Ему восемь лет. По их меркам - далеко за пятьдесят. То есть, он уже старше меня. И в два раза старше Анубиса. Он как раз начинал познавать мир, когда Анубис умирал, лёжа как рыжая тряпочка на подстилке, с иглой в вене - от капельницы, привязанной к швабре. Правда, я ничего этого не видел. Я был в Сочи.
Не самое оригинальное признание - с детства я хотел собаку. Первыми, однако, случились рыбки. Мною благополучно убиенные. Хотя я всего лишь хотел дать им свободу, выпустив в пруд. Уже не помню, почему я принял такое решение. Наверное, они мне просто надоели - надо было регулярно менять воду в трёхлитровой банке, где они жили, отлавливая их маленьким сачком и временно пересаживая в иную ёмкость. В общем, за ними надо было ухаживать и получать от них удовольствие. Вот последнего-то, видимо, и не наблюдалось. Так что расстался я с ними легко - и только спустя долгое время понял, что я их убил. Раскаяние меня, впрочем, не обременило.
Был ещё какой-то залётный хомячок, взятый, кажется, на передержку. Он и вовсе не оставил особых воспоминаний, кроме неприятного запаха. Видно за ним я тоже ухаживал не самым должным образом.
Жил у нас и умный дымчатый кот Яков с мордочкой, напоминавшей маску прокажённого - его таинственное исчезновение потом долго не давало мне покоя.
С собаками же во времена моего провинциального детства было не очень. То есть, разномастных дворян всегда плодилось в избытке, хотя я и не помню такого количества бродячих стай, как ныне. Не помню я и того, чтобы крупных их особей держали в городских квартирах, скорее в частных домах, в конуре, во дворах - в полном соответствии со статусом. На городской жилплощади частенько радовали домочадцев необременительные, хотя и злобные болонки и прочие мелкие беспородные. А вот чистокровные собаки были относительной редкостью, и выбор их был невелик: овчарки, эрдели, ризены и доберманы. Эти, если брались через клуб ДОСААФ, ставились на специальный учёт для использования в случае войны и даже получали свою пайку в виде какого-то количества мясных костей в месяц. На тонконогого серого дога, которого выгуливали на пустыре у реки, ходили смотреть как на диковинку.
Так что настоящие собаки были мне недоступны, и я лишь издалека мог завидовать их счастливым обладателям. Эрделя одного моего знакомого по школе я смог погладить за всё время пару раз. Мелкие же представители собачьего племени меня по большому счёту не интересовали никогда, хотя в гостях я их всё равно самозабвенно тискал.
Изредка мы с мамой ездили в Москву, где останавливались у родственников на Кутузовском. Иногда совпадало так, что им как раз на это время другие родственники оставляли Трольку - пожилого, хотя и жизнерадостного эрдельтерьера. Моему восторгу не было пределов - мне даже дозволялось самому с ним гулять во дворе и на самом проспекте. Как же я был горд, и какие завистливые взгляды исподволь ловил на себе, на поводке ведущем красивую рыжую псину. Впрочем, это ещё вопрос: кто из нас кого водил, но сущности счастья это не меняло.
В слякотном и голодном колхозе, куда нас послали на первом курсе университета, к нам прибилась чернявая добродушная шавка. Мы её подкармливали и не обижали. Только однажды попали на сварливые языки местных старух, когда превратили псину в леопардовую собаку, украсив её яркими жёлтыми пятнами. Так она и бегала по деревне, пугая народонаселение. Кто-то особо сердобольный даже пришёл жаловаться нашему руководству. Руководство нас пожурило, приказало собаку привести в божеский вид, но природа распорядилась оперативнее - ближайший дождь смыл все леопардовые пятна, намалёванные на собачьих боках всего-то жёлтой гуашью. Мы ж не были извергами.
Недолгим обладателем первой собственной собаки я стал на том же Кутузовском проспекте. Неподалёку от Триумфальной арки я оказался почти случайным гостем одной поэтической свадьбы, в том смысле, что брачующиеся были поэтом и поэтессой, он - известным в узких кругах, она - не очень. Празднество происходило в хорошей, но коммунальной квартире, в одной комнате и отчасти на кухне, которую в честь такого события временно освободила от своего присутствия соседка. Когда же всё достигло апогея и усталого спада, выяснилось, что именно меня положить некуда - даже на полу спальных мест не оказалось. Делать было нечего, три рубля у меня имелись и я вышел на ночной Кутузовский.
Тут мне и встретился он - Олежка. С какой дури я дал ему это имя, до сих пор ума не приложу, хотя, скорее всего, объяснялось это изрядной долей выпитого и литературно-философскими беседами, коим мы предавались на свадебном мероприятии. А, может, он просто показался мне в тот одинокий момент самым человечным человеком.
На пустынном в оба конца широком тротуаре он сам доверчиво подошёл ко мне и посмотрел в глаза. Я пьяно прослезился и взял его на руки. Он был чёрненьким почти ещё щенком с тупой симпатичной мордочкой и чудесным осмысленным взглядом. Мысль о том, кто же меня пустит ночью в общагу с собакой, меня в тот момент мало волновала. Хотя и до общаги-то надо было ещё добраться. Мимо проносились, посверкивая фарами и нарушая божественную тишину, редкие автомобили. Голосовал я перед каждым. Первая машина, что остановилась, оказалась патрульной. Из неё выглянул незлой молодой милиционер:
- Тебе куда?
- Да мне тут рядом, - попробовал отмахнуться я от их совсем ненужного внимания.
- А это кто?
- Олежка.
- Ну, садись со своим Олежкой.
Доставили меня в отделение милиции на улице Дунаевского, что было, кстати, буквально в двух шагах от дома моих московских родственников. Но к ним ночью с приблудной собакой я не заявился бы уж точно ни под каким видом и градусом.
