скрипящей, стонущей, как собака, карете. Как челюсти страшного монстра, мосты на широкой и сталисто-холодной Неве были уже разведены, и конвойного времени объезд был чрезмерно, чрезвычайно, даже страшно до боли долгий. Холманский ежился, потому что был в легкой одежде теплого весеннего дня, ему было холодно, жутко и тяжело на душе.
Только в конце четвертого месяца, когда медленное, будто бравшее на измор следствие фактически подошло к концу, Холманскому предъявили вдруг обвинение в измене родине по статье 58-1а. В те предвоенные годы это был самый страшный пункт, сравнимый лишь с обвинениями в терроре и шпионаже: все, осужденные по статье 58-1а, попадали в камеру смертников. Но, как ни странно, когда Холманский расписался под новым обвинением, у него стало легче на душе. Холманский сказал себе: "Ну, что ж, померяемся силами. У родственников об этих вещах допытываться не будут. Это не обвинение в антисоветской агитации. Теперь у меня ни на руках, ни на ногах гири не висят".
Через несколько ночей Холманского вызвали с вещами и куда-то повезли в "черном вороне". Холманский понял сразу, что его перевозят в Лефортовскую, бывшую военно-каторжную, тюрьму, так как тогда в ней велись следствия по самым тяжелым обвинениям. Многих тут же, в подвалах, расстреливали.
Осенний сумрак - ржавое железо
Скрипит, поет и разъедает плоть...
Что весь соблазн и все богатства Креза
Пред лезвием твоей тоски, господь!
Лефортовская тюрьма была построена сравнительно недавно и напоминала букву "К". На первом этаже, в центре, где скрещиваются коридоры, стоял тюремщик с флажком и регулировал движение арестованных, которых вели на следствие. Надзиратели были подобраны грубые и жестокие. Они всегда не вели, а тащили подследственного на допрос, хватали его за руку, толкали в спину.
На прогулках их злобные морды были всегда рядом. Многие из них участвовали в расстрелах. Холманского поместили в камеру на четвертом этаже; под ним был коридор смертников. Как раненый зверь, непрерывно выла там одна женщина. Спать днем не разрешали, за ослушание полагался карцер. Допросы происходили только ночью. Неопределенность, зыбкость и паскудство бытия. Свет, тьма, сумрак, великое и ничтожное - смешные понятия, глупость, неуместная здесь. Их просто нет, все они - пустые звуки. Оттенки плавятся, мешаются, проникают один сквозь другой в смутном странном смятении перламутровых переливов наслаждения, знакомого лишь цветам спектра в воображении Холманского.
Люди и без того спали плохо, сверхчутко: каждый думал, что пришли за ним, прислушивался к шагам, шорохам, звукам открываемых дверей. Нередко тюрьма оглашалась криками. Под утро обычно вопил вызванный на расстрел, пока ему не забивали кляп в рот.
Крайне редко, в припадке отчаяния шумел измученный арестант, грозил, что не пойдет больше на допрос, но чаще доносились стенания отправляемых в Сухановскую тюрьму, которая была пределом садизма и издевательства над человеком. В Сухановке вновь прибывшему тотчас заявляли, что правил здесь не существует, - попавший туда принадлежал к категории людей вне закона. И действительно: порции еды были ничтожны; по распоряжению следователя арестанту не давали спать круглые сутки, творили над ним все, что хотели. Обычно быстро можно было сломить даже очень крепкого человека, хотя отправляли в Сухановку на целые полгода.
Один из побывавших там заключенных, хотя его даже и не били, получил на память чахотку и психическое расстройство. С Холманским в камере Лефортово находился бывший красный комиссар гражданской войны, проведший до этого полгода в Сухановке. Он был полностью сломлен, дал на себя и других совершенно фантастические показания и был уверен, что его расстреляют. Его много раз били резиновыми палками, и он "раскололся", то есть начал давать показания, после того, как подвергся этой процедуре во время приступа печени, о котором, по наивности, сам предупредил следователя, и тот, как стервятник, радостно набросился на свою жертву. Комиссар был необычайно эрудирован, имел феноменальную память, читал наизусть по-французски стихи из сборника "Цветы зла" Бодлера и их русские переводы.
Говорил тогда Холманский: "Служил я в армии, работал на вертолетном заводе, и не было счастья в душе. Другие до сих пор крутятся на вертолетном заводе. Утром идут в метро, а вечером - из метро. Садятся на "Речном вокзале", переходят на "Белорусской", едут до "Краснопресненской"... И так каждый день человеческий, а, значит, и Божий. А потом отвозят их скорбно на Востряковское или Домодедовское или на новое другое кладбище. И зарывают в землю, ибо сказано, что земля состоит из праха человеческого".
Вторым обитателем камеры был вор-профессионал, один из подставных убийц актрисы Зинаиды Райх, жены знаменитого режиссера Мейерхольда, погибшего в заключении. С помощью резиновых палок от него и его двух дружков добились признаний, и они подтвердили свое участие в совершенном преступлении. "Органы" занимались инфернальной деятельностью: чекисты не делали секрета, что сами убили Райх, и, тем не менее, велись "дела", в тюрьмах для уголовников отыскивались подходящие типы, затем их перевозили в Лефортово и выбивали показания. Достаточно было придумать одну шайку, чтобы схоронить концы, но обычно имелись разные варианты убийц, запасные экземпляры. Так было и с убийством Горького: известно, что его отравили чекисты, но десятками исчисляются его врачи-убийцы... А теперь и врачи-убийцы - на том свете, и Сталин - на том свете, и все палачи - на том свете. Короче, и жертвы, и палачи - все на том свете. Если, разумеется, там есть свет.
Сквозь решетку маленького окна Холманский смотрит на черное небо. Внимание приковывает тонкий серп юной луны, он выглядывает из разрыва в тучах - и снова кокетливо кутается в вуаль, подхваченную ветром и оттого слишком символическую, не скрывающую профиля и огромного черного глаза под стрелой надменно приподнятой брови. Решительной и четкой.
2.
Темно-фиолетовый мрак окутал все углы и выпуклости. В сопровождении двух человек Холманский переходил горбатый мостик и за ним низкие своды; потом введен был в коридор полуосвещенный; в коридоре перед ним отворилась толстая дверь в боковую темную комнату - ему предложили в нее войти: темнота, спертый воздух, неизвестность, куда Холманский вошел, произвели на него потрясающее впечатление; Холманский попросил свечку, и ему показалось, что Крымский мост встречает его и Петрашевского радостными огнями, а могучий Петр I Зураба Церетели сверлит сердитым взглядом, стоя по колено на своем бронзовом паруснике. Они идут в парк культуры - и Холманский немыслимо счастлив оттого, что с Петрашевским все только начинается. И прохладную тишину утра нарушает только сытое каркаенье ворон в поле, голоса да гулкий стук падающих с деревьев яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к реке. Всюду сильно пахнет яблоками, тут - особенно. На террасе стоят раскладушки, на круглом столе - позеленевший самовар, в уголке - посуда. В полдень в саду на керосинке варится яблочное варенье, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. Он оборачивается... со скучающим и равнодушным выражением агатовых глаз, немного отливающих глубоким вишневым багрянцем старого вина.
Такой переход, конечно, может быть осуществлен и без заключения, и, возможно, с большей точностью. Но, в сущности, со времен Понтия Пилата вплоть до наших дней европейская линия с завидной упрямостью опиралась на арест как на способ, ведущий к обязательной исповеди. Теперь искусство и литература, построенные не на европейских, западных, ценностях и традициях, делают все возможное, чтобы поспеть за своей великой старшей сестрой - или, в японском варианте, младшей - в надежде, без колебаний, породить таким образом своих оригинальных Бодлеров и Толстых.
Сказал Холманский тогда: "Нет ничего в мире квадратного или плоского, а если и есть, то это всего лишь видимость, ибо все в этом мире, и все в том мире состоит из знака бесконечности, из круглого и вращающегося. Даже когда труп в земле разлагается, в нем все круглое и все вращается, как эскалатор на станции "Маяковская", новый вход и выход, там даже два эскалатора на разных уровнях, обвивают подземные ходы в библиотеку Иоанна Грозного. Фара - круглая, и шар - круглый. Атом, электрон. Что касается всех вообще, то не касается никого. Толпа на эскалаторе в час пик огромна, а никто никого не знает. Куда вы все едете? - кричу я. Цель ораторского искусства - не истина, а убеждение. Но меня никто не слышит. Расщепление. То есть попросту - шизофрения. Этого для понимания круглости достаточно. Ибо остальное все - беготня по магазинам, беготня из родильного дома через вертолетный завод на кладбище, то есть сплошная беготня".
Наконец-то принесли свечу, и Холманский обнаружил себя в маленькой, узкой комнате без мебели - у стены стояла кровать, накрытая одеялом серого солдатского сукна, табуретка и ящик. Затем Холманскому предложено было раздеться совершенно и надеть длинную рубашку из грубого подкладочного холста, и грубые, связанные из овечьей шерсти, почти до колен, носки. Холманскому указали на туфли и на халат из серого сукна. Платье его и все вещи, бывшие на нем, были у него взяты. Оставлена была у него только по его просьбе грубая шинель. Затем зажжена была на окне какая-то светильня, висящая с края глиняного блюдечка; свеча унесена, дверь захлопнулась на ключ, и Холманский остался один в полумраке, в изумлении и в страхе оттого, что с ним случилось. Холманский сидел на кровати, смотря на тяжелую дверь, в которой несколько секунд еще ворочался ключ, запиравший его, потом слышны были шаги уходивших людей и гремевшая связка больших ключей.
Между тем до коридоров под приемным покоем больницы подпольщики добрались без приключений, но, войдя в какое-то помещение, люди окаменели от ужаса: из толщи бетонного свода появились человеческие ноги! Через мгновение из потолка показался и полупрозрачный силуэт человека. Это была женщина. Она умоляюще простерла руки к людям, но тут вдруг какая-то неведомая сила начала втягивать ее в бетонную стену. Подпольщики стояли как парализованные - до тех пор, пока призрак не исчез совсем. Оправившись от шока, подпольщики, не разбирая дороги, бросились прочь из этого места!
Вот, кстати, и дискотека. Прямо на улице, под открытым небом. На асфальтированном пятачке дергалось несколько фигурок, преимущественно девичьих. Широкоплечие тени стояли с краю, курили, отхлебывали пиво и всем видом показывали, что оказались здесь случайно. Увядающая осень, холодная улица и бесперспективная, чужая танцплощадка - все это смешалось в Холманском в невиданную жгучую смесь. Она прогрызала всю его душу и сочилась наружу, заставляя развернуться и уйти прочь. "Ладно, ничего, - успокаивал Холманский себя. - Ничего, просто время нужно... Сейчас погуляем, привыкнем и все будет..." Петрашевский стоял рядом и грустно смотрел на танцующих. Холманский понимал его хорошо, как никто другой.
