Александр Люсый. Поэтика предвосхищения: Россия сквозь призму литературы, литература сквозь призму культурологии: теоретическая комедия. - М.: Товарищество научных изданий КМК, 2011. - 570 с. ISBN 978-5-87317-740-0
На картине Иеронима Босха я вижу его, хромающего, спотыкающегося, убогого, как Федор Достоевский на эшафоте в белом колпаке. Из картины в картину переходит эта тень, не связанная с живым Александром Люсым, а лишь отдаленно напоминающая о нём. Потому что я пишу эти строки через 500 лет после выхода этой сюрреалистической, супрематической, как авангардные всклики Казимира Малевича, книги непревзойденного в своей оригинальности Александра Люсого, с которым я был знаком в те далекие годы, 500 лет назад, и еще ходил в "Книжное обозрение" на Сущевском валу. Сущевский вал осуществляется в буквы, которые ловко ловит сачком, как бабочек, Александр Люсый. Он бесшумно ступает за Башмачкиным в холодном пространстве Гоголя, от Казанского собора видит мир как чеховский сад, и упаковывает художественные образы в смысловые кластеры, констатируя идентичность треугольных звуков и разбитого зеркала. Карнавализация Михаила Бахтина нашла реальное воплощение в трудах оригинального филолога Александра Люсого, соединяющего изысканные литературоведческие работы с художественным преображением мира. Он сразу говорит, что дело литературы - не отражение жизни, а предвосхищение-предупреждение будущего.
Александр Люсый пишет о том, что жизнь идет не сама по себе, а по написанному писателем тексту. Настоящее художественное произведение появляется на свет благодаря мастерству писателя, абсолютно отошедшего от жизни, которая не отформована, как формуется литературное произведение. Жизнь идет сплошным густым потоком, без начала и конца, хотя и концы и начала там мелькают, как снежинки во время метели, но общий поток никогда не умолкает со времен зарождения жизни по воле писателя (Бога).
Систематизировать этот поток пытался еще Данте, по следам которого Солженицын самые легкие муки системы поместил в круг первый. Мелкие люди всегда говорят, что без них мир (страна, народ, производство и т.д.) остановится. Поэтому все их умение заключается в укреплении своего положения на занимаемой должности до гробового входа. Большие люди выходят из системы и творят свободно. Мелкие исчезают бесследно. Большие составляют текст истории, то есть живут вечно. Александр Люсый неустанно повторяет, что всё во власти смысла. Который диктует разум. Писателя. В Писании. И вне его.
Новизна читается и в размышлениях о многолетней исследовательской деятельности поэта Вадима Перельмутера по изданию произведений писателя Сигизмунда Кржижановского. И блестящее сравнение в связи с этим писателем: "Как будто бы Борхес после Бабеля написал "Книгу песка". Собственно об этом же говорит в одном своем стихотворении Вадим Перельмутер:
Где света и пространства - сколько надо
Для обозренья, то есть для парада,
Где, кажется, и самый воздух твёрд
И безупречно ясен и прозрачен,
Насквозь промыт и насухо протёрт
И вовсе не для вдоха предназначен
И выдоха, но только для того,
Чтоб совершенным стало мастерство.
Текст Александра Люсого пробегает по берегу Москвы-реки, в самом широком месте, напоминающем морской залив, по дальней поверхности которого, кажется, скользит вся зубчатая Москва, с до сих пор краснозвездным Кремлем, с высотным домом, почти готическим собором, на Котельнической набережной, с новыми небоскребами на Пресне, и перелетает на ту сторону синей от неба Москвы-реки, в Коломенское, к белым в зелени сирени беседкам, откуда открывается живописный вид на Николо-Перервинский монастырь с голубокупольным собором Иверской иконы Божией матери. И этот образ из читаемой книги переносит меня в Коктебель к Максимилиану Волошину, который для Александра Люсого является связующей нитью Петербургской и Крымской художественных культур, Петербургским текстом, перетекающим в Крымский текст. Здесь Александр Люсый вводит в оборот собственную теорию перетекающих текстов из одного культурологического слоя в другой, оплодотворяя его, расширяя и развивая.