В отделении дежурный долго разбирался с какими-то моими предшественниками, а когда освободился и встретился взглядом сначала со мной, потом с Олежкой, неожиданно подобрел:
- Ты что, с собакой, что ли, гулял? - я кивнул. - А что пьяный такой? И почему без ошейника? У нас тут не так за так, а правительственная режимная трасса, мать твою, - я вновь кивнул. - Где живешь?
Документов у меня с собой не было, так что можно было врать напропалую. И тут меня, чуть поплывшего от тепла и позднего времени, вдруг осенило:
- Я ж говорил - рядом. Кутузовский, двадцать шесть, квартира пятнадцать.
Лицо лейтенанта приняло задумчивое выражение. Вся Москва прекрасно знала, что в этом, тоже очень режимном доме, жил Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев. То есть, он там последние годы не жил, но точно был прописан. Самые осведомлённые шёпотом рассказывали, что среди соседей его - Председатель КГБ СССР Юрий Владимирович Андропов, ну, и другие соответствующие, хоть рангом и помельче, товарищи. Брежнев только недавно умер, Андропов, кажется, ещё был жив.
Наверное, лейтенанту ничего бы не стоило проверить, значится ли названная мною фамилия среди списка жильцов. С другой стороны, а хрен его знает? Может, я и впрямь чей-нибудь внук? В гости к дедушке пришёл. Члену Политбюро. Проблем потом не оберёшься и красивой красной фуражкой не прикроешься.
- В общем, ты знаешь что? - мы с Олежкой переглянулись и преданно посмотрели ему в глаза. - Иди домой. А чтобы... Савельев! - крикнул он в коридор. Заглянул молоденький сержант с непослушным чубом и светлыми голубыми глазами. - Отведи парня домой. С собакой. Кутузовский, двадцать шесть, - лейтенант последний раз с подозрением глянул на меня, но ни один мускул не дрогнул на моём суровом лице.
В сопровождении милиционера Серёжи - он сам так представился - мы пересекли Кутузовский проспект. Уже на подходе к дому я что-то налепетал Серёже о том, что меня слишком долго продержали в отделении, что я не хочу так поздно беспокоить заслуженного деда - уж не самого ли Андропова я имел в виду? - и лучше пойти мне в другое место, к друзьям неподалёку, на улицу Дениса Давыдова. Да и хорош бы я был перед подъездом цэковского дома, куда бы меня ни одна собака не пустила, а цепные псы, по определению дежурившие в подъезде, и вовсе бы взяли в свой, а уже не милицейский оборот.
Серёжа на удивление легко согласился и сопроводил меня куда надо. Тут я, конечно, тоже рисковал. Если б на мой звонок по домофону не ответили, ситуация оказалась бы патовой. Но - повезло, и меня впустили практически без объяснений. Тепло попрощавшись с милиционером Серёжей, я поднялся в квартиру. Из живых оставались сам новобрачный и философ. Они на кухне пили водку и Олежке обрадовались как родному. Тут и мне перепало - от водки я отказался, зато мне широким жестом постелили на кухонном полу философский тулупчик. На нём я скоротал время до утра - в ногах у меня тепло устроился Олежка.
Окончательно протрезвев, я всё же повёз его в свою литературную общагу и даже как-то сумел протащить через вахту. Весь наш шестой этаж скрывал его от бдительной администрации несколько дней. Гулять его я выносил в спортивной сумке, в которую он послушно забирался и вёл себя как партизан в засаде.
И, тем не менее, дни его были здесь сочтены - вскоре его обнаружил замкоменданта и предложил вышвырнуть немедленно под угрозой лишения меня общежития. Тогда бы мы оба оказались бомжами. Поэтому я отвёз его приятелю прозаику, работавшему дворником на улице Чехова, у которого была служебная комната в коммуналке. Там Олежка прожил ещё некоторое время, а потом куда-то исчез - то ли из-за недогляда, то ли по своим собственным собачьим надобностям. Многие рассказывали, что его довольного, подросшего и вполне упитанного видели не раз возле "Ленкома". Мне самому не довелось, но остаётся надеяться, что он таки прибился к искусству как средству выживания в тоскливые времена позднего застоя.
Ещё две собаки неясных пород способствовали моему опять же философскому и литературному образованию. Тут, впрочем, тоже всё не так просто - в промежутке затесалась огромная чёрно-рыжая овчарка, охранявшая некое медицинское учреждение в районе Шаболовки, по соседству с Даниловским кладбищем. Возможно, это был даже морг, временно закрытый для приёма постояльцев. Я помню там цинковые столы, каталки, стеклянные шкафы с некими препаратами - но так, краем глаза, сквозь неприкрытые двери: мы же сидели в небольшом помещении с окном, клеёнчатым топчаном и когда-то полированным письменным столом с одиноким телефоном кремового цвета. На подоконнике стояла электроплитка и зелёный чайник. Приторный запах засахаренного мёда в открытой банке чуть отдавал формалином.
Мой странноватый приятель Виталик подвизался тут кем-то вроде ночного сторожа. В толстом блокноте явно заграничного происхождения он нервическим острым почерком записывал свои стихи. Познакомились мы недавно - у кого-то на квартире. Там он стихи и читал. С ним была девочка Анечка - тоненькая, миниатюрная, словно венецианская стеклянная игрушка - того и гляди, сломается. Похож на неё был и Виталик, словно брат, только он, казалось, сломался уже давно, а потом его на скорую руку собрали-склеили, отчего движения его были резкими и не всегда скоординированными. Хотя явной болезни за этим не просматривалось - скорее лишь излишне впечатлительная натура. У обоих была стрижка каре, у него - подлиннее, у неё - покороче. Виталик и пригласил меня и прочих желающих к себе в гости следующей ночью.