Смутное чувство убийственной тоски, мрачные, зловещие предчувствия овладели Холманским - ему казалось, что он стоит на пороге конца своей жизни; несколько минут он был без мысли, как бы ошеломленный ударом по голове. Немного придя в себя, Холманский стал разглядывать обстановку, которая показалась ему какой-то ненастоящей, кукольной, как детский мир поэтессы Нины Красновой, в котором были сделанные ею столики с выдвижными ящичками, в которых лежали кукольные, малюсенькие тетради и книги, стояли маленькие кровати, стулья, на стенах комнат из обувных коробок висели картины, и, разумеется, жили в этих комнатках-коробках сами куколки, тряпочные и пластмассовые, в миниатюрно сшитых платьицах и костюмчиках. "Может быть, я и сам уменьшаюсь, и неотвратимо наступает конец пути?" - в холодном страхе подумал Холманский. Основание, давшее повод к его аресту, было ему известно: он был в то время неоперенный молодой человек, увлекающийся мечтатель, с горячими и несбыточными желаниями, то экзальтированно оживленный, то минорно падающий духом. Но на душе не было не то что угрызения совести, но и не было вообще с его стороны никакого преступления. Идеи убийства, насилия были Холманскому вовсе незнакомы; он взирал на жизнь со своей идеальной точки зрения и вовсе не знал, не умел различать людей, а в размышлениях своих стремился найти истинный путь ко всеобщему благу человечества - но, как государственный преступник, за эти помышления был он обвинен и заключен в каземат.
И вот перед Холманским улица. Обычная улица с обычными домами. Таких сотни в Москве. Но это именно та улица. Та, которую, судя по многому, Холманский будет помнить еще очень долго. Деревья, ларьки, прохожие - все как обычно. Но странное, милое и одновременно дергающее чувство всякий раз вытаскивает эту картину наружу. И вот выплывает асфальт, возникают и смешиваются запахи. Вот тело пронзает тень того испуга и смущения, желание смотреть под ноги. А вот ни с чем не сравнимое ощущение ее удивительно нежной руки, зажатой в его ладони. Непривычное, до страха приятное ощущение.
Сказал Холманский тогда: "Жил человек в Москве девяносто лет, но ни разу не был в Третьяковской галерее. Зачем жил такой человек? Он отработал пятьдесят лет на заводе "Станколит", который отливал чушки для танков. Теперь нет ни завода "Станколит", там на нем сплошная барахолка, один завод "Борец" напротив вместе со своими рабочими и инженерами едет по эскалатору станции "Савеловская" к финишу. Беготня по магазинам, сплошная беготня. И завода "Борец" не будет, потому что сказано, не надо бороться, если тебе дали в лоб, то смиренно подставь затылок, чтобы по нему ударили бейсбольной битой. И не будет "Борца". Ибо все называют опытом собственные ошибки. И возненавидел я военные заводы, и всякие заводы, потому что противны стали мне танки и рельсы; ибо все - беготня ради куска хлеба! И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под московским небом, потому что должен оставить его человеку, который не учтет мой опыт, а как слепой пойдет на военный завод ради куска хлеба".
Холманский перешел в мир догадок и предположений, мысли, одна страшнее другой, толпились, как люди перед бесконечным эскалатором метро, различные мысли и чувства: невозможность оправдаться, строгость закона, страх заключения и слухи, распространенные в народе об ужасах жизни в сырых, холодных казематах - все это вместе слилось в томящее душу ощущение, объявшее Холманского внезапно. Он осматривал в потемках жилище, и виденное им поражало его своей мрачной пустотой. Халат на нем был заношенный, местами изорванный, из солдатского серого сукна.
Окно в небольшой камере казалось Холманскому большим. Надев кирзовые тюремные тапочки, Холманский встал с кровати, на которой неудобно было сидеть, - он скатывался с нее. Мысли перебивались в голове; то он осматривал жилище, то стоял вновь в раздумье. Вспомнить страшно двадцатый век, когда аресты литераторов осуществлялись чуть ли не всюду. Вряд ли можно припомнить язык, не говоря уже о государстве (разве что Лихтенштейн?), литераторов которых почти не коснулась подобная практика. Конечно, в одних литературах с подобным обращением с авторами дело поставлено помягче; в прочих - покруче. СССР, вне всякого сомнения и по первому взгляду, перещеголял остальных прочих. Однако, если взглянуть шире, Советский Союз представлял собою очень многолюдное царство. С кончиной марксистско-ленинской монархии ось вращения идеи подавления литературы и культуры сместилась к другим берегам, к другим океанам, дранг нах остен по Ост-оженке, куда-то в темно-небесную Африку, или в желто-ветренную Азию, или к океану, зовущемуся почему-то Тихим. Но и это почти не ублажает душу, ибо перечисленные восточно-южные дали еще больше населены, нежели обжитая Европа, и даже перенаселены, как вагоны метро в Москве в часы пик, особенно на станции "Пролетарская", где осуществляется переход на станцию "Крестьянская застава". В глухой подземной паутине Москвы затуманенность географии, по-видимому, жаждет сравняться с российской историей.
Большую часть стены, справа от двери, составляла печь, затапливающаяся снаружи - из коридора; вид печи был Холманскому утешителен. Его шинель была единственным остатком от его жизни, кроме его собственного тела. Холманский сбросил с себя на пол грязный халат и надел шинель. Подойдя к окну, он был поражен видом мрачного светильника комнаты: это был какой-то черепок в виде плошки, с края которой висел кончик фитиля; застывшая сальная масса наполняла его. Не зная, куда приютиться, - и в мыслях его, и в жилище его, - он заплакал и стал молиться; несколько минут стоял отрешенно на коленях и горько плакал, опустившись на пол.
Помещение не вентилировалось, и дышалось с трудом. К тому же было просто холодно. На Холманском болталась шинель и серый дырявый халат. Когда он лежал, то под ним простиралось что-то жесткое, неровное, и подушка была нечистая, туго набитая соломой. Полумрак, тишина, но они не располагают к отдыху: измученный тяжелыми впечатлениями того дня, он лежал, не двигаясь, его страшно клонило ко сну, и он засыпал, но вскоре просыпался от большой чувствительности в щеке и в виске, прижатых жесткою, бугристою подушкою; переворачивался на другой бок - и та же самая боль на другой стороне головы по истечении короткого времени пробуждает его снова; он ложится на спину и опять скоро просыпается от боли в затылке. Так, мучаясь, по временам сползая на край кровати, Холманский беспрестанно засыпал крепким сном и опять просыпался, чтобы переменить положение; не раз подкладывал он руки то под голову, то под щеку - так провел он ночь без отдыха, в тревожном сне, с болью головы и лица. Кроме того, он зяб: погода, бывшая теплою, 23 апреля вдруг переменилась в суровую стужу. Но вот рассветает, по временам слышатся какие-то громкие хождения в коридоре за дверью.
Москва-река... Черная прорва, совершенно равнодушная к Холманскому. Но он не будет смотреть на ее противоположный берег, который находится в такой предательской близости. А когда он поднимет глаза, то уже не увидит гранитных берегов. Черным куполом накроет его небо, ярко сияя звездами. А на горизонте оно почти незаметно сольется с таким же черным морем. Днем здесь было светло и просто.
На другой день Холманский увидел при дневном свете свое новое жилище, глазам его предстала стандартная унылая камера: она была узкая, длиною метров в 5 или менее, шириною метра три, с высоким потолком; стены, оштукатуренные известью, давно потерявшей свой белый цвет. Они были повсюду испачканы пальцем человека, не имевшего бумаги для обыкновенного употребления. С одной стороны было окно, очень большое (сравнительно с величиною комнаты), с мелкими клетками стекол, закрашенное все, почти до верхнего ряда, белою пожелтевшею масляною краскою. Верхний ряд стекол один только был не закрашен и оканчивался с правой стороны форткою величиною с четверть листа писчей бумаги. За окном была железная решетка. С противоположной окну стороны - дверь массивная, окованная железом, и большое грязное зеркало изразцовой печи, затапливающейся снаружи. В комнате, кроме кровати, были столик, табуретка и ящик с крышкой; на подоконнике стоял питьевой бачок и догоревшая уже плошка...
Сказал Холманский тогда: "Слова живут совершенно свободно, как хотят, как облака, как вода, льются-переливаются от человека к человеку, от века к веку, от народа к народу, из книги в книгу, из вечности в вечность. Кто-то пытается управлять словами, давать указания языку. Но это те люди, которые не понимают, кто они, куда и откуда. Они смертны, как мухи, а язык вечен, и он - Бог".
Учиться им было неинтересно. А еще они любили готовить и любили есть персики. А вот кого они совершенно не любили, так это милиционеров. Проблемы семьи их не волновали, а на станции "Римская" они не были.
Думал ли Холманский когда-нибудь, что тюрьма ему будет новым жилищем, вспоминал ли он о тюрьме и суме? Конечно, не вспоминал, поскольку все это происходило как бы не с ним, ирреально. Немного оглядевшись, Холманский залез на подоконник, но при малом его росте не мог достать глазом незакрашенный верхний ряд стекол, который оканчивался с правой стороны форточкою; Холманский приоткрыл ее; свежий воздух подул на него и ему принес как бы что-то родное. Холманский вдохнул его, упился им полной грудью и еще более почувствовал желание взглянуть в окно, но и, поднявшись на цыпочки сколько было сил, он не мог увидеть ничего; он подскочил - перед глазами его мелькнуло что-то вроде двора. Нельзя ли подставить что-либо под ноги?
Пустоликие длинноногие нимфетки с независимым видом сосали сигареты и скучно поддерживали рассказ Петрашевского о том, как он отдыхал на море.
На подоконнике, куда, проклиная судьбу, влез Холманский, стоял питьевой бачок; на донышке ее было немного воды, Холманскому показалась она чистою, и он выпил ее, потом снова влез на окно, встал на бачок и увидел небольшой мрачный дворик, странной треугольной формы. Против Холманского была массивная, тупая, тоталитарная, крепостная стена, замыкавшая дворик, у самого окна ходил часовой с ружьем. Холманскому и так уже было довольно холодно; всю ночь напролет укрывался он чем мог; погода была свежая, из окна дул ветер, и он скоро промерз, что заставило его спрыгнуть с подоконника.
Новизна новой жизни, приметы ее и предметы - обстановка тупого пространства, не зная стыда, окружавшая Холманского и сильно поразившая его своей неприглядностью, - были только отвлечением от смутных предчувствий и мрачных мыслей, которые преследовали его и ночью в беспрестанно сменявшихся коротких, цветных и черно-белых, как кадры Феллини, сновидениях.
