Столько лет он ждал этого взгляда и вдруг оказался не готов к нему. Стоило ее большим чуть косым глазам взглянуть на него и остановиться на несколько сумрачных мгновений, как в нем вместо ответного страстного трепета прошла холодная судорога испуга.
Журнальный столик был низок, к тому же Дмитрий Львович утопал в глубоком кресле - прямо под ее взглядом, сидеть поэтому было как-то неловко. Да еще надел брюки, далеко не новые, кое-где уже зашитые от руки грубым швом. А он своей бедности всегда страшно стеснялся перед ней, хотя с самого начала был в семье Перегудовых за своего. Впрочем, теперь уже семьи не стало, Людмила Игоревна овдовела два месяца назад, у ее супруга и большого друга Дмитрия Львовича - Константина Петровича Перегудова - случился обширный инфаркт.
Разумеется, что дружба эта подогревалась безнадежной любовью Дмитрия Львовича к Людмиле Игоревне. И как часто бывает в подобных невинных треугольниках, о его одиноком чувстве знали все, но, поскольку серьезно никто его не воспринимал, то и относились к нему с самым добрым сочувствием и расположением и даже по временам позволяли легкое и совершенно безобидное подтрунивание.
Влюбился Дмитрий в Людмилу еще в институте, он заканчивал пятый курс, она - третий. Изящная, с уложенными черными волосами, она навевала на него персидские мотивы. Бывали мгновения, вроде того, когда она могла сидеть на парапете фонтана в парке и вдруг задумывалась, чуть отвернув от него свою милую головку с собранными в узел волосами, чуть прикрыв глаза, и тогда он видел ее поэтический профиль. Его захлестывала волна благоговения, в душе толпились стихи, он выхватывал что-нибудь из самого сердца, она слушала, не поднимая глаз, но вдруг поворачивала к нему свое прекрасное лицо и обдавала тем своим взглядом, в котором была сокрыта загадка: в едва уловимом косоглазии, в пространственном расслоении таилось что-то совершенно колдовское, дурманное. Она продолжала: "Я готов рассказать тебе поле, эти волосы взял я у ржи, если хочешь, на палец вяжи..." Полгода ухаживаний, бессонницы, полгода прогулок за ручку, экскурсий по музеям и в кино, уже состоялось знакомство с ее родителями и его мамой, сердце его готово было разорваться от предощущения счастья.
Однажды он притащил на свидание своего одногруппника и друга - Костяшу Перегудова. Притащил просто так - похвастать девушкой. Он над Костяшей шествовал все пять лет учебы. Хотя по правде не то чтобы шествовал, делал за него все курсовые и рефераты, сопровождал на экзаменах, перебрасывая ответы и давая подсказки. Со временем они достигли в этом искусстве такого мастерства, что понимали друг друга по одним губам, Костяша мог издали считывать экзаменатору в ухо то, что еле нашептывал ему Дима. Ответно и Костяша опекал Диму - в делах житейских. Деревенский малый, весельчак, высокий русый красавец, спортсмен-разрядник, оберегал своего рыхловатого узкоплечего интеллектуального поводыря от возможных задир, в колхозе успевал и за себя отработать, и за него. И конечно, регулярно пытался склонить Дмитрия к распитию вина и общению с нежным полом. Увы, к вину у Дмитрия было врожденное отвращение, а с женщинами он испытывал такую застенчивость, что известный Рубикон оказывался для него непреодолимым препятствием. Так что желание Дмитрия похвастать своей девушкой, почти невестой, было совершенно естественным.
Прошлись по парку, вроде как Костяше было по пути, проводили до подъезда. А через несколько дней Дмитрий вошел в этот подъезд, стал подниматься на третий этаж. Перед самой дверью спохватился, принялся распаковывать завернутые в газету три небольшие розы. Мятую газету пришлось складывать в несколько раз и запихивать в карман брюк, отчего тот стал сильно оттопыренным. Наконец, быстро огладив редкие волосики и поглубже, для уверенности, что ли, посадив очки, надавил на кнопку звонка. Намерения его были самые решительные - именно теперь он отважился сделать предложение.