Любой ночной город красив. Не исключение и Москва в районе Шаболовки. Луна бегло отражалась в повороте трамвайных рельсов. Разноцветно светились окна жилых домов. Стерильно искрились сугробы. Заиндевевший металл калитки и через перчатку холодил руку. Было заперто и звонка не наблюдалось. Мы - трое - переглянулись. И тут же от вздрогнувшей калитки отпрянули. Впрыгнув на неё передними лапами, на нас безмолвно смотрела огромная овчарка. Такая тявкать не будет, сожрёт молча.
- Свои, Вита! - раздался голос Виталика, уже разглядевшего нас под светом фонаря. Собака оставила в покое калитку и опустилась на землю, Виталик принялся отпирать замок.
- А эта? - прижимаясь ко мне, спросила приятельница.
- Вита знает слово "свои", - без тени сомнения пояснил Виталик, пропуская нас внутрь. - А приближение чужих чует за версту. У неё - муха не пролетит.
Мы бочком протиснулись внутрь, овчарка косила на нас взглядом холодным, но терпимым и по вычищенной дорожке отконвоировала до самого дома, одноэтажного строения в глубине территории. Я наивно надеялся, что она останется на улице, но в последнюю секунду она ловко проскользнула внутрь, не дав мне захлопнуть дверь перед самым её носом.
Анечка тоже была здесь.
С собой мы притащили несколько бутылок дешёвого сухого вина. Однако Виталик с Анечкой от нашего угощения отказались, выставив на стол лишь три разнокалиберных чашки. В то же время он довольно резко придержал наш порыв немедленно выпить:
- Можно уж - за компанию? Без суеты?
"За компанию" он достал из кармана несколько ампул. В тишине при помощи ватки обломил их по очереди, и содержимое слил в металлическую кружку. По прочим его действиям было легко догадаться, что в ампулах - эфедрин, а занят он приготовлением джефа: самодельной внутривенной дряни.
Вскипевшее варево он через ту же ватку процедил в двухкубовый шприц. Первой он уколол Анечку, до того внимательно и с любовью наблюдавшей за его приготовлениями. Тут присоединились и мы со своими чашками. Тем же шприцом под общий тост он толкнул джеф и себе в вену. Мы отнеслись ко всему вполне толерантно, в конце концов - каждому своё, как было написано на воротах фашистского концлагеря. Но мой взгляд случайно упал на овчарку, тихо сидевшую в углу помещения. Её глаза неотрывно следили за Виталиком и слезились - не иначе как от бескрайней жалости. Собака его действий не одобряла.
Пережив почти одновременно "приход", Анечка с Виталиком зарозовели и ещё больше стали похожи на родных брата и сестру, хотя точно таковыми не являлись. Держались они вполне бодрячком, и привычная - вокруг да около литературы и совковой власти - беседа потекла своим чередом. Пока Виталик не заторопился повторить.
Всё произошло в той же последовательности, что и в первый раз. Лишь овчарка демонстративно вскочила на лапы и, не оборачиваясь, вышла в коридор, где тяжело улеглась на потёртый линолеум - только напряженный живой чёрный нос торчал из-за дверного косяка.
Анечка держалась ещё ничего, а вот Виталику вскоре поплохело. Он прилёг на топчан и, исследуя прозрачным взглядом некогда зелёный пол, тяжело сглатывал слюну, спасаясь от подступающей тошноты, а мы продолжили потихоньку пить невкусное кислое вино. Было скучно. Перебрасываясь редкими неважными словами, томительно ждали открытия метро, чтобы разбежаться. На Виталика изредка оглядывались. Одна Вита, словно последняя неотступная надежда, сидела столбиком рядом с ним, аккуратно положив морду ему на грудь. Его рука с тонкими белыми пальцами, подрагивая, тихо поглаживала её затылок.
Ко мне склонилась Анечка - бледный взгляд её тоже оставлял желать лучшего - и попросила помочь отвезти Виталика домой, на Преображенку.
Калитку я запирал под присмотром Виты. Овчарка неотрывно смотрела на меня карими, полными доверия глазами. Я ей кивнул на прощание. Мы двинулись к метро. Лицо освежал лимонно пахнущий воздух. Навстречу, просвечивая фарами косо летящий ласковый снег, шёл, позвякивая, трамвай. Я обернулся - сквозь прутья заледенелой ограды напоследок блеснули мне в ответ два горящих волчьих глаза.
Те, что были со мной, исчезли, едва мы оказались возле турникетов.
До Преображенки мы трое добрались без последствий, хотя Виталика слегка покачивало и сильно трясло - милиционер у выхода из метро проводил нас долгим, но ленивым взглядом.
Дверь нам открыл узколицый средних лет человек, несмотря на ранний час облачённый в чёрные отглаженные брюки с манжетами и стёганный, цвета спелой вишни домашний пиджак с атласными лацканами. Ближняя к нам половина его лица оставалась в тени и, словно отдельный, глаз с узким зрачком поочерёдно быстро оглядел нас, прежде чем впустить в квартиру. Из комнаты выглянули две собачьи морды, явно принадлежащие шерстистым особам среднего дворянского рода, но, сильно нами не заинтересовавшись, спрятались вновь.
По всему выходило, что смурные явления поутру случаются в этом доме не впервые, а с некоторой даже регулярностью. Виталик сходу был отправлен в свою комнату спать, а мы с Анечкой препровождены в гостиную, куда вскоре был подан чай. Викентию Викентьевичу я был благожелательно представлен как молодой писатель. По его взглядам, бросаемым временами на Анечку и ещё прежде по его ласково-чувственным телодвижениям, с которыми он помогал ей освободиться от шубки с капюшоном и тому, как самозабвенно он стряхивал капельки влаги с пушистого серого меха, я почуял, что тут как-то не чисто. Уже много позже, по мелким деталям, невзначай брошенным репликам и свидетельствам неблизких знакомых я уяснил, что Виталику Викентий приходится то ли двоюродным дядей, то ли приёмным отцом, а вот к Анечке - что греха таить - он испытывал вовсе не отеческие чувства.
