Кувалдин Юрий Александрович
Море искусства

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Кувалдин Юрий Александрович (kuvaldin-yuriy@rambler.ru)
  • Размещен: 12/11/2011, изменен: 12/11/2011. 34k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

      Юрий Кувалдин
      
      МОРЕ ИСКУССТВА
      
      рассказ
      
      Солнце отражалось в море, слегка волнистом, потому что дул небольшой южный ветерок и выкатывал на коктебельскую гальку пушистые волны. Я написал эту фразу и посмотрел на море. Существительное служит для изображения. Глагол выражает действие. Хорошая проза наполовину состоит из изображения, из сорока процентов авторской речи, и лишь из десяти процентов диалога. Самые легкие формы прозы, которыми, как правило, пользуются начинающие, наивные авторы, - это письма, дневники, мемуары, сценарии (диалоги). В настоящей прозе, являющейся искусством, изобразительное и повествовательное (содержание) уравновешено. Море в Коктебеле необычное, ни ресторанных декораций ялтинской набережной, ни скал Гурзуфа, ни алупкинского львиного уюта, там по берегу - бутафорские нимфы, мраморные лестницы, здесь камни, скалы и рыбачьи лодки, вместо восточного занавеса Алушты, расшитого трафаретными кипарисами, - лысые вершины гор да изредка низкорослый кустарник с двумя-тремя сухими графическими деревьями. Море в Коктебеле простое и древнее, как небо.
      В сумерки вышли на берег - Максимилиан Волошин, я, Кирилл Ковальджи, Володя Купченко, молодая вильнюсская поэтесса Вера, еще кто-то. Под ногами песок, выброшенные на берег морские травы, галька. Волошин рассказывает один из греческих мифов. Его очень занимает выдумка о пребывании на коктебельских берегах Одиссея. Вера придирается к какому-то слову и без остановки задает скучные вопросы, все начинающиеся "а почему", "а зачем", "а для чего". Волошин вынужден окончить миф улыбкой и тут же сочиненной концовкой: "А потому, что эти боги были созданы для наказания людей, надоедавших им своими неразумными просьбами".
      - Надо как-нибудь отвлечь Макса от нее, - шепчет Ковальджи.
      Останавливаемся и меняем направление движения и разговор. Но тут из-за белых колонн писательской столовой на набережную выходит в белом холщовом пиджаке и ярко-желтых шортах Тургенев. В Тургеневе, прежде всего, хотелось схватить своеобразные черты писательской души. Он был едва ли не единственным человеком из России, в котором вы (особенно если вы сами писатель) видели всегда художника-европейца, живущего идеалами мыслителя и наблюдателя, а не русского, находящегося на службе, или занятого делами, или же занятого теми или иными хозяйственными интересами...
      Я лежал на пляже на коктебельских камушках, чувствуя, как они ласково впиваются в мою спину. На лицо, чтобы не слепило солнце, я сдвинул белую летнюю кепку, повернутую козырьком назад, больше походящую на панаму. Я наблюдал, как рисует Волошин. Море у него выходило от светло-зеленого до тяжелого коричневого. Он намеренно пренебрегал жирными и сочными красками. Скупой четкий пейзаж гор, черный абрис голых деревьев. Акварельная графика. Рисунок начинает легко, не задумываясь. Окончит один, приступает к другому. Может быть, по многочисленным акварелям Волошина когда-нибудь будут изучать душевную настроенность автора. Но мне кажется, он пишет акварели, не видя их. В движениях его руки нет сосредоточенности - его мысли далеко где-то, и рука ходит привычно - в ее жестах ни задумчивости, ни волненья. Как будто эти утренние акварели выдуманы здесь для того, чтобы убить время, создать спокойное течение дням. Этими же акварелями одариваются все гости. А гостей бывает много. К полудню вся комната наполняется солнцем. Тогда Волошин прикалывает к раме окна кусок картона. На бумагу падает тень. Чуть-чуть пахнет вымытым некрашеным полом, свежестью морского утра и множеством книг. Устанавливается почти ощутимое равновесие между солнцем, утром и тишиной. Но это длится недолго. Кто-нибудь приходит. Или надоевшие сын знаменитого композитора и Вера с расспросами, стихами и неловким молчанием. Или мы с Тургеневым и Ковальджи. Начинаются разговоры о стихах, о литературе, о книгах...