Она открыла не сразу, прошло не меньше минуты. Открыла же, даже не спросив, кто пришел, и тут же растерянно воскликнула:
- Ой, Дима...- Отступила в коридор, освещенный ярким бра.
В эту минуту она показалась ему особенно милой, он еще не видел ее такой домашней: распущенные волосы мокры, никакого макияжа на хорошеньком раскрасневшемся личике. Вероятно, только что принимала душ - за боковой дверью слышался густой шум воды. И еще этот красный легкий халат, накинутый на влажное тело, повторяющий нежные обводы. Он сглотнул и, держа перед собой розочки, шагнул в коридор. Ей пришлось отступить еще на шаг.
- Дорогая Милочка, - начал он речь, которую репетировал два дня, - дело, с которым я пришел, очень важное, решить его мы можем только в присутствии твоих родителей. Позови, пожалуйста, маму и папу.
- Их нет, - растерянно сказала она, - они на даче.
Тут же стала открываться боковая дверь, шум воды из душа заполнил коридор, из двери вышел Костяша, голый, опоясанный по бедрам большим желтым полотенцем, он тоже был мокрым и раскрасневшимся. И он, в отличие от Милы, ничуть не удивился появлению друга, а скорее искренне обрадовался:
- О, Димон! Ты вовремя. Заходи. У нас еще кабернешка осталась.
Он и зашел. Быстро спрятал жалкий букет за спину и зашел. Ничего ведь не случилось, Мила ему не принадлежала ни минуты, нелепо было демонстрировать обиду. А вскоре он стал другом молодой семьи Перегудовых. Впрочем, дружба эта обернулась даже некоторой выгодой для Дмитрия Львовича.
Костяша с годами заматерел - тесть помог с карьерой, устроив зятя редактором в региональное книжное издательство. Потом Константин Петрович защитился, конечно, не без помощи старого друга. После чего стал в издательстве директором. А когда наступили новые времена и книжные издательства начали закрываться, Константин Петрович через свои связи сделался владельцем одной из солидных городских типографий, и тогда дела его уже круто пошли в гору: он купил себе четырехкомнатную квартиру в центре, в "сталинском" доме, купил трехкомнатную сыну Диме, которого, кстати, и назвали так в честь друга семьи, пересел из "Жигулей" в огромную импортную черную машину, которую, впрочем, скоро сменил на такую же огромную - серебристую, а ту в свою очередь опять на черную...
Что же касается Дмитрия Львовича, то у него карьера не задалась: поступил в аспирантуру, но с кандидатской не пошло, и он так и застрял в ассистентах на кафедре русского языка. Зато Дмитрий Львович открыл для себя иные просторы - творческие. Стал пописывать прозу и довольно продуктивно: в три-четыре года выдавал по книжке - то сборник рассказов о городских интеллигентах, нечто почти Чеховское; то повесть о мечтателе, воображающем себя в путешествии по несуществующей стране, почти как у Грина; то выдаст эссе в духе Солженицына с размышлениями о тирании и свободе, то еще что-нибудь этакое... Эти-то книжки тиражом в 999 экземпляров и печатал его друг и опекун Костяша, отчего же не потрафить другу, а потом еще помогал реализовывать через своих оптовиков, хотя, конечно, с убытками для конторы.
И верно, еще долго тянулась бы их дружба, если б в один морозный денек Константин Петрович, никогда не чуравшийся мирских наслаждений и оттого изрядно поизносившийся, огрузневший, заработавший к пятидесяти шести годам одышку, скоропостижно не закончил свою сказку. Случилось это аккурат после тяжелого алкогольного марафона, выпавшего на затяжные новогодние каникулы.
И вот теперь, через два месяца после похорон, Дмитрий Львович сидел в большой гостиной, солидно и в то же время со вкусом обставленной, и разговаривал со своей давней любовью, замирая сердцем от предчувствия, что не все так просто и так понятно теперь пойдет в его жизни.