Род занятий хозяина так и остался для меня до конца тайной, но дом был богатый - антикварная мебель, неплохая современная живопись на стенах, несколько очень хороших икон, в том числе "Огненное вознесение Илии" не позднее семнадцатого века и - главное, самое-самое - книжный резной шкаф был забит немыслимыми книгами. Мой жадный взгляд мгновенно пробежался по корешкам - там были не ксероксы или самиздатовские опусы, а настоящие имковские и прочие издания от Бердяева с Флоренским до Солженицына с Набоковым, не говоря уж о прочих Кузминых и Гумилёвых, всё ж чуть более доступных даже в те легендарные позднесоветские времена.
- С собой - не даю, - ловко перехватив мой взгляд, бросил Викентий Викентьевич. - Но сюда - пожалуйста, приходите, читайте. Только - чур, условие одно, - я был готов почти на любое, - приходя, будете сначала выгуливать собак. Терпеть сам не могу это дело. А - не выбросишь. Сестра, уехав, оставила наследство. Ну что, идёт, молодой человек?
Почуяв, о чём речь, в комнату с интересом заглянули две физиономии с разноцветными газами.
- Да хоть сейчас, - перебирая пальцами, я постучал по столу, изображая марш.
- Успеется. Чаю сначала попейте.
Вот так, благодаря Даше и Глаше, сукам незлобивым, но порывистым, отчего мне порой приходилось скакать за ними вприпрыжку по газонам, я и причастился к сей таинственной библиотеке. В течение двух-трёх месяцев я едва ли не каждый день приезжал на Преображенку, носился минут сорок с двухголовой Дашей-Глашей по окрестностям, после чего, устроившись в ампирном кресле у окна, читал всё подряд.
В середине весны Дашу с Глашей отдали кому-то на дачу, окончательно свихнувшегося Виталика устроили в хорошую наркологию, Анечка же осталась в доме - на правах вовсе не падчерицы. Я почувствовал себя лишним. Справедливости ради замечу, что меня никто не гнал, и некоторое время мы ещё даже перезванивались.
Тем временем советская власть потихоньку, тогда ещё без спешки клонилась к закату, а у меня родилась дочь.
Первыми домашними животными в моей новой, семейной жизни были мыши, но они завелись сами собой и скреблись под холодильником и в углах. Изредка перебегали кухню наискосок. Мышеловку под плитой усердно обходили стороной. А потом сдуру мы купили кролика. На Черёмушкинском рынке.
Он был маленький, чёрный, с осмысленными глазами и звали его Варфоломей. Поселили его в пластмассовой корзинке для овощей, ручки которой перевязывали, чтоб он невзначай не выскочил. Выводили его гулять в лес, где он смешно и неумело скакал и шуршал в траве. На второй раз, освоившись, он предпринял попытку к самоубийственному побегу - не без труда был пойман, после чего прогулки сами собой прекратились. Дочь носилась с ним как с куклой, к которым в обычном неживом варианте оставалась вполне равнодушна. Он терпел, хрустел морковкой и капустными листьями, но уже начинал пахнуть зверинцем, заставляя нас с женой иногда задумываться о нашем совместном - с растущим кроликом - будущем. Которого не случилось.
Варфоломей попал в мышеловку, давно забытую под плитой. Жена нашла его на полу в кухне. Он лежал, неестественно вывернув в разные стороны задние и передние чёрные лапки. Глаза его смотрели на мир с укором. Мы не сразу поняли, что ему перебило хребет.
Жена взяла его на ладони и понесла к корзинке. Но ещё по пути отчаянная сила жизни буквально подкинула его вверх - тельце выгнулось дугой, и снова в раскрытые ладони упал он уже мёртвым. И лишь маленькая его душа видимым мерцающим облачком, словно последний пар из уже выключенного чайника, медленно отлетала в его кроличий рай. Мы проводили её взглядами.
Дочери сказали, что Варфоломей уехал в Винницу. Почему он выбрал именно Винницу - до сих пор ума не приложу, я сам там никогда не был. Дочь ещё долго писала Варфоломею письма в картинках, а мы их - с попутными проводниками - исправно передавали.
Как-то из Питера нагрянул проездом мой армейский приятель с молоденькой - из добронравных хиппи - подружкой, подцепленной в поезде. С нею была ручная крыса. Дочь крысу тут же окружила беспрекословной заботой и чуть не раздавила - не в объятьях, а упав от любопытства к ней в картонную коробку, временно приспособленную под крысиный домик. Чужая крыса у нас задерживаться не собиралась и вскоре тоже уехала куда-то по своим делам, напоследок превратив процесс прощания в душераздирающее для родителей зрелище. Пришлось купить в дорогом магазине за доллары новую - серую, мягкую и плюшевую. С игрушечной подменой дочь примирили огромные её размеры - с муравьеда из дарвиновского музея. Эта крыса оказалась фантастически живучей и привязчивой - прошло много лет, а без неё дочь до сих пор спать не ложится, приспосабливая рядом с собой или вместо подушки.
А вот после смерти безымянной черепахи, купленной в переходе между "Третьяковской" и "Новокузнецкой" у женщины с унылым лицом и настолько тихо и безропотно ушедшей в иной мир, что мы ещё несколько дней не могли понять - спит она или окончательно отправилась вслед за Варфоломеем, эксперименты с малоосмысленными тварями мы прекратили.
- Твоя собака - эрдельтерьер, - сказал мой учитель, сам давний и опытный собачник. С чего б мне было спорить? Эрделей я любил с детства.