      - Кувалдин, где ты увидел Тургенева? - спросила сидевшая рядом со мной тринадцатилетняя дочка известного писателя, Лариса, жившая в коттедже со своей мамой рядом с моим коттеджем. Вчера вечером, на веранде, сидя в плетеном кресле, я любовался формирующейся фигуркой Ларисы, и читал ей "Колосова" Тургенева, а вот теперь видел его, идущего по набережной к спуску на пляж.
      - Лариса, что ты привязалась к человеку, ты же видишь, он отдыхает. Сиди смирно, слышишь? - Мама Ларисы, Валентина Михайловна, женщина большая, полная и изнеженная, с ярким маникюром, растирала кремом от загара спину Ларисы.
      Лариса, покачиваясь на туго надутом красном матрасе, сидела лицом к морю. На ней был такой же красный, как матрас, купальник - трусики и лифчик, поддерживающий уже заметно сформировавшиеся груди...
      Дни годовщин Волошина на даче каждый год отмечаются шумными и веселыми празднествами - самодеятельными спектаклями, концертами и играми. Больше всего, конечно, веселятся сами гости, ибо приготовления к спектаклю начинаются задолго до самого праздника. К участию привлекается почти все население дачи, и репетиции идут днем и ночью при общем хохоте, с различными курьезами и выдумками. Однако от виновника торжества все это держится в тайне, и хотя он, несомненно, знает, что происходит, и все слышит, но вход на репетиции ему строго запрещен.
      - Меня, к сожалению - лишают, - говорит с притворной досадой Максимилиан Александрович, - всех этих удовольствий. Мне приходится в эти дни или делать вид, что я ничего не вижу и не слышу, или сидеть одному в кабинете. Все комнаты в эти дни заняты, и отовсюду меня изгоняют. В одной - пишутся декорации, в другой - репетируют музыканты, в третьей - шьют костюмы. Мне оставлено только одно - терпение...
      Такое отношение и к Тургеневу маскировало в глазах людей чутких много характерных свойств, принадлежащих ему, как типу, созданному и русской и международной жизнью. У нас до сих пор мало разбирали людей, достигших известности в сфере литературы, науки и искусств, с бытовой точки зрения. Первую попытку этого сделал когда-то в своих превосходных статьях незабвенный Аполлон Григорьев. Его интересовала родина различных писателей и поэтов; он находил у земляков многие родственные черты творчества, склада ума. Это родство заключается, конечно, и в них самих: в их характере, манере, внешнем типе. И в Тургеневе сказывался барин из центральной великорусской местности, поюжнее от Москвы. Кто знавал его и вместе с тем знаком был с Львом Николаевичем Толстым, тот, конечно, согласится, что они оба очень похожи по типу, а по тону и складу речи их положительно можно было принять за родных братьев, хотя голос у них и не совсем был похож. Толстой также, если не родился, то обжился в местности из того же района. Тула и Орел по бытовой жизни близки между собою. Там, между прочим, живет автор "Нашей улицы" врач и писатель Сергей Михайлович Овчинников.
      - Достаточно, можешь загорать, - сказала Валентина Михайловна, завинчивая колпачок на тюбике с кремом. - А мы, с Кувалдиным пойдет к автоматам и выпьем молодого вина по стаканчику.
      Я снял кепку с лица, приподнялся на локтях и, действительно, почувствовал жажду и предвкушение прохладного виноградного, чуть мутноватого молодого сухого вина. Валентина Михайловна уже стояла надо мной, с рассыпанными кудрями и медовыми глазами, накрывая меня своей пышной тенью, и протягивала мне руку. В ней было что-то провинциальное, ленивое и податливое. При этом она чуть склонилась ко мне, отчего ее огромные, еще белые, нежные, не успевшие загореть груди чуть ли не вывалились из узких колпаков лифчика. Я взял ее руку, она выпрямилась, и я легко поднялся. Валентина Михайловна только позавчера приехала с Ларисой, без мужа, известного писателя, который ожидался через неделю прямо из Испании, куда отбыл, как барин (а он и был барином) в составе советской писательской делегации.
      