Годы поменяли ее, конечно, сильно, но для него эти перемены были вписаны в ту его мечту, в легенду, которая отсвечивала великой романтической любовью Петрарки. Людмила Игоревна за тридцать лет из изящной большеглазой брюнетки превратилась в полнеющую и, может быть, чуточку тяжеловатую даму, но все еще приятную, имеющую те пропорционально округлые формы, которые если и перевешивали Рафаэлевские идеалы, то непременно вписывались в идеалы Кустодиевские, поданные с достоинством в немного свободном и по случаю темном домашнем платье с глубоким вырезом - этим вырезом было что подчеркнуть. И лицо, полное, холеное, окаймленное собранными на затылке черными волосами. Но главное - те же глаза, немножечко косые, отчего создавалось ощущение не ущерба, а особой проникновенности, будто она из колдовского сумрака смотрела куда-то в такую твою глубину, что ты чувствовал себя перед ней совершенно беззащитным.
Поводом для визита послужила редкая книга из библиотеки Перегудовых: "Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев" - прижизненное первое издание 1816 года. Книга, прекрасно сохранившаяся, а, возможно, и отреставрированная стараниями Константина Петровича, не то чтобы увлекавшегося коллекционированием, а при случае как издатель все книжное тащившего в дом, попала к нему, вероятно, случайно. Дмитрий же Львович, никогда не имевший возможности коллекционировать редкие книги, но в душе истинный библиофил, попадая к Перегудовым, не упускал возможности подержать в руках те несколько достойных экземпляров, которые затесались в большую, но бестолковую библиотеку. "Записки капитана Головнина" были его самым большим вожделением.
Теперь книга лежала на журнальном столике, в сторонке от чашечек с кофе, чтобы, не дай бог, не испортить. Дмитрий Львович взял чашечку, чуть пригубил, поставил на место. По временам он будто забывал на несколько мгновений о собеседнице, и в эти мгновения словно оглаживал взором книгу по корешку, по обложке, но потом вспоминал о Людмиле Игоревне и продолжал:
- Ты же знаешь, Мила, моя золотая мечта была о кругосветном плавании. Впрочем, не обязательно о кругосветном, хотя бы так, каботажно, по какому-нибудь экзотическому морю. Но только куда я теперь гожусь, и жизнь вот почти прошла.
- Так уж прошла.
- Прошла, прошла, самая ее деятельная часть прошла... А раз самому заказано, то что еще остается делать, как ни воплотить мечту хотя бы на бумаге.
- Что же, будешь выдумывать кругосветку?
- Нет-нет... Но что-то вроде монографии о русских мореплавателях... Даже не так... Исследование их трудов. Некоторое обобщение. Крузенштерн, Лисянский, Овцын... Капитан Головнин. Интереснее судьбы нет. Два плена, у англичан и японцев, смерть ходила по пятам... А знаешь, история о путешествии - самая потрясающая из всех человеческих историй. У Борхеса есть новелла о четырех историях, которые люди пересказывают на разные лады. То есть в том плане, что вообще человеческих историй всего четыре. Первая - история о защитниках города, которому суждено пасть. Вторая - о возвращении, о вечном возвращении Улисса к своей Пенелопе. Третья - о поиске. - Он прикрыл глаза и процитировал по памяти: - Это Ясон, плывущий за золотым руном, и тридцать персидских птиц, пересекающих горы и моря, чтобы увидеть лик своего бога Симурга... - Открыл глаза и опять взялся за кофе - правой рукой поднес к губам чашечку, а левой придерживал под чашечкой маленькое блюдце. Чуть отхлебнул, смакуя вкус настоящего сваренного из зерен напитка.
- А четвертая история? - осторожно спросила Людмила Игоревна.
- Ах, - спохватился он. - Четвертая... Это самая странная история. О самоубийстве бога.
- Вот как? - удивилась она. - Но как же это понимать?
- Я и сам не могу расшифровать эту загадку, - пожал он плечами. - Но мне кажется, что это как-то связано со скверными сторонами нашей души, когда мы что-то утрачиваем в себе.