Очень трудно синтетически обрисовывать сложное литературное художественное произведение, не идти по пути пересказа содержания, а через образы создавать концептуальные философские системы, что так умело делает, скажем, Александр Люсый. Он говорит: "Индивид, выстуґпая в ролях других людей перед самим собой, в каждой вообґражаемой ситуации как бы разыгрывает определённую роль перед определённой воображаемой аудиторией". И я понимаю, что его речь выстраивается не по законам копирования живой жизни, а из внутренней логики лексики, когда одно слово вытаскивает за собой другое, и выстраивает новый смысл, параллельный жизни. В прозе шел через слово Андрей Платонов, нанизывая одно слово на другое, он создавал не бывшую до него вселенную человеческих тел, как Босх в живописи.
Александр Люсый как философский художник, самостоятельный в своем научном творчестве, в сущности, поддерживает концепцию художника Александра Трифонова о конце идеологий, заявленной на рубеже тысячелетий. Идея без художественной философской фразы, без изящно расставленных слов мертва. Скажем, идея как предмет изображения занимает громадное место в творчестве Достоевского, - продолжает обсуждать концепцию "идеологического романа" Александр Люсый, уже полемизируя с Михаилом Бахтиным, - но все же не она героиня его романов.
Кстати говоря, Александр Люсый в этой части наводит на мысль, что изрядное количество ситуаций в произведениях Федора Достоевского чем-то напоминают словесно-алкогольно-любовные коктейли Венички из поэмы "Москва-Петушки", со всеми их бесспорными достоинствами и поэтическими возвышениями. Разумеется, они иные, но именно иной - это и словарь-Даль, и язык-Достоевский, а Хайдеггер - полупереведённый персонаж его.
Размышляя глубже, Александр Люсый делает, к примеру, иного - едва ли не главным героем трактата Жана-Поля Сартра "Бытие и Ничто", третья глава третьей части которого называется "Конкретные отношения с другим": "Я являюсь испытанием другого - вот первоначальный факт". "Из-за недостатка знания того, что я фактически выражаю для другого, я конституирую свой язык как неполный феномен бегства за свои пределы. В то время как я выражаю себя, я могу только предполагать смысл того, что я выражаю, то есть, в сущности, смысл того, что я есть, поскольку в этом плане выражать и быть есть одно и то же. Другой находится всегда здесь, в настоящем, и переживается в качестве того, что даёт языку его смысл".
Я нахожусь под сильным впечателением от книги Александра Люсого, как от стихов Шарля Бодлера или Гийома Аполлинера. Всякая самая глубокая мысль может быть убита канцелярским языком бездарным критиком. Тут, как и всюду в искусстве, важен момент исполнения: как сделано. И если сделано так ярко свободно, как это сделано у Александра Люсого, тогда сама фраза, сами изобразительные средства языка, сама поэтическая тональность ткут, как ковер, из слов глубочайшую, оригинальнейшую мысль, о чем многожды напоминал сам Александр Люсый, говоря, что смысловая материя постсоветской культуры должна быть создана практически с нуля, но средство порождения, которым будут выработаны в последующем новые культурные нормы, идеи и ценности, продолжают наличествовать в ней - до тех пор, пока сама культура опирается на православие, точнее, на культуротворческие механизмы, сформированные соответствующей культурной традицией. Об этом, кстати говоря, в разной степени приближения писали Александр Жолковский и Валерий Подорога, Жиль Делёз и Жан Бодрийяр, о чем Александр Люсый в том или ином месте книги напоминает читателю.
Я понимаю, что для Александра Люсого настало время, когда он совершенно перестал делить людей на плохих и хороших, потому что абсолютно каждый человек соединяет в себе добро и зло, и нет никакого противоречия в том, что в детстве он любил вишневое варенье, а теперь это варенье он ненавидит. Всякому часу - своя философия, своё поведение, свой эмоциональный накал. Вот из всего этого непримиримого складывается книга Александра Люсого "Поэтика предвосхищения..."