      Мы словно в повести Тургенева:
      Стыдливо льнет плечо к плечу,
      И свежей веткою сиреневой
      Твое лицо я щекочу...
      
      Я употребил слово "барин". Знаю, что оно сделалось почти бранной кличкой. Но всякую тенденциозность мы оставим; она должна уступить место правде, определению характерных особенностей; с чем бы они ни были связаны в глазах иного читателя, известное сословие жило несколько столетий не одними только грубыми хищническими интересами и побуждениями. Оно было и главным носителем образованности вплоть до начала двадцатого столетия.
      Я шел в плавках, Валентина Михайловна в купальнике по горячему асфальту босиком. Впрочем, здесь все так ходили. Но не на всех так смотрели, как мужчины на Валентину Михайловну, поскольку она своими величественными формами вызывала нестерпимые эротические чувства. Мы отстояли небольшую очередь, помыли стаканы, я опустил в щель автомата несколько монет и наши стаканы наполнились молодым вином. Оно было чуть горьковато, но сразу ударяло в голову, приятно пьянило. Валентина Михайловна пила маленькими глотками, прижимая края стакана к пухлым накрашенным губам, отчего красная помада отпечаталась на стекле.
      Вспомнил об одной книге. Она написана давно, но дожила до наших дней. Средневековый Париж и княжеский Суздаль, Европа и Скифия, Рим и Византия живут на ее страницах, сплетаясь в причудливые образы веков и народов. У нее один автор и герой: изысканный декадент, поэт монмартрских кварталов, русский студент-бунтарь, библиофил, живописец, эллин и француз и трижды русский.
       Нет, подумал я. Этот дом, эту дачу, как старинную книгу, надо привязать железной цепью, поставить под стекло и показывать любопытным и странствующим. Издали Волошин похож на Валентину Михайловну, хозяйски расхаживающую по своему двору. Ближе он кажется седым полным иереем, переодевшимся в желтую блузу и детские штанишки. Иногда он просто русский бородач-мужик. И однажды он был... Паном. Не врубелевским - болотным, студенистым, волшебным. Нет. Обрусевшим Паном эллинов. Я видел его однажды в роли заклинателя. У известной киноактрисы болела голова. Задрапированная в розовую купальную комбинацию, актриса с хорошей театральной искренностью держала свою кинематографическую ладонь. Волошин в желтом и длинном камзоле, в открытых сандалиях, блестя пенсне, водил по ее ладони своими короткими полными пальцами, казалось, знающими все тайны исцеления, и молча заговаривал.
      Каждому думавшему о законах психологической жизни известно, какую роль играют преемственность и наследственность. Вот эту-то наследственность барского склада и можно было изучать в Тургеневе. Совершенно справедливо, что две трети жизни, проведенные за границей, совсем не обесцветили его в этом отношении. В целой тысяче иностранцев он всегда выделялся не одной только своей огромной фигурой и живописной головой, а манерой держать себя, особенным выражением лица, интонациями голоса. Такому голосу при подобной фигуре у иностранцев трудно сложиться; он был бы непременно сильнее, гуще или жестче, вообще гораздо эффектнее. Звук остался чисто русский: слабоватый, более высокий, чем можно было ожидать от такого тела, и опять-таки барский, а не чиновничий, не профессорский, даже не литераторский, если взять среднюю манеру говорить петербургского журналиста за последние тридцать лет. Тургенев немного шепелявил, не резко, но с прибавкою чуть заметного звука "с". Это недостаток тоже дворянский, а не чиновничий и не купеческий. Но слабый голос и такая особенность произношения делали разговор Тургенева проще и привлекательнее.