Он поставил чашечку на стол, а через несколько мгновений опять оживился:
- Однако мне кажется, все это больше формальность. Историй на самом деле больше. Ну возьмем хотя бы историю ни о чем. О рыбаке, который никогда не выплывал за пределы своего залива и которому ровным счетом ничего не нужно, не нужна даже золотая рыбка с ее чудесами, а нужно ему только одно: жить со своей старухой у самого синего моря, и чтобы их никто не беспокоил. А вот тебе шестая история: о герое, который приходит на помощь, о бескорыстном Робин Гуде... Или седьмая история. О человеческой подлости. Впрочем, как раз она может быть отнесена к четвертой истории.
- Ты всегда блистал умом, - задумчиво проговорила она.
Он смущенно поправил очки указательным пальцем, опустил глаза, покраснел и вдруг проговорил:
- А знаешь, я эту книгу посвящу памяти Константина.
Она пожала одним плечом, впрочем, вяло, так что можно было по-разному ее понимать. С одной стороны, ей, правда, было все равно, кому он посвятит книгу. С другой, можно было прочитать и более тонкий намек - хотя бы на то, что книга могла вовсе не увидеть свет. Типография после смерти Константина Петровича оказалась в руках не очень чистоплотного компаньона. Сын же Перегудовых - Дмитрий делами отца никогда не интересовался, из-за него-то компаньон и был так бесцеремонен. Сын уже давно стал для Перегудовых головной болью. Баловался спиртным, со своей супругой скандалил, гулял, и в этих своих повадках сильно походил на почившего папашу, при том, что совершенно был лишен его деловых качеств.
- Костя мне ничего не оставил, ничего, - заговорила вдруг она. - На счете семьдесят тысяч рублей. Все наследство, которое мы будем делить с Димой. А у меня квартплата восемь тысяч в месяц... Все спускал. На свои игрушки, на машинки, на баб. А ты разве не знал, что ты делаешь такое удивленное лицо?
Дмитрий Львович, конечно, знал.
- С самых первых дней... У него одновременно было по две любовницы... А я, как дура, все знала и терпела, делала вид, что в полном неведении. Как теперь жить?
Лицо ее скривилось, она замолчала, прикрыв глаза пухлой рукой, на которой было сразу три, наверное дорогих перстня. Дмитрий Львович смущенно сжимался в кресле, ему почему-то был крайне неприятен этот разговор, но она опять заговорила:
- Конечно, он мне ни в чем не отказывал. Помнишь, как я работала - в школе по настроению, в ДК - из прихоти. А что теперь? Стажа нет, пенсия нищенская. Так что квартиру придется продавать, перееду в маленькую, в хрущевочку, как у тебя... И представь себе, не могу отделаться от ощущения, что он меня предал, сбежал от меня вот так подленько... Ах, господи, что я говорю.
Она опять замолчала, отвернулась в пол-лица, словно делая усилие, чтобы не заплакать.
- Не знаю, Мила, - выдавил Дмитрий Львович хоть что-то, чтобы ее поддержать.
- Зато я знаю. - Она опустила руку, глаза ее будто даже сверкнули строго. - Знаю, что если бы ты тогда не сдался, вся жизнь сложилась иначе. Папа тебя поддержал бы. Ты же помнишь, как он сначала был настроен против Кости и как тебя уважал. А ты сразу, раз, и в кусты... Да мало ли что и с кем у меня случилось. Не он первый, не он последний. Да, да, а ты как думал! Надо же было бороться за женщину. Я ведь ждала каждый день!
Он совсем стушевался, вжался в кресло.
- Я не знаю, Мила, все произошло так неожиданно.
Но она тоже обмякла, махнула рукой.
- Ладно, Димочка, ты уж прости меня. Если разбираться до конца, я оказалась тварью. И тебе жизнь искалечила.
- Я на тебя зла никогда не держал.
- Ну вот и хорошо.
А через минуту опять повеселела. Они еще говорили о чем-то отвлеченном, но он уже не мог совладать с собой. Еле дождался удобного момента, чтобы подняться, поблагодарить за прием и за то, что одолжила для работы книгу. Упаковал книгу - сначала в газету, которую она принесла, потом в полиэтиленовый пакет. В коридоре оделся в свой изрядно поношенный пуховик, на голову шапку из овчины - не помнил уже когда и купил эту шапку. Людмила Игоревна вышла следом, внимательно смотрела на него и вдруг сделала движение, которое будто подсмотрела у его мамы, когда та была еще жива, - поправила ему шарф, как-то даже настойчиво, получше закрыв шею. И тут же спросила тихо, глядя ему прямо в глаза:
- Какая же история получается у нас с тобой, Дима?