3.
По поводу "страны, где все хорошо" - почитайте его подпись... Холманскому казалось, что она четко выражает его отношение к происходящему. Он пока что не нашел такой страны. Может быть, потому, что у него слишком большие требования. Он постоянно чем-то недоволен, все время ищет что-то лучшее.
Черный ворон на колесах, и карета черный ворон. Возят, возят, забирают, исчезают, завывают. Брали многих. Так с Холманским одновременно взято было много других, - он видел мельком их почти всех; ему живо представлялась картина ареста: 23 апреля часов около 10 утра в карете он был привезен в III Отделение, что было у Цепного моста; его вели, сильно топая каблуками, по многим комнатам, в которых он видел других арестованных знакомых ему лиц, и между ними стояли часовые с ружьями. В особенности поразила Холманского большая зала своим многолюдством: арестованные стояли кругом, а между ними часовые, слышен был говор и по временам стук приклада о пол при разговоре (так приказано было).
Холманского привели, наконец, в маленькую комнату, где он нашел двух знакомых товарищей. Затем граф Орлов, высокого роста с маленькой головой, бледным лицом, сопутствуемый немногими, обходил все комнаты. Один из чиновников нес за ним список, по которому поименно представляем был ему каждый из арестованных. При представлении ему одного из них - господина Белецкого - он спросил: "Вы - учитель кадетского корпуса?" - и, получив утвердительный ответ, он сказал: "Прекрасный учитель, отведите его в особую комнату". Холманского это поразило, тем более, что Белецкий ни разу, сколько известно, не был на собраниях Петрашевского, и Холманский считал его вовсе непричастным к возникшему делу. (Он и был впоследствии по суду оправдан.)
Вот что тогда произнес в сердцах своих Холманский: "Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время разбрасывать камни, и время собирать камни... На Земле не было языка. Происхождение языка началось с понятий жизни, то есть отправления биологических надобностей. Страшно подумать, что когда-то не было слов. Никаких. Потом они стали появляться вроде междометий на разные голоса, как и у животных, птиц и рыб. Организация языка началась в Египте. Появились люди, фараоны и жрецы, которые стали фиксировать закономерности функционирования языка. Они догадались, что язык нужно строить по принципу нашей вселенной. В центре, как солнце, палящее, всежигающее одно главное слово - Яхве. По-русски оно всем хорошо известно, но не произносится явно, поскольку состоит из трех букв".
Можно было подумать, что их привели в ресторан, поскольку прямо в III Отделении угощали обедом, чаем и сигарами, но никому охоты не было вкушать чего-либо. Между прочим, подходили к новичкам служащие в отделении чиновники и, как бы с участием относясь к ним, заявляли, что они состоят на службе в другом отделении, но за недостатком места комнаты их отделения были заняты для помещения арестованных.
Здесь же им стало известно, что список, который носим был при обходе Орловым, начинался словами: "Антонелли Петр Дмитриевич - агент наряженного дела". Впоследствии, Белецкий, о котором только что было упомянуто, по выходе своем из Петропавловской крепости встретил А... на Адмиралтейском бульваре и, будучи им приветствован как знакомый, по своему горячему характеру вскипев гневом, ударил его в лицо и указал на него прохожим как на доносчика, за что и был вновь арестован и сослан на жительство в Вологду.
Недавно Холманский прочитал книгу Карнеги "Как побороть беспокойство" и слегка изменил свою точку зрения на этот счет... Самая главная мысль, которую Холманский оттуда вынес - это что "наша жизнь определяется тем, как мы к ней относимся - то есть нашим к ней отношением". То есть важно не только - хорошая или плохая страна, в которой ты живешь, а то, как ты к этому относишься.
Сзади слышны шаги, кто-то идет сзади. И вдруг басовитый приказ: "Гражданин Холманский, вы арестованы!" Вот так, а не иначе, был взят он, и были взяты почти все в пятницу, в ночь с 22 на 23 апреля, сейчас по расхождении с собрания Петрашевского, часу в 4 ночи, когда все уже были по домам и спали; Холманский же не всегда бывал у Петрашевского и в эту пятницу не был, а по весеннему времени ночевал за городом и потому арестован был утром 23 апреля. В этот самый день погода изменилась и сделалась холодной. 23 апреля поздно ночью арестованных отвезли всех в крепость.
То, что происходило этим днем, смешалось в голове Холманского, и он погружен был в свои инфернальные мысли. Многие из взятых, - говорил он сам себе, - будут оправданы и освобождены, но ему не оправдаться: уж слишком много найдется улик, в сущности ничтожных, ничем его не порочащих, но по тогдашним взглядам считавшихся тяжеловесными и вполне достаточными для обвинения его в государственном преступлении. Это было время сороковых годов, когда вполне законными признавались крепостное право, закрытый суд без присяжных, телесное наказание, и всякий разговор об уничтожении рабства и введении лучших порядков считался нарушением основных законов государства.
Погрузившись в глубокие, темные, страшные до дрожи думы, Холманский то нервно дергая руками и постоянно оглядываясь, ходил по камере, то одубело, то есть, как дуб на опушке, стоял, то в отчаянье садился на табурет за стол или на кровать, то подходил к окну или двери, не зная, куда приютиться в новом жилище, а мрачные мысли толпились в голове. "Господи, нет мне спасения, - думал Холманский, - так и многим моим товарищам".
Все познается в сравнении и зависит оттого, что считать культурным и человеческим (т.е. опять же в нашем отношении).
Русский балет, которым восторгается масса людей (и не только русских), заслуживает похвалы, московские театры иногда для многих "потенциальных" эмигрантов были тем якорем, из-за которого они говорили - "я не могу уехать из Москвы - мне этого будет там не хватать".
Вот что тогда произнес в сердцах своих Холманский: "От имени бога, состоящего по-русски из трех известных букв, от этого страшного, тайного, дающего жизнь в удовольствии слова, как лучи от солнца, стали разбегаться все слова мира. Всю биологическую массу прямоходящих покрыли слова, созданные в Египте. Бог делает так, чтобы благоговели пред лицем Его. Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, - и Бог воззовет прошедшее. Еще видел я под солнцем: место суда, а там беззаконие; место правды, а там неправда. На месте Кремля - Курский вокзал. Сядешь на "Курской-кольцевой" и приедешь на "Курскую-кольцевую". И так - до самого гробового входа. Ибо давно Кувалдин сказал, что нет ничего квадратного и плоского. Все вокруг круглое и бесконечное. А бесконечное - это эскалатор на станции "Курская-кольцевая". Только встанешь на него - значит, родился, а сошел - стало быть, умер. Царство тебе небесное. А другие все встают и встают на эскалатор. И нет этому конца. Ибо нужны все новые и новые компьютеры (люди), чтобы читали повесть Кувалдина "Казнь" в назидание себе".
Горько было за самого себя, но не только, еще горько было Холманскому за других, например, за судьбу двух ему близких друзей, которых он любил и уважал, - это двух братьев Дебу и в особенности Ипполита Дебу, с которым был очень дружен; затем вспоминались Холманскому и прочие пострадавшие с ним вместе товарищи, и он не мог заглушить в себе досаду на Петрашевского и не упрекнуть его в случившемся с ними несчастье.
В эти темные, серые дни все более возникали в Холманском опасения вверять себя стольким незнакомым лицам, бывшим у него, но все имели же полное право рассчитывать, что Петрашевский, как человек весьма умный, очень осмотрителен в выборе своих посетителей, а между тем вот что случилось. Но, погубив всех их, ведь он и сам погиб, а потому и ставить ему это в вину было со стороны Холманского недостойно и малодушно.
Наверх подпольщики выбрались без приключений - вот только у одного из них лицо было залито кровью: убегая в темноте, он обо что-то сильно ударился головой и содрал на темени кожу. Пострадавшего доставили в приемное отделение и до прихода дежурного врача уложили на кушетку в одной из палат. Тут же стояла каталка с накрытым простыней трупом. Когда пришли санитары и приподняли простыню, Холманский пришел в ужас: это была та самая женщина, призрак которой он видел в подземелье. Из разговора с санитарами выяснилось, что несчастная скончалась от травм полчаса назад - как раз в то время, когда отряд находился внизу. Позднее следствие установило: женщина покончила с собой, бросившись под колеса автомобиля.
Если машина стоит на тротуаре вместо парковки - это культурно и прилично? или привычно?
Холманскому вспомнилось тоже, что Петрашевский имел уже некоторые сомнения в личности Антонелли. На предпоследнем собрании, 15 апреля, он отозвал Холманского в сторону и спросил: "Скажите, вас звал к себе Антонелли?" Холманский ответил, что звал, но он не пойдет, так как его вовсе не знает. "Я и хотел предупредить вас, - сказал Петрашевский, - чтобы вы к нему не ходили. Этот человек, не обнаруживший себя никаким направлением, совершенно неизвестный по своим мыслям, перезнакомился со всеми и всех зовет к себе. Не странно ли это? Я не имею к нему доверия".
Воспоминания сменялись воспоминаниями, и от них Холманский переходил к мысли о своем настоящем положении: как быть, что делать? Как теперь жить - в сей день - в этом новом жилище? Ужели Холманскому долго придется оставаться в нем? Как скверно, как холодно, как грязно.
Холманский забыл упомянуть при описании комнаты, что в середине двери было маленькое, величиною в четвертую долю листа бумаги отверстие, в которое вставлено было стекло. Снаружи, со стороны коридора, оно было завешено темной тряпкой, которую сторожу можно было поднимать и видеть, что делает арестованный. Холманскому было очень холодно, и он попробовал постучать: послышались шаги, и тряпка сейчас же поднялась; показалось смотрящее на него чье-то лицо. "Чего стучишь?" - спрашивало оно Холманского. "Надо затопить печь, очень холодно, затопите печь". Ответа не последовало, тряпка опустилась, и все оставалось по-прежнему.
Сколько минуло минут или часов, неизвестно, но послышались в коридоре шаги, беготня и звон связки ключей. Холманский слышал, как втыкались в двери других келий ключи, и они отворялись, и шествие это производилось подряд во все отдельные помещения. Вот и до Холманского очень скоро дошла очередь. Ключ вставлен был не вдруг, казалось, ошибкой не тот, потом щелкнула крепкая пружина замка, дверь отворилась настежь; в нее вошел толстый старый генерал в сопровождении двух офицеров и служителей крепости.
- Итак, как дела? Как живете, все ли благополучно? Все ли имеете? Я - комендант крепости. (Это был генерал Набоков.)
- Ваш вопрос о делах бестактен, потому что здесь очень холодно, прикажите затопить печь, - нервно ответил Холманский.