      Книги заменяют стены, занимают два с половиной этажа мастерской, верхний ярус с лестницей и кабинет. Конечно, есть "Весы", "Наша улица", "Аполлон", "Новый путь", "Золотое руно", "Скифы"... И много старинных русских книг. Мастерская в три окна, больших, узких и высоких, полукругом. Кроме книг - собрание вещей и безделушек со всех стран, начиная от Египта и кончая Средней Азией. Столы завалены рисунками, красками, кистями, бумагой.
      Мы собирались ложиться спать. Поскольку шел двенадцатый час и дом затихал. По далекой гальке тяжело прошуршали последние шаги. Со двора слабо донеслось чье-то "спокойной ночи". Где-то внизу закрыли дверь, и из углов поползла тишина. Только в открытое окно чердака мерно и шумно колыхалось море и, как будто уставшее за день, затихало.
      Очертание головы в последние двадцать лет оставалось то же; волосы и бороду Тургенев носил без перемены прически. Манера держать ее была также барская; но вся голова, особенно в последние годы, напоминала русские деревенские типы. И между родовитыми купцами встречаются такие лица. И, несмотря на то, что руки и ноги у Тургенева были большие, походка замедленная и тяжеловатая, в нем жил настоящий барин, все приемы которого дышали некоторой робостью. Ею надо было объяснять и ту сдержанность, кажущуюся суховатость тона, манеру говорить и руководить беседой, которые в Тургеневе многих приводили в недоумение. Но рядом с этим жило в нем всегда одно, тоже настоящее барское свойство - способность сразу человеку малознакомому говорить о таких обстоятельствах своей жизни, которые обыкновенно усиленно припрятываются...
      Проводив взглядом удаляющуюся пару, Лариса встала и легко побежала в сторону мыса Хамелеон. По дороге она остановилась, брыкнула ножкой мокрый, развалившийся дворец из песка, построенный детьми, и скоро очутилась далеко от писательского пляжа.
      Она прошла метров двести и вдруг понеслась бегом, прямо к мертвой бухте, где вместо гальки на берегу был настоящий морской песок. Она добежала до места, где на спине лежал молодой человек, сын знаменитого композитора.
      - Пойдешь купаться, Вадим? - спросила она.
      Юноша вздрогнул, схватился рукой за отвороты купального халата. Потом перевернулся на живот, и скрученное колбасой полотенце упало с его глаз. Он прищурился на Ларису.
      - А, привет, Ларисочка!
      - Пойдешь купаться?
      - Только тебя и ждал, - сказал Вадим. - Какие новости?
      - Чего? - спросила Лариса.
      - Новости какие? Что в программе?
      - Кувалдин пошел с моей мамой пить вино! - сказала Лариса, подкидывая ногой песок.
      - Только не мне в глаза! - сказал Вадим, придерживая Ларисину ногу. - А что, разве Юрий Кувалдин приехал?
      - Приехал три дня назад. Он живет рядом с нами, - сказала Лариса.
      - А я совсем недавно проглотил его книгу "Кувалдин-критик"! Какой он молодец! Действительно, давно пора этот совковый "Новый мир" закрыть.
      - Дай мне почитать, - попросила Лариса.
      - Книга дома, в Питере, я не повез ее с собой. - Вадим стряхнул песок с соломенного цвета негустых волос. Он все еще лежал ничком и теперь, сжав кулаки, поставил один кулак на другой и оперся на него подбородком. - Ты лучше спроси меня что-нибудь попроще, Ларисочка, - сказал он. - До чего у тебя купальник красивый, прелесть. Больше всего на свете люблю зеленые купальники.
      Лариса внимательно посмотрела на него, потом - на свои плавки.
      - А он красный, - сказала она, - он вовсе не зеленый.
      Меня черта эта поразила как раз в первый же разговор, который я имел с Тургеневым. Перед тем я к нему обращался письменно как редактор "Нашей улицы". Приехал он, сколько я помню, осенью или зимой. Повод моего визита был редакторский: просить его дать что-нибудь журналу. Мне памятны все подробности: небольшая комната с камином, костюм его (синяя визитка по тогдашней моде), диванчик, на котором мы сидели слева от входа из темненькой передней.
