- У них же руки в крови! - вскричал Бубнов, легкомысленно ожидая, что эта фраза произведет должный эффект.
- Да не могу я печатать без Шеста! - вспыхнув, захлопнул учебник старославянского языка Костя, корреспондент институтской многотиражки "За инженерные кадры" и студент-заочник педвуза. Его полное и плоское лицо с редкими, будто выщипанными, усиками, с мелкими русыми кудряшками над широким лбом пламенно залилось краской. На Бубнова глаза не поднимались, смотрели на перекидной календарь, на треснутый возле диска телефон, на барабанящие по краю стола пальцы Бубнова.
В открытую форточку доносился шум безлистых верхушек деревьев под ветром, шум густых ветвей, словно поднятых до третьего этажа немыслимых дворничих метелок, метущих белое небо, и хотя листки календаря отсчитывали уже мартовские дни, ветер со свистом крутил снег и, глядя на это марево, казалось, что летишь в плотных белесоватых облаках.
- Ну и бойцы! - против обыкновения почти грубо сказал и качнул головой Бубнов, отчего светлые, прямо-таки белые, но не седые, а от рождения белые волосы, зачесанные назад, распались на прямой рядок, заслонив чересчур большие уши. Мохнатые брови, такие же белые, прыгнули вверх. - Спелись с Артемовым! - Его голос звучал все тверже и неприятнее.
Косте стало еще больше не по себе.
- Бросьте вы! - отмахнулся он и наморщился, всем видом показывая Бубнову, чтобы тот не лез не в свое дело.
Ветер задувал в форточку снег, который тут же таял, шевелились суховатые оливково-желтые листья герани на белом, недавно крашенном подоконнике, пахло сыростью, и этот запах, похожий на запах стираного белья, несколько освежал густо прокуренный сизоватый воздух редакции.
Бубнов с хмурым лицом повертел в руках искрящуюся нерповую шапку с козырьком, качая ногой, нога на ногу, затем нахлобучил шапку на колено и откинулся с протяжным вздохом к спинке низкого кресла.
В редакцию многотиражки, узкую комнатку, оклеенную от пола до потолка - живого места не было - броскими плакатами международного союза студентов, получаемыми по почте из Праги, он заглянул в первую очередь, не дойдя до своей кафедры, где обычно раздевался.
И тут раздался телефонный звонок, в известной мере повлиявший на ход последующих событий. Костя быстро взял трубку, и, одной рукой прижав ее к пунцово-красному уху, сказал: "Редакция!" - а другой рукой выковырнул из пачки длинную сигарету с фильтром. Глаза Кости, бледно-синие, маленькие, хитрые, заплывшие жиром, настороженно уставились в одну точку где-то на белом подоконнике.
Бубнов был строг и задумчив. Интрига против Козачкова, завкафедрой систем управления и автоматизации производственных процессов (СУАПП), где прежде работал Бубнов, а, следовательно, и против руководства института плохо завязывалась, хотя он много раз об этой интриге говорил в редакции и, в частности, с Костей объяснялся, но, вероятнее всего, тот же Костя не верил, что Бубнов отважится написать. И вот - написал! Бубнов перехватил тревожный взгляд Кости и спросил:
- Илюха, что ли?
Костя взволнованно прикрыл микрофон толстыми короткими белыми пальцами. Его, судя по всему, переполняла буря чувств.
И этот толстый корреспондент, и прокуренная комнатка, и хилые, в сухой земле, герани на подоконнике, и пестрые плакаты, и треснутый белый телефон - все наводило Бубнова на грустные размышления о бесполезности его душевных порывов в поисках правды.
- Ну кино! Лыка не вяжет! - прошептал Костя, втягивая кудрявую голову в плечи. Он ужасно потел, казалось, что только что вышел из бани или рубил дрова, - откуда бралось столько влаги на лбу, на верхней губе и по бокам носа?
Илюха (прозвище Шест) говорил придушенным, не своим голосом, рублеными фразами, словно человек, которого только что топили и который на мгновение вынырнул из воды, чтобы глотнуть воздуха и позвать на помощь. На вопрос Кости, где он. Шест ничего не ответил, лишь перед тем, как бросить трубку, все с такими же придушенными интонациями крикнул: "Продержись неделю!"
"Что за тайны?" - возбужденно подумал Костя, часто дымя сигаретой, и стал гадать, где мог быть Шест. Минуту спустя Костя поймал на себе загадочно-непонятный, но вроде бы выжидательный взгляд Бубнова.
Костя мял в руке погасшую сигарету, и было заметно, как дрожат его пальцы. Наконец, словно решив распрощаться со всеми редакционными тайнами. Костя, преодолевая нервное возбуждение, торопливо рванул всю правду-матку:
- Мне это надоело! Сплошное кино! Какой-то шизоидный тип... Пьет все время без зазрения совести! А я за него отдувайся! Один делай газету!
Костя спохватился, замолчал и понял, что проговорился в пылу ненависти к Шесту. Он нервно выщелкнул из пачки новую сигарету, резко поднялся, с силой хлопнув форточкой, так что стекла лязгнули, и пока закуривал, оценивающе поглядывая на Бубнова, вдруг сообразил, что в лице этого белобрысого Бубнова сам случай дает козыри в руки для мести Шесту.
- Артемов знает?! - после паузы удивленно спросил Бубнов.
- Артемов? - переспросил Костя и, улыбнувшись, отчего глаза совсем спрятались в жире, воскликнул: - Да вы что, Владимир Иваныч!
Дело в том, что Артемов, секретарь парткома института, не особо вникал в деятельность газеты, доверяясь Шесту, который послушно согласовывал с ним до сих пор все острые материалы. Но, конечно, можно было бы просто пойти к Артемову и все рассказать о Шесте, однако на такую подлость, считал Костя, он не был способен.
- Да-а, - протяжно вздохнул Бубнов, сунул в портфель свою статью и фотографию и направился к двери. - С вами каши не сваришь!
Но внезапный возглас: "Сварим!" - остановил Бубнова. Не поскупившись на обещания. Костя довольно и победоносно оглядывал Бубнова и чувствовал, что тот смотрит на него с новым, более глубоким интересом.