Нервозность Холманского подействовала. Сразу же было отдано приказание затопить немедленно печи везде, "чтобы не жаловались более на холод". С этими словами он вышел со своей свитой, и Холманский остался вновь один, запертый на ключ. Таково было быстрое посещение генерала!
Есть ведь и масса других нужд. Все ли Холманский имеет? У него ничего нет! Ни воды, ни пищи, он не умывался с утра... Но бачок стоит для воды, стало быть, полагается вода и, вероятно, подадут какую-нибудь пищу.
Спустя примерно полчаса раздались хождения с отмыканием дверей; и вот растворилась и дверь Холманского, и в комнату быстрыми шагами вошел солдат с посудой и, поставив ее на стол, ни слова не сказав, поспешно вышел, и дверь захлопнулась на ключ. Наверху посуды лежал большой кусок черного хлеба, а под ним была миска с супом, и в нем лежали куски говядины. Несмотря на голод, Холманский съел несколько супа и хлеба, до мяса же не прикоснулся. Причина тому отчасти лежала в предыдущей его жизни: уже более трех лет, как он оставил привычку есть мясо, желая по убеждению сделаться вегетарианцем.
Вот что тогда произнес в сердцах своих Холманский: "И сказал я в сердце своем: "праведного и нечестивого будет судить Бог; потому что время для всякой вещи и суд над всяким делом там". Нужно помнить постоянно о линейке времени. Вот мы видим "Ноль", или Зеро, или Херо. Вот и появилось первое слово: "Яхве", произносимое как "Йаху", или попросту в три буквы, начиная с "Х". Основа основ, солнце русской, китайской и всякой другой поэзии. Это было в Египте. Сказал я в сердце своем о сынах человеческих, чтобы испытал их Бог, и чтобы они видели, что они сами по себе животные; потому что участь сынов человеческих и участь животных - участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что все - суета! Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах. Кто знает: дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, в землю? Итак, увидел я, что нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими: потому что это - доля его; ибо кто приведет его посмотреть на то, что будет после него? Сказано же - сядешь на "Курской" и приедешь на "Курскую", как бы ты на Красную площадь ни стремился. Единственно, куда можно отклониться - так это на площадь Борьбы".
В России есть один большой город (да простит его Питер, о котором он не будет ничего говорить, т. к. не знает), в котором сосредоточены все деньги страны и все основные офисы, а, следовательно, и наибольший спрос на услуги и товары. Город, в котором цены на недвижимость растут по 5 процентов в месяц. В котором советский человек без регистрации чувствует себя менее социально защищенным, нежели находясь в Штатах по рабочей визе.
Учитывая такое особенное отношение Холманского к выбору пищи тюремный обед, поставленный перед ним на стол, пришелся ему очень не по вкусу, но он был голоден, и черный хлеб ему был очень приятен. Через полчаса вновь вошел солдат и за ним дежурный офицер, которого Холманский настойчиво просил приказать подать ему сейчас воды в количестве, достаточном для питья и для умывания, а также заявил и о необходимой надобности в полотенце. Бачок, стоявший у него на окне пустым, был схвачен служителем и, наполненный водой, принесен назад. Затем без лишних слов все исчезли, приняв остатки обеда, кроме черного хлеба, который был в достаточном количестве и оставлен был у него; затем он снова был накрепко захлопнут. Полотенце было обещано в будущем.
Все ушли, шаги стихли. Холманский стал умываться и вытерся рукавом рубашки. Вскоре затем заметил он, что в комнате стало теплее, и, приложив руку к печной стене, он убедился, что она нагревается. Итак, он имеет все, что нужно, хозяева тюрьмы дали ему все, что они могли, - он сыт, умыт, одет и согрет.
Тут (в России) люди привыкли гадить там, где живут, - это тоже культурно? Обратите внимание на любую остановку транспорта, а лучше на ту, где масса людей - например, площадь Речного вокзала - там же к вечеру количество окурков, валяющихся на асфальте, - просто колоссально. Сколько людей идут по улицам и, не задумываясь, кидают окурки на асфальт, бутылки из-под пива оставляют прямо в поезде метро. Они не замечают того, что делают. Для них - это привычно.
4.
Человек ко всему привыкает, сживается даже с тюремными стенами, и Холманский сжился, а печку особенно полюбил, гладил теплый ее бок ладонями и улыбался. И потихоньку потекла жизнь Холманского в тюрьме; дни сменялись днями; каждый день по однообразию и безделью казался чрезвычайно долгим, недоживаемым до вечера; недели текли за неделями и месяцы, к ужасу Холманского, стали сменяться месяцами.
Ежедневно первое время, а потом два-три раза отворялась дверь, ставилась и принималась пища; черный хлеб стал его любимой пищей, и его было у него всегда достаточно. В первое время Холманский настойчиво требовал большего против обыкновенно приносимого количества воды для мытья и питья, но после это делалось уже и без его докучливого напоминания; полотенце было выдано тоже. Белье из грубого подкладочного холста, старое, состоявшее из длинной рубахи и чулок выше колен в виде мешков, подвязывающихся тесемками, сменяемо было каждую неделю.
Монотонно текла жизнь Холманского при переливе колокольного звона каждые четверть часа на колокольне Петропавловского собора. По временам, однако же, это однообразие тюремной жизни и жестокая темничная тоска были нарушаемы чем-нибудь выходящим из ряда обыкновенного течения, и всякое подобное, хотя бы и незначительное обстоятельство, освежало и развлекало Холманского. Но главное, что желал бы он разъяснить, это - мучительное его душевное болезненное состояние безвыходного и долгого одиночного заключения, чувство жестокой темничной тоски, мрачные мысли, преследовавшие его безотвязно, и по временам упадок сил до потери голоса и изнеможения. Холманский дни и ночи говорил сам с собою и, не получая впечатлений извне, вращался в самом себе, в кругу своих болезненных представлений.
Это можно назвать культурой? Да - в смысле обобщенного названия, показывающего "уровень культуры народа". Нет - в смысле того, является ли этот народ культурным.
Холманский тогда только что окончил курс в Петербургском университете по российской словесности. Несмотря на окончание курса в высшем учебном заведении и уже вполне зрелый возраст, Холманский был очень мало развит в понимании самых простых и обыкновенных для жизни вещей.
Оглянитесь на ту грязь, в которой живет Россия. На народ, собирающийся по трое на лавочках, чтобы раздавить свою бутылку водки.
Холманский, подумав, сказал: "Каждая буква алфавита - это Бог, "Аз есмь Альфа и Омега". И обратился я и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем: и вот слезы угнетенных, утешителя у них нет; и в руке угнетающих их - сила, а утешителя у них нет. И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем. Видел я также, что всякий труд и всякий успех в делах производят взаимную между людьми зависть. И это - суета и томление духа! Глупый сидит, сложив свои руки, и съедает плоть свою. Лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа".
Не только в силу культуры, образованности и воспитания Холманский ненавидел зло, но и по характеру своему мягкому, поэтому к людям был очень доверчив и очень скоро сближался с ними. Любил трудиться и составлять выписки из серьезных общеобразовательных книг, но, не имея средств, большую часть их покупал на толкучем рынке и много времени проводил в его книжных рядах.
Постоянно ходил Холманский на Апраксин двор, который вмещал в себя огромный склад книг самого разнообразного содержания. Гонения на букинистов затрудняли это дело, а пожар, бывший позже, окончательно разрушил этот драгоценный книжный склад. Там находил Холманский разнообразнейшие книги и, заплатив за них безделицу, как сокровище, нес к себе домой.
Да, не смейтесь! Они счастливее Холманского! Они не знают, что можно жить по-другому! И поэтому они счастливы.
Они не знают, что вокруг может быть не пыль и грязь, а зеленая стриженая трава на газонах. Что машина - это не роскошь, а средство передвижения. Что люди могут и должны улыбаться при встрече друг с другом! Что нельзя давать взятки полицейскому, так как можно сесть в тюрьму за это. Что не надо таскать с собой паспорт, удостоверяющий твою личность.
В это время жизнь Холманского носилась в каких-то идеальных мечтаниях. Петербург же со всем его разнообразием жизни и множеством общественных развлечений, которыми Холманский не имел ни малейшего желания пользоваться, казался ему ничтожеством в сравнении с привольной жизнью среди природы.
Русская злость - старая притча - когда у человека спросили - чтобы он попросил чего угодно, но у соседа будет в два раза больше - он сказал - заберите у меня один глаз. Почему люди радуются, когда у соседа корова сдохла?
Таков он был, когда от него потребовалось в жизни первое серьезное испытание совершенно иного рода, чем те, которые выдержал он в университете. Дело жизни в ее разнообразных проявлениях есть высшая школа человека. Высокая доблесть терпеть и безропотно, молчаливо и стойко переносить лишения всякого рода никому не дается сразу, но приобретается, вырабатывается более или менее продолжительным опытом, как в общественной среде, так и в отдельных личностях.
Холманский, подумав, сказал: "Рим стал двигаться на восток и уперся в Коран на границах нынешней Москвы. Здесь-то и столкнулись две ветви египетского языка, западная и восточная, и в этом противоборстве, условно говоря, латинского с арабским появился великий и могучий, как Герой и Яхве стоящий во весь рост, Русский язык. Он начал полнокровно оплодотворять народы, жившие на территории современной России со времен Петра Великого. То есть мы можем сказать, что русский язык очень молод, но с другой стороны, входя ветвью в единый язык Бога (Йэбоха) он вечен как сам наш Херистос, Христос, Бог наш. И обратился я и увидел еще суету под солнцем; человек одинокий, и другого нет; ни сына, ни брата нет у него; а всем трудам его нет конца, и глаз его не насыщается богатством. "Для кого же я тружусь и лишаю душу мою блага?" И это - суета и недоброе дело! Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их: ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться?"
Никто не сведущ достаточно в великой науке жизни, и только трудом, терпением и опытностью немногими приобретается мудрость - потому столько ошибок жизни, сожалений и упреков, которые людьми понимаются очень различно.
Несколько лет назад в интернете он наткнулся на одну ссылку "Почему я ненавижу Москву" - один человек описал некую ситуацию вымогательства и выложил свою историю на сайт...
Нужна демифологизация масонства, освобождение масонства от некоего ореола мифа, легенды, которым оно предстоит во многих литературных источниках.