      - Вот, видите ли, - сказал он мне, - я ничего вам не могу обещать, потому что теперь я оканчиваю свою деятельность...
      Это, конечно, не могло меня не изумить. Припомню, что тогда Тургенев еще испытывал удручавшее его впечатление "Отцов и детей" на молодую русскую публику. Но никакого особенного раздражения я в нем не видел; на эту тему он не сказал ни одного слова. Объяснение его было гораздо проще, и вот в нем-то и сказалось это свойство: не утаивать даже деликатных вещей из своей жизни, даже перед человеком, являющимся к нему в первый раз.
      - Сочинять, - продолжал он, - я никогда ничего не мог. Чтобы у меня что-нибудь вышло, надо мне постоянно возиться с людьми, брать их живьем. Мне нужно не только лицо, его прошедшее, вся его обстановка, но и малейшие житейские подробности. Так я всегда писал, и все, что у меня есть порядочного, дано жизнью, а вовсе не создано мною. Настоящего воображения у меня никогда не было. И вот теперь случилось так, что я поселился за границей... - Без всякого колебания или многозначительной паузы он добавил: - Жизнь моя сложилась так, что я не сумел свить собственного своего гнезда. Пришлось довольствоваться чужим. Я буду жить за границей почти безвыездно, стало быть, прости всякое изучение русских людей. Вот почему я и не думаю, чтобы написалось у меня что-нибудь. Надо на этом поставить крест.
      Когда Кувалдин ему заметил, что невероятно такое писательское самоубийство, что, наконец, он сам не выдержит, заскучает по работе.
      - Кое-что буду писать, - сказал Тургенев. - Вот сколько лет мечтаю о том, чтобы сделать хороший перевод "Дон-Кихота". Буду собирать свои воспоминания... Что же делать!
      Днем в коридоре мимоходом слышу: "Нет, вы не пойдете. Сейчас у вас ванна". Голос Макса: "Да, у меня сейчас ванна". На секунду останавливаюсь, потрясенный. Оказывается, Пан купается в ванне... Он - седой. У него небольшая борода лопатой. Странно выглядит его портрет маслом, висящий над лестницей, на нем он написан с медными горящими волосами. Он не любит электричества, кино, радио. В кабинете ночами сидит с керосиновой кухонной лампой. Вечера на террасе проводит с фонарем. А рядом в колхозе резонерствует громкоговоритель радиоприемника. Проходя вечером мимо колхозного огорода, мы слышим, как громкий радиобас рассказывает о пользе коллективного ведения хозяйства.
      - Однако, как ни старается Макс уйти от новшеств, они наступают на него со дня на день, - говорит Тургенев.
      Сам Тургенев любит желтый цвет, желтый занавес, желтые шорты, желтую ширму. А Волошин каждый день упорно, систематически, по привычке, выработанной годами, пишет утрами акварели. Кладет перед собой листик плотной бумаги. Прикалывает его кнопками к доске. На столе расцветают белые фарфоровые чашечки с красками, в стакане ждут десятки тонких кисточек. Иногда сначала набрасывает карандашом легкие контуры гор, развалины береговой стены или башни. Но в каждом рисунке одна тема - море. Море ночное, море солнечное, море лунное, горное море.
      Вечером он читал свои записки о художнике Сурикове. Скорее, это были рассказы из жизни художника. Сурикова Волошин помнил еще с молодости, когда жил в Москве. Там, в Новой Слободе, художник, писавший тогда "Боярыню Морозову", был его соседом. Детство Сурикова на этих страницах - свирепое, медвежье. Многолюдные открытые казни на торговых площадях, чудовищные палачи, буйные люди, не знавшие, как пользоваться своей энергией, нравы кулачного права, быт Красноярска начала девятнадцатого века, жестокое детство, воспитывавшее фанатизм Аввакумов. Кстати, образ этого расколоучителя семнадцатого века, протопопа Аввакума, просидевшего четырнадцать лет в земляной тюрьме Сибири и не отказавшегося от своих убеждений, увлекает Волошина.
      Какой-то пьяный поэт ночью на лунном пляже кричал:
      