Брать надо было лучшего из породы, дабы не получить кота в мешке с птичьего рынка, - говорили специалисты. К поискам достойного кандидата подключился даже один из потомков графа Толстого, хозяин двух очаровательных ливреток. Вскоре всё и случилось, а наша жизнь изменилась навсегда.
В отличие от Варфоломея Анубис к нам как раз таки приехал. На настоящем поезде. В купе. Из Екатеринбурга. С идеальной чемпионской родословной. В свои два с половиной месяца он уже был абсолютный, тысячепроцентный эрдель: жизнерадостный, рыжий, отчаянный и вороватый.
В четыре месяца он стянул на кухне замороженный шмат мяса и заглотил его чуть не целиком. В восемь сожрал праздничный торт, неосмотрительно оставленный на овощном ящике. В девять из-под письменного стола тяпнул ветеринара, пытавшегося сделать ему прививку от бешенства. В десять, на Новый Год, вылакал пролившееся на пол шампанское, завернулся в занавеску и уронил гардину. В год с небольшим схлестнулся с полуторагодовалым ротвейлером - тот вместе с идиотом-хозяином сам начал - и вышел из боя покусанным, но не побеждённым. Быстро поумнел и научился снимать зубами крышку с пластмассовой коробки, звонить лапой в колокольчик и аккуратно, краем пасти воровать всего несколько чипсов из стопочки, оставленной мной на кухонном столе - попался за этим аппетитным развлечением он далеко не с первого раза. На улице удирал и рыжей молнией гонял кошек. Возвращался, лишь проинспектировав окрестные помойки. Всем прочим деликатесам предпочитал тухлую селёдку. Умел сидеть правильным столбиком, подавать требуемую лапу и улыбаться: улыбка, учитывая серьёзность его пасти и клыков, выходила на удивление задорной и безмятежной.
Благодаря собакину, безропотно принявшему на себя обязывающее имя древнеегипетского бога с пёсьей головой, покровителя умерших и некрополей, мастера бальзамирования, проводника в Царство Мёртвых, мир открывался нам своими новыми тайными сторонами - чаще весьма позитивными, но иной раз с невидимой прежде изнанки. Выяснилось, в частности, что для обременённого историей современного человека вполне в порядке вещей бросать на улицу из кухонных окон всякую мерзость, словно повинуясь древнему защитительному обряду: селёдочные головы и хвосты, ошмётки куриных и рыбьих потрохов, прогорклый творог и позеленелый хлеб - на радость чужим домашним любимцам и горе их хозяевам. С другой стороны, дочь, перезнакомившись со всеми окрестными собаководами, окончательно избавилась от болезненной детской застенчивости, пугавшей нас своей партизанской упёртостью. Теперь она, например, запросто беседовала о периодах течки пепельной миттельшнаурши из нашего подъезда с пожилым её хозяином и навсегда поняла, что такое ответственность за приручённое существо, о которой в нужное время прочла ещё у Экзюпери.
Пришлось смириться с солнечно-жирными закатами на обоях, мужицким храпом из-под двери в самый умиротворённый и чуткий ночной час, избавиться от брезгливой щепетильности по части случавшихся порой детских неожиданностей и привыкнуть к той суровой реальности, в которой мы больше не могли все вместе вольно распоряжаться своим пространством-временем: если планировался даже краткий - на несколько дней - отъезд из дома, кто-то всегда должен был оставаться "на собаке".
Зато и бескорыстной радости, иной раз переходящей в гордость это пламенное существо доставляло немыслимое количество. Из глубины школьного двора, случайно задрав голову, он узнавал соседа Игоря, вышедшего покурить на балкон восьмого этажа, и приветствовал его переливчатым лаем, оглашавшим окрестности. Обладал совершенно нечеловеческим даром видеть и чуять сквозь бетонные стены: однажды ранним утром жена возвращалась из командировки и в то мгновение, когда она приблизилась к подъезду, Анубис с размаху крепким лбом распахнул дверь в мою комнату, передними лапами вскочил на постель и едва от радости не перекусил мне горло, - лишь несколько секунд спустя раздалась трель домофона. Ко всему прочему он реально защищал дом, богатырским лаем сотрясая стены, если кто-то снаружи смел приблизиться к нашей двери или - не дай бог - потрогать дверную ручку. В общем, он просто был, и было это правильно и хорошо.
Так прошло почти четыре года. А потом я уехал в Сочи. Там ждала меня приятная необременительная работа на несколько весенних дней. Стоял месяц май - в первой своей половине, когда всё уже распустилось и пьяняще благоухало вдоль узких каменистых пляжей и в щебечущем птичьей разноголосицей парке Ривьера, пляжи девственно пустовали, но ресторанная ночная жизнь на набережной уже вовсю наладилась - а цены, цены были просто райские. И море пахло йодом и шелестело в ушах даже по ночам.
В ресторанчике у подножия летнего театра и с видом на морвокзал подавали отменную окрошку на густом кефире, который я ещё немного и перчил, отчего вкус и вид её приобретали остроту и холодную вкусную завершённость. Наш офис располагался тоже неподалёку, правда - в горку, по крутым ступенькам. Но мне не лень было несколько раз в день совершать побег с обратным возвращением просто ради того, чтобы коснуться пальцами шипящей ласковой волны, омывающей побелевшую от соли гальку. На пляже уже нежились редкие, но отчего-то исключительно красивые и уже загорелые девушки. Никто из нормальных людей не купался. Лишь крупный палевый лабрадор бегал по колено в воде и ловил пастью редкие брызги.
Несмотря на работу, находилось время не только на вечерние развлечения. Мы ездили в пещеры и на чайные плантации, поднимались на смотровую башню, с подругой Викой даже добрались по жёлто-синей глинистой скользкой тропе до дальних водопадов. Ели пиццу, шашлыки и пили пиво.