В чем же тогда состояла его вина и за что был он так внезапно схвачен как преступник и посажен в крепость? Всякое деяние человека может быть оценено различно, смотря по периоду времени, строю жизни, общественной среде и месту, где оно совершается. То, что в 1849 году вменялось им в вину и за что после восьмимесячного одиночного заключения полевым уголовным судом они были приговорены к смертной казни расстрелянием, в настоящее время показалось бы маловажным и не заслуживающим никакого преследования: у них не было никакого организованного общества, никаких общих планов действия, но раз в неделю у Петрашевского бывали собрания, на которых вовсе не бывали постоянно все одни и те же люди; иные бывали на этих вечерах, другие приходили редко, и всегда можно было видеть новых людей.
Вы бы видели ту злость и ненависть, с которой участники обсуждения обменивались мнениями - когда столкнулись москвичи и эмигранты из глубинки. Казалось, что если бы им дали оружие, они бы перестреляли друг друга!
Здесь можно было слышать калейдоскоп разнообразнейших мнений о современных событиях, распоряжениях правительства, о произведениях новейшей литературы по различным отраслям знания; приносились городские новости, говорилось громко обо всем без всякого стеснения. Иногда кем-либо из специалистов делалось сообщение вроде лекции: Ястржембский читал о политической экономии, Данилевский - о системе Фурье. В одном из собраний читалось Достоевским письмо Белинского к Гоголю по случаю выхода его "Писем к друзьям". Белинского избавила только болезнь и преждевременная смерть от общей с ними участи.
На каждый вечер Петрашевский поручал кому-либо из гостей наблюдать за порядком в качестве председателя. На собраниях этих не вырабатывались никогда никакие определенные проекты или заговоры, но были высказываемы осуждения существующего порядка, насмешки, сожаления о настоящем их положении.
А из-за чего? Да просто один из них сказал: "Я не люблю Москву!". Также можно сказать - я не люблю Россию. Зачем от этой фразы приходить в жуткое состояние агрессии? Ну не любит человек что-то, ну и ладно... Но там творилось что-то ужасное.
Во что бы превратился кружок Петрашевского впоследствии, конечно, трудно предположить. Если и сказать, что по истечении многих годов могло бы образоваться общество, имеющее целью ниспровержение существующего государственного строя, к которому примкнули бы, может быть, весьма многие, то, во всяком случае, можно почти наверно довериться мысли, что по неопытности ведения такого дела действия его были бы в раннем периоде обнаружены и дальнейшее его развитие остановлено правительством. Их кружок, выражавший собою современные общечеловеческие стремления, был одним из естественных передовых явлений в жизни народа и, несомненно, оставил по себе некоторые следы.
Вся эта накопившаяся в них злость и ненависть душит их, не дает им жить по человечески тут. Попробуйте улыбнуться в метро в час пик! Как было написано в одном из журналов, "у нас хорошо улыбаться тому человеку, который спрашивает у вас ночью - как пройти в библиотеку". В этом случае вы не рискуете получить по зубам или увидеть жест - когда покрутят пальцем у виска...
Количество взятых по этому делу, хотя и казалось незначительным, - оно доходило до ста, может быть, и превышало это число, - но они не были какими-либо выродками, происшедшими самопроизвольно и внезапно, они были произведения образованного класса земли русской, а потому и оставшихся на свободе людей одинакового с ними образа мыслей, им сочувствовавших, без сомнения, надо было считать не сотнями, а тысячами.
Кроме того, людям не нравится разброс зарплат в десятки раз между глубинкой и этим одним городом. Почему за одну и ту же работу человек может получать 200 долларов в своем родном городе и 20 в другом? Он умнее стал, оттого, что сюда приехал? Нет. Ну, может, посмелее других просто, которые так и остались на 200 и не дергаются...
Холманский, подумав, сказал: "И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него: и нитка, втрое скрученная, нескоро порвется. Лучше бедный, но умный юноша, нежели старый, но неразумный царь, который не умеет принимать советы; ибо тот из темницы выйдет на царство, хотя родился в царстве своем бедным. Видел я всех живущих, которые ходят под солнцем, с этим другим юношею, который займет место того. С одной стороны, слово в три буквы приводит в ужас не только дам в приличном обществе, но и милиционеров, хотя, полагаю, что и дамы, и милиционеры, знают, как произнести это слово и что оно означает. Знают, но не совсем. Слово в три буквы и есть Бог. Единый, всеобщий и неделимый. Чтобы укрывать его от нападок пошляков, еще жрецы Египта стали маскировать его, по принципу Федора Достоевского: "Красота спасет мир". Слово, которое означает маскировку Бога, мы все прекрасно знаем: "Химия". Что можно перевести на доступное нам понятие, как вечное изменение Бога, или, что значительно доступнее, развитие. Не было числа всему народу, который был перед ним, хотя позднейшие не порадуются им. И это - круговорот по кольцевой линии и томление духа! Наблюдай за ногою твоею, когда идешь в дом Божий, и будь готов более к слушанию, нежели к жертвоприношению; ибо они не думают, что худо делают".
Их небольшой, элитарный кружок, сосредоточившийся вокруг Петрашевского в конце сороковых годов, носил в себе зерно всех реформ шестидесятых годов.
Собрания у Петрашевского по содержанию разговоров, касавшихся преимущественно социально-политических вопросов, представляли большой интерес для них и потому, что они были единственными в своем роде в Петербурге. Собрания эти продолжались обыкновенно до поздней ночи, часов до двух или трех, и кончались скромным ужином.
Он не хочет сказать, что там - все хорошо. В Нью-Йорке, Сан-Франциско и Чикаго тоже полно нищих. Там тоже бывают грязные "плохие" черные районы, в которые белым просто советуют не соваться. Там тоже есть грязные туалеты в Макдональдсах.
Холманский имел честь познакомиться с Петрашевским весной 1848 года. Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский был человек лет тридцати, среднего роста, полный собою, весьма крепкого сложения, черноволосый, на одежду свою он обращал мало внимания, волосы его были часто в беспорядке, небольшая бородка, соединявшаяся с бакенбардами, придавала круглоту его лицу. Черные глаза его, несколько прищуренные, как бы проникали вдаль. Лоб у него был большого размера, нахмуренный; он говорил голосом низким и негромким, разговор его был всегда серьезный, часто с насмешливым тоном; во взоре более всего выражались глубокая вдумчивость, презрение и едкая насмешка.
Он думал, что "там все хорошо", в 2000 году, когда уезжал в Штаты. В его голове крутилась одна мысль: "Я уеду из России, и все мои проблемы решатся!"
5.
Но получилось не совсем так, а точнее - совсем не так. Некоторые проблемы действительно решились, но появились новые. Холманский перестал думать о том, что надо выживать каждый день - чтобы заработать на еду и одежду. Холманский просто жил в нормальных условиях в хорошей квартире, ездил на нормальной машине, жил в нормальной стране. Да, район был не из дешевых, поэтому после возвращения у него в памяти осталось по большей части только хорошее.
Петрашевский был человеком сильной души, крепкой воли, много трудившийся над самообразованием, всегда углубленный в чтение новых сочинений и неустанно деятельный. Он воспитывался первоначально в лицее, но по своему резкому поведению был оттуда исключен, после чего поступил вольнослушателем в Петербургский университет по юридическому факультету и, окончив курс, состоял на службе при Министерстве иностранных дел.
Особенно Холманского, страстного читателя, привлекала в доме Петрашевского библиотека, состоявшая, в основном, из новейших сочинений, преимущественно по части истории, политической экономии и социальных наук, и охотно делился ею не только со всеми старыми своими приятелями, но и с людьми ему мало знакомыми, но которые казались ему порядочными, и делал это по убеждению для общественной пользы. Он говорил Холманскому, что в течение около 8 лет много людей перебывало у него и разъехалось в разные города России и преимущественно в университетские. Он давал читать всем просившим его и снабжал уезжающих книгами, которые, по его усмотрению, были полезны для умственного развития общества.
Сказал Холманский: "Поэтому гениальный Иммануил Кант догадался, что имя и само существо предмета - две совершенно различные вещи. И возникла его мысль о вещи в себе. Но, развивая Канта, скажу, что вещь в себе открывается Слову, поскольку без Слова ничто не движется в ноосфере. Система Станиславского призвана распечатывать эту вещь в себе. И она распечатывается через Слово. Не торопись языком твоим, и сердце твое да не спешит произнести слово пред Богом; потому что Бог на небе, а ты на земле; поэтому слова твои да будут немноги. Ибо, как сновидения бывают при множестве забот, так голос глупого познается при множестве слов. Когда даешь обет Богу, то не медли исполнить его, потому что Он не благоволит к глупым: что обещал, исполни. Лучше тебе не обещать, нежели обещать и не исполнить. Не дозволяй устам твоим вводить в грех плоть твою, и не говори пред Ангелом: "это - ошибка!" Для чего тебе делать, чтобы Бог прогневался на слово твое и разрушил дело рук твоих?"
Петрашевский старался бывать повсюду: в учебных заведениях, в клубах, дворянских собраниях, маскарадах с единственной целью заводить знакомства для узнавания и выбора людей. Утро проводил он большей частью в чтении книг и в составлении какого-либо им намеченного труда. Плодом таких занятий был известный в свое время напечатанный им словарь употребительных в русской речи иностранных слов, в котором разъяснялись в особенности подробно слова, обозначающие известные формы государственного управления.
Холманский плакал тихо, но горько; разлука с ними, независимо от всего остального, казалась ему великим горем, и прежняя свободная жизнь казалась идеалом счастья, потерянным раем. Не один Холманский, однако же, подавлен был до слез приступами жестокой тоски - по временам то с одной, то с другой от него стороны слышен был плач в кельях заключенных.
Хотя опять же в интернете он читал длинное жизнеописание человека, который нелегально пробрался в Нью-Йорк без денег, без работы, без друзей, без страховки, без ничего. С какой целью? Да просто "денег подзаработать"! Кем? Каким трудом? Да так, никем толком - неквалифицированным трудом! Знаете, как он потом писал про Штаты? "Я ненавижу Нью-Йорк!" Вам это ничего не напоминает?
Промучившись еще день, не зная, куда приютиться, Холманский то становился на окно, то ходил взад и вперед в клетке без всяких занятий; вращаясь все в одном и том же кругу безотвязных мыслей, ничем не перебиваемых, дожил он до вечера; одиночество, безделье, томление мучили его. Холманский нередко садился на пол и, сидя на коленях, закрывая лицо обеими руками, громко сетовал и плакал, затем, поспешно вставая, вскакивал на окно; минутно упиваясь воздухом у фортки, сходил с окна, шел к двери, садился на кровать, на табуретку и опять лез на окно. Так метался он, запертый в тесном жилище. Снова были слышны хождения, звон ключей, отворялась дверь, приносима и принимаема была безмолвным солдатом пища.