      Любо мне, плевку-плевочку,
      По канавке грязной мчаться,
      То к окурку, то к пушинке
      Скользким боком прижиматься.
      
      Пусть с печалью или с гневом
      Человеком был я плюнут,
      Небо ясно, ветры свежи,
      Ветры радость в меня вдунут.
      
      В голубом речном просторе
      С волей жажду я обняться,
      А пока мне любо - быстро
      По канавке грязной мчаться.
      
      В другой раз Тургенев опять поразил Кувалдина своею откровенностью, хотя в то время они уже были в отношениях довольно близкого знакомства, и Кувалдин из молодого человека превратился в человека зрелых лет. Кувалдин вошел на крыльцо, а Тургенев спускался с трудом, даже на одном костыле, от себя. У подъезда стояла карета. Тургенев рассказал Кувалдину, что это его первый выезд после двухнедельного сиденья в комнате.
      - Надо сделать несколько визитов. Совестно, ни у кого не мог еще быть.
      И тут, на вопрос Кувалдина: "Что вас, Иван Сергееевич, задержало?" - ответил такой подробностью, которая показала Кувалдину, что в Тургеневе в известные минуты сидела настоящая барская откровенность, которой не найти у людей другого типа, как бы они ни были просты, искренни и смелы: известных вещей они не скажут от той щекотливости, которой в Тургеневе не было. Сойдя с лестницы, он попросил зайти Кувалдина вместе с ним в магазин известного токаря Александра, помещающийся в том же доме, чтобы выбрать себе табакерку.
      - Стал нюхать, - говорил он Кувалдину с улыбкой, - как старухи у нас толкуют: для глаз хорошо.
      Вообще, Тургенев был в очень милом настроении и передавал мне, как, сидя дома, пристрастился к картам, собирал у себя двух-трех приятелей, из которых один оказался неудобным по своей горячности и манере ругать партнеров. В среде иностранцев, особенно французов (Кувалдин больше всего и видал его с ними), Тургенев, сохраняя свой народный барский тип в манере говорить, в тоне, превращался гораздо больше в европейца, чем большинство русских. Это происходило, главным образом, оттого, что он употреблял новейший, несколько жаргонный парижский язык. У других, например, у Герцена, несмотря на его долгие скитания, самый звук, когда он говорил по-французски, был чисто московский до самой смерти. У Тургенева не только выбор выражений, отдельные слова и словечки, но и интонации отзывались новейшим Парижем.
      У Волошина было двойственное отношение к гостям. Кончается холодная зима - приходят солнце, тепло, люди, которых он любит и без которых ему трудно жить, но с ними кончается и своя работа. А с октября опять ветры, штормы и одиночество. Очевидно, к концу лета надоедают люди и втайне хочется скорее остаться одному, с незаконченными стихами, старыми книгами и новыми мыслями.
      Немца или человека, удержавшего в себе какие-нибудь, хотя бы внешние, влияния немецкого быта, манер, тона, я в нем решительно ни в чем не замечал в течение многих лет, а между тем не дальше как несколько месяцев тому назад я, признаюсь, был не особенно приятно настроен, прочтя случайно маленькое предисловие Тургенева к митавскому изданию его переводов, где он называет Германию своим "вторым отечеством". То же он высказывал и по-русски в своих воспоминаниях, но там это как-то смягчается. И, вероятно, когда он уходил в самого себя и обозревал историю своего умственного развития, то признавал тот несомненный факт, что немцам, их университетам, их литературе, философской всесторонности, эрудиции он обязан тем, что стал настоящим европейцем по своим идеям, стремлениям и вкусам.
      К французам Тургенев вплоть до переселения в Париж относился, правда, немножко брезгливо; можно даже сказать, что он не любил их. Очень хорошо припоминаю свой разговор с его ближайшим приятелем по поводу переселения Тургенева с семейством Виардо из Баден-Бадена в Париж. Переселение это было сделано из патриотизма. Виардо и его жена не хотели оставаться у "пруссаков", продали, так же как и Тургенев, свои виллы, переменили совершенно образ жизни и поселились на постоянное житье в Париже.