Он хотел сказать, но не смог, только почувствовал, что совсем теряется, лицо его, и без того не склонное к здоровой розоватости, немного отечное, стало совсем бледным. Она открыла дверь и едва заметно подтолкнула его к выходу.
На улице он так и не смог придти в себя, шел на непослушных ногах, боялся даже, как бы не стало дурно. Все получилось крайне неловко, некрасиво. Ах, проклятая застенчивость. Надо, надо было сказать ей, что она так ждала: да, Мила, наша с тобой история - это вторая история, история о возвращении.
Он остановился на переходе, рассеянно осмотрелся: город жил сам по себе, жизнь неслась по своим дорогам, и он теперь подумал, что никогда и не вникал в эту энергичную, но совсем не интересную для него жизнь города, всегда сторонился ее и тлел медленно и бесплодно в своем футляре и так дотлел до пятидесяти шести лет. Но тут же принялся и успокаивать себя: почему же бесплодно, а мои книги! Да, у них мало читателей, но сколько раз в истории было так, что большие идеи десятилетиями ждали своего часа...
В конце концов еще не все было потеряно. Через две недели нужно было возвращать книгу и тогда... да, к этому времени он все окончательно обдумает, примет решение и тогда скажет ей то, что не сумел сказать тридцать лет назад.
Дома, переодевшись, первым делом протер салфеткой стекла на всех трех портретах мамы. Уже четыре года милое переставшее стареть лицо смотрело на него только с фотографий. Долго рассматривал это лицо на самом любимом портрете, настольном, взяв его в руки и присев на краешек стула. Почувствовал, как набухают глаза, снял очки, чтобы промокнуть платком.
Подумал, что надо прибрать в квартирке, маме это было бы приятно, хотя прибирал накануне, здесь все было скромно и опрятно: в буфете сверкал дешевый хрусталь, на старом круглом столе - ни пылинки, диван у стены аккуратно застелен выстиранным и выглаженным покрывалом, шторы и тюль так же источали свежий дух стирки, крашеные полы протерты, напольный коврик выбит, на телевизоре - крахмально-белая вуаль, компьютер на столике в углу и даже клавиатура без единого темного пятнышка - отчищены ваткой с одеколоном, книги на полках во всю стену обработаны пылесосом и все до единой выставлены с легким наклоном вправо. Такой же порядок в коридоре, на кухоньке и в санузле.
Дмитрий Львович все-таки машинально принялся что-то делать, но тут же вспомнил о записках капитана Головнина. Подхватился готовиться к работе: включил компьютер, чтобы выписки делать сразу на нем, и для книги освободил на столе как бы почетное место. С благоговением выложил ее, открыл обложку, внимательно изучил титульный лист, перевернул его и остолбенел. Там, между страницами лежала тонкая стопочка стодолларовых купюр. Он взял деньги. Лежали они здесь, вероятно, давно, поскольку немного слиплись между собой и будто подернулись тончайшей пленкой. Он разлепил купюры, пересчитал. Всего было семь купюр, а, значит, семьсот долларов.
Вот еще один прекрасный повод появиться у нее, подумал он. И нет причин откладывать визит на две недели. Завтра же он будет у нее под этим невинным предлогом - отдать деньги, и тогда же все разрешится. Плохо, конечно, что после похорон прошло всего два месяца. Но ведь никто не торопит события, важно хотя бы принять решение. А потом... Потом можно и подождать то время, которое в таких случаях отведено для приличий.
Он завернул деньги в лист писчей бумаги и сразу отнес в коридор, спрятал во внутреннем кармане пуховика.
Наконец сел за компьютерный столик, вновь уставился в книгу, но тут же отвлекся. Эти семьсот долларов были, пожалуй, заначкой Константина Петровича. Ну да, не положила же их туда Людмила Игоревна - она в сторону книг давно перестала смотреть.