Наступила вторая ночь, и на окне зажглась снова сальная плошка. Она издавала особый запах с копотью, и вид ее был противен; Холманский подошел к окну и задул ее. Замученный, он лег на кровать; спать хотелось, и он заснул, но от жесткой подушки на покатом тюфяке беспрестанно просыпался и переменял положение. Так прошло не известно сколько времени, как в коридоре послышались движение и разговор у двери. Потом Холманский услышал стук в окно двери и слова, обращенные к нему: "Зачем потушили огонь?" Холманский ничего не отвечал и старался забыться и заснуть, но в скором времени, однако же, услышал звон ключей у двери; дверь отворилась, и вошли дежурный крепостной офицер и сторож - Холманскому выговаривали за потушение светильни и нарушение заведенного порядка. Плошка была снова зажжена, и он остался один.
А вы ожидали услышать от него что-то другое? Прожить в нечеловеческих условиях два года в чуждой стране, пытаясь свести концы с концами и пытаясь выжить.
У всех участников подземной экспедиции резко подскочило давление, и сердце стало работать с перебоями. Кстати, все они проходили различные тесты и даже проверялись на детекторе лжи, который показал: обследуемые говорят правду! Люди, знакомые с паранормальными явлениями, их еще называют "охотниками за привидениями", рассказывают, что этот случай доказывает, что призрак, как они его описывают, видит окружающую реальность, ощущает себя в этой реальности и даже осознает весь ужас своего положения. По их словам, это был типичный случай реинкарнации. Поколения мертвых накапливаются в этих мрачных подземельях, сегодня их количество оценивается в двенадцать или пятнадцать миллионов, человеческие создания явились сюда, чтобы перемешать свои останки. Призраки чаще всего встречаются в местах, где раньше были погосты.
Рассвет Холманский едва различал, потому что замазанное окно закрывало его от всего живущего. Вот третий день, как он один, и все грознее встают одни и те же мысли. На душе так же душно, как и в комнате. Холманский отворил форточку - повеяло чистым воздухом, встал на кружку и уткнулся носом в открытое окно. Перед ним был крепостной вал и пустой дворик, где не было никого. Чистый весенний воздух пахнул Холманскому в лицо. Он стоял так несколько минут, как вдруг услышал стук; он обернулся и увидел, что в окошке двери тряпка поднята, сторож стучит пальцем в стекло и кричит: "Сойдите с окна!" В сердце как бы кольнуло что-то; Холманский медленно спустился с окна.
Как люди считают - возвращаясь к исходному вопросу - этот человек был "интегрированным" русским в Нью-Йорке?
Холманскому хотелось просто умыться, хоть насколько возможно, от грязи, его окружающей, и вот он моется, набирая в рот воды, наклонившись над упомянутым ящиком, моет лицо и руки, боится проронить напрасно каждую каплю воды, которой у него было мало. Но вот он умылся. Что же он будет делать в настоящий день? Как доживет до вечера? И сколько дней еще придется сидеть взаперти?!
Неопределенность с первого же дня беспрестанно мучила Холманского, и он по простоте души разрешал ее очень наивно: через две недели, конечно, разъяснится уже все дело. Но как прожить эти две недели?! А затем начинался другой, еще более трудно разрешимый вопрос: "А после этого заключения, что будет с нами?!" Вопрос этот был безответен, но предчувствия были зловещи и давали повод к различным мрачным мыслям.
В общем-то, он кратко попытался объяснить свою точку зрения на некоторые вопросы. И просил никого не воспринимать любые из упомянутых тут фактов или названий лично! Он никого не желает обидеть.
Зима для Холманского была совершенно бесцветна и не прерывалась никакими новыми освещающими или отягчающими впечатлениями. Все выгоды, какие можно было извлечь из новой местности его помещения, были уже им исчерпаны. Более нельзя было выдумать, и оставалось ожидать происшествия чего-либо снаружи, извне в его тюремную гробницу, где он пропадал с тоски и терял, казалось ему, последние жизненные силы.
Срок отсидки без суда перешел уже на восьмой месяц, томление и упадок духа были чрезвычайные, занятия не шли вовсе, он не мог более оживлять себя ничем, перестал говорить сам с собою, как-то машинально двигался по комнате или лежал на кровати в апатии. По временам являлись приступы тоски невыносимые, и чаще и дольше прежнего он сидел на полу. Сон был тревожный, сновидения все в том же печальном кругу и с кошмарами.
Сказал Холманский: "И гибнет богатство это от несчастных случаев: родил он сына, и ничего нет в руках у него. Как вышел он нагим из утробы матери своей, таким и отходит, каким пришел, и ничего не возьмет от труда своего, что мог бы он понести в руке своей. И это тяжкий недуг: каким пришел он, таким и отходит. Вообще же говоря, у Бога имен столько, сколько слов во всех языках мира, и не только слов, но и букв. Каждая буква - есть Бог. Ибо замаскированный Бог всегда участвует в карнавале жизни и на него указывают такие привычные слоги и слова: Ан, Аль, Иль, Аз, Альфа, Омега, Он, Один, Адонай, Ис, Из, Ос, Ов, Эль, Ель, Бог, Дин, Дон, Маран, Ра, Яхве, Иегова, Саваоф и так далее и тому подобное... Недолго будут у него в памяти дни жизни его; потому Бог и вознаграждает его радостью сердца его".
Что его ожидает в Австралии? Пока он не знает! Кое-что после Штатов его там тоже не устраивает - вредные насекомые, акулы в океане, "злобные" штрафы на дорогах, отсутствие в каждом apartment-комплексе gym, swimming pool-ов и т.п., нехватка некоторых магазинов, которые были в Штатах, но не будут в Австралии.
В медленных страхах дожито было до 22 декабря 1849 года. В этот день, как во все прочие дни, проведя ночь беспокойно до света, часов в шесть Холманский поднялся с постели и по установившемуся уже давно разумному обычаю инстинктивно направился к окну, встал на подоконник, отворил форточку, дышал свежим воздухом, а вместе с тем и воспринимал впечатления погоды нового дня. И в этот день Холманский был в таком же упадке духа, как и во все прочие дни.
Но его это не пугало! Он изменил свое отношение к жизни! Он будет воспринимать Австралию такой, какая она есть, и пытаться подстроить себя под нее. Он будет пытаться "интегрироваться" с этой страной, так как он уже устал от непостоянства и вечного поиска.
Когда еще было темно, на колокольне Петропавловского собора прозвучали переливы колоколов и за ними бой часов, возвестивший половину седьмого. Вскоре Холманский разглядел, что земля покрыта новым выпавшим снегом. Послышались какие-то голоса, и сторожа, казалось, чем-то были озабочены. Заметив что-то новое, Холманский дольше остался на окне и все более замечал какое-то происходящее необыкновенное движение туда и сюда и разговоры спешивших крепостных служителей. При виде такого небывалого еще никогда явления в крепости, несмотря на упадок духа, Холманский вдруг оживился; любопытство и внимание ко всему происходившему возрастали с каждой минутой.
И Холманский видит: из-за собора выезжают кареты - одна, две, три... - и все едут и едут без конца и устанавливаются вблизи белого дома и за собором. Потом глазам его предстало еще новое зрелище: выезжал многочисленный отряд конницы, эскадроны жандармов следовали один за другим и устанавливались около карет.
"Господи ты Боже мой, что бы это все значило? Уж не похороны ли снова какие? Но для чего же пустые кареты? Уж не настало ли окончание нашего дела?"
Очень хочется надеяться, что он наконец-таки найдет именно ту страну, в которой ему все будет хорошо!
Да ладно вам, профессор. Возьмите самолет, как говорится, и слетайте в Нью-Йорк. То, что выбрасывать мусор можно прямо из кармана на асфальт, он именно в Америке узнал. Идет эдакий выводок черных, а за ними шлейф из банок пепси, оберток всяческих. И это заметьте не в Бруклине каком-нибудь, а на Wall street. Он уж не говорит про метро, обильно политое мочой.
У Холманского часто забилось сердце.
Нетрудно было догадаться, что эти кареты приехали за ними!.. Неужели конец?! Вот и дождался Холманский последнего дня! С 22 апреля по 22 декабря, 8 месяцев сидел он взаперти. А теперь что будет?!
Крепостные служители в серых шинелях несут какие-то платья, перекинутые через плечи; они идут скоро вслед за офицером, направляясь к их коридору. Слышно, как они вошли в коридор; зазвенели связки ключей, и стали отворяться кельи заключенных.
Наконец и до Холманского дошла очередь; вошел один из знакомых офицеров со служителем; ему принесено было его платье, в котором он был взят, и, кроме того, новые теплые носки. Ему было сказано, чтобы он оделся и надел носки, так как погода морозная.
Давайте все же сравнивать корректно. Вы жили, понимаете ли, в тихом вылизанном месте, и на машине ездили в сити. А уж если хотите корректности, то вы из машины-то выйдете, да прогуляйтесь, поимеете много експиренса.
6.
Холманский оделся скоро. Связанные из овечьей шерсти носки были толстые, и он едва мог натянуть сапоги. Вскоре перед ним отворилась дверь, и он вышел. Из коридора он выведен был на крыльцо, к которому подъехала сейчас же карета, и Холманскому предложено было в нее сесть. Когда он влез, то вместе с ним сел в карету и солдат в серой шинели - карета была двухместная.
Они двинулись, колеса скрипели, катясь по глубокому, морозом стянутому снегу. Оконные стекла кареты были подняты и сильно замерзшие, видеть через них нельзя было ничего. Была какая-то остановка: вероятно, поджидались остальные кареты. Затем началось общее и скорое движение.
Они ехали. Холманский ногтем отскабливал замерзший слой влаги от стекла и смотрел секундами - оно тускнело сейчас же.
- Куда мы едем, ты не знаешь? - спросил Холманский.
- Не могу знать, - отвечал солдат.
- А где же мы едем теперь? Кажется, выехали на Выборгскую?
Он что-то пробормотал. Холманский усердно дышал на стекло, отчего удавалось увидеть кое-что из окна. Так ехали они несколько минут, переехали Неву.
Поехали по Воскресенскому проспекту, повернули на Кирочную и на Знаменскую. Здесь опустил Холманский быстро и с большим усилием оконное стекло. Солдат не обнаружил при этом ничего неприязненного, и Холманский с полминуты полюбовался давно не виданной картиной пробуждающейся в ясное зимнее утро столицы. Прохожие шли и останавливались, увидев перед собою небывалое зрелище - быстрый поезд экипажей, окруженных со всех сторон скачущими жандармами с саблями наголо! Люди шли с рынков; над крышами домов поднимались повсюду клубы густого дыма только что затопленных печей, колеса экипажей скрипели по снегу. Холманскому слышалось множество голосов.