Когда Бубнов ушел. Костя с азартом завзятого мстителя сел за материал, подрубил его, кое-что снял, например, "расползлись, как змеи из гнезда" - это о козачковцах, заголовок оставил бубновский: "Пусть память душу сохранит", придумал хлесткий подзаголовок: "Много воды утекло с тех пор, когда на рубеже 70-х годов, в обстановке парадности и кабинетного стиля работы стала раскручивать маховик бюрократическая машина".
В окончательном виде статья выглядела так:
"Для нас, воспитанников института, есть имена, которые останутся с нами, пока будем мы живы на этой Земле. Среди них - имя Т. К. Плошкина. Он не только учил нас будущей профессии, но и являл собой пример бескомпромиссного служения своему делу. Не раз по-отечески протягивал он нам руку помощи и в трудных житейских ситуациях, которых, к сожалению, немало возникало у каждого из нас.
В этом году исполняется 15 лет, как перестало биться сердце подвижника науки об автоматизации производственных процессов, заведующего кафедрой АПП, стоявшего у ее истоков и средств автоматизации производства страны, профессора Плошкина Тимофея Константиновича. Это был не кабинетный ученый, черпающий вдохновение из рождающихся в тиши кабинета гипотез, это был ученый, для которого служение практической сфере было высшей целью. Не случайно поэтому основной лабораторией кафедры в те годы были заводы, на которых его знали все - от рабочего до директора.
Вспоминается, как, будучи уже маститым ученым, не считал он зазорным помочь мне, начинающему инженеру НИСа, перетаскать тяжелые агрегаты в цехе, прежде чем отправиться по начальственным кабинетам. Он знал, кого из нас и как поддержать в трудную минуту, знал наши семьи, умел найти нужные слова и для жены аспиранта, взбунтовавшейся от аспирантского безденежья. А мы не берегли его, не понимая по молодости, как наши неурядицы ранят его душу. Он же, огромной души человек, отдавал всего себя людям.
Его рабочий день длился от открытия до закрытия института, и в порядке вещей было зайти в его кабинет в 9-10 часов вечера, чтобы обсудить наболевшие вопросы. Да и мы, аспиранты конца 60-х, работали на одном дыхании - добивались разрешения на проведение экспериментов в ночное время и по 3-4 месяца круглосуточно проводили исследования, поспав урывками где-нибудь на стульях, оставив работающий стенд под присмотром своего коллеги.
На кафедре царила атмосфера благожелательности - прямо в коридоре, примостившись у окна или же у кого-нибудь дома, можно было без тени сомнения, что тебя "обокрадут" (наблюдая за теперешними аспирантами, я вижу, к сожалению, этот появившийся червь недоверия), обменяться полученной информацией, вместе найти нужное решение. Постоянно на кафедре работало не менее 13-15 аспирантов, функционировала группа ФПК преподавателей вузов, со всей страны регулярно приезжали за советом коллеги родственных кафедр, и для всех Плошкин Т. К. находил время.
Праздником для всех нас становились ежегодные научно-исследовательские конференции, так как на них съезжались все видные специалисты в области автоматизации производственных процессов страны, большая часть которых прошла через нашу кафедру. Здесь были и жаркие споры, и дружеские беседы - все это формировало атмосферу научной и духовной близости.
Кафедра "Автоматизация производственных процессов" становилась маяком в бюрократической пустыне ведомственной разобщенности производства.
О такой кафедре со сложившимися широкими учебными, научными и производственными связями мог мечтать любой администратор, и такие "мечтатели", как потом выяснилось, были - возникла идея реорганизации кафедры. Тяжело переживал Плошкин Т. К. за судьбу коллектива кафедры, не выдержал его могучий организм, и он слег с инфарктом. Недолечившись, тяжело больной, вернулся в институт в надежде повлиять на ситуацию. Но маховик реорганизации уже набрал обороты. Тяжело было смотреть на осунувшегося, с потухшими глазами Тимофея Константиновича - таким я видел его в последний раз 9 октября поздним вечером, а 10 октября 1972 года его не стало. Он погиб в расцвете лет под колесами поезда, унеся с собой все обстоятельства этой трагедии.
75 лет назад по распоряжению ректора нами были заказаны две мемориальные доски в память о профессорах кафедры - Ермакове В. В. и Плошкине Т. К. Одна из них была установлена в том же году, другая - ждет своего часа. Трудно было бороться все эти годы за сохранение на кафедре памяти о Плошкине Т. К. - много сотрудников новой кафедры с иными жизненными установками оказались хозяевами положения, не все его соратники оказались сильными духом. Этих слабых духом страх обуял, так как на их глазах путем травли столько было выжито с кафедры молодых перспективных сотрудников и преподавателей - в той же обстановке общей вседозволенности здесь было все дозволено и безнаказанно.
В итоге - много лет обходят стороной родное гнездо бывшие ученики кафедры, не приезжают на научно-исследовательские конференции и ФПК преподаватели родственных кафедр, закрылись лаборатории на московских заводах.
Так, может быть, в память о подвижнике науки об автоматизации производственных процессов проф. Плошкине Т. К. руководство института заставит кафедру СУАПП извлечь из тайников и установить мемориальную доску?! Восстанавливая память об ушедших от нас, мы воскрешаем веру в справедливость в душах живущих.
По поручению аспирантов кафедры 1966-1973 гг. выпускник кафедры 1962 года, бывший доцент кафедры СУАПП В. Бубнов, доцент кафедры эксплуатации промышленных установок.
На снимке: коллектив кафедры автоматизации производственных процессов начала 70-х годов. Заведующий кафедрой, доктор технических наук, профессор Тимофей Константинович Плошкин - 4-й справа в первом ряду".
II
Каким ни парадоксальным может показаться случай с Шестом, но, тем не менее, случай этот произошел и его нельзя назвать неожиданным, поскольку факты жизни Шеста свидетельствовали в пользу всевозможных малоприятных неожиданностей, которые принято мягко именовать неприятностями, от которых, впрочем, мало кто застрахован, но уж не в такой, по-видимому, степени, как Шест. Так или иначе, но, прежде чем заснуть, Костя выслушал по телефону тревожный, сбивчивый рассказ матери Шеста и на другой день к вечеру был на темной и мрачной улице, чтобы затем, озираясь под бледно светящейся лампочкой в открытых воротах, резко, хлюпая тающим снегом, остановиться, пугаясь своей длинной тени, и в страхе подумать, оглядывая унылые низкие корпуса, глухие внутренние заборы со ржавой колючей проволокой, заснеженные синеватые деревья, что не дай бог самому сюда попасть. И от этой мысли у него зуб на зуб перестал попадать.