Когда позвонила жена и сказала, что Анубиса укусил клещ, особого значения я этому поначалу не придал. Тем более, что накануне дёрнуло меня за язык дерзновенно пообещать искупаться в холодном море - при условии, что пойдёт дождь, само представление о котором в те майские, пронизанные солнечным ветром дни казалось невероятным.
Но дождь, из плотно затянутого с утра серой хмарью неба, конечно же, пошёл. Сопровождать меня на берег согласилась только Вика - остальные готовы были поверить её свидетельскому слову, хотя, по большому счёту, никого мой предполагаемый подвиг особо не волновал. Да и Вика отговаривала. Но я был непреклонен. Вика осталась на берегу под зонтиком сторожить мою одежду, я же с трепетом вошёл в казавшуюся ледяной воду. Долго мелкое море не давало мне возможность окунуться в себя целиком, я шёл и мёрз, ощутимо покрываясь мурашками. И - наконец - нырнул в набежавшую чуть более высокую волну. Обожгло лицо и почему-то особенно локти, но я уже плыл и испытывал не только глупую гордость, но и прохладное удовольствие истинного свойства. Проплыв вдоль берега туда-сюда, я вышел на берег немного дрожащим, но всё же победителем.
Уже после обеда всё снова распогодилось, будто серый дождь был лишь чьей-то замысловатой, но короткой шуткой. А из Москвы мне сообщили, что Анубис лежит под капельницей, привязанной к швабре. Клещ оказался тем самым. После укуса которого собаки выживают в соотношении пятьдесят на пятьдесят.
Тёмным вечером мы шли с Викой под пальмами, слабо освещёнными фонарями и молчали, до тех пор, пока я не спросил, со смутной надеждой:
- Как ты думаешь, за собак можно молиться?
- Нигде не написано, что нельзя, - ответила она и взяла меня за руку: пальцы её мелко подрагивали и были совсем холодны.
Я плохо спал и мне ничего не снилось.
Сидя в офисе, я не решался позвонить жене - просто чтоб не торопить события. Около полудня она позвонила сама:
- Анубис умер, - сказала она сухим и неестественно спокойным голосом.
- Я понял, - ответил я. - Потом расскажешь.
Всё досталось жене. Эти три дня, когда Анубис из рыжей молнии сначала превратился в жалкого старичка с заплетающимися лапами, потом не смог подняться с подстилки и только смотрел уже всё понимающими глазами. Он не скулил, тихо обречённо дышал. Жена сидела рядом с ним на подстилке и гладила его между ушами и говорила, говорила с ним. Он уже не ел и не пил. Берёг силы для своего последнего собачьего подвига. И ушёл достойно.
Я вышел во двор. Вдохнул воздуха, пахнущего близким морем. Отвернулся в угол. И заплакал. Меня никто не видел, но я и не смущался своих слёз. Выкурил подряд две сигареты. Тёплый ветер осушил моё лицо, хотя ещё долго я ощущал на щеках следы горячих солёных капель. Вернулся в офис к компьютеру. Вика сделала мне крепкого сладкого чая.
Жена снова позвонила к концу рабочего дня. Рассказала, как ветеринар завернул Анубиса словно в саван в голубое детское одеяло и увёз в собачий крематорий. Дочь рыдает. Обострился донельзя с таким трудом залеченный гайморит.
- Что будем делать?
Я позволил себе чуть усмехнуться:
- Выбор у нас невелик. Или больше никогда не заводить собаку. Или заводить тотчас.
Жена была готова:
- Хозяин Дарика сказал, что на Дмитровском шоссе недавно родила лабрадорша. Три девочки, один мальчик. Коричневый.
- Звони им. Я прилечу завтра.
Дочь с опухшим носом и всё ещё заплаканными глазами при встрече повисла у меня на шее, что ей вообще-то совсем несвойственно. Смотреть лабрадорский помёт мы поехали, не откладывая, тем же вечером.
Сначала хозяева взглядом оценили нас. И, лишь убедившись навскидку в нашей собачьей адекватности, провели в комнату, где из временного загончика выпустили троих щенков. Двух девочек, чёрную и коричневую, и шоколадного мальчика. Одну чёрную девочку, объяснила хозяйка не без ревностной жалости в голосе, уже забрали.
Двухмесячный парень, вполне проворно, хоть и косолапо потопал прямиком к моей дочери, сидевшей в кресле, раскрыв ему навстречу руки. Антрацитовая Лайма следила за происходящим с материнской строгостью, но всё ж и с некоторым умилением. Дочь обняла щенка, прижала к себе, шмыгнула носом. Гайморита больше не было. Как рукой, то есть лапой сняло. Так появился Бонд. Просто Бонд.
Если Анубис был природный жизнелюб и пофигист, то Бонд сразу проявил себя как естественный метафизик. Созерцатель. В душе он, наверное, был буддист. Или даже даос, стихийный последователь Лао-цзы и принципа У-вэй.
К ошейнику и поводку он отнёсся спокойно, как к данности и даже быстро научился, прекрасно понимая, к чему всё это, подставлять голову так, чтобы нам было удобнее ошейник одевать и застёгивать. Но на первой же прогулке уселся на углу дома, ровно в центре, где пересекались три тропинки, весьма живо освоенных пешеходами, развалился на заднице, выставив свой лабрадорский хвост, и ни в какую не желал двигаться куда бы то ни было дальше. Я пытался стянуть его в сторону от оживлённого людского перекрёстка, а он только смотрел на меня ореховыми глазками с укором, проявляя при этом спокойную, но недюжинную силу сопротивления. И - надо же - люди, торопливые или медленно шествующие своим путём, послушно и безо всякого недоброго слова обходили его или, в случае крайнем, просто переступали.
Когда же, спустя время и его же пользы для - дабы не жрал с земли что попало и потом не мучился с желудком - мы надели на него намордник, он в кровь расцарапал об асфальт нос, заставив нас от подобного способа оказать ему же благо отказаться навсегда. То есть, он желал делать только то, что считал нужным, точнее, сообразным со своим пониманием правильности мироустройства.