Конечно, Mихаил Бахтин касается только некоторых проблем творчества Достоевского; специально избирает некоторые стороны его и подходит к ним по преимуществу и даже почти исключительно со стороны формы этого творчества. Бахтина заинтересовали некоторые основные, почти невольно из всей социально-психологической натуры Достоевского вытекающие приемы конструкции его романов (и повестей), определившие их общий характер. В сущности говоря, формальные приемы творчества, о которых говорит Бахтин, вытекают все из одного основного явления, которое он считает особо важным у Достоевского. Это явление есть многоголосность. Бахтин даже склонен считать Достоевского "основателем" полифонического романа.
Что такое, по Бахтину, эта многоголосность?
"Множественность самостоятельных и неслиянных голосов в сознании, подлинная полифония полноценных голосов действительно является основною особенностью романов Достоевского", - говорит он.
При том... "сознание героя дано как другое, чужое сознание, но в то же время оно не опредмечивается, не закрывается, не становится простым субъектом авторского сознания".
Холманский выглянул в окно и увидел впереди и сзади карет эскадроны жандармов. Вдруг скакавший близ его кареты жандарм подскочил к окну и повелительно и грозно закричал: "Не отгуливай!" Тогда солдат спохватился и поспешно закрыл окно. Опять Холманский должен был смотреть в быстро исчезающую щелку. Выехали на Лиговку и затем поехали по Обводному каналу.
И это относится не только к герою, а вообще к героям, или, вернее, - к действующим лицам романов Достоевского. Бахтин хочет сказать, что Достоевский, создавая своих действующих лиц, отнюдь не делает их масками своего "я" и не располагает их в известной системе взаимоотношений, которая, в конце концов, привела бы к какому-то заранее поставленному себе авторскому заданию.
Действующие лица у Достоевского развиваются совершенно самостоятельно и высказываются (а в их "высказываниях", как правильно отмечает Бахтин, заключается соль романов) независимо от автора, согласно логике того основного жизненного принципа, который является доминантой данного характера. Действующие лица Достоевского живут, борются и в особенности спорят, исповедываются друг другу и т. д., нисколько не насилуемые автором. Автор, по мнению Бахтина, как бы дает каждому из них абсолютную автономию, и в результате столкновения этих автономных лиц, словно независимых от самого автора, появляется вся ткань романа.
Езда эта продолжалась минут тридцать. Затем повернули направо и, проехав немного, остановились; карета отворилась перед Холманским, и он вышел.
С замиранием сердца посмотрев кругом, Холманский увидел знакомую местность - их привезли на Семеновскую площадь. Она была покрыта свежевыпавшим снегом и окружена войском, стоявшим в каре. На валу вдали стояли толпы народа и смотрели на арестованных; была тишина, утро ясного зимнего дня, и солнце, только что взошедшее, большим красным шаром блистало на горизонте сквозь туман сгущенных облаков.
Подумать только, солнца не видел Холманский восемь месяцев, и представшая глазам его чудесная картина зимы и объявший со всех сторон воздух произвели на Холманского опьяняющее действие! Холманский ощущал неописуемое блаженство, и несколько секунд забыл обо всем. Из этого забвения в созерцании природы выведен он был прикосновением посторонней руки: кто-то взял его бесцеремонно за локоть с желанием продвинуть вперед и, указав направление, сказал: "Вон туда ступайте".
Само собой разумеется, при таком построении автор не может рассчитывать на то, что все его произведение в конечном счете докажет какой-то дорогой автору тезис. По этому поводу Бахтин утверждает даже, что в настоящее время роман Достоевского является, может быть, самым влиятельным образцом не только в России, где под его влиянием в большей или меньшей степени находится вся новая проза, но и на Западе. За ним, как за художником, следуют люди с различнейшими идеологиями, часто глубоко враждебными идеологии самого Достоевского: порабощает его художественная воля... Художественная воля не достигает отчетливого теоретического осознания. Кажется, что каждый, входящий в лабиринт полифонического романа, не может найти в нем дороги и за отдельными голосами не слышит целого. Часто не схватываются даже смутные очертания целого. Художественные же принципы сочетания голосов вовсе не улавливаются ухом.
Можно сказать даже, что эти принципы не только остаются нераскрытыми, но даже, пожалуй, отсутствуют. Это оркестр не только без дирижера, но и без композитора, партитуру которого он выполнял бы. Это есть столкновение интеллектов, столкновение воль в атмосфере величайшего со стороны автора попустительства.
В таком углубленном виде понимает полифонию Бахтин, когда он говорит о полифонизме Достоевского.
Прошептал Холманский сам для себя: "Он даже не видел и не знал солнца: ему покойнее, нежели тому. А тот, хотя бы прожил две тысячи лет и не наслаждался добром, не все ли пойдет в одно место? Все труды человека - для рта его, а душа его не насыщается. Какое же преимущество мудрого перед глупым, какое - бедняка, умеющего ходить перед живущими? Лучше видеть глазами, нежели бродить душою. И это - также суета и томление духа! Мир движется только через удовольствие, через смакование. Через удовольствие совокупления продолжается жизнь".
Холманский подвинулся вперед. Его сопровождал солдат, сидевший с ним в карете. При этом Холманский увидел, что стоит в глубоком снегу, утонув в него всей ступней; он почувствовал, что его обнимает холод. Петрашевцы были взяты 22 апреля в весенних платьях и так в них и вывезены 22 декабря на площадь.
Быстрый шаг свойственен натурам горячим, которые умеют быстро принимать решения. Чаще всего это невысокие люди, и во время ходьбы они имеют привычку глядеть по сторонам. Если скороходы при этом еще и размахивают руками, то они ясно видят цель и готовы немедленно к ней подступиться. Медленный шаг чаще всего принадлежит тем, кто, как ни странно, может на самом деле двигаться весьма быстро - то есть высоким людям или среднего роста, но с длинными ногами. Такой же журавлиный шаг свойственен романтикам и чудакам, которые целиком погружены в свои мысли, а потому двигаются порой автоматически, в полной задумчивости. Дрожащая походка, конечно, характерна для пожилых и людей с больными ногами. Но, подрагивая при ходьбе ногами, передвигаются и здоровые, излишне энергичные натуры, сжигая, таким образом, избыток адреналина. Вперевалочку ходят люди, у которых полные бедра или ноги. Такая походка отличает и широкоплечих мужчин и женщин с длинными руками. Холманский заметил, что обладатели подобной походки добры, великодушны, у них хороший характер, они чрезвычайно деятельны. А вот те, кто обычно держит руки в карманах, скорее всего, критичны и скрытны, стремятся к лидерству в семье и в коллективе. Бывает, что человек не отличается подобными чертами характера, но, переживая какой-нибудь стресс, меняет походку: погруженный в невеселые мысли, он и не замечает, как кладет руки в карманы, волочит ноги и смотрит не вперед или вверх, а на свои ботинки. Ну а если вы встретили на улице женщину с нарочито вызывающей походкой, на которую оборачиваются все проходящие мимо мужчины, - знайте: перед вами особа, абсолютно уверенная в своей неотразимости. Именно в этом заключен секрет обворожительной поступи многих известных супермоделей: они знают цену себе и нарядам, которые демонстрируют. И еще одна хитрость: двигаясь по подиуму, манекенщицы слегка выдвигают вперед нижнюю часть живота, что делает походку весьма сексапильной. И, конечно, им в голову не придет во время дефиле шаркать, сутулиться и опускать голову.
Приказано было двигаться вперед. Холманский увидел налево от себя среди площади воздвигнутую постройку - подмостки, помнится, квадратной формы величиной в 6-8 метров со входной лестницей, и все обтянуто было черным трауром - их эшафот. Тут же увидел Холманский кучку товарищей, столпившихся вместе и протягивающих друг другу руки и приветствующих один другого после столь насильственной злополучной разлуки. Когда Холманский взглянул на лица их, то был поражен страшной переменой; там стояли: Петрашевский, Львов, Филиппов, Спешнев и некоторые другие. Лица их были худые, замученные, бледные, вытянутые, у некоторых обросшие бородой и волосами. Особенно поразило Холманского лицо Спешнева: исчезли красота и цветущий вид; лицо его было болезненно, желто-бледно, со впалыми щеками, глаза как бы ввалились и под ними была большая синева; длинные волосы и большая борода состарили его.
Правда, Бахтин как будто бы допускает какое-то высшего порядка художественное единство в романах Достоевского, но в чем оно заключается, если эти романы полифоничны в указанном выше смысле, - понять несколько трудно. Если допустить, что Достоевский, заранее зная внутреннюю сущность каждого действующего лица и жизненные результаты их конфликта, комбинирует эти лица таким образом, чтобы при всей свободе их высказываний получилось, в конце концов, каким-то образом очень крепко внутренне спаянное целое, тогда надо было бы сказать, что все построение о полноценности голосов действующих лиц Достоевского, то есть об их совершенной независимости от самого автора, должно было бы быть принято с весьма существенными оговорками. Достоевскому, если не при окончательном выполнении романа, то при первоначальном его замысле, при постепенном его росте, вряд ли был присущ заранее установленный конструктивный план, что, скорее мы имеем здесь дело действительно с полифонизмом типа сочетания, переплетения абсолютно свободных личностей. Достоевский, может быть, сам был до крайности и с величайшим напряжением заинтересован, к чему же приведет, в конце концов, идеологический и этический конфликт созданных им (или, точнее, создавшихся в нем) воображаемых лиц.
Петрашевский, тоже сильно изменившийся, стоял нахмурившись - он был обросший большой шевелюрой и густой, слившейся с бакенбардами бородой. "Должно быть, всем было одинаково хорошо", - думал Холманский. Все эти впечатления были минутные; кареты все еще подъезжали, и оттуда один за другим выходили заключенные в крепости. Вот Плещеев, Достоевский, Ханыков, Кашкин, Европеус... Все обнялись с особенным чувством кратковременного свидания перед неизвестной разлукой. Вдруг все их приветствия и разговоры прерваны были громким голосом подъехавшего на лошади генерала, как видно, распоряжавшегося всем, увековечившего себя в памяти всех следующими словами:
Генерал не понял, что они были только под впечатлением свидания и еще не успели помыслить о предстоящей им смертной казни; многие же из них были связаны искренней дружбой, некоторые родством - как двое братьев Дебу. Вслед за громким криком генерала явился какой-то чиновник со списком в руках и, читая, стал вызывать каждого по фамилии.
Таким образом, Бахтину удалось не только установить с большей ясностью, чем это делалось кем бы то ни было до сих пор, огромное значение многоголосности в романе Достоевского, роль этой многоголосности как существеннейшей характерной черты его романа, но и верно определить ту чрезвычайную, у огромного большинства других писателей совершенно немыслимую, автономность и полноценность каждого "голоса", которая потрясающе развернута у Достоевского.