Костю на минуту отвлек маленький вымокший котенок, стоявший дрожа в воротах и жалобно мяукавший.
Подобно многим впервые приходящим сюда Костя сильно разволновался, поэтому почти бегом отыскал нужный подъезд с белой дверью, взбежал, вздрагивая, на третий этаж и, переводя дух, уставился на обитую оцинкованным железом, словно подернутую кружевным морозцем дверь - и почувствовал пронзительное отвращение к этой леденящей душу двери, к тусклой лимонной лампочке, освещавшей стершийся желтый кафель площадки, к полутемному подъезду, к высоким и холодным лестничным пролетам, к истертым цвета студня ступеням, к изогнутым старым черным перилам, такое почувствовал отвращение, словно он насильно приведен сюда, как в тюрьму. Да так оно почти что и было: дверь оказалась запертой на несколько замков, одна над другой черные скважины для ключей, кнопка звонка на железном косяке, а рядом, на темно-зеленой стене, какие-то красношрифтные инструкции под стеклом, а на самой стене выцарапано похабное словцо.
Наконец, не желая углубляться дальше в тягостные чувства. Костя, замирая, не снимая кожаной перчатки, надавил на кнопку звонка и принялся ожидать.
Ответа не было.
Долго стучал и звонил, пока спустя минут десять не послышались глухие шаги, не защелкали замки и на пороге не показалась тощая, со впалыми щеками и с выбивающимися седыми клочьями волос из-под белого колпака тетка, прямо-таки старая ведьма с ястребиным взглядом из-под выщипанных бровей.
- Ну, чего ломишься?! - заорала она, наливаясь краской, как будто сорвалась с цепи, и диковатыми глазами окинула звонившего. - Ужин у нас!
Костя так нервничал, что, казалось, готов был удовлетвориться этим ответом и убежать, но против воли чуть ли не вскричал, показывая, что и он может сердиться:
- Я к Вихореву, с работы!
После этого он сорвал с головы шляпу и затоптался на месте.
- Посидите, тута вон! - тявкнула старая ведьма, пропуская Костю в холл и гремя массивной связкой ключей при закрывании за ним дверей, затем, не моргая, глядя на Костин портфель, добавила: - Колющие, режущие предметы, деньги, алкоголь - запрещено!
Она, помедлив, осмотрела с ног до головы Костю, как будто он уже что-то стащил, открыла другую дверь и исчезла за ней. От новизны впечатлений и страха Костя сильно вспотел, его полное лицо было мокро, прямо-таки Костя обливался потом, но, тем не менее, сел на стул и сидел совершенно неподвижно, уставясь глазами в одну точку, которая приходилась как раз на транспарант, бордовый с рябью белых букв, как в армейском красном уголке, но что там было написано, Костя не понимал.
Немного погодя Шеста вывел серовато-седой мужик-санитар с унылым простецким лицом, в белом халате, сел в сторонке, как надзиратель, и принялся рассматривать свои больше волосатые руки, обнаженные по локоть. По росту (193 см) на Шеста, по всей видимости, пижамы не подобрали: виднелись из-под серых байковых брюк белые тонкие ноги много выше щиколоток, руки торчали из коротких рукавов фиолетового в разводьях, словно облитого чернилами, байкового же, пиджачка, сиротливо висящего на узких плечах Шеста.
Сам Шест, худой, с впалой грудью, рыжеволосый, с тонким и длинным орлиным носом, с тяжелыми надбровными дугами и вислыми, как у запорожца, усами над полными губами, был до странности спокоен, лишь угольки припухлых глаз слабо поблескивали болезненным светом, говорил не нервно, как по телефону, а вяловато, при этом плохо справляясь даже с двусложными словами.
- Привет! - с долей вполне естественного участия сказал Костя.
Шест не только не улыбнулся, пожимая Косте руку, но не произнес ни слова. Костю, настроенного достаточно благожелательно, это смутило.
- Да что с тобой?! Первый раз тебя таким вижу! - потрясение произнес он.
- Глю-уки на ко-оле-осах, - спокойно, даже равнодушно прошептал на ухо Шест, шевеля влажными усами, кончики которых все время лизал языком, и так же тихо добавил: - Чи-ирик при-инес?
- С какой радости? Прекрати! - одернул его Костя, чувствуя в себе пробуждение необычных чувств: ненависти к Шесту уже не было, и жалости не было, и сочувствия не было. Что же было? Стеснение. Как будто Шест одним своим видом позорит Костю перед мужиком-санитаром, да не только, казалось, перед ним - перед всеми, кого Костя тотчас вообразил в этой комнате.
Стараясь не смотреть в потусторонние прямо-таки глаза Шеста, Костя вздохнул, склонился к портфелю, достал пять пачек "Шипки" и книгу, почитать, Пришвина. Шест все это принял под неподвижным взглядом мужика-санитара равнодушно, как должное. И это взбесило Костю.
- Ну кино! Ты же гибнешь! Один на всем свете! Мать только осталась! Да я, как тюфяк, терплю еще тебя! Возьми себя в руки! До сумасшедшего дома докатился! Дальше некуда! Неужели в тебе не осталось ни капли самоуважения?!
Однако эти аргументы, судя по виду Шеста, имели нулевой эффект, так как он бессмысленно, как пьяный, смотрел на Костю с глупой улыбкой, и казалось, его ничто не трогает.
Ах так!
Мгновенно настроение у Кости сделалось прямо-таки истерически-веселым.
- Завтра сдаю костоломный номер! - воскликнул он, не сдерживая тайну. - Бубнов такой зубодробительный материал дал, закачаешься!
- Не по-они-имаю, те-бе что, спо-окой-но жить на-до-ело? - вяловато возразил Шест и добавил: - Не на-до. Кому че-го ска-азал?!