А вдруг она подложила их, чтобы проверить его - Дмитрия Львовича! Какой вздор... Во-первых, она не знала, для чего вообще Дмитрий Львович шел к ней - он ее заранее не уведомил, созвонившись, спросил только, не возражает ли, если забежит на минуту. И он сам открывал застекленный шкаф с наиболее ценными раритетами - она дала ему ключик - и сам доставал книгу. Да и не похоже такое было на нее, к тому же она находилась теперь в стесненных финансовых обстоятельствах, чтобы играть с большими суммами. А значит, никаких сомнений - деньги были заначкой покойного. Что и говорить, деньги у него водились и ему, вероятно, и правда ничего не стоило запрятать огромную, по представлениям Дмитрия Львовича, сумму и напрочь забыть о ней. А может быть, в доме имелось теперь немало подобных заначек.
Дмитрий Львович сокрушенно и как бы с упреком покачал головой. Что толку было упрекать почившего друга: о мертвых либо хорошо, либо ничего.
Он так и не смог приступить к работе и вообще разволновался до такой степени, что сердце стало покалывать. Наконец Дмитрий Львович собрался и пошел на улицу, для чего и повод нашелся: нужно было купить продуктов на предстоящую неделю. По дороге к супермаркету, в углу пятиэтажки, ступеньки поднимались в обменный пункт. На табличке Дмитрий Львович прочитал курс доллара: 30 рублей 23 копейки. Больше двадцати одной тысячи рублей, машинально подсчитал он, две с половиной зарплаты рядового ассистента. Странное ощущение навалилось на него. Деньги были при нем, во внутреннем кармане, деньги были не его, их предстояло назавтра отдать, но он все равно ощутил себя если уж не богачом, но будто бы свободным, обеспеченным человеком, даже задышалось как-то особенно легко.
Он стал мечтать. На такие деньги можно было сразу подправить пошатнувшееся хозяйство: во-первых, сменить компакт, который своими силами ремонтировал последние двадцать лет; во-вторых, обновить гардероб, поскольку в старой одежде уже неудобно было появляться перед людьми, особенно в институте; в-третьих, можно было даже отложить немного на поездку на Оку, о которой мечтал несколько лет. Он усмехнулся на самого себя и прошел дальше, к супермаркету, где можно было найти снедь дешевле и калорийнее.
К ночи он, кажется, и забыл обо всем. Читал записки Головнина, потом смотрел "Культуру", опять читал. Потом собрал постель и уснул. Но среди ночи обнаружил себя с открытыми глазами, пялящимся в потолок, мерцающий отблесками ночной улицы. Его трясло от мыслей: самое ужасное было в том, взаимоотношения мужчины и женщины предполагают несколько больше, чем милое общение за чашечкой кофе. И избежать этого скорее всего никак не удалось бы. А значит, ему пришлось бы прикоснуться к легенде, к тому, что было скрыто под тем темным шерстяным платьем, он будет не просто допущен к этому, все это станет его новой неизбежной обязанностью! Но что там, под этим платьем?! На него лавиной надвигались воспоминания о небогатом сексуальном опыте.
Случилось с ним такое дважды. Впервые на третьем курсе института, в колхозе, не без вмешательства Костяши, который так устроил, что Дмитрий, кое-как выпивший стакан вина, оказался один на один в подсобке на коровьей ферме в обществе Зины, местной девушки. Дмитрий все делал так, как учил Костяша, и, что удивительно, Зина сама ему помогала - нервное раздевание в полутьме, прикосновения к чужому голому крупному телу, у которого по поясу прощупывались мощные складки, а впереди висело такое, к чему прикасаться рукой было все-таки совсем боязно. Все это привело его в такое внутреннее неистовство, в такое возбуждение, что его трясло, он не мог ни нормально дышать, ни говорить. А когда она, наконец, улеглась на топчан и его повалила на себя, он почувствовал под собой большие мягкие лепешки и все остальное - обильное и мягкое, и тут же забыл, что делать дальше. Он обхватил все это мягкое, податливое, будто утопая и задыхаясь в нем, как вдруг взорвался изнутри, огромное количество жара растеклось по телу и начало толчками изливаться из него куда-то вниз, после чего почти сразу взор обрел ясность, стало холодно и как-то тошно. Противное толстое тело ворочалось под ним, наконец Зина спихнула его с себя, так что он свалился на пол. "Ну ты дурак! Ну, дурак! Ну, удружил Костяша".