При всём при том, побродив и побегав по кустам и прочим опасным с нашей точки зрения и хлебным на его взгляд местам, он всегда возвращался ровно на то место, откуда был отпущен.
И всё же иллюзорность видимого мира сыграла с ним как-то жестокую шутку. Мы дошли с ним до собачьей площадки возле хоккейной коробки. Была снежная хорошая зима. Он остервенело рыл лапами снег у моих ног. Но я упорно стоял на месте, пока не начинал заваливаться вбок по причине подкопа, простёршегося уже под мои подошвы. Я переходил чуть в сторону - и всё повторялось вновь. Наконец, я отстегнул поводок.
Бонд из соображений приличия ещё немного покружился вокруг меня и, оглянувшись через плечо, угнал, наконец, по своим снежно-собачьим делам, рассекая сугробы мощной грудью - как тот ещё ледокол ледяные торосы.
Надо признаться, я очень не люблю, когда теряю его из вида. Начинаю оглядываться по сторонам, внешне сохраняя абсолютное спокойствие, и улыбаюсь про себя, лишь когда пусть вдалеке, хоть сквозь непролазные кусты краем зрения вижу коричневое извилистое мельтешение. А тут как раз не находил его нигде и уже стал беспокоиться. Пока не услышал осторожный, но радостный тявк.
Бонд был от меня всего в нескольких шагах - за чёрной решёткой школьной ограды. Мы прекрасно видели друг друга, и я даже мог разглядеть истошно-радостный блеск в его широко открытых глазах.
- Бонд, - сказал я ему, не приближаясь, а лишь показывая рукой, как ему следует поступить, - ты ж через калитку туда вошёл, правильно? - казалось, он согласно кивал. - Вот там же и возвращайся! - калитка, надо сказать, располагалась довольно далеко с боковой стороны ограды.
Однако он моим словам и внятным жестам как-то не особо внимал, а лишь всё более судорожно бегал вдоль ограды туда-сюда, пытался пролезть под нею или даже меж прутьев: он рвался к папе, испуганно лая - иному этот собачий плач показался бы грозным предостережением, но я-то видел, что мой пёс находится чуть ли не в крайней степени отчаяния. И это было так жалобно и трогательно, что у меня слёзы едва не навернулись на глаза. Я не мог больше этого признания в любви и беспомощности вынести и сам пошёл вдоль ограды. Бонд бежал рядом с другой её стороны, ловя каждый мой взгляд, и, лишь увидев калитку, рванул к ней быстрее, со всех лап. Выскочив на вожделенную свободу, он подбежал ко мне, покрутился юлой, чуть не сбивая меня с ног, и уселся по всем строгим собачим правилам - прямо как дома, подставив мне голову так, чтоб я легко и без суеты мог прицепить поводок.
- Вот то-то, Бонд, - проговорил я притворно назидательно, - будешь ещё от папы убегать? - зуб даю, что он в истовом порыве сугубо отрицательно помотал тяжёлой своей башкой. - Ну, тогда - лежать! - он вздохнул, посмотрел по сторонам, но послушно, хоть и неторопливо, улёгся, сложив передние лапы крест-накрест, типа: "Что ещё прикажете, сэр?", хотя команду "лежать" прежде выполнял лишь на своих занятиях в дворовом собачьем университете. Учила его немолодая тётка-инструкторша с собственной недокормленной, но очень умной овчаркой. Через месяц занятий она заявила, что он уже всё умеет, но "козлит". То есть, и тут он проявил себя истинным даосом, отказываясь совершать действия, на его взгляд бессмысленные. Вроде как говорил: зачем десять раз подряд подходить "ко мне"? Если надо, я это и так сделаю. На том занятия и кончились. Команду "лежать" он отказывался выполнять напрочь. А тут вдруг согласился. Как, впрочем, выяснилось вскоре, это была лишь уступка обстоятельствам и знак благодарности. Уже на следующей, вечерней прогулке всё вернулось на круги своя: он хотел и жил по своим внутренним правилам.
Тем не менее, следует честно и ответственно признать, что больших неудобств он никогда не доставлял и особых домашних безобразий не учинял даже в своём коричневом детстве, хотя мы рано стали оставлять его дома одного. Следы его игольчатых молочных зубов остались на основании светлого деревянного комода, да пострадал ещё номер журнала "Иностранная литература", от которого он - сколь можно аккуратно, между прочим - отъел заднюю обложку.
Ещё много забавных свойств обнаружилось в нём. Например, с разных точек зрения он выглядит настолько инаково, будто это совершенно разные собаки. Под покровом ночи от него шарахаются случайные прохожие как от ужасного ротвейлера с горящими глазами. Сидя в строгой стойке, более всего похож на открыточного лабрадора. Лёжа кверху пузом, с наивной беззащитностью расставив лапы, напоминает обычную дворняжку. Свернувшись плотным клубком в углу подстилки, выглядит - и по сути, и по размерам - совершеннейшей таксой. В позе "бегущего по стене", когда все четыре лапы опираются не на горизонталь, а на вертикаль, вызывает ассоциации с космической собакой, обживающей невесомость. И ещё его давно и всегда беспокоит вопрос: "Кто живёт в лифте?" - всякий раз, входя в него, он подпрыгивает, чтобы заглянуть в зеркало, и в бесконечный раз попытается разгадать эту неслыханную и неведомую тайну.