- Да ты не понимаешь! Вся мафия козачковская с ума сойдет! Там, правда, они названы мечтателями, без фамилий, но... - Костя даже причмокнул от удовольствия губами и поднял палец. - Кино будет!
И тут, странно, то ли настойчивый тон Кости подействовал, то ли упоминание "козачковской мафии", но Шест, словно преисполнившись терпимости, которой Костя никогда в нем не подозревал, даже доброты, вдруг сказал таким же тоном, каким спрашивал о "чирике":
- А че-го? Да-вай! - И, задумавшись, продолжил: - Дня через три вы-бе-русь. Ко-мис-сию прой-ду. По-пасть сю-да про-сто, а вый-ти...
Руки Шеста вяло опустились, и кожа на лице, казалось, почернела и сморщилась, как у древнего старика, пережившего многое и многих. Костю вновь охватил страх, он перевел взгляд на мужика-санитара с волосатыми руками, услышал звон ключей, дверь, ведущая в чрево психушки, открылась, показалась старая ведьма с синими губами и клочьями белых, как перья у курицы, волос из-под больничного колпака.
Прощание скомкалось, рука у Шеста была холодная, как у мертвого, пожав ее. Костя, выпущенный на волю старой ведьмой, помчался вниз, толстый, щекастый, вдохнув свежего воздуха, не уходил, а убегал, катился, как шар, от больницы, душевно мучаясь, боясь оглянуться, и чувство страха все сильнее охватывало его.
III
Первая реакция на публикацию могла бы, по-видимому, подействовать на Илюху Шеста, облаченного в клетчатый пиджак, отрезвляюще, но не подействовала, поскольку Шест был слегка навеселе. Вырвавшись из больницы (с улицы Потешной!) на следующей неделе в четверг в момент выхода номера газеты из печати (выходит один раз в неделю, на четырех полосах, 1 печатный лист, тираж 1000 экз.), Шест, чтобы, как он сказал, забыться, отвлечься, уйти от всех проблем, слегка выпил, а что значит "слегка" для Шеста, Костя знал отлично, месяц запоя обеспечен!
Небезынтересно отметить, что в клетчатом пиджаке узкие и покатые плечи у Шеста казались могучими.
Двухтумбовый стол Шеста стоял таким образом, что свет от окна задевал лишь край его. Поэтому Шест сидел в тени, наклонив голову, как бычок, готовый ринуться вперед, и исподлобья буравил воспаленным взглядом Караваева, на вид совсем молодого, черноволосого председателя профкома института, который буквально ворвался, рывком распахнув настежь дверь, подняв ветер, в редакцию, размахивая газетой и крича:
- Негодяй Бубнов! Клевета! Как вы смели без согласования с парткомом?! Вы чей орган?! И профкома тоже! Я как член парткома уже поставил перед Артемовым вопрос! Какой негодяй!
- Ну и что? - ответил Шест. - Вы сразу хамить?! И пошло, и пошло!
В ту же минуту вошел, застегивая пуговицу пиджака на объемистом животе и поправляя галстук, Костя, румяный и вспотевший - мелкие капли пота сверкали на толстом лице. Он ходил на кафедру эксплуатации промышленных установок к Бубнову, который должен был прийти следом. Увидев негодующего, побелевшего и трясущегося чуть ли не с пеной у рта Караваева, Костя недоуменно и растерянно опустился на свое место.
И только тут, отдышавшись и глядя на белое лицо Караваева, Костя вспомнил, что Караваев был с кафедры Козачкова. Мало того, далее размышлял Костя, и Артемов был козачковский, и председатель студенческого профкома Закс тоже, и секретарь комитета комсомола Трошкин, и его зам Ковалев, и проректор по учебе Лапшин, и проректор по АХЧ Гринберг!
Это открылось в памяти Кости столь внезапно, что он, как и Караваев, болезненно побледнел и пробормотал про себя: "Не кафедра, а рассадник функционеров!" Он невольно сжался и посмотрел жалобно на Шеста, лицо которого в этот момент показалось ему особенно худым, изможденным: кожа обтягивала кости.
Между тем Караваев, сидя у Костиного стола (как его не угораздило сесть ближе к Шесту, от которого несло парикмахерской: с утра на опохмелку вместо водки или вина в связи, как известно, с их отсутствием в эти и ближайшие 3-4 часа, он выцедил пару флакончиков "Красной Москвы", что, разумеется, хуже и о чем недовольно рассказал Косте), так вот, Караваев, раздражаясь каждой репликой неустрашимого Шеста, лизавшего языком кончики своих вислых запорожских усов, продолжал кричать, восклицая:
- Ложь! Плошкин на рельсах не гиб! Он упал на улице! Споткнулся и упал!
Костя похолодел от неожиданности и не поверил, что может такое быть, человек погиб под колесами поезда, о чем имелась справка у Бубнова и о чем в свидетельских показаниях одной женщины говорилось, что Плошкин сначала спокойно стоял у насыпи, а потом побежал под надвигающийся электровоз, - а этот кричит, что упал на улице!
Да, пошло так пошло!
Но тут Шест с нескрываемым презрением посмотрел на Караваева, посмотрел так, что тот сразу притих, и вдруг, энергично взмахнув рукой и привстав с кресла, вскинул голову с орлиным носом и бесстрашно и грубо выпалил:
- Это Козачков негодяй!
Костя почувствовал дикое напряжение во всем теле: такого афронта от Шеста он не ожидал, такой промашки. Легкая краска стыда залила лицо Караваева, но он достаточно быстро взял себя в руки: в его осанке, взгляде выразилось при этом столько негодования, что Костя, сидевший рядом, еще больше побледнел.
- Так! - сказал Караваев, глядя в газету и бегая глазами по столбцам статьи. - А что это за "мечтатели с иными жизненными установками"? Как вы смели?!
- Молча! - с оттенком издевки парировал Шест. Костя при сем находился как бы в стороне, вроде свидетеля или несовершеннолетнего, случайно вовлеченного в противоправное дело. И радовался тайно этому. Ответ нужно было держать Шесту.
Как показалось Косте, Шест в этот момент сделал еще одну оплошность, сказав:
- Спросите у Кости, он готовил материал. Я случайно из больницы вырвался.