      - Да, бедный Иван Сергеевич, - говорил мне его приятель, - должен теперь сидеть во Франции.
      А ведь он до французов куда не охотник, и весь-то склад жизни в Париже ему не по душе! Это говорилось как вещи, давным-давно известные всем, кто близок с ним. Но патриотизм семейства Виардо, последствия франко-прусской войны, падение Второй империи и новый режим, множество живых связей с писателями и политическими людьми Франции, симпатии и вообще уважение, чуткость французов, и в особенности парижан, к таланту и ко всему, чем, по выражению Тургенева, "красится и возвышается жизнь", сделали то, что в конце 70-х годов никто бы уже не сказал про Тургенева, что он не любит французов и живет, скрепя сердце, в Париже.
      Этот русский тонкий европеец, несмотря на то, что у него было хорошее дворянское состояние, прожил свой век во временных квартирах и таких же временных собственных домах, совершенно так, как Герцен. Тот умер в меблированных комнатах. И Тургенев умер в павильоне дачи, который владелица объявила своей собственностью вплоть до последнего стула его спальни, а его назвала в своем встречном иске "жильцом", не имевшим будто бы никакой движимой собственности. Такое же сходство с Герценом по части собирания книг, составления библиотеки. Не знаю, есть ли в усадьбе Спасского-Лутовинова обширная библиотека, но в Баден-Бадене и в Париже я не помню у Тургенева библиотеки, настолько крупной, чтобы она занимала, например, целую залу или просторную комнату.
      В обстановке Тургенева, даже в изящной, баденской вилле, чувствовался холостяк. Кабинет был узкий, суховато отделанный, совсем не наполненный множеством вещей, которые накопляются в комнатах семейного и домовитого человека...
      - Ах, проза в стихах Тургенева! Как это ты все время про него вспоминаешь? Мечты и сны... - Он вдруг вскочил на ноги, взглянул на море. - Слушай, Лариса, знаешь, что мы сейчас сделаем. Попробуем поговорить с живым Тургеневым.
      - Он же давно, уже в позапрошлом веке, в девятнадцатом, умер.
      - Настоящие писатели не умирают! - сказал он и развязал пояс халата.
      Он снял халат. Плечи у него были белые, узкие, плавки - ярко-синие. Он сложил халат сначала пополам, в длину, потом свернул втрое. Развернув полотенце, которым перед тем закрывал себе глаза, он разостлал его на песке и положил на него свернутый халат. Затем он взял Ларису за руку. Они пошли к Дому творчества.
      - Ты-то уж наверняка не раз видела Тургенева? - спросил он.
      Лариса покачала головой.
      - Не может быть! Да где же ты живешь?
      - В коттедже недалеко от столовой, - сказала Лариса.
      - Как это не знаешь? Не может быть!
      Лариса остановилась и выдернула руку. Потом подняла ничем не приметную ракушку и стала рассматривать ее с подчеркнутым интересом. Потом бросила.
      - Остоженка, серенький дом с колоннами, "Андрей Колосов", - сказала она и пошла дальше, покачивая взрослыми бедрами.
      - Остоженка, серенький дом с колоннами, "Андрей Колосов", - повторил ее спутник. - А это случайно не около радиальной станции метро "Парк культуры"?
      Лариса посмотрела на него.
      - Я забыла, что ты из Санкт-Ленинграда. А я живу в Гагаринском переулке, рядом с Андреем Яхонтовым! - сказала она нетерпеливо. - Я живу, между Остоженкой и Пречистенкой. - Лариса пробежала несколько шагов, подхватила левую ступню левой же рукой и запрыгала на одной ноге.
      Весь дом Волошина после крымского землетрясения был опоясан железным обручем, как бочка. Дом большой, двухэтажный, с многочисленными лестницами, балконами, каморками, с жилым чердаком, обросшим дедовской пылью и легендами. О, эти пыльные бутылки, треснувшие глиняные кувшины, кованые бабушкины сундуки, недоломанные кресла и изгрызенные мышами книги - вас любят дети и поэты! Одна четвертушка чердака была мне спальней. Во дворе три флигеля. На чердаке одного из них, по преданию, Николай Гумилев писал своих "Капитанов".
      Вот уезжает гостивший на даче Бачурин, седой и худощавый. Во дворе прощание. Бачурин берет гитару, поет пронзительным своим тенором:
      