Осенний сумрак - ржавое железо
Скрипит, поет и разъедает плоть...
Что весь соблазн и все богатства Креза
Пред лезвием твоей тоски, господь!
Я как змеей танцующей измучен
И перед ней, тоскуя, трепещу,
Я не хочу души своей излучин,
И разума, и музы не хочу.
Достаточно лукавых отрицаний
Распутывать извилистый клубок;
Нет стройных слов для жалоб и признаний,
И кубок мой тяжел и неглубок.
К чему дышать? На жестких камнях пляшет
Больной удав, свиваясь и клубясь,
Качается, и тело опояшет,
И падает, внезапно утомясь.
И бесполезно, накануне казни,
Видением и пеньем потрясен,
Я слушаю, как узник, без боязни
Железа визг и ветра темный стон!
7.
Сразу же вызван был Петрашевский, за ним Спешнев, потом Момбелли, и затем шли все остальные; всех их было 23 человека (Холманский поставлен был по ряду восьмым). После того подошел священник с крестом в руке и, встав перед ними, сказал: "Сегодня вы услышите справедливое решение вашего дела. Последуйте за мной". Их повели на эшафот, но не прямо на него, а обходом, вдоль рядов войск, сомкнутых в каре. Такой обход назначен был для назидания войска, и именно Московского полка, так как между петрашевцами были офицеры, служившие в этом полку, Момбелли, Львов...
Бахтин говорит, что все играющие действительно существенную роль в романе голоса представляют собой "убеждения" или "точки зрения на мир". Это, конечно, не просто теории, - это теории, вытекающие как бы из самого "состава крови" действующего лица, неразрывно с ним связанные, составляющие основную его природу. Кроме того, эти теории являются активными идеями, они понуждают действующих лиц к определенным поступкам, из них следуют определенные индивидуальные и социальные нормы поведения, - словом, они имеют глубоко этический социальный характер, положительный или отрицательный, то есть действительно влекущий личность к общественности или, наоборот, - как это особенно часто бывает у Достоевского, - отрывающий личность у нее. Романы Достоевского суть великолепно обставленные диалоги.
Первый раз это случилось восемь месяцев назад. Тихим сентябрьским вечером Холманский возвращался с работы. Дорога его проходила сквозь парк, в дебрях которого притаился ладненький усадебный домик. И этот парк, и эта усадьба принадлежали некогда известным князьям. Теперь же все изменилось. Парк остался парком, но не таился больше в гуще леса, а стал оазисом чистой природы в пыльном шумном городе. Что касается самой усадьбы, то в ней приютилось учреждение, которых в Москве тысячи. Холманский неторопливо шел по пустынной аллее, прислушиваясь к накрапывающему дождю. Дождь монотонно барабанил по асфальту, редеющим листьям уставших от летнего зноя деревьев.
Барабанил победоносно, ведь он прогнал со скамеек молодежь с пивом и старушек со сплетнями, лишь пьяный человек в соломенной шляпе и босой сиротливо скрючился на скамейке и деловито похрапывал. И еще дождь не поборол Холманского: он привычен к дождю, его дождем не напугаешь. Холманский тихо продолжал топать по дорожке, углубляясь в то непередаваемое настроение, которое создавало все вокруг: сереющая в сумерках аллея, ленивый монотонный дождь, тихая музыка доносившаяся от метро. Особенно музыка. Исполняемая двумя озябшими музыкантами, она птицей уносилась в небо, а потом мягким покрывалом опускалась на парк вместе с дождем. Звуки трубы и аккордеона, густые, насыщенные, грустные и вместе с тем жизнеутверждающие. Не известно что, может и музыка, но что-то заставило Холманского тогда остановиться и посмотреть на тающие в туманной дымке деревья. От неожиданности Холманский замер: там, среди деревьев, в десятке шагов от него стояла девушка в одеждах девятнадцатого века. Девушка заметно нервничала: то всматривалась в завесу дождя, то вдруг начинала мерить шагами расстояние от одного дерева до другого. Но поразило Холманского не это: девушка была полупрозрачной, как дождь, который виден глазу, но особо не скрывает того, что судорожно пытается загородить. Холманский сквозь свои очки-колеса продолжал смотреть на нее, а она, видимо, что-то решив для себя, безнадежно опустила голову, ссутулилась, повернулась к нему спиной и растаяла в воздухе.
Однако! В привидения Холманский вроде бы не верил, но вывод напрашивался сам собой, причем не двусмысленный. Не успел Холманский прийти в себя, как навалилось новое потрясение: по дороге прямо на него скакал такой же полупрозрачный гусар. В сотне метров от него он остановился, выхватил саблю, склонился и рубанул в полумрак. Когда он распрямился и убрал саблю, в руке его была охапка призрачных роз. Всадник ударил коня в бока шпорами, проскакал сквозь Холманского, прежде чем он успел отпрыгнуть, и тоже растворился в воздухе. Прошла слякотная осень, наступила зима. С тех пор Холманский видел их еще несколько раз, но, как и в первый день, они растворялись, так и не встретив друг друга. Холманский как сейчас помнит тот студеный январский вечер. Холманский намеренно сидел на парковой скамейке, дожидаясь появления призрачной девушки. Собственно он дожидался ее уже четвертый день подряд и очень надеялся, что не напрасно. Она все-таки появилась из ничего и принялась всматриваться в заснеженную даль. Холманский не торопился, ждал. Чего? Да просто интересно было знать, что произойдет, если они все же встретятся. Поэтому, когда она в который раз безнадежно опустила голову, Холманский вскочил со скамейки и закричал:
- Девушка! Тьфу ты черт... Сударыня, остановитесь! Постойте!
На "сударыню" она повернула голову.
Вслушалась, всмотрелась в непроглядную темень. На какое-то мгновение она стала почти осязаемой. А может быть, ему так показалось? Но второму призраку хватило и этого мгновения. Всадник не заставил себя ждать, выскочил из ночной тьмы, сверкнув лысиной, не забыв приостановиться, чтобы срезать неизменные розы, и снова рванул коня вперед. Он скакал ей навстречу, он видел ее, а она увидела его... К сожалению, это было последнее, что увидел Холманский. Когда он очнулся, была непроглядная ночь. Вокруг ни души. Холманский посмотрел на часы, но вместо них увидел свою полупрозрачную руку и серебрящийся в свете фонаря сугроб. Вот после этого потрясения Холманский приходил в себя значительно дольше. Но пришел. Теперь он живет в этом усадебном домике. Покинуть парк он почему-то не может: как на стену натыкается. Не ест, не спит, да и не хочется. Призраков больше не видит, освободил он их, что ли? Его вообще никто не видит, с Холманским некому поговорить. Лишь один только раз на него как-то странно посмотрела уборщица и, не сказав ни слова, брякнулась без сознания.
Холманский вспомнил, как однажды на опушке леса он сел с Библией под высокий, могучий, толстый, одинокий, гордый дуб, ветви которого были узловатые, прочные, разлапистые, раскинутые, жадные, заботливые, с листьями зелеными, по контуру идущие волною, грубыми, плотными, широкими, а ствол дуба, к которому спиной привалился Холманский, был необъятным, надежным, пузатым, крепким, морщинистым, шершавым, корявым, и этот ствол опирался на старые, сильные, ненасытные корни. Закрыв глаза, Холманский подумал: "Поразительно, что священниками фараонов Египта был создан конструктор из нескольких букв (алфавит), из которых можно составить все, что угодно. Не говори: "отчего это прежние дни были лучше нынешних?", потому что не от мудрости ты спрашиваешь об этом. Хороша мудрость с наследством, и особенно для видящих солнце: потому что под сенью ее то же, что под сенью серебра; но превосходство знания в том, что мудрость дает жизнь владеющему ею. Смотри на действование Божие: ибо кто может выпрямить то, что Он сделал кривым? Во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастья размышляй: то и другое соделал Бог для того, чтобы человек ничего не мог сказать против Него. Всего насмотрелся я в суетные дни мои: праведник гибнет в праведности своей; нечестивый живет долго в нечестии своем. Не будь слишком строг, и не выставляй себя слишком мудрым; зачем тебе губить себя? Не предавайся греху, и не будь безумен: зачем тебе умирать не в свое время? Хорошо, если ты будешь держаться одного и не отнимать руки от другого; потому что кто боится Бога, тот избежит всего того. Мудрость делает мудрого сильнее десяти властителей, которые в городе".
Впереди шел священник с крестом в руке, за ним все шли один за другим по глубокому снегу. В каре стояли несколько полков, потому обход по всем четырем рядам был довольно продолжительный. Перед Холманским шагал высокий Павел Николаевич Филиппов, впоследствии умерший от раны, полученной им при штурме Карса в 1854 году, сзади Холманского шел Константин Дебу. Последними в этой процессии были: Кашкин, Европеус и Пальм.
Во главе мирового масонства стоял Всемирный Масонский Верховный Совет, состоявший из Достопочтимых и Премудрых. В этом Совете русским не было разрешено иметь свое собственное место. Русские масоны входили в него вместе с Французской делегацией. Вследствие этой зависимости, все свои решения русские масоны должны были координировать с французскими. Согласно мнению Нины Берберовой, Всемирный Верховный Совет влиял в разные годы с различной силой в странах республиканских, менее сильно в странах, где правили монархи, конституционные и самодержавные". Если до 1914-1915 годах в России можно было кое-что сделать, то в эмиграции можно было влиять друг на друга. Влиять на Ленина, а затем и на Сталина никому не приходило в голову. 50 процентов масонов Ленин ликвидировал в первые годы после революции, часть была отпущена на Запад, а остальные были прикончены Сталиным в Процессах. Задача масонства влиять на внешнюю и внутреннюю политическую жизнь мира русскими масонами никогда не могла быть осуществлена...
Или, возможно, это история равняется на географию. По большей части писатель оказывается за решеткой, приняв некую сторону в политическом споре, что, конечно же, признак истории. (Отсутствие подобного спора, несомненно, является главной характеристикой географии.) Он может даже утешаться таким объяснением своего затруднительного положения, которое к нынешнему дню приобрело вид благородной традиции. Однако с этим объяснением в камере он долго не протянет, - слишком общее, оно не сделает ее комфортнее. Неважно, в какой исторический колокол звонит тюрьма - он всегда пробуждает вас - обычно в шесть утра - к неприятной реальности вашего собственного срока.
Их интересовало, что будет с ними далее. Вскоре их внимание обратилось на серые столбы, врытые с одной стороны эшафота. Арестанты шли переговариваясь. "Что с нами будут делать? Для чего ведут нас по снегу? Для чего столбы у эшафота? Привязывать будут, военный суд - казнь расстрелянием. Неизвестно, что будет; вероятно, всех на каторгу..."