Бледное лицо Кости в мгновение сделалось пунцовым, глаза потемнели, а пушистые брови задрожали обиженно, как у ребенка. Не различая строк, он уставился в газету, затем, словно ища поддержки, взглянул на неунывающего, даже язвительно-веселого Шеста, по-барски развалившегося в своем затененном кресле.
- Нашли кому довериться, Бубнову, негодяю! - продолжал возмущаться Караваев, не замечая появления в редакции Бубнова. Караваев сидел сгорбившись, спиной к двери.
Шест облизнулся, как алкаш после портвейна, резко упал всем длинным корпусом на стол, оперевшись на широко расставленные руки, и ядовитым голосом, с каким-то шипением, но отчетливо произнося каждое слово, сказал:
- Сергей Иваныч, скажите автору в глаза, что он негодяй! Скажите! - И вскинул руку с выставленным указательном пальцем в сторону вошедшего Бубнова.
Костя был потрясен: вот это Шест, не побоялся Караваева, молодец, с самим Караваевым схватился!
Караваев непроизвольно втянул голову в плечи и с опаской медленно обернулся. Наступило тяжкое молчание. Шест все еще почти что лежал на столе, опираясь, как краб, на расставленные руки, и водил красноватыми глазами с Бубнова на Караваева.
- Назовите Бубнова негодяем! Ну, кому чего сказал! - бубнил он твердо, будто и не был выпивши. - Назовите! Вот он, негодяй, пришел!
Костя как завороженный следил за действиями Шеста.
Однако все эти уговоры могли только подзадорить Бубнова, который с усмешкой сел на стул между столами Кости и Шеста, положил ногу на ногу и сказал:
- А номер-то рвут из-под рук!
- Повторите! - продолжал свое Шест, оставаясь все в той же позе краба. - Сергей Иваныч, повторите, что Бубнов негодяй! Ну, кому чего сказал!
Костя почувствовал некоторое облегчение, потому что ему не пришлось давать Караваеву никаких объяснений. Костя смотрел на белый подоконник и успокаивался, ему казалось, что белый цвет, как белый свет, бесконечен и непорочен.
А Шест, возбужденный, переполненный необыкновенной решимостью, твердил свое.
- Повторите, что наш автор негодяй! Повторите! - чеканил он, затем откинулся в кресло и, ехидно улыбаясь, сказал чуть мягче: - Кишка слаба, Сергей Иваныч! Я как номенклатура райкома... Меня бюро райкома утверждало... Наша газета негодяев не печатает! - И, подумав, возвысил голос: - В органе парткома не может быть негодяев! Только так!
Костя догадывался, что Шест на полном серьезе шутил, издевался над Караваевым, но Косте было не смешно, хотя он теперь и улыбнулся податливо. Он с волнением прислушивался к словам Шеста, а сам все думал о мафии и постепенно склонялся к мысли, что ему следует тоже что-то сказать Караваеву. В самом деле, почему бы ему не сказать что-нибудь?
- Что же выходит, - начал Караваев, обращаясь к Бубнову, - Плошкина довели до самоубийства? Да ложь это, клевета!
Бубнов сделал брезгливый жест рукой, будто отбрасывая от себя Караваева, и сказал:
- Я сам его брал из морга разрезанным! Вы этого знать, Сергей Иваныч, не могли, вас тогда не было! И потом, в тексте у меня слова "самоубийство" нет.
- У вас тут сказано, что кафедру вынуждены были покинуть молодые, перспективные преподаватели. Это вы, что ли? - спросил, чтобы за что-то зацепиться, Караваев.
- Хотя бы я! - небрежно бросил Бубнов и, подумав, добавил: - А Лаптев? А Капустин? А Иванов? А Ершов? А Солдатов? Хватит?!
- Как вы могли! - горестно взмахнул рукой Караваев.
- Молча! - выкрикнул из угла Шест. Караваев нервно вскочил и кинулся к двери, понимая, что одному ему здесь толку не добиться. И тут Костя поспешно встал из-за стола и, нагнав Караваева у двери" твердо сказал:
- За каждую, как у Достоевского, слезинку ребенка будем сражаться!
С Караваевым никогда так не разговаривали и, понятно, он не ожидал такого напора и несколько опешил. Недоуменно глядя то на Костю, то на Шеста, утонувшего в кресле в тенистом углу, но, не замечая Бубнова, Караваев, крутанувшись на месте, все-таки сказал:
- Мы еще посмотрим! - И, шелестя газетой, поспешно удалился, ударив изо всей силы дверью.
Не к добру.
Костя, сжав рот, переживал и за Шеста, как тот лихо встал на защиту статьи, и за Бубнова, отважившегося выступить против "сильных мира сего", и за себя, в самой большей мере причастного к появлению несанкционированной статьи.
Шест вылез из своего угла и с некоторой развязностью, непринужденно и решительно обнял Бубнова и чмокнул его в мягкие светлые волосы.
- Люблю викингов! - И выбил длинными ногами чечетку. Бубнов слегка отстранился, смущенный, встряхнул головой и, поправляя распавшиеся волосы, что-то замурлыкал себе под нос.
- Костюха, к роялю! - крикнул Шест.
Костя покорно сел за пишущую машинку и спросил:
- Что писать?
Шест проворно надиктовал запрос на кафедру Козачкова для ответа на критическое выступление газеты.
- Отметим?! - спросил Бубнов.
- Вот это по существу! - взвизгнул Шест и принялся плясать, хлопая ладонями по коленям, затем пошел вприсядку, толкая столы и стулья. - Сгною функционеров! Постою за батьку! Постою за деда! Знай наших! Гады, слуги мамоны, спелись, обворовали Россию-матушку! Подухаримся на славу! Гражданскую войну им, жлобам, откроем!
Костя и рта не успел раскрыть, как Шест ухватил его за локоть и потащил к выходу, приговаривая:
- Ну, Костюха, чего приуныл? Пьем, по наркологиям валяемся, жены изменяют, в психушках мозги прочищаем и не грустим! - И к Бубнову: - Деньги есть?
- Есть, - ответил, пожимая плечами, Бубнов.
- Сколько? - Шест взялся за лацканы своего плечистого клетчатого пиджака, сдвигая его на спину.