В последнее время он получил допкличку Пыльный - в связи с поседевшей мордой, ушами и пузом. Давно стал полноправным членом семьи - со всеми привилегиями и отсутствием обязанностей по хозяйству кроме как радовать сердце и услаждать самолюбие остальных проявлениями снисходительной преданности в виде подавания лапы, отвернувшись в сторону от смущения. Ещё, как наследник Анубиса, он считает себя обязанным храпеть под дверью спальни. Получив разрешение, жрать с хрустом за ушами свои вонючие "камешки". По утрам говорить слово "мама", когда очень попросят. Глядеть на тебя влажными ореховыми глазами с длинными ресничками так, будто видит тебя последний раз в жизни. Сшибать мощным хвостом лишние предметы с доступных поверхностей. И не делать того, что не хочется. В общем, строго, неуклонно и во всём продолжать следовать правилам У-вэй.
Казалось, я знаю о нём всё. И даже больше. Может, и лишнее. Но вот однажды мои умозрительные фантазии обрели сущую реальность.
Он всегда был существом крайне доброжелательным. И при том - осторожным. Его практически не боялись дети вменяемых мамаш. И он им благосклонно разрешал себя погладить. Мелких собак и щенков допускал до себя, позволял обнюхать в доступных их росту местах, стоя при этом словно изваяние - лишь при необходимости через сих мелких переступая, как когда-то люди через него, развалившегося на перекрёстке. При встрече с очень крупными собачьими особями замирал, ложился на спину и задирал кверху лапы - и это вовсе не было трусливым самоуничижением, просто таким образом он доходчиво демонстрировал своё понимание табели о рангах. Злобных и неадекватных мудро обходил стороной, а на залётную дворовую шпану, лаявшую на него исподтишка, и вовсе не обращал своего драгоценного внимания.
В то утро мы вышли с ним из дома рано. На собачьей площадке гуляли три вестика, пудель Гришка и добрая бестолковая овчарка Найда. Бонд радостно покружился с давними приятелями, получил привычную порцию ласк от хозяев и занялся своими делами, шныряя по ближайшим кустам.
Беспокойная хозяйка вестов, оглядываясь по сторонам, скорбным голосом сообщила мне главную квартальную новость:
- Вчера сбежал Хьюго Босс. Покусал, гадина, серого дога из дома у пруда. И перегрыз горло насмерть Брюсу, ну, знаете, овчар из семьдесят седьмого дома. А хозяйка его, сволочь Алка, спать себе, домой пошла, сам, говорит, найдётся, а если кто хочет, то пусть его пристрелит, если сможет. Говорю же - сволочь!
Ничего хорошего новость, естественно, не предвещала. Хьюго Босс был настоящим бойцовым питбулем. Когда миниатюрная хозяйка выгуливала его в жёстком кожаном наморднике, он - лицо в лицо - до безобразия был похож на доктора Лектера. Но чаще эта самая Алка, будучи подшофе, обходилась без намордника, правда, старалась держать своего Хьюго на коротком цепном поводке. Ненавидели их, кажется, все.
Хозяин Гришки как раз к месту и случаю вспомнил историю о покусанной питбулем лошадке Молли, которой пришлось ампутировать нижнюю часть передней правой ноги и заменить её протезом:
- Надо ж, не усыпили лошадку. Спасли! - расплылся он в бородатой улыбке.
Со своей стороны я не стал нагнетать страсти, а ведь и сам недавно видел в инете наполовину съеденное лицо бородатого негра под заголовком "PITBULL ATTACK". Но тоже внимательнее стал поглядывать то через плечо, то на Бонда, как раз увязавшегося за девочкой-вестиком, не помню, как зовут. И тут Найда жалобно заскулила и стала жаться к ногам хозяйки.
Кажется, я первым увидел эти глаза, глядящие сквозь хилый куст шиповника. Это был он - белый питбуль с розовой мордой, мускулатурой тяжелоатлета в момент рывка штанги и плотно прижатыми маленькими ушами. Пасть его была безмолвно оскалена, а кончик носа - я с расстояния семи метров это видел! - дрожал.
- Бонд, ко мне! - рявкнул я так громко, что всё остальное происходило в абсолютной, ледяной тишине, если не считать зловещего звона цепного поводка, болтавшегося у питбуля на шее.
Питбуль рванул к нам наотмашь - сквозь колючий шиповник. Не упуская его из виду, я присел, нашаривая в траве случайный камень.
Половину собачьей площадки Хьюго Босс пролетел одним прыжком. И тут, словно по мановению волшебной палочки, вдруг резко затормозил - сразу всеми четырьмя лапами.
Перед ним лежал мой коричневый Бонд. В позе египетского сфинкса. И спокойно смотрел на безумное злобное существо, застывшее всё ещё с разверзнутой пастью. После недолгого взгляда глаза в глаза изумлённый Хьюго Босс, тяжело дыша, по-щенячьи плюхнулся на задницу. И ещё мгновение спустя улёгся напротив Бонда, точь-в-точь, пусть и не так изящно, повторив его позу.
И здесь тишину разорвал истошный счастливый крик:
- Хьюго, мальчик! Иди к мамочке!
Я оглянулся на эту дуру, умильно-строго взиравшую на своего дурного сыночка, потом вернулся взглядом обратно - и только тогда заметил, что кроме меня, Бонда и поверженного питбуля на собачьей площадке не было ни души. Испарились.
Хьюго Босс лениво поднялся и, пристыжено опустив морду долу, не оглядываясь, посеменил к хозяйке.
Я же опустился на траву рядом с Бондом и положил ладонь на его повлажневший загривок. Бонд обернулся ко мне через плечо. Его взгляд был чист, добр и спокоен.
И только тут, рядом, почти с ним обнявшись, я почувствовал запах - и не сразу до меня дошло, что я его знаю. Так Бонд пахнет после дождя - немножко гуталином, чуть-чуть лимоном. Я погладил его от затылка до хвоста - немножко коричневой шерсти осталось у меня на ладони. И окончательно понял, что его бесконечно люблю. Моего пса-даоса, незаметного созидателя порядка в этом безумном мире.