      Отстучали колеса, отпели твои поезда.
      Отмерцали огни, отмелькали узлы
       и вокзалы.
      Умудрился ты где-то от поезда спьяну
       отстать.
      Проводница про то всю дорогу потом
       вспоминала...
      
      Эта песня называется "Памяти Рубцова". Вся сцена прощания - как фотография из выцветшего семейного альбома прошлого столетия. Да, тут умеют прощаться - долго и терпеливо. Конечно, тут же и неизменные фотографы. Об этих фотографах отдельно. Обычно каждый приезжающий сюда кроме одеяла привозит и "кодак". И без счета, к месту и не к месту щелкает им куда попало. Максимилиан Александрович говорит смеясь:
      - Снимаемся мы раз десять на день, а фотографий своих не видим никогда.
      Волошин хорошо владеет иронией. Все рассказы его прошиты иронической ниткой мастера, познавшего богатство и нищету материала. Рассказывает ли он о прошлом Коктебеля, об играх дачных детей, или о греческих мифах, или о своих гостях, - ирония оживляет, сравнивает, снижает, восхищает, но никогда не убивает...
      - До чего ты все хорошо объяснила, просто прелесть, - сказал ее спутник.
      Лариса выпустила ступню.
      - Ты читал "Колосова"? - спросила она.
      - Как странно, что ты меня об этом спросила, - сказал сын Вадим. - Понимаешь, только вчера вечером я его дочитал. - Он взял руку Ларисы. - Тебе понравилось? - спросил он.
      - Очень! - воскликнула Лариса.
      Вадим надел халат, плотнее запахнул отвороты и пошел один по горячему, мягкому песку к столовой.
       Поднимаясь по ступеням, заметил полную женщину, смотрящую на его голые ноги.
      - Я вижу, вы смотрите на мои ноги, - сказал он.
      - Простите, не расслышала, - сказала женщина.
      - Я сказал: вижу, вы смотрите на мои ноги...
      Свои стихи Волошин читает немного нараспев, протяжно, ровным голосом, как старинное повествование или житие, по-особому выговаривая слова семнадцатого столетия. "Сказание об иноке Епифании" написано в стихах. Чудовищная в наше время тема должна восприниматься иронически. Но благодаря наивности тона, искренности и духу примитива сказание трогательно живо. Максимилиан Волошин свое сказание называет современным.
      Тургенев имел свою особенность: уменье изобразительно-художественной беседы без пылких тирад и проблесков чувства или негодования, но с редким обилием штрихов, слов, определений, жизненных итогов и взглядов на всевозможные стороны литературной и бытовой жизни, на людей, книги, картины, пьесы, русские и западные порядки. Не нужно скрывать и того, что он, при всем своем мягком нраве, доходившем до слабости, бывал иногда весьма ядовит в беседах, рассказах и письмах. Это свойство вошло и в его произведения, в романы и воспоминания. Овладевать общим разговором он мог так, что сейчас же начинался его монолог и мог длиться несколько часов сряду. Завтракать или обедать с ним вдвоем было истинным наслаждением: до такой степени щедро осыпал он вас всем, до чего вы только касались в ваших расспросах и замечаниях. Так содержательно, тонко, правдиво и колоритно рассказывать умел только он. Придирчивый человек заметил бы разве то, что в Тургеневе-собеседнике и рассказчике, как в артисте на сцене, всегда чувствовалась забота о форме...
      Но все это исчезало в публичных сборищах, на больших обедах, как только нужно ему было подняться с места и связать несколько фраз. Никто не поверит, кто слыхал его в гостиных, до какой степени он терялся. Целую неделю сидел я рядом с ним за столом конгресса литераторов. Чтобы сказать три-четыре слова, он нанизывал, путаясь, множество ненужных слов и вообще как председатель выказывал трогательную несостоятельность...
      Тропинка вьется между скалами и редкими кустарниками, то падает на дно высоких горных ручьев, то взлетает на голые открытые площадки и вдруг пропадает. Карадаг по преданию - потухший вулкан. Его вершина усеяна тяжелыми камнями черно-серого цвета, напоминающими застывшую лаву. По краю кратера, одной стороной низвергающегося в море, тянутся острые громадные утесы, торчащие как вызов: разрушаясь в течение многих десятков лет, они под действием ветров принимают фантастические формы какого-то взволнованного доисторического пейзажа.
      Не могу не сказать, кстати, и того, что Тургенев был весьма не прочь рассказать какую-нибудь эротическую историю и делал это мастерски. В нем в таких случаях сидел настоящий барин восемнадцатого века. Да и вообще идеализм его повестей, оттенок чувствительности и сладкой элегичности почти совсем не являлся в его беседах... Иностранец, не читавший его, никогда бы не подумал в иной веселый вечер или обед, что перед ним автор "Андрея Колосова" или "Дворянского гнезда". Под этим отсутствием чувствительного тона таилась, быть может, известного рода стыдливость, даже немножко ложный стыд, очень знакомый нашим отцам. Стыдлив, в обнаружении своих душевных волнений Тургенев был настолько, что раз, говоря со мною о работе с секретарем, о диктовке, заметил:
      - Я и больной никогда не пробовал диктовать. Иногда ведь взволнуешься, слезы навернутся... При постороннем совестно станет...
      Такую же стыдливость и тонкую оценку красоты и грации выказывал Тургенев и к женщинам. Привязанность к одной особе взяла у него всю жизнь, но не делала его нечувствительным к тому, что немцы называют "вечно женственное". Лучшего наперсника, советника, сочувственника и поощрителя женщин, их таланта и ума трудно было и придумать. Способен он был и стариком откликнуться на обаяние женского существа. В Петербурге, в зиму оваций, я был в числе других гостей свидетелем шутливого разговора Тургенева с одной из своих поклонниц. Он ходил по комнате, утомленный, без голоса, и вдруг говорит:
      - Ах, если бы мне лет десять с костей, я бы в вас ужасно влюбился.
      - А вы попробуйте теперь, - ответили ему, - право, можно!..
      Не только женщинам, но и мужчинам он всегда, здоровый, на досуге, занятый или в постели, отвечал на каждое письмо, по-европейски, иногда кратко, иногда обстоятельно, но всегда отвечал. Это в русском человеке дворянского происхождения великая редкость. Потому-то его корреспонденция так огромна. В ней много писем без особенного интереса для его личности; эти тысячи ответов показывают, как человечно и благовоспитанно относился он ко всем, кто обращался к нему.
      У Волошина в стихах о Карадаге есть такая строчка: "напряженный пафос Карадага". С вершины горы Кок-Кая коктебельский залив кажется половинкой разбитого блюда цвета густой сливы. Сверху не знаешь, чего больше - моря или неба.
      
      "Наша улица", 8-2004

  • © Copyright Кувалдин Юрий Александрович (kuvaldin-yuriy@rambler.ru)
  • Обновлено: 12/11/2011. 34k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.