- Хватит, - неопределенно отозвался Бубнов.
- Смотри, Володька. - Шест впервые так назвал сорокасемилетнего доцента Бубнова. - Поить неделю за такое дело должен! Это тебе не "Муму" писать! Где пить будем?
- У меня, - сказал рассмеявшийся Бубнов.
- Ты с кем живешь? - весело спросил Шест, хлопая Бубнова по плечу, как старого друга, и тут же переключаясь на Костю.
- Один, - уже вовсю смеясь, сказал Бубнов.
- Едем! Люблю, когда шампанское течет рекой, а бутылки и стаканы летают над головами! - воскликнул Шест и, согнувшись, крепко поцеловал приземистого Костю в розовую пухлую щеку.
- Как поедем? - спросил Бубнов.
- Молча!
IV
В блочной белой, как рафинад, пятиэтажке за Заставой Ильича Бубнов занимал оставшуюся после матери убогую квартирку: две проходные маленькие комнаты, и из одной прямо ход на кухню.
Все здесь было непрочно и временно, как перед ремонтом: обои в некоторых местах прорвались, в других до блеска засалились, вместо вешалки в косяк совмещенного санузла было вколочено три длинных гвоздя, побелка на потолке облупилась, из мебели стояли допотопный, какой-то рыжий буфет, из которого веяло застоявшимся запахом ванили, фанерный, крытый морилкой шкаф, старый продавленный диван с валиками, круглый стол и пара шатких венских стульев. И на всем были следы запустения.
Странно, как эта бытовая неустроенность, пыль, паутина в углах, грязная посуда на кухне, не шла к внешне благополучному Бубнову; не зря, как вошли, он только и говорил: надо бы ремонт сделать да мебелишку приобрести.
Удивленный Костя подумал о том, что как часто, привыкнув на работе к человеку и зная его, кажется, вполне, но, попадая в его дом, понимаешь, что ничего-то о человеке не знал - все поверху, лицевая сторона, фасад, даже, если хотите, реклама, и вот, оказавшись у этого человека, ловишь себя на мысли, что он предстает совсем в другом свете.
- Как он тут живет! - шепнул Костя Шесту.
- Молча! - ответил тот, беря с пыльного подоконника какую-то книгу. - Ничего себе! - воскликнул он, прочитав название. - Не боятся ничего!
Книга называлась "Богоискательство нищих духом".
- Принес кто-то, - сказал Бубнов.
- Ничего не боятся! - повторил Шест. - Эти фундаменталисты! Каждая запятайка непременно начинает с Бога, причем с маленькой буквы! Наглость немыслимая! Еще "Муму" не читали, а уж им Бога подавай! Одним махом хотят решить все вопросы и для всех! Переустроители мира вшивые! Простой малости не понимают, что для всех никогда ничего не будет! Потому что мешает несовпадение настроений, состояний духа, возраста, опыта, чувств, мыслей, средств к жизни... Один уже на кладбище собрался, а другой только-только завязался в утробе, один муху, по духовному опыту всей своей жизни, не обидит, а другой, не прочитав даже "Муму", ворует и бьет в глаз у пивной! Несовпадение человеков! Ух, ненавижу критиков! Сам свое "Муму" даже не напишет, а критиковать - так не меньше как Достоевского, Толстого, Булгакова, размышлять об их духовных исканиях и всуе имя Господа упоминать!
- Чего ты разошелся? - усмехнулся Бубнов.
- А не упоминай имя Господа всуе! Не упоминай, вша болотная! Горнилом разума он, видите ли, он Бога хочет понять! Таких разумников я бы на хлеб и воду! Куриные мозги! Молча, молча, молча! - закончил Шест и вдруг швырнул книгу в открытую форточку.
- Ну ты даешь! - удивленно сказал Бубнов.
Пока Костя с Шестом жарили, не щадя сливочного масла, колбасу с яйцами и зеленым луком, Бубнов сбегал за книгой, спрятал ее, затем переоделся: был в какой-то заношенной серой рубахе, шелковых, с заплатой на колене, пижамных штанах. В движениях его наблюдалась излишняя суетливость, что где лежало в доме, он не помнил, требуемую вещь искал долго, а не найдя, говорил: так обойдемся.
Обошлись. Позеленевшими ложками и позолоченными чашками с черными закусами на краях из какого-то богатого, ныне не существующего сервиза. Костя, прежде чем выпить, минуты две морщился от запаха водки, затем лениво сходил на кухню за водой из-под крана, с привкусом хлорки и ржавчины, для запивки. Через силу затолкнув в себя сто граммов, кашляя и утирая слезы, Костя жадно набросился на сковороду и, не заметив, аппетитно умял ровно половину ее содержимого. Обнаружив это, смущенно извинился, но Шест и не думал закусывать, а Бубнов ломал руками черный хлеб, "бородинский", резко пахнущий тмином, катал мякиш и кидал в рот, хрумкая зеленым луком.
Костя украдкой поглядывал на Шеста и ждал, когда тот начнет обычные свои номера. И этот момент наступил. После очередного тоста "за победу над Козачковым", Шест, взвыв по-волчьи, сорвал с плеч клетчатый пиджак и бросил его на пол, рванул рубашку на груди, с треском отлетели пуговицы, показался медный крестик на впалой груди. Скорчив физиономию так, будто хотел напугать Костю и Бубнова до смерти, Шест заорал:
- Я бывший эмвэдэшник, по тюрьмам-лагерям ездил! А какой-то хмырь Козачков Володьку с кафедры выжил?! Придавлю гада! Подухарюсь! Да я в зонах спал! Интервью у смертников в смертной камере брал! Железные ворота лязгали, зэков вели с работы. Рацуху начлагеря придумал: вместо шмона раздевал зэков догола - и через санпропускник, чтобы ничего в зону не пронесли! Я там за материалом был: активиста одного прямо у станка монтировкой чпокнули! Меня на черных "Волгах" у трапов самолетов втречали!