Этот опыт надолго отбил в нем охоту к донжуанским похождениям. А потом была катастрофа с Милой, после чего Дмитрий Львович до тридцати пяти лет и вовсе не смотрел в сторону женщин. А в тридцать пять вновь надумал жениться. Светлане было сорок два. Крепкая особа с большими карими глазами, с носом немного с горбинкой, широковатым подбородком и сильными руками. Он за ней долго ухаживал: и точно также, как когда-то Миле, дарил ей изредка розы, которые она очень любила, дважды приглашал в кафе, из-за чего влез в долги. А когда, наконец, дошло до постели, она проделала с ним что-то совершенно недопустимое, что повергло его в стыд, в отвращение, он бежал от нее, едва все закончилось. Чувство брезгливости так и осталось в нем на всю жизнь.
И вот теперь он должен был вновь переступить этот опасный порог и что-то делать... С кем! С Милой, которая в его душе давно превратилась в Лауру. Легенда покрывалась мелким налетом грязи.
Он нервно поднялся, прошел на кухню, включил настольную лампу. Нужно было что-то делать с этим. Достал из холодильника литровую банку с молоком, которое заботливо перелил сюда еще накануне из полиэтиленовой упаковки, отлил в ковшик приблизительно со стакан, поставил на огонь.
Зачем, зачем ей понадобился я! Я - нищий, скучный кабинетный червь. Все это просто ее каприз! Она всегда была изнеженная и капризная. Она из-за каприза отказалась от меня тридцать лет назад. И теперь из-за каприза изводит мою душу...
Но если посмотреть с другой стороны! Зачем мне она? Стареющая толстая косоглазая женщина, которая привыкла к праздной жизни! Она что же, думает, что я сумею обеспечить ей безбедное существование?
Но самое страшное... Да, самое страшное... Этот ее намек, что у нее кто-то был, помимо Кости... Почему же кто-то, а не я? Почему она, когда ей было плохо, не пришла ко мне, а избрала кого-то другого?!
Молоко вскипело, он едва успел выключить газ и подуть на вздымающуюся пену. Перелил в фаянсовую кружку, добавил ложечку меда, пол-ложечки сливочного маслица, тщательно размешал и, усевшись на табурет, обхватив кружку ладонями, стал меленькими глотками отхлебывать. Лучшего снотворного, как он знал по опыту, не бывало. Потом он вернулся в постель и минут через десять незаметно для себя заснул.
Утром встал чуть позже обычного, немного болела голова, но он уже успокоился, решение созрело. Он неспешно стал собираться. Позавтракал, проглотил таблетку цитрамона, оделся и, прихватив из стола паспорт, скоро отправился на улицу.
В конце концов, не я первый, не я последний, думал он, осторожно шагая по смороженным култышкам: неожиданный для первой декады марта морозец прихватил тающее снежное месиво. Чем плох, к примеру, поступок Подколесина? А ведь за анекдотом скрывается настоящая философия одиночки, для которого личная свобода имеет непререкаемую ценность. Это с одной стороны. С другой, он хорошо проучил самонадеянную дуру. Так ей собственно и надо. Дмитрий Львович завернул в обменный пункт. Очереди не было. Через пять минут ему обменяли доллары на рубли. Он вышел и двинулся по улочке, ведущей к базару. В воскресенье здесь всегда шла бойкая торговля.
Тут и солнышко поднялось над домами. Так что мороз морозом, а пройдет с полчаса и опять все потечет. Весна. Мир вращался по одному и тому же кругу, все было как прежде, и люди, как прежде, тасовали в своих бесконечных рассказах четыре истории, где самая важная, самоубийственная, оказывалась почему-то на последнем, четвертом, месте.