Из какой-то эмвэдэшной газеты или журнала. Костя точно не знал, его, по всей видимости, попросили за пьянку, но чтобы не доходить до крайностей, дали возможность обследоваться в госпитале на предмет туберкулеза, о котором Шест всегда вспоминал в трудную минуту и с которым ему и удалось "скосить". Его комиссовали. Потом походил на договорах по центральной печати, более полугода нигде не задерживаясь, и дальше, дальше! А куда? Костя не понимал, но уже четко знал эту черту характера Шеста: сидеть на месте не может, его все время распирает, выпирает из самого себя, ему нужна смена обстановки, бежать, куда? - не важно, но бежать, там, быть может, лучше будет. Но нигде лучше не бывало, а Шест этого не усваивал, вообще с усвоением, то есть с приобретением хоть маломальского жизненного опыта у Шеста, считал Костя, было плохо.
Может быть, в этом и есть его ненормальность, сумасшествие? - думал Костя, пристально вглядываясь в глаза Шеста. Да, эти глаза были чумоватыми, в них не было осмысленной глубины, какой-то внешний блеск.
- На черной "Волге" встречают! Только так! - орал, словно с кем-то спорил, Шест. - Идем с полковником после вчерашнего. Спрашиваю: "Где опохмеляться будем?" - "В отделении у друга!" - отвечает. Идем по снежку, хрустим. Заходим в отделение, прямо в кабинет начальника. Красномордый майор Мишка обниматься-целоваться с моим полканом. Дверь на замок. Сейф нараспашку: там тонкие стаканы, закусон, водка. Говорит мой полкан: "Захотел выпить, приходи к нам. Самое безопасное место!" И заржал во всю глотку, только золотыми зубами поблескивает! - Шест на мгновение замолчал, опрокинул чашку, отер тыльной стороной ладони усы и полные губы, уставился затем с ухмылкой на Бубнова и вновь вскричал: - Иванов! - И сам себе ответил: - Я! (Это он, видимо, начал анекдот.) - Вы взорвали мост через Днепр? - Я! - А вы знали, что мост наш? - Я-я!
Бубнов некоторое время соображал, потом разразился хохотом.
- Мой батька поручик польской армии! - не унимался Шест, молотя кулаком по столу, и заговорился до обычного, Костя это уже много раз слышал: - Кому чего сказал?! Господа официри, венц пиймы шклянками, дэенькуе! (...так пьем стаканами, спасибо!) - И с силой хлопнул чашку в стену, со звоном посыпались мелкие осколки. - Стакан мне, немедленно! Кому чего сказал?! Только так! Как стоишь, собака?! - заорал он, помрачнев, не мигая, на Бубнова, который с некоторым испугом созерцал сие действо редактора. - Это тебе не "Муму", собственное производство:
Редактор пил и плакал.
И падекатр плясал!
"Легкое дыхание"
Наизусть читал.
"Чистый понедельник",
Свежесть потолка,
В голубых тропинках
Тонкая рука...
Люблю до слез Бунина! А ты, собака, как стоишь перед поручиком?
Но Костя-то знал, что это чистой воды фрондерство, которое терпеть не мог, и умел переводить, из опаски, как опытный дрессировщик. Шеста из одного состояния в другое. Видя, что Шест ударил в плечо Бубнова, затем схватился за его рукав и дернул так, что затрещала ткань. Костя вздрогнул и, как завзятый подхалим, мягко сказал:
- Илюх, а помнишь? - И елейным голосом, пристукивая ложкой по чашке, запел:
В красной рубашо-оночке,
Красивенький та-акой!
Моментально взгляд Шеста повеселел, жестоко-устрашающая мина лица резко сменилась на игривую, Шест вскричал:
- Эх, Костюха, люблю я тебя! - И пошел из-за стола отплясывать, а, отплясывая, сорвал с себя рубашку. Крест плясал на его впалой и белой груди, будто поражаясь всему виденному и слышанному.
Бубнов тем временем копался в допотопном фанерном шкафу и, когда его задел в неистовой пляске Шест, выволок на свет из кучи тряпья офицерскую шинель с черными артиллерийскими петлицами и погонами лейтенанта.
- Надевай, поручик! - воскликнул он, хохоча, и спросил: - Как твой отец в польскую армию попал?
- Рядом оказался, где-то под Рязанью, его и обмундировали конфедераты! - ответил Шест и немедленно облачился в пахнущую нафталином шинель и, вскинув руку, потребовал властно: - Фуражку!
Нашлась и фуражка с черным околышем, правда, с треснутым козырьком и позеленевшей кокардой.
- Когда-то ведь и меня после института обмундировали, - вздохнул Бубнов, трогая себя за розовую мочку оттопыренного большого уха.
Теперь Шест сидел за столом в фуражке и в шинели, следил блестящими стеклянными глазами за Бубновым, который неторопливо рассказывал о своем житье-бытье, о том, что развелся, оставил ей квартиру и мебель, оказалась потаскухой, она в институте работает, Костя несколько раз видел ее: с круглым задком, раскрашена матрешкой. Говорил о том, как Козачков "уходил" его с кафедры, когда мать умирала...
- Вот здесь! - указал пальцем Бубнов на диван и, встав, зачем-то пошел к буфету, покопался в ящиках и достал серебристую упаковку морфия, как бы доказывая, что мать здесь умирала. Увидев морфий. Шест застыл, побледнел, затем выскочил из-за стола и, вырвав упаковку из рук Бубнова, прошептал:
- Володь, подари! - И задрожал.
Бубнов на это достаточно хладнокровно заметил:
- Дурачок, ты же не отвыкнешь потом!
Странно, Шест послушался, отдал, а Бубнов, садясь к столу, продолжил:
- А эти деятели хоть бы что! Теория, видите ли! А какая, к черту, теория, когда заводы под откос идут! Мм, помню, с Плошкиным из цехов не вылезали. Филиалы кафедры были на пяти-шести заводах!
Вдруг Шест, не поспевая за Бубновым, запоздало вставил:
- А я свою с шефом моим накрыл! Лучший друг был, завотделом, подполковник, Лешка! Тоже запойный, сейчас на Колыме начальник лагеря, убрали из Москвы... Лучший друг был... и с моей женой! Она, правда, такая, - Шест прищелкнул пальцами, - любого завлечет! Лицо развратное! Вот так подполковник Лешка, друг! Брат во Христе! - Шест шмыгнул носом, вздохнул, потупил взгляд, но тут же проникновенно заговорил: - Неужели все так оскотинились, что забыли, как начиналась ночь, как робкие звезды набирали яркость, как луна сделалась белой, как в ее рассеянном серебристом свете страдал распятый Христос на высоком деревянном кресте!
- Если и на этот раз ничего не выйдет, - с горечью проговорил Бубнов, - то я точно стану диссидентом!
Костя с некоторой долей изумления взглянул на него.
- Какой человек был Плошкин! - вновь начал вспоминать Бубнов.
И он, разволновавшись, рассказывал и рассказывал о Плошкине, о хозяйственных договорах с предприятиями, которыми была завалена кафедра, о славных аспирантских годах, а затем - мрачно - о Козачкове, о том, как он начал действовать: прежде всего, расставил своих людей во всех общественных организациях института и, в частности, протолкнул Артемова на должность секретаря парткома (проголосовали единогласно!), затем на административные посты своих выдвинул, вплоть до ректора, затем повел атаку на Плошкина, объединил кафедры, отчего бедный Плошкин пошел на рельсы, а Козачков принялся "развивать большую науку", то есть совсем оторвался от производства, плодил диссертации, монографии, учебники, методики, и т. д., доведя их до такой степени абстракции, что студенты свободнее разбирались в теории вероятности, чем в автоматизации по-козачковски.
Бубнов, поблескивая глазами, приглаживая светлые распадающиеся волосы, говорил, а Шест дремал в своей шинели и фуражке. Лишь Костя внимательно, сопереживая, слушал Бубнова, и в его душе кипело негодование.
Потом Бубнов кому-то звонил. Шест очнулся, начал ни с того ни с сего оскорблять Костю, затем Бубнова, но его не слушали, и он вновь, выпив, стал плясать, прикрикивая:
- Поручик в красной ру-убашо-оночке!
Через некоторое время приехал Солдатов, плотный, с заметным брюшком, смуглый и седоватый замдиректора завода, где когда-то был филиал кафедры АПП. Солдатов, как и Бубнов, был аспирантом Плошкина, и, как и Бубнова, его постигла та же судьба: вынужден был уйти от Козачкова, вернее - Козачков не провел его по конкурсу. Солдатов открыто выступил однажды против концепции Коэачкова, за что и пострадал.
- Ну дайте-дайте газету посмотреть! - воскликнул Солдатов, оглаживая брюшко.
Пока он читал, жадно глотая строку за строкой, Бубнов долго искал для него какую-нибудь посуду, а, не найдя, принес банку из-под майонеза.
- Молодцы! - прочитав, взволнованно сказал Солдатов и искоса посмотрел на загадочную личность в фуражке и шинели.
- А зачем тебе, Володь, все это нужно?! - вдруг ожила фуражка, видя присутствие в комнате нового человека. - Ты мне скажи, на хрена? Ты что, декабрист, что ли?! А? Чего "Муму" сочиняешь?!
- Ну как зачем? - сказал Солдатов. - Чтобы убрать Козачкова! Закрыть его никому не нужную кафедру, плодящую профнепригодных инженеров!
- О! - воскликнул Шест, закуривая. - У-убрать! Месть, значит. А может, институт уберем, закроем?! Или Москву сократим?! - И без перехода - к Бубнову: - Махнемся часами? У меня - "рыбий глаз"!
- Махнемся! - простодушно согласился Бубнов и снял браслетку со своей руки. - Держи, швейцарские!
Шест, покуривая и щуря глаза от дыма, скинул свои часы и нацепил бубновские. Спустя минуту-другую, ни слова не говоря, смял сигарету, отшвырнул ее в угол и, что-то тихо напевая, встал и резким движением мгновенно опрокинул стол, отбросив его к двери меньшей комнаты, так что с грохотом и звоном полетели по комнате чашки-ложки.
Вот теперь Шест был в своей стихии.
- Да ты что! - зло воскликнул побледневший
Бубнов.
- Только так! - прошипел Шест, разгоряченный и взвинченный, и, схватив Костю за горло двумя руками, принялся душить.
Костя сначала задрожал и побледнел, а затем, сообразив, сильно ударил Шеста коленом между ног, Шест взвыл от боли, разжал руки, за которые его тут же оттащили от Кости Бубнов и Солдатов.
- Ну кино! Ну и шизоидный тип! - с негодованием сказал Костя, тут же собираясь уходить.
- Да посиди еще! - сказал Бубнов, уложивший с Солдатовым Шеста на раскладушку в смежной комнате.
Пока убирали осколки с пола, ставили стол, накрывали скатертью, Солдатов сказал:
- Дебил-то дебил, а молодец, что пропустил такой материал!
Бубнов с Костей переглянулись. Бубнов сказал:
- Да при чем тут он! Это все Костя! Костя был польщен и почувствовал себя впервые поборником правды. Он, потупив взор, выщипывал бахрому из скатерти.
Говорили о судьбе кафедры и пили чай, пока Шест внезапно вновь не возник в дверях. Он часто шевелил губами, как будто его мучила жажда. Выпив, он сел к столу, на диван, с минуту молчал, прислушиваясь к разговору, не интересно, и заорал:
- Батька в три ходки ходил! В штрафной после первой ходки оказался. Лейтенант вызвал и говорит: "Вихорев, чисть сапоги". Чистит. Почистил, доложил. Лейтенант посмотрел и говорит: "Не блестят!" Второй раз чистит - сияют! Докладывает батька лейтенанту. А тот опять: "Не блестят!" Третий раз - как зеркало сапоги. "Не блестят!" - Шест разволновался, остановился на минуту, чтобы перевести дух. - В бараке один пахан говорит: "До первой атаки!" Батька не понял. Утром выстраивает полковник: "Что вам, ребята, нужно, чтобы две деревни занять?" Из строя: "По бутылке на рыло!" Дали. Сели на танки. Пошли в атаку - и сразу офицеров - туда их! - под гусеницы! И батькин "не блестят" полетел, только хрустнуло! Да под такую масть не две деревни, а три взяли. Уж третью брали на опохмелку: там продсклад немцев был! Только так!
Солдатов, слушавший с неослабевающим интересом, с некоторой долей грусти посмотрел на Шеста, на шинель и фуражку и сказал: