Лица его родни шелестели в листве, темнели и светлели в траве, то в одном месте дачного сада, то в другом: вот промелькнул в желтых стеблях правильный профиль отца, Антона Андреевича Ярославцева, его тут же вместе с сухой травой унесло вдаль быстрым порывом ветра, но среди древесных веток успела откликнуться ему солнечным бликом улыбка матери Анны; ей тут же отозвалась мягкая морщинистая рябь — это бабушка Юлия Николаевна посылала с облака свой привет, и за ней пушинкой, в сердцевине которой твердело семя, спустилась в сад легкая тень простой и мудрой бабушки Клавдии Тимофеевны…
Внезапно со звякнувшим щемящим звуком просквозил по выступающим древесным корням острый профиль Сергея и зацепился за поднимающийся из-под сухой земли рыжеватокоричневый сосновый бугор. А среди темно-зеленой хвои вспыхнуло рыжим пламенем яркоглазое лицо деда.
— Чутье, его вело чутье, эге? И кора запестрела цыганской юбкой, и старая королева — хозяйка дачного дома — возникла на миг, как солнечный воздушный столп — тут же распавшийся на золотистые искры, одна из которых уже сверкала в живых и нежных глазах вышедшей на террасу Натальи, сестры.
— Я прочитала недавно один роман, — Наталья смотрела на брата своим тихим взглядом. — Мне очень понравилась книга, но там есть такой эпизод: герой читает старые письма советской эпохи, в которых родня обменивается впечатлениями о рождении детей, о поездках на юг, о своих огородных посадках… И герой бросает письма в огонь, потому что считает, что той жизни уже не существует и не будет никогда. Но это — мужской взгляд. А мне кажется, та жизнь никуда не исчезла, она так же длится и длится. Мы, женщины, ощущаем глубинные течения, связывающие человеческие души. Во внешней жизни меняются декорации и правила игры, появляются новые герои, выбрасываются на свалку старые. Но на самом деле это только майя, только очередная иллюзия… А жизнь внутренняя — жизнь наших бабушек, наших родителей и наша юность — все остается в нас.
Мы такие же — мы так же хотим любви и счастья. га первая
Узнаю тебя, жизнь, Принимаю…
А. Блок
Чутьё, чутьё, его вело чутьё. Место самое обыкновенное, никакого искусственного моря тогда в помине не было, так, приток небольшой, крутые берега, правда, сосны, да, сосны — красиво, особенно вечерами. И несколько домишек, не дачек — обычных домиков со стариками и старухами. Вот здесь, говорит, построю я дачку. И что теперь, ведь всего сорок лет прошло — и здесь самый престижный дачный посёлок: «Волги», «Жигули», а как начались девяностые, сплошные иномарки… И дырявая кастрюля папаши.
Сергея в школе пытались звать Сержем. Отмахнулся: по.шло. Кликуха для банды. Приклеилось другое: граф. Тоже ведь прозвище, но почему-то не отнекивался, не морщился — даже нравилось. Льстило, наверное. Граф сказал, граф пошёл. Не пошёл — побежал. Быстрый, порывистый, смесь холерика с меланхоликом, как про себя любил говорить. Девочкам нравился, лезли все. Кроме скромных. Те влюблялись в других: попримитивней. Это всегда так в юности, как раньше говорили: Лондон — город контрастов, — в том смысле, что, если ты сам сложный, то тянет тебя к примитивам. Сергея ласкали девочки крупнокалиберные, рано созревшие. Было, видимо, чтото притягательное в его чувственности: целовался как-то по-особому, что ли… Ему не было еще пятнадцати, а ей тридцать три. Долго забыть не мог. Учительница первая моя. Так её называл. Ты помнишь, отец? Эге?! Хорошая
note 1 баба была, он и сейчас кому угодно это повторит. Хорошая баба. Всегда поможет — только попроси поласковее. На дачке прошёл он свою первую школу. Граф. А она — жена кучера. Муж у неё работал таксистом. Налей, налей бокалы полней. Он ей пел. Муж, говорит, у меня тряпка. И жалко. Жалко у пчёлки, а пчёлка на ёлке — выгляни в окно! Так вот с тобой и пою. На гитаре он, правда, никогда не играл. Не умел. И учиться не пожелал: инструмент для парикмахеров, как бабушка изъяснялась: ещё только гриф алым бантом обвязать, а тебе чуб завить. Дед был, конечно, проще её. Но с чутьём, говорю, с чутьём, а?
Отец молча слушает. У него вообще такая манера: как можно меньше себя проявлять. Многие вопросы до него просто не долетают. Шум жизни, точно поток, огибает его и уносится вдаль. Жена Сергея, Томка, уверяет, что в конце отечественной войны, когда Сергеева отца, девятнадцатилетнего парнишку, тяжело контузило, у него отвалился какой-то загадочный винтик, отвечающий за душевные переживания.
Эге! Анекдот старый: стоит человек на остановке, а у него в ушах бананы. Подходит другой, видит, обращается к первому: гражданин, у вас в ушах бананы. А?! У вас в ушах бананы. Что?! Не слышу?! У вас в ушах бананы. Не слышу! Не слышу! Говорите, пожалуйста, громче, поскольку у меня в ушах бананы. Сергей криво смеётся. Он всё делает быстро, криво, рывками.
А что? Не так? Не права я? Томка встаёт, пожимает плечами, отворачивается от супруга. А что же делает супруга одна в отсутствии… Она бровки поднимает, выщипывает пинцетом. Не так? Первая жена Антона Андреевича ушла, годовалую дочь Наташку забрала, тебя, сына своего, оставила. Скучал он по дочери? По жене? Ещё чего! И тебя прям-таки завоспитывал, заласкал. Наплевать ему было на всех… Бабушка тебя вырастила. Бабушку Томка уважала. Старая интеллигентка была. Сдержанная, деликатная, всегда в хорошем костюме, даже чулочки в цвет. Подозрительная, правда, — плохо с людьми сходилась. Антон Андреевич сразу тогда женился вторично.
note 2 Сергею уже десять лет было. Но вторая жена погибла, остался трёхлетний сын. И что — умер с горя Антон Андреевич?! Страдал? Мучился? Как бы не так!
Ей-то, Томке, и лучше, что Антон Андреевич такой: вся её родня на даче живёт. Братец и сестрица раньше часто наведывались — теперь что-то не очень. И слава Богу. Приедет, бывало, Наталья, сядет на веранде на бабушкин стул, физю вытянет — глядите-ка на меня, принцессу.
— Какие у Натальи губы красивые! — как-то сказал Сергей восхищённо.
— Красит, вот и всё, — отрезала Томка. И всё ей не так — то кровать не там стоит, то телевизор спать мешает. А теперь вдруг Антон Андреевич задумал дачу поделить между детьми. Наглость какая! Сергей на ней всегда жил, потом с ней, с Томкой и Томкиной мамашкой
— молодящейся старухой — бывшей актриской оперетки. Красотки, красотки, красотки кабаре! Не ори, Сергей, своим козлиным голосом. Обиделся. И за сестру тогда обиделся. Нет, красивые губы и всё. Ну ладно, Наталья хоть родная сестра, а этот, Митька, сводный — а главное, типичный тунеядец. Его Томка ненавидит особо. Чем он лучше Сергея, что все о нём языками чешут: говорят, Митя там, слышали, что Митя у вас так-то, рассказывают, что у Мити… Встретишь дачного соседа — сейчас все они тихонькие — неохота зады-то от насиженных кресел отрывать, а время смутное — и первый вопрос: а младший сын Антон Андреича где?.. Авантюрист и тунеядец. Но не ответишь так. Ах, не знаю, давно не был, что вы, мы так всегда рады, когда он приезжает, да, конечно, удивительный, но сложный, сложный, сейчас-то таким проще будет, вы считаете?.. Ох, молодость, сокрушается сосед. И мы в его годы такими были. Пообломали. Привет Антон Андреичу. Поклон супруге. И потащился коряга.
Дачу ему — подавится!
Себя Томка считает несчастливой, и это как бы даёт ей право требовать у судьбы компенсации — ну хотя бы качестве места для отдыха себе и сыну. А что, такой муж, как Сергей — счастье? Все знают — он запивается. Знают,
note 3 но молчат. А её мать?! Ох, уж не повезло тебе, Тамарочка, такая ты невзрачненькая, одно тебе остаётся — учиться, учиться и учиться. Отец был, конечно, хороший мужик. Подполковник. Инженер военный. Мебель и ту — своими руками. Крестьянский сын. Но тоже стал попивать к пенсии. Тихо, сам с собою. А что: от супруги такой — запьёшь. Клюнул в молодости на смазливость. Губы, правда, у Томки яркие, пухлые, Сергей в первые ночи всё целовал, целовал
— рот на поллица расползался. Нет. Враньё. Нежный, ласковый он. Это другой — садист. Женись, говорит, граф, на Томке, отличная она девка, не ошибёшься. В тот раз она от Сергея и забеременела.
А эта красит — точно красит.
Томка стала инженером. Денег мало. А теперь у честных людей денег и не может быть. На юга не наездишься. Водку Сергей жрёт — только десятки летят.
— Чутьё, у него чутьё было! А твою вторую жену, ты же помнишь, наш дед не любил…
Отец морщится слегка: об умерших дурно не говорят.
— …Хоть и красивая была, полногрудая. Слышу — плачет Митька, я в его комнату — он один, описался весь, а мне-то — одиннадцать, я к вам в спальню, она поднялась
— грудь огромная, голая, рукой машет — не мешай.
Отец непроницаем. А может, всё забыл. Налей, налей бокалы полней. Слышишь, отец, — Митька не в нашу породу пошёл…
Дмитрий, Митя, сколько ему сейчас? Антон Андреевич мысленно подсчитывает. Скоро двадцать два. Много
— а ничем ничего.
— …И дети твои, отец, все — неудачники, — говорит Сергей неожиданно. — Наталья одна, ни одного парня у нее никогда не было и сейчас нет. Я… ты знаешь сам… сам ты всё обо мне знаешь… Однако не побледнел ли ты, Антон Андреевич?
— …И этот твой, младший, бездельник!
— Он — не бездельник.
— Неудавшийся художник!
— Всё у него хорошо, хорошо у него всё будет.
note 4
— Чушь! — Сергей злится. — Ты помнишь его Лильку? Сколько они прожили? Год? Полтора? Дурацкий брак. Зачем, скажи, нужно было ему в девятнадцать на ней жениться
— ведь такая ду-у-ура несусветная! Красавица, видите ли, твою мать… Смотрит в сторону. Не любит бесед, бередящих душу. У всех всё хорошо, у всех всё хорошо. Выпил рюмку, выпил две. И что он цепляет?..
— …Болтается, как цветок в проруби, зачем ему дача? А Наталье можно отдать сад, пусть клубничку выращивает, но Митьке… …Летний вечер на даче. Темнеет. Доносятся с веранд соседних домов спокойные голоса. Сергей задумался над листом тетради. Когда-то он мечтал стать журналистом, потом писателем, и сейчас — в этот летний вечер на даче — ему верится, что он в будущем сможет написать роман. Так, что ещё? Он прислушался и записал: кто-то поёт, ктото смеётся. Потянул воздух ноздрями. Так. Пахнет дымком: на той стороне улицы сосед, кандидат геологических наук… три последние слова вычеркнул… топит баню. Ещё тепло. Чай со смородиновым листом так душист. Скоро совсем стемнеет, о стекло веранды забьются ночные мотыльки, на лесной поляне наподалёку разведут костёр. Ночь, тепло, купание, светится женское тело во мгле. Как бы описал Бунин? Тело её казалось… тело её… поцелуй… поцелуй… А сейчас, кстати, Татка и Митя ушли купаться. Прочитал, всё перечеркнул, лист смял, поднёс спичку — сжёг. В пепельнице пожар. Гоголь Н.В. Второй том.
«Мёртвые души».
Они идут по еле-еле видной во тьме лесной тропинке. Словно морды вокруг из кустов, словно вздохи и стоны — ночь. Митя видит, слышит, ощущает — точно прибор. Нажми кнопку и получишь нужный ответ, всегда интересный. Умный парень мой братишка Митька, думает о нём Наталья. Этакая — так характеризует сестру Сергей. Он рядом с ней чувствует себя стариком, она же — совсем как
note 5 девчонка. Медичка. Тру-ля-ля. Он медичек всегда любил. Школа, технический вуз, хоккейная сборная, хорошие характеристики — и вот позвали служить. Томка надавила
— надо, хоть будем жить, как люди. Теперь — капитан. Не его это совсем, говорит о брате Наташа. И чувствует: недоволен Сергей всем. Кроме, пожалуй, одного: здесь, на даче, ему хорошо. Он каждый вечер поддаёт — портвешонок какой-нибудь — и ловит кайф.
— Ой! — пугается Наташа. — Белеет что-то!
— Столб.
— Как темно кругом!
— Ты купаться будешь?
— Конечно!
— Я тоже! Они сбегают по крутому склону к воде. Шелестит, шепчет — слышишь? — шелестит море, шепчет. Наталья тоже шепчет, ей не хочется сейчас говорить громко; она сбрасывает лёгкую юбку, тапочки, белую мужскую рубашку. И Митя раздевается.
— Худой ты, ужас! — говорит она ласково, со смешком, и дотрагивается до его тёплой загорелой кожи. — Весь в мурашках! — И в воду бежит. То плечо её просияет серебристо, то сверкнёт белой скорлупой круглая пяточка; она плещется и смеётся…
— Ну, иди же, трусишка!.. Всегда Митя сначала немного медлит перед тем как нырнуть, идёт тихо, ему холодно, хотя вода тёплая, — наверное, мама в детстве мало обнимала его, и он замерзал в своей детской кроватке — но вот он, наконец, разрезает руками воду и плывёт, забыв обо всём сразу — и о том, и о том, кто он есть — имя свое он вряд ли помнит сейчас, качаемый материнской волной, закрывший зелёные свои глаза, на спину лёгший, доверившийся летней ночи…
«На даче спят, — бормочет Наталья стихи, когда возвращаются они в посёлок, — как флот в трёхъярусном полёте… как флот в трёхъярусном полёте… как флот…» Ей, наверное, нравится в жизни то, что и всем похожим на неё
note 6 её ровесницам: джинсы, стихи и Гребенщиков. Правда, она сама путается: то ли действительно всё это ей нравится, то ли ей только кажется, что всё это действительно ей нравится…
— Ты словно во сне, — говорит она вдруг Мите, — будто всегда не с нами. Так вот, бывает, скажешь — удивишься. Особенно странно — такое — и о Мите. А может, не о нём? О себе? Сомнамбулизм, хоть имя дико, но мне ласкает слух оно, — смеётся он.
— Пора спать.
— Пора, — соглашается он.
— Жалко…
— У пчёлки…
— Пчёлка на ёлке!
— Кто-то курит? «Кто?» — Наталья смотрит пристально, прищурившись: курит на веранде Сергей.
— Явились — не запылились, полуночники! — в его голосе досада. Они всё-таки обидели его вчера. Играли с Митькой в оперу — не говорили, а пели: Иди-и-и-и ко мне-е-е! или — Нале-е-ей мне ча-а-аю! — вдруг он из комнаты подпел сверлящим тенорком: — И мне-е-е-е! Они переглянулись, фыркнули — и игра закончилась. Митя бесшумно пролетает мимо Сергея. Разные миры. Разные планеты, вращающиеся вокруг одной, отцовской.
— Постой, не ложись, — внезапно просит Сергей Наталью,
— посиди со мной!
— Ветер, — тихо говорит она, облокотившись о стол. Она покачивается на стуле. Закрывает глаза. Словно вода, вновь обтекает её воздух июльской ночи.
— Шумит ветер… Сергей молча курит. Потом встаёт. Скрипнув, отворяется под его рукой дверца старого шкафа. Лунный блик стремительно стекает со стекла бутылки и ныряет в его глаза.
— Выпьешь? В бокалах чуть колышется вино. Колышется ночь.
note 7 Июльская тёплая ночь обволакивает её. Июльская ночь.
* * * Он запнулся о них — иначе бы не заметил.
— Ты что не спишь, шатаешься? — Сергей не выругался, сдержался. Запнулся, но ничего не понял. Так и прошёл сонный — туда и обратно. Холодили щиколотки влажные лопухи. Плюхнулся на матрас, набитый свежей травой, тут же заснул вновь. Ему нравилось спать и видеть сны. И приснилось ему, что наткнулся он в темноте на Сергея с какой-то девушкой, сплетённых на траве, и наклонился,
— и вдруг сердце так бухнуло, что он проснулся: тихая, тихая ночь. И вновь упал в сон. И другое приснилось: Наталья в крови. Грудь её залита кровью. И опять сердце так стукнулось о стену груди, что проснулся. Уже рассвело. А днём Наталья уехала на электричке в город. Торопливо покидала свои платья и юбки, спотыкаясь о столик и стулья, пролила чай, остывший в чашке с отбитой ручкой, чмокнула Митю.
— Провожу, — предложил он, хотя у них не принято было встречать и провожать. Излишняя сентиментальность.
— Нет, нет. — И уехала. * * *
…А знаешь ли ты, Наташа, почему твоя мать ушла от отца? Ты была совсем крошкой — года тебе не было, и Ниночка отказалась ехать с твоим отцом на дачу: нет, говорит, там нет горячей воды, ладно Серёжка, а Наташечка еще совсем малышка, а может, тебе полтора было, не помню…
Наталью вырастила бабушка, мать матери, Клавдия Тимофеевна, бухгалтер в прошлом. И дед был бухгалтером. Тогда называлось — счетовод. Волей случая или волей судьбы всех троих детей Ярославцевых — Сергея, Наталью и Дмитрия — воспитывали бабушки. Каждого — своя. Наташа, конечно, была уверена, что волей судьбы.
note 8 Иногда все трое собирались на день рожденья их общей бабушки, Елены Андреевны: тридцатого июля, на даче. Порой кто-то из троих отсутствовал — или Митя по рассеянности или Сергей из-за важной (все его командировки были «важными») поездки. Старушка аккуратно и элегантно одевалась, любила повспоминать свою петербургскуюе юность, родив сына Антона уже почти под сорок, она всем своим внукам годилась в прабабушки, и, пристально поглядывая на окружающих своими длинными светло зелёными глазами в жёлтую крапинку, так иронично улыбалась, будто давала понять — она знает давно всем людям — и несомненно, и внукам своим! — цену. Невысокая цена, нужно признать с грустью.
И только Сергей считал Елену Андреевну своей.
— Моя бабушка, — говорил он Наталье, — она мне и отца и мать заменила. Ты нашего отца знаешь… Наташа несколько обжалась за их вторую бабушку, Клавдию Тимофеевну.
— Ты её совсем мало видишь, и не представляешь даже, какая она хорошая.
— Блинчики она вкусно готовит. Факт.
— Обжора!
— А ты-то!.. …А такие худые и брат, и сестра, но для девушки Наталья высокая, Сергей же — средненький, щупловатый, хоть и жилистый, он сутулится и когда стоит, разговаривает, то коленкой острой дёргает — точно внутри у него всегда звучит нервная музыка. Но что-то в тебе, Серёжка, есть, что-то — есть. Наталья щурится. Ну, не удивительно ли, что, несмотря на различный цвет глаз: у Сергея — синие, у Наташи — светло-карие, ореховые, у Мити — зелёные,
— щурятся они все одинаково. Как бабушка Елена.
Митьку воспитала Юлия Николаевна: такая мощная старуха, как выражается сам Митяй.
Наталья отогнала комара, почесала ногу, приподняв оранжевую юбку чуть выше колена. И засмеялась.
— Комары…
— Ну, и не вижу ничего смешного.
— Так вот, Серёга, бабуля рассказывала, что мама наша ушла от отца потому, что ей, когда она осталась в городе, не поехав с ним на дачу, а ты, выходит, был здесь, с папашей, в общем, она была дома одна, а бабуля гуляла со мной в парке…
— Помню, тоже с тобой гулял. У тебя капор был смешной, какой-то старомодный. С бантом! И сумочка.
— …И какая-то женщина, тётка, приносит нашей мамульке записку, вам говорит, просили передать, и тут же исчезает, а в записке — ваш муж такой-то, пока вы в городе болеете, наверное, или ребёночек у вас младший болеет, а ваш супруг косой изменяет вам на даче с такой же точно уродиной кривой…
— Это он мог.
— …Я сама записку не читала, но бабушка рассказывает, что она была написана печатными буквами на листочке в клеточку, то есть из тетрадки вырванном. И мне, знаешь, что обидно? Отец-то косит совсем незаметно.
— Эге.
— Кто мог нацарапать пасквиль?
— Понятия не имею.
— Бабуля говорит — соседка по даче. Жене дядь Миши это не надо — она считает себя слишком духовной. Без пяти минут доктор наук. Она всегда книжки читала, о смысле жизни размышляла.
— Бедный мужик!
— Геологине, вроде, тоже. И потом — она каждое лето — в партии со своим. Для полковничихи стиль слишком сложен — такая тонкая параллель косого с кривой… В общем, — какая-то змеища, которая валялась вместе с мамулей на пляже…
— Странно.
— Ну, вот, бабулька привозит меня, вынимает из коляски, а дочь её вся в слезах, она же у нас была такая растютёха, что такое, откуда эти слезы? Записку принесли! Негодяй, он не может скрыть свою порочную натуру! Изме
note 10 нять такой женщине! Я тебя растила, думала, ты выйдешь замуж, как нормальный человек, как неглупая женщина… А ты с ума сошла, я молила тебя, когда перед ЗАГСом он попросил у меня иголку с ниткой — извините, мол, мне нужно брюки зашить, — молила тебя, на колени падала — остановись! В общем: сволочь, негодяй, мерзавец. Вскоре папаша нарисовался: ку-ку, мои хорошие, родные, золотые. А ему а! ты! так! тогда! мы! все! конец! В общем: куку. Финита ля комедиа.
— Странная история, а, Митя? — рассказывает Наталья в другой раз.
— Банальная, — говорит Митя скучно, — банальная, как любая измена.
— Но кто написал записку?
— Кто-то.
— Слушай, ты такой рассеянный с улицы Бассейной, ты вообще ничего не слушаешь, слушать не желаешь, тебе безразлично, почему распалась семья… Ну, конечно, — язвит Наталья, — не распадись наша семья, не было бы тебя!
— Всё именно потому и произошло, — Дмитрий улыбается,
— вечная манера Ярославцева-отца: то ли шутит, то ли серьёзно говорит. Любит он розыгрыши всякие, мистификации. И сын такой же. У!
— Возможно, никакой измены и не было. А если и была, то…
— Отец-то сам признался: грешен.
— А… — Митя делает наброски. Нет, нет, как-то объяснял он Наташе, колдуя над её мордочкой, я лучше рисую с внутренней натуры, мне нужно вчувствоваться в человека, чтобы он отчётливо был мне виден, когда я закрываю глаза: вот он, в тёмной комнате, освещённый так, будто в потолке перевёрнутый колодец, из которого свет, истекая непонятным образом, оставляет всю комнату в тени кроме сидящего или стоящего человека. И тогда я делаю портрет. У меня внутри — цветной слайд — и я его как бы проецирую на экран холста. Вообще-то Наталья ничего в этом деле не понимает, лишь ощущает: да, хорошо — или
note 11 нет, как-то не так. У Мити по т о й линии способности к живописи. Те, наверное, вообще все необыкновенные. Правда, их почти никого не осталось: мать погибла, на такси налетел грузовик — ужасно! — Митьке было три. Роковое три. И Наташке было столько же, когда мать вышла замуж за отчима. Одна бабка у Мити — и всё. И какие-то мифические родственники, актёры вроде или писатели. Митя уверяет, что если и актёры, то погорелого театра. А если и писатели — то футбольных обозрений. То есть репортёришки. Есть даже какие-то богачи в Канаде. Однофамильцы, — смеётся Митя. Но бабушка его свято отстаивает генеалогические линии. Наталья редко, но всё-таки у Мити бывает. Книг много, но как-то постаринному всё. Бабушка, Юлия Николаевна, похожа на львицу: нос короткий, голова крупная, лицо властное. Жену Мити — кошечку грациозную — она прихлопнула одной лапой. Митя, конечно, сглупил. Фифочка такая: ах, Дмитрий, сделай мне портрет на фоне вот того куста шиповника. И чтобы я — в розовых тонах. Бывают дуры, но такие!.. Она всё заставляла его халтурить в ущерб учебе в институте, на шубу ей и другие шмотки деньги зарабатывать. Бесполезно. Митя — кремень. На вечность пашет. И не разберешь порой, что у него на картине, — а завораживает. А бабушку свою он обожает, как Миша Лермонтов свою. Советуется с ней, отпрашивается у неё. Забавно. Наталья, откровенно говоря, всего этого не понимает. Ну, и она свою старушенцию любит, но нормально. В умеренных пределах. Та ворчит, иногда мешает, порой запрещает поздно приходить. Наталья, конечно, всё равно всё делает по-своему. Но не возражает, если мать старушку забирает на праздники или так, на недельку-две погостить.
— …А это почему у меня глаза разные? Один — какойто зелёный? У меня же карие?..
— Реалистичная ты моя! — он смеётся.
— Понятно, просто в одном моём зрачке уместилось лето!
note 12 …Лето… как пахнет травой, как пахнет водой, зелёные стаи кустов проносятся над твоей головой, ещё не созрела черёмуха, но мальчишки уже качаются на ее ветках… кто это? Это корова, не бойся, она просто сюда забрела, помнишь, как рисуют в детских книжках: у коровы длинные, загнутые ресницы… Как мои… меня… Твои? Да. Пусть будет так. Ты нахал. Немножко. Лето, лето, если смотреть снизу, с песка, то все девушки длинноноги. Вот, противное облако, оно закрыло солнце! Не бойся, сейчас оно снова покажется. Точно!.. лето, лето, вон парус твой, твой листик зелёный, твой голубой парашют, твоя серебристая рыбка, твоя золотая слеза далеко-далеко уплывает, о, как ты волнуешься, что ты, река, всё вернётся опять… Никогда бы я не подумала, что бывают такие мохнатые, ужас. Шерстяной человек… Вновь, река, ты уносишь меня по волнистой дороге своей, по струящейся, по золотой, по смеющейся и голубой, по дороге, дороге своей… А тебе нравится грудь вон той женщины?..
Они вернулись с пляжа. Наталья и Митя. Их общая бабушка, Елена Андреевна, умерла полтора года назад, её похоронили в дождливый январский день, вот, случился дождь в середине зимы, и не стало на даче нехлопотливого её дозора — но остался комод, в котором почему-то все ящички были закрыты на ключ. А ключа, разумеется, не было.
— Надо спросить у отца, — сказала Наталья, сняв мокрый купальник и накинув полосатый халат. Послезавтра она уедет, торопливо скидав платья, юбки, блузки и прочее в сумку, забыв лишь сине-красный халат, а сегодня они будут вечером все вместе есть клубнику, купленную на дачном рынке. В саду у них, который не здесь, а совсем в другом месте, в Бибихе, далеко, возможно, и произрастает ягодка, но садом занимается жена Сергея Тома. Как вас звать? Тома. И этим всё сказано. Так определяет её Митя. Худой, длинный, он на голову выше брата. Тома кличет Дмитрия жердью.
— Спроси лучше у Сергея. Он знает, скорее всего, где может быть ключ.
note 13
— Я спрашивала, он сказал — никто никогда комода не открывал.
— Детективная пьеса. — Митя раскачивается в кресле, вытянув ноги и покуривая, — в таких пьесах обычно чтото должен знать мальчик. Вот и он! Сын и внук, племянник и…
— Просто Кир!
— Кирилка, ты не видел ключа от комода?
— Надо спросить у папы.
— Спрашивал.
— Тогда у деда.
— У деда?
— Угу.
— Ты мудрец, парень, ты будущий Платон.
— А где твоя мама?
— В саду. Какое счастье. А Кирилл не очень разговорчив. И не так мал. Он уже не так мал, право, Митя. Он уже очень большой и, наверное, курит. Двенадцать лет. Но Сергей жалуется, что Кирилл только и делает, что мечтает. Расставит солдатиков на ковре, ляжет на пол, обопрётся о локоть
— и мечтает. Что, однако, не помешает ему и курить. Да? В Кирилле, точно, что-то есть. Вот, уже улизнул. Ему скучно со взрослыми. Это мы-то взрослые! Ха! У него своя жизнь. Он мне как-то рассказывает: увижу во сне, а потом это сбывается. У тебя, интересуется, так бывает: сначала приснится, а после окажется всё точно так на самом деле.
— И что ты ответил?
— Бывает.
— И у меня. Постоянно.
— Что-то в нём есть… «И твой отец тоже — человек с не совсем понятной душой », — так говорит Юлия Николаевна, Митина бабушка. Но в этот вечер она одна дома, с книгой, ей страшно нравится читать трагедии и драмы, боюсь, что и я для неё только герой одной из пьес её воображения, думает
note 14 иногда Митя, хотя, кстати, о близких он не очень-то размышляет, они есть и всё, вот чем дальше человек, тем больше он его занимает, но в последнее время бабушка стала интересовать его, он стал ощущать на своей жизни тиски её страстной воли — наверное, когда мои ровесники уже становятся отцами, я только взрослею — шутит он, — да, Юлия Николаевна с книгой, дома, она ревнует Митю к сестре и к брату, а уж к Антону Андреевичу и подавно: да, отец Мити с непонятной душой, Китайский Лис какой-то. В окно виден соседний дом, в нём таинственный институт: вечно загораются его окна после двенадцати ночи, тёмные силуэты мелькают, шторы задёргиваются
— Юлия Николаевна частенько сидит возле подоконника и ждёт внука. Ей мерещатся бандиты, ей слышится визг тормозов, окровавленное тело внука видится ей. Но где-то в самой глубине её души живёт не подчинённое её страхам и тревогам знание, что всё у него будет хорошо. Только вот плохо, что он такой бескомпромиссный, и не умеет уживаться с людьми, и неприспособленный такой, с нежным сердцем.
— В наше страшное время, — говорит она, качая крупной головой, — и с таким нежным, хрупким сердцем. К Юлии Николаевне зашла соседка, подражающая ей во всем и именно за это ненавидящая её пламенно. Порой Мите кажется, что никакой соседки не существует, есть только сморщенная бабушкина тень.
— Он — талантлив, очень, я верю в него, — делится Юлия Николаевна с тенью, — но боюсь, что с его характером ему никуда не пробиться. Сколько талантов погибло в нашей стране. Сколько любовных лодок разбилось о быт. Ссохшийся горох на платье кивающей тени. Двенадцать ночи.
«Боюсь, что в бабушкиной пьеске Герой повиснет на подвеске», — записал как-то Митя на листке и сунул листок в папку. Некое подобие дневника — так он озаглавил папку. Некое подобие… В принципе, мне бы вполне хватило, иронизировал он над собой, нескольких слове
note 15 чек: это, то и некое. Плюс к ним склонения, спряжения, не помню, правда, что спрягается, что склоняется, знаю только, что лошадь запрягают, чего, однако, я никогда не имел счастья видеть. А если когда и видел, то забыл. Что меня плохо характеризует.
Итак, в этот вечер они все собрались на даче. Кроме Томы (что, слава богу) и кроме Серафимы Петровны, гражданской супруги Антона Андреевича (что тоже неплохо). Она редко наезжает. У неё сын — толстый Мура. Он такую дачку в гробу видел. Дом большой, отличный дом, но ремонта не могут сделать как люди. Лодыри. Мура — кандидат наук, но сейчас он торгует пивом. А чем, говорит, не работа, я не ворую, я только на пене зарабатываю.
Серафима Петровна — лаборант на кафедре психиатрии мединститута, образование у неё высшее, но валерианку от цианистого она никогда не отличит. Наталья её терпеть не может. Танк, а не женщина. Спасайся кто может. У папаши вообще с женщинами сложно. Или наоборот
— слишком просто. Слишком просто, да, Митя? Брат ответствует: когда ты, сестра, говоришь о Серафиме, в сущности ты говоришь о Не-Серафиме, вот потому-то мы её называем Серафимой.
Эге! Просто папаша — женолюб. Охотожён. Слаб до баб. И мы все такие! Иди ты, Сережка, знаешь куда, хохочет Наталья, Мура отцу пиво домой носит. Вот и вся истина.
Но появляется Антон Андреевич — они меняют тему. Наташа улыбается, она любит, когда в дачном доме нет хозяйки, кроме неё.
Вот она — дачка. Дачка-кукарачка. Из-за которой распалась семья, из-за которой мама вышла замуж второй раз. Нет, отчим приличный мужик. Куркуль — но сейчас такой и нужен. А мне? Фу — гадость. А мамулька была молодой, любила шнырять по курортам, никаких участков дачных она не уважала: да ну, больно-то надо горбатиться над грядкой!..
note 16 Вот она — дачка: на первом этаже четыре комнаты, кухня, есть ещё и чулан, где старая этажерка и зимние изношенные кофты. Лыжи там же стоят, меховой жилет, полусъеденный молью, валяется среди ведёр, ржавеет Кириллов детский велосипед, а на стене охотничье ружье отца. Второй этаж недостроен. Обои нужно наклеить и доделать пол. Так и стоит недоделанная дача много-много лет. Столовая, она же кухня. Или наоборот: кухня — она же столовая. Стол обеденный, древний, чёрный, стулья с гнутыми спинками, когда-то такие, кажется, называли венскими, печь, газовая плита, холодильник за ширмой, на ширме когда-то был нарисован яркий тигр. Как в китайской сказке. Любимая сказка Мити: жил один мальчик, считавшийся очень умным, и жил в том же месте злой завистливый богач. Прослышал богач о славе мальчика и решил опозорить его, выставив глупцом. Собрал он у себя в доме всех жителей села, позвал мальчика, поставил перед ним ширму с вышитым на ней шёлковыми нитками тигром и приказал, усмехаясь: поймай тигра! «Что ж, — согласился мальчик, — хорошо. Но велите принести мне толстую верёвку». Богач крикнул — верёвку принесли. Взял её мальчик за оба конца, отошёл от ширмы на несколько шагов, чуть-чуть наклонился и громко сказал богачу: «Я готов. А теперь вы гоните тигра на меня!»
А возможно, сказка и не китайская. Митя глядит на выцветшую ширму и курит. Наталья медленно вылавливает из белой тарелки с желтоватыми сливками красные ягоды. Сергей разливает «Токай».
— Отец, а тебе? С возрастом у Антона Андреевича меняется лицо: верхние веки спускаются всё ниже, нависая над жёлтыми зрачками тонкими смуглыми складками, укрупняется нос, западают щёки.
— А ведь ты, брат, среди художников не котируешься,
— задирается Сергей, выпив несколько рюмок. Такие высокие, неприятного визгливого тембра голоса в моде у рок-певцов. Митя едва заметно улыбается. Но Антон Андреевич недоволен.
note 17 Легче, легче надо жить — молчите, проклятые струны.
— Петухам, наверное, тоже кажется, что соловей не умеет петь.
— Ты ещё и зазнаёшься, — Сергей кривится, — глядика. Ничем ничего, а с гонором. Ну ладно. — Он залпом опорожняет очередную рюмку. — Это неплохо. Всё-таки наша кровь в тебе тоже есть. Влетает оса, кружит над ягодой, уйди, уйди, бурчит Наталья, надувая губы, уйди, кому говорю. Ай! Оса садится на ее тонкое запястье. Уффф. Улетела мерзавка.
— Где Кирилл? — вспоминает отец.
— Он у соседей. Я видела.
— Что, как Рембрандт будешь?
— Слушай, отстань!
— Бабушка меня научила играть в преферанс. — Сергей щёлкает по розовой рюмке скрюченным худым пальцем.
— Тебя вот, Митька, не успела. Этот вечер на даче. Негромкие голоса соседей долетают до нашей веранды. Обязательные собаки лают и лают. От скуки, наверное, лают даже на собственную тень. Оранжевые вершины…
(Всё-таки любопытно — загорятся ли вновь сегодня в институте окна? Забыл ты, внук мой, о своей старухе…)
…сосен, и если бы все соседи разом смолкли, можно было бы услышать дальнего дятла на старой сосне. Нет, дятлы, конечно, уже спят. Именно возле этой сосны сметливый Сергей открыл свой кабачок «Под пеньком»: если пойдёшь ночью купаться, сверни на лесную тропинку, самую первую, если встать к улице спиной, а к лесу лицом, не испугайся шорохов всяких и шёпота тёмной травы; сразу за ровной, круглой, как блюдце, поляной, белой от света такой же круглой и ровной луны, ты увидишь сосну, что стоит чуть в стороне от других… Здравствуйте, здравствуйте, Александр Сергеич!.. а возле сосны ты отыщешь мохом заросший пенёк. Там, между корней, в глубине, где прохладно, я прячу бутылку вина. Подошёл, налил в рю
note 18 мочку, я и рюмочку прячу тут же, чокнусь с сосной за здоровье своё — бд! — и Луна поглядит, и дальний поезд прогудит. Ох, тоска! Дзинь! Моё здоровье, братцы-кролики, ещё раз! Твоё, твоё здоровьице, Сергей Андреевич, бедный ты наш, несчастный, никто-то тебя не любит, не жалеет, а разве ты хоть немного не красив? И спрячет Сергей бутылку, пробочкой, припасенной заранее, её за ткнув, обратно под пенёк, а рюмашку завернёт в сорванный лист лопуха. Впрочем, не разглядеть в темноте — но на ощупь вроде бы лист лопуха. И тоже припрячет. Вот так. Теперь можно двигаться дальше — в лёгких свист.
Антон Андреевич курит. Лицо его неподвижно, глаза полуприкрыты, ему хочется поскорее уйти играть в карты с соседом Мишкой. И с соседом ещё одним, геологом, кандидатом наук Василием Васильевичем. Собственные дети томят его; порой ему перед самим собой неловко, что он совершенно не знает, как полагается обращаться с детьми, ставшими такими взрослыми. Впрочем, он вряд ли отчётливо представлял, как вести себя и с малышами. Подойдёт к маленькому Мите, пальцем, пожелетевшим от никотина, ткнёт в животик: какой чудик! Единственное, что Антону Андреевичу нравилось, — семью фотографировать. Однако вторая его тёща, Юлия Николаевна, которую он весьма побаивался — слишком многого она от него требовала, — глядя на его снимки, постоянно язвила, что узнать на них ни взрослого, ни ребёнка просто невозможно. Как можно было из белокурой Анечки с кроткими её глазами, с её носиком небольшим, чуть вздёрнутым, ухитриться сделать горбоносую косматую ведьму — ума не приложу! Митя, изящный мальчик в голубом шерстяном костюмчике, отвлекался от игры в машины и глядел на бабушку тревожно. Возмущение, удивление, горе, радость — она всегда высказывала вслух, предпочитая всем иным формам выражения чувств старинную форму монолога. Она, конечно, не обращала внимания на прислушивающегося внучка. Господи, как могла она, красавица, умница, ангел небесный, его выбрать, стенала Юлия Николаевна, всё было
note 19 бы не так, и не погибла бы она, моя ласточка, прожила бы с другим, умеющим оценить её золотую душу и чистоту детскую, долгие годы в счастии и довольстве, а ведь как я её отговаривала, как я её, голубоньку, убеждала — тебя же засмеют с ним, ну, посмотри на него, приглядись — ведь он же косой в придачу, прости меня, грешную, господи, как я не усмотрела, не остановила её!..
Часто кроме внука присутствовала при бабушкиных сердечных излияних соседка, сморщенная старуха, гладко причёсаннная, в гороховом платье.
Ещё одна оса прилетела, вот уже волочит своё махонькое брюшко по овалу вазочки с вареньем: попалась! Наталья ложечкой вытаскивает её из тёмно-вишнёвого сиропа, перегибается через деревянный поребрик веранды, сбрасывает осу в траву. Лети, лети, дура, если сумеешь!..
Сергей, как всегда, пьян.
Антон Андреевич следит за ним из-под низких бровей с едва уловимой усмешкой: не то поколение пошло, не то! Дед на собаках один в пургу, по Северу, любимый его девиз: «Время не ждёт!», сам Антон Андреевич и верхом на лошади мог, строитель тоннелей, правда, давно уже только на бумаге — и выпить он может, никогда не опьянеет. А этот!.. а!.. слаб. Удовольствия жизни надо ценить, учил дед, охоту, женщин, коньячок. Но что голову зря терять? Прицел, огонь — десятка! Нет, не то поколение, не то. Пить и то не умеют. Правда, и в себе тоже кое-что Антона Андреевича смущает: стрелять вот в божью тварь Антон Андреевич не любит, крови не выносит, и наблюдать, как рыба на крючке трепещет, тоже ему неприятно; вот сидеть на бережку в кустиках, потягивать лёгонькое винишко, на воду глядеть, за облачками следить. Одним словом, из тех он охотников, что предпочитают лежать на привале. А женщины? Что — женщины? С Серафимой Антону Андреевичу, в общем-то, неплохо: проста, и слава богу. Ну, на буфетчицу смахивает, ну, глуповата… Лучшие минуты переживает Антон Андреевич, когда Серафима
note 20 утром ещё спит: рано, рано встаёт он, умывается, шлёпает в кухню, чтобы, заварив кофе, курить, делать неторопливые глотки, ощущая приятный вкус чёрной жидкости,
— и смотреть в окно. Серьёзные мысли он отгоняет, как комаров, а вот лёгкие, шкодливые мыслишки ласкает и пригревает. Мыслишки шаловливо лазают по женским равнинам, холмам и впадинам, пока в конце концов не задремлют меж двух белых холмов, точно смуглые родинки. Антон Андреевич вообще не любит прямых линий и острых углов: в беседах он уклончив, в поступках осторожен. Правда, нет-нет да и вырвется из его глаз какой-то жёлтый огонь. Тёмной лошадкой называет гражданского супруга Серафима. Он будто резервуар, который долго, покорно принимает в себя всё что ни нальёшь — драгоценное ли вино, грязную ли воду, — но в какой-то миг, переполнившись, внезапно окатывает тебя фонтаном всей этой малопривлекательной смеси. Но вместителен, глубок резервуар…
— Слушай, Митька, — задирается Сергей, — неужели ты можешь бабам нравиться? Только картинками разве…
— Почему это? — Наталья вскидывается: узкая, кривящаяся физиономия Сергея по-родственному мила ей, но она, невольно немного подыгрывая, делает вид, что обижается за младшего брата. — Митяй очень нравится женщинам!
— Ерунда!
— Нравится!
— Чем это?
— Он — красивый.
— Ой, не могу, ой, насмешила! — орёт Сергей. — Красивый! Жердь!
— А ты-то?!
— Я и не претендую, а он… Митя уже отсел от стола. Он не пьет совсем — так, только чуть-чуть пригубит и отставляет бокал. Среди его знакомых художников пьющих вообще нет, даже курящих мало, Митя вот тоже намеревается бросить, а спиваются, как правильно говорил его преподаватель живописи,
note 21 старый чудаковатый художник Николаев, только богемствующие бездари, изображающие из себя непризнанные таланты.
На брезентовом стуле, закинув ногу на ногу, он срывает и кидает одну за другой в рот чёрные ягоды смородины, мутные и сочные, и лениво перелистывает старый журнал, давно валявшийся среди хлама на даче.
— И вообще наша кровь чёрная, — болтает Сергей, морща длинный хрящеватый нос, — скоро, скоро узнаешь, к у д а наша кровь тянет!..
— Придётся победить дракона.
— Ишь ты — победитель! Ты сначала на отца внимательней посмотри да покумекай, а туда же…
— Удивительно! — восклицает Наталья, по женской своей привычке не вслушиваясь в разговор, а думая о своём.
— Нас ведь всех объединяет дача. Мы же друг у друга не бываем! Ты когда, Серёжа, был у меня последний раз? Когда с матерью виделся?
— Больно мне надо у вас бывать.
— Года два назад?
— Эге. К Мите Сергей вообще не заходит никогда: чужой дом.
Точно сеть с тёмными рыбками, колышутся на Митиных бледно-синих джинсах тени листьев. Антон Андреевич незаметно исчез — скорее всего, ушёл играть в карты к соседу.
— Пойти искупаться, что ли, — встаёт Сергей и потягивается. Он всё делает как-то рывком, криво, даже потянуться плавно не может — изогнулся судорожно, дёрнулся, скукожил треугольник лица. Наташа засмеялась. А Митя, наблюдая за ней, подумал, что нравится она, наверное, каким-то загадочным и милым обещанием, таящимся в её кругловатых глазах и детской полуулыбке. Солнечные пятна волновались на её зеленоватой футболке и серой юбке, и, если приглядеться, на её переносице
note 22 можно было отыскать рыжеватые крапинки веснушек. Как мило это, как мило. Ей очень покойно было сейчас, среди двух своих сухопарых братьев, на недостроенной, но уже обветшавшей даче, и она, наклонившись, погладила забежавшую чёрную дворнягу.
— Воплощение дьявола, — пошутил Митя, тоже поднимаясь. Журнал упал в траву беззвучно, как в немом кино. Да, какой симпатичный пёс, улыбаясь, лепетала Наталья, и поглаживала блестящую шерсть, дал бы ты, Серёга, ему что-нибудь. Собака просительно подняла морду, словно понимая её слова, и Сергей кинул ей косточку из вчерашнего супа.
— Скорбные останки курочки тебе, парень! — иронично прокомментировал Митя.
— А тебе и того не достанется! — огрызнулся Сергей. Собака, добродушно оскалившись в ответ, помедлила, потом схватила зубами кость и, вильнув свалявшимся хвостом, в котором торчала бледно-голубая медуза репья, побежала, прихрамывая, за калитку.
Юлия Николаевна недолюбливала девиц, атакующих её светловолосого внука телефонными звонками. Жениться ему ещё рано — он не встал на ноги, да и зачем тратить молодость на семью? Одна глупая попытка уже была — и слава богу, надо извлекать пользу из своих ошибок. Юлия Николаевна порой так умело отвечала по телефону, что очередная претендентка на непонятное сердце Мити звонить переставала. Зачем вселять напрасные надежды? Жизнь внука весьма интересовала старую даму. То, что она видела постоянно: работа, книги, погружённость в себя, — её вполне устраивало. И закулисная его жизнь представлялась ей такой же беспорочной, почти что ангельской. Но порой какая-то знобящая тревога охватывала старуху, и тогда она старалась удостовериться
— да, внук совершенно чист, чист — и её тонкие, наводящие вопросы его телефонным приятелям приносили
note 23 ей успокоение. Что вы, он такой не от мира сего, говорил какой-нибудь его дружок, он весь в искусстве. Ему ни до чего другого дела нет. Хорошо, хорошо, думала Юлия Николаевна, но вдруг пугалась: господи, а умри она, как будет он жить, её голубь? И, случалось, в весьма мягкой форме пыталась бабушка объяснить взрослому внуку, что жизнь не так проста и кристальна, как считает, видимо, он, что в искусстве нынче не талантом берут, а угождением правящей идеологии, — она так и говорила, вполне откровенно, ведь сама проработала долгие годы в центральной областной газете редактором и понимала правила игры. Митя злился, пинал стул, рявкал на бедную старуху и убегал из дома. Он и в самом деле не от мира сего — то ли с огорчением, то ли с облегчением думала она тогда. Ни одна женщина не выберет такого в мужья. Всем ведь нужно одно — обеспеченность, опора. Что ж, жаловалась она соседке в гороховом платье, видно, тащить мне этот крест до самой смерти. И детский светящийся мотылёк счастья вдруг пролетал над её тяжёлым львиным лицом.
Приходившие к Мите сначала подвергались рентгеновскому взору Юлии Николаевны, которая усаживала их рядом с собой, распрашивала о том о сём и, наконец, видимо, убедившись, что опасности нет, звала: Митенька, к тебе! — и выглядывал из своей комнаты, заставленной и заваленной, пропахшей красками и всем, что им сопутствует, улыбающийся Митя, махал рукой — салют! — и его бабушка, Юлия Николаевна, пропустив к нему просвеченный объект, тоже с улыбкой принималась за чтение. Пьесы, пьесы любила она.
Но знакомство его с Риткой бабушке почему-то понравилось. А ведь Ритка была замужем — и прочно. Муж её, Лёня, Леонид Галкин, работал заместителем директора магазина «Галантерея», того самого, на углу Советской и проспекта Маркса, который в народе давно прозвали магазинчиком Михановского: старикан сидел директором уже сороковой год и, говорят, любил водить в подвалы девочек, где после нескольких приятных для него процедур щедро одаривал их всевозможной косметикой,
note 24 в те годы редко появлявшейся на прилавках. В Ритке, хорошенькой, подвижной, худощавой, Митя не заметил жёсткого прагматизма, но угадал задавленную тоску по идеалу. Пятнадцатилетняя, в школьной форме с белым отложным воротничком, с косой, перекинутой через плечо, она глянула на него с фотоснимка грустными светлыми глазами, и он тут же понял, для какой судьбы она родилась: пьющий муж, ее к нему страстная любовь, страдание, ревность, многотерпение; она бы нянчила его троих детей, вытаскивала его на себе, как фронтовая подруга, из драк и пьянок, в жертвенности своей находя, конечно, неосознанно, тот идеал, которого так недостаёт ей в сытой, обеспеченной жизни. Чтобы убедить себя, что всё идёт правильно, преимущества своей жизни необходимо было периодически демонстрировать бедным подругам, перед которыми раскрывались шкафы с шикарными платьями, пушистыми лёгкими кофтами, дублёнками, кожаными пальто, выдвигались ящики с косметикой, самой лучшей, самой дорогой, французской, раскрывались коробочки с бриллиантовыми серьгами и кольцами (всё имевшееся в доме золото, разумеется, она не показывала — не разрешал Лёня). Подруги леденели от зависти; удовлетворённая, она включила им видео, чтобы, пока они окончательно гибнут под сексуальный фильмик, приготовить им что-нибудь особенное поесть и красную икру выставить на стол — пусть живущие в скудости и нищете вкусят хоть малость от красивого пирога настоящей жизни. Смутная тоска о чём-то неведомом вновь мощным ударом была отброшена в самый дальний угол — и там до поры до времени таилась, иссохшая и незаметная, а лихорадочная мелодия канкана звучала, всё нарастая.
Она была старше Мити на четыре с половиной года. Девочка Кристина составляла предмет её гордости наравне с бриллиантами и любимым кожаным плащом. Миленькая, чёрненькая, кудрявая, она весело щебетала и уже мечтала стать продавщицей. Кристинку Ритка хотела в честь бабушки, Лёниной матери, назвать Деборой. Но муж не дал.
— Ты что, сдурела! — крикнул. — Никаких Дебор. Так и получилось: Кристина, Кристя, Тина. Митя, впервые к Рите придя (бывшая его сокурсница, Инесса, теперь возглавляющая рекламбюро в торговом центре, привела его: выяснилось, что с Риткой они приятельницы), ничего особенного в квартире не заметил. Только интенсивное сочетание охры и оттенков красного: гвоздики стояли в хрустальной вазе на фоне яркой шторы. Да и гвоздики-то оказались искусственными. Скучная квартира, мельком подумал он. И, наверное, скуку его и поймала остроглазая Ритка. К видео он тоже не проявил интереса. А что есть? Порнушка? Не смотрю.
И заговорил, глядя куда-то в сторону двери, что да, не отказался бы от домашней видеокинотеки с лучшими фильмами мира, но денег нет, а вообще-то наступает его время — время настоящих лентяев, даже в библиотеку не нужно ходить, нажал кнопку — ага, на экране нужная книга, захотелось поиграть в шахматы — играй с компьютерным соперником, да, нет, повторил он, сморщившись, не надо включать видео, зачем тратить время.
И несексуальный совсем, решила Ритка.
Надо сказать, что мужу она изменяла. Оправдывала она себя тем, что он очень слаб в постели. И нытик. Но Митя, не анализируя, уловил другое: ей просто не хватало содержания. Митя с любопытством относился к чистым формалистам, но не в жизни. Форма ради формы — декорации без спектакля. Ритке нужен был текст, который бы она не просто произносила, гуляя между дорогими мебельными досками, но и полностью была уверена, что высказывает она, вслух или про себя, свои собственные мысли. И Мите стало жалко её, как ребёнка, только-только научившегося говорить и потерявшегося в большом городе среди горящих витрин и холодных небоскрёбов. Впрочем, он тут же подверг ножницам иронии собственную пушистую нежность. Содержание Риткиного Лёни находилось за пределами квартиры, и это было ясно. Его занимали махинации, операции с деньгами, лёгкие интрижки с продавщицами, скорее дипломатического, чем эротического свойства.
note 26 Митя, глянув на свадебную фотографию Риты и Лёни, почувствовал подвижность и гибкость его естества — домой он забегал, чтобы вкусно поесть, сладко поспать и горделиво потрепать дочурку по мягким её волосам. Порой он заставал очередного поклонника супруги, но она давно убедила его, что от скуки крутит мужикам головы без всякого там понятно чего, и он не вдумывался, так ли это на самом деле. Жена имела значительную цену в его глазах именно потому, что другие не прочь были её приобрести.
На Митю бы, пожалуй, особого внимания он вообще не обратил: то ли студент, то ли спортсмен — у этого и возможности, разумеется, не было перекупить супругу, но неожиданно Ритка заинтересовалась живописью. Она теперь частенько листала дорогие альбомы, до той поры мёртвым капиталом лежавшие в нижнем отделе коричневой стенки.
И Лёня поинтересовался — кто этот Митя.
И сказала ему Рита: это художник, он пока непризнанный, но Инесса утверждает, а Инесса в данном вопросе сечёт, что он точно будет великим.
Точно ветерок прошёл по квартире. О вечности подумала Рита, о собственном бессмертии, и впервые ощутила, как остро она жаждет бессмертия, как страстно жаждет она его. Миллионы людей будут связывать её имя с бессмертным именем его.
О шикарной жизни подумал Лёня. О миллионном капитале. О журналисте Зорине, который показал ему, девятилетнему мальчику, по советскому телевидению замечательные лица американских мультимиллионеров.
Но Митя о психологических глубинах, сокрытых в семье Галкиных, не задумывался. У него не было мастерской, потому что мастерские давали в их городе только членам союза художников, где он пока не состоял. Бабушка, бедная его многострадальная бабушка, терпела все запахи и все неудобства.
Инесса недолгое время звонила ему и интересовалась, как у него с Риткой, но осторожничала и ситуацию не заостряла.
note 27 Ритке нравилось приезжать в дом к Мите без него и часами говорить о внуке с Юлией Николаевной. Иногда они открывали дверь его комнаты и на цыпочках, чтобы не дай-то бог чего-нибудь не отодвинуть, не пролить, не испортить, обходили её, с благоговением рассматривая его работы.
— Какая вы счастливая, Юлия Николаевна, — с любовной завистью шептала Рита. Старуха кивала головой, и слезы стояли в её серых светлых глазах. * * *
Между прочим, Наталья любила кошек. Она работала в поликлиннике участковым терапевтом и даже там, несмотря на ворчанье санитарок-уборщиц, пригрела рыженького котёнка.
Сергей тоже кошек любил, но считал, что на даче они ни к чему: и так баб вокруг хватает. Они даже ругнулись, когда Митя приволок пушистый клубочек и представил: Тяпа.
— Ты будешь кормить, да?! — возмутился Сергей.
— А что? — будто не понял Митя.
— Уноси туда, откуда принёс!
— Ну, Серёга, — возразила Наташа немного плаксиво,
— пусть останется, пусть! Но то было позавчера, а сегодня с котёнком возился Кирилл. Он лежал на резиновом матрасе, желтеющем меж травяных волн, а перед ним на блёклой фанере, точно на песчаном берегу, темнел нестроевой узор пластмассовых солдатиков; он туманно и равнодушно, как потерявший интерес к боям и парадам адмирал, поглядывал на них, а сам ласково и лениво теребил рыженького котёнка.
Он мельком отметил, что отец опять пьян. Тот вернулся с пляжа мокрый и раздражённый, рявкнул на сына, грохнул слегка помятым ковшом по металлическому баку, стоящему в углу на веранде, и хлобыстнул дверью так, что котёнок под кирилловой ладонью вздрогнул и сжался, как пугливое детское сердечко. Но Кирилл даже не повернул
note 28 головы. Отец — это неуправляемая часть действительности, совершенно бесполезно возражать, выяснять, в чём дело и в чём он, Кирилл, собственно провинился, нужно лишь принимать, не замечать и по возможности самому проскальзывать мимо отца в шапке-невидимке. Шапканевидимка
— это здорово, честное слово!
Самым мировым из семьи Ярославцевых Кирилл считал Митю. Правда, у деда где-то далеко позади гремел настоящий фронт, на который он ушел старшеклассником, и тускло белели пятна тундры, а у Наташи были такие симпатичные веснушки (Кирилл вполне трезво разглядывал свою порывистую молодую тётку), зато Митя просто был совсем не такой, как все. Он влёк, как терра инкогнита. Не переступая границ, наблюдая за взрослыми исподтишка, как за представителями иной цивилизации, Кирилл догадывался, что и Митю что-то отделяет от тех, остальных взрослых, как таинственный остров от привычного материка, и получалось, что это что-то, отделяющее Митю от остальных, можно было назвать водой. Но всё равно, какое зоне различия имя не дай — яснее не становилось. Возможно, Митя ещё не взрослый, нет, не так, Митя — не настоящий взрослый, ведь настоящие взрослые не рисуют, рисуют только дети. А всякие там родители и подобные им двуногие занимаются заурядными делами: зарабатывают деньги, ходят в гости друг к другу, там напиваются, песни орут или анекдоты травят, а наутро они ругают весь белый свет, особенно правительство и начальство; иногда взрослые рожают детей — это уж вообще последнее дело, умному в голову не придёт. Нет, Кирилл не желал вырастать. Скучно. Скажи, Мить, чего больше всего я хочу? Ты? Не догадаешься. Думаю, мой юный умный Кролик, ты больше всего мечтаешь о путешествиях, тебе бы такой небольшой космоходик и прошвырнуться по Вселенной, нет ли там какого космического Эльдорадо? А? Верно? И почему ты скрыл от почтенных родителей, что тебя вызывали к директору за то, что ты увёл почти весь класс… Не весь! Знаешь, эти противные отличники… с английского языка!?.. Я тоже,
note 29 кстати, всегда недолюбливал отличников. Но откуда ты в с ё знаешь?.. О! Не задавай, как говорят в народе, лишних вопросов. Если бы у тебя, Митя, была борода вон оттуда вот сюда и оттуда перетуда и обратно вот сюда, ты походил бы на колдуна! Хм. Гм.
Котёнок робко царапался. На Кирилла свалилась сухая шишка: ага, наверное, белка! Он посмотрел вверх: точно, серо-рыжая. Бела, бела! А вдруг белка — это совсем не белка, а дух огня? Ой, как же, как же, слово забыл. Дух лесного огня. Нет. Нет. Будто дух огня спит, а белки его сторожат. Сторожат его сон. Ага. Как же… как же… всётаки есть такое слово… Митя бы сейчас сказал: и ещё есть такая болезнь — склероз!.. Котёнок наконец выбрался изпод его локтя и, отряхнувшись, побежал по траве…
(В один прекрасный день Ритка поняла, что она хочет безумно — да, она, наверное, безумна! — родить от Мити сына.)
…И этот летний день окончился. И подошел к концу летний вечер. И наступила летняя ночь.
Уснул, утомленный преферансом, Антон Андреевич, заблокировав каналы связи берушами, приобретенными в аптеке номер семь неподалеку от кинотеатра «Космос». Где-то шарахался Сергей, выискивая очередную симпатюлечку. Лимпопо, лимпопо, жох! С книжкой в постели лежала Наталья, стараясь не шевелиться: ее обгоревшие плечики были щедро намазаны сметаной. Читала она «Тайну белого пятна» — детскую книженцию, обнаруженную среди пустых бутылок в шкафу на веранде. Кириллу снилось, что бродит он по зеленому лугу с большим желтым сачком, а у него и сачка такого никогда не было, если только давным-давно, в некотором царстве, некотором государстве забытого детства, и никого, никого вокруг, а луг уже такой зеленый, что уже будто и синий, и вдруг Кирилл чувствует, что оторвались его ступни от земли, повисли в воздухе, а тело его стало таким легким, просто удивительно, как ему хорошо…
note 30 Спал и Митя, левая рука его застывшим лунным потоком спадала к алебастровым узорам потертого коврика, растекшегося возле кровати, а правую руку Митя во сне как-то так странно изогнул, что если не приглядеться, ее вывернутая ладонь казалась тоже левой, и она серебристо светилась на бледно-синих холмах простыни. И вот Серега, волоча толстенькую рыбешку в свою комнату, на миг застыл, как рыболовный крючок, возле постели брата. Эге! В детстве, однако, Дмитрий был неловок, и напрасно широкоплечая спортсменка, племянница Юлии Николаевны, пыталась обучить его изысканной акробатической композиции — педагогические усилия тетки были слишком грубы, материал оказался слишком хрупок — и порадовать старуху еще одной сверкающей гранью дарований внучка не удалось. Правда, вскоре Митя научился уверенно играть в шахматы, шашки и поддавки. Широкоплечая тетка умела только побеждать и, обставляя порой племянника на шахматной доске, регулярно проигрывала ему в поддавки. Не тогда ли зародилась в нем странная тяга к игре с подтекстом — игре, в которой блестящий проигрыш оборачивается тайным выигрышем, а к настоящей победе — победе ищущего духа — приводит цепь мнимых поражений!
По моим детским рисункам, как-то с полуулыбкой сказал Митя в разговоре с Натальей, можно угадать мою судьбу: автомобили, пароходы, самолеты — это постоянное движение. Ну, ты же все-таки мальчик, заметила она трезво. А вот мост — смотри, как часто, — опять мост (он перелистнул страницу альбома) — это переход от одного периода жизни к другому, ты же знаешь — многие не прошли, а под мостом — бездна, и Лермонтов не прошел. Она вскинула брови. Он — фантазер, Митька, честное слово. По мостику любви перебежать. Он вздохнул. Нет движения — нет жизни. Смотри, какие мрачные сюжеты там, где нет машин: «Смерть Вовы», «Болезнь». А здорово нарисовано! Она даже в ладоши хлопнула. Здорово. Это ведь твоя мама? Она. Странно — сходства прямого нет — а я сразу догадалась. Почему у нее хвостики, а не взрослая
note 31 прическа? Она маленькая. Всегда была точно ребенок. Впрочем, не знаю. Я ведь ее не помню. А нарисовал по воображению. Фонари сквозь нее… Да, он кивнул — и она сквозь них…
…Сквозь машины, дома и деревья светом просквозила его бедная, бедная юная мать, все выше поднималась она, вот уже по облачным холмам, по белым холмам холодных облаков, плавные вершины которых оранжевы от заходящего солнца, от ее ускользающего в небеса детского света, от солнца юности ее золотой, туда, туда, в страну воли, где никого, где медленно кружатся сферы, а музыка нескончаема, как взгляд первой любви… Он так и назвал одну свою работу: «Туда, туда, в страну воли».
Наталья едва заснула, да будто кто-то потряс ее за плечо — больно! Она открыла глаза. Ныла обгоревшая кожа — наверное, простыней задела, уснув. За тонкой стенкой хрипловатый женский смех. Собака Сергей, не один вернулся. Мотыльки шуршали в углах, где давно клоками свисали старые обои.
Послезавтра. А пока — пусть хохочет случайная жизнь. И в душе такие крошечные сумрачные облачка, что лишь самый опытный синоптик по ним смог бы предсказать затяжное ненастье.
Серафима отнюдь не мечтала узаконить собственные близкие отношения с Антон Андрееичем. И Мура был против. Правда, он уважал Сергея за ответственное место под солнцем, которое везуну удалось урвать, и Наталью кой-как воспринимал: смазливенькая и одевается модерново, и хорошо, что ни одного парня у нее никогда не было, это матушка выведала у Антона Андреевича, выходит, сказала, Наталья — девица, в наши бы времена сказали — старая дева. Опять же — врачиха, всем нужна, врачам кто что может тащит. Но папаша и младший сынок
— люди совершенно не деловые. Бросовый товар. Какой толковый мужик в наше-то время станет мазать бума
note 32 гу? Живописец, твою мать. Хоть бы рестораны оформлял и магазины — и то был бы от него прок. Дурак, в общем. Нет, Мура тоже попробовал интеллектуальную жизнь — пусть другие с голоду дохнут. А у Муры был талант — да, да! — его интригами выжили, он — жертва застойного периода! Мура отхлебнул и закашлялся. А теперь я — царь. Он попивал свое пивко и рассуждал. Ты, мать, просто не представляешь, кто туда ко мне на поклон приходит! На черных лимузинах подъезжают! Хочу одарю, хочу подсоленый кукиш покажу. На днях сотрудник Сергея наведался.
— Сейчас бы ты, Мурочка, докторскую уже написал!
— …Да на кой она мне?! Чтобы задницы академиков лизать?! Я теперь сам себе хозяин. И сыт, и у тебя все есть, еще и своего сутенера кормишь…
— Загубили талант, — вздыхает Серафима несколько притворно.
— И в моем деле талант нужен.
— Верно, Мурочка, верно.
— Ты не представляешь, как морда у Феоктистова вытянулась, когда я ему признался, что мое любимое произведение все-таки «Мастер и Маргарита»! — Мура тоненько захихикал. Вообще-то он обожал с детства Юлиана Семенова, оттого старший сын Антона Андреевича представлялся ему этаким Вихрем или даже самим Штирлицем мирного времени, внушая наравне с уважением еще и завистливое восхищение.
— Ну, старик, как там у вас, ё-мое, есть профессиональные тайны?
— Ты, парень, сам все понимаешь. Раскрыли тут одно дельце, взяли резидента. Вот истечет срок — десять лет — можно будет и рассказать. Сложная была работенка. Да, все-таки раскрыли! — Главное — значительная интонация. Дай им фактик, ну два от силы, остальное — присочини, будут кормить, поить, на руках носить.
— Пей, пей пивко, Серега, — сладко подчевал Мура, — так ты говоришь — сложное дело? С гостайной связанное?
— Вот уйду на свободу, сяду и напишу воспоминания. Много есть чего порассказать.
— Везет тебе, — шмыгал носом Мура, — один мой одноклассник тоже работать у вас хотел, зрение подкачало, не взяли.
— Я же бывший спортсмен.
— У тебя первый? Или ты был кандидат в мастера?
— Эге!
— Слушай, а правду говорят, у вас там такие таблетки есть — трахнулся, выпил, и чем бы баба не болела, ты не заразишься. Если есть — достань, а?
— Там все по счету.
— А тебе давали? Да? Подружку, которую он притащил и чей смех услыхала Наталья, он накормил бутербродами.
— Ты чего так громко хохочешь, сумасшедшая? — спросил, моргая полусонно. Выпил он предостаточно.
— А чего, граф, нельзя? Он глянул на нее ошалело: откуда бы ей знать его школьное прозвище. Но уже хотелось спать, спать. Или — еще выпить. Пожалуй, надо дерябнуть. После тридцать четвертой рюмки трезвеешь. Шутка. Он на полусогнутых вылез на веранду, открыл шкаф, скрипнула дверца. Бесшумно из-под шкафа выкатился котенок. Перевернулся на другой бок спящий Кирилл. Чего только сын мой не лицезреет. Так вдруг подумалось. Но чего только не довелось увидеть ему самому! Отец был женат не три раза, если вообще считать Серафиму, как-то сказал он Митьке, а тридцать три. Кстати, на тридцать четвертой рюмке… Или опосля ея? И вообще — считать ли Серафиму? И я заставал отца так, что лучше не вспоминать. Правда, потом и он меня случайно подлавливал. Даже ему было неловко. Как-то с такой застукал — жуть! Патологоанатом. Любила всем этим заниматься в резиновых перчатках. Баба была явно не для моих слабых нервов. Ей бы каменотеса или мясника. Только ты у нас, Митька, херувимчиком прикидываешься, а вон какие
note 34 черные круги под глазами. С чего бы, а? Скажи, скажи, не стесняйся, морда!
Эге! А бутылки нет. Он вернулся в комнату. Вот, пьян, а стулья все на своих местах, как солдаты. Ать-два. Не хочу я ничего, в том смысле что напился, давай-ка лучше… Она обвила его руками, шепнула, что стоит пойти на террасу, здесь душно. Где это я ее выкопал, такую славненькую?
— он подумал вслух, и она рассмеялась. Атьдва. Ать-два. Споткнулась о табуретку. Шшш! Разбудишь сына. А таким, как ты, нельзя иметь сыновей. Все смеешься? Смотри у меня.
На террасе она задрожала, обними скорее, зашептала, обними же. Тепленькая такая, ну, как ребенок, ночные путанки, они такие мяконькие; она приникла к нему, он сел на старый стул, не выпуская из цепких пальцев ее кругленького локотка, она — к нему на колени, вскинула торопливо юбчонку, а под ней ничего! Купальник был мокрый, сняла, горячо шепнула ему в ухо. О, здорово, а ты ловкая, подруженька. Ну? Полувопросительно, полувластно, с хриплым смешком. Эге. Она впилась в его острые кривые зубы. Пушистенькая хищница ночи. Оторвалась. Ну и где? Он у меня, кстати, не так плох… О… Черт! Носит же Наталью по ночам!
Наталья ойкнула, заметалась: то ли обратно идти в дом, то ли по тропинке туда, куда и направлялась?
А пусть смотрит! Лунный свет воровато нырнул в темный омуток, окруженный прохладным незагорелым атласом. И, ткнув ему в шею горячей босою ступней, она быстро закинула ногу ему за спину. Скалолазочка, черт ее дери. Он убрал руку. Ну?! Хрипло. Чего он у тебя там?! Взвизгнула вдруг, точно гарпия…
— Сядь нормально, — осердился он, — это моя сеструха. Наталья, ежась — холодные капли первой еще ночной росы слетали на нее с кустов, — пробежала по тропинке обратно. Она ничего не сказала, и Сергей промолчал. Притихла и опустившая смуглую ногу ночная девица… Крупные, крупные звезды над крышами дачных домов и дальний одинокий лай бессонного пса.
note 35 Ничего не получилось. Он проводил подружку до ее хибарки — она гостила у знакомых — чмокнул в щеку: не сердись, малышка. Она повернулась к нему, сверкнула злыми пустыми глазами, выдохнула: не сестра была, не ври!
Он подождал. Калитка, впуская ее, ржаво пискнула и замолкла. Потом присвистнула дверь домишки. И хлопнула напоследок.
Не унывай, парень, сказал он сам себе, нам всем в привычку рисковать! Умейте проигрывать, граф! И вспомнил: он сам рассказал ей — когда, оторвав ее от вялой, ленивой подруги, вел между домов — анекдот про утонченного графа, с надеждой вопрошающего после первой брачной ночи: «Графиня, я надеюсь, вы беременны?» — «Ах, боже мой, граф, — пугается она, — но я слышала, что не всегда так получается с первого раза». «Боже мой! — восклицает граф горестно. — Неужели мне еще раз придется повторять сии гнусные телодвижения?!»
Он захохотал и сутуло, быстро, мелкими шажками побежал к дачке. Утром он вспомнил, что «Под пеньком» должно явно что-то оставаться, заторопился, смотался туда, выпил рюмашку, выпил другую, и, вернувшись за Кириллом, вновь, уже вместе с ним, поскакал, как серенький козлик — за грибами.
Он срезал влажные грибы и скрипуче орал: «Вот как, вот как, тру-ля-ля-ля!»
Вот как, вот как, тру-ля-ля-ля.
А Ритка заметила: после каждой ее измены заболевает Кристинка. Странная картина: температурная свечка до тридцати девяти и выше! Кристинка металась сначала, потом затихала, глазки ее глядели почти бессмысленно; всегда такая живая, подвижная прямо, как ртуть, сейчас она лежала покорно, тихо, точно вот-вот душа ее нежная покинет маленькое ослабшее тельце. Господи, только бы она не умерла! — молила Ритка. Всю ночь просиживала она над ребенком, девочку часто рвало, она меняла
note 36 ей простынки, приносила в чашечке водички, чуть ли не выла над родной постелькой. Всю ночь она курила, выходила на балкон, всю ночь заваривала и пила кофе. К утру девочка засыпала наконец, а к обеду следующего дня уже бегала, смеющаяся, резвая, шаловливая — будто ничего такого страшного и не было совсем. Не болела она, не мучилась ее бедная, изможденная мать, валившаяся с ног от недосыпа.
— Я в тебя вкладываю свое здоровье! — выговаривала ей Ритка сурово. — Ты съедаешь меня, съедаешь!
Девочка не понимала ее.
Митя сделал с ребенка несколько набросков. Ритке не
понравилось.
— Нарисуй ее в платье, которое Леня купил, финское платьице такое, мы еще гуляли, помнишь, в парк аттракционов ее водили в нем? Зачем ты ее рисуешь в майке?
— В майке нужно рисовать Майку, — пробормотал он, прощая ее непонимание.
— Какую еще Майку? Видимо, он уже привязался к ней. Даже порой скучал, если она не звонила дня два. Она же нарочно порой не звонила — боялась надоесть. Юлия Николаевна ей по секрету сказала: «Бойся только, девочка, его пресыщения. Он нуждается в новом. Ты должна всегда быть разной».
И она старалась. Пыталась и ревность вызвать — не получилось. Все ее настырные намеки на какого-то черноглазого и чернобородого он просто пропустил мимо ушей. Между прочим, через некоторое время вспомнил и пожалел: надо было Ритке подыграть. Пусть бы смешная обрадовалась, что он ревнует. Митя не любил разбивать иллюзии, а маленькая Ритка так сильно в иллюзиях нуждалась.
— И не думай, дорогая моя девочка, его женить. Твой Леня — муж, семьянин, он для тебя — опора, стена, а Митя — только художник. Ему самому нужна опора, его нужно терпеть, о нем нужно заботиться. А у тебя Кристина…
— Что вы, Юлия Николаевна, я все понимаю. Но Митю я люблю.
note 37
— А его, Митю, и нельзя не любить. Они рассматривали семейный альбом: вот Мите годик, его держит на руках Анечка, нет, нет, он не похож на мать, а жаль, да, пожалуй, только мягким взором, мягким взором?.. …ты, девочка моя, не идеализируй, в с я к и й он, порой так поглядит — волк, помню, в годы послевоенные, может, сразу в сорок шестом, зашла я как-то в зоопарк, наверное, с маленькой Анечкой, а может и для газеты, что-то нужно было написать, подошла к клетке с волком, тот сидел, вытянувшись, смотрел вдаль, в степь свою, наверное, любимую, далекую, меня он и не заметил, своими светлыми прозрачными глазами туда, туда глядел, меня мороз по коже продрал — сквозь меня смотрел… Не считай уж его таким ангелом, хотя чист, честен, по-ангельски честен… Да, он в первом классе, до четвертого класса, пока я следила, а он, видимо, меня немного побаивался, отличником был, потом решила — да ну, мальчишка, зачем ему одни пятерки? — и съехал, а уже тогда много рисовал, и не так, как все, я даже тревожилась, какой-то необычный свой мир у него уже тогда был… а вот она… да, да, жена его, ну что ты — какая семья — поиграли и разбежались, и сама посуди, к чему бы ему такая дура?.. красивая? да смазливая просто, поразилась я, сердечная, признаюсь тебе, его выбору, по-моему, чтобы самоутвердиться, он стеснительный был… Он?! …И не подумаешь сейчас, а робок. …Никогда бы не подумала! …Прадед его тоже робок был, может, Митя чем-то на него и похож, тот не способен был ничего делать на людях, отец-то его был крупный священник, архиерей, не мог иметь детей, воспитал и усыновил племянника-сироту — моего отца, походил он на дядюшку своего, как две капли воды, злые люди поговаривали, что сын он его родной, а вовсе не племянник. Лгали. Хороший род — духовный, если бы не революция — было бы уже четыреста лет духовенства. Ну, правда, справедливости ради скажу — уже мой отец, в отличие от брата своего двоюродного, протоиерея, говорят, он потом в Канаду уехал, так следы и затерялись, кто его знает — где его потомки?.. Да ты, права, девочка,
note 38 сейчас многие своих находят, да уж его-то, конечно, давно нет — не до ста же лет он живет, а дети его, что они нам?.. Что мы им? …так, отец-то мой уже отошел от священничества, занимался редакторской деятельностью в какомто журнале, кажется, астрономическом. Я была девчонкой, когда он умер, а знаю только, что мама моя, Митина прабабка, была по отцу своему из рода польских дворян, всего лишенных и в Сибирь сосланных за польское восстание
— правда, мать-то ее, моя бабушка, была русской, сибирячкой — дочерью иркутского чиновника — видишь, как судьба ведет? Митина жена? Да забудь ты о ней, Риточка, забудь, он уже давным-давно все забыл, как старый фильм какой-нибудь…
…Как во сне получилось. Господи. Как могло такое получиться?! Ведь брат, брат, а не просто… Оттолкнула уже в последний момент. А гнилостные эти поцелуи впечатались в душу. И на коже, по всему телу, точно вмятины с грязью. От его пальцев. Наталья сидит у себя в кабинете. Понедельник. Больше она на дачу не сможет поехать никогда.
— Здравствуйте, Наталья Антоновна. Старушка. Не с ее участка. Там болеет врач. Проходите, что беспокоит? Беспокоит все, доктор. Старость беспокоит. Близкая смерть беспокоит. Но больше всего не это — к этому привыкнуть можно — беспокоит, что вижу плохо. Слышу плохо. Но даже и не это больше всего — давление. Нет ли повышенного давления, доктор? Галя! Здесь я. Измерьте давление, будьте добры. Медсестра Галя. Хорошая девка. Уходила от мужа, вернулась. Господи, ну как такое получилось?! Ведь брат!
— Спасибо, Наталья Антоновна.
— Не болейте. Как получилось?
— Вы пойдете? Галя, сколько раз говорила, мы — на ты. Но когда вы с ними разговариваете, у вас такой вид, я сразу же забы
note 39 ваю, что мы договаривались. Вы обедать пойдете? Вот опять. Нет, не пойду, плохо себя чувствую. Вот-вот, я и хотела сказать, что вы не в форме. Случилось что-нибудь? Да нет. Спала плохо. А… Иди, иди, Галя. Принести чтонибудь? Может, сока?.. Ладно, посмотри там. Ага.
Вообще-то совсем не спала. Как, как получилось? Да, Митька лег. Совесть чистая — сон хороший. А он попросил
— посиди. Села. А сначала сняла купальник, мокрый ведь, надела шорты, маечку. Днем я так стесняюсь ходить: ноги кривоваты, маленькая грудь… Да, да, он тоже шепотом: маленькая грудка какая у тебя, Татка, но до чего же ты хорошенькая, господи, люблю! Чушь! Алкогольный бред! Нет. Он налил вина. Вот, пьянка его во всем и виновата. Его пьянка? А я? Зачем пила? Зачем?! Пошли еще в его кабачок, допили портвейн. Или «Токай»?..
— Можно?
— Входите, пожалуйста, Сергей Лаврентьевич. Имя мерзкое. Сер-гей. Серый. Се-ре-нький.
— Вы знаете, что-то печень стала беспокоить. Знал бы он — к о м у жалуется… Господи.
— И болит, болит.
— А настроение? — Недавно она прочитала в одной из новых работ, что болезнь печени может быть следствием депрессии и единственным ее выраженным сигналом.
— Мерзкое, доктор. И у меня. Слушать Сукачева.
— Так, так — больно?
— Да…
— Слегка увеличена. Ничего. Что-нибудь придумаем. Придти домой — и в петлю.
— Так порой болит — хоть в петлю. Кто это сказал? А, он. Телепатия в действии.
— Ничего, ничего, пройдет.
— Какая вы хорошая женщина, доктор.
— Обыкновенная.
— Нет!
— Ладно, значит, после еды сразу минеральной. Лучше «Ессентуки». Слегка подогревайте…
note 40 Я не ищу белых пятен на глобусе, господи, как это получилось, ну, шорты, шорты, какие, говорит, у тебя штанишки
— отпад, почему не носишь днем? Ножки совсем чуть-чуть кривоватые. Так совсем — или чуть-чуть? Ты дуреха. Зашли обратно в ограду. Давай я тебя в гамаке покачаю. Отец несколько дней назад прикрепил гамак к двум соснам. Лучше бы он этого не делал. Покачай. Ой, чуть не опрокинул. Слушай, Татка, ты ведь взрослая, а мне кажется, ты и целоваться-то не умеешь, у тебя и парня-то никогда не было! Умею. Да брось ты. Да, клянусь, умею. Продемонстрируй! Пожалуйста! А еще! …еще… нет, еще! Говорил же — опрокину!.. говорил, глупая, глупая… еще…
— Можно?
— Войдите?
— Это что же такое творится, Наталья Антоновна, не записывали к Вам, твердят — приходите завтра.
— Врач на соседнем участке болен — все ко мне. Как вы, Антонина Пална?
— Ой, не спрашивайте!
— Должна я вас спрашивать. Боже мой, забыть навсегда.
— Да, всё то же — и здесь вот… Когда закрылась дверь за последним пациентом, она откинулась на спинку стула, достала сигарету, закурила. Белая, белая дверь. Белых пятен на глобусе. Вот привязалось. Белая, белая тварь. Это она. М о ж н о л и т е п е р ь ж и т ь?! А где Галя? Галя-то где? На столе банка с томатным соком. Вскрыть вены. Нет, слишком истерично. Я же сама отпустила ее пораньше. Ничего не помню. Смерила себе давление: девяносто на шестьдесят. Опять закурила. Нет сил даже встать за пепельницей — пусть себе сыпется пепел в бумажку. Не сгорит. И так все уже сгорело. Как называют таких мужчин? Да. Подонки. Ее брат — подонок. Легче стало? Определение дает успокоение. Назовешь болезнь — так вроде и вылечить можно. Врачебный самообман. Такой мальчик был в матросочке с синими глазами.
note 41 Такая девочка была в вязаном костюмчике с детской сумочкой в руках. Такая жизнь была, бананы в магазинах. Бананы. Мать удрала. Отцу на все наплевать. Брат подонок. Нет, лучше некоторых диагнозов не знать. Она… Митя!
Вот и кончилось в с е. Митя — о ужас! Митька-то выходил!!! Он же не знает, что оттолкнула, оттолкнула, всетаки оттолкнула!
Если смотреть на Землю с высоты — Земля прекрасна. Издалека глядя на человека — не заметишь в нем недостатков. А если и заметишь, покажутся они его своеобразными достоинствами. Расстояние — необходимое условие для любви. Разлука с Россией пробуждала таланты. Оторванность от своих близких обостряет нежность. Так беседовал сам с собой Митя. И не совсем понимал, почему в разлуке с Риткой он ее забывает, а чем чаще видит, тем сильнее привязывается. Все духовное усиливается разлукой, все плотское ослабляется. Он отошел от мольберта. Работа называлась «Луна, или Скудные радости бытия». Неплохо бы, кстати, сделать портрет отца. Митя задумался. В его зеленых глазах появилось то странное выражение, что так пугало порой его бабушку Юлию Николаевну: он смотрел сквоз ь… сквозь время, сквозь тебя, моя птичка, сквозь детей и грядущих внуков твоих, моя радость, сквозь собственное чувство к тебе…
Импульсивный и по-детски порывистый, Митя, однако, знал о себе многое — и о своей способности становиться точно бестелесным давным-давно догадывался. И несмотря на все терзания сомневающегося рассудка, чувствовал он и то, что талантлив. Если на его холсте было яркое солнце, смотрящему невольно становилось жарко. Когда он делал портреты, ему не нужно было использовать фотографии — с фотографий писали некоторые члены их союза и даже, хуже того, со слайдов, спроецированных на холст через диапроектор, а самые продвинутые уже меняли проектор на компьютер.
note 42 Ему же достаточно было бросить точное цветовое пятно, а на бумагу — несколько мгновенных штрихов — и изображенный узнавался моментально, словно выхваченный из мглы вспышкой света. Наташа, увлекшаяся на одно время опытами по экстрасенсорике, подносила к его работам подвешенное на нити колечко: оно вращалось точно так, как над фотоснимками живых людей. О своей судьбе, между тем, Митя никогда серьезно не думал. Серьезно — то есть сесть, взять тетрадь, составить план и прочая, прочая. Нет. Митя просто верил, что судьба — если жить, бессознательно подчиняясь глубинным ритмам жизни, — все расставит по местам. Рано или поздно, но обязательно в нужный миг спустится с неба то, что будет ему так необходимо. Он верил в удачу и не очень печалился, что местная организация художников почти отторгала его. Он нес на себе печать легкого и как бы случайного, будто именно отпущенного ему свыше дарования, печать, неприемлемую ни там, где работа художника считалась делом государственным, вполне подвластным планированию и сознательным сверхзадачам, поставленным в ключе очередных деклараций, ни там, где она подчинялась только деньгам. В первом случае самой высокой оценкой таланта служили официальные премии, а во втором — бешеные гонорары. Митя не стремился к дружбе с представителями власти, как многие его собратья по кисти, но и никакой ненависти к правящим кругам не испытывал. Поэтому он и не превратился в яростного «подпольщика», за которым с покровительственным одобрением следили бы зарубежные знатоки. Всё, кроме искусства, было ему безразлично. И к хоровому реву толпы, восхищенному или негодующему, он был равнодушен.
О Митиной судьбе думала бабушка. Она, кстати, совсем не умела рисовать, но прекрасно лепила. И не стала учиться ваянию по двум причинам — был страх, что с ее происхождением высовываться в сталинское время опасно; но была причина и субъективная: слишком легко у нее все получалось, так легко, что, казалось, все так умеют, она даже некоторое время была убеждена, что дар ее подобен
note 43 умению ходить, говорить, есть, спать, и страшно удивилась, когда убедилась — большинство никакой такой способностью не обладают. Но лепят в детстве. Играют в детстве
— а разве ее умение не игра? И дар ее заснул вместе со взрослением. Правда, куда-то тянуло ее в молодости, она металась, рвалась, влюблялась, но, родив дочь, словно умерла. Она так и сказала Мите: «Я умерла в тридцать лет, родив твою мать. Жизнь женщины кончается вместе с рождением ребенка. Меня не стало».
Себя называла Юлия Николаевна не бабушкой Мити, а кормилицей. Собственной кровью вспоила я тебя, собственной кровью вспоила я твою несчастную мать. Но я всегда знала, что судьба моя — похоронить мое ангельское дитя, мою крошку-дочь. Черный вихрь налетел и унес, вырвав из земли, хрупкий цветок.
Он помнил, как мама подходила к его постельке. Или ему только снилось, как обволакивает его душистое облако, золотистое от света оранжевой люстры? Аромат волос, бой часов, ее желтый шелковый халат с долгими черными цветами, ее темно-синий голос, она часто пела ему — не из ее ли глубокого голоса выросла потом его печаль и цикл юношеских рисунков, названный просто «Песни вечеров»?..
— Не плачь, малыш, не плач. Это во сне. И другой сон: ему, наверное, лет шесть, он идет один по дороге в сумраке синем и ярком, точно в кино, и спрашивает всех — где моя мама? — а попадающиеся навстречу не отвечают, лишь отворачивают восковые лица…
Иногда, казалось бы ни с того, ни с сего, Митя срывался, ссорился с бабушкой, бросал краски, кисти — и уходил из дома. Слава Богу, Анечка до страданий таких не дожила, кричала бабушка ему вслед. Возможно, он пытался вырваться из того образа, куда, как в железную клетку, неосознанно загоняла его страстная старуха. Рожденный счастливым, то есть тем, кто чувствует вечную и простую истину жизни даже в малой ее ошибке, как угадывают судьбу по опечатке, повторяющейся на страницах несколько раз, он был природно чужд вся
note 44 кой искусственности и, пройдя в школьные годы через увлечение театром, перестал на спектакли ходить, зубной болью реагируя на привычную театральную фальшь и явную или маскирующуюся под новации заурядную пошлость. Тесно ему было и в образе оторванного от реальности не понимаемого никем дарования — хотя, и правда, мало кто мог точно понять и по достоинству оценить его работы. Пошлым казалось Мите то, что называлось привычно «драматичной судьбой художника», в которой обыватель желал обнаружить скандальную любовь, желательно с гибелью возлюбленной или возлюбленного, непризнанность, изгойство, эмиграцию, сумасшедший дом или тайную порочность… Драматизм творчества заключался для Мити только в одном: даже среди тех, кто искусством занимается, понимают в нем по-настоящему только единицы. И создают искусство редкие исключения, а всё остальное — имитация, истерия, претенциозное желание быть не таким, как все. Его, наоборот, тяготило, что к нему многие невольно относятся как к существу необычному, он хотел бы слиться со всеми, стать обыкновенным молодым парнем, нравящимся девушкам и не имеющим серьезных проблем, но ему не удавалось это. Он не одевался «под художника », не отпускал обязательной бороды, не очень любил делать наброски в людных городских местах — все, что хоть немного отдавало актерством, было неприятно ему.
Однажды и свои взрывы раздражения с уходом из дома он расценил как театрализацию. Но бабушка уже ждала гроз — и он опять взорвался, бросил на пол кисти, стукнул дверью… Конечно, такой внук ей понятен, думал он, болтаясь по аллее сквера, — сидит сейчас в кресле в слезах, а напротив гороховая тень. Раздражение его только усилилось. Все потускнело, посерело, как во время затмения
— и змейкой скользнула по краю души мысль о самоубийстве. Он присел на скамейку и стал, прикрыв глаза, вглядываться в себя: змейка явно ползла извне, а не из глубины его собственного естества, она была ему чужой, и, мысленно приблизив ее к глазам, он так же в вообра
note 45 жении обхватил ее пальцами возле ее плоской ядовитой головы, с силой сдавил — и отбросил в траву.
Открыл глаза, поднялся, пошел по аллее — и вздрогнул: в траве лежало что-то похожее на змею. Наклонился
— и засмеялся облегченно: детская игрушка, зеленый деревянный паровозик…
— Мы обязаны терпеть, Риточка, терпеть. Рядом с художником постоянно может находиться только жертвенная женщина. Только жертвенная. Ритка курила, бабушка иногда, тайно от Мити, покуривала вместе с ней. Ритка привозила иногда старушке маленькие лакомства: то кусочек полузабытой ею севрюжки, то трюфельку… Потом Ритка ехала домой, готовила ужин, забирала из сада Кристинку, ссорилась с Леней из-за бриллиантовых сережек, сначала им ей подаренных, а после, без ее ведома и согласия, перепроданных подороже, наконец, выполнив свой супружеский долг, усыпив дочку, постелив мужу, она ложилась и сама.
Они спали с Леней в разных комнатах, так, полагала она, острее его к ней сексуальное влечение, а секс — клей для семьи. Мужа потерять, откровенно говоря, Ритка страшно боялась. И вот одна, среди своих то ли «Людовиков », то ли «Медей» — она никак не могла запомнить импортное прозвище спальни, — с глянцевым журналом мод, лежала она и представляла, как родит от Мити сына, такого же удивительного, как он, такого же уникального, а Митя… С Митей вдруг что-нибудь случится — ой, не дай Бог! — и ей, ей придется заниматься его картинами, все поймут тогда, после его смерти — ой, о чем я думаю?! — какой он гениальный, будут организованы выставки, ей придется присутствовать на открытиях, давать интервью, а поездки… а телепередачи… Как назвать сына?
Но — Леня? А что — Леня?
Однако не то чтобы я такой добрый человек, нет, размышлял Митя, просто, наверное, я их люблю. А любить — это значит не разбивать иллюзии. А любить — это оправдывать ожидания.
А любить…
Но можно делать все то же: оправдывать ожидания и не разбивать иллюзии — по совсем отличной от любви причине, чем и занимался на протяжении последних лет Сергей.
— Старик, тебя где-то не было, я звонил, звонил, Антон Андреевич намекнул, что у тебя важные дела. Задание серьезное?
— Ты задаешь лишние вопросы. Понял? — Акцентировать «понял» как можно значительнее. И самое свежее пиво. И водочку в пиво. Эге! Иногда он навещал свою мать. Редко, конечно. Щупленькая женщина в очках. Выбрала замдиректора по адми нистративно-хозяйственной части. Завхоза, одним словом. Сейчас это звучит элегантно: :«коммерческий директор ». С отцом бы ноги протянула. Ему же — лишь бы его не трогали. К Кириллу вот порой какая-то нежность у него проглядывает. А так — не догадаешься, что и на уме. Да наверное, картишки, выпивка и женщины. Еще шмоняться на своей старой кастрюле обожает.
Сергей трезвый никогда за руль не сядет, но выпив куролесит на машине между сосен, еще и скорость такую разовьет — держись! Наташка сказала как-то: «Ты, Сергей, суицидант?» Эге! Мудреные слова! Самоубийца то есть потенциальный. А! Вот как! Вот как! Визгливым своим голосом. Между сосен — бах! — между рыжих сосен
— раз! Однажды Наташку с собой посадил — она побледнела, как… и вот тут пора уже дать себе ответ: как э т о с ним получилось. Ведь сестра. Или не задумываться? Есть ведь объяснение: черная кровь. Она сильнее меня. Дед — отцу: наша кровь черная, а отец по цепочке, так сказать, — сыночку, Сергунчику. Ужас. Резвлюсь, болван. Сестра, да, сестра. Сестричка-невеличка. Кривенькие ножки, карие глазенки. Стыдно мне, стыдно, стыдно ли мне? Но вроде она все ж таки изловчилась и, сбросив меня, отпрыгнула? Ничего не помню, черт. Да как от меня отпрыгнешь? Как гадко все-таки, как мерзко, противно. Какие еще есть определения, Сергей Анто
note 47 нович, подумайте, подумайте. Идиотство, одним словом. Это все вино, вино. Виноват.
Приснилось ей: около универсама бродит Сергей, пьяный, качается, вот-вот упадет, она стоит в стороне, наблюдает, он не видит ее, качается, качается, как волна, и вот — упал. Она кинулась к нему — поднять, вдруг замечает Митю, стоящего в стороне, он красивый такой, лучше, чем в жизни, волосы светлее и ростом еще выше. И она почему-то остановилась, не стала подбегать к Сергею, а спряталась за киоск. Бабушка Клавдия Тимофеевна объяснила: пьяный снится — значит, виноват перед тобой. Виноват? Наталья губы закусила, кивнула: да. А не подошла ты к нему, видно, не простила. Наталья отвернулась, чтобы скрыть подступающие слезы. А вот что Митя твой такой во сне красивый — дурно, не случилось бы с ним чего.
Клавдия Тимофеевна из семьи многодетной. Все дети батрачили, самую младшую отдали нянькой в зажиточный дом, но, слава тебе господи, как-то мало-помалу все пристроились, один брат агрономом стал, двое вот на заводе работали, старший завцехом, младший технологом, война их скосила, сестры замуж повыходили, и самой Клавдии Тимофеевне повезло: муж на железной дороге главным бухгалтером работал, небольшой, но начальник, и образование дочери дали — как-никак врач. И вот внученька, гордость ее старухина, тоже врач.
— А вон, детонька, со снами-то как: прабабушке твоей как-то приснислось: идет она будто по полю босая вослед за парнем молодым, идет да колоски-то и подбирает, много колосков — так старухи-то ей и объяснили: замуж за его выйдешь, жить будешь бедно, семья у вас будет многодетная, но его любовь потеряешь: это потому что она во сне босая шла… Так-то оно и вышло. У матери с отчимом большая квартира в центре, полногабаритная, обставленная дорого, со старинными вазами, фарфором и хрусталем, книг вот маловато. Не очень маман печалится о дочери, а что — бабка воспитала, бабка
note 48 и квартирой обеспечит, ведь жизнь ее уже к концу подошла. И о Сергее она сильно не пеклась. Прямо кукушка. Сергей, может быть, и чаще бы к ней захаживал, да отчима не переваривает. Такой жлоб. Всё в дом. Разве можно сравнить с отцом? Когда мать за отчима выходила, у того серая «Волга» была, сад, дом в деревне двухэтажный, хобби даже буржуйское — антикварные вещи. Бабуська рассказывала — то он гаражи покупает и перепродает, то ягоды на рынок отвозит. А мамаша только и знала всегда, что по курортам шнырять — не уследишь! Изменяла она ему, наверное. И как все медики, легко себя оправдывала: необходимо для здоровья.
Наталья читала об астме, любопытные все-таки данные: астма как реакция на невозможность проявить свое «я» во всей полноте. Психогения. Так и у меня скоро будет астма, подумала с полуулыбкой. Бабуську забрала мать на две недели: уехали с отчимом отдыхать, а кто будет квартиру сторожить? Цепная собака — верная бабка. Разве мать такой должна быть?..
Астма, да. Сексуальный зажим — не мог товарищ Иванов реализовать свои сексуальные фантазии, тянуло его к чему-то необычному, в чем он не мог признаться себе. Наталья смеется — и ойкает: в боку прострел. Острая боль — не печеночная ли колика? Ой. Невралгия, наверное.
..А там, на краю обрыва, стоит Сергей, бледный, бледный… Наталья встала, открыла форточку, достала сигарету. Обрыв мысли. Обрыв души. На краю обрыва оказалась я. Она курит. Не дым вдыхать нравится ей, а выдыхать из себя облачко. И замирать, погружаясь в него на несколько секунд, как в забвение, в крохотную смерть. Наталья не думает так, она так ощущает. Думает она чаще всего, как все, банальностями и говорит почти всегда, как большинство, штампами, не вслушиваясь в слова ни в свои, ни в чужие. Что-то смутное с детства владело ее душой, какая-то загадочная дымка окружа
note 49 ла ее, и сквозь дымку глядела она на мир. Все неживые предметы: и дома, и мебель, и старые ограды парков — точно живые откликались на ее безмолвный зов, один дом — в дачном поселке ли, в городе ли ее огромном — улыбался ей, другой хмурился и почти отворачивался, в одной квартире ее любили зеркала, она казалась себе в них такой хорошенькой, не замечая ни острых ключиц, ни кривоватых ног, в другой квартире — делали ее уродливой; были стулья, что ласково грели ее, как бабушкины колени, были и те, что сгоняли ее со своих деревянных сидений… Возможно, и сама Наталья была только полусказочной дымкой, принявший здесь, в реальности пыльной и яркой, форму обыкновенной девушки, похожей на своих ровесниц, девушки с небольшим комплексом неполноценности, следствием которого было обостренное самолюбие и недоверие к тому, что может она, с ее недостатками наружности, составляющими, кстати сказать, по мнению Мити ее основную прелесть, нравиться мужчинам, и с чувством одиночества, ведь мать-кукушка не согрела ее в детстве. Ранимая Наталья, впечатлительная Наталья, любящая, не осознавая этого совершенно, состояние небытия. Маленькое забвение сигаретного облака. Но не тем холодным сном могилы… Не знает о себе, не понимает — и вряд ли когда-нибудь до конца узнает и поймет. Так думает о себе — в третьем лице. Но Митя, для которого сестра, подобно другим людям, по его воле могла порой становиться прозрачной, любил, очень любил полусказочную, детскую дымку ее души.
Она курит, вместе с дымом выдыхая суету жизни. Сейчас ее нет. И она вновь здесь. Потому что в дверь звонят, потому что кто-то пришел. И ей кажется, что пришел Митя. Ей хочется, чтобы это был он. С ним ей спокойно. С ним ее несовершенное «я», недостроенное, как отцовская дача, мгновенно приобретает завершенность, достраивается по волшебному движению мага. И еще ей хочется, чтобы Митя по-отцовски начал ворчать, что она курит. Зачем ты куришь, Наташка, зачем? Отец-то никогда не
note 50 разговаривал с ними, с детьми, как отец. Она открывает дверь: ба! это в самом деле Митя. Но как неприятно все же — он не один.
— Проходите, проходите!
— Рита.
— Моя сестра Наталья. Он улыбается, но вдруг она вспоминает — а если он видел тогда? Ужасно. Но Митя гладит ее по волосам, как ребенка, и уже ворчит: ты опять куришь, Талка, сколько раз я тебе говорил, ну зачем, зачем. И уже ревнует эта неприятная девица. Джинсовая стерва. Какая я все-таки плохая — еще не знаю человека, а так уже думаю. Просто ты, Наталья, ревнуешь своего брата к незнакомой Рите. Нет! Она, правда, очень вульгарна. Представить, что у брата будет такая, не могла я никогда!
— Хотите кофе? Или сухого?
— Я пью только коньяк!
— У меня есть немного. В Наталье, в ее движениях, немного угловатых, в ее русых волосах, она поправляет их рассеянно, в ее карих глазах — прелесть запоздалого ожидания любви. Так размышляет Митя. Рите Наталья тоже приятна: Рита ощущает свою власть и над Митиным телом, и над его душой, и Наталья мила ей, как сестра принца, бессильная в своих родственных притязаниях на брата, мила пленившей его Золушке. Конечно, Митя — красивый, а Наташка так, симпатичная только, и сестра она только сводная — Юлия Николаевна Ритку давно просветила насчет всех Ярославцевых — то есть Наташка как бы менее знатная сестра принца, в ней нет той породы, которая есть в Мите. Худоваты они все, но порода есть порода.
— Муж мне подарил колечко с бриллиантом на восьмое марта, — рассказывает Ритка. Ее привычная тема в женском обществе. Да, я такая маленькая, про себя кумекает она, но удаленькая. А вы все — такие высокие да видные, а такие растяпы! Вот и Митя — мой! Здесь нет соперниц, но так, по привычке, на всякий пожарный. И квартирка обыкновенная, только ковер на полу красивый, большой,
note 51 да две вазы китайских. Книг тоже немного — один книжный шкаф. Богатства, одним словом, нет. Впрочем, может быть, у мамаши? Кольцо на Наташе серебряное, серьги — тоже, Ритка западло считает такое носить, и Леня ей не позволяет.
Слишком нежный брат он все-таки!.. Как смотрит, как смотрит?.. Она разобьет его дружбу с сестрой. Недаром давно слывет она черной кошкой! Стоило пробежать ей, глаза сузив, между двумя — и рушилось все, расторгались помолвки, отчаявшиеся девки беременели от кого попало, а в результате оставались одни. Но и мужикам приходилось несладко! Разобьет.
— Митя, я хочу познакомиться с вашим старшим братом. Чувствую — мы найдем с ним общий язык! Как она вульгарна все-таки. Ну, Митя!
— Съездим на дачу, — предлагает он. Господи, на дачу! Наталья опять пугается, краснеет — вдруг он видел? Но вновь спокойный его взор успокаивает ее. Наверное, не видел. Не узнал. А если узнал, но молчит, оберегая ее? Господи. Твоя мать страстно любила деньги, как-то осуждающе произнесла бабушка. Мужчин и деньги. Но деньги сильнее. Вот и я — падшая ее дочь. К деньгам, правда, равнодушна, как мы все. И Митя, и… Имя даже его отвратительно мне. Но я должна из последних сил преодолеть ужас, отвращение — всё преодолеть, я должна поехать. Должна преодолеть и поехать.
— Давайте в пятницу, — произносит она. Губы ее пересохли. Кофе вызывал жажду. Она встает, споткнувшись о ножку стола, и идет в кухню пить холодную воду.
— У меня муж улетает в пятницу, — возражает Рита, — лучше в субботу, до обеда.
Кристинку она сбагрит свекрови, а то уже растолстела от лени. Пусть узнает, как даются дети! Ленька-то вырос на руках бабки с дедом. А свекровка только и знает, что на судьбу жаловаться. Толстобрюхая. Имя вот красивое: Дебора.
И вот они едут на электричке. Антон Андреевич порой подбрасывает детей до дачки на своей машине, но сегодня он куда-то потартал Серафиму. У Митяя, конечно, нет личного транспорта. Пыльная, темно-зеленая элект ричка. Ритка в итальянских босоножках, в яркой футболке и джинсовой юбке. Наташа в серой широкой юбке и светло-сером свитерке. Утром прохладно. Митя, прищурившись, разглядывает пассажиров. Рита поглядывает на него. Она порой чувствует себя белкой, пленившей тигра. Никогда не знаешь — чего от него ждать. Наталья смотрит в окно, она любит смотреть, смотреть, не вдумываясь, пожалуй и не замечая, мимо чего электричка катит, постукивая, — то ли в полудрему Наталья впадает, то ли погружается, как колеблющийся тонкий свет, на дно колодца души, где тайная есть дверца, за которой…
— Наталка, ты помидоры положила? Я привезла и ссыпала на кухонный столик? — Ритке очень хочется дружить с сестрой своего любимого. Воспитанная в грубой простоте, знающая в общении с мужем лишь три темы: кухня, деньги, секс, Ритке так хочется и думать, и выражать свои мысли красиво: «Возлюбленный мой», — обращается она мысленно к Мите, не сводя с него пылающих глаз, «единственный царь души моей…» Наталья бездумно глядит в окно. Покачивается вагон, покачиваются яркие пятна солнца на скамейках и на полу, покачиваются сетки на крючках возле окон, и жизнь Натальина покачивается плавно, точно золотая лодочка на реке, которую вот-вот минует электропоезд.
— Мама, кораблик! — кричит малыш и, вырвавшись из теплых материнских рук, приникает к окошку вагона. Пройдет время, и вырвется он навсегда из нежных ладоней, убежит, улетит, умчится к своему далекому кораблю. Митя с улыбкой следит за малышом. Дети нравятся ему, как деревья, вода или облака. Он и сам, Митя, как облако
— случайное сочетание частичек света — поэтичная бабушка его, Юлия Николаевна, думает Рита, обладает
note 53 все-таки удивительным взглядом на мир: а Сергей — как вихрь, сказала Ритке она.
И Ритка замирает от непонятных предчувствий…
Сергей любит готовить: вечерами, напевая себе под нос слегка фальшиво какую-нибудь одну фразу из шлягера, он танцует над сковородками, кастрюлями и тарелками, и кто бы мог подумать: движения его перестают быть такими угловатыми и резкими: точно странная птица, метавшаяся только острыми зигзагами, вдруг обрела плавность полета. Все Ярославцевы хорошо готовят, уверяет он. Но это легенда, сочиненная, пожалуй, им самим. Наталья готовит редко, да, может быть, неплохо, но так редко, что уникальные ее кулинарные достижения прочно забываются, как исчезают из памяти пусть красивые, но случайно мелькнувшие лица в окнах соседнего троллейбуса, на минуту притормозившего рядом с везущим тебя автобусом возле светофора. Разумеется, Митя не занимался кухней совсем.
Он порхает над газовой плитой, напевая. Они на даче с Кириллом вдвоем, и никого видеть не хочется. Сергей уже подзабыл дурное о себе, установил пусть шаткую, но приятную гармонию с миром, доверчивым и обезличенным благодаря отсутствию родственников и знакомых, а Кирилл, конечно, не в счет, — и порхает с ножом, вилкой и бутылкой подсолнечного масла… А-а-а! Чуть не обжегся. М-м-м-м-м, вкусно!.. Но ведь приедут, приедут, завалятся, ладно бы один Митька, а то…
И приехали, черт их дери. Наталья на него не глядит. Митя — детский смех, беспечная улыбка. И новое лицо: Рита.
— Сергей, — они знакомятся. Она смотрит многообещающе. Ладно, хоть какое-то разнообразие, сломали кайф своим приездом, так хоть девицу привезли.
— А у нас есть водка, — говорит она и вновь многообещающе смотрит.
— Эге! — отвечает он.
— Где отец? — Наталья скорее спрашивает у Мити, чем у него. Видеть отца здесь, где все произошло, ей было бы,
note 54 наверное, не под силу. Произошедшее кажется ей ужасным. Еще в раннем детстве даже мелкие собственные проступки всегда вырастали в ее памяти, обступая ее детскую душу, точно гигантские монстры, пугая и мучая ее перед сном.
— За изнасилование какая статья? Кажется, сто седьмая?!
— Он рывком снимает сковородку. — Мясо готово.
— О! — Ритка, поигрывая бедрами, подплывает к плите, ненароком коснувшись острого локтя Сергея. — Ты и готовишь? Она фамильярна, думает он, но это и лучше. А мне — сто седьмая. Ха. Он отворачивается от Ритки — и встречается взглядом с Натальей. Ее лицо сереет.
— В нашей семье нет морали! — за едой орет визгливо Сергей. — И в стране нет морали тоже! Только удовольствия!
— Оттого-то, наверное, всё и разваливается, — говорит Наталья сдавленно. Уже ясно и ему и ей: они ненавидят друг друга. Ненависть родилась внезапно. Но она теперь — самое страстное, что есть в его жизни, для страсти, возможно, и созданной. В нетрезвом сознании колышутся, перекатываясь и наваливаясь друг на друга, слова и фразы: «преступление», «сотру в порошок свидетеля», «пьяный бред»… Сергей чиркает спичкой о коробок — нет огня.
Коробок падал в тарелку, замечает Митя, а в ней, кажется, была вода. Ненависть, да здравствует ненависть!
Сергей пьет. На столе краснеют нарезанные кругами помидоры. Зеленые острова в красном море родной крови.
Если смотреть на землю с самолета, шутит Митя, она похожа на этот вот стол.
— А ты у нас все с самолета глядишь, сверху вниз на людей смотришь! Кажется, я Сергею уже нравлюсь, размышляет хитро Ритка, иначе с чего бы он на брата кидался.
— Сережа, ты ведь в органах работаешь, — интересуется она, позаимствовав определение из лексики своей
note 55 матери, всегда говоривший о соседе по площадке, уважительно понизив голос: «Он работает в органах», — и что ты там делаешь?
— Ну да, в гинекологических, — он досадливо морщится, кривится тонкий длинный его нос, изгибаются червячком алые губы. В нем порок, пошлый порок, с горькой ненавистью думает Наталья. Он гнусный лжец.
— И вообще этот разговор не для стола, — с трудом скрипит Сергей, — ра-бо-та… Пожалуй, он воспринимает жизнь как игру, от которой он давно устал. На службе играешь в одно, дома в другое, с бабами в третье. Со всеми, как тень: так точно, ясно, или — деньги в шкафу, или — подними ножку, опусти ручку. Общее — только постоянная пьянка. Он еще держится: колоссальная выдержка, отец бы от такой жизни давно загнулся. Прикажешь себе проснуться в шесть пятнадцать. Открываешь глаза — на часах ровно шесть часов пятнадцать минут. Подъем, товарищ капитан! Должны вам весной дать майора. Почему он согласился? Томка уговорила. Дочь офицера захотела и мужа иметь офицера. Его рок. Что они знают, родственнички? Ни-че-го.
Сергей напоминает Мите оставшуюся струну от разбитой виолончели. Почему-то жалко ему старшего брата. Помнит струна о каких-то прекрасных давних мелодиях, о пальцах длинных и сильных, о далекой жизни, и звенит она остро и высоко, а больше ничего не может. Ей бы служить бельевой веревкой или быть натянутой над окном, чтобы с легким свистом бежали по ней, открываясь и закрываясь, темно-желтые, как спелое солнце, а может, красные, как гранат, шторы. Но она так заносчива, ведь чувствует себя до сих пор главною струною царственной виолончели! …Но лучше стань, струна дорогая, тонкой дорогой для штор, чем узкой петлей для залетной головы.
— Ну, что уставился? — злится Сергей. Ненависть ощущает Митя. В дачном домике, недостроенном, но старом, над темной крышей которого шатер сосны, поселилась ненависть.
— Опасная у тебя работа, — Рита улыбается, поглядывая на Сергея через стекло фужера. — У нас в классе многие мальчишки мечтали туда попасть…
— Бухгалтерия, — кривится он. Шеф уже намекал ему на увольнение в запас по состоянию здоровья. Наградят грамотой — и ногой под зад. Одномоментно.
А пока Сергею из игры не выйти. Отвернутся от него все. Даже отец. Сам-то Антон Андреевич в душе демократ, а вот защита ему нужна крепкая. Тылы то есть. На всякий пожарный. В нашей стране иначе демократу не выжить. Или тылы — или денежный мешок. Так что Сергей
— в ловушке. Даже для этой вот дурочки-курочки он представляет интерес только поэтому.
В ловушке.
Но насчет дурочки он, конечно, не совсем прав. Митя, Митя сияет на вершине ее треугольника, а Наталья и даже Сергей лишь оттеняют яркую звезду ее души.
Вечер вновь наступил. Наступил я на горло собственной песне. Сергей уже пьян, он закинул ногу на ногу, худая его тень с длинным носом и сутулой спиной покачнулась на темно-белой стене. Гоголевская тень, увидел Митя. Каким мерзким кажется бредущей по ограде Наташе тот участок с травой, словно примятой теперь навсегда, возле смородиновых кустов. Горит на столе свеча. Ритка попросила зажечь. Господи, еще месяц назад все было так хорошо. Наталья поднимается по деревянным ступенькам на террасу. Что месяц? Неделю назад все было так хорошо. Она склоняется и прикуривает от свечки. Дурная примета. Но она нарочно прикуривает от свечки — пусть ей будет плохо совсем. Сергей дернулся, когда, проходя, она чуть не задела его широкой юбкой. А Ритка так жаждет, чтобы Сергей влюбился в нее. Чтобы все Ярославцевы полюбили ее, чтобы мучился от ревности Митя, а она бы любила только его одного. Прелесть Риткина в том, что душа ее чиста и не имеет объема. Митя улыбнулся своей забавной мысли и отпил полуостывшего чая. И попытки объем приобрести
note 57 будут подобны тому наивному приему, когда прорезается дырочка в полотне, а за дырочкой приклеивается еще одно полотно с изображением, к примеру, дачного домика, вроде бы находящегося и от зрителя, и от наблюдателя, выписанного на холсте, очень-очень далеко. Я люблю Риту за то, чего она не имеет. Хватит нам с ней всего моего на двоих. Лишнее зачем нам? Вот глупышка, разделась, щеголяет в бикини. Обрати внимание, Митя, как вульгарно твоя приятельница липнет к Сергею. Ну и что с того. Все же делается ею ради меня, оттого я все ей прощаю.
Ветер поднимается, и шумит сосна, раскачивается ее ствол, собака у соседей вдруг тоскливо завыла: наверное, мальчишки просто не взяли ее на рыбалку. Спать я пошел, бесцветно произносит Сергей и криво зевает, даже рот его красный, неправильной формы четырехугольник. У соседей других хлопнули створки окна. Точно выстрел. Ритка примостилась на коленях у Мити. Как милый котенок сижу я, считает она. Развязная дура, сердится мысленно Наталья. Встает: я тоже спать. И встречается взглядом с Сергеем: черная ненависти хищная птица бесшумно и мгновенно промчалась между ними — тень ее на стене даже Митя заметил, рассеянный в чувственности своей светловолосый Митя.
…И только пылающий шепот Ритки в ночной тишине: как я люблю тебя, ты — такой восхитительный любовник, люблю, схожу с ума!.. …и приснилось ему: то ли полуразрушенный, то ли не совсем достроенный дом на шоссе возле леса — и огонек свечи мелькает то в одном окне, то в другом — страх охватывает его отчего-то — вот огонек свечи остановился в окне на первом этаже — и он понимает, что сейчас кто-то из дома выйдет, и страшно ему. Он уже торопливо идет по пустому шосссе, вокруг ни домов, ни деревьев, и вдруг слышит гулкие, отчетливые шаги и, вздрогнув, оглядывается: женщина в черных длинных одеждах, с закрытым черной тканью лицом спешит за ним. Он, охваченный сильным страхом, уже почти бежит, но чувствует — она тоже идет значительно быстрее. От нее, скорее от нее. Кто она?! Почему она так торопится?
note 58 Но вот — городская площадь. Он устремляется к первому дому, это серое монументальное здание, открывает стеклянные двери, потом вторые двери, тоже стеклянные, и подбегает к прилавку. Очевидно, он в магазине. Кисти, краски, конфеты, рубашки, носки — все на прилавке вместе. Он наклоняется, что-то берет в руки, и в этот момент со стуком отворяется дверь — он оглядывается — женщина заходит с улицы, ее встречает неизвестно откуда взявшийся старик-швейцар. Ее черная долгая фигура со спрятанным под черной накидкой лицом — точно в аквариуме огромном — между стеклянными дверьми. И Митя с чеком в руках — значит, он что-то намеревается купить?
— застыв от ужаса, наблюдает за женщиной. — Вам кого? — спрашивает ее швейцар. — Я пришла. — Женщина мгновение смотрит на Митю — кажется, ее лицо уже приоткрыто
— но вроде и нет у нее лица — и переводит леденящий взгляд… и тут какая-то маленькая фигурка, седая и сгорбленная, семеня, бежит к прозрачным дверям. И он во сне облегченно вздыхает. И потом годы, годы, годы не может простить себе того облегченного вздоха.
Утром было ветрено, постоянные, серыми караванами тянущиеся облака закрывали солнце. Оно на секундудругую прорывалось, ослепляло Наталью, но вновь небесные караваны воровали его, упрятывая в серую мешковину и дачный поселок, и полупустой берег. Тогда Наталья переворачивалась на живот и начинала раскладывать пасьянс «Тройка». Пасьянс был громоздкий, как раз для лежания возле воды, и часто сходился. Сейчас она загадала на неожиданную встречу с приятным мужчиной, так, семерка пик, это мы перекладываем, восьмерка, так, валет бубновый, бубновая дама.
— Положи валета трефового к червонной девятке, — посоветовала Ритка. Она курила и, сняв с себя лифчик от купальника, сидела в одних плавках. Пожалуй, ее поведение чуть-чуть смущало Митю, но он не сковывал ее: сколько художников ведет себя подобно Ритке — только чтобы привлечь внимание к себе. Все они дети малые,
note 59 дети и только. Гораздо сильнее Риткиных вольностей тревожил его собственный сон. Мысли о смерти вились мышиным серпантином. Сергей остался на даче. Кирилл висел в гамаке, маясь бездельем. Порой сын так напоминал Сергею его самого в возрасте подростковом, что Сергей морщился, обнажая острые и редкие зубы. Неудачником будет — в родного отца…
— Мить, а Мить?
— Что, Риткин?
— Ты не собираешься в союз художников вступать? Он прекрасно понимал: вступив туда, он станет для нее, как и для множества людей неискушенных, настоящим художником. Все же пока Ритку порой покусывали сомнения. Он усмехнулся: будем смотреть.
— У Мити много врагов, — вступила в разговор Наталья.
— У великих всегда много врагов, — радостно откликнулась Ритка.
— Против него в институте даже заговор устраивали!
— Ну, ты это, сестра, выдумываешь.
— Серьезно, заговор?
— Ничего я не выдумываю — целая группа против тебя объединилась!
— Значит, я просто этого не заметил! На него внезапно напал смех, он захохотал, безудержно и громко, вскочил, рванул вверх руку, заорал: ничего, я все равно победю!
— Нет, побежду! — засмеялась Наташа.
— Победю!
— Побежду!
— Я тучка-тучка-тучка! — Митя кинулся к Ритке. Отстань, а! Сумасшедший! Куча-мала! Белиберда! Абракадабра!
— бра! Ура!!! Наташке даже стало немного обидно. На тебя уже глазеют, сказала она голосом Клавдии Тимофеевны, постыдился бы, не мальчик ведь. Он обнял и ее: мои красавицы! мои птички!
— Групповой секс! — хохотала Ритка. Они катались по песку и орали.
note 60 А на даче Сергею хотелось выпить: не оставили водки, козлы. Он нашарил в портфеле три смятые бумажки. Томка предусмотрительно зарплату его конфисковывала. Крыса. На бутылку здесь не хватит. Где, где могут быть бабки? Он обследовал карманы брюк, пиджака, перелистал книжонку, пылящуюся на подоконнике, открыл тетрадку со своими заготовками для будущего романа — вдруг застыл, уперев ладони в стол, схватил тетрадку вновь — и изорвал. В тюрьме буду сочинять! Еще бы десяточку. Яростно полез в кухонный столик, загремел вилками, ножами, распахнул шкаф… Вернулся в комнаты, взгляд его наткнулся на комод: что может быть там? Подергал: все три ящика закрыты. И ключей нет. Вот ерунда. Взял кухонный ножик — поковырял в замке. В одном, в другом — не открываются все равно. Выскочил из дома, метнул нож в сосну — тот звякнул и упал в траву. Подошел сутуло к ограде, черт, ногу занозил, попрыгал на одной, вытащил из пятки другой деревянный шип, выругался, перегнулся через ограду и крикнул: эй, дядь Миш, ты дома? Никого. Куда все подевались, черти?!
— Слушай, Кир, — крикнул сыну, — сбегай на пляж, попроси у Митьки десятку.
— Сам иди, — огрызнулся Кирилл, — а я не пойду!
— Ты как со мной разговариваешь?! Ты что, совсем потерял стыд?! Двоечник! Бездельник! Висишь целыми днями в гамаке, как макака! Болтаешься на даче… …Ну, завелся, попал я ему под горячую руку, меланхолично подумал Кирилл, правда, легче на пляж сходить, а там ведь можно их и не найти…
— Стой! — Сергей кинулся ему вслед. — Не надо! Сделает еще каменную морду, вот еще. И этот хорош, длинный…
— Сходи лучше за молоком. * * *
Но Кирилл уже скрылся в лесной зелени, он брел по тропинке, поглядывая по сторонам — вдруг попадется гриб — и, дойдя до знакомого муравейника, остановил
note 61 ся. Созерцание холма, похожего на египетскую пирамиду, полного серьезных и умных насекомых, настраивало Кирилла на философский лад. Будь он чуть повзрослее и несколько начитаннее, то состояние, что охватывало его здесь, обозначил бы он словами из Экклезиаста: все суета сует… И собственная жизнь, только начинающаяся, показалась ему сейчас уже завершенной, точно он, Кирилл, древний старик и смотрит на человеческий мир с вершины своих мудрых лет. Палочкой он потрогал пирамиду. Удивительно, как быстро заволновались все муравьи! Точно помчались по холму красные мотоциклисты. Наклонился, поднял с земли большую шишку, уронил ее прямо на муравейник. Паника охватила мотоциклистов! Кирилл тоже о мотоцикле мечтал. Пошевелил шишку палочкой. Метались красные насекомые, передавая друг другу сигналы неблагополучия: что-то упало с неба, чтото опасное движется от соприкосновения с другим, тоже опасным. И Кирилл поднял голову, посмотрел ввысь: облака школьными шеренгами тянулись по небу. Озорное солнце то появлялось, то пряталось вновь. И впервые не просто непонятное настроение овладело им здесь, возле шевелящегося муравейника, но странный вопрос возник вдруг перед ним: а ЗАЧЕМ человек ЖИВЕТ?..
Из-за кустов выглядывала девочка. Какой красивый мальчик, решила она и покраснела. Худой и красивый. Она уже с минуту или даже больше наблюдала за ним, но подойти ближе никак не решалась. Ей было двенадцать лет. Мама ее снимала дачу в том же дачном поселке. Мальчика девочка уже встречала — возле хлебного магазина. Но он не обратил на нее внимания…
Он присел на корточки перед муравейником. И убрал шишку, и отбросил в сторону палку. Наверное, в этот миг он впервые понял — не словами, душой — что каждый всесилен относительно кого-то другого, а другой относительно кого-то третьего. Он вновь хотел глянуть на небо, но почувствовал, что за ним тоже наблюдают, как за муравьями он. И глянул в сторону почти сердито. Девочка чуть испугалась, но все же не спряталась, а наоборот вы
note 62 шла из кустов и сказала немного манерно: «Здравствуй, а я вот стою и смотрю, что ты делаешь, кстати?». Еще полчаса назад он бы нагрубил этой кокетке. Но сейчас он поднялся и уставился на нее с удивлением — как на существо с другой планеты — на ее короткий вздернутый нос, пухлый большой рот и льняные волосы, слегка колышущиеся, как пламя свечи, оттого, что она как-то невольно покачивала головой. И шея, и остренькие ключицы, и ее ладошки, грязноватые с бледно-розовыми ногтями, — все неожиданно предстало перед ним крупным планом, а потом растаяло, расплылось, растеклось. И остались только ее глаза, зеленоватые, длинные, в черных ресничках, глядевшие на него восхищенно. Потом глаза затаились, спрятались под бледные тонкие веки, а на щеке у девочки оказалась темная родинка. Кирилл стоял потрясенный. О любви с первого взгляда он уже читал. А теперь, теперь понял, что так бывает на самом деле.
— Как тебя… вас… тебя зовут? — прошептал он. — Меня — Кирилл.
— Даша, — она потупилась и покраснела опять. И, как в старинных романах, вдруг налетел ветер, и закачались кусты, и…
— А, вот ты где, — сказала женщина совсем не сердито,
— пойдем-ка домой, девочка моя. — Женщина показалась синим пятном, а собачка, бегущая за ней, белой кляксой.
— До свидания! — Девочка махнула рукой. И ветер приподнял ее волосы, они упали на глаза, закрыли лицо… Начался дождь. Солдатиков заменили книги.
Помнила ли Ритка свое детство? Смутно. Возможно, потому, что ей и хотелось его забыть. Она знала, что ее отец бросил мать и скрылся в неизвестном направлении. Говорят, видели его последний раз в Алуште. А может, в Алупке. Вот, сверлила мать ее зло, упахиваюсь, как лошадь, на двух работах, чтобы тебя кормить, что
note 63 бы тебе дать образование. И тогда, в детстве, приняла Ритка твердое решение: у нее в жизни все будет не так. Нормальных-то баб мужья обспечивают, жалобилась мать, неприязненно на дочь глядя, а я — и себя, и тебя! Вот вырастешь, узнаешь, как деньги-то даются. С потом и кровью. А деньги — это всё. Небось и твой родитель на богатой принцессе женился. Зачем я ему была нужна, деревенская дуреха?..
Всё не так будет у Ритки, всё совсем, совсем наоборот!
Мать порой и поколачивала ее. Потом жалеть начинала, причитала: нагуляешь, как я, ведь такая ты хорошенькая, любой под куст затащить захочет. Но поколачивала
— это бы ладно, хуже другое — будила она Ритку ночью, если сама заявлялась поздно от своего очередного
— и, если не в духе была, требовала, чтобы дочь отчиталась, как приготовила уроки. И не дай-то Бог, чтобы в тетрадке было хоть что-то не так, хватала тогда мать что под руку попадет, раз даже тряпку половую схватила — и хлестала, хлестала!
Нет, не вспоминать детство, не вспоминать.
Ходить в кино — вот что любила Ритка. Там на экране цвели красные тюльпаны, бродили красивые молодые пары, появлялись прекрасные герои, и романтичные девушки выходили за них замуж. Одноклассницы, ее подружки, лет с десяти собирали открытки с фотографиями артистов, покупали старые журналы о кино у букиниста, вырезали оттуда портреты кинозвезд и потом подсчитывали, у кого коллекция больше, старались походить на любимых артисток: кто на Вертинских, кто на Монику Витти и на вечную Софии Лорен, или, уже на первых курсах институтов, куда они дружно поступили, на Ирину Муравьеву.
И страстные желания славы и любви овладевали Риткой. Она терла, скребла, мыла, починяла, зашивала, чистила, мела, она варила кашу, вытряхивала пыль из ковриков
— но она мечтала, мечтала, мечтала.
Мать экономила на дочери. Той приходилось донашивать старое материнское белье и вышедшие из моды
note 64 туфли — благо, у них был один размер ноги. Но однажды, в честь окончания школы, мать купила ей туфли — первые собственные Риткины туфли, красивые и дорогие. В лице матери-мачехи неожиданно на мгновение проступили черты доброй феи. И на выпускном вечере все парни приглашали Ритку танцевать: и правда, была она лучше всех! — маленькая, в розовом платье и туфлях на каблучках, как бабочка легкая, она кружилась, кружилась, кружилась. И через день записала в заветную тетрадку: «Я поняла, что по одежке встречают. Я была на выпускном в очень красивых туфлях и восхитительном платье — и все танцевали только со мной. И он».
Да, к тому времени он уже появился. Объединили два поредевших десятых — кто-то ушел работать, кто-то в техникум — и получился из двух классов один. И он появился. Высокий, сероглазый, не такой, как все. Он принципиально не вступил в комсомол. Все осудили его. Он выступил против несправедливой математички. И все восхитились им. Он с подчеркнутым равнодушием взирал на противоположный пол, и все девушки повлюблялись в него, а парни признали его духовное лидерство. Знала бы она тогда, в школе, на какой дуре он женится, у какой обыкновенной стервы будет под каблуком — да она бы окатила его презрительным смехом, плюнула бы ему в лицо!
Ведь она нравилась, нравилась ему — точно! Но это у нее к восемнадцати годам прорезались все зубы мудрости, это ее недетская жизнь научила рано трезвости и расчету, а он туманно глядел всегда куда-то вдаль, в заоблачные выси, он был устремлен далеко-далеко — и все были уверены, что его ждет великое будущее — а что оказалось? Окончил университет и стал работать сторожем
— это он-то! — вокруг него собрались какие-то нищие полубезум цы. А потом еще и женился на круглоглазой дуре. Из семьи-то взял самой обычной — преподавательской. На ней, Ритке, он, конечно, не женился. Им владели тайные планы — и жениться для него тогда, в юности, означало окончить жизнь сразу, без проб и попыток, а для
note 65 нее, наоборот, замужество было началом ее настоящего, конкретно воплощенного бытия. Так объяснил ей как-то Митя. Не осуждай его, сказал, ты, конечно, не могла ему не нравиться. Он женился почти в тридцать лет, ты в девятнадцать. Вы просто не совпали во времени. Разошлись по разным дорожкам июньского цветущего сада. К легкому выпускному платью так подошло бы тонкое кружево фаты. Но он сел на коня и ускакал. И куда доскакал? До сторожки! В ней он философские трактаты сочиняет! Ладно хоть не пьет. Сейчас, говорят, чтобы лупоглазую дуру кормить, книги возле метро продает. Пусть скачет жених — не доскачет… что ты сказал? Не доскачет? Это из «Мцыри», кажется?
Зато появился Леня. Он понравился матери. И, наверное, немного приглянулся ей самой: нищий принц чем лучше богатого мельника? Я выйду замуж, и когданибудь тот поймет, что не было лучше меня никого, что только я его любила по-настоящему. Лучше меня не было, не было. Поймет когда-нибудь, будет локти кусать.
И вот — Митя.
Летом вечерние воскресные электрички всегда переполнены, и Митя стоит в проходе вместе с сестрой. Ритка сидит: нашли ей местечко между двумя толстыми, потными тетками; страшно жарко, и одна из теток обмахивается газетой. Наташка дремлет стоя. Современные мужчины не привыкли уступать место девушкам и женщинам.
— Офицеры, офицеры! в транспорте сидят, а пожилые и молодые женщины стоят! — Порой горюет Юлия Николаевна.
— Это все виновата советская культура, их воспитавшая. А советы — это же власть низов! — И добавляет: но с волками жить — по-волчьи выть. И одаривает Митю весьма укоризненным взглядом: он последнего тезиса не понимает.
— Ты же погибнешь, погибнешь, — сердится она, — культура стала массовой, то есть перестала быть культурой вообще, кому ты нужен со своими работами, кто поймет, что ты имеешь в виду: «Полнолуние души», «Улетаю
note 66 щие храмы», «Ступая по завитку улитки» — так, кажется, называются твои работы? — ты останешься изгоем, одиозной личностью, на тебя пальцем станут показывать, как на сумасшедшего!..
Но Ритке Юлия Николаевна говорит иначе: все будет у него, я верю, и выставки, и известность, и материальное благополучие. Беспокоит меня только его личное счастье
— ведь его надо понимать, терпеть и любить.
Наташа дремлет. Она преодолела себя, вложив в преодоление все свои силы, она приехала на дачу, убеждая себя все забыть. Но вряд ли она сможет поехать туда скоро. Острый, ножничный профиль Сергея лучше ей больше не видеть никогда!
Упала чья-то сетка, покатились по вагону яблоки, одно — прямо к ногам Натальи. Митя наклонился, поднял, покрутил в руках, мельком подумав о Сезанне, о двух половинках Платона и о популярном мифе.
— Возьмите, — увидел, что пожилой мужчина в светлой рубахе и красных брюках яблоки собирает. Их бока слились в солнце заката. Наталья прикрыла глаза: солнце яблок утонуло в ее зрачках. Она устала стоять, затекла левая нога, она правой потерла ее — и прислонилась к брату. Красивая пара, брат и сестра, позавидовала Ритка, даже не подумаешь, что Наташка старше. Прогудел товарный поезд, прогремел слепой кинопленкой. Так и чья-нибудь жизнь порой прогудит, просвистит — и закроет тебе все окна в мир. Митя подмигнул Ритке. Маленькой курочке, зайчонку. Слава Богу, вокзал, прошептала Наталья изможденно.
И верно: уже расходились вокруг электрички пути, как сосуды, уже виадук, дук, дук, дук показался и бледнозеленая морда вокзала средь шумного бала потоков людских.
— Приехали, да? Как хочется спать. — Наталья слегка потянулась: приехали, да. И Ритка стала мазать губы. Лицо ее приняло вдруг будничное, озабоченное выражение. Праздник окончился. Ей надо за дочкой, завтра не зыбыть купить сахара, приготовить банки. Злая жизнь,
note 67 прямо бля, а не жизнь! Варенье еще варить, засолить огурцы, помидоры, не на рынке же покупать, как Наташка! Та уже звала ее: идем, выходим, выходим!.. Мне бы их заботы, я ведь в сущности простая изношенная баба.
Она возвращалась в свою жизнь.
Уже наступила ночь, а Сергей не спал. Он пинком уторкал в постель Кирилла, чтобы тот не мешал, стаскался за симпо-лимпотюлечкой, но ему проворчали: уехала в город; потом все-таки купил возле закрывшегося магазина у грузчиков бутылку, и сейчас один, под низкий шум сосен пил, проклиная свой характер, свою супругу Томку в томатном соусе, отца, научившего таскаться за бабами, ощущая затягивающий вкус женского естества. Он не думал о сестре. Приказал себе, когда они уехали, не думать больше никогда. Не существует никакой сестры. Разбежались ведь родители, могли и дети их совсем не сближаться, так нет — интеллигентские замашки бабушки: Елена Андреевна дружбу детей поощрила. Окончила Елена Андреевна когда-то, в легендарные дореволюционные времена, классическую гимназию, одержима была, как многие девушки из приличных семей, идеей спасения народа — все они тогда решили «просвещать честныя умы» — так и Леночка в своем дневнике записала. Сергей перелистал его как-то с тщеславным удолетворением — не у всякого такая бабка! — но без особого интереса к содержанию Леночкиной души. Ну, революция — ну, романтика. Какая глупость. Есть сказочка про вершки и корешки. Там кто-то кого-то надул — а здесь срезали вершки и выкорчевали корешки. Новые растения посадили. Вот дед был именно новым побегом. Чутье — как у зверя. В три дцатые крутился, меняя работы, места жительства. Сергей давно понимает все. Это они — его родственнички
— дураки. Митька на десять лет его моложе. Другое поколение. Елене Андреевне уже семьдесят с лишком было, когда Митька родился. И Сергей, между прочим, только один по-настоящему бабушку Елену Андреевну
note 68 любил и ни с кем делить ее не собирался. Даже с обожаемым братцем. Что-то в нем есть все-таки удивительное: он как будто не вырос в нашей системе, она не коснулась его. «Я прошел сквоз ь». То ли пошутил, то ли серьезно. Вечная манера Ярославцевых. Похож, похож Митька на отца. Только черты лица покрупнее, позначительнее. Но вряд ли может бабулькам нравиться — не от мира сего. Приложение к кисточке. Кисочки таких не любят. Он пьет в одиночестве. Ночные шорохи, всхлипы ночных птиц, чьи-то далекие крадущиеся шаги не тревожат его. Он сильный, смелый, могучий, у него за спиной сложены мускулистые крылья. Жаль, что не удалось приволочь кукушечку, покуковали бы вместе под шорохи и всхлипы, полетали над кустами, над сплетенными телами, всю бы жизнь свою прокуковали. Эге! Он успел урвать телефон Ритуленьки. Приедет в город — сразу позвонит. Маленькая хищная птичка. С загнутым клювиком. Он ей покажет круги ястреба, зазвенит сухая трава… А глаза у нее, кажется, голубые… Мы на лодочке катались… Отражения в воде.
Такой я лентяй, а даже английский выучил в институте, чтобы Кама сутру прочитать. Мы все, мы все — похотливые коты и ленивые скоты. Сорок лет дачке — никто второго этажа не достроит. А вот возьму и сделаю! А что?! Вот тогда пусть отец попробует сказать: дачу всем. Как бы не так. Я строил, мне дача!
Шумят сосны, шумят, ровно, постоянно, это сплошным потоком идут летающие тарелки. Идет, гудет зеленый шум. А, может быть, они проносятся над Землей совершенно бесшумно? Ты их видел? Я не видел, но шеф говорит, а раз шеф говорит, ну, раз сам шеф говорит…
— Ты что не спишь, полуночник? — Черт возьми, так и окочуриться можно… Не услышал шагов. — Ты, что ли, дядь Миша?
— Угу.
— Садись, выпей со мной.
— Наливай! — Вон как повеселел доцент на пенсии. Старый приятель отца. Как родные мы с ним, ей-богу.
note 69
— Уехали твои?
— Эге!
— Ты бы, Серега, о даче-то серьезно подумал. — Это надо же — угадал старый хрыч мои мысли! — Ведь у тебя сын, год, другой, третий…
— …Четвертый, пятый…
— …женится он, а там появятся у тебя внуки… Кошка бесцветная прошмыгнула в калитку, бесшумно прокралась на веранду, села прямо перед столом.
— Дай ей что-нибудь, дядь Миша.
— Не поощряй тварь алчную, — это у него такой философичный юмор, — ешь, существо жалкое, ничтожное. — Он кидает кошке со стола колбасы. Она быстро жует. И через минуту вновь сидит неподвижно, устремив на пьющих свои болотные огоньки. Пролетел самолет. Красные точки пронеслись меж звездами и скрылись. Возможно, в Париж. Ты погляди — вокруг тебя тайга — а-а-а. Плевал я на Париж.
И кошка вдруг встрепенулась, потрясла одной лапой, потом подняла другую, сделала нервный шажок, потрясла лапой второй — и вытянулась в напряженной готовности.
— Мышь учуяла, а?
— Эге! * * *
Антон Андреевич проснулся, как всегда, рано. Серафима еще сопела вовсю, раскинув руки на подушке, как упавший на брюхо самолет. Летчиком мог бы стать Антон Андреевич, но вот не стал. И в театральной студии он занимался, даже способности у него находили — но бросил: не в его это характере кому-то подчиняться. Тяжело. А Серафима, между тем, обожает театр и сама громко декламирует стихи. Еще они по вечерам поют с Мурой дуэтом: «Отвори потихоньку калитку и войди в темный сад ты, как тень».
— Кстати, ты, Антон, зачем сад передал Томке, она оттяпает у тебя его, как миленькая, непрактичный ты человек!
note 70 Не облагораживает тебя пение, железная моя Серафима. Все, кстати, считают Антона Андреевича непрактичным. Первая жена потому и ушла. И теща вечно гнусила. Ныла и вторая, но поделикатнее, больше использовала тонкие намеки. А не подскажете ли вы, Антон, сколько сейчас в магазине неплохая горжетка? А золотые часы? Однако никто в нем ничего не понимает: у Антона Андреевича свой практицизм — практицизм отсутствия частной собственности. Томка в саду? Хорошо — хлопот меньше. Сергей заикнулся, что дачку отремонтирует — Бог в помощь. Да, я плохой отец, зато кофе хорош, какой ароматный парок над белой чашкой с синим цветком, и что, собственно говоря, с меня взять — уж такой я есть. Мне самому ничего не нужно, но и от меня настоятельно прошу ничего не требовать.
«Не забудь потемне-е-е-е накидку, кружева на голоо– овку надень», — тянул вчера своим тенорком толстый Мура.
— Не поженить ли нам Муру и Наталью, а что? — вдруг после сытного ужина, приготовленного, кстати, именно умелым Мурой, заквохтала Серафима. — Мура — видный мужик, все-таки не с улицы, кандидат наук, а пивом торгует, так ты же, Антон, знаешь: его съели враги, и твоя Наталья — врач, ценная профессия в ее руках, будут жить душа в душу, и глядишь, Мурочке повезет, и Наталье повезет, разумеется, не то что была его первая, стерва современная, измучила, скажу тебе по секрету, Муру сексом, а он болезненный был в детстве, так она, конечно, хвостом крутила: ты меня не удолетворяешь — и бросила Муру, а как он страдал, ай-ай, как томился. Через день Мура все выслушивает молча. Он округл, мелкокудряв, с бесцветными глубоко упрятанными кнопочками глаз — Антон Андреевич впервые разглядывает сына гражданской супруги внимательно, — и ротик у него кудрявый, выглядывающий из серо-рыжих зарослей аленький цветочек.
В общем, непонятно, как можно от этого всего открутиться. Дело ее, говорит Антон Андрееевич вяло. Мне что.
note 71 И верно, ему-то что — ну, Мура, Антон Андреевич все же слегка тщеславен, не честолюбив, а именно тщеславен, — кто муж у Вашей дочери? Торговец пивом. Так, конечно, не каждому ответишь. Но можно сказать: кандидат наук. Какие-то трудности в институте. Временно подрабатывает в другом месте. Он морщится. Но ты, Серафима, уж сама все это устраивай, ты же знаешь, я в таких делах ничего не понимаю. Устранился то есть. Как всегда. Кофе он пьет крепкий. Курит папиросы. Больше любит сигареты, но забыл с вечера купить. Где-то есть у Муры, но где. Так припрячет, Нат Пинкертон не отыщет. Куда, кстати, Сергей подевал старые книги, дореволюционные еще? Не ужели уже книги продает? Да нет, не может быть. Он так не выпивает — балуется для удовольствия. А Серафима спит и видит сны. Офелии и в самом деле лучше было утопиться, явно превратилась бы в Серафиму. У Антона Андреевича есть ма-ленький секрет: он пописывал стихи. Несколько под Киплинга. Одним словом, он тайный романтик. Но о том не догадывается ни одна живая душа: стеснителен Антон Андреевич. Никто его не понимает, никто не знает, что за смуглыми шторами его лица происходят удивительные вещи: открываются острова и закрываются жаркие очи! Только бы Антона Андреевича не трогали, только бы не мешали ему представлять. Слаб я духом, стыдно мне за свой малоактивный характер, мужчина, конечно же, должен быть совсем другим: он обязан делать карьеру, добывать деньги, сидеть в президиуме, ездить за рубеж, не дай Бог кто-нибудь заподозрит, что мне хорошо с самим собой. Я и сам не хочу ничего о себе знать. Я такой же, как все. Я не другой. Оставайтесь там, наверху, а моя скромная работа — туннели. Президиуму предпочитает Антон Андреевич берег реки: вода, переливаясь, течет из прошлого в будущее, в ресницах твоих, дорогая, горит огонек костерка, пусть течет, пусть смывает вода всю эту суету жизни, как хорошо нам с тобой на голубом островке, ты в душе моей, разве тебе, плещущейся в сетях моей тайны, хочется горькой свободы?..
note 72 А вместо денег любит Антон Андреевич грибы собирать, много секретов у грибника, все проторенными ходят тропинками, он же выбирает свою дорогу, гриб он узнает по тонкому запаху издалека: здравствуй, приятель, заждался меня, вот лопухи, не заметить тебя, вот растяпы. Заграничным поездкам, погоне за вещицами и за престижем предпочитает Антон Андреевич путешествие в собственной старой машине по летним горячим дорогам: так пусто в душе, так светло, что пролетает сквозь нее листва, проезжают встречные машины, пробегает симпатичная женщина в голубом платочке и светлом платье, и сын Митя проходит ее, как будто просторную комнату, и выходит на улицу один…
Он допивает кофе. Он доволен: он здорово от всех замаскировался, никто не догадается, что он такой… чудак. Неприятно, конечно, но так — я чудак. Докуривает папиросу, глядит в окно: что-то там, за окнами соседнего дома, происходит сейчас. И вдруг вспоминает, что полное имя Муры тоже Дмитрий. Надо же. Чего только не бывает в жизни!
Наталья дома у себя тоже пила кофе, зевала, красила ресницы, мазалась тональным кремом, натягивала узкое платье и собралась наконец выходить, когда позвонила Ритка.
— Мне очень-очень нужно с тобой поговорить. Я зайду к тебе на работу прямо сейчас?
— Конечно, — она несколько удивилась. — Случилось что-то?
— Видишь ли, Митя пропал. Странно, думала она, торопясь в поликлинику, когда он мог успеть пропасть? Вечером расстались на вокзале, он поехал провожать Ритку. Ничего не понимаю.
Утренний город любила она. Нравилась ей дорога от дома до работы. Мимо Управления железной дороги, построенного в тридцатых годах серого крупного зда
note 73 ния, обвитого сплошными ремнями блестящих окон, мимо ЦУМа с оранжевыми девушками-манекенами, мимо какой-то типографии, она за несколько лет так и не удосужилась прочитать вывеску — тоже черта всех Ярославцевых — но вдыхала запах краски и даже приостанавливалась чуть-чуть, чтобы заглянуть в приоткрытое полуподвальное окно, за которым гудели машины и мальчик в сером фартуке иногда, подойдя к окну близко, знакомо поглядывал на нее, а может, и не на нее, а на ее прабабушку-гимназистку, бегущую по дореволюционному Петербургу, и через магистраль, постояв у светофора, через старую аллею, мимо скамейки, где уже выпивает какой-то бывший интеллигент, приставив к выцветшим брючишкам оборванный древний портфель из натуральной кожи — наверное, лет двадцать пять назад он носил в этом бывалом товарище черновик своей кандидатской диссертации, а сейчас там болтаются батон хлеба, плавленый сырок и облитая красным портвейном брошюра «Тотем и табу», отпечатанная еще в пору его студенчества на ратопринте, — мимо другой скамейки с сидящими на ней громкоголосыми студентами, и мимо той, где всегда с утра старушка в синем берете и черном пальто кормит хлебом воркующих голубей…
И вот и поликлиника. Сейчас начнется вновь та серьезная игра, нравящаяся ей с детства, — в доктора и больного.
Здравствуйте, Наталья Антоновна. Проходите, проходите. Ну как? Горло лучше? Лучше, спасибо. Но насморк. Это ничего, санорином только не увлекайтесь.
Мягче действует пиносол. Беспокоит еще, что после семи вечера поднимается температура. И сколько? Тридцать семь — тридцать семь и одна. Субфебрильная, так. Вот-вот. Знаете, пожалуй, отправлю-ка я вас на флюорографию, ничего в легких не прослушивается, но, может быть, прикорневая… У меня была два года назад. Я помню, помню. Вот направление. И приходите в четверг. Спасибо. Выздоравливайте.
note 74 Или: здравствуйте, доктор. Добрый день. Доктор, вы не поверите, два дня страдал, приступ за приступом. Сегодня не смог пойти на работу, печень, видимо. Выпишите больничный, умоляю. Раннее утро. Понедельник. Алкоголизм. Беседы врача. Телевизионные оздоровительные программы. Гипноз. Всё ерунда. Выпив, я — щуплый субъект с улицы Луначарского — становлюсь всемогущим. Никакие беседы врача мне никогда не помогут. И гипноз не пробьет. Выпью, ребята, мне охота летать! Я, как ракета, залью горючее и поднимаюсь, гудя, выплевывая вихри огня, сначала над своей супругой, Агафьей Тихоновной, а может, и Таней Лариной, да, да! — сделаю над ней, землей моей родимой, кружок-другой и перескочу на другую орбиту, кукиш сложу над соседом из квартиры напротив, майором милиции, и дальше, выше — и вот уже, растопырив крылья с желтыми ногтями, кружу я торжественно, как гимн, над луной лысины начальника своего, Петра Николаевича Шумилова, и величаво плюю на него сверху, и пускаю симфоническую струю на его малиновое авто.
Где же Ритка, меж тем думает худенькая женщинаврач. Почти девушка. О, дайте, дайте мне больничный. Такая худенькая, но все равно очень симпатичная. Дай, ну дай. Есть еще люди, радуется пациент, выползая на воздух, есть еще женщины в наших поликлиниках, они выписывают нам, страдальцам, по понедельникам больничные листы.
Но все-таки, где же Ритка?
А вот и старушки поспешили, как мушки, на белый сахар ее халата. Она жалеет старушек. Им одиноко. Но не одиночество их и не коммунальные их страдания вызывают у Натальи особое сочувствие, а давняя своя догадка, что под пергаментными лицами и седыми пучочками скрываются юные души, восторженные и жаждущие любви! Они именно здесь, в кабинете поликлиники, собирают тоненькими хоботками тот нектар тепла, без которого высохнут окончательно прозрачные стенки их сосудов, сморщатся сгоревшей бумагой их сердца и в углах старых комнат отыщет их зима, чтобы смести, смести, смести…
note 75 Где же все-таки Ритка? Вот шебутная, позвонила и исчезла. Господи, только бы он не попал под машину — такой рассеянный. Нет, какой же он рассеянный?! Наоборот, самые мелкие детали замечает, мышь прошмыгнет — сразу уловит. Это она с той самой Бассейной. Могло быть: шел, задумался, скорее даже засмотрелся: какой интенсивный желтый! — и откуда ни возьмись машина. Глупости, не надо притягивать негатив. Напугаешь себя. И… Пойду-ка позвоню. Да, вот позвонишь — старую бабку его всполошишь. Ой, ну Ритка!
Заглянула медсестричка. Позвала к телефону. Наталья так спешила по коридору, что чуть не сбила какую-то пожилую матрону, объемней Натальи раза в четыре. Как она разоралась! Врачи еще называются, никакого внимания к людям, больные пришли, а они носятся точно кони! Безобразие!
Но не Ритка звонила — Мура. Наталья так удивилась, что сразу заговорила быстро-быстро: а, Мура, здравствуй, ну как ты, у меня столько пациентов. Пока не сообразила в конце концов: Мура звонит зачем-т о. Остановила поток слов. Покашляла в трубку. Пригласил ее в гости вечером. Она хотела сразу отказаться, но что-то в голосе его насторожило. Больно тихо он говорил, просительно, и голос то ли подрагивал, то ли в телефонном аппарате помехи.
Никогда она не может отказать. Мягкая. Самой противно. Как тесто. Как пластилин. Она положила трубку, пошла понуро. Тетка продолжала возмущаться. К ней подключились другие — и уже скандал метался от стены к стене, норовя умчаться дальше и захватить весь коридор.
— Наталья Антоновна, опять вас! — ее окликнули из регистратуры. Медсестры относились к ней с симпатией: не зазнаётся и на психику дисциплиной не давит. Доброжелательная, одним словом. Звонила на этот раз все-таки Ритка. Все нормально, она не придет, Митя нашелся, привет.
— Привет, — она уронила на место трубку. Стояла молча и глядела, не видя, перед собой.
note 76
— Да что творится! Вы только посмотрите, посмотрите!
— Крик вывел ее из задумчивости. Она с любопытством перевела взгляд и обнаружила рядом электрическую брюнетку, трясущую больничной карточкой. Регистраторши в белых колпаках и медсестричка, та, что позвала Наталью к телефону, обернули к негодующей свои невозмутимые лица.
— Что пишет врач: в горле слизистые чистые, миндалины не увеличены!
— Ну так что? — вяло поинтересовалась медсестричка.
— Что такого?
— Все правильно, — закивали точно в немом кино регистраторши.
— А то такого — у меня миндалины удалили в тринадцать лет!!! Наталья отвернулась и молча захохотала. Она поспешно сделала вид, что ищет чью-то поликлиническую карту среди разноцветных корешков, выстроившихся на полках. И когда крикливая пациентка ушла, медсестра Галя тоже просто покатилась со смеху. Они весело смеялись вдвоем. А белолицые регистраторши глядели на них строго, даже осуждающе глядели эти застывшие девы в накрахмаленных колпаках.
С Митей ничего особенного не произошло. Это слабые женщины, Юлия Николаевна и Ритуля, видели за каждым углом несущийся на него грузовик. Ритка и сестру заразила своим сумасшествием. Конечно, бабушка уже была один раз напугана судьбой, но сумела выстоять, выдержать и даже обратить свою страшную потерю в перевернутую боярскую шапку, куда полетели монеты сочувствия и жалости к бедной старухе. Юлия Николаевна любила читать пьесы. И жертвенная ее любовь к внуку порой превращалась в королевский флаг, под которым выступала израненная флотилия. Пожалуй, Митина интуиция проникала часто слишком глубоко, и если бы не его доброе сердце, если бы не его доброе
note 77 сердце, девочка моя, я бы его боялась! Но сердце у него мягкое и нежное. Иногда он, бывает, взорвется, но уже через час, покаянный, виноватый, жалостливый, приникает к моим старым ладоням. Он во всем и со всеми такой. Как-то одного старого бездаря, увенчанного лаврами, знакомого мне по моей журналистской работе, пожалел, ходил к нему, терпеливо выслушивал его бессмысленный, напыщенный бред, чтобы, когда старец, расстаяв, уже готов был раскрыть объятия и написать рекомендацию ему в союз, с мастерской помочь, на выставку протолкнуть, взять да и выпалить ему правдуматку. И потом как он мучился, и ведь не тем, чудак, что так все у него плохо клеится, а что старика обидел. Вот ведь он какой, наш Митя.
Юлия Николаевна перелистывала свой блокнот: сейчас я тебе найду, девочка, слова одного польского писателя, нет, кажется, жены писателя о нем, точно не скажу, но удивительно они подходят к Мите, так, так, вот тоже интересные выписки сделала из какой-то рукописи, он приносил ее, читал, а я за ним, о цветах: голубой — цвет правды, связан с религией, развивает чувствительность к музыке, успокаивает нервную систему, вылечивает легкие и благотворно действует на глаза. Интересно? Что вы, очень интересно. А фиолетовый, оказывается, мистический цвет. А вот еще: если тебе вдруг станет страшно, ты в темноте идешь, обратись к свету, попроси свет сопровождать тебя, защитить тебя… Нашла: «Творческая его природа, требующая всего нового, постоянных метаморфоз, странствий души и привязанности только к одному листу бумаги, вступала в неразрешимое противоречие с нежностью, которую, точно стеклодув, вдунула его мать в него, наделив его хрупкой, утонченной формой и слишком большой душой».
Как-то сказала я ему: ведь, наверное, хочется тебе, Митенька, уехать из нашего города, уезжай, ничего со мной, старухой, не случится, помогут добрые люди, и молока принесут, и хлеба кусок найдется!
— …И, как ребенок, взглянула на меня такими беспомощными, наивными глазами. Ты присмотрись, присмотрись, Рита, у бабушки глаза пятилетней девочки.
— А в людях он, девочка моя, не разбирается совершенно. Ощущал себя постоянным притворщиком: проходит сквозь них, но маскируется. Неловко ему выказывать, что он в них обнаруживает, под всеми их благожелательными улыбками и самоиллюзиями. Иногда злился на себя — не за что их всех жалеть, страдают-то они чаще всего из-за собственного тщеславия, из-за невзятых честолюбивых вершин, из-за того, что заглядывают завистливо за соседский забор. Жалеть?! Только за скудость. За бедность. За ничтожность. Дух мой не любит людей, как-то сказал он Ритке, но душа прощает и обнимает всех сирых мира сего.
Возможно, все душевные порывы предков Митиных, священников-миссионеров, сконцентрировались в нем, но помни, Рита, что свет, сконцентрировавшись в линзе, способен прожигать.
Если я прожигал — и обжигал — и сжигал — вины моей не было в этом. Так зачем же виню себя?..
Уверенный, что бабушка будет спокойно спать, считая, что внук на даче, и подзабыв о ри-ри, что означало ритуальный Ритин вечерний звонок (она всегда проверяла, на месте ли ее принц), встретив случайно, возле собственного дома бывшую свою приятельницу, круглоглазую узенькую Альмиру, он отправился к ней и провел у нее ночь.
«Вода на поверхности искрится, переливается, кажется легкомысленно-игривой, но глубина ее способна и притянуть, и отпугнуть робких пловцов. И небо вроде вот оно, рядом, с беспечными кудряшками белых облачков, с желтым солнышком, точно из детского мультфильма, но все выше, все выше поднимается самолет, а нет небу конца, за
note 79 облачными кудряшками снежные холмы, а дальше огромные поющие пространства, величественное безмолвие…»
— Юлия Николаевна отложила книгу и задумалась. Альмиру любил он год, он любил в ней свой образ Азии — ее орнаменты и тонкие запястья, ее шелковые ресницы, прикрывающие осторожные зрачки, ее горловой крик несущегося наездника, ее навязчивые пряные мелодии и то страстное зло, которое угадывалось под вежливосладкими улыбками и плавными движениями. Он звал ее просто Азиаткой. Она была для него линией, красками, пластикой Азии. Он рисовал ее очень много — и много любил. Он никогда ни к кому не возвращался, и, возможно, провел с ней нынешнюю ночь, только чтобы вспомнить запахи и цвета Азии своей души — так вспоминается что-то во сне, уже к полудню следующего дня полностью стираясь из памяти. И утром он шел к мольберту, чтобы не потерять мелодию ее линий, изогнутых, смуглых: музыкальные зигзаги в пору их страсти рисовались им на всех листочках совершенно автоматически. Наброски его, кстати, Инесса и ее приятели сравнивали с рисунками Пикассо и графикой Анатолия Зверева. К сожалению, и тогда он уже понимал, что Альмира для него — лишь разложимый на линии и краски символ, через узкое горлышко которого пил он древний и душный дух Азии, чтобы, захмелев, превращать его в наркотические образы на полотне. Чувственности обычной Альмира в нем не пробуждала. И она женским чутьем, видимо, улавливала в нем это и однажды призналась в своем непонятном страхе: что-то будто в тебе не совсем человеческое, сказала шепотом, будто мы не в постели, а в Космосе…
Чувственно влекла его, как ни странно, Ритка. И если и рисовал он ее, работы его были или открыто, или чуть завуалированно эротичны.
Может быть, он забыл намеренно о ее обязательном звонке? Любят все Ярославцевы немного подразнить, так — для придания жизни некоторой остроты.
Но Ритка готова была его убить!
note 80 Не забавно ли? Милая дуреха. Контролировать его каждый шаг — это, пожалуй, слишком. Достаточно ему пристального Циклопа — его старой кормилицы.
Но уже было жаль ее, и он тут же приехал к ней на работу
— она заведовала культработой клуба. Они пошли в парк, она курила и язвила насчет его распутного образа жизни. Он весело лгал, что был у приятеля. Если в творчестве он шел, пожалуй, одной из самых трудных дорог, то в общении предпочитал пути наименьшего сопротивления.
Мимо катали свои разноцветные коляски молодые мамы, шли старушки с палочками, бежали, выкрикивая что-то и хохоча, дети, на лицо Ритке падала тень от ветки, делая ее похожей на даму со старинного полотна, а ветер нес пепел от ее сигареты обратно и ссыпал на Митины джинсы… У нас будет вот такой малыш, думала она, когда мимо проплывала очередная коляска, побегает он тогда у меня, еще посмотрим, кто будет бегать — я за ним или он за мной. А его завораживала тень от листьев — и он, наклоняясь, целовал Ритке висок. Он всегда желал и жалел ее, такую маленькую и смешную! Она не очень мешала ему: ее стремление поймать его в клетку было подобно усилию лилипутихи, пытающейся связать Гулливера. Однако ты недооцениваешь моей хитрости, думала она, силой не смогу одолеть, хитростью опутаю моего великана. Но ни о каких ее хитрых планах он совершенно не тревожился. Часто мысленно он сажал ее на ладонь и улыбался: какая хорошенькая девочка, просто чудо. А порой, чтобы девочку сильно не запугать, он тоже превращался на время в Мальчика-с-пальчик, поскольку, сам тому удивляясь, умел становиться то огромным, то необычно маленьким. В его удивлении была все-таки доля небольшого мужского нарциссизма — нравился он себе иногда, черт возьми!..
— Я так перепугалась, Наташке позвонила, — призналась вдруг она.
— А вот это зря. Не надо волновать сестру по пустякам.
note 81
— Для тебя пустяк! пустяк! А для меня… — и она заплакала. Она уже минут пятнадцать хотела, чтобы слезы красиво потекли по ее щекам, но они не текли, потому что Митя болтал какую-то ерунду со смешными подробностями про приятеля, у которого ночевал, и снова целовал ее в висок, — наконец ей все же удалось зарыдать прекрасно, как в кино.
— Ты не понимаешь, как я беспокоюсь! — рыдала она. Он обнял ее. Она всхлипывала.
— Смотри, — шутливо пригрозил он, — накличешь своими слезами дождь. И точно: через несколько минут полил дождь. Тучку краем глаза он давно приметил над городом, бессознательно фиксируя все изменения в природе, потухание красок или, наоборот, их возрастающую интенсивность, особенности движения людей, зигзаги ветвей, колышущихся на ветру или неподвижных… Дождь лил, Ритка перестала рыдать.
— Бежим! — позвал он, и они побежали к ее клубу. У дверей, уже под навесом, она еще раз с изумлением оглянулась: льет, как из ведра. * * *
Мура приготовился. Сделал сам ужин: потушил баклажаны, открыл банку креветок, сварил два яйца вкрутую, пошинковал, плача, лук, все смешал, получился салат, заправил его майонезом — все Мура может купить!
— а баклажаны будут гарниром к вареному мясу. И приправы добавил в меру, чтобы только усилить аромат свежей говядины, а не заглушить, хотел телятинки поджарить, но показалась несвежей. Нарезал и помидоры, добавив к ним тоненькие зеленые пластинки свежего перца и прозрачные кругляшки лука, один салат с майонезом, второй для разнообразия заправлен подсолнечным маслом. Фрукты: груши, яблоки, дыня. Разве мало? К фруктам и шоколадным конфетам — коньячок, к мясу — неплохое винцо. Недурственно получается. Роскошный ужин. Серафима отправилась к Антону Андре
note 82 евичу. Они вообще постоянно курсировали из его квартиры в ее и обратно. Долго мамаша меня не выдерживает, а я ведь поору на нее, а все потом сделаю сам. И обед. И пол даже вымою. Цены мне нет. Разве так мы жили, когда я свою кандидатскую писал? Разве приволакивал ящиками я сгущенку, мандарины, шоколад, мясные консервы? Я, между прочим — единственный кандидат наук, торгующий пивом! Скажешь Феоктистову — знаешь, парень, люблю я, признаюсь тебе, Сальвадора Дали, он аж облезет. А матушка моя все больше импрессионистов. Такие вот пироги. Жениться Муре хотелось с умом. Наталья не была абсолютной красавицей — так это и хорошо: не слиняет, как преды дущая стерва. И сексуального опыта совсем нет, Муре будет легче. Но шарма в Наталье — море, так определил, однажды увидев ее, Феоктистов, а он калач в энтих вопросах тертый! Читать книжки любит — тоже хорошо, будет детишкам на ночь сказки мурлыкать. А брат ее — вообще бриллиант! Правда, идея женитьбы на Наталье принадлежала Серафиме, но Мура уже подзабыл об этом. Он сам еще два года назад обратил на врачиху внимание! Причем тут матушка? На фоне вульгарных раскрашенных жен остальных пивоторговцев Наталья будет звездой!
Она ни о чем таком не догадывалась. Шевельнулось предчувствие, правда: Мура что-то замышляет, — но тут же и погасло. Голос интуиции звучал в ней смутно и расплывчато, не облекаясь в форму отчетливо-точную, как почти всегда, наверное, бывало у Мити, и не служил целям конкретно-бытовым с тем постоянством, с каким помогал Сергею крутиться, выкручиваться и не сходить со своего круга.
Она поднялась по лестнице на четвертый этаж — и недовольно сморщилась: опять из-за своей мягкотелости ей придется целый вечер скучать. Пожалуй, пробудет она с часок — и достаточно. Дома ли Серафима?
Мура открыл. Фу, какой он толстый, сальный, с кудряшками и с настороженной улыбкой. Дал ей тапочки. Ага, значит, мамаши его нет дома, она у отца. Ка
note 83 кой стол?! Сегодня вроде обычный день? Не праздник. И мне помнится, твой день варенья в феврале.
Он приносил и уносил тарелки, он наливал и подливал вина, он так хотел, чтобы она поняла: он будет весьма неплохим мужем, он рассказывал, как у одного из его знакомых, тоже торгующего пивом, украли ведро — ведро! — денег прямо из киоска — пусть она догадается: Мура тоже будет богат, — он заговорил и о жене Феоктистова, сообщил некоторые бытовые подробности о купленном ей норковом манто, о сапожках зимних, страшно дорогих, о машине, которую Феоктистов грохнул, а теперь, отремонтировав, продал в два раза дороже, чтобы приобрести новую иномарку, вот какой министр своего дела, дока Феоктистов
— и он, Мура, скоро таким же станет!..
Стены были завешены безвкусными, как показалось Наталье, большущими коврами. Она не любила хрусталь, а он посверкивал за стеклом импортной стенки. Цветной телевизор с огромным экраном, недавно купленный и нарочно Мурой включенный, работал, и пел с экрана Игорь Николаев: «В королевстве кривых зеркал я полжизни тебя искал…», затем другой певец с красивыми, но такими плотоядными глазами, меняя шубы и девиц в видеоклипе, спел «Мадонну»…
И Мура с его соблазнами! Какая глупость и пошлость. Он так старательно набивает себе цену. Неужели отец в курсе? И нарочно ушел к себе, уведя Серафиму, чтобы оставить их наедине?.. Это опечалило ее.
— Знаешь, Мура, — сказала она тихо, — пожалуй, я пойду. Мне надо прочитать новую книгу о последних данных по тонзиллиту.
— У меня все время горло болит, — детским голосом пожаловался Мура. Он, и правда, болел часто, болел от простуды и с похмелья, от обжорства и от солнца. То кожа его покрывалась белыми волдырями, то красная сыпь украшала живот и руки, то нападал долгий насморк, то больно стреляло в ухе…
— И першит в горле, точно скребется мышь. Наталья встала с дивана.
note 84
— Попробуй народное средство: сок свеклы, смешанный с соком капусты. Полощи как можно чаще. И все пройдет. — Она улыбнулась своей мягкой улыбкой. Конечно, ее Митя улыбался еще лучше: лицо его точно выплескивало поток света — последний мерзавец и тот расцветал в ответ. — Все пройдет. Главное — систематичность.
— Я бы тебя проводил, — тянул Мура в дверях, — но я приболел, а еще готовил, слабость какая-то…
— Не надо, — она отмахнулась, — пока! — и, едва вышла из подъезда, о Муре забыла. Она шла и про себя напевала: «В королевстве кривых зеркал я полжизни тебя искал…» Прилипла песенка, словно осенняя муха.
Сергей позвонил Ритке в клуб. Тома легла в больницу на обследование, Кирилл в школе, сразу оттуда на день рождения одноклассника, почему бы и его отцу не поразвлечься? Философия мгновенного удовольствия. Все остальное в жизни — осознанная необходимость. Эге? Ритка быстро согласилась, хотя обычно любила потянуть кота за хвост. Тут же приехала. Все, все Ярославцевы будут теперь ее! А из Сергея с его возможностями и какойникакой, а властью, она что-нибудь выжмет! Вот я какая умная!
Сергей вылез из-под теплого душа, кожа его блестела. Ну что, приятно наставить рога любовнику? Не сказал, подумал. Да, еще с его же братом. Тоже, видно, любительница сладких утех. Он ласково раздел ее: покачаемся на волнах, а? — и пропел бабьим голосом: мы на ло-о-до-чке ка-тались… Эге-ге!
Ей хотелось знать о Мите все. Раздетая, замирая в умелых руках Сергея, — черт побери, они все прямо созданы для секса! — она все расспрашивала и расспрашивала его, чередуя вопросы и поцелуи, кто нравился Мите в школе, и какой он был, и как потом общался, уже взрослым, с женщинами?
note 85 Знаешь, знаешь, Серега, — это он себе мысленно, — твоя пьянка дает о себе знать, ты сейчас опытом компенсируешь свой основной недостаток, но что ждет нас с тобой дальше?.. Но Ритка ничего не заметила. Она замирала и таяла, таяла и плыла, губы перестали ее слушаться, подчинившись его смелому языку, уплывала лодочка, уплывала, покачиваясь — но вдруг на исчезающий берег вышел молодой мужчина — Боже мой, уми-раю, он! — и она очнулась.
— Митьку-то любишь, — сказал Сергей, закуривая.
— Люблю! — ответила она гордо.
— Ну и дура, — он выдохнул дым.
— Почему?!
— Люби ветер — и то надежней.
— А мне надежности не надо — она у меня дома: свой шкаф со своим ключом.
— Эге?
— У меня все есть. Только туфель двадцать семь пар.
— А… — он равнодушно на нее глянул. Она стала ему понятна.
— Оставь Митьку, — докурив, сказал он, — зачем он тебе? Другого полюбишь.
— Нет. Никогда. Она вспоминала сейчас свою вчерашнюю измену — кому? мужу? Мите? — лежа на кровати и покусывая Мите плечо. Раньше ласки ее всегда были театральноутрированы. Она, видимо, вполне искренне полагала необходимым страстно стонать и закатывать глаза — и Мите с трудом удалось ее от всего этого отучить. Ты чувствуй, прислушивайся к себе, ощущай, а не изображай, учил он. Как резко отличался и от него, и от Сергея ее Леня. Тот, наоборот, верил только ее громким крикам, душераздирающим стонам — иначе она казалась ему равнодушнохолодной. Холодной она, по сути своей, и была. С ним. Неразбуженной. Митя своим поцелуем разбудил ее, он открыл ей дверцу, за которой оказалась совсем другая страна, и она ступала по ней еще не очень уверенно,
note 86 точно девушка, а не мать уже большой дочери, не жена ловкого коммерсанта средней руки и, конечно же, не как многоопытная любовница. Да, она имела до Мити многих мужчин, извлекая из каждой связи посильную пользу, да, она выучила и опробовала почти все «технические приемы », но женская ее природа летаргически спала, и только теперь пробудилась и отзывалась каждой клеточкой на прикосновения его волшебных пальцев. Точно миллионы маленьких игл плясали в ней, точно электрический ток, звеня, бежал по ее коже, по ее волосам, по ее сосудам, словно колокол начинал гудеть в ней!.. Пробудила в ней женщину ее любовь к нему. Или его любовь к ней, кто знает. Но скажи ей Митя сейчас: уйди от Лени, — она бы испуганно шарахнулась в сторону. Но он и не говорил ей этого, догадываясь, что с ним она вступила бы на палубу корабля, тогда как с Леней ноги ее спокойно ощущали землю. Даже волны чувственности все еще неосознанно пугали ее. Играть роль опытной женщины, ничего фактически не испытывая — так, легкий приятный зуд всего лишь, как выражалась ее мать, откровенная в рассказах о собственных эротических переживаниях, — было, конечно, гораздо спокойней. С Сергеем она плавала вчера по неглубокой реке, а сегодня мощные волны поднимали ее и грозили, внезапно обрушившись, захлестнуть.
Шторку шевелил ветер, далеко-далеко, постукивая, будто обезумевшие часы, пронесся поезд. Теплые сумерки текли в окно, лишая предметы четких очертаний, медленно погружая их в темные мягкие чехлы. Золотистое тело Мити казалось в полумраке очень смуглым. Какой красивый, думала Ритка, красивый, красивый. Но вслух не хвалила. Так учила ее мать: смотри, занесется от похвальбы так высоко — не достанешь. Народная мудрость. Или — собственные ошибки?.. Включить лампу? Шепотом. Зачем? Тебя плохо видно в темноте. Ты…
Сумерки становились гуще, предметы спрятались почти совсем, только Митины глаза поблескивали и притягивали ее. Длинные-длинные, как… огурцы. Она внезапно расхохоталась — дико и безудержно. Митя сообразил:
note 87 какая-то собственная шутливая мыслишка рассмешила ее. Она хохотала, села на кровати, свесила ноги, взяла сигарету с подоконника — закурила. Я бросил курить, говорил тебе? Митя тоже сел в постели. Нет. Она удивилась. Надоела зависимость. Хочется курить — бежишь в киоск, киоск закрыт — дома обшариваешь все углы, ящики, коробки. Как собака на веревке. Она прекратила смеяться, но улыбалась. Как цыпленок жареный. Улыбнулся и он. И вот — бросил. Пока снится: курю, курю… Может, тебе тяжело, что я дымлю? Нет, даже лучше, меньше соблазна. Твоего дыма мне вполне достаточно.
Никаких сложных разговоров с Риткой он не вел. Впрочем, он вообще говорил мало — его иногда удивляло, что писатели так ревниво относятся к языку, тщательно подбирают слова, заставляют героев произносить громоздкие монологи — ведь все понятно без слов. Мите не нужно ничего знать о собеседнике — он чувствует его — впрочем, может быть, другие не так? Поэтому и в литературе он ценил нечто, находящееся за пределами текста — воздух прозы и подводные течения в стихах. Вообще-то Митя никогда книжником не был, и если и увлекался — то поэзией, то вдруг Древним Египтом — то лишь оттого, что интуитивно искал созвучия с самим собой теперешним. Назавтра он менялся, и на столе появлялись другие книги. Так, одно время он занимался портретом и в литературе искал психологического объяснения тайны лица — искал почти бессознательно. Вышел даже на Фрейда, на Юнга. Сейчас ему вдруг открылся пейзаж. Душа, наверное, вырвалась из ограниченности рамками строгих черт или определенных желаний, мотивов, целей, столь необходимых в возрасте ее роста, — и обрела многозначность пейзажа. Он потянулся к Бунину. Обнаружил в его стихах поразительно точные детали. Ритке всего этого не объяснишь. Да и зачем? Она обожает попсу и видео с роскошными красотками. И лучше, чем все обличительные речи, на нее действует его полунамек: он чуть сморщится — она уже чувствует: что-то в ее выборе, в ее вкусе не то. И ценит Митину деликатность. А он вообще убежден: бессмысленно спорить.
note 88 Один Митин близкий приятель, склонный к сочинительству и погрузившийся года три назад на летний месяц в семью Ярославцевых, признался, что пишет о них повесть. У вас у всех есть одна общая черта, у Антона Андреевича принявшая уродливую форму вечного компромисса с нашей действительностью, у Сергея ставшая четкой исполнительностью и готовностью по первому приказу выполнять все, что потребуют сверху, у тебя, Митрич, равнодушием к интеллектуальным спорам и верой только в собственное наитие. А у твоей Натальи — за ней приятель ощутимо ухлестывал — у Натальи та же черта развилась в женскую теплоту, милое умение согласиться, уступить, отдать первенство собеседнику. Но у каждой черты, мой друг, есть тень: так, Антон Андреевич, поражая достославную супругу Серафиму, проявляет неожиданно упрямство в какой-нибудь мелочи: «Я не разрешаю тебе класть салфетку на телевизор, это безвкусно!» — она салфетку стелет, он ее срывает, бросает на пол и топчет ногами. Ну, это ты уже приврал, батенька. Мда. Сергей Ярославцев, исполнительный и четкий, вдруг теряет служебное удостоверение — верно, был такой весьма опасный казус — и чуть не вылетает со службы. Спасает его то, что через две недели документ возвращает его шапошная подружка, однако дежурного повышения по службе он лишается. Наталья, соглашаясь со всеми и со всем, вдруг, как последняя дура, отказывает самому выгодному жениху. Не тебе ли? Ну что ты, я — нищий. Мечтая, так сказать, выйти замуж по настоящей романтической любви. А ты, друг мой Митрич, вообще не поддаешься никаким прогнозам. Как, впрочем, и я, твой покорный слуга. Мы внезапны, удивительны и порывисты, как все простые гонимые гении. И гонит нас не общество, а ветер перемен. Только мы с тобой о нас знаем правду, только мы понимаем, что поведение наше образует сплошную линию, воспринимаемую окружающими дискретно — выхватывают наблюдатели лишь маленькие отрезки ее — и оттого-то каждый наш следующий шаг воспринимают они не как
note 89 закономерное продолжение шага предыдущего, но как нечто абсолютно неожиданное. Большую часть линии бедолаги увидеть не способны.
Сочинитель вскоре уехал, погрузился то ли в столичный, то ли в питерский андеграунд, а вместо повести прислал очень короткий рассказ «Черта»:
«…Сказку кобылью. Уличен в самых честных правилах движения челобитного. Выбиватель колб пустотных. Расстели мне ковер. Вот, ай, что ты, не так сразу. Собака по имени Карта терлась у его ног. Карта, ату. Нет, не турецкий, хотя и ручной работы. Китайский, как видно. Кому? Кинул, гляди-ка, на ее колени. Последняя? Ес. За воротом каркает. Кар. Кар. Какая малышка ты, тю-тю-тю-тю. Это черта. Подковой свернуться или вытянуться надменно, оказывается, камень там каркал, вытянуться, обозначив ничто как нечто между никем и никогда. Ра освещает навес бровей. Смешение наших кровей, о, теплая. Равновесие. Шуршат житницы нашей великой щастливой… шуршат, маршал, салют, Шиллер намедни мне снился. Шушукаемся, сучата. Ой, теплая, прямо стекает, зажми. Откуда? Из колбы. Это дымится роща над твоею горою — с нее стаял снег, посмотри, какой па-рок! Что ты меня надуваешь, сейчас поднимусь над сосной. Лопну на лобном месте. Давно я ужей отстрелял. Уже — раз-уже-два-я — металлический раб. Нет, мягко, что балаболишь? Значит, напрасно я пил укусов Экзистенцию — точно — ползали только ужи. Ну, прислонись, тишина, непонимания вечный простор, счастье частичек, разбросанных в пустоте множества слов, — из ничего прорастает никто — и за нами следит. Патриаршит. Шут. Разоблаченный, он облачился в пижаму. С коленей твоих каплет райская пустота. Мягко внутри нее. А снаружи? Что ты боишься — выверни! Крест. Верхняя часть его тонет в вечных миазмах северного полюса моего пупа. Вилку воткни, он залает, тем отрицая сразу же нереальность черты, — размноженная она прыгает на штанах. Вытянул между нами решетки. Колбы считает, а делает вид, что читает газету. Зева
note 90 ет. О, саблезубой пещеры красный огонь. Вот отчего твои плечи облазят — спадают к ступням — лезут мне в сны — лижу, выдуваю тебя из колбы, чтобы придать завершенность мягкой текучести слов, но разрушить — гав — навесие патриаршье. Весы июля — любо-весие, липа — высие, лютне — вытие — постой, кажется, свитие, светие, соцветие и со-итие — с мира по нитке — вот она вновь — как не сбегай — вытянулась, умноженная зеркалами твоими, цыпочка. Дребезжа, проносится дева-надежда. Гайки, шурупы, винты — о, поцелуй плоскогубой. Дыхание января. Раскатились винты и шурупы. Прорастут. Вишни винты? Сомневаюсь. Позволь мне, оставь мне сомнения нарциссизм, многократно дробимый, достигший наконец омута нуля. Отвертку взять и ввернуть себя в червоточинку, в родинку на губе у туманного альбиноса. Я. Я сам себя вбил в себя — все глубже — свернувшись вселенной лени — вернувшись к тебе, плоскозадая, пугливо рванувшись — выпусти! выпусти!.. Восток, сточные воды твои стыдливо стекают на запад… невидим, неслышим, вошел лязгающие клешни на голой собственной песне. Ужо тебе, мушек морил! Моргает, невинный. Кокетка. Молчалин. Печальный дятел, мечтой о мужеложестве мучим. И в твоей млечной колбе его муха жужжит. Не огорчайся, муха ценнее мужчужины, каждая брюшком своим отражает все триллионы ликующих мушек, не забывая себя. Он, безусловно, богаче всех нищих, как ослепили, то есть, не то, облепили, его, просто женщины сердце жаждет бури. Ушел, гляди-ка. Хро-мает, ага, вот я тебя и застукал… и… что было дальше, застукал и быстро решил — я ее зада коснусь, на белых гусях вознесусь — рта не раскрой, не жди и ра-скроишь или скроешь ра, вот, понял я, понял! Он — тигровый вор ра. На меня наступает клетка, камера, вправа, плиз, тетка плоскогубая, металлоглазая, не дамся! я разрезан, и улитка ласковая голоса твоего вползти теперь может в одну лишь раковину мою. Ужас — в ней тоже он — иероглиф!
Бумаги стыдливое отрочество, перечеркнутое поперек и вдоль, как говорится, если в первом акте ружо на сте
note 91 не, в третьем из него вылетит птичка. Я — Иона. В лоно ушел, брожу, ежась, каркает воро-тник, как на падали, ра-роди меня снова на холмах Грузии, здесь такая ночная мгла, из воды хлюпики хлюпают — зачем я в одежде, с вороной на одном оставшемся плече сюда спустился? Радуйся, мне тесно, а что за дыра? Кавалел, кавелел, половик-то плоголел. То-то пахнет дымом дыра. Нет, не роди никуда. Пускай за пределом ее металлической власти — не надо. Железные мухи снуют. Шиш, щиш тебе, радуйся, Шиллер, паскуда! Не пой, кра-кра-кра… P.S.: «Данный текст, в железные тиски коего я попал, явив тем самым свою несовершенную сущность знака, приобретающего то или иное значение лишь в контексте — благодаря или вопреки ему, а без оного способного лишь служить еще одним доказательством вечного отсутствия смысла, копейкой в копилке у ничего, существует как факт реальности, точнее, как факт, опровергающий наличие одной-единственной реальности и утверждающий пульсирующее отсутствие плоскости, лишь благодаря тому, что ты остался з а пределами, в нашем случае — за пределами текста, куда, как ты мог заметить, оставил все свои беспомощные попытки пробраться мой эксцентричный герой. Нижайший поклон очаровательной каннибалочке».
Как-то, в самом начале их романа, Ритка призналась, что хочет родить ребенка не от мужа. Зря, сказал он, твой Ленька этого не заслужил. Родить от заезжего графа — вечная история. Пока существуют социальные слои, всяческие варианты сюжета: он был титулярный советник, она — генеральская дочь, — просто неизбежны. Так объяснила бы Юлия Николаевна, а Митя не удосужился: нехорошо, вот и все. И вообще — зачем что-то объяснять?
И сейчас Ритка уже переживала, что так неосторожно выдала ему свои планы. Вдруг будет бдителен и не даст ей осуществить свою мечту? У него и так обостренная чувствительность
— трудно с ним оттого. То ли дело Леня. Прост, как валенок, — хочет всегда — отдашься и о'кей!
note 92 Митя встал, зажег настольную лампу, его красивая молодая кожа, длинные ноги, узкие бедра радостным звоном отозвались в ней, и он тут же откликнулся, обхватил ее за талию, поднял. Какая я пушинка, а? Ей хотелось, чтобы это произнес он, и она поторопилась ему подсказать шепотом. В любви она приобретала над ним, высоким, сильным, необыкновенным, могущественную власть, особенно мощную в последние мгновения его страсти, когда он полностью терял контроль, а она обретала трезвость, чтобы, точно крохотный дирижер, управлять огромным оркестром — колыханием музыки, неслышно звучащей дрожью, мажорным полетом — и последним, уже совершенно неземным всплеском и вскриком воспаривших виолончелей и скрипок. Сравнение принадлежало не ей, она почерпнула его из одной книжки, взятой когда-то у Инессы, называвшей, кстати, своих любовников «маэстро», и оно очень понравилось ей. Потом она расслаблялась, ослабевала или полностью отключала трезвый контроль — а оркестр ронял еще несколько тонких звуков, чтобы завершить симфонию утонченно и нежно.
Утром заскрипела калитка. Они прислушались: кто-то шел по ограде. Митя натянул джинсы, она — халат.
Приехала Серафима. На слегка кривоватых, полных ногах шла она по деревянной дорожке к крыльцу, поглядывая по сторонам. Крупный нос ее точно принюхивался. Мысленно она уже соединила в законном браке Наташу и Муру — и дача беспокоила ее почти по-хозяйски: то ли продать за хорошую цену — дома и участки здесь, в престижном месте, очень дорогие — и потом купить гденибудь подальше, может, на том берегу, два домика; то ли развести на участке огородик, баньку отстроить, ох уж Антон — какой лодырь, а лопух!..
Митя следил за ее воинственным продвижением с террасы: пил воду из ковша и не терял философского спокойствия.
— А ты, значит, бездельничаешь, — с ходу бросилась Серафима в бой. — Сидишь на даче, вместо того чтобы деньги зарабатывать! Митя обладал пропускной способностью: уловив начало ненужного ему текста, он просто переставал его слышать. Выглянула Ритка.
— И не один! — радостно констатировала Серафима. — Развлекаешься. Я всегда говорила, что ты бесполезный член нашего общества, что непонятно еще, почему тебя не позовут куда следует и не разберутся! Сталин таких сразу ссылал подальше — и правильно делал.
Они с Риткой переглянулись, вернулись в комнату, оделись, Ритка подвела глаза, и, оставив огнедышащую Серафиму на даче, они уехали в город.
Ритке опять повезло: только она возвратилась, неожиданно примчался на машине Леня: он ездил куда-то в область, ворочал делишки и почему-то вернулся раньше на два дня. Ритка точно родилась под счастливой звездой!
Пробыв дома трое суток, Леня снова уехал, и она второй и последний раз кувыркалась с Сергеем. Чтобы глупо не рисковать — у него дома.
— Слушай, все-таки как-то не совсем порядочно получается,
— одеваясь, скрипел он, — на Митьку мне, разумеется, плевать. Но тогда завязывай с ним, будешь моей кралькой. Эге?!
— Нет, — она покачала головой, привстав. — Тебя я от него не отделяю. Но если и брошу кого-то, то не его. — Ей нравилось говорить мужчинам неприятные вещи. — А Митьку — ни за что! Его острая тень метнулась.
— Нет так нет! — взвизгнул. Тогда обрезаем мы.
— Ты и любовник в тысячу раз хуже, — сказала она ядовито.
— А ты… — Острая тень прыгнула к ней, но приостановилась.
— Бог с тобой. Ты все равно мне нравишься. Люблю шлюх.
note 94
— А ты кобель, — парировала она.
— Так шлюха — это же комплимент.
— И кобель тоже.
— Эге! Через минут пять она поднялась, оделась, вышла к нему в кухню. Он уже налил в рюмки водку и нарезал салат из огурцов.
— Немного. А то мне еще Кристинку из сада забирать.
— Лампопусенька ты моя, — расчувствовался после первой он и дотянулся острыми кривыми пальцами до ее волос, — симпатюлечка, ей-богу. — И, налив, залпом выпил вторую рюмку.
— Ты все равно никогда меня не сможешь разлюбить, — сказала она. Тут он немного удивился: уже о любви? — но вежливо промолчал.
— Кто хоть раз со мной, тот потом ни с кем не может.
— Эге?!
— Да. — Она постаралась придать взгляду магическую силу.
— Я и так уже почти не могу.
— Один парень из-за меня покончил с собой. Сергей глянул тревожно. Признаться, мысли о самоубийстве иногда подкрадывались к нему, как воры, намереваясь украсть его жизнь, но он ловко ловил их и загонял в тюрьму своего сознания.
— Давно?
— В доме отдыха. Несколько лет назад. Правда, не из-за нее. И не в доме отдыха, а в соседнем подъезде. Но и точно говорили, что из-за бабы. Дебил, в общем, другую найти не мог. Ритка таких малахольных презирает.
— Ты отказала, что ли?
— Мне он не нравился.
— Хоть похоронить пришла?
— Нет.
— Жестокость — это плохо, — сказал он, — ты как моя жена Томка, та никого не любит.
note 95
— Я Дмитрия люблю.
— Забыл!
— И тебя немного, — она улыбнулась и показала ему язык. Расстались они очень мило. Она ощущала себя роковой черной кошкой, он все-таки был слегка доволен, что пошалил с бабочкой своего брата. Нехорошо, конечно, но так, впрочем, ему и надо, Иванушке-дурачку! * * *
На этот раз Мура нарисовался к Наталье сам. Чудището какое, Бог ты мой, шепнула в кухне Клавдия Тимофеевна, дверь-то я открыла, прямо обмерла. Наташа заварила чай, поставила на поднос чашки, печенье, сахарницу, вынесла в комнату, где ожидал ее Мура, оплывшим сугробом нависая над журнальным столиком, блестящим от солнечных бликов. Отпил чай — шмыгнул носом. Он не был уверен в себе сейчас, в обстановке ее, а не своей квартиры — и забыл, с чего хотел начать. Она уловила: он мучается поиском темы для разговора — и, чтобы ему помочь, поинтересовалась: ну как твое горло? Отпила чай, попробовала печенье. Не очень вкусно.
И тут его точно прорвало: он заговорил торопливо, своим высоким голоском, о том, как болел он в детстве, как обижала его ужасная Серафима, как смеялись над ним во дворе — он был и тогда таким толстым, рыхлым, плохо бегал и не мог перелезть через забор, однажды мальчишки взяли его и перекинули, как мешок. А на все продукты у него была аллергия: от апельсинов вспыхивали пятна на щеках, от арбуза его тошнило. В школе его дразнили сарделькой. Он всхлипнул, тоненько рассмеялся. А первая жена заставляла его бегать каждое утро вокруг дома. И соседка как-то кинула в него огрызком яблока.
— И попала? — сочувственно спросила Наталья. А в институте все такие спортивные, все катаются на лыжах и плавают на байдарках. И пришлось ему оттуда уйти. Его съели, загрызли, выплюнули прямо в пивной киоск.
— Но киоск ведь не навсегда? А мать считала, что он должен много зарабатывать. А отец не сумел защитить кандидатскую — и мать очень из-за этого переживала, так как отдала его работе свои лучшие годы. И Мура много занимался. Ведь мать есть мать. Он так много занимался, что даже в обморок упал. Вот.
В общем, всё очень, очень плохо в его жизни. Все мучают его, обижают, смеются — и никто, никто не понимает его возвышенной, деликатной, неординарной души!
Ей стало так жалко его — такого нелепого. И она пошла проводить его до остановки. На тебя все мужчины смотрят, шмыгнув носом, заметил он, ты — такая яркая и привлекательная. Ты тоже симпатичный. Подошел автобус. И он попытался в него залезть, но его оттолкнули. Наверное, те же, которые на яхтах и на лыжах. Он неуклюже отскочил в сторону.
Наталья вновь к нему подошла.
— Надо иметь много денег, чтобы ездить в такси, — произнес он виновато, — а то в транспорте общественном
— убьют, а машину я водить не могу — у меня от запаха бензина пятна на груди и насморк.
— А я хочу скоро сесть за руль, — сказала она, кивнув. Он тут же спросил: «Я позвоню завтра?» В его омутках засветилась надежда, аленький ротик растянула жалкая полуулыбка.
— Позвони, конечно, — сказала она, грустно на него глядя. Таким несчастным он казался — толстый, с дурацкой кучерявостью вокруг одутловатых щек, с пухлыми младенческими пальцами и высоким голоском… и с пивным киоском его проклятым! * * *
Ритка проснулась часа в три ночи. Дом спал. Ленин храп доносился из его комнаты, сладко посапывала Кристинка. Свет фонаря бил в окно — и светлел, точно жуткий глаз, на дорогих обоях. Ритка не могла сразу понять,
note 97 отчего так резко проснулась. Чаще всего она сразу пробуждалась, когда начинала плакать во сне Кристя. Нет, тихо спит — очень тихо. Скоро-скоро, уже меньше чем через полгода, появится второй ребенок.
О своей беременности сказала Ритка пока только Юлии Николаевне.
— Дай-ка мне сигарету, девочка, — попросила та, както сразу ослабнув, — а Митя в курсе?
— Нет. Юлия Николаевна вдруг заплакала. По тяжелому ее крупноглазому лицу текли прозрачные слезы.
— Юлия Николаевна, — взволновалась Ритка, — ну что вы? не надо!
— Свое вспомнилось, деточка, свое… …Вот отчего она проснулась — ей снился Сергей. Его острые локти торчали из воды, в которой плавала рыбка. В аквариуме у дочки такая: розовато-серебристая. Ритка во сне наклонилась к воде — и вдруг ей стало так страшно, непонятно отчего…
Она поднялась с постели, всунула ноги в мягкие тапочки, включила торшер. Тогда она была с Митей, а потом, через дня два или три… два? с Сергеем. Какое число? Тринадцатого
— запомнилось, потому что Леня ездил в область и вернулся… нет, то было в другой раз, — но точно тринадцатого. Что же тогда в тот день было?.. Правильно, двенадцатого у свекровки был день рождения, приехала поздравлять и на сутки оставила дочь у нее, а сама поехала на дачу с Митей. Так. Значит, точно тринадцатого. А ее женские хвори должны были закончиться девятого. Так было — девятого… пятый день. Серединка наполовинку. Полуопасный. Шестой уже точно опасный, а в пятый может проскочить. А через два… два? Странно, почему раньше эти мысли не приходили ей в голову?! Вот это да.
Ритка вышла в кухню, поставила чайник. Газовая плита — чайник закипел мгновенно; блестел чистый, как в хирургическом кабинете, белый стол. Идеальная хозяй
note 98 ка, а Леня не всем доволен. Видите ли, в пеньюаре она по дому не разгуливает. Ритка пила чай, и ей хотелось курить, но только представив сигаретный дым, она почувствовала тошноту. И первый раз, когда она носила Кристинку, она не могла курить. В первый же вечер, залетев, она ощутила — нет удовольствия от сигаретки, подташнивает как-то. А ведь с Митькой… курила она тогда? Нет, не помнит. Вроде тоже сразу затошнило.
Она пила чай и кусала губы. Начало ноября — и выпал первый снег. Сухая земля — и снег на ней, как пудра. И ледок припорошен, и ветер — такой холодный. Французский крем, кстати, кончился. Утром надо бежать в клуб рано: директор просил явиться на планерку, не опаздывая.
Сказано — надо, значит — надо. Она плохо ела утром и так, а сегодня вообще не смогла и куска хлеба запихнуть в рот. Сказала вышедшему из спальни Лене, — он опять показался ей, в махровом халате, черноволосый, весьма интересным, только надезадорантился сверх меры: «Сделаю аборт».
Он так и застыл возле ванной.
— Второй у нас будет?
— Не будет. Не хочу.
— Сделаешь — разведусь, — вдруг отрезал он.
— Разведешься? — Этого она боялась больше всего на свете.
— Уже сказал. Хочу сына. Мамочка моя родная. Ритка всхлипнула. Вот такие пироги с кутятами.
Антону Андреевичу, надо сказать, не нравилась возня Серафимы. От него Сергей узнал, что Наташка както сочувственно к ухаживаниям Муры относится, и сообщил об этом вечером Томке. Томка сжигала волосы на ногах — страшно волосатая от природы, она подносила к коже спичку и жгла растительность, отчего в комнате
note 99 отчетливо воняло жареным бараном. Жареной овцой, поправила она флегматично. Сколько раз говорил, не могу видеть эту экзекуцию, скривился Сергей. Томка лупоглазо на него глянула. Кукла с мозгами. Тьфу. Морщась, двигая кончиком носа, размахивая рукой, он сообщил ей, что у Муры относительно его сестры вроде серьезные намерения. Томка чуть ногу не сожгла: перспективка!
— Ты о чем?
— Обо всем сразу!
— Не понял.
— Сад Мура оттяпает и дачу захватит, — без дипломатических ходов залепила она. — Мура — ханыга, а Серафима
— хапуга. А твоя сестра — дура.
— Это ты дура безмозглая!
— Полегче на поворотах! Пивом тебя этот кабан приручил!
— Ну, права ты, права. — Он вдруг припомнил один эпизод из недавнего прошлого. — Они мне отдыхать мешают. Я люблю покой, тишину, а натащат своих…
— Вот именно! — Тома жгла вторую ногу. — Поговорика с отцом!
— Эге! И поговорил. А знал ведь, что не любит Антон Андреевич, когда хоть крохотный грузик пытаются положить на его некрупные плечи.
— Ну и что? — сказал он. — Давно пора ей замуж. Да, Мура не совсем приятен, если даже не сказать — совсем неприятен, но еще более дурно, что дочь незамужем, не дай-то бог родит одна, опять на него, деда, все это свалится, хорошо Кирилл большой, уже не мешает.
— Видишь ли, отец, Мура — хищник, а это для всех нас, Ярославцевых, представляет большую угрозу. Кроме того, Тамара упахивается в саду… Но Антон Андреевич не дослушал.
— Я все понял, — досадливо отмахнулся от Сергея, — но ты же знаешь, я уезжаю в Крым, разберитесь сами.
— Ты летаешь туда три раза в году! Антон Андреевич промолчал.
— То есть ты даешь мне право действовать по своему усмотрению?
— Не убивать же Муру ты собираешься?
— Конечно, нет.
— Ну и действуй. Крым, Крым порывами ветра сырого уже относил его от неприятного разговора, сейчас нет жары, а плавать он будет в бассейне, такие невнятные тихие краски и мягкие голоса у незнакомых вдовушек сорокапятилетних… Как они напоминают фронтовых медсестричек. Он ушел прямо из школы добровольцем на фронт, юниор-теннисист, воспитанный матерью: долг, честь, Отчизна, — но настоящего героя из него не получилось. В первый же год войны проснулся ночью, во время затишья, от неприличного сна: будто взобрался он на сопку, но чувствует — какая-то живая почва под ногами, вроде даже дыхание ее ощущается; тут какая-то бабка, в платке, в телогрейке подходит, участливо на него смотрит, говорит: ты ж на вулкане стоишь, милай, сказала и пропала, он почему-то испугатьсято испугался, но до конца бабке не поверил, думает, надо найти жерло; потоптался, глядит — вот оно, жерло — вот дела-то — оно — увеличенный уголок услад, так сказать. Подивился: на красный цветок смахивает, — да вдруг вспомнил: на вулкане же стою! — и проснулся. Вышел из землянки покурить — хотел к деревьям прогуляться, несколько шагов сделал, сел на пенек, а землянку в этот самый миг разбомбило прямым попаданием!
— Да, — кивает Сергей, с трудом сдерживая зевоту, — бывает. — Чего это старик разоткровенничался? На курортах старым вдовам пусть рассказывает свою фронтовую биографию: тяжело контузило — а не ленись к сосенкам отбежать, — вернулся в часть, наград имеет прилично, до Германии дошел — сейчас только на старух все это действует. И как будто бы снова возле дома родного в этом зале пустом мы танцуем вдвоем… честно сказать: только
note 101 кровь, пот, трупы, зловоние и страх… Ах, нравятся вам белые барашки? О, море, море, розовым скалам…
— Что?
— …Только зловоние и страх. …Ты ненадолго подаришь прибой…
— Слушай, отец, — напоследок спросил Сергей, подняв и почему-то держа руки так, точно защищается от вет ра, — но неужели Наталья могла в Муру влюбиться?
— Напридумывала что-нибудь, вот и все.
— Эге! А на Митю не влажный — страшный ветер в последние дни налетал: словно черной пылью засыпало вдруг глаза — чернобылью. Изменялось освещение: все становилось желто-мутным, исчезали живые краски, искажались линии, предметы вытягивались и сплющивались, как в кривом зеркале, черты людских лиц уродовались так, что в автобусе или трамвае оказывались одни монстры, босховские нелюди, казалось — стоит к ним притронуться, и они рассыпятся — такой зернисто-землистой выглядела их кожа, а толкни их — и зеленоватое, протухшее мясо отвалится от их прозрачных костей.
Сутулый, серый, постаревший, он мотался по улицам, только чтобы не быть дома — бежать, спрятаться от жуткой старой ведьмы, под видом утрированной заботы выпивающей из него жизненные соки, желающей только одного — не отпустить его от себя, а для того нашедшей себе помощницу — маленькую алчную горбунью — обе они смерти его жаждут! Уехать! Уехать отсюда, где одни духовные карлики, уроды и злобные шуты! Я не могу находиться среди них, не могу.
…Оборвать все в одно мгновение, ползи, ползи, шурша, к моей шее, холоди предплечье, торопись, дорогая, торопись… Он открыл глаза. В парке, куда он забрел, было пустынно, лишь на одной из отдаленных скамеек чернел осевшим мешком обычный пьяница. Бело-черная осень, поздняя осень, никаких грачей здесь никогда не было и в помине. Он даже не заметил, что давно замерз.
note 102 Что на меня находит такое, подумал, вспомнил, что оставил старухе рисунок: обессиленное, хрупкое существо придавлено огромной, но почти ссохшейся грудью, из которой каплет на него кровь. Сказал бабушке: это тебе подарок, художественной ценности не представляет. Вспомнил — и сердце сжалось: бедная моя старенькая девочка, как ей со мной тяжело. Это я — монстр.
Черный мешок сполз со скамейки, встряхнулся и потащил себя из парка, а следом тянулись клочки тумана.
Через день Антон Андреевич летел в самолете, оставив позади расплывшийся город, дачный поселок с черными деревьями, оставив носатую Серафиму, сложных своих детей и внука, уносясь по белым северным снегам на упряжке оленей, направляемой смеющимся дедом, чьи белые косточки на Диксоне нашли свой последний приют. Снега, снега — и дымка возле рта, оторвалась она от губ мыльным пузырем, относит ее ветер куда-то, как сверкает поверхность шара, даже больно смотреть. Он открыл глаза — в иллюминатор било холодное солнце, отражаясь на голом затылке впереди сидящего пассажира. Отражение отражения — основной закон фило… Толстоватая стюардесса, встав в проходе, стала раздеваться, она расстегнула синюю блузку, подняла юбку — и выставила желтое колено, но вдруг хохотнула и со стуком упала на пол, покатившись к ботинкам Андрея Андреевича слоновой ладьей. Оказывается, блестящий затылок играл в шахматы с тем, кого не было видно за спинкой кресла. Самолет пока еще очень медленно начал снижаться… как хорошо, какая свобода, как все далеко, а крылья наши омывает ветер, а вон и дети мои — шахматные фигурки на бело-коричневых клетках жизни, так хорошо, словно покинул уже навсегда эту землю и волен наконец быть никем — ни отцом, ни дедом, ни инженером, ни пенсионером, ни бывшим фронтовиком, ни выросшим сыном — ни-кем! — и лететь, лететь все выше, шахматные клеточки, слившись, юркой мышью
note 103 скользнут в дальнюю норку пространства, — все выше — над белыми облаками — к оранжевым лучам Солн ца. Наш самолет совершил посадку…
Когда он вернулся из Крыма, Юлию Николаевну уже похоронили. Митя не разрешил срывать отца телеграммой. Запретил он и Ритке присутствовать на похоронах — ей вредны сейчас такие тяжелые впечатления. Такой ребячливый в обычной жизни, он сам собрал необходимые бумаги, сам договорился с могильщиками… Все — сам. Деятельность отвлекала его. Прямоволосый, высокий, бледный — он показался пришедшей высказать соболезнования Инессе, впавшей в мистический настрой, новым воплощением Альбрехта Дюрера. Но и у остальных он вызвал невольное уважение.
Юлия Николаевна умерла от инсульта, Митя нашел ее на полу, поднял на постель, она приоткрыла уже бессмысленные глаза, попыталась что-то сказать. Она готовилась к смерти, он понял это, — на ней была ее самая красивая комбинация и серый тяжелого шелка костюм, который так Мите нравился. С утра он шатался по городу, был в Союзе художников, еще раз убедившись в маразматизме здешнего правления, зашел в магазин, выбрал альбом, наведался к приятелю, уезжавшему из города во Владимир,
— не оставит ли он Мите свою мастерскую. Тот пообещал. Он в последние дни очень часто срывался — и, ощущая вину перед бабушкой и предчувствуя что-то плохое, вернувшись, открывал дверь и входил в квартиру очень осторожно.
Она лежала на полу.
Он вызвал скорую.
Перед смертью к Юлии Николаевне ненадолго вернулась речь.
— Родится дочь, — с трудом произнесла она, — не называйте Юлией.
— Почему? — Он готов был рыдать на ее груди. Но сдержался.
note 104
— Юлия должна быть красивой, ты потому меня не любил, что я казалась тебе некрасивой. А ты — художник.
— Я так люблю тебя, — он опустил светловолосую голову к ней на грудь, — и всегда любил, прости меня, если можешь.
— Ты ни в чем не виноват, запомни это. — Она прикрыла глаза. Он взял ее руку — редкими пузырьками всплывал пульс. Но с усилием она снова подняла веки. — Не вино… Он вдруг понял: она не верила, что умирает на самом деле — просто оканчивалась пьеса, сейчас задернется занавес, она смоет грим и скажет: «Ну, ты осознал, мой мальчик, свои прегрешения?»
А пузырьки всплывали все реже.
Приехала еще одна скорая. Митя чувствовал себя преступникам
— режиссером, заставившим на сцене актрису вместо водопроводной воды выпить настоящий яд — яд своих жестоких слов, которые вырывались из его души, взрывавшейся отчаянием все последнее время; однако врачихи сочувствовали ему, делали умирающей уколы, а говорили так: «Лучше для вас, если все кончится быстро, после инсультов, знаете ли, могут лежать по десять лет, мычать, ходить под себя, а больницы таких больных не берут».
Он, не вслушиваясь, смотрел сквозь привычную для них жизнь, по баночному стеклу которой сновали они туда и сюда, и сквозь застывшее время, а там, за его пределами, шла по качающемуся мостику русая, веснушчатая девочка, она ненадолго приостановилась, чтобы, перегнувшись через деревянные перила, разглядеть кувшинки лиц на заплесневелой поверхности пруда, существующего там, за границами времени, лишь благодаря сгоревшему от чахотки еще в прошлом веке художнику Васильеву, написавшему его на холсте… А на том берегу, на зеленой траве холма, возле белой церкви ждали все давно умершие близкие девочки: отец, мать, старики, улыбающаяся дочь, и даже крохотная сестренка, почившая во младенчестве, сидела на руках у матери, — и все
note 105 они махали, призывно и нежно, — но так притягивали ее белые маски кувшинок. «Мне снилось, Митенька, что они уже заждались, — как-то призналась она, — так долго они ждут, так стосковались обо мне, но как я могу оставить тебя, мой ангел?» Она так и не отыскала на поверхности пруда Митино лицо и решила, что ненадолго сбегает к близким своим, на холм, обнимется с ними, а потом возвратится, чтобы на том берегу, откуда, наверное, она и бежит, снова стать не девочкой русой в веснушках, а Великой Матерью…
…Но уже все исчезло вокруг — и мостик, и холм, — на лодочке хрупкой стояла она, и ее уносила вода…
На девятый день после смерти Юлии Николаевны Ритка приехала, все приготовила, накрыла стол. Даже ей не показал Митя бабушкину записку — она прикрепила ее к мольберту, к которому, конечно, во время похорон он не притрагивался. «Я ухожу, чтобы освободить тебя». Он рванулся к аптечке: какие-то пустые пузырьки — впрочем, возможно, они пустыми были давно? Что делать?! Какое-то безумие! Ведь все врачи поставили один и тот же диагноз: инсульт! И он, ощущая себя теперь дважды преступником, сжег записку. Его вдруг охватило и другое чувство, наверное, выказывающее его окончательно дурным — чувство режиссерского — да, да! — именно режиссерского провала: актриса словно не просто угадала его страшные планы, которых, разумеется, в действительности не могло быть, но действительность отступила слишком далеко, чтобы сейчас определять его душевные движения, — актриса еще и, выполнив все, что от нее требовалась, простила его, страшного своего режиссера!
Так можно было сойти с ума — и он впал в какое-то странное оцепенение. Нет, он ходил, отвечал на вопросы, даже работал — но впоследствие из того периода не мог вспомнить ни одного дня, ни одного часа.
А Ритка впервые видела всех Ярославцевых в сборе. Она разглядывала их, отмечая сходство и угадывая отли
note 106 чия. Сергей больше всех нервничал, он постоянно выбегал покурить, и Томка шикала на него.
Сама Томка показалась ей обычной стервой — глупой, противной, какой-то стеклянной стервой. Глаза и щеки — ну как у фарфоровой куклы. И ватные волосы какие-то. Красит, наверное, постоянно, вот они и стали такими. Юлию Николаевну Ритка очень жалела, но чувствовала, что та доверила именно ей Митю. Теперь никого нет между ними — только он и она. Не об этом ли Ритка раньше тайно мечтала, даже порой представляя и тут же оправдывая себя обычной жизненной логикой, как будет он жить один-одинешенек в пустой квартире. И за эту скрываемую нехорошую радость, что Мите теперь не к кому припасть, осталась у него только она одна, верная Ритка, черная кошка Ритка, любящая его безумно! — становилось ей стыдно, и она про себя просила у Юлии Николаевны прощения: я же люблю Митю, люблю, добавляла она, а он меня.
Внезапно она остро поняла — она хочет, чтобы Сергея не было. Не то чтобы его убили, — она отпивала кисель, поглядывая в его сторону, — не дай-то Бог, не то чтобы он умер сам, пусть живет, а чтобы его вообще как бы не было. Нутром она уже понимала причину такого желания, но запретила себе пытаться умом разобраться в этой странноватой теме. Ни с каким Сергеем у нее никогда ничего. Никогда. Ничего. С Сергеем. И все-таки лучше — да простит ее Господь, — чтобы его самого на Земле не было.
Наталья пришла с Мурой. Мура лопал за милую душу. И Рита для себя отметила, как строго наблюдает за Мурой бледненький Кирилл. Такого тонкого и милого мальчика хочется родить — но как тяжело будет воспитывать! Нет, Ярославцевы все-таки плохо приспособлены к жизни, надежней тот материал, который погрубее. Но теперь поздно заказывать, что прислать, посылка вот-вот дойдет.
Наталья выглядела очень похудевшей; ее осунувшееся лицо, ее узенькие запястья, ее серенький свитерок — вы
note 107 звали на этот раз у Ритки подлинное сочувствие. Однако Мура чем-то напомнил ей своего Леню, показался надежным, достойным. Дай-то Бог, все у них устроится!
Серафима выразительно вспоминала, как однажды покойная рассказывала ей о своей учебе в гимназии, — успела до революции окончить четыре класса, а доучивалась уже в совшколе, — интеллигентная была старушка, ораторствовала она, как и Елена Андреевна, уважаемая матушка Антона Андреевича! Оттого-то и миру у них было мало! В семье ведь как: кто-то один — господин, а остальные — рабы. Что за дурацкая у вас философия, возразила Томка, Елена Андреевна, между прочим, я ее помню, никогда никакой своей власти не показывала. Не показывать — это еще большая хитрость, не смирилась Серафима. Но Юлию Николаевну я уважала! Королева была — как, бывало, войдет… Где она могла ее видеть, входящей куда? Ритка озадачилась. Но, видимо, встречала где-то, не будет же на поминках врать.
Смуглый от природы, от природы же молчаливый, Антон Андреевич все еще мысленно бродил по Крыму. Он постарался сразу же отогнать неприятные воспоминания о смерти и похоронах матери, о последних днях жизни отца и навязчивое представление своей возможной смерти
— он явно не принадлежал к тем, кто сначала запускает в свой дом мрачных квартирантов, а потом долго и упорно пытается их выставить за порог. Антон Андреевич открывал дверь только жизнелюбивым путникам, не засиживающимся на одном месте подолгу. И сейчас он пустился вновь бродить по Крымской земле, подошел к морю и глядел, глядел на темно-синие волны…
…По темным волнам уплыла утлая лодочка ее жизни, туда, туда, где черная бездна дымится, где звезды упавшие тихо уходят ко дну, а там, на неведомом дне, серебряно светит луна, туда, туда, где черная бездна воды с небесной сливается бездной, там духа ее светлячок поднимет волна, как свечу, о, как рассмотреть, разглядеть во тьме поднимая все выше над черной водой светляка, где внук, ее златоволосый, оставленный там, далеко, я вижу,
note 108 я вижу, спасибо, волна, идет по темной, по горной дороге, что вьется все круче и круче, и камни слетают навстречу ему, и черные птицы кружат, свеча ее Духа, не гасни! Пока ты дорогу ему не укажешь во мгле, свеча ее духа, должна ты помочь ему свет обрести и помочь обрести ему друга, и только тогда, тогда ты погаснешь, чтоб снова зажечься какой-нибудь жизнью и, тихо забыв и его, и себя, и все, что случилось когда-то, начать все сначала… …по темным волнам его горе несло за умершей Юлией вслед — когдато мы были с тобой, ты не помнишь, не помнишь? мы были с тобой! ты юною девушкой Юлией, я возлюбленным юным твоим, о, юность июня, июля листва, ласка меда и лодка любви, куда ты, куда ты, постой! я с тобой!.. но его отшвырнуло на берег волной.
Он очнулся.
Хохотал визгливо Сергей, прыгали его редкие, остренькие зубы, начавшие покрываться гнилостным налетом, хохотал Мура, его щеки надувались и сдувались, а глазки текли вместе с прозрачной слизью насморка в платок, который он сжимал в потной ладони. В ответ на его тоненький, гомосексуальный смех улыбнулась Наташа, пополневшая, с выпирающими из-под платья развратными грудями, она отпила из бокала вино, пачкая края рюмки жирной помадой. Веки Антона Андреевича сползли к ноздрям, и дым от сигареты струился прямо из-под них.
— Все-таки шестнадцать — это уже много, — шамкала Клавдия Тимофеевна. — Совершеннолетний.
— Совершеннозимний! — Кирилл, вытянутый и прозрачный, смеялся, крутил маленькой носатой головой, старательно изображая веселье. Вот он оглянулся: в окно влетела крошечная и никому не видимая Даша — легкое дуновение, первый поцелуй — кажется, только Дмитрий ее заметил. Уже середина мая, скоро они опять увидятся
note 109 на даче. Соскучилась — припорхнула. Она стала такая красивая, как кинозвезда. Чего это родственники так шумят? Папаша — типичный совок и застойщик, а главное, пьяница… Кирилл еще сильнее вытянулся, длинная шея его качнулась, а затылок стукнулся о люстру. Дашка подлетела, села ему на плечо, свесила длинные ножки в коротеньких джинсиках, шепнула на ухо: а это кто такие? И в самом деле — то ли какие-то революционеры, деловые такие в кепках, а один с револьвером, то ли… непонятно, а этого, в центре, с усами — ну, его-то я узнал! — последнее время он ко всем зачастил — сквозь его землистую шинель виден салат и открытая банка шпрот…
— Ладно, надоело о политике, выйдем-ка, отец, — пьяно говорит Сергей, — покурим. Митя остался за столом. Он давно чувствует ненависть брата. Иначе как идиотом тот его за глаза не называет. Наташка давно на дачу перестала ездить, но Серафима торчит там частенько!
— Отец, в общем, ты Тому мою, я знаю, недолюбливаешь…
— начал издалека.
— Ближе к теме. — Антон Андреевич в последнее время Сергеем недоволен: пропил казеные деньги, пришлось срочно снимать ему с книжки, утащил шикарный альбом Сарьяна, куда дел — молчит — видимо, продал.
— Я хочу заняться ремонтом дачи!
— Третий год, если не четвертый, это обещаешь!
— У меня были дела, я же работаю, в отличие от твоего…
— Он мелкими струйками выпустил сигаретный дым. — Доски мне достанут. Доделаю второй этаж, покрашу пол на первом, обои сменю. Но… — Он прищуривает глаз, сплевывает в раковину. — Нужно, чтобы мне н и к т о не мешал!
— Никто это кто — я?
— Твой неудачливый гений!
— Времена меняются, — туманно бросает Антон Андреевич. Ему не нравится, что детей почему-то не берет мир, но что поделаешь — они такие разные.
note 110
— Времена меняются не для таких. — Сергей зло кривится.
— Может, кто-то и называет эти его живописные плевочки жемчужинами, а по мне, так только и он, и его мазня — всем помеха! Приедет, расставит холсты, не пройти. И красками все заляпает. Воняют его растворители и лаки. Уже чешусь весь. Отец молчит.
— А твоя Серафима явится — только указывает. Поговоришь? Разные матери — разные получились дети.
— Иначе я не буду ремонтировать, ясно? А надо бы, надо подштопать дачку, не мне ж, старику, с ней возиться? Хотя я еще и жениться могу. Но дачей заниматься… Я плохой отец. Я очень плохой отец.
— Поговори с ним. Но и ты дрянной сын. У меня, плохого отца, дрянной сын.
— Поговорю. Митя мысленно завершил работу «Семейный праздник » и заскучал. Он тоже поднялся из-за стола и пошел в кухню, но войдя — повернулся и вышел, почувствовав: говорили о нем. И уловив: отцу неловко. Зачем их смущать? Своего брата Сергея он считает просто неудачником, как-то сказал о нем Наташе: жаль мне дурака, но она просто взвилась: да ты сам дурачок, если не видишь — он — негодяй! Да ну, утрируешь. Самый настоящий негодяй! Ей бы рассказать, как Сергей осенью, после того злополучного лета, зажал ее в углу — как-то тоже собралась вся семья — и пригрозил: «Будешь ездить на дачу, расскажу отцу, что ты меня соблазнила! А я ведь упирался…» «О чем вы шепчетесь?» — просверлила тогда их взглядом пучеглазая Томка.
«Сестра все-таки, — осклабился Сергей, — приятно иногда поболтать о том, о сем».
Наталья бы и сегодня не пришла — Кирюшка позвонил. И отца волновать не хотелось, начнет переживать, по
note 111 чему среди детей нет лада. Но главное — она побаивается Сергея: когда время так стремительно повернулось в другую сторону, когда сотрудников Сергея бомбят в прессе, величая «наследниками сталинизма», когда офицеров увольняют каждый день десятками, он способен на все. Настроение у него самого ужасное. Ведь он уже настоящий алкоголик. Такие и убить могут в состоянии похмелья. Ненависть его к ней с годами не ушла, как Наталья надеялась, а наоборот — усилилась до страсти. Страстная ненависть, как писали когда-то в романах.
У Натальи все-таки ребенок, Дашка. Разжалобил ее тогда Мура — такой неловкий, толстый, слабый. И вот — его копия растет… Чуть улучшенная, правда.
…Но в понедельник Наталья подает на развод. Жить так больше нельзя. Нельзя. Один Митя знает, как бывает ей плохо. Один Митя понимает все.
На эту скамейку сядем? Она не только что покрашенная? Что ты, приглядись. Такая тусклая. Митя смеется. Наташка, ты букашка. Но грязноватая зато. Обиделась, что ли, намного? Газету постелим. Села. Прохладно, а? Да нет. Так да — или нет? Черемуха, наверное, расцветает. А пахнет, пахнет — у… Правда, я стала красивей? Ты? Конечно. Хотя… Что «хотя»? А какая кошка — гляди. Странный субъект на нас глазеет. На твоего Мурку похож. Ага, точно. А знаешь, моей матери он сразу понравился, за ним, мол, как за каменной стеной. У этого гражданина явно какой-то к нам интерес. Сигаретку хочет, вот и все. Стена, которая если рухнет, то придавит! И знаешь, самое ужасное… ну, ты не слушаешь! Перестань ты на него глядеть сам — и он отвалит. Ладно, ладно, у тебя, кстати, носик покраснел. Ты будешь меня слушать?! Я к тебе как к исповеднику! Буду, буду. Ага, знаешь, что у тебя магическая улыбка. Магическая — это как? Способная отворять все двери и все сердца. То есть, как все подлецы, он был весьма обаятелен? Ну, слушаешь?! Я рассержусь! Внимательнейшим образом, моя рыбка. Я не рыбка. А кто ты?
note 112 Я — кошка, гуляющая сама по себе. Не сказал бы. Вот оттого я сейчас и страдаю. Слинял. Я же говорила — перестань на него зыркать — и он уйдет. Гадкий какой-то, мрачный, неприятный тип. А глаза сладкие. У всех гадов сладкие глаза. У змей — нет, и у удавов — нет. Самое ужасное, что я поняла, кого мне Мура напоминает! Кого? Моего отчима — завхоза. Это за ним моя мамаша была, как за каменной стеной. К нему она тогда и сбежала. Но ведь какая-то история произошла, измена, да? Изменато изменой, но ведь могла уйти и к библиотекарю. Может, она не любила читать? Остришь. Так что, он прямо именно завхоз? Именно и прямо, хотя назывался «замдиректора по административно-хозяйственной работе». Понятно. И очень напоминает? Вообще, точно, Мура — по виду — классический трактирщик из сказки. Ужасно, ужасно, я не могу с ним больше, он постоянно после своего киоска приволакивается пьяный, брюки бросает на пол, грязные носки на мое трюмо… м-м-м… я не могу с ним больше, такой толстый. Знаешь, толстые люди бывают очень красивыми, даже грациозными. Бывают. Но пьет — это тяжело. Мне постоянно снится один и тот же сон: какой-то мужчина, я не вижу его лица отчетливо, гонится за мной с ножом. Почти четыре года мне снится этот сюжет — в разных комбинациях: то я выхожу из трамвая — он следом, то я бегу по темной аллее — он за мной, последний раз мне снилось, что я в машине, и вдруг вижу в зеркальце, что мою машину преследует другая, а в ней — этот мужик, меня охватывает ужасный страх — что делать?! — сейчас он точно меня догонит, вдруг я вижу, что рядом со мной в машине старушка, в платке, простая очень, знаешь, такими изображали когда-то крестьянок, и она, не помню, то ли что-то говорит, то ли показывает мне кнопку — около руля — которую нажав, сразу связываешься с милицией — я чувствую, что спасена
— и просыпаюсь. Ты думаешь, что этот мужчина — Мура? А может, это символическое выражение твоей скрытой агрессии, твоего против него раздражения? Нет,
note 113 Мура, Мура! Или… Наталья как-то растерянно смотрит. Стряхивает пепел — она по-прежнему много курит. Ты думаешь — мое раздражение?
А возможно, это какой-то другой человек, не Мура, произносит он. Она вздрагивает. Другой?! Но кто?! Поищи в своем подсознании. Он коснулся ее плеча. Пойдем.
Ритка примчалась к нему вечером, привезла жареного мяса, картофель в банке, салат, даже один свежий огурчик с огорода свекровки — это тебе не с рынка, неизвестно откуда, а собственный! Но рано еще у нас для овощей. Но главное, ради чего она неслась сегодня — не терпелось показать новые фотографии малышки Майки, и х Майки!
— Дай их мне. Девчушка, как все дети, мила.
— Глаза, к сожалению, не зеленые. — Ритке так хотелось, чтобы зеленые были: получились голубые. — Но ведь красавица будет, а, Мить? Звезда эстрады! А кокетка такая — страх. Ленька ей то одно платьишко, то другое
— три года, а гляди-ка, уже капризы: нет, хочу класное! класное! класное! «Рэ» пока не выговаривает. Кроссовочки привез — Кристинке такие и не снились. Майка ведь у него любимица! — Ритка странно хмыкает.
— Кстати, прекращай таскать мне еду! Инесса тут както пирогов нанесла…
— Инесса?!
— У меня уже есть деньги.
— Это сколько же у вас денег, Дмитрий Антонович, сто монет раз в сто лет? А Инессу задавлю, вот тигрица поганая!
— Говорю — есть.
— Врешь ведь, как всегда, порядочный ты мой. Господи, как ты ужасно жил — нищий ведь! Раньше хоть пенсия Юлии Николаевны была, в то время и это было много, а когда деньги поплыли — ужас. Свекровка моя Дебора чуть с ума тогда не сдвинулась — у нее все сбережения на сберкнижке сгорели в одночасье.
note 114
— Нищий?
— А что — хоть к церкви милостыню просить! Слава Богу, одни старые джинсы были, да я отдала тебе поношенный Лёнин свитер…
— А что, вполне, кстати, хороший.
— Леня плохие вещи не покупает. Да и кроссовки его, и футболки.
— Приодела ты меня!..
— Сволочи все вашем союзе! Бездари и сволочи, сделали себе карьеру в свое время!
— Ну почему уж так совсем, старики есть неплохие, старая такая гвардия, и кое-кто уже появился из новых.
— А ваши известные, один народный даже, его «Ленин и дети» у нас в актовом зале школы висела. И еще одна: «Дорога века». Тебе Юлия Николаевна тогда правильно говорила — съезди, напиши на тему труда. Можно было вполне хорошо написать.
— Но сейчас, — смеялся он, — сделать работу с какойнибудь стройки с пролетариями — это уже авангардизм.
— Но ты бы все равно создал… какую-нибудь… тарабарщину, одним словом. Я даже твоих названий не понимаю: «Улыбка летаргии» — кошмар!
— А «Смородиновый дождь», а? Нормально? Да, она права, конечно, питался он, можно сказать, манной небесной. Одну-две работы брали на коллективные выставки — и то считал счастьем. Какое-то безразличие охватывало. Но многое делал автоматически — полтора года после смерти бабушки выпали полностью, дальше помнил фрагментами. Словно в летаргическом сне был, «Улыбка летаргии» — своего рода автопортрет. К заказам не подпускали, у них семьи, надо кормить, а ты — сдыхай. И плодили свои натюрморты с обязательной рыбой на блюде — шедевры для столовых, роскошные пионы — для комнат отдыха в санаториях, портреты руководителей для кабинетов. Теперь появились циники. Да и среди тех такие были. Ты же, мол, Дмитрий, что-нибудь настоящее сделаешь даже по заказу, а народу нужна пошлость,
note 115 пипл, он окромя пошлости ничего не воспримет, никакое искусство ему не нужно, так что заказов тебе — кукиш в карман!
Митя обрадовался, когда лавочку несколько прикрыли
— бешеные деньги тратились на порчу вкуса, на производство убожества. Но лавочка открыла дверь с другой стороны. Теперь заказывают банки. И ловкачи уже наживают на таких заказах капиталец.
— А краски, холсты — всё деньги, а мастерская… И вообще, Митька, ты бы вообще не попал в союз, если бы не женщины! И то верно. Старая художница одна, слабоватая по мастерству, но влюбчивая, голову от Мити потеряла, связалась со своими верными приятелями по академии, занимавшими в правлении посты. Художнице ничего от Мити и нужно-то не было — так, ностальгия по юности нежной… И еще одна — приятельница Инессы, искусствовед. Та — циничная, умная, хваткая, продажная особа — сделала на него ставку: откроет неподдельное, ей — плюс. Потом, пьяная, звонила — нарвалась на Ритку. Если что-то из вашего получится, кричала в трубку, только благодаря мне. Спился бы — и скорежился под забором. В России много талантов, не жалко. Умный еврей и крошечные способности разовьет да использует так, что и внуки его будут жить безбедно, а у русских как: кому много дадено, того и не жаль!.. Русский свой талант закопает в землю и ждет, как Буратино, что дерево вырастет! Так вот искусствоведша по телефону высказалась. И предложение сделала выгодное: организует она для Мити выставкупродажу в Германии. Пусть он срочно ей позвонит. Но Ритка ее отшила. Да так тонко, сама собой восхитилась. Спасибо вам, сказала елейным тоном, мне Дмитрий уже о вас рассказывал, сказал, что уважает таких, как вы, женщин
— очень некрасивых, но умных! Та аж дернулась на том конце провода, как лягушка под током.
Разумеется, про деловое предложение Ритка Мите ничего не сказала, но сама обрадовалась: вот какая лампа
note 116 Аладдина в ее руках! Нет, в Германию он поедет только с ней, с Риткой. Только выпусти птичку из клетки — обратно не загонишь. И никаких искусствоведш… Та больше не позвонила. Значит, не так она умна и не такая деловая, раз за некрасивость обиделась, легко оправдала себя Ритка, и Мите ничего путного бы не сделала. И вспоминать о ней нечего.
Но сказала как-то Лене: ты не понимаешь, кто такой Митя? Знаешь — сколько будут стоить его картины? Не знаешь, спроси у толковых людей. Леня послушался, взял одну Митину работку, Ритке подаренную, и отнес одному деловому человеку. Деловой жил в своем доме за большим забором — кирпичный дом, бронированная дверь, огромная собака, ну как в кино! Сначала показал мне какую-то рухлядь: буфет, этажерка и огромный стол, простой, говорит, ты человек, Леня, стоит это многие тысячи; и этажерка? А это не этажерка, а… В общем, гляди, объяснил, за одну такую завитушку на стуле отдал бы знающий человек несколько тысяч. Да ну? Вот тебе и ну. Коллекционер. Картины, книги, статуэточки всякие. Простой миллионер. Как начинал? Лучше не спрашивай, есть то, о чем интеллигентный человек не рассказывает. А я человек, несом ненно, интеллигентный, помнишь, как Остап Ибрагимович о себе написал: «од. ин. хол.», а?
Смеется! О чем интеллигентный человек не рассказывает! В советскую эпоху, дорогой, начинать было почти невозможно. Не будем вспоминать… Я вам картиночку принес, не Репин, конечно, а я Илью Ефимовича и не очень люблю, хотя ценю: Шагал мне по душе. Милый городок был Витебск? Наверное, я там не был. Деловой человек, Леня, должен быть всесторонне образованным. Учту. Понимаю, трудное детство. Девушки не любят. Картиночка-то каких времен? Да знакомый рисовал. Вот друг мой, директор магазина «Галантерея», — теперь его сын там приватизировать магазинчик собирается, знаешь, тот, что на углу Советской и Маркса, — так вот, отец его, мой друг, мировой старик, и деловой человек, и культурный. Даже в театре разбирается лучше всякого
note 117 искусствоведа. И доброй души. Болтают о нем чушь — а я его знаю тридцать лет. Эту-то вот, как ты ее обозвал, этажерочку, он мне просто подарил! Редко сейчас найдешь того, кто способен на такие подарки. Говоришь, знакомый? Вот, вы понимаете, будет она спрос иметь? Открыл, развернул, пристально глянул, сказал: будет со временем, а пока — четыреста, больше не дам. Ё-мое! четыреста. За эту мазню, ты говоришь, это наш двор там нарисован — и не узнаешь ведь! Черт-те что, все-таки эти коллекционеры народ чокнутый!
— Я же тебе говорила, — обрадовалась Ритка.
— А дом мне его понравился, вот как надо теперь жить! * * *
Над Митиной головой расцвел ореол. Правда, Митя и так отдавал Лене должное: тот был совсем не зол, гостеприимен, даже по-своему Мите сочувствовал. И тот сочувствовал Лене, так сказать, тоже по-своему. Свое глубокое отвращение к честному труду Леня, как ни странно, обнаруживал и в Мите: вставал тот когда хотел, ночью шлялся, раза два и к ним ночью забредал, служить отказывался — а живопись Леня трудом, конечно, не считал. Пока не посетил умного коллекционера. И Митя обладал Лёниной способностью заводить случайные знакомства в самых различных слоях: однажды он завалился с каким-то весьма сомнительным субъектом (сомнительным показался Лене любимый Митей сочинитель рассказа «Черта»), иногда вдруг появлялся в ресторане — на какие деньги, скажите пожалуйста? (Митя в месяц все-таки продавал одну-две работы.), а тут вообще Леню потряс: выяснилось, что один профессиональный шулер, с которым сам-то Леня познакомился у подпольного ростовщика, сейчас суетящегося насчет своей легализации: они на его дачке ели, пили и развлекались: парились в баньке, палили дружно по уткам, — и этот шулер Митю знает. Золотой души человек, сказал шулер. Малость антилихэнтный, но все равно — уважаю. Потрясно!
note 118 Митя любил вокзалы: влекли его типажи, и нравилось сладкое, охватывающее его там ощущение возможных перемен. Заметил как-то в период полного безденежья в зале ожидания молодого мужчину с узбекскими глазами, прячущего в карман карты. Подрулил — внезапно для себя. Сыграем? Скучаешь, что ли? Ее, сэр. Если шулер — даст сначала выиграть, а дальше… Что будет дальше, Митя не стал задумываться. Была у него такая особенность — он настолько погружался в ситуацию, что будто сам становился ею и начинал управлять событиями непроизвольно и точно, как своим телом. Пошли в гостиницу, здесь недалече, я — командировочный из Ухты. Тоже тоскую. Жду напарника. Должен прилететь, у не го всё.
Что «все», Митя из осторожности уточнять не стал. И колода, разумеется, у мужика крапленая. Можно было, конечно, пойти купить другую, но ясно было сразу
— в привокзальных палатках, где карты продавались, у восточноглазого был давний сговор с продавцами или, скорее, свой поставщик. Иначе быть не могло. Номер тоже в гости нице просто командировочный не возьмет: дорого.
Он тут же угадал Митины мысли. Переплатил, сказал, но что делать, удобнее устроиться здесь. Ладно. Винишко, как? Нет. Ну, тогда поехали. Конечно, выиграть сначала Митя и должен был. Хорошо играешь. А у меня карты сами к рукам липнут. Смотри, парень! И ты гляди. Тут в дверь постучали. Сосед! Мы с ним-то и коротаем времечко. Вошел хромой, но блеклый, по виду скорее обыкновенный бухгалтер, чем авантюрист. Может, я все сочинил? Нормальные мужики — и просто скучают?! Опять выигрыш. Твои пятьсот. Да нет, все ясно, что я, право, как девица? Сейчас, по идее, победа должна быть их. И вдруг странное охватило его состояние: некоторые карты будто высветились среди остальных — он почти наверняка знал, где какая. И — выиграл. А точно ты ска зал — липнут. Штука. Пора сматывать удочки. Я сейчас. Зашел в туа
note 119 лет, пересчитал, только чтобы время потянуть, открыл дверь туалета — за ней входную было не видно, а хромой, входя, Митя это заметил и запомнил, не повернул ключа
— и осторожно выскользнул. Бегом. Вниз. На площадь перед вокзалом. Первое такси. За два дцать пять? Садись. Салют, мужики!
Салют, игрок. Они встретились случайно дня через три, в кафе «Снежана», куда Митя заскочил поужинать. Когда люди думают друг о друге, они обязательно сталкиваются. Вспоминал тебя, мое почтение, милейший. Он не испугался узбека — уловил: между ними и тогда, и сейчас мгновенно возникла легкая симпатия, объединив их в одно целое — теперь обидеть другого означало обидеть и себя. Но потянуть, кому достанется больше одеяла, — это вполне. Любовь ведь тоже делает двоих одним — и потому так болезнен бывает разрыв. Ты тогда ловко утек. На бабки, конечно, плевать — разве это бабки? Но повезло тебе, сосед заболтал меня. Соседушка, значит? Его так зовут
— Сосед. Ммм. А то расписали бы физю княжескими вензелями. Повезло, значит. Что, вообще, в натуре, бабок не было? Не то слово, не просто не было — в минусовой степени. Сложно, говоришь. Но выиграл-то я честно? Не станешь отрицать? Живи. Ты откудова и кто будешь? Митя никогда не признавался, что художник — ненужный возникает интерес. Но сейчас сознался: свободный художник. Так и я тоже. Коллеги, выходит? Выходит, так. Только за мои художества знаешь, как дорого дают? Догадываюсь. А, Зоенька, знакомая официантка! Познакомься, коллега мой… Они сидели долго, узкоглазый здорово накачался, расчувствовался, стал жаловаться на трудную судьбу, Зоенька все подносила, уже все столики опустели
— тогда они вышли. Ты мужик что надо, резюмировал напоследок Митин «коллега», и что не пьешь — молоток, у меня батяня из-за пьянки… да. Бабу бы тебе мировую — житуха была бы! А!..
Творчество — игра, так подумал тогда, возвращаясь домой, но игра игре рознь. Там — лихорадка, мираж, а глав
note 120 ное, алчность. Игра ради денег и только, причем с сентиментальным привкусом… Жестокость и пошлость.
Вот этот, с узбекскими глазами, и увидел, как Митя выходил из Лениного подъезда: Леня и шулер сидели в машине, обсуждали кой-чего. Твой знакомый?! Леня потрясен был, у него, как это говорится, челюсть отвалилась. Ну и приятель у тебя, супруга! Он, почти не куривший, даже закурил в постели. Потом она стонала, страстно закатывала глаза. Удовлетворился. Она тут же, уловив его благодушие: подари мне серьги с бриллиантами, не такие, как те, что в шкафу лежат, а длинные… длинные хочу…
Наверное, все-таки у него было врожденное нравственное чувство, иначе отчего так остро он понимал возможность утонченного китайского самоубийства — оно совершалось из-за нравственного отвращения. Но генетически привитое ему православие отторгало такие мысли как скверну.
Честно говоря, порой от Ритки — с ее, так сказать… прос то воротило. Ты родился авантюристом, шутила она после Лениного рассказа о знакомом Митином шулере, тебя только творчество хранит. Но она же через день утверждала: ты — самый настоящий простофиля; к жизни ты совершенно не приспособлен, что бы ты делал без меня?
Авантюристом? Нет. Он любил игру, но ему претил обман, ему нравилось порой рисковать, но риск был для него как бы испытанием самого себя, балансированием на тонкой проволоке над бездной, — бывало, он даже ощущал, как повиликой холод начинает обвивать ступни. После смерти бабушки Змейка перестала его посещать, точно удовлетворившись принесенной жертвой. Если риск — только ряди прорыва туда, на другой берег, на ту сторону самосознания, где он, несомненно, поймет что-то самое главное. Поймет — чтобы когда-нибудь опять начать все сначала. Жизнь состояла для него из слоев, и пе
note 121 реходя от одного ее периода к другому, он мог забывать людей, оставленных позади, как ребенок, вырастая, оставляет позади куклы и картонные игры, которые, лишенные его детского интереса, постепенно утрачивают свое живое содержание.
Он знал в себе это — и, стыдясь, противился своей жестокой забывчивости и этому неприятному отношению к людям как к «не совсем людям», что ли. Если бы не его способность жалеть — и Ритки, возможно, уже не было бы рядом с ним. Ни вкусный обед, ни старый свитер ее мужа, ни постель — ничто бы не удержало его. Живой твоей души безжизненным кумиром? Нет, не совсем так, даже наоборот — его душа — живая, может быть, слишком живая, но и слишком глубоко проникающая. Да, именно его совестливость и его способность жалеть противоречили его постоянной жажде новых впечатлений. Раньше, до Ритки, он, откровенно говоря, всегда старался повернуть дело так, чтобы женщина сама бросила его: пусть он окажется плохим, но не причинит ей боли, не ударит жестко по самолюбию, в самом разгаре их страсти вдруг забыв, что она вообще существует. Видимо, она уже становилась к тому моменту красками и линиями, и он, не вдумываясь, не задаваясь целью отыскать рациональное объяснение своему поведению, просто переставал ее желать, а женщина, улавливая это, начинала метаться, пытаясь вернуть утерянное, и, наконец, начиная его обвинять, находила в нем множество недостатков, чтобы вскоре как бы по своей воле исчезнуть из его жизни навсегда. Некоторые, типа умной Инессы, что-то смутно в нем зыбкое чуя, сразу принимали дружеский тон или обволакивали его материнской заботой. Но и материнская забота становилась все более жадной — и он выворачивался из их горячих объятий, причем по возможности так, чтобы им показалось, будто выскользнули они сами. Пожалуй, бабушка его, Юлия Николаевна, была единственным человеком, к которому он относился постоянно, она виделась ему матерью-старушкой, напряженно вглядывающейся
note 122 в окно, или часто ходящей на дорогу, ожидая его… Вечно ждущая нас, искателей неведомого, Мать — Земля. Путешествия по морям своего внутреннего мира порой не менее опасны, чем путешествия мореплавателей, а часто еще более долги. А страсть к путешествиям не мог он не унаследовать от своих предков, среди которых были мореплаватели и рудоискатели. Его родной дед, геофизик, был увлечен снегами и льдами Севера. (Не потому ли, кстати, называла Юлия Николаевна вторую его бабушку, Елену Андреевну, Снежной Королевой?).
И, обостренно воспринимая каждое мгновение жизни, он хорошо чувствовал, как, остановленное, оно застывает во льдах вечности….
Море было для него просто символом — символом жизни и творчества, волны раскачивающиеся — символом объятий, а бабушка, глядящая в окно, символом, тоже традиционным, Земли — которая, если ты ее покидаешь, обращается вдруг в слабое, брошенное тобой Дитя…
…О, символ — душа.
Кстати, Ритка вполне могла бы сыграть роль Пенелопы, если бы не наличие Лени, который не вписываясь во внутренний сюжет, прекрасно страховал от возможной жениной экспансии Митину личную территорию. Забавно, но с Леней Митя очень неплохо ладил. Супруг Ритин оказывал теперь Мите всяческое расположенно, распрашивал его о художниках, о том, что хорошо, что дурно, и свое непонимание, которое старался не выказывать, вызывало у него к Мите все большее уважение. У них в доме было уже пять Митиных работ, не считая набросков. Ритка начала вести дневник. Она записывала подробно, что Митя когда сделал, когда какую работу начал и закончил, куда пошел и что говорил. Большая часть ее дневника должна была свидетельствовать о его единственной любви к ней. Она прочитала как-то о Лиле Брик и, полная восхищения, вырезала из журнала ее фотографию, чтобы повесить над своим столом на работе: такая же, как и она, Ритка, маленькая женщина с железной волей!
note 123 Митиной женитьбы Ритка не допустит. Она бы этого просто не пережила. А, если бы и пережила, только как Лиля, великая и коварная Лиля, став единственной любимой в истории его жизни!
К приему его в союз художников она отнеслась двояко: вера ее в государственные свидетельства была неосознанной, но крепкой, и она удостоверилась, что он — художник на самом деле с круглой печатью на фотографии, это ее обрадовало; но прием в союз и огорчил: теперь Мите станет легче жить и он станет в ней меньше нуждаться. Леню тоже новый официальный статус Дмитрия не обрадовал: глядишь, и найдет теперь иные каналы продажи своих работ…
Ритке, кстати, не очень нравилось, что Митя относится к ее супругу так приязненно — он даже несколько раз говорил, что, в общем-то, честнее было бы не иметь теперь, когда он с их семьей сошелся ближе, никакой с ней эротики. Но она только сердилась — а Майка? Ты забыл? Теперь у меня перед судьбой и перед Господом Богом два мужа… Пример маленькой женщины с железной волей оказался весьма кстати.
Неужели все это может кончиться теперь? Она представляла стаи девиц-охотниц, несущихся за Митей по коридорам творческого союза, и кусала в ярости подушку. Она… она обязана что-нибудь придумать, чтобы обезопасить их связь! Утешало наличие в ее колоде главного козыря — Майки. Майя — мираж, сказал Митя однажды, но, тем не менее, я очень люблю ее. Ритка побледнела: что это значит?! Что он хотел сказать?
— Мираж?.. Девочка тебя просто обожает! Да, ну, отмахнулся он, дети, как нарциссы, в окружающих они бессознательно ищут подтверждения важности своего существования, воспринимая до какой-то поры взрослых как собственные увеличенные отражения, я это чувствую — и просто играю с ними в зеркальце. Все усложняешь. Наоборот. Он усмехнулся. Впрочем, можно объяснить еще проще: я, с ней играя, становлюсь таким же маленьким, как она. Да, это возможно. Однажды они
note 124 с Майкой даже поссорились. Она так была уверена, что приходит он в дом не к Рите, а именно к ней, что не выдержала ожидания — Митя долго разговаривал с Ритой в кухне — и влетела, всхлипывая, стукнула его по руке, вложив в удар все свои силенки и все свое детское отчаянье. Так, сказал он строго, придется с тобой мне больше не дружить, а я думал, мы с тобой — друзья. Она показала язык, розовый и влажный. Одну из своих работ он потом назвал “Лепестки детства”. Извинись, Майка, приказала Рита. Девочка скорчила гримаску и, набычившись, ушла в свою комнату.
Но порой он и сам уже сомневался, ради кого, собственно, ходит в этот дом — ради матери, ради шалуньи — дочери или из-за просветительской своей деятельности. Леня ведь, надо сказать, кое-в-чем поднатарел. Понятно, знатоком живописи он не стал, но изм от изма уже отличал и, судя по всему, почувствовал ко всему этому изобразительному делу некоторый интерес. Правда, учитель из Мити был никакой — он очень быстро, объясняя, увлекался своими специальными, совершенно недоступными для Лани, рассуждениями, которые, однако, настраивали того на еще большее почтение к объясняющему. Леня сам готовил ужин, заваривал кофе, и уже сердился, когда Ритка пыталась присоединиться к их мужскому, познавательному для него, общению. Она же для себя самой объясняла терпеливое отношение Мите к супругу чувством вины, желанием хоть так компенсировать понятно что, но была полностью не права. Говоря о живописи, Митя словно беседовал сам с собой, — и потому с Леней не скучал. Кроме того, он нашел в нем не только терпеливого и благодарного слушателя, но и завидную оборотистость: Леня уже доставал такие альбомы и каталоги, о которых Митя только мог мечтать, — их не было в местных магазинах, и, хоть ничего не дарил и не продавал Мите, но тому теперь, по крайней мере, всегда было чем в их доме заняться.
Правда, больше всего на Леню почему-то действовали биографии художников, а именно в них Митя был наи
note 125 более слаб, часто уже Леня рассказывал ему, где тот или иной художник учился, на ком женился и в каких выставках принимал участие. Мите и это стало нравиться.
— Что ты здесь делаешь? — Как-то за ужином сказал Леня, — тебе надо отсюда уезжать. Митя промолчал.
— Ты бы уже мог иметь все.
— Значит, я дурак. В комнате Майка громко зарыдала.
— Гляди-ка — картинщица, не вздумай, Леня, за ней идти! — Ритка встала в дверях кухни. — И ты, Митяй, тоже, тебя она вообще заездила! Он пожал плечами: видишь, и я не иду. Ритка даже к дочери ревновала. К такой малышке. О, первые ссоры любимых, ты грусть, разрываешь мне грудь, тебя ненавижу, уйди навсегда, о, дай, к тебе нежно прильнуть…
— Извини, Мить, — сказала Майка, незаметно в кухню войдя, и отвернулась, надувшись. Он обнял ее, поднял на руки, подбросил. Майка счастливо заливалась. При Мите в доме был праздник, и ей все прощали, и ей все разрешали, и ей давали конфеты … Когда он уходил, она начинала плакать. Однажды она, улучив минутку, предложила: «Давай, я убью маму и папу, и мы будем с тобой жить Я сама буду валить кашу!»
После этих ее слов он стал бывать у них реже. Ритка объяснила это по-своему — стал ревновать к Лене! — и зачастила к нему.
Мастерскую ему все еще не давали. Одну, в полуподвале, но большую, удобную захватил старый коньюктурщик,
— теперь таких стали величать «коммерческими художниками », хорошо известный городским властям как большой мастер официозного портрета, — а прежнюю свою мастерскую он оставил сыну, тоже только что вступившему в союз, причем яростному авангардисту. Другую мастерскую, недавно отстроенную, очень просторную,
note 126 двухэтажную, оторвал себе бойкий рекламист, кооперативщик по совместительству. Коммерческие палатки торчали уже по всему городу, в них виднелись сытенькие накрашенные мордочки смазливых девиц, почитывающих детективчики. Торговля и даже рэкет стали считаться вполне приличными, даже престижными занятиями.
Одна жуткая история уже потрясла город: сын ректора художественного училища, взревновав свою юную супругу, торговавшую то ли кассетами популярных рокмузыкантов, то ли женским бельем, застрелил ее прямо в киоске, при честном народе, из новенького охотничьего ружья, купленного на черном рынке. Говорили, что она металась, как белка, а он палил и палил. Потом он убил себя. История обрастала подробностями: кто-то утверждал, что у него было не ружье, а украденный в военной части автомат Калашникова, кто-то уточнял с иронией, что автомат он не украл, а ему продал его пьяный солдатик за десятку, кто-то описывал ее необыкновенную красоту и его скверный характер. Называли имя любовника, какого-то миллионера — коллекционера старинных картин, достававшего их, кажется, через ее отца. Правда, другие утверждали, что любовником был актер Театра юных зрителей, пьющий, как почти все актеры, аки дикий скиф.
Ритку история поразила. Идиоты, конечно. Но бывает же такая любовь! Умирать ей лично, в общем-то, не хотелось, лучше вдовой в черных шелках скорбно стоять у гроба. Но все равно — вот любовь! — нет, ее так никто не любил!
Она громко негодовала, что Митю обошли с мастерской, но втайне радовалась — попробуй-ка уследи за ним, когда у него будет не один, а два дома!
Больше того — на двухъярусную мастерскую навела рекламиста она! Митя сам проговорился, что отстроен новый дом, в котором есть помещения для художников. А рекламист был приятелем Лениного друга, шикарного фотографа, мир, и это факт, удивительно тесен! Все пере
note 127 плелось: Леня знал фотографа, а тот волочился за молодой художницей Катей Николаевой, которая имела виды на Митю, это Ритка чувствовала за версту. Отца Николаевой, чудаковатого преподавателя живописи, Митя считал «настоящим мастером», и Ритка Николаевой очень опасалась. Но фотограф отснял материал о ее выставке, к тому же сделал несколько фотопортретов ее самой — и самовлюбленная Николаева не устояла: все уже сплетничали о скором браке «художницы и фотографа». Ритка успокоилась.
Фотографу она о мастерской проболталась почти случайно, пили кофе — и вот! Она утешала себя тем, что не мог тот, так проворно занявший новую мастерскую, ничего о ней до разговора с Риткой не знать. Митя, придя, пожаловался: правление союза художников выделило мастерскую именно ему, но фотограф внезапно какие– то свои каналы задействовал и оттяпал помещение за два дня.
Заплатил кому-то, вот и все, сказала она гневно. Теперь все продается.
— Просто нужно уезжать в другой город, что ли. — Он был ужасно расстроен. Уезжать?! Она побледнела. Такого вывода она не ждала, это уж точно. * * *
Серафима нагрянула проверить — действительно ли завезли доски. Однако дело принимало оборот серьезный.
— Ремонтом, значит, занялся, — пропела она, увидев вышедшего на веранду Сергея, — а худющий-то, худющий какой! Он дернулся.
— Чё же ты, родственничек, Муру не позвал, — нагнал бы он своих корешей — и быстренько бы сделали ремонтик, а ты на себя-то глянь, с твоими ли силенками дачу поднять? Он пошевелил острым кончиком носа — промолчал.
— И с пивком бы дело шло, в приятной компании? А?
— Надо было раньше думать. — Отрезал он.
— Да, вижу, не опоздали мы еще, — елейно сказала она, — ничегошеньки ты еще не сделал — так Муру позвать? Надо помочь тебе? — Она проверяла: если откажется, значит, ясно — хочет захапать дачу сам.
— Обойдусь. — Он повернулся и вошел в дом. Нет, связываться с ним она не станет, хоть и времена сильно меняются, но человек он такой — скользкий. Она и Антона Андреевича подкручивала: Сергея не серди, поосторожней обращайся со своим сыном, мало ли что, кто его знает, чего тот удумает. Ерунда, отмахивался он, но бледнел — смелостью-то Бог его не наградил. Она не знала, что бледнел он еще и оттого, что давно уже чувствовал перед сыном своеобразную вину: ведь это он, сам отец, как бы выразиться помягче… научил его понимать э… прелести жизни. Было одно темное пятнышко, которое порой забывалось, но порой вдруг, словно мазутная лужа, начинало мрачно блестеть на ровной, не тронутой чаще всего и рябью, охраняемой от ветров злых и от ревущих пароходов, гладкой поверхности его души. Было такое дело — подкинул он четырнадцатилетнему мальчишке свою подругу, бабу опытную, соблазнила она Сережку, и когда они вдвоем появились — желтые, азиатские глаза отца торжествующе сверкнули. Школа жизни.
А вот сейчас глаза Антона Андреевича как-то посветлели, даже вроде бы поголубели — и он ответил Серафиме что-то незначащее. И по всегдашней своей привычке перевел разговор на другую тему. Все, что стоило хоть какого-то внимания, происходило внутри его души, а все, что бурлило, шумело, загнивало или расцветало снаружи, столь мало на самом-то деле занимало его. Общение с людьми, разговоры и прочее — неосознанно являлось некой уступкой этой внешней жизни, где он привычно играл роли супруга или отца, любовника или деда, негодующего гражданина, недовольного тем, что на продукты растут цены и заводы продает правительство за копейки тем, кто ловко оказался неподалеку, да и сове
note 129 стью не отягчен, или страстного мужчины, признающегося в горячих чувствах, пожалуй, лишь для того, чтобы не разрушать надежды и оправдывать ожидания. Вряд ли негодование или страстную любовь он был способен испытывать на самом деле. Все суета сует, не более того. Наверное, если бы не правильное воспитание и не социальный страх — все же Антон Андреевич был робок — он мог бы стать бродягой без дома, без семьи и привязанностей. И не пришлось бы ему тогда, стремясь не выпадать из автоматического контекста, бояться показаться вдруг не таким, как все, чужаком, на которого показывают пальцами…
— На твоего мужа, Аня, будут показывать пальцами! — негодовала будущая теща. Не пришлось бы ему поддерживать беседы о президенте и его супруге, о панках, рэкетирах и о том, что на Западе — на каком Западе, простите, разве он вообще существует? — высокий жизненный уровень; о депутатах, Бровкине или Цветочкине, о валькирии российской политики, вечной деве Новосельской, — он ведь и фамилий не запоминал, и порой казалось, что, разбуди его среди ночи, он не вспомнит твоего лица. Кто? Сын? Митя?.. А, да-да…
Серафима, чуя в нем что-то не поддающееся привычным определениям, умудрилась все-таки после долгих поисков найти формулировку, в которую можно было его затолкать: «темная лошадка».
Она улавливала, что и ремонт дачи его, как теперь говорят, тоже не колышет. Потому она долго раздумывала, с чего начать разговор, решила — с внучки, с Дашки. Основной акцент на ее слабеньком здоровье — так будет правильно. Дача нужна именно ребенку, не Муре, не Наталье
— ребенку. Мура ведь — бескорыстный, да, пивом торгует, так его же съели. Он — недотепа. Рвача не съедят
— подавятся. Кстати, она была и в самом деле свято уверена, что Мурочка — дитя слабое, неразумное. И Мите, неожиданно для него, как-то залепила: ты-то далеко пойдешь, ты птица большого полета, а мой недотепистый, сарделечка, его и в школе так дразнили.
note 130 Да, девочке нужен воздух, вода (лет тридцать уже было искусственному морю, если не больше), солнце. То есть солнце, воздух и вода. Белки, птички. Общение с природой воспитывает. Молоко парное. В поселке держали несколько коров, и среди дачников была постоянная драка за молоко. Бегать босиком по травке. Плоскостопия не будет. Клещи? Они опасны только в мае-июне. А Наталья на дачу не ездит — и ребеночек без воздуха. Как прекрасно, что Сергей затеял ремонт — пусть Мура ему поможет — раз! два! — одни руки хорошо, а две головы
— это тебе не хухры-мухры — и уже в июле девочка поедет на дачку! А так он все лето провозится. Серафима даже не намекнула на основные свои опасения — попробуй Сергей урвать себе дачу, если Мура будет участвовать в ремонте! Ребенок — святое дело!
Поговорю, пообещал Антон Андреевич, зная наверняка, что промолчит.
Она подождала, подождала: никаких результатов. Не хочет, хрыч, связываться с сынком. Развратник Сергей, пьяница! Была бы жива Елена Андреевна — сразу бы с горя умерла, увидев его. Старуха их всех как-то еще держала — порядок был, а сейчас телега катится под гору. Щучья порода. Ладно, надо действовать хитростью.
Наташа не подала на развод — не хватило духу. Когда она сообщила о желании своем Муре — тот разрыдался. То есть самым настоящим образом. Он всхлипывал, слезы и сопли текли по его лицу, он глотал их, у него трясся подбородок… Она отвернулась и вышла из комнаты. Открыла балкон — одиннадцатый этаж — внизу — новый микрорайон: как ни странно, он нравился ей. Дома отстояли далеко один от другого, между ними свободно гулял ветер, шевеля кроны молодых, недавно посаженных тополей. Ей было просторно здесь; а в центре, где они жили всегда, среди серых монументальных знаний сталинской эпохи, она задыхалась. Но, как и все, говорила, что новый район — бездарен, однотипен, сер… Она не имела ни сме
note 131 лости, ни желания делиться своими робкими мыслями или непонятными другим чувствами, наверное, изначально не веря, как, возможно, и все Ярославцевы, во взаимопонимание между людьми, и, заглушая в себе скуку, она и не догадывалась, что в эти моменты очень напоминает своего отца. Она привычно болтала на работе с молодыми врачихами и медсестрами о моде — короткая юбка, но длинный контрастирующий пиджак, о косметике — так дорого одна коробочка! — о главвраче, которого, встреться он Наталье в городском транспорте, она могла бы и не узнать, — болтала, курила, кивала, но если отец ее как бы прятал себя в таком общении, маскируясь под среднего, добропорядочного гражданина, то она, скорее всего, не веря словам, находила в пустых разговорах нечто, скрытое за пределами слышимых звуков — излучения тепла, приязни, симпатии.
Рассказать другим, как любит она глядеть с балкона на облака, словно угадывая в них родство с туманной дымкой, окружающей ее душу? Поделиться, что, куря вечернюю сигарету, притулившись на краю ванной, она вдруг погружается куда-то внутрь себя — так глубоко-глубоко, точно в колодец, будто бы даже видит там чье-то лицо… Однажды, кажется, именно это лицо — женское, с опущенными светлыми веками — ей приснилось. Она рассказала Мите. Только он мог понять то, что не понимала и она сама. И он поделился своим сном: едет он по горной дороге вверх в автобусе, в котором всего несколько человек, причем все — разных национальностей, из разных стран. На большом плоском выступе автобус останавливается, все выходят. Внизу он видит горный массив, они очень высоко находятся, вверху — скала, а в ней пещера, охраняемая двумя великанами. Оказывается, сюда их и везли. Все поднимаются к скале, но странно: именно Митю стражники пропускают. Он заходит. Пещера — большая, округлая и пустая, он не сразу замечает, что у задней стены стоит кресло, в котором сидит женщина. Она подзывает его к себе. Он подходит к ней очень близко и видит ее лицо: прямые волосы, строгие брови, четко очерченный,
note 132 нежный рот. Женщина не открывает глаз. Она — слепа… и мне показалось, что она слепа. Или спит. Нет, со мной она говорила. О чем? Забыл. А может, боишься сказать из суеверия?..
Облака плывут с запада на восток: дымно-синие с желтыми краями, будто из плавящегося воска, освещенного изнутри огнем. Вот Митя бы сумел передать их цвет, думает она, облокотившись о перила балкона. На бал кони ходят? Она улыбается. Загадать, что ждет меня? Есть гадание по облакам, рассказывал Митя, кажется, один из его материнских предков был волхвом, предсказателем судеб. Она пристально вглядывается в очертания облаков: просто крокодил проплыл, она смеется, а это раскидистое дерево… И пугается: отчетливо виден гроб, в котором покачивается острый длинноносый профиль, нос все растет, растет, отрывается от лица и, вытянувшись, устремляется вслед за расплывающимся гробом… Только бы с отцом ничего не случилось или Мура не надумал бы чего-нибудь, в драку он не ввяжется, так как трус и жадина, поить никого не станет, а Феоктистов его одной левой перешибет, но вот еще может вены разрезать, уже грозил ей, умереть не умрет, а паники и крови много будет… а вдруг серьезно? Вдруг он ее любит? Истеричный мужик, а жалко.
Облака плыли и плыли, а маленькие облачка, отделяющиеся от больших, в лучах закатного солнца словно каплющий воск!..
— Здравствуй, граф! Сергей оглянулся. Неприятное чувство — как будто в желудке тает лед. А, однокашник. Тезка.
— Привет.
— Привет. Кого видел? Того-то. И я. А из девчонок? Да, никого. А я встретил. Ее? Да ты что? Толстуха — легче перепрыгнуть, чем обойти. Сергей вяло улыбнулся: эге.
— А ты по-прежнему служишь? Вот, начинается, сейчас будет самоутверждаться.
note 133
— Ох, бьют сейчас по вам. Ощущаешь?.. Осюсяю, осюсяю, что ты — баран из стада.
— …И правильно, пора поставить вас на место!
— Все мы одинаковы, — вяло, — только по разным сторонам одной стены.
— Лучших людей ведь вышвыривали!
— Эге, душили прекрасные порывы.
— Ты не иронизируй, я ведь совершенно серьезно. И без перехода: «Но она — точно такая толстуха, можно ошизеть, ну кто бы мог подумать в школе!..» Можно поверить, ты вообще когда-нибудь думал. Пижон. Ты мне надоел.
— …И ты, граф… ну, понятно; шерстят! Времена для вас…
— А ты, между прочим, случайно как бы сам был не сексо…
— Что?!
— …От… оттого и наезжаешь!
— Я?! И ты мне — такое?!.. Ну, не ожидал, граф! Поскакал дальше мекать. Теперь они все по разрешению сверху такие смелые, такие прогрессивные, такие фанатичные демократы, всех не демократов готовы перебить по одному и скопом! Любимый анекдот деда: «Армянское радио спросили “Что будет в результате борьбы за мир?” Армянское радио ответило: “Камня на камне не останется”». Гуманист моржовый. Как мне осточертела глупость.
А вот ко лжи он давно привык. Лгать было ему посвоему удобно. Кажется, Митька — тоже светлый образ, прямо для нового прогрессивного кинофильма, правда, сейчас и в кино одна чернуха, — он и рассказывал о китайских ритуалах. Сергею мертвая форма не мешала жить своей жизнью, он и кайф ловил от двух параллельных моралей
— между ними располагалось футбольное поле его вечной игры. Так отчего же, отчего же он катится вниз? Он? Катится? Вниз? Ерунда. А если черная кровь виновата? Еще дед говорил: у нас черная кровь. От прапрабабки, его матери, мы ее унаследовали. Кто она была? Может,
note 134 какая чернокнижница? Тьфу. Не верит Сергей во всю эту модную ахинею.
…Нет, я не игрок, потому через футбольное поле старался перебегать, как заяц, я — искатель бабских сокровищ, уловитель мгновений удовольствия и — сливатель, вечный сливатель в общественном туалете.
И вдруг, уже дома, поджаривая картошку и тяжело, криво летая по кухне, — он понял, почему так страстно ненавидит Митю. Наконец-то он понял это! Читал он когда-то один рассказ, называвшийся, кажется, «Клюшников и Иванушкин» по фамилиям главных героев, связанных мистически, как знаменатель со своей дробью, — чем лучше становилось одному, тем хуже второму. Математика
— гимнастика ума. Суворов. Да, так вот. Сергей и есть этот Клюшников, стремящийся к нулю по мере возрождения Ивушкна, или как его там, — вот и причина. Митька — вампир! Он высосал всю мою жизненную силу! Или опять ахинея? А я-то думал, что между нами легла та дачная ночь! Нет! Он ничего не заметил, Ивушкин мой личный. Так, картошечку я поджарил. Но лук немного подгорел. Наташка так стала на мать походить. Зигмунд Фрейд какой-то. Открыл окно. А как выпить охота. Денег нет. Нет денег. И ни вина в доме, ни водки. Нет, просто невозможно хочется! И невозможное, как говорил Александр Сергеевич Блок в личной беседе с моим шефом, возможно. Шеф из Германии приезжает через неделю. Лю. Лю. Вступают скрипки. Возьму незаметно в сейфе! А к его приезду! Вложу! Ура, товарищи, да здравствует Сергей Антонович Ярославцев! Ура-а-а! Прямо сейчас и поеду! А к его приезду деньги вложу! Черт, звонок.
Это привалил Мура. Стал покатываться, как пластилиновый мячик: то да се, то да се.
— Ужинать будешь? — Никаких серьезных разговоров Сергей не хотел, а Мура, по виду чувствуется, приполз по делу. — У меня только картошка. Ну явно по делу! С коньяком! Еще юлит — случайно, знаешь, купил приятелю, да ладно, ему другую возьму.
— Не откажись. — И тут Мура внутренне хихикнул: когда бы Сергей отказался! И тот — уловил. Надо бы, надо бы отказаться: нет, настроение не то. Или: на работу завтра рано, пить не стану. Но — не смог. Встал, полез в кухонный шкафик.
— Вот, остатки конфет. Выпили.
— Мы ж с тобой, Серега, люди простые, могли бы и огурцом закусить.
— Ну да. После третьей рюмки Сергей разоткровенничался: привел как-то девушку в дом, совсем был еще зеленый, и не девушку в общем-то, а довольно опытную и весьма распутную симпатюлечку, бутылку коньяка в магазине захватил, тогда бутылка рублей семь стоила, была дома бабушка, Елена Андреевна, мялся, мялся, потом к ней — у тебя, бабуля, огурчиков не найдется? Или помидорчиков соленых? Она — найдется, а зачем, нескромный вопрос, зачем тебе соленые? Опять — так –сяк, но признался: мы с подругой хотим намного выпить, день рождения у нее, вранье, разумеется. День рождения? Да. Прекрасно, возьми вон тот альбом, это Руссо, очень интересный художник-примитивист, — сейчас думаю, выбор альбомчика был неслучаен — этакий тонкий намек на мой выбор дамы, — подари подруге, а кстати, что вы пьете? коньяк? милый ты мой, — она даже руками всплеснула, как в кино, кто же коньяк закусывает огурцами? Ай-я-яй, а ведь тебе уже восемнадцать, пора и этикет знать…
— Как молоды мы были, — вздыхает Мура.
— Эге!
— А вот уж дети бегают за юбками — твой-то Кирилл как?
— Не знаю. Но думаю — да. Порода у нас такая — козлиная. Мура захихикал. Налил еще.
— С Натальей что-то вы не ладите, — Мура сказал это так — для милого продолжения милого разговора. Но — не туда попал.
note 136
— Ты с ней должен ладить, а не я! Не лезь со своими советами и замечаниями, куда не следует!
— Ну чего ты, чего ты! Я и не лезу, я сам ее люблю, а как люблю Дашечку, просто ужас.
— У нас, Ярославцевых, кстати, заруби себе на пуговице, не принято изливать свои пылкие чувства! Это дурной тон!
— Ну да, ну да, — закивал Мура. — Разумеется, как говорится, «мысль изреченная есть ложь» — любимое стихотворение Ната… Нет, лучше про Наташку не надо. Опять взорвется. Настроение ему нужно срочно поправить. Он потом, б у дет время, припомнит ему «дурной тон»!
Сергей сморщился. Выпил еще. Вода из крана навязчиво капала. Кап. Кап. В ванной тоже барахлил кран. Пусть Ки рилл теперь кранами занимается, взрослый, уже в десятом. Кап. Кап. Мурка распинается, буквально из кожи лезет. Кап. Кап. В детстве я любил кататься на коньках: там, где сейчас универсам, переделанный в супермаркет, в самом центре их огромного города, на заднем дворе школы был каток. Вечером после второй смены он заходил за Люськой — как долго она одевалась, отказывалась есть, вокруг нее плясала моложавая маман, капризничала — такая принцесса на горошине! — затерялась, закатилась горошинка неизвестно куда, наверное, уехала их семья из города, имя ее отца, писателя, порой мелькает в прессе. У нее была очень короткая юбочка, синяя в складочку — тогда мало кто из девчонок также короткие юбки носил, ей вроде классная замечания делала,
— и светлый хвостик волос. Она и сама что-то сочиняла
— ерунду, наверное, но на Сергея действовало: с ней было интересно. Рано развилось ее воображение! Они кружились на катке, потом, не снимая коньков, возвращались домой — катились и катились по снегу. Она любила падать в сугробы, понарошке драться. В классе звали ее гимназисткой. Это сейчас гимназии возвращаются, а тогда были просто школы. И ей нравилось, когда паца
note 137 ны кричали: эй, гимназистка румяная! — уже тогда она нравилась старшеклассникам. Как-то они, возвращаясь с катка, хохотали, упали в снег и покатились, у нее слетела шапочка, и он поцеловал ее алый рот. — Фу, дурак! — возмутилась она. Он страшно смутился, поднялся, стал отряхиваться: о, ужас! сцену наблюдал ее отец! Больше он не заходил за ней, забросил катание на коньках, ржавые те коньки он, кстати, нашел на дачных антресолях не так давно — смешно! — и выбросил.
Все повторяется в жизни, мой друг, замкнутый круг, заколдованный путь…
— …Девчоночка наша с Натальей все прошлое лето была без воздуха, — жалостливо ноет Мура, — а твой уже большой, скоро по югам начнет ездить вслед за дедом, а может, и подальше куда, Феоктистов вон уже в Турцию слетал. Мы тут вот посовещались, раз вас с сестрой мир не берет, продай нам половину дачи. Так и оформим: половина на тебя, половина — моя… И тут и влетела Томка. Глаза выпучила. Бедрами дверь в кухню перегородила. Чтобы не ушла вражья морда! И не подумаем, заорала, еще чего! Это наша дача, есть у тебя деньги, наворовал там в своем киоске, дак и покупай себе дом в другом месте! Еще твоей физиономии я в отпуску не видела чтобы надумали еще чего а ты алкаш доходяга старый стручок уши распустил слушаешь напился опять скотина забыл сына к матери не идешь она звонила чтобы пропить потом деньги купили тебя бутылкой коньяка и коньяк-то небось нашенского разлива пять звездочек небось тоже разбавляет как пиво в той же бочке надумали хитрозадые…
Да не ори ты, остановись. Сергей был уже совсем пьян. Упустил, упустил момент Мура, надо было чуть раньше беседку завести — вот я всегда осторожничаю, а потом — на, выкуси. Да ладно, не кричи, Тамара, не кричи, Та-маро– чка, успокойся.
— Ласковый ты больно! Небось, супруга тебя подучила
— своим-то умишком ты бы не допер!
note 138 Оскорбился Мура ужасно. И ей он, будет время, припомнит. Свинья клиническая.
Но оскорбился и Сергей. Он, конечно, ненавидит Наталью, но жлобства у них в семье никогда не было.
— Не позволю, — огрызнулся он — и закашлялся.
— Не позволишь?! Ха! — Томка вновь разошлась. — Разве нормальная женщина будет жить с пивным киоском?! Только твоя сестрица, ей же все надо не как у людей, губы, видите ли, у нее красивые, да красит она с пятнадцати лет, она тебе, Мурка, рога наставляет, иди вон в зеркало погляди, олень, вместо того чтобы коньяк пить, пошел бы лучше метлой потряс — и честные деньги, и жиры бы стряс…
— О чем шум? — всхлипнул Мура. — Чего шумишьто, а?
— На ненависть исходит от зависти бабьей, на шубу я ей не заработал, а ты купил. — Сергей, качнувшись, встал. — Ладно, Мурка, можешь оставаться здесь хоть на всю жизнь, а я лично пошел… * * *
…Песок уже остыл, вода потемнела, она то отбегала, то подбегала вновь к пляшущему костру. Мальчишки в непомерно огромных резиновых сапогах ловили рыбу. Невдалеке на коряге сидел, покуривая, незнакомый дед. Головастик моторки спешил куда-то. Еще краснело небо — синие штрихи на темно-красном — как следы множества самолетов, уже скрывшихся вдали. Собака вбежала в воду, отфыркиваясь и потряхивая шерстью, вернулась, кинулась к старику, крутанулась возле него — и — опять побежала к воде.
— Ничего они тут не поймают, — сказал Кирилл тихо, — почти вся рыба испорченная. Черви внутри, ее нельзя есть.
— Отчего?
— Наверное, оттого, что вода все-таки не должна была здесь быть, река веками течет по одному руслу, а на месте этого моря были поселки. Ты читала «Прощание с Матерой »?
note 139
— Нет.
— Мне Митя давал.
— Интересно?
— Смотря кому. Некоторым, конечно, нет — если они обожают одни телебоевики. А вы, девчонки, любите читать только про любовь.
— Что читать? — как-то очень по-женски усмехнулась она, и в ее неопределившихся еще чертах он узнал лицо ее каштановой мамы. — Насмотрись видео — и вся любовь.
— Ты смотришь? — насторожился он.
— Я что — рыжая? Конечно.
— И… как тебе?..
— Я вообще все это презираю. — Даша вскинула бровки гордо. — Я — только за платоническую любовь. Я хочу такое общество организовать, где будет культивироваться отсутствие секса. — Она любила сложно выражаться. — Это все низость. Наши тусуются, вместе балдеют — и уже занимаются этим… Меня тоже один, — она даже задохнулась,
— один звал! А Юрка, у нас в классе есть Юрка, помнишь, мы как-то на пляже его встретили? Он сказал, не берите ее, Дарья — архаичная. Всю малину нам испортит нравоучениями!
— Так и сказал?
— Ну его! Они ступали вдоль кромки воды, он босиком, она в крос совках: немного изнеженная, она боялась простуды. И, минуя мальчишек-рыбаков, они заглянули в поблескивающее при свете костра ведро: плавала рыбка, металась.
Быстро темнело.
— У меня дед — заядлый рыбак, — сказала она.
— А у меня — бывший охотник.
— В общем — убийцы. — Она повернула к нему лицо.
— Да?
— Да, — подтвердил он.
— Совсем не клюет, холера, — пожаловался мальчишка то ли своему приятелю, то ли им. Собака опять мчалась к старику, сидящему на коряге.
note 140
— На колдуна похож?
— Немного. Они пошли дальше.
— А я похожа на ведьму?
— На добрую волшебницу.
— Ты — не такой, как все!
— Я и х ненавижу! — вдруг резко сказал он, поднял камешек, бросил в воду. — Затонул.
— Кого их?
— Предков.
— А у меня очень милая мама.
— Ну, знаешь, — вдруг засмеялся он, имея вообще способность мгновенно перескакивать из одного состояния в другое, — не думай, что только тебе повезло: у меня тоже есть кое-что.
— Интригуешь?
— Ну разумеется, я ведь вообще по гороскопу — страшный интриган. Скорпион. Про меня сказано: характер сильный, его не ударить фэйсом об тэйбл, он сам кого хочешь об этот тэйбл, жизнь у Скорпиона очень интересная, полная борьбы, в гневе он страшен, но способен на подвиги, способен страстно ненавидеть…
— А любить? И вдруг они замолчали. Вода плескалась, перекликались голоса, еще один костер затанцевал вдалеке, а старик, мимо которого они прошли, неподвижный и темный, точно языческий деревянный божок, глядел им вслед и курил — и собака застыла у его черно-коричневых ступней.
Они сели на бревнышко возле воды. Кирилл так любил смотреть на воду, сам не понимая почему, он словно становился водой сам, становился воздухом, теряя вечно мешающее ему и выпирающее, как иглы ежа, чувство «я», что-то странное, томительное, но удивительно приятное охватывало его тогда — и жизнь представлялась долгой, как вода, глубокой, как вода, и манил, звал, призывно мигал ему дальний огонек…
note 141 Но сейчас с ним рядом была она, и в ее глаза, в ее юное лицо с большим ртом и чуть азиатскими, причудливо вырезанными веками он мог глядеть, не отрываясь, бесконечно, как в огонь, предчувствуя уже — не умом, сердцем — свою будущую жертву, которую он принесет языческим извивающимся языкам, то рассыпающимся на небесные звезды, то застывающим красным цветком. Неужели он положит к ее ногам океан, неужели он отправится не за дальним огоньком, мигающим в неверном тумане, а за сияющими зрачками ее глаз? И стало больно вдруг в левой стороне его груди, так защемило, так заныло там — но уже нечто произошло именно сегодня, сейчас, этим июльским вечером, когда она спросила его: а любить?..
Девочка встряхнула коробочку, и золотистый шарик побежал, попав в ложбинку, по неширокому кольцу круг за кругом, круг за кругом, постигая бесконечность глубины, чтобы уже в Наташиных руках, так и сяк переворачивающих пластмассовую игрушку, звякнув, подпрыгнуть и, сорвавшись с кольца, попасть на прямую дорожку, благополучно миновать и ее, и зигзаги несложного лабиринта
— и, наконец, угодить еще на одну прямую, бег по которой выводит за пределы поля игры, что и считается, судя по крохотной инструкции, приложенной к нехитрой забаве, выигрышем.
— Скучная игра, — сказала Даша. — Слишком легкая.
— А ты попробуй-ка провести по полю шарик сама, — предложил Митя. Даша с недовольной гримаской взяла коробочку, снова встряхнула ее — и вновь шарик побежал по кругу, по кругу, цирковая лошадь неслась по арене, спутник летел вокруг планеты, но комета, нанизав несколько кругов на подтаявший стержень Млечного пути, умчалась вдаль — постигая глубину бесконечности.
— Лучше ты бы, мама, сводила меня в цирк, — резюмировала Даша. — И ты ведь сходишь с нами, ага?
note 142
— Нет, племяшка, — Митя покачал головой. — У меня дела. И отправился домой, размышляя по дороге о Шопенгауэре, Ницше, Эдгаре По и о своем друге сочинителе, давно не подававшем из своего уже откопанного подполья никаких вестей.
Вечером неожиданно Сергей позвонил, попросил: приди, надо насчет отца переговорить. Отнекивался. Но он уговорил. Жалко стало старшего брата, вот и пришел. Наталья потом сказала — Сергей накликал. Как в воду смотрел. Сам, конечно, ни о чем не догадывался и ничего такого не предполагал. Другой планчик-то был. Другой. Коньяк? Водку? Третий день пьянствую на казенный счет. А! Ерунда. Успею. Зачем сказал — неясно мне. Сболтнул. Болтун у телефона — находка для шпиона. Юмор в коротких штанишках. Пьешь, Митька, как аристократ. То есть совсем не пьешь. А ведь это я — граф. Томка на даче. И отпрыск там. Да куда на ночь глядя — здесь буду ночевать. Пусть поскучает. Мурку давно видел? А, заскакивал. Так, покалякать о том, о сем. Водку запиваю я водой из-под крана? Эге. Потому что водою из-под крана обливаться нам не лень! Тра-та-та. Говорят, ты у нас талант? Ладно, закрыли так закрыли. Мне что — любая тема хороша. Отец? Это серьезный разговор. Чуть позже. Не торопись, Митька, не торопись. Ну хоть глоток коньяка.
Ладно, глоток. Вкус странный? Ерунда. Из той же бочки, где лягушки. Слыхал — мужика у пивного ларька пристукнули. Выронил он канистру с пивом, она — пых-пых — пиво выходит. А он стоит, болван. Они и набросились… Он стал отбиваться, схватился… Случайность, в общем…
…Об отце… об отце…
Проснулся — ничего сначала не понял: рядом, так сказать, обнаженная женская модель. Спит. Нет, не спит, оказывается. Открыла глаза. Он точно знал: ночь он спал один. Откуда же она взялась?
— Эге! — сказал Сергей, входя. — Пять утра, гаврики. Ну ты, старик, просто потряс девочку — эге? — давно, пожалуй, ее так не потрясали. Верно, лимпопоничка? Пять утра — можно опохмеляться. Принести? — Она хихикнула. Ну, прильни ты к нему, прильни, чё маесся?.. Сейчас! Втроем — это идея! Какие сообразительные в нашей стране, какие передовые, прямо скажу, авангардные женщины, коня на скаку остановят!
— Рассвет ужо полощется! Я — с вами! — Сергей прыгнул в постель. Крепко обвила Митину шею, горячо зашептала — задушу, если уйдешь. Пахнуло перегарчиком. Откуда она взялась? Я не привык грубо обращаться с женщинами, но, видимо, придется. Успел высвободиться из цепких объятий. Оттолкнул Сергея.
— Сильный, скотина! — поднимаясь с постели, произнес Сергей то ли с уважением, то ли с сожалением. — И какой нравственный! Хорошо, башку мне о стенку не разбил!.. Митя внезапно ощутил: страшно раскалывается голова: то ли от дешевого спектакля, разыгранного Сергеем с помощью неизвестной девки, то ли от выпитого глотка коньяка, вкус которого насторожил. Впрочем, ему, совершенно непьющему, мог и любой глоток вина показаться странным.
— …Ладно, золотая, — Сергей зевал, — порезвились, а теперь аревуарчик!
— Как прикажешь, милый, — она сделала обиженное лицо, но встала с постели, стала одеваться. Мельком отметил: красивая линия бедра, классический торс, но грудь висит. Отвернулся, вышел в кухню. Главное, чтобы человек был хороший. Усмехнулся. Скорее — над собой. Хлопнула дверь. Вскоре по асфальту под окном простучали шаги. Вошел, уже одетый. Сели друг против друга. Точнее было бы выразиться: враг против врага. Эге?
— А вот теперь и поговорим, — сказал Митя, — обо всем. И об отце тоже.
— Бить, что ли, будешь?
— Презираешь, значит! В дверь позвонили. Сергей выругался. Хлюпая тапками, стукаясь об углы квартиры своими острыми углами, пошел открывать. Женщина вернулась. Вот прилипала. Сволочь ты, Серега, хоть бы выпить дал, а то — проваливай и все. Дам. Разумеется. Прости, голубка. Только от вас ушла, какой-то хмырь пристал, я его раньше видела, в коммерческой палатке… Вы — братья, что ли? Улыбнулась Мите не без кокетства. Что ли.
— Вот, — Сергей налил ей рюмку, — белые и победили красных. Чего вам, говорят, не хватало, царь вам запрещал пирожками у ЦУМа торговать?
— Просто красные, разбогатев, стали превращаться в белых, — произнесла она серьезно, поразив Митю: он не предполагал, что она способна произнести больше двух связных слов. Он внимательней на нее глянул: широковатое, чуть скуластое лицо, немного грубоватый рот, нос крохотный, с низкой переносицей, наверное, есть и примесь
— алтайская или бурятская. Официанточка. Оказалось, да, но бывшая. Сейчас не работает. Слава тебе господи, и так жить можно, если деньги есть, а откуда — мое собачье дело. Она осушила рюмашку, закусила корочкой, намазанной горчичкой. Не ворую. И не привлекут. Раньше волчьи были законы: полгода — и привлекут. А надоело мне работать, не хочу. Дочка в деревне у матери. Муж поедом ел, да сдох. Она так и выразилась: сдох. Вот люблю ведь его, мерзавца.
— Да, я мерзавец. — Сергей кивнул. — Но вы ничего не знали и не понимали, а я был умнее вас.
— Информированнее, — поправил Митя.
— Умнее. И сейчас мы умнее. В этой стране без сильной власти нельзя.
— А я думал, страна — наша…
— Была — наша.
— Ты-то, Сержик, ясно, самый-самый, — хихикнула она и поднялась. — Ладно, чувствую, вам треба поговорить. Пойду.
note 145
— …И об отце тоже! — когда они, наконец, вновь остались одни, просвистел Сергей. — Я лгал, лгу, буду лгать, но сегодня хочу с тобой поговорить начистоту.
— Слушаю тебя.
— Гляди-ка, он слушает, министр внешних сношений, твою… Ладно, я прямо скажу: мы с тобой братья, одинаковы мы, и ты сегодня это доказал, родись сначала ты, а не я — оказался бы ты на моем месте, а я — на твоем, так же как на дачке тогда мог быть ты…
— Не понимаю — о чем ты. — Митя глянул на него почти холодно. Однако он точно не углядел ничего в ту ночку темную. Судьба Евгения хранила.
— И одну кровушку имеем!
— Черная кровь — это миф. — Митя действительно был в этом уверен. — Откуда он взялся — не знаю. Нужно заняться генеалогией и выяснить. Сейчас, наконец, можно будет это сделать. А ты — раб этого мифа. Ты попал под его гипноз, точнее — под самогипноз. Этот миф разрушает тебя… Что-то смутное возникло вдруг в Митиной памяти, зашумел ветер, тихо запели кроны сосен, точно хор матерей над больными детьми, вдруг послышался будто стук дятла, тявкнула собака, электричка негодующе просвистела вдали — все это звучание заглушило на несколько секунд голос брата.
— …Знать абсолютно точно, какие у вас там настроения сейчас среди художников, какое отношение к происходящим переменам и к президенту… задание шефа… Митя, как телевизор, на экране которого звучала музыка леса, тревожное что-то, но что — рассмотреть невозможно, где памяти ежик — колючий клубок в траве темно-синей, где юность … — мгновенно был переключен на другую программу. У него всегда была очень хорошая реакция. Но бить он не стал. Он сказал так спокойно, что у Сергея по затылку побежали мурашки.
— Ты лжешь.
note 146 За окном прокричала ворона. Раздался сигнал машины. Крикнула что-то девочка.
— Ничего тебе не нужно знать. Ничего тебе не поручали. Времена уже не те. Я видел по телеящику твоего шефа, он теперь, как ты знаешь, депутат. Занятие, к которому ты меня хотел подтолкнуть, отмирает, хотя информацию будут собирать во все времена, пока есть границы, власть и социальный строй, но человека в этом деле скоро ловко заменит компьютер.
— Умный нашелся, — просвистел Сергей, — сам знаю.
— Ты просто решил сравнять меня с навозом. — Он хотел сказать: с землей, но вспомнил: Земля — это Мать, это бабушка, ставшая ею. — Бедная официантка, которую ты притащил, тоже твой крючок. Ты решил сделать меня таким же грязным, как ты сам. Ты пропил свою душу. Сразу я не понял, зачем ты меня изволил позвать, думал, дурак, что поговорить об отце. — Он встал, бледный, высокий, сделал шаг к дверям, но, внезапно остановившись, оглянулся и тихо, но отчетливо произнес: «На твоем месте лучше было бы застрелиться». Рванулся, хотел не отпустить, связать, бросить на диван, измочалить! Ты стреляйся, ублюдок! Чистеньким уже не останешься, я найду на тебя власть! Расплодились
— художники! Он колотил пустой бутылкой по стене. Меня скоро вышвырнут, но тебя я успею еще наградить государственной премией! Я тебе раскрашу твое сусальное лицо! Распишу! Раскрою\! Осколки усыпали пол. Из ноги текла кровь.
Он орал один. Худое его носатое лицо — полубезумное
— с прозрачными голубыми глазами, когда-то синими, как васильки, а бабушка ласково говорила: «Колокольчики мои, цветики степные», прозрачные его глаза казались стеклянными. Он уставился в зеркало в ванной. Кровь все текла и текла — за измазанный палас милая Тома его придушит. Странный свой смех, вырвавшийся, как долго тлевший, незамеченный огонь, напугал его са
note 147 мого. Может, Митька ничего и не говорил, а слова прозвучали в его собственном отравленном мозгу? На бабу Ягу я похожу, не в силах остановить смех, неистовствовал он, на бабу Ягу, хохот охватил грудь, ноги, руки, он сотрясал тело, как припадок падучей, он бился в зеркале, отталкиваясь от кафеля, все усиливался, дергал острый кадык, норовил выбить челюсть, пока не обессилил Сергея полностью и, словно огонь, оставивший вместо дома черный скелет, обугленный остов, не погас сам.
Лечь, уснуть. Перевязать ногу. Крови во мне больше нет. Он доскребся, маленький, сгорбленный, тщедушный, до спальни, лег. Закрыл глаза. Увяли цветики степные. Наверное, в неподвижности он провел уже долгое время. Какой-то легкий свет коснулся изъеденного дупла его души. Какой-то легкий и нежный свет. Он чуть приподнялся, чтобы увидеть — откуда этот удивительный свет? И эта непонятная легкость? Светлая птица присела на ветку исковерканного дуплистого дерева и что-то прощебетала ему. Неужели вернулась любовь?
К кому? К чему? Это было неважно. К Тамаре, к отцу, к Кириллу, к бесконечной цепочке беззащитных подруг, к Мите. К Мите? Всего одно серебристое мгновение утра провела она рядом с ним, но разгладилось его лицо, и глаза утомленными веками укрылись, как тяжело больное дитя руками матери нежной. Бабушка повела его в белую церковь, она была одета по-крестьянски — ни платка на голове, ни такой длинной черной юбки и холщовой белой кофты она никогда не носила. Обрывки сна, обрывки сна, обрывки жизни его уносились куда-то, крутясь, их, наверно, засасывал омут дупла, воронка глухой воды, чавкающее нутро засасывает меня в себя, надо выплюнуть, выплюнуть себя, ядовитый бардовый цветок, а на небе черный зрак вороны горит, она спрыгнула к нему в комнату, из птичьих лап быстро выросли женские ноги, тело как-то удлинилось, под перьями обозначились женские груди, она стала ими тереться об его руку, одновременно клювом стискивая ему шею, он стал задыхаться, бабуш
note 148 ка крепче сжала пальцами его маленькую ладонь, темнокрасная лава потекла из вороньего клюва по белой стене, он хотел сбросить ворону с неба, но она, разжав клюв, сказала голосом Томы: вставай!..
Он и раньше ее встречал: центр города, как деревня
— одни и те же уже примелькавшиеся лица. Встречал, встречал. Спина ступенькой, из-под соломенной шляпки внушительный нос и глаза — живые, фиолетовые сливы. Но неожиданно она остановила его и поставленным голосом
— так обычно говорят бывшие завлитчастью театра или вдовы главных режиссеров — спросила: «Вы не Дмитрий Ярославцев, художник?» — штришки туши по ровной гуаши — ее «р». Да, это я. А мое имя вам вряд ли чтонибудь скажет. Я немного, знаете ли, сотрудничала с вашей бабушкой, приносила материалы о школе, она была удивительно порядочным человеком, всегда выписывала мне, а это ведь не так было просто, я вас уверяю, неплохие гонорары, а я была не корреспондентом, просто человеком со стороны. Но я слышала, она, к несчастью, скончалась. Как жаль. Что поделать, все отправимся в свой срок. Но поверите, Дмитрий, давно я хотела передать ей письмо и фотографию, имеющую к ней прямое отношение. Но как было решиться? Смогла бы она понять меня? Тянула, тянула старая Белла — и вот Юлия Николаевна скончалась. Светлый был человек. Тогда я решилась — передам вам. Не внук ли художник Ярославцев Юлии Николаевны? Видела вас по телевизору. Действительно, Митя с полгода назад выступал в программе, посвященной культурной жизни города, где журналистка — из тех, что всегда на плаву — гневно доказала, что как раз культуры в городе нет. Навела я справки — вы и есть ее внук. Мне придется пригласить вас к себе домой, живу я здесь недалеко.
Они миновали двор. Голубей кормила девочка в красном платье. Он бессознательно зафиксировал: голубой —
note 149 синий — красный. Красная коляска. В песочнице малыш в красной панамке, с синим ведерком. Синий перед красным робеет. Дверь подъезда, выкрашенная когда-то бордовым
— теперь облупленная. Судя по всему — дом начала тридцатых, таких довольно много в центре, старых, с деревянными перекрытиями, оттенки умбры, в стиле советского конструктивизма.
Голуби взлетели — он оглянулся — их спугнула голубоватая кошка. Девочка смотрела вверх — розовый рот. Он на миг застыл, какое-то смутное предчувствие овладело им, ему показалось, что он не заходит в подъезд, а выходит из него, уже зная все то, что только узнать предстоит. Синие сливины глаз улыбнулись. Синий — цвет равновесия, а красный — цвет страсти. Цвет страсти греховной. Но и цвет очищения.
Множество старинных фотографией на стенах. Толстой, Пушкин. Я преподавала литературу. Бабушка мне говорила о каком-то прекрасном словеснике, не о вас? Ну что вы, Дмитрий, я — скромый учитель, хотя, наверное, и от меня была какая-то польза, не я ли приносила в класс Ахматову, Есенина, Марину Цветаеву, а они были весьма тогда не в чести у начальства, приносила для тех, в ком видела призвание к литературе.
— Как много старинных фотографий, — сказал он. Свет, рассеянно серебрясь, создавал у него иллюзию нереальности
— точно ему снится то, что было с ним когда-то — и эта комната, увешанная фотоснимками, вспыхивающие пылинки, долгим шлейфом тянущиеся от окна, и этот массивный диван в белом чехле, несколько пожелтевшем, и вышитая «думочка» на нем. Стол с черными ножками, покрытый скатертью серой с цветами, выгоревшими от света и времени, от света времени, от времени, в котором, видимо, все-таки был свой свет. Белая ваза с засохшими розами на серванте. Этажерка — он и не видел таких — но тоже словно знакомая. Да, этажерка мне эта знакома, знакома. Откуда? Книжный шкаф, профиль Ахматовой за стеклом. А на старинных фотопортретах какие-то люди…
note 150 Родственники? Нет, она покачала головой, эта старушка, похожая, да, похожая на отколотый от скалы синий камень, он видел такой, где? — кажется, все же в Крыму, камни и старость…
— Просто отец мой был фотографом, — сказала она, — кто-то на снимках ему бы знаком, вот певица Сокольская, часто она у них бывала, а других он только запечатлевал… …Странное слово, печать впечатленья, за печалью вослед и зачатье…
— …Дореволюционные преподаватели, адвокаты, актеры. …Сейчас она достанет коричневую деревянную шкатулку, вынет из нее несколько желтых листочков и протянет их мне. Да, она достала шкатулку, в самом деле деревянную и в самом деле темно-коричневую, да, она пошелестела листками — и задрожавшие ее пальцы — голубоватые с крошечными полумесяцами ногтей — протянули их Мите.
…А сейчас она к стене подойдет и одну фотографию снимет. Да, она к стене подошла, взметнулась желтоголубая ладонь, веточка фиолетовых вен, распугала серебристые пылинки — сняла фотографию.
— Это вам. Он узнал своего деда.
— У меня есть еще один снимок. Возьмите, тоже фотографировал мой отец — настоящий мастер. Одинокая, в черной шали, стояла старая Белла, когда он спускался по лестнице, вслед смотрела, и он поднял голову и глянул вверх, оглянувшись, в лестничный пролет
— и улыбнулся ей. Роса на упавших сливах. Светловолосый, зеленоглазый июнь улыбнулся им. Лестница не кончалась.
Скорее! — но жалость, жалость ко всем одиноким сердцам обнимала его — он придет к ней, вернется, он скажет
— люблю тебя, Белла, не плачь, посмотри — расцветает июнь — скорее, скорее! — иначе он может не скрыть
note 151 ся — иначе воронка-ворона — лихой воронок — скорее, скорее — но жалость…
«…Юлия написала мне, что оформила развод, выходит замуж за какого-то “очень порядочного человека”. Я не виню ее, она обязана думать об Ане, она мать, но больно мне было, что, зная, где я и что со мной, она вспомнила мне все свои обиды, написала и о тебе, конечно, о Стеллочке она ничего не знает. Береги девочку, береги себя, моя милая Белка, не обижай Семена — он добрейший человек ».
— Я не была его женой. Только товарищем. Но у меня родилась от него дочь, Стелла. Семен Семенович знал, чья дочь моя девочка, но женился на мне и помогал мне, как мог. Она была единственной звездочкой в моей жизни. В три с половиной года — жестокое воспаление легких… и не стало моей звездочки. Вскоре и умер муж. Он был тоже преподавателем, учил детей математике… …Ступеньки, ступеньки, ступеньки — конца этой лестнице, видно, не будет — прости меня, Белла, о черная чайка, о ягоды горькой горячая гроздь — как сердце щемит, как болит, как рыдает душа…
— Дед Ваш, Иван Сергеевич, подавал огромные надежды, он был график, к сожалению, в Отечественную войну мы так нуждались, что Семен Семенович два его рисунка — все, что у нас было — продал. Я до сих пор не перестаю себя за это винить… Разгромную статью о нем написал некто Майданский, кажется, просто мелкий инструктор из крайкома. Статья погубила его. Вы знаете такое место — Соловки?
— Майданский?! Майданский… это же фамилия отца Тамары, жены Сергея, ее дед и в самом деле был каким-то райкомовским служащим. Только бы никогда не узнал Кирилл.
…Скорее, скорее! — прости меня, голос вечерней реки, что я ухожу, я в листве исчезаю зеленой — скорее! — мне
note 152 слиться с листвою навек — скорее! — я птицей лечу, я на ветку, на ветку, на ветку… и выстрел — и перья, и кровь…
Она глядела вслед его внуку. Его дед спускался по тем же ступеням. На этой серой лестнице видела она его последний раз. Светловолосый, высокий, зеленоглазый. Лишь кожа чуть подпорченная — в крапинках смерти — меченый оспинками гибели — так сказал он ей. Скорее, скорее, шептала она, а он оглянулся — и снизу, запрокинув голову, смотрел на нее в пролет лестницы… и он оглянулся, светловолосый, высокий, и улыбнулся ей, стоявшей в черной шали у открытой двери — в прошлое.
Сначала ей показалось: это белка. Откуда на городском тополе рыжая белка? Она смотрела с балкона вниз. Пять вечера, лето. Но, приглядевшись, увидела: не белка, а рыжая кошка. Некоторое время животное сидело на толстой ветке неподвижно, но вот решило спускаться. Что ж, попробуй. Кошка наклонила голову — и застыла: наверное, испугалась высоты и передумала, вытянула одну переднюю лапу и обвила сучок-второй. Вдруг, быстро вся собравшись, пружинисто прыгнула на более низкую ветку и, держась за нее задними лапами, повисла, как лемур, вниз головой. Наблюдение забавляло Наталью. Будешь знать, трусишка, как притворяться белкой! Кошка висела, точно шкурка, не выказывая ни малейших признаков жизни. И Наталья, следя за ней, застыла тоже. Но вот рыжая проказница опять встрепенулась и весьма решительно, вниз головой, цепляясь за кору долгого ствола когтями, все-таки сползла вниз, мелькнула огнем, сначала собранным в комок, потом мгновенно вытянувшимся в траве — и тут же исчезла в кустах, неслышно шелестящих на легком ветерке…
Ритка пришла — открыл дверь Мура, выглянул на балкон
— Ритка пришла, говорю, ничего не слышишь! А где
note 153 Даша? Уже Майка влетела в балконную дверь — джинсовый ребенок с розовой резинкой вокруг собранных в каштановый хвостик тонких волос. Сейчас папа сходит за Дашей в садик. А я — в старшей группе, — гордо. Умница. Вышли в комнату. Как всегда, балаболит телевизор. У тебя сигареты есть? Конечно. Пойду на балкон. Подожди чуть-чуть: Мурка пойдет за Дашей сейчас… Хочешь сбегать вместе с ним, Мая? Представляешь, как обрадуется тебе Даша? Ула! Хочу! Беги.
— Всегда навяжешь, — проворчал Мура, но девочку все-таки с собой взял. Он вновь отпустил бороду, что придавало ему сходство с меценатствующим купцом конца 19 века.
— Меценатства вы от меня не дождетесь! — услыхав реплику Риты, из коридора проорал он. — Кормить дармоедов типа твоего братца! — Дверь за ним с тоскливым звуком закрылась
— Так устаю, — Ритка закурила, — не представляешь. Кристинка стала вредной, хитрющая такая, всё себе. И обижает Майку.
— Ревнует.
— Наверное. Но главное, Леня злой стал, раздражительный. Собирается съездить к родственникам в Израиль. Надоело, кричит, здесь, кругом одни воры… Что, разве не прав? Майку, правда, обожает.
— Она такая хорошенькая.
— Красотка кабаре.
— Она артистичная.
— Во-во. Леня все время: она у нас художественная натура будет.
— Она его тоже любит, наверное, девочки вообще больше любят отцов.
— Наташа, — сказала Ритка, помолчав, — неужели ты ни о чем не догадываешься?
— Я? О чем?
— И Майка тебе никого не напоминает? Да, конечно, напоминает. Догадывается она. Но…
note 154
— Не может быть?!
— Может, может. Теперь они обе замолкли.
— Знаю — ты не выдашь. Ты — могила.
— Да. А… он знает?
— Разумеется. Зазвонил телефон, Наталья встала, вышла в коридор. Мура принципиально не разрешал удлинять провод, телефон — для дела, объяснял, для важных переговоров, а ты сядешь — тары-бары, или в ванную заляжешь с ним, и два часа до тебя не дозвонишься, ты привыкла болтать, подружки всякие, проку от них нет, а суеты много. Мура любит поучать. То начнет критиковать, что она неправильно делает пельмени, правда, сам готовку продемонстрирует
— и это неплохо, меньше ей хлопот, то начнет ходить по дому с тряпкой для пыли и ворчать нудным голосом Серафимы, что кругом грязь, то засекать по часам, во сколько она с приятельницей вернулась из театра. Она уже привыкла слушать его, как монотонный шелест дождя. Хорошо, что не писк комара. Но, бывает, хочется его облить ведром холодной воды.
Звонил Сергей. Она даже же сразу нашлась — не могла выговорить ни слова. Наконец, с огромным усилием: привет. Своим визгливым скрипучим тенорком попросил он срочно занять ему две тысячи. Завтра надо. Необходимо! Она поняла — необходимо, если даже е й он позвонил. После того лета он говорил с ней по телефону только дважды, оба раза, видимо, из квартиры отца — тот просил, а он не мог открутиться — как объяснить отцу причину его нежелания звонить сестре?
— Горю, понимаешь, горю! Завтра — крайний срок.
— Завтра суббота, — сказала она.
— Достань!
— Постараюсь. Но ты же знаешь — деньги у Муры. Он семейный казначей.
— На то и рассчитываю, — хмыкнул.
note 155
— Позвони завтра утром.
— Эге. Наташа не стала сообщать Ритке, кто звонил и зачем. Но та заметила — что-то произошло. Небось любовник объявился, а? Признайся! Ты прямо выбита из колеи. На тебе лица нет. Нет лица? Да! А у меня его и так нет. И никогда не было — ни любовника, ни лица.
— Брось врать, Талка, я Муре ничего не скажу. Ну позвонил, ну встреться с ним, если…
— Не будем больше об этом, ладно?
— Да, пожалуйста. — Ритка опять закурила. — Эх, мы бабы, бабы… * * *
У Сергея поднялось настроение: достанет Наташка, нормалек! Живем, братцы-хулиганцы! Можно слегка поддать и пошататься. Он поддал. И тут навалилась Томка. Ведь собирались на дачу в пятницу, теперь передумала: поеду завтра утром. Народу будет в электричке много! Не твои проблемы. Не мои. Согласен. Найн проблем. Она прижала его: иди к отцу, пусть делает дарственную на дачу, опять приезжала Серафима, кругами ходила. Хочешь остаться без всего? Сад, конечно, хорошо, но — далеко. Его вообще лучше загнать и прикупить вместо него соседний с дачкой участок. Оттяпает дачу Мурка, окрутит Серафима Андрея Андреевича, ночная кукушка всех перекукует. Тебя перекукуешь, пожалуй! Ну ладно, ладно. Ты, кроме своих кобелиных забот, убери руки, ничего на свете не видишь!
— Грубая ты, Томка, — сказал грустно. — Очень грубая. Душа у тебя из деревяшки.
— А у тебя — из гвоздей.
— Крепче бы не было в мире людей!
— Иди, говорю, к отцу, насядь на него.
— Как наседка?
— Не придуряйся!
— Сестре?! Да ейный Мура три таких дачи может купить, жулик пивной. Морда — сытая, глядеть противно — воротит!
— Да он просто болезненный, у него этот… ишиаз.
— Чего мелешь? чего-о-о мелешь?!
— Ну, не помню что — может, хроническая пневмония.
— У тебя хроническая глупость и хронический алкоголизм!
— Тома, — сделал потрясенное лицо, — у тебя к старости прорезается чувство юмора!
— Ты — идиот!
— Енто есть! Эге!
— Слушай-ка, — Тома стала очень серьезной, встала в значительную позу, ну ни дать ни взять Ермолиха на знаменитом портрете, — если не будет дарственной, я от тебя ухожу. Ты уже ничего не можешь, ты никому не нужен, ты сдохнешь под забором. Скоро тебя с работы попрут. Останешься один! Одиночества он боялся. Как черного колодца, в который, перебрав, иногда улетал, крутясь, как бешеный волчок, успевавший в полете распасться на несколько таких же сумасшедших волчков: сердце, мозг, желудок, — все его органы, разъединяясь, неслись осколками метеорита в этот вращающийся черный колодец. Теперь все чаще такое гадостное состояние. А раньше, как выпьешь — красивые, чуть расплывающиеся, как на Ренуаровских портретах — и он был не чужд! — женские лица, яркие цветики степные в зеркале над ванной и становящаяся почему-то прозрачной, словно готовая вот-вот воспарить под едва заметно кренящийся потолок, легкомысленная мебель. А в душе тихий-тихий звон… Бросит его Томка — точно он сдохнет. В темном переулке, где гуляют урки. Так сказать, если я заболею, к врачам… и тэ дэ. И тэ пэ. А сил уже нет. Сил нет. Но добрел до отцовского дома?
С порога то да се. Опять пьян? Разве? Ну что ты — так, под «мухой». И словно мухи здесь и там ходят слухи по
note 157 домам. Ты, по-моему, трезвым уже же бываешь. Да говорю
— чу-ток!
Вот, я пьян, а он как-то бледноват. Странные в его глазах блуждают огоньки.
— Ты меня беспокоишь, Сергей. Это плохо.
— Тебя? — Он захохотал своим остроугольным смехом.
— Тебя, по-моему, ничего не беспокоит никогда! Ты же, как его… этот… буддист! А? Тебе же все безразлично. Мог остановить меня, когда Томка запихивала меня на работу, которая мне как рыбке зонтик. Видел ведь — характер у меня не тот, не нордический, так сказать… а Томка…
— Ты зря все пытаешься спихнуть на жену. Ты же тщеславен, вот и тогда ты ее сам выбрал. — Отец закашлялся.
— Я имею в виду твою Тамару.
— Что? Тому полюбил?! — Его прорвало, он высказал ему все! все! все! и про ту бабу на даче, которую ему подсунул, а сам потягивал себе винишко, пока они… а сейчас, значит, он слегка нетрезв — и это преступление?!..
— Тебе уже много лет, ты сам — отец.
— Мне по-прежнему столько, сколько было тогда. Ты убил во мне пробуждающегося мужчину, ты заменил его козлом и думал, я не заметил подмены! Но я действительно отец, хоть данный факт меня потрясает, я — отец, который, несмотря на всю свою низость, так, как ты поступил со мной, со своим сыном никогд а… и потому требую… прошу, нет, настаиваю!…
— Что нужно тебе? — Отец был бледен так, что его смуглая кожа стала казаться бледно-лимонной.
— Я занимаюсь ремонтом дачи, я уже пол наверху настелил, никто, кроме меня, дачей ни сейчас, ни раньше не занимался, тебе дача ни к чему, ты ни разу гвоздя там не вбил, не мог баню сделать, не мог починить забор, тебе же крымское побережье — дом родной, твоему гению дача тоже не нужна, он, гляди, скоро смоется в ка кую-ни будь Ка на ду, Наталье купит Мура — он денежный мешок, а мои дети — Том ка ждет второго (а врать — грешно — кар!) — останутся ни с чем, вот какой ты дед — тебе наплевать на все! Не мог матери не изменять! Или хоть незаметно бы изменял!
note 158 Отец встал, сигарета выпала из его дрожащей руки.
— Говори прямо, что нужно мне сделать.
— Дарственную. Оформи дарственную!
— Ты хочешь… — сорвался на фальцет, — я еще жив! жив! негодяй! я жив! ты хочешь закопать меня! — и выбежал из комнаты. Надо же, как разволновался, как-то лениво подумал Сергей, и глаз сразу у него закосил, хороню я его, видите ли.
Только ушла Ритка, а Мура лег спать — он вообще любил при гостях начать демонстративно зевать, оповещать громко, что он идет готовиться ко сну — и, выпровадив таким образом смущенных гостей, еще некоторое время ходил по квартире в спущенных с белого брюха семейных трусах, ворча, что таскается народ к ним, пол топчет, подружки вообще приходят только поужинать, а ты, Наталья, ничего же понимаешь, у тебя нет дара берегини, ты не чувствуешь, что семья — это танк, она в ответ произносила что-нибудь незначащее, думая, как бы открутиться от его ласк: после ухода гостей он обычно, проворчавшись, начинал приставать с любовью. И сейчас позвал: Натулечка, иди ко мне, — детским своим голосишкой. Она покорно вошла в спальню. Неплохое, светлого дерева трюмо — но и оно ее раздражало, в нем она казалась себе какой-то грубой, некрасивой, старой. Старой девой, у которой несмышленый, если не сказать малоумный племянник. Вечная старая дева и вечное дитя. Села к нему на кровать. Розовый после душа, с влажными кудряшками, прилипшими к белому лбу, он тянул к ней пухлые руки, хватал за юбку… — Почеши спинку, Натулечка.
Телефон уже звонил довольно долго, но он не отпускал ее юбки: ну не бери трубку, а?
— Наверное, что-то важное, — сказала она, думая — не Сергей ли. Мура надул губы, отвернулся к стене, поджал розовую ногу.
note 159 Звонил на этот раз отец. Он сообщил каким-то пергаментным тоном, что оставил важную бумагу, которую нужно заверить у нотариуса. Для Сергея. Нотариуса она знает, сосед по даче, с ним он по телефону переговорил. Ладно, но что должна сделать я? Придти прямо сейчас за бумагой? Сейчас?! В десять вечера?! Мура пусть тебя проводит. Другого случая не будет. Я, видишь ли, завтра утром улетаю. Куда? В Крым, как всегда.
Все получалось не очень удачно. Она, откровенно говоря, планировала, что разжалобит Муру после чесания его спинки, — воспользуется Риткиным рецептом: хочешь что-то у мужа попросить — только через постель
— и уговорит его занять денег Сергею. Ей хотелось Сергею помочь. Даже из благородства: ты ко мне так, а я — иначе.
Мура отказался ехать. Я уже спать лег, ныл он, мне плохо, у меня, стоит мне выйти после душа на улицу, сразу горло воспаляется, насморк, не хочешь ли ты, чтобы я заболел, ты смерти моей давно возжелала, твой отец сошел с ума, но я-то тут причем.
— По-моему, у нас муж — я, а ты — жена, — сказала она сердито и обиженно, — я тебя встречаю и провожаю, я тебе все прощаю, я стараюсь не обижать тебя и стараюсь не обижаться, когда ты устраиваешь истерики… Он отвернулся от нее, натянул на уши одеяло. Дельфинье тело его уже плыло в свою сладкую дремоту. Ему так было сейчас приятно: она ругает его, журит, как мама, можно спать, спать, спать… тихо уплывать, как в песне, тихо уплыву на маленьком плоту, любимая его песня… тихо уплыву…
Отец открыл сразу. Где Мура? Хотела солгать: остался внизу, ответила иначе: болеет.
— Я провожу тебя.
— Хорошо. Они сели в кухне, облокотились о стол. Чай? Я уже пила, спасибо. Редко за последние годы им удавалось быть
note 160 вдвоем. Чувство вины перед дочерью настигало его порой, как внезапная волна, призраком пролетевшего во мгле корабля, волна, которую не ждешь. И сейчас ему послышалось приближающееся ворчание набухающей воды.
— Наташа, в общем, ты возьми сад, — лучше сразу так, без предисловия, — а Сергею — дачу. Тамара ждет второго ребенка… Наташа молчала.
— Ты обижаешься? — нет, такой откровенный разговор не в правилах нашей семьи, семьи Ярославцевых. И он тоже замолчал, глядя тревожно на нее, а она — в темное окно.
— Отдавай Томе и сад, — наконец сказала она тихо, — все равно… заберет… А он вдруг закричал:
— Не могу! Я устал! Устал! — он встал, обхватил руками голову. — Что вы меня все хороните!
— Да, — сказала она, — ты устал. И подумала: слабый он человек. Только бы он же зарыдал. Плачущим она не видела его никогда.
— Мне от тебя ничего не нужно, — она взяла со стола конверт, — я пошла. Уже поздно. Он сделал шаг к ней. Смуглую его кожу точно присыпали мукой.
— Не провожай меня. Она шла по черной улице — и плакала. Никто никогда не любил ее. Мать бросила сына и дочь, пустившись за своим любовником. Отец был равнодушен ко всему на свете. А теперь ему стало жалко Сергея. Мура, нуждающийся в соске и матери, не защита, не опора. Она ощутила себя такой одинокой, такой беззащитной, такой несчастной. Она даже потеряла чувство страха — напади на нее сейчас бандит, она бы не нашла сил сопротивляться и покорно приняла бы смерть… Но Митя вспомнился ей, ее брат. Как могла она о нем забыть? Митя — она всхлипнула — любит только свое искусство. А она, она совершенно одна в этом кружащемся мире, летящем в черную вечность, песчин
note 161 ка, крошечка хлеба, забытая на полу, крохотный огонек, который может погаснуть от любого ветерка… И Дашка, Дашка — такая же хрупкая и беззащитная, зачем, зачем рожать детей в этом ужасном мире, полном оружия, зла, ненависти, зачем обрекать их на слезы, на одиночество, на одинокую улицу в черном городе? Не лучше ли было пройти по ней одной, не лучше ли было не дать тоненькому пульсу жизни продолжаться! Остановить его, впиться зубами в голубую жилку на шее — пусть кровью изойдет твоя несчастная жизнь, о человеческое дитя! Зачем ты брошено в мир, непонятный, случайный? Голос Земли, ты теряешься в небе, черном, пугающем, страшном! Голос надежды, ты слаб, как младенческий крик! Так не проще ли сразу сердце, как Землю, и Землю, как сердце, взорвать — пусть несутся осколки сердец человеческих в бездну, бездушную, страшную бездну!..
…Но девочка уже спала в своей кроватке, мягкий пушистый комочек, из которого медленно вылупляется Вселенная ее души. И Наталья, поцеловав сонной дочке пальчики, пошла в ванную, кремом стерла косметику, включила душ — и с водой, с летящей, шумящей, искрящейся водой — смыла боль и обиду. И назавтра думала уже так: Господи, прости меня за вчерашние грешные мысли, пусть все, все живут так, как могут, ведь неправда, что мы — каждый по себе, мы все равно любим друг друга. И она целовала Дашку, которая смеялась, носилась по комнате, сшибая стулья, и тем раздражала пятнистого Муру. У него опять аллергия непонятно на что.
Денег занять Сергею он категорически отказался.
Шныряя по городу в стареньких джинсах с дырочкой возле колена, в клетчатой мятой рубахе — Ярославцевымужчины вообще не придавали значения одежде, — Сергей, засмотревшись на перекрестке возле Центрального Дома Книги на сумасшедшую явно старуху в коротеньком красном платье в белый горох, таком коротеньком, что между ним и чулками с белыми резинками виднелась
note 162 голубоватая старческая кожа. Старуха, оживленно подпрыгивая и кокетливо поправляя морщинистой ладонью распущенные жалкие пряди седых волос, лизала эскимо. Засмотревшись на нее, мучительно стараясь припомнить, где он старуху уже видел, он не заметил своего шефа, пока тот сам, будучи в общении с подчиненными очень демократичным, не окликнул его. Эге-ге, приехал. Завтра выйдет на работу. Вот так встреча.
Шефу своему Сергей раньше завидовал. Он из семьи потомственных офицеров, прадед его перешел на сторону революции, погиб в тридцатые годы, но сын все равно пошел следом за отцом, считая репрессии страшными ошибками, но сохраняя веру в революционные идеалы. И сын шефа учится в юридическом институте. Красивый, крупноглазый, веселый — в отца. Правда, на работе шеф — кремень. Ни дачи, кроме служебной, ни машины собственной, — ничего, что полагается вроде бы каждому приличному начальнику, у шефа нет. С Ленина берет пример. Хотя Ленин и в Горках жил, и в Шушенском отдыхал: царское правительство уважительно относилось к своим противникам.
Аскет шеф, в общем. Техникой вот увлекается. Сам собрал телевизор, компьютер одним из первых освоил, привез из Штатов. Играет с сыном в волейбол. Любит жену. С подчиненными тверд, но либерален. Много грешков он Сергею простил. Не за что его даже и невзлюбить. Заботливый. Лекарства помогает достать, о детях спрашивает. Вот и сейчас улыбается — счастливчик. Настолько в себе уверен, что не требует от нижестоящих постоянного подтверждения своей власти. Депутатом стал — нашел средства на реставрацию старых городских зданий. Хотя сам и атеист, отыскал финансистов, давших деньги на восстановление храма. Это, как Сергей понимает, из уважения к памяти предков. Но несмотря на все перемены, продолжает честно верить, что все равно будущее, пусть и очень далекое, за социализмом.
Сергей видит себя в его круглых зрачках: спившийся неудачник, исполнительный неврастеник. Шеф ему
note 163 сочувствует: без матери вырос, из хорошей, кажется, семьи
— всех подводных течений не знает никто, даже их отдел кадров. Он лучше Сергея — и Сергей это признает. И не верит Сергей ни во что — ни в Бога, ни в социализм, ни в партию коммунистическую, ни в партию какую другую, ни в мессионизм славянский — шеф, кстати, кандидат наук, евразиец, специалист по какой-то редкой теме, «Общественная мысль конца ХХ века и Достоевский», кажется…
Что есть жизнь? — порой мельком думает Сергей. Ерунда, обман неопытной души, рябь на воде. Так залей свои шары вином, обвей свой ум — Фому неверующего — винными парами, обними свою случайную подругу — все суета сует, все томленье печального духа, бессильного духа, бездарного духа. Как заметил однажды Алексей Максимович в частной беседе с шефом: рожденный, так сказать, ползать, летать за рубеж не может, исключительно только, в позорной роли надсмотрщика в группе туристов, и чтоб никто не догадался. Сергей тогда только начал служить. И ехать в Англию отказался. Тома была очень зла — дармовая поездка, одежды бы привез! Он злился на нее: мещанка! Так часто говорила бабушка Елена Андреевна о соседях, свихнувшихся на приобретательстве и накопительстве: мещане. Пьеса такая была, кажется.
Шеф к его отказу отнесся сочувственно: я вас понимаю. Мы же с вами многое видим. Все, что костенеет — тормозит. И меня многое мучит… Мучит?!.. Беспокоит. Чтобы убить муху, раскалывают лоб, на котором она сидит. Это временно. Все пройдет.
Его мучит! Загадка. Вскрыть бы его, как будильник в детстве — почему это стрелки движутся и коробка тикает? И как сделать так, чтобы ее не надо было заводить и чтобы она не звенела. Вскрыл, разобрал, разглядел, изучил
— собрал. Два винтика остались лишние, а будильник неделю шел совсем без завода, чтобы остановиться уже навсегда, так и не открыв своей тайны — тебе, мол, это еще не по уму. И оставьте, граф, свои садистические мечты!
— Прогуливаешься?
— С дачи только что приехал, — соврал Сергей.
— И я ездил. Набрали с сыном две корзины белых. Василий Иванович, белые в лесу, вспомнилось сразу, не до грибов, Петька, не до грибов.
— Хотел понырять, но вода холодная. — Опять соврал.
— Да? Думаешь, не понимаю — ты вообще изолгался. Жаль тебя.
— Аполитичный забор возле театра видели? — Не удержался. Приятно сделать хорошему человеку маленькую гадость. На заборе понаписали лозунгов уйму, от «Долой коммунистов» до призыва «Сексуальную свободу собакам!», а понарисовали чего! даже повешенного мужика, обнявшего партийный билет. Власти требовали «забор закрыть» — вот чудаки на букву «м» — брезентом, что ли? или на замок? Но забор и ныне там.
— «Бесов» Достоевского помнишь? Кивнул.
— Вот это и есть — бесовщина. Старуха в горохом платье перебежала вприпрыжку через дорогу, шеф с неловкостью отвел глаза в сторону.
— Значит, говорите, бесовщина? Попрощались. До завтра. До завтра. Расстались. Домчался до угла как в ускоренном кино, двигая острыми локтями, тормознул возле магазина и тут вспомнил: денег-то он еще не достал! Эге-ге-ге!
Давай полюбим друг друга под душем, так жарко, я вспотела. Но ему не хотелось. Точно горячая сухая трава колола кожу, и жар степной, уже начавший спадать, обнимал тело, когда были они с Риткой. Степная любовь, сухая любовь. И стало сниться ему: они летают с какой-то женщиной над огромной водой, словно гигантская бабочка, то плотно складывающая, то широко распахивающая кры
note 165 лья, они все ниже спускаются к волнам, и вот уже плывут, играют в воде две огромных серебристых рыбы, нет, два дельфина, они то сплетаются, то расплетаются, подводный золотистый дракон и подводная голубая змея, вода, вода, — он просыпался от жажды, шел в кухню, пил воду…
Как-то невнятно пробормотал — мне недостает воды
— и вот, смешная, предлагает: давай полюбим друг дру га под душем. У тебя кто-то есть, смотрит подозрительно, признайся, кто-то есть. Образ, только образ. Знаю я твои образы, видали мы их. Порой она говорит как-то по-деревенски, с интонациями обманутой бабы, застукавшей на танцах своего мужика с другой. Ты мне зубы-то не заговаривай.
— А любовь всегда бывает первою!! — орет он. Но телефонный звонок — и она срывается, хватает скорее трубку. Ага, молчание. Она звонит! Вас не слышно, перезвоните! Попробуй перезвони, разлучница, я телефончик-то отключила! Не Инесса ли? Тут же разделась. Она вообще наивна в своих представлениях о том, что привлекает мужчину: все ее расстегнутые как бы случайно пуговки, как бы ненароком приподнявшиеся юбки, все разрезы на них и вырезы на кофтах, — никогда бы не подействовали на него, если бы он не чувствовал — она не умеет иначе выразить свой призыв. Как ты считаешь, ластится, я тебя люблю? Нет. Нет?! Поражена. Это не любовь, а страсть. Да, не любовь у нее, не стремление в единении ощутить — пусть на короткий миг — гармонию со всем живущим, а погоня: догнать, овладеть и уничтожить.
— Я — твой мужчина, значит, вожделенный враг. Согласна? Серьезно и грустно: может быть, ты и прав.
Когда он, страстный и сильный, подстреленным соколом терял на миг сознание, падал к ее мускулистым ногам… — не передать!..
— Знаешь, — он удивленно вскинул густые брови, — я почему-то всегда вызываю у женщин именно страсть.
— И много их?! Дурак, я дурак. Я промолчу о том, что хочется не страсти, но любви — светлых глаз, ясной души — и улыбки!.. Так глубоко Ритка в его душу, разумеется, не проникала; она вообще что-то могла в нем понять лишь благодаря тщательному наблюдению, душа его оставалась для нее неведомой землей, странным островом, притягивающим и пугающим одновременно.
Все чаще перед сном, лежа в постели, представляла она, как Митю хоронят, и воображаемое объясняла для себя просто — так выражается ее страх за него, ее боязнь его потерять. Она видела себя в черном длинном платье с алым цветком на груди, с маленькой темной вуалькой, отбрасывающей на бледное лицо скорбную тень, видела, как подходят к ней и высказывают соболезнования тут же мгновенно влюбившиеся в нее мужчины, а многочисленные женщины глядят на нее завистливо. Тогда бы она, несомненно, развелась с Леней — горе бы ее было слишком велико! — стала бы заниматься картинами Мити, это был бы ее капитал, и ездила бы по городам и странам с кра сави цей-дочерью, их Майкой.
Митя был с ней ласков, а ей уже казалось — безразличен, уравновешен — ей чудилось — равнодушен, внимателен, а ей думалось со страхом — холоден. Вечерние ее представления обрастали все новыми деталями, менялись лица знакомых, менялась ее собственная прическа. Она была готова на все: пусть бы он тяжело заболел, она бы, как медсестра, ухаживала за ним. А он бы только рисовал, только делал картины!..
Наталья как-то проговорилась: к нему зачастила домой художница Катерина Николаева, уже успевшая разойтись со своим модным фотографом. И еще одна, совсем молоденькая, недавно приехавшая из Питера, захаживает. Наталья не знала, зачем проговорилась. Реакцию Ритки можно было предвидеть. Может быть, Наталья и сама опасалась, что одна из двух девиц окрутит брата —
note 167 и никого-то у нее не останется, будет Наталья совсем одинока. Дашка ведь еще очень мала.
То есть хотела использовать Риту как таран. Однако ошиблась: Ритка оказалась тоньше. Она не стала расспрашивать Митю, чтобы он не насторожился. Она аккуратно решила действовать через того самого рекламиста-пла катиста, которому так удружила с мастерской. Попросила его: познакомь с питерской художницей, только как бы случайно. У плакатиста она бывала тайно от Мити, разумеется. Ей же нужно было знать, как у него дела в союзе художников, как с мастерской — сам-то он если и расскажет, то как-то не то и не так — всегда его занимала не та сторона действительности, которая казалась важной всем. Митина искренность и открытость, как ни удивительно, ясности не прибавляли: его откровенные мысли, насмешливые порой высказывания, непосредственность выражения чувств открывали как бы дверь, но в невидимый дом.
Услуга за услугу. Плакатист был нормальный мужик. Правда, Ритка один раз с ним согрешила — вполне достаточно, полагала она, чтобы мужчина начал чувствовать себя обязанным. Кроме того, за ее помощь ему, должен мужик ответить взаимностью. Чаще всего Ритка бывала очень осторожной — не связывалась никогда с теми, кто мог бы случайно иметь общих знакомых с мужем. То есть коммерческо-торговый город был не для нее. Она опасалась
— стоит Лене что-то узнать, и он лишит ее всего: и квартиры! и денег! и бриллиантов. Он хитер, как тигр. И опасен. Но в данном случае она была спокойна: плакатисту еще более невыгодно было огорчать Леню — сразу бы рухнули их деловые мосточки.
Девица пришла. В мастерской, среди ярких плакатов и полупорнографических рисунков, скопированных, видимо, с ярких журнальчиков, в своем сером — брючки и свитерок — гляделась девица скучно. Невзрачненькая, да. И непрактичная, судя по ее отъезду из Питера. Но
note 168 Ритка все-таки определила ее как «штучку». Черт ее знает, в тихом омуте… Поговорили о том, о сем. Хочет купить квартиру. Всего полтора года здесь. Просит плакатиста помочь с халтурой: для покупки нужны деньги, а у него — связи. Ага. Пригляделась: а девка ничего, если накрасить. Художницы вообще какие-то все неряшливые, в самовязках, расхристанные, хочется их отмыть, одеть, накрасить. Вышли из мастерской вместе. Вам куда? А вам? Давайте на ты, предложила Ритка. Угу. Перешли на ты. Город нравится? Не очень. Есть талантливые в союзе? Да, Ярославцев. Митя? Хороший парень, сказала Ритка, покраснев. Но — между нами — ладно? Разумеется. Интерес-то у тебя к нему неподдельный! Он — Дмитрий Ярославцев то есть — в молодости грешил много, гулял. Кто не гулял! Да. Так-то. Но — последствия. Какие?! Но только между нами. Разумеется, разумеется. Двое детей — все деньги туда, одному — четыре, другому — два, но главное не это. А детей — художница глаза округлила — он официально усыновил? Или удочерил? Кто там у него? Мальчики? Или мальчик и девочка? Не помню. Но что официально
— факт. Алиментов больше, чем абонементов. Причем вторая бабец страшно шантажирует его. Она — но только, честно, между нами? Ну что ты — клянусь. Она — приятельница моей подружки, врача, постоянно у нее лечится от веников — ясно? Ага. И у него из-за нее потенция ослабла. Так что — все у него наперекосяк. Видимо, женится на этой змее.
— А ты почему им так интересовалась? — вдруг с подозрением спросила девица. Ритка сделала мягкое лицо, проникновенно ответила: — Я была им очень увлечена. Ты меня понижаешь? Потом спросила Наталью:
— Ну, как там художница питерская Митькина, не видела давно?
— А ты у него поинтересуйся. Редкая гостья теперь. Засмеялась — Митя наш любую отпугнет. Они же все хотят замуж, а он, по-моему, отнюдь.
note 169 Ритка была довольна страшно. Она гордилась своим умением понимать людей, хотя смутно догадывалась, что понимает тех, кто похож на нее. Слабые точки определяла безошибочно — так сказать, кто из них на что падок. Кто на деньги, кто на шмотки, кто на мужиков. Инкубаторские прямо, увидят ее костюмы в шкафу, от зависти содрогаются, Леню считают идеалом мужа, а ее, Ритку, балованной, утопающей в роскоши. А вот Митя как-то назвал ее рабыней. Он вообще слишком много порой понимает из того, чего сама она понимать не желает. Убить его тогда хочется, ей-богу.
Но Катерину Николаеву Ритка отпугнуть не смогла. Та прилипла к Дмитрию намертво. Оставался один, самый верный способ — вызвать у него ревность, чтобы навязчивая художница отошла на второй план.
— Если бы ты только мельком глянул на нашего директора
— ошизеть! Он ходит за мной по всему клубу, просто сдурел.
— Как за тобой не ходить, — посмеивается Митя добродушно. Он сидит, откинувшись, на диване. Ритка лежит, положив вытянутые ноги ему на колени. Он поглаживает ее ногу, как ласкал бы рассеянно кошку или собаку, думая о своем. О чем? Ей не угадать, она уже и не пытается. Можно только слегка отвлечь его от самого себя.
— Весь клуб, слышишь, просто гудит, говорят, у Маргариты директор под каблуком. Верчу им, как хочу. Да? Митя смотрит, прищурясь. Он подыгрывает ей — пусть порадуется, малышка.
— Надо мне как-нибудь зайти к тебе на работу, давно не был. — Нахмурился. Может, она серьезно увлечется директором? Он вдруг понял: ему этого хочется. А она вдохновенно о директоре начинает рассказывать, описывать рост, глаза, губы.
— Знаешь, когда он подходит близко, меня охватывает страх. — Ну пусть Митька поревнует, пусть! От ревности обостряется желание. Он склоняется над ней, подкладывает под ее голову свою узкую сильную ладонь. Она была права, права — ревность — великое средство! Надо еще
note 170 сильнее подкрутить директора и так подстроить, чтобы Митя с ним столкнулся в кабинете!..
Она заиграется, думает Митя, целуя ее жесткий, правильной формы рот, обведенный темно-красным карандашом. Нет, он себя не идеализирует.
Еще чего, занимать ему денег, ворочаясь, размышлял Мура. Наташа сегодня еще раз спросила — может быть, все-таки дашь? Нет, нет, сказал — нет!
— Не кричи, — попросила она, — визжишь, будто тебя режут. Он ворочался, ворочался. Она легла на диван в столовой, объяснила: не хочу тебе мешать, а мне нужно срочно прочитать новую книгу, дали только до понедельника, а со всеми делами я не успела.
Она звонила Мите, хотела рассказать, что отец составил дарственную на дачу Сергею, ей предложил сад у черта на рогах, где хозяйка Томка, ее грядки, ее лейки, а Мите — вообще шиш, зачем Мите — он ведь и так богатый, у него талант, Мурка так язвит, — но телефон не отвечал: куда запропастился младший брат?.. Она лежит, листает книгу, думает. О Сергее, об отце, о Мите. А Мура ворочается, он любит перед сном пофантазировать. Когда был подростком, он придумывал, что встречает на дороге колдуна, вот так, по лесочку прогуливаясь в одиночестве и встречает. И получает от него волшебное кольцо, способное исполнять любое желание. Одну руку Мура прятал под подушку, вторую грел между своими согнутыми толстыми коленями, и сладко представлял, чего бы ему сильно-сильно хотелось! Но с возрастом фантазии стали иными — теперь Мура занят перед сном сложным делом — он конструирует взрывные устройства и разрабатывает планы взрывов. Например, сейчас, пока Наташка спокойно читает книжку, Мура осторожно подъезжает к плотине, той самой, что и образовала искусственное море, на берегу которого
note 171 разлегся дачный поселок с вожделенной дачкой Антона Андреевича, подъезжает с мощным орудием, разработка его, кстати, заняла у Муры целую неделю! — и пробивает дыру в плотине — вырывается вода!.. Однако затея опасная
— Мура перевернулся на другой бок, — вода вырвется со страшной силой, нужно учесть расстояние, на котором, во-первых, машину поставить, а, во-вторых, самому выбрать дальнюю позицию, иначе рискую погибнуть, утопну, как миленький…
А позавчера перед сном Мура, отставив на время в сторону сложнейший взрывной агрегат, просто решил пошалить: шел, этак прогуливаясь, по городу, видит — полно народа на остановке такси, чуть ближе подошел, ка-ак бомбочку — жах! — машина такси подъехавшая взорвалась, паника началась, крики, вопли, а Мура уже на безопасном расстоянии, оглянулся: красиво горит, сволочь, издалека, как майский жук! Кстати, в детстве Мура поджигал жуков, до сих пор, если увидит таракана, несется за коробком и спичкой и его подпаливает.
А когда Мура не в духе, ему перед сном хочется человеческих жертв: дома взрываются, оттуда доносятся душераздирающие крики, падают из окон обугленные трупы, выскакивают обезумевшие живые костры… Но если у Муры все ладится, если настроеньице радостное, он ограничивается взрывами и поджогами неживых объектов, довольствуясь приятным эстетическим впечатлением, так сказать. И сегодня Мура не зол: приятно было отказать Наталье, приятно, что работник такой фирмы обращается к нему с просьбой. Правда, попроси Сергей напрямую — вряд ли бы Мура решился отказать, а что такое
— через сестру? — неуважение к хозяину дома, и вообще, может, она по рассеянности забыла о разговоре с братом?.. Нет, самолюбие все-таки не полностью сыто! Мура ворочается, ворочается, но решает, наконец взорвав плотину, что, если еще раз Сергей позвонит, он как бы случайно возьмет у жены трубочку, и Сергею придется просить у Муры без посредничества… И засыпает.
note 172 Наталья не спит. Она встает, идет в ванную, в зеркало разглядывает свое лицо — нет, слава Богу, пока морщин нет, — заходит в спальню: как сладко посапывает пушистая Дашка. А Мурка хрюкает.
Вернувшись к своему дивану, она осторожно набирает Митин номер снова. Он — дома!
— Спишь? — шепотом.
— Нет.
— Целый день тебе звонила: никого. А тут такие дела! Я была вчера вечером у отца, он позвонил — срочно приди. Наталья рассказывает о разговоре с отцом, о даче, о дарственной Сергею, о Томке, как выяснилось, ждущей второго ребенка, во что все же слабо верится, о том, что нужно съездить на дачу к соседу-юристу, что-то там подписать в этой бумаге, конечно, можно в городе ему дозвониться…
Митя выслушивает, не комментируя.
— Ну скажи что-нибудь, Митя, — просит она. — Что делать?
— Съездим на дачу в пятницу, — говорит он спокойно,
— отдадим бумагу Сергею, пусть заверяет ее сам. А мы побродим, погуляем… Я соскучился по лесу. Они желают друг другу спокойной ночи. Уже засыпая, она вспоминает: забыла еще сказать, что Сергей просил денег! А, ладно, не принципиально — у Митьки все равно денег нет.
…Они шли от станции; узкая тропа, с одной стороны огражденная темным лесом, с другой окаймляющая обрывистый склон, где внизу, на дне гигантского оврага, лежало железнодорожное полотно, терялась в тумане. Языки тумана медленно выползали из оврага, полного непонятной тишиной — ни гудка, ни перестука колес не доносилось оттуда, словно туман поглощал все звуки, как вата, и разбухающие его змеи беззвучно заглатывали и пространство: даже собственные ноги Митя уже видел
note 173 нечетко. Деревья покачивались, как пьяные глухонемые, но, приглядевшись, и по движению стволов, и по трепетанию листвы, почему-то явственно видной, несмотря на молочно-сизый туман, можно было понять — ветрено. И четкость листвы, и ветер удивили Митю. Наташа шла за ним след в след, порой ему приходилось замедлять шаг и оглядываться: она часто спотыкалась о невидимые коряги. Она была босой — в тумане белели ее маленькие ступни, — в длинной широкой ночной сорочке, с фарфоровой белоснежной куклой в руках. Митя боялся, что сестра мерзнет.
Тропинка, сделав несколько поворотов, на одном из которых валялась черная цистерна из-под горючего, вывела их к шоссе; оно уже виднелось в просветах между редкими деревьями, лишенными листьев. Туман остался позади — и машины, беспрерывно летящие на огромной скорости, точно пули, были видны отчетливо. Мы не сможем перейти, сказала ему глазами Наташа, едва они подступили к шоссе ближе, но он, так же мысленно ответив: рискнем, вдруг сразу же оказался на середине шоссе, между потоками воды, несущимися в противоположные стороны столь стремительно, что, подставь руку — и ее бы, кажется, отрезало водой, как ножом. Наталья, оказавшаяся тут же, прижалась к его плечу, дрожа от страха или холода, он погладил ее по голове, отметив мельком, что волосы ее посветлели. Нам не перейти ни за что, шепнула она. Они разговаривали беззвучно, наверное, даже их губы не шевелились. И он понимал тоже: через такой ужасный поток им не перейти. Но неожиданно вспомнил
— он же умеет летать! — зачем что-то мучительно придумывать, зачем гадать, как миновать несущийся поток, когда просто достаточно сейчас подняться и перелететь через него! Он так и сделал: перемахнул легко через поток, держа за руку Наталью и не ощутив никакой тяжести
— значит, и сестра его летать умеет, — и они оказались перед пригорком, за которым среди фиолетовых деревьев виднелись синие и голубые крыши дачного поселка. По улицам, то бессильно падающим в низину, то стремитель
note 174 но набирающим высоту, они шли к своей даче, и путь показался долгим, но ни один человек не повстречался им — наверное, было раннее утро, потому оказался нем и пуст поселок.
Одна из дальних улиц забирала вверх особенно круто, и, поднявшись по ней, они очутились на голубоватой поляне, окруженной легкими деревцами, застывшими в позах причудливых, но красивых. На поляне возвышался дом. Сначала он показался Мите похожим на корабль, но, приглядевшись, он узнал в его незнакомых очертаниях дачу, где столько счастливых дней провел он в детстве и в юности, и догадался: дача переделана и почти достроена,
— но удивился: как и кому удалось изменить ее форму? Он поднял голову — небо — ясно-голубое, чистое, как умиротворенная океанская вода. Он вновь посмотрел на дом — странно, очертания корабля исчезли — маленькая усадебка с балкончиком, белой верандой. Красиво! — восхитилась Наташа. Смеющееся ее лицо возникло перед ним крупным планом, и такую вызвало у него нежность, что он вновь провел своей ладонью по ее мягким волосам. И только сейчас Митя заметил, что на плоской крыше белого сверкающего куба дачи — а где же усадьба? — подумал мельком — серебрится продолговатый шар и сразу догадался, что это жемчужина из нитки бус его матери, потерянная ею в сумрачный день накануне катастрофы, и отыскать ее означало для него начать жить и жить очень долго. И вот жемчужина на крыше дома — гигантское яйцо, снесенное космическим аистом. Такое счастливое чувство охватило Митю — чувство легкости, покоя и знания всего того, что ждет его впереди — он, с улыбкой посмотрев на сестру, уже идущую к белой усадебке, пошел следом за ней — и серебристый полупрозрачный кристалл, к которому приближался он, на миг потерявший и сестру, и дачный дом из виду, наконец-то оказался старой любимой дачей.
Ужики плюща, обвивавшего деревянную террасу, ткнулись ему в щеку. Он вошел в дом. Что-то в нем изменилось, но что? На стене столовой висела картина; при
note 175 смотревшись, он узнал одну из своих ранних работ: песчаный берег, влажный дым костерка, а на черном пеньке — курящий языческую трубку старик.
Стулья вдоль стен были расставлены так, будто несколько человек, то ли проводивших почему-то именно здесь непонятное заседание, то ли собравшихся с какойто иной, но не менее мертвой целью, только что встали и вышли. На столе чернел телефон. Телефона никогда не было у них на даче. Рядом с ним он увидел маленький ключ, сразу вспомнив: они же так хотели открыть комод, — и уже стоит перед темной громадиной, пробуя, подходит ли найденный ключик к его замкам. Ящик выдвинулся не без усилия. Наташа, позвал он и услышал свой голос. Наташа! Уже успевшая переодеться в кофтусетку и легкие брючки, она быстро зашла, наклонилась вместе с ним над комодом — они переглянулись. Первый ящик был пуст. Ключик, как выяснилось, подходил и к другим отделениям. Во втором ящике они обнаружили листки, но текста прочитать он не успел — Наташа уже доставала из третьего старый револьвер. Надо выбросить, решил он, но сестра молча покачала готовой и положила револьвер обратно.
И в эту минуту зазвонил телефон. Он, сонно моргая, еще не понимая — явь ли это, длится ли сон, подбежал: звонила Наташа.
— Митя, — сказала она, — сумасшедший дом какойто
— отец пропал. * * *
— Я всегда от него чего-то такого ждала! — Кричала Серафима.
— Подсознательно, наверное, — подала реплику Наталья.
— Может, старик помер, — сказал Мура, швыркнув носом. Он готов был разрыдаться, ведь столь приятно порой получить повод и вылить все накопившееся в душе: обиды, ненависть к сильным и красивым, жалость к себе, бедному, — потоком слез.
note 176
— Не верю! Не верю! — стенала Серафима. — Всегда он был темной лошадкой! Он просто бросил меня! После всего, что я ему дала! Он сбежал к другой женщине!
— Серафима Петровна, — Наташа поглядела на нее укоризненно. — А если все-таки что-то с ним случилось. И какая у него может быть другая женщина — ему семьдесят!
— Он старше меня почти на пятнадцать лет, — вхлипнула Серафима, — и что? Он еще в силе! Пришел Митя. Он быстро оценил ситуацию. Как выяснилось, Серафиме позвонил приятель Антона Андреевича, отдыхавший с ним в одном санатории, и сообщил, что тот, уехав пять дней назад на экскурсию, пропал бесследно.
— Надо лететь в Крым, — сказал Митя, — я полечу завтра, если картина не прояснится.
— Обойди там все морги — может, он утонул, может, его зашибли где, — Серафима судорожно вытянула голову из рыхлеющего тела, точно из гнезда, ее алый рот задрожал, а маленькие бесцветные глазки беспомощно заморгали.
— Не плачь, не плачь, маманечка, — всхлипывая, кинулся к ней Мура, обнял ее, прижался к ней. Нет, я не могу этого видеть. Наталья ушла в кухню курить. Митя вышел за ней. Они сели. Она дымила, а он постукивал длинными пальцами по белой поверхности стола — там-тири-там-там-там; надо признаться, когда он нервничал, у него так и получалось: там-тири-там-там.
— Я завтра тебе позвоню утром, если никакой информации больше не будет, вечерним рейсом улечу. — Наташа кивнула. — Может, и ты со мной?
— Точно! Займу утром денег, у Мурки брать не хочется
— и с тобой!
— Тебя на работе отпустят?
— Договорюсь. Такой экстраординарный случай.
— Ну смотри, решай. Вплыл в кухню Мура. Движения его — плавные, округлые, его мягкий, вкрадчивый тон порой вызывали у На
note 177 тальи тошноту, а сейчас, рядом с Митей, он не просто проигрывал, он казался человеком из другого, давно разрушенного и теперь с трудом, криво и косо восстанавливаемого мира, где частные магазинчики и лавки, смазливые приказчики с обязательной гитарой по вечерам и кислые посыльные, сытые лавочники с крикливыми властными женами, с толстыми здоровыми девками, прислуживающими им… И вдруг — Митя! — у лавочника пупики глаз выпрыгнут: кто? что? зачем? откуда? Серафима в том мире могла бы оказаться вдовой писаря или мелкого офицерика, Леня — вполне отзывчивым и даже удачливым купцом — годам к сорока он бы уже имел небольшой магазинчик не первой категории, но доходный. Но — Митя?! А я? Дочь инженера, от которого сбежала жена. Дочь инженера, вышедшая замуж за известного приличного врача, а не сама — врач. Сама — просто жена, мать, лето, дача, а Митя? Митя — и здесь, и там, и везде — только художник. Художник, и все. Она улыбнулась грустно.
— Пообедай у нас, — предложил Мура, — правда, жена моя готовит редко, по особым праздникам, так что приходиться, чтобы ноги с голоду не протянуть, самому готовить
— и борщок, по-моему, получился отменный.
— Тебе обязательно, Мура, надо меня унизить!
— Не унизив, милочка моя, не возвысишься!
— Спасибо, я не голоден. — Митя поднялся. Мура поджал губы, демонстративно стал наливать себе в тарелку дымящийся борщ. Что я тут делаю, вновь подумалось ей, сюрреализм какой-то, как бы выразился Митя. Она тоже поднялась, чтобы его проводить.
— Может быть, ты, Мура, поедешь с Митей? — спросила она, зная, что, сославшись на страшные дела в киоске, на то, что нужно охранять несчастную безутешную Серафиму, он откажется, и тогда она как бы вынужденно полетит с Митей сама. Так и получилось. Мура вообще самолеты ненавидит, предпочитая тащиться поездом. Летать для человека противоестественно — он в этом убежден. Однажды она с ним оказалась в самолете — все прокляла: он побледнел,
note 178 покрылся потом, стал жаловаться, что его тошнит, что кружится голова, и когда приземлились, вывалился на трап, как мешок, тут же захныкав, что не может тащить чемодан, иначе прямо сейчас умрет…
Назавтра они летели в Крым.
Из аэропорта Митя позвонил Ритке.
— Приветик! — обрадовалась она, сначала не сообразив, откуда и зачем он звонит. — Ты завтра не возьмешь меня с Майкой на дачу?
— У меня теперь нет дачи, — сказал он, — отец оформил дарственную на Сергея. Я выпал из родового гнезда.
— Что?!
— Отец подарил дачу Сергею. Но главное не это — главное, что он сам пропал — и сейчас я улетаю в Крым.
— Как пропал?! Митя коротко все обрисовал.
— Вы все… ненормальные! — выкрикнула она. Но опомнилась: надо выказать сочувствие.
— А вдруг он утонул, не дай-то Бог?
— Все может быть. На месте разберемся. — Митя устал от разговора.
— Я тебя целую. — Сделав над собой усилие, она придала голосу томность. * * *
Два дня Ритка негодовала. Нет, каким, однако, оказался Антон Андреевич, жаль, конечно, если с ним и в самом деле что-то случилось, все-таки пожилой человек, хотя стариком его назвать как-то язык не поворачивается, а ведь семьдесят недавно стукнуло, пожил в свое удовольствие, но жаль-то жаль, но подстроить такую поганку
— подарить дачу Сергею! Она, честно признаться, рассчитывала, что Митька, такой мягкий, такой ласковый, привяжется к Майке и сделает царский подарок ей, переговорив с отцом, чтобы тот оформил дачу на него с Натальей, сестру, конечно, он не обойдет, порядочный такой, а потом перепишет половину дачи на Майку, бу
note 179 дет ей приданое! Но каков оказался Сергей, вот мерзавец, она его недооценила! Но зря, зря он надеется, что у него все будет тип-топ, хитростью у папаши выманил дачу — судьба ему и за это, и за все отплатит, вот гад, родному брату — и фигу! — а себе, своей глупошарой Томке в шикарном месте дом, конечно, если брат такой лопух, ну Митька, ну дурак…
И вдруг ее осенило: но Сергею-то можно намекнуть на Майку… Э! Отвертится. Жук. Открутится, как миленький. Но позвонить Сергею она решила.
Тома взяла трубку.
— Сергея Антоновича.
— Спрашивает кто? Да одноклассница, бывшие выпускники тут собираются… Не дослушала мегерища.
— Он на работе. После девяти звоните. Досадно, черт побери. Бросила трубку, подошла к зеркалу, поправила косметику. Ритка подкрашивалась, только когда нужно было куда-то идти, а так дорогую косметику, которой пользовалась, экономила. Неслышно в спальню вошла Кристина.
— Может, доча, ты сходишь за Майкой? Я бы тогда в магазин сбегала?
— Она у меня опять жвачку всю выкрала и сожрала. Не пойду! Она вообще делает все, что хочет! Ты меня наказывала маленькую! А Майке так все можно, да? И папа все только ей! Ритка с изумлением поглядела на старшую дочь. С характерцем, однако. А формы будут — ого! — в бабку Дебору. Но жаль — носик Лёнин — унылый. Рот Риткин — жесткий, правильный, и глаза красивые. Обиды какие-то развела, надо же! Взрослая совсем стала.
— Иди, делай уроки. Кристина, глянув исподлобья, сказала хмуро: ты совсем меня не любишь. И вышла. Ритке тут же стало жалко ее: действительно, мало она занимается девчонкой, всё — Майке, обжоре, а старшей — одни объедки, и одевают Майку как кукленка, а Кристинке — из детского уни
note 180 вермага по дешевке. Ладно, расчувствовалась! Кристинка уже большая, ее подороже одевать — вылетишь в трубу!
— Кристя, ну-ка иди сюда! — позвала. Та вернулась. Правда, бедняжка, прям как неродная дочь! Даже старая Дебора, и та от Майки без ума. Что скажешь, Майка — обаяшка.
— Я тебя очень люблю, дурочка, — обняла, поцеловала в лоб.
— Не любишь. Вот упрямая.
— Люблю. Просто Майка маленькая — с ней и хлопот больше. Тебя я очень люблю.
— Дай мне денег, — Кристинка хитро улыбнулась, — я другой резинки куплю.
— Сколько?
— Двадцать.
— Что, уже так дорого?
— Я несколько куплю сразу, Майка целых четыре сперла,
— заныла девчонка, — а я только три хочу купить! Пришлось дать: дети — дорогое удовольствие. Только смылась Кристина, явился не запылился Леня
и начал с порога: хватит, сил уже нет, цены растут, подержанную «Ниву» продают за двадцать тысяч…
— Двадцать?! Вот это да…
— …Зашел в мясной к Шурке. Он теперь владелец сам, но поставщики у него — дрянь, на колбасы цены взвинтил, а качество — только кошек кормить, чтоб они передохли все, супермаркет называется, в Германии сорок сор тов в каждом магазинчике, и качество отменное, я все перепробовал, когда был в прошлом году, гляди, гляди, как люди живут, а не мы, идиоты! — Леня кинул на кресло два глянцевых журнала. Ты такой обуви, такого постельного белья за всю свою жизнь здесь не видела, а трусики какие, сказала она, перелистывая блестящие страницы, с ума сойти, а какие лифчики, в таком бы ни один директор не устоял. (Это мысленно.) Ритке очень хотелось соблазнить директора клуба, все уже говорят, что она им крутит, но пока постели нет, все
note 181 ерунда, условия нужны, где соблазнять, вот поедут осенью всем клубом в профилакторий на субботу-воскресенье, можно будет рискнуть, риск — благородное дело, глядишь, полставки прибавит, а то Леня становится все скупее, надоело каждый рубль объяснять, куда идет. А надень она такое прозрачное белье — о! — отпад.
— А туфли-то, туфли, слышь, Лень, — крикнула она ему — он ел в кухне, — роскошь!
— Может, обувью начать торговать? — вопросом на вопрос ответил он. Честное слово, когда Ритка на каблуках и в черных колготках, она еще очень ничего!
Вдохновившись, она достала черные итальянские туфли на шпильках, натянула тонкие шведские колготки, сняла с себя футболку и бюстгалтер, накрасила губы ярко-ярко и в таком виде явилась к Лене в кухню: ну как? Он обалдел просто. Знаешь — шикарно!
— Я могу зарабатывать с моим знанием секса больше тебя!
— Я бы сам такую бабу озолотил!
— Ага, переходим на рыночные отношения, руки-то спрячь, спрячь, нечего грудь чужую трогать, за просмотр только деньги берут, а за… отстань!..
— Кисочка ты моя!
— В общем, так, с тебя сто. Деньги вперед.
— Хоть сто пятьдесят!
— А за ночь… — Она громко и картинно застонала. …В девять попробовала еще раз позвонить Сергею. Спустилась во двор как бы прогуляться с Майкой — ребенок без воздуха, потому плохо спит, — зашла в будку таксофона, набрала номер.
— Да нету его, — рявкнула Томка, — на службе!
— И мне поговолить, — потянулась к трубке Майка. Ни тебе, ни мне, Ритка раздосадованно вытолкнула из двери дочь, вышла сама. Тети нет дома.
— Тети Наташи.
— А где она?
— Улетела на самолете.
— Я тоже хочу на самолете! Рита летать не любила. Она пристывала к своему креслу, упираясь в мягкий палас ледяными ногами, и успокаивалась, когда самолет, чуть потряхивая корпусом, уже бежал по земле.
— Мало ли чего ты хочешь, — оборвала она мечтания Майки, — я вот хочу миллион долларов! * * *
Всего две тысячи нужны были Сергею, он мчался, как загнанная лошадь от знакомых к знакомым, лихорадочно набирал один телефонный номер за другим — все безрезультатно. Могли бы еще помочь какие-нибудь новые приятели или приятельницы, перед старыми рыльце у него уже было в пушку, он столько раз клянчил у них деньги, конечно, тянул, сразу не отдавал, лгал и унижался, а иногда и вообще забывал про долг, — новые бы на его приманки могли еще клюнуть, но в последние полгода он пил много и с теми, кто, к сожалению, личных средств, даже самых скромных, вовсе не имел.
Он оббежал и обзвонил всех. Пообещали сто. Еще триста. Сорвалось. Вновь пообещали — завтра. Всего пятьсот. Не деньги. Но он продолжал звонить — бежать — звонить
— бежать — звонить — звонить — бежать — бежать — бежать… Уже вешали трубку, услышав его голос. Левые депутаты яростно с телеэкрана клеймили их систему — и так приятно было теперь дать представителю оной пинок под зад. Уже пятый раз ласковые змеи-жены отвечали — нет, не будет его сегодня, намекая — и никогда! — а он знал: лежат, гады, на диване и почитывают статейки так называемой свободной прессы. Он продал два собрания сочинений у букиниста, получилось всего семьдесят пять, и сразу же купил две бутылки водки и бутылку дрянного портвейна.
Томка перестала с ним разговаривать. Он не вводил ее в курс дела. Серафима сообщила, что пропал отец.
note 183 Шеф предупредил, обнаружив отсутствие денег, что он надеется — завтра они будут на месте, а в противном случае… Посочувствовал. Мягко так добавил: постарайтесь, Ярославцев, до девяти утра. Посетовал: уже не в первый раз, придется принять меры. А жаль. Такой позор для сына. Да.
Предположим, завтра можно будет сказать — отец пропал, говорят, утонул, страшное горе, у меня горе, горе, какие деньги, разрешите до послезавтра. Точно так и скажу
— эге! Он залпом опорожнил стакан. Другой. Третий. И весь задергался — каждый острый изгиб его худосочного тела заходил, завибрировал — и сердце, вращаясь, стало падать куда-то в черный провал — как опасался он этого мерзкого состояния! — и завертелись все органы, оторвался желудок, поплыл, набирая скорость, кружась, вниз… Он сунул голову под кран с холодной водой. Чуть полегчало.
Они плыли на теплоходе в Судак. Приятель отца в санатории Ялты рассказал им все, что знал: рано утром Антон Андреевич, позавтракав, взял небольшую дорожную сумку и отправился на экскурсию Ялта—Судак, пообещав возвратиться вечером. Он вообще был какой-то странный все эти дни: задумывался часто, сразу не откликался, а то и позовешь его, а он молчит, опять к нему обратишься — вздрогнет: а, слушаю, скажет…
— Не нравится мне такая картина, — погрустнела Наташа.
— Он ничего не терял? Не путал комнату? Выяснилось: вроде терял. То ли зонтик, то ли что-то еще. А зачем ему зонтик был нужен, удивился Митя, дожди шли? Отца сейчас ему было мучительно жалко, он так и видел его: среднего роста, щупловатый, с косящим глазом — вот он выходит из санатория, идет к морю… Одинокий старик. Не утонул он, Наташа, это я чувствую. Но где он?
В милиции Ялты им отдали вещи отца: небольшой чемоданчик, в котором лежали светлые чистые брюки, три пары носков, плавки — красные, желтые, белые с красны
note 184 ми полосками, две рубашки, брошюрка «Лекарственные растения Крыма», серая куртка.
— Не нравится мне все это, — вновь сказала Наташа, — боюсь, не сумерки ли.
— То есть?
— Сумеречное состояние сознания: человек делает не помнит что, едет, а не знает куда, — и может очнуться в любом месте. Понятно, что, когда он в таком состоянии, с ним может произойти все, что угодно. Они отнесли чемодан с вещами в номер отца — не ехать же с ним в Судак.
— Какая-то фантастика, — пробормотал Митя мрачно,
— чемодан, его белье, его куртка, а его — нет!
— Больше похоже на детектив, — сказал сидящий на кровати с газетой в руках, бывший отцовский приятель,
— кругом сейчас такие террористы, что жить страшно, милиционер вот сказал, что чаще всего ему сразу приходится предупреждать: и не ищите, убили. Но в этом случае что-то не то… И в общем-то здесь, в Крыму, пока тихо.
— Пока? — переспросил Митя.
— Он только Крым любил, — Наташа закрыла ладонью глаза. — Любит… Они стояли, облокотившись о перила верхней палубы, ветер со страстью теребил их волосы, раздувал Наталье легкую юбку. Порой брызги долетали до них — и Наташа ловила их, сама того не замечая, и, конечно, не могла поймать. Митя ласково тронул ее за плечо. Ни цвет моря, ни белые фонтаны брызг, ни крик чаек, требующих еды, не могли отвлечь его от печальных мыслей. Любил ли он отца? Так прямо он задал себе этот вопрос впервые. От Юлии Николаевны, бабушки своей, редко слышал он об отце хорошие слова — иначе как Лисом, причем китайским Лисом, она его не называла. Сейчас Митя по-иному воспринял ее странное определение: лис — это оборотень, способный внезапно исчезнуть. Вряд ли Юлия Николаевна могла с точностью предсказать то, что случилось
note 185 с отцом сейчас, но что-то такое в нем ею, видимо, угадывалось
— может быть, возможность неожиданной перемены или отсутствие того правильного и четкого, что делает жизнь совместную с человеком спокойной и регламентированной какими-то пусть мелкими, бытовыми, но вполне определенными законами. Приличный человек так вот не исчезнет! — возможно, прокомментировала бы она данную ситуацию, выказав тем самым не только свое пристрастное отношение к отцу внука, но и странноватую убежденность во власти внутренних, субъективных законов, а не обстоятельств внешних над судьбой Антона Андреевича.
Ветер рвал волосы, кидался, приникал к лицу. Они спустились на нижнюю палубу, вернулись на свои места, сели. Прошел к лестнице высокий мужчина, по виду латыш или литовец, а с ним, видимо, его жена, похожая на кореянку. Митя, проследовав за ними глазами, отметил, каким угрюмым обаянием повеяло от ее лица с черной густой челкой до самых глаз, какой диковатой грацией от ее тонкой фигуры в коричневой трикотажной майке, сквозь тонкую ткань которой откровенно проступали крепкие соски, в такой же тонкотканной юбке, западающей при ходьбе и явственно обрисовывающей узкие бедра и плавный кувшин живота. Ребенок, семенивший за ней, очень смахивающий на мать, судя по одежде — девочка, вдруг остолбенело остановился напротив Мити, поднял на него свои восточные доверчивые глазенки — и такую восхищенную песенку пропело милое детское личико, что Наташа с жалостью подумала: вот такая любовь тебе и уготована судьбой, маленькая моя, — любовь восхищенно-горькая к тому, в чьих светлых очах только долгие прозрачные волны, только дальнее небо, только отстраненный свет…
Пляж Судака был переполнен, и Наташа, когда сошли они с теплохода, купаться не стала, несмотря на тяжелую жару, но Митя, быстро сбросив верхнюю одежду, забежал в воду и поплыл. Наталье показалось, что девицы на пля
note 186 же сразу умолкли — так прекрасен он был, выходящий из волн, только все же худой, больно худой ты, брат мой милый… покинул нас с тобой отец наш, оставил на берегу, а сам, отброшенный волнами жизни или накрытый волною смерти, исчез за полоскою горизонта…
Они поднялись к домам. Хотелось уже есть, но Митя сказал: потом. Старуха в желтом выцветшем платье с корзиной в руке, полной белья, предложила им комнату. Всегда сдаю молодоженам, прошамкала она. Коричневая ее кожа, обветренная и обожженная солнцем, и желтое выцветшее платье, и желто-коричневые стены старой крепости, змейкою вьющиеся по горе, вскоре обратятся в новую работу — «Желтые глаза Крыма», где сквозь коричневый и бледно-желтый проступят еле видно прищуренные глаза отца.
— Девушка обернулась — милиция?
— Вы идете правильно, за тем вон домом. Мите вспомнилось: его мать, Анечка, девушкой бывала здесь, открытка хранилась в альбоме — «Судак. Генуэзская крепость». Он представил, как бродила она здесь с подругой: ее белые руки, конечно, сразу же обгорели, а на нежной груди шелушилась кожа… Знала ли она, глядя с высоты горы на едва заметно колышущиеся темно-синие и темно-зеленые пятна водорослей, любуясь витиеватой игрой светового дракона, наблюдая за влюбленными дельфинами, прыгающими вдалеке, точно расшалившиеся капли давно прошедшего ливня, за белым пароходиком, высыпающим на берег горсткой цветных стекляшек из ладони совершивших морскую прогулку пассажиров, знала ли она, что здесь же, у крепостной стены, будет стоять когда-нибудь ее сын, ищущий отца своего? Знала ли она?..
Уже после милиции, где, разумеется, ничего не сообщили о пропавшем, они наконец-то поели — чебуреки истекали горячим соком, — выпили бутылку минеральной воды и поднялись к зеленоватым стенам крепости.
Сегодняшний день вместе с солнцем уже шел на убыль, и сейчас, после милиции и морга, где кроме трупа
note 187 упавшего с горы алкоголика и кроме сладко улыбающегося санитара, никого не оказалось, густели медово его последние теплые лучи.
Санитар, несомненно, был живехонек, его загар отливал фиолетовым, а ногти светились обломанными ракушками.
После тяжелого впечатления от сиротливого отцовского чемодана и путанного рассказа его приятеля, сейчас отчего-то показалось Мите странным искать одного человека, когда тысячи и тысячи людей, когда-то ступавших на Крымскую землю и на Землю вообще, уже канули тусклыми или светящимися гальками в тяжелую воду небытия, и случайное сочетание линий, цветов, кругов и квадратов, бывшее их жизнями, распавшись, стало частичками каких-то иных, возможно, и не земных вовсе, не переводимых на язык слов, недоступных для наших глаз сочетаний.
…И мы с тобой, Наталья, и мы…
Она молча прижалась лицом к его плечу.
— Но я верю, что он жив, — грустно сказала через мгновение, отстраняясь, — непонятно, почему в чемодане не оказалось его элетробритвы, если он хотел возвратиться вечером? Митя тут же очнулся от своих размышлений.
— Ты молодец! — он страшно обрадовался. — Ты просто Шерлок Холмс!
— Я — рядовой участковый терапевт. Они поглядели друг другу в глаза и мягко улыбнулись.
— Но в Крыму его, мне кажется, уже нет.
— Боюсь, что и для нас его уже нет.
— Ты о чем?!
— А сболтнул, и все. Так. — Митя помрачнел. Наташа так не любила, когда он печалился или сердился, и мысленно прошептала: «Ясно солнышко, покажись», — его тучи всегда закрывали своими краями и ее душу.
— Боюсь, что нет теперь ни матери, ни отца… Матери нет? Бродит сейчас по квартире, пересчитывает дорогие вазы, бабку Клавдию Тимофеевну, которую забрала себе, чтобы та готовила и убирала, ругает за что-нибудь, требует у мужа новую мебель или шапку из норки…
— Ты… — она кивнула ему в ответ. Помолчала. — Пора, наверное, обратно. Камешки бежали впереди, Наталья очень устала и стерла на ноге кожу, спускаться было ей тяжело. На пляже стало уже просторнее, но, поинтересовавшись у загорелого парня, нет ли здесь совсем пустынных уголков, они узнали, что если пойти влево, а там, за первым холмом, немного проплыть, то как раз и окажешься на плоском выступе скалы, где совсем-совсем никого нет. Кроме чаек.
И они пошли по песку, обогнули холм, давай мне свою блузку и юбку, я буду плыть и держать их в одной руке, я сама, нет, ты плаваешь хуже меня, ой, какая все-таки соленая, хорошо, да? Несмотря на все, хорошо, полежим немного, потом доплывем, черт, юбка намокла, не поминай его всуе, я совершенно перестаю себя ощущать, меня нет, мыслящий тростник, мыслящая вода, это я, а у меня и мыслей-то нет, ничего нет, все расплылось, и я… ну, поплыли?.. ага, кажется, вон та скала!..
…Серо-белая, выжженная вечным палевом, она была пуста. Слава богу, как я устала от людей. Он улыбнулся, положил на обветренный глиняный выступ одежду, придавил камнем, чтобы не унесло ее ветром. Помнишь, у Грина: «Море я ветер — вот все, что я люблю»? Мне так нравилась в юности «Бегущая по волнам»… рано или поздно. Несбывшееся зовет нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов.
…Если бы ты только мог представить, как надоел мне Мура, я все о нем поняла — он власти жаждет, пивной киоск для него — его трибуна, его церковь, как ни кощунственно такое сравнение звучит, он так горд, что продает… опиум для народа. Она вдруг захохотала, и Митя
note 189 засмеялся — впервые за два дня они смеялись, что-то черное, тяжелое будто сбросили с плеч. То ли сердце подсказало им: отец жив, то ли простое чувство, что все проходит, оказалось сильнее потери частной, сделав ее такой крохотной возле мягко шумящего огромного моря — но они действительно смеялись. Она подтянула ноги к подбородку, обхватив колени смуглыми тонкими пальцами. А мечта Мури быть президентом? Это, поверь, не так смешно, если слышишь ежедневно его политические планы, что бы сделал на месте президента он, как бы он со своей супругой, то есть со мной, спускался по трапу самолета во Франции, не то что тот со своей, его политические дискуссии с Феоктистовым — что-то ужасное! Вообще, я поняла, что Муру не люблю. Она вздохнула и прибавила: но мне его очень жаль.
— И мне его жаль.
— И вообще вся страна сошла с ума, говорит только о деньгах и о политике, забыв и потеряв все: искусство, красоту, любовь!.. Это временно, сказал Митя, вот как бы тебе объяснить: когда оканчиваются какие-то отношения, мешающие уже, не дающие начать что-то новое, люди невольно вспоминают то, что осталось позади, переживают заново, опять страдают. Чтобы умереть, прошлое ненадолго возвращается,
— так и во всем; Россия мучительно, тяжело, страшно выходит на новый виток, — смотри, — Митя острым камешком нарисовал спираль, — помнишь из студенческой диалектики? — видишь, начало нового как бы повторяет движение предыдущего, то есть словно в зеркале отражается то, что было, — но это лишь гигантские тени — виток-то другой! Можно посмотреть иначе — чтобы придти ко второму рождению, нужно пройти через инициацию, через смерть… И сейчас наша страна через это проходит.
— Ну вот, сидим на скале и беседуем, как все теперь, — о политике. И вообще, ты слишком оптимистичен. В России всегда интеллигенция только и делала, что говорила о политике. Это у нас в крови.
— Ты сама начала. — Он улыбнулся. — Знаешь, мне нравятся эти слова: тень, зеркало, вода. Гляди, кажется, дельфин? …Нет, это двое, соединившись, покинули мир людей и навечно остались здесь, в соленой воде любви.
Смотри, исчезает их след!.. Как жаль, растворились они в дымке небытия. Мне жалко сейчас весь мир. Жалость
— это любовь. Сестра моя, мы вдвоем, слышишь, вечность у ног плещется и шумит, видишь, огненный шар плывет над нами? В душе жалость к тому, что пройдет все, что исчезнем мы, что наш блудный отец где-то нашел покой. Но сердце мое твердит: радость ждет впереди! Только не откажись от жалости и тепла. Брат мой, как я люблю добрый твой взор, прости, но хочется мне иногда, чтоб оказались мы не братом и сестрой с тобой…
Сестра моя, впереди — много радостных встреч. Брат мой, не покидай, не покидай меня. Сестра моя, путь далек; груз памяти сбросил я в море и там, на песчаном дне, он будет века; если бы знала ты, как был этот груз тяжел, боль, и вина, и страх — все остается здесь, сколько я пережил, о том не знает никто, но, сестра моя, путь далек, груз памяти сбросил я, и там, на далеком дне, он пребудет века.
Брат, не покидай меня.
Сестра моя, путь далек.
Брат мой.
Сестра моя.
Они давно уже молчали. Подлетали чайки и садились на край глиняной площадки, как белые часовые. Робкая, вечная попытка мечты — воссоединить разорванные, загадочные связи всего живого. Да, ты права. И ты прав.
Они улетали утром. Ночью не спали, бродили возле аэропорта, Наташа много курила, а Митя вглядывался в ночные лица.
— Не из таких ли впечатлений родилась твоя «Лихорадка »? — спросила его Наташа уже гораздо позже, когда
note 191 забылось многое. Но не море, которое они обрели в обмен на утрату. — Я помню то время: толпу лихорадило, падало доверие к правительству, открыто расцвел поры порок…
…Как поганки, молниеносно заполнили массовое сознание сомнительные идеалы: женщины свободной профессии затмили кинозвезд, романтичные официантки, всегда любившие бессеребренников-поэтов, полюбили бандитов, спекуляция, мошенничество стали синонимами деловитости, а беспринципность — умения жить. И той ночью сновали вокруг аэропорта торгового вида парни, вылавливая миниюбочных и черночулочных юных красоток, страстно мечтающих о головокружительной карьере модели, велись какие-то быстрые и как бы случайные переговоры, проигрывались в кустах крупные суммы, срывались с места и тут же на огромной скорости исчезали черные машины…
— Это не мой мир, — шептала Наташа. — А где же мой?
— Только зарождается. — Митя коснулся нежно ее во лос. — Придется ждать. И долго ждать. Но все лучшее всегда впереди.
— И наконец мы сели в самолет, и все было как всегда: полнеющая стюардесса, и дежурная курица на завтрак, и сосед, от которого несло перегаром, и орущий ребенок. …Но об этом тут же забывалось — мы летели в рассвет
— в иллюминатор уже видна была далекая красная полоса, и я подумала: все всегда во все времена начинается кровью — так рождается ребенок на свет, так проступает первая полоска зари.
— А ты задремал.
— И знаешь, что мне тогда приснилось? Стою я как будто на дне песчаной воронки, возле чьей-то могилы, кажется, кто-то есть со мной, может быть, то была ты, и внезапно понимаю, что не знаю, как выбраться из воронки, не потому, что ее абсолютно одинаковые склоны круты, нет, они достаточно пологие, но оттого, что я не знаю — к у д а идти. И тут появляется на склоне женщина, я вижу только ее спину, она по-крестьянски, крест-накрест перевязана темным платком, ее тоже темная юбка спадает сво
note 192 бодными складками, женщина идет вверх, и я понимаю — мне нужно ступать за ней, начинаю тоже подниматься, вдруг женщина исчезает — и когда я дохожу, наконец, до того места, откуда она исчезла, я вижу впереди раскинувшиеся улицы белого города — и понимаю, что вышел из воронки и что это мой город.
А когда самолет уже шел к земле, устало и напряженно гудя, когда ребенок опять заплакал, а полнеющая стюардесса склонилась над ним, Митя неожиданно сказал: «Видимо, внутренне я расстался с отцом гораздо раньше, а вернувшись душой к нему, потерял его вновь, уже навсегда ».
— Навсегда?! Она остро поняла: отца-то нет, они его не нашли! То сильное чувство вечной жизни, что поглотило там, у моря, их потерю, сейчас исчезло — и своя боль, разрастаясь, оказалась отнюдь не крохотной, а такой сильной, все увеличивающейся с их приближением к дому.
— Но ты уверен, он жив? — со слезами на глазах спросила она и вспомнила тот мертвый профиль, плывущий в облаках. * * * Дозвониться до Сергея Ритке уже хотелось принципиально.
— На даче он, — наконец отрезала Томка. Она вообщето толком не знала, где он, последние дни он запивался, его влажные костлявые пальцы, расстегивающие совершенно напрасно ее платье, тряслись. Куда-то он с утра исчез. Может быть, уперся на работу. Странно, что его еще не выгнали. Жалостливый у него шеф. Но в чине уже не повысят, точно. А может, уже поперли, а он скрывает?
Или взял отгул — он часто работал по выходным — и умотал на дачу?
Да катись ты, алкаш, куда подальше, жизнь ей ис портил, надоел, гад! Томка аккуратно сняла бигуди, поставила в кухне чай, сделала бутерброды. Пьянь, не может купить
note 193 новую плиту… Колбаса показалась ей чуть-чуть несвежей, надо бы поджарить, отравишься еще, бросила три кусочка на сковородку, туда же клочок маргарина. Импотентом уже стал, только мучает бабу, раздразнит, растревожит — и фигу! …Колбаса обжарилась, она попробовала: гадкая, невкусная, из бумаги! Но съела. А что есть? Недоносок только пьет! В холодильнике — пусто! Денег нет.
Она была дома одна, даже халата не надевала, ходила в трусах и футболке. Ее взгляд упал на собственные ноги — провела рукой — опять вылезли, зараза! — ну как у питекантропа!
Допила чай, взяла спичку, чиркнула о коробок — эх, как побежало пламя быстро-быстро! Кожа не успевала обгорать! Томка ловко вовремя гасила пламя рукой. Но пахло, пахло, и в самом деле, паленой шерстью. Тьфу.
Ага, решила Ритка, там-то тебя, голубчик, и застукаю. Уже созрел план мести. Она привезет фото Майки, намекнет Сергею, что девочка сильно смахивает на него, и пригрозит, что, если он не отдаст половину дачи Мите, она поднимет страшный скандал: сообщит на его работу — а его-то моральный облик должен быть незапятнан! Она набрала номер справочной вокзала: нормально, электрички
— через каждые двадцать минут. Майку забрала старая Дебора; Леня и свою мать стал склонять к отъезду. Ритку, откровенно говоря, все его разговорчики очень тревожили
— ладно, сейчас он хочет смотаться на разведку — уже двоюродный брат его мамаши, врач-гинеколог, с дочерьюсексопатологом съехали, и старик написал, что там не страна, а настоящий рай, тепло, Мертвое море, красота, одним словом, умирать там и то лучше, чем здесь жить. Съезжу, все разузнаю, решил Леня, заодно, кстати, свожу и картинки твоего Мити, пусть поглядят — пойдут ли они на рынке. Дебора тоже одобряла Ленино решение: «Здесь плохо будет жить, мне, старой, мудрой женщине, пенсии маленькие, а лекарства дорогие, тебя, Леня, в тюрьму упрячут, а дети будут сироты». Ладно, смирилась Ритка, пусть съездит, авось одумается, все-таки уже под сорок —
note 194 как начинать с нуля? Но волновалась, исхудала. На всякий пожарный разузнала все о директоре клуба — ага, вот почему вокруг него бабы хороводы водят — с женой расписан, но уже не живут. У него двухкомнатная, у нее тоже двушка на двоих с сыном. Мальчишке — шестнадцать, скоро не надо будет алименты платить, если разведется. Все есть — машина, дача. Сколько просила Леню — купи дачу, запиши на меня — нет, твердит, пока лишнее, там ведь нужно баню строить, то да се. А он — только все для себя — помешался на золоте, на бриллиантах, — сколько у него теперь чего, она толком и не знает. Разве любит он ее, свою жену Ритку?
Ритка начала активно прорабатывать «запасной вариант » — выкруживать директора. Она, безусловно, Митю страстно любит, но с ним сегодня — пан, а завтра — пропал. Кроме того, он — аполитичный. Леня, тот, было время, хотел в партию вступить, думал быстро пройти в директора магазина, сместить своего старикана, но хитрый шакал Михановский его приостановил, мол, я тебе по-отечески, рано еще, дорогой, понюхай жизни, да и мой тебе добрый совет — не торопись в партию, не дам тебе рекомендацию, времена смутные… Дед в конечном итоге оказался прав — рухнуло все, но карьеру-то притормозил. Леня бы теперь свой магазин приватизировал и ни о каком отъезде бы и не думал.
Однако у Лени голова на плечах, он и при социализме, и при капитализме выживет, а Митька — не опора, не поддержка, Юлия Николаевна, как я вас уважаю, вы были правы. Леня тогда сильно переживал, когда старый хитрец перекрыл ему с партией — вечно мне в последних ходить, — орал, — вечно — и в школе, и везде — я всех позади. А тут как-то вообще поразил Ритку — таким, как Митя, сказал, мне все равно не стать, талантов у меня, окромя коммерческого, никаких не имеется, так должен я, наконец, хоть материальным компенсировать то, чего не имею. Ритка даже села — у тебя что, перед ним ком
note 195 плекс? Он же лопух, его вокруг пальца обвести пара пустяков, а ты — ты же можешь все. Ты дура, сказал ей Леня, я могу только то, что могу, но ты же книжки перестала еще в детсаде читать, набрала альбомов — хоть бы в живописи разобралась, не знаю, как он тебя терпит, с тобой говорить не о чем! И ее осенило — Леня догадывается! Что ты этим хочешь сказать? Изобразила оскорбленные чувства. А ничего. Ты знаешь, я вообще нравлюсь мужчинам, значит, во мне что-то есть такое. Я в сексе, если бы тебе изменяла, была бы королевой. Пойдем — покажу. Нет. Как нет?! У тебя что, кто-то есть? У меня, кстати, пропали новые трусы из шкафа, не ты взял для своей?! Я?! Да я такими могу грузовик заполнить, надо мне твои брать! А мне денег даешь пшик! Ты сама стала скупой, жадной. Я?!.. Ты!.. Я?!.. Ты! Ты!
У директора красивые руки, крупные красивые руки.
Она набрала номер Мити: вряд ли он прилетел, набрала скорее по привычке, и надо же — он взял трубку.
— Ритка? А я только что вошел. Телепатия в действии. Кроссовки еще не снял. Кстати, кроссовки Леня ему удружил.. Митька ничего не способен сам себе купить и не бережет вещи, нет чтобы хорошую обувь носить редко, а плохонькую — везде, он всюду в хорошей, еще и шутит: такие отличные кроссовки
— не роскошь, а средство для быстрой и удобной ходьбы. Но сердиться на него невозможно.
— Ну, нашли отца? Нет? Митя коротко рассказал.
— Приеду сейчас? Схвачу тачку и приеду?
— Приезжай, конечно. Она мигом примчалась. Миленький мой. Я соскучилась. Тихохонько отключила телефон, а то в самый интересный момент — дрынь-дрынь-дрынь!
— Мерзавец твой брат, — говорила она, покраснев от негодования, — тебе, выходит, ничего! Жалко, разумеет
note 196 ся, Антона Андреевича, он неплохой по-своему был человек, не злой, но все вы недотепы, и он, не тем будь помянут,
— она говорила точно о покойнике, — как так распределил, ну почему все этому психопату Сергею, ты не понимаешь, Митька, вот-вот может получиться так, что твоему ребенку некуда, а главное, не на что будет поехать отдыхать! Бабка собирается на историческую родину, вся ее родня уже свалила. Леня тоже собирается, он у меня тертый калач, он умный, мой Леня, немцы, кричит он, уезжая, увозят порядок, что вам-то останется, когда мы свои мозги увезем?
— Старшие братья в русских сказках тоже над младшим братом посмеивались, бранили его да ругали.
— Ну ты, мой сказочник, опять за свои небылицы! Леня мой прав! Что останется? Твоя дочь будет босая, голая, голодная, а тебе бы только сказочки пересказывать! Господи, да за что я так вляпалась, да почему затмение на меня нашло, да куда я смотрела, когда с тобой в одну постель ложилась…
— Кажется, Тома тоже ребенка ожидает, вот Сергей о ней и позаботился. И вообще, Рита, я больше не могу слышать всего этого, понимаешь? Меня от этой борьбы за частную собственность, которая теперь везде и у всех, просто тошнит!
— Сергей-то сволочь, сволочь, а ты!.. — Ритка махнула рукой, вскочила, забегала по комнате, сбила ногой стоящий у стула холст. — Так вот что я тебе скажу, я, конечно, не Царь-девица, я тебе не пара, да, не пара! я простая баба, мне нужно кормить детей, а ты витаешь в облаках, живешь, видите ли, высокими материями, сказочки почитываешь, картиночки пописываешь, хватит, достаточно, я тоже Майке «Конька-Горбунка» декламировала, но сначала ребенка накормила, а когда будет жрать нечего, потому что денег не будет, твой ребенок будет с голоду пухнуть, и Леня-то прокормит, а ты…
— Успокойся, Рита, — сказала он, поморщившись, — я прошу тебя, успокойся.
— …Ты ко всем безразличен, у тебя нет сердца, и твой отец бездушный был, грех так сейчас говорить, а этот ваш дегенерат, да знаешь ли ты, что у моего Лени есть также люди, за пять тысяч человека грохнут не задумываясь, а уж дачку поджечь для них дело плевое, то-то я посмотрю, как живописно она будет полыхать, создашь потом бессмертное полотно, намалюешь пепелище, пусть уж не достанется она никому!..
— Да вы все просто сошли с ума!
— Мы-то в разуме, мы о детях думаем! Мы хотим, чтобы они были не нищие, как мы, а имели все!
— Твой Леня скоро тебе дворец купит, успокойся! Эта старая дача тогда покажется тебе такой же нищей и убогой, каким уже представляется тебе твое пионерское прошлое! Это для меня дача — мое детство…
— …Никому не достанется! Нникому! — ее шея судорожно задвигалась, точно сейчас Ритка зарыдает.
— Кстати… — Митя вспомнил, что они с Натальей решили сегодня, ближе к вечеру, поехать на дачу и отдать Сергею дарственную отца.
— Что «кстати»?! — Ритка, уперев руки в худые бедра, стояла перед ним злая, в ее серых глазах чернели острые зрачки, губы стали еще уже, посверкивали чуть выступающие вперед ровные зубы. — Чего ты еще хотел мне сказать?!
— То, что привез Майке сюрпризы, — Митя был совершенно спокоен, — купил пустяки, конечно, разноцветные резинки для волос, босоножки-плетенки, юбку с орнаментом
— продают такую одежду вернувшиеся в Крым татары, орнамент ручной работы. Не длинновата будет? Хотя это такой стиль. Ритка с трудом улыбнулась.
— На дачу поедешь с нами? Мы с Наташей собрались ехать сегодня.
— Сейчас?
— Часов пять вечера.
— Нет, — сказала она огорченно, — не могу. Майка дома будет одна. Придется вам ехать без меня.
note 198
— Жаль. Но она уловила: он лжет, ему не жаль! И пол поплыл у нее под ногами. Лицемер! Лжец! Но она сдержалась. Зря ведь ее, Ритку, считают все Ярославцевы такой глупой, она умеет скрывать все — боль, ревность, отчаянье. Она давно привыкла все скрывать — и с Леней, с которым просто, и с Митей, с которым так сложно. Но, Господи, с ним она жива! С ним каждая ее клеточка живет! Неужели он разлюбил ее?!
— Жаль, — повторил он. На улице Ритка постояла возле Митиного подъезда, раздумывая, поехать на такси домой или сразу в детсад за Майкой? Тогда можно и на автобусе, как раз ко времени получится… Но вдруг резко повернулась и вновь вбежала в подъезд. Нет, она все-таки сейчас скажет ему все! Она скажет, что он не любит, не любит, не любит.
Но она действительно умела сдерживать себя. И возле почтовых ящиков на втором этаже остановилась, решительно развернулась и, стуча каблуками, молниеносно сбежала по ступенькам, выскочила из подъезда, вырвалась из Митиного двора, похожего на колодец, и, перейдя бегом на другую сторону улицы, поймала такси. Дома, даже не переодевшись, только скинув туфли, она набрала номер своего директора.
— Николай Иванович, — срывающимся голосом выкрикнула она, — мне очень нужно с вами встретиться! Мне необходимо вас увидеть! Мне нужно сказать вам очень многое! — И услышав: приезжайте, — тут же договорилась с одинокой подружкой, работающей в том же клубе и неравнодушной к директору, чтобы та забрала из сада Майку и накормила ужином, снова выбежала на улицу и поймала машину. Адрес она выписала в отделе кадров давно. Что Митя, что Митя, она следила невидящим взглядом за пробегающим городским пейзажем, он будет вечно свободен и всегда нравиться женщинам, а у меня дети, я должна думать прежде всего о них, если бы кто
note 199 знал, как мне плохо, как мне плохо, но я обязана позаботиться о детях.
Она дала водителю деньги и потребовала сдачу. Он посопротивлялся. Не таксист он, видите ли. А частник! Жулье! Расплодились жулики, разозлилась она. Наконец, водители зло ссыпал ей в ладонь серебрушки.
Район, где жил директор, сразу у станции метро, недавно построенной, понравился ей: дома кирпичные, полногабаритные, деревьев много, магазины. Она отыскала нужный дом — он стоял чуть в стороне от главного проспекта, но тоже кирпичный, добротный. Поднимаясь по каменным ступеням, она с острой болью вспомнила Митю и решила: дачу все равно она сожжет! Из принципа!
Директор в голубом спортивном костюме, открыл ей дверь.
Перешли через черное, подтаявшее будто шоссе, в теплую тень листвы и хвои, к домам поселка. Усатый пожилой мужчина с девочкой лет трех попался навстречу. Из магазина пахнуло хлебом. Поздоровались, обменялись парой привычных фраз. Промчалась легковушка, обдала пылью. Кваса не хочешь? Нет, забыла — я не люблю. А я хочу. Смотри, как постарел. Постарел. Крепись, геолог, держись, геолог! Говорят, он пьет. Как сапожник. Никогда не видела пьяного сапожника!
Вода из колонки была ледяной. Не простуди горло. Угу. Тень от листьев колыхалась на твоем лице, глаза то прятались в нее, то неожиданно ярко сверкали. Лесная дорожка вилась мимо дач, огибая поселок справа. Знаешь, что-то мне тяжело, душно, точно будет гроза. В ограде облупившегося синего дома чугунным маятником метался дог. Гроза? Может быть. Помнишь, именно в этом доме жила Светлана. Отец у нее был директор чего-то. Так нелепо погибла. Единственная дочь. Сколько ей было? Двадцать пять. Черный пес уже бежал вдоль забора, как бы сопровождая их. Бедный, он пережил свою хозяйку.
note 200 Да, да, сказал Митя. Ему внезапно вспомнилась та давняя ночь, кода он, соскочив с крыльца в лопухи и траву, наткнулся во мраке на сплетенные тела, узнав только Сергея. Не Светлана ли была с ним тогда?
— Кажется, у Сергея со Светланой был роман?
— У него со всеми здесь были романы.
— Но он спился, ты же видишь.
— Я часто думала об этом. Мне кажется, все оттого, что нет женщины сильной и умной, которая могла бы объединить всех нас, как бабушка Елена Андреевна когда-то. Ведь нравственность — женское дело.
— Или потому, что мы все жили у искусственного моря.
— Что? — Она не поняла его. Ограда печальной дачи осталась позади — и собака снова металась мрачным маятником. И все же очень душно. Смот ри-ка — сатанинский гриб! Сомни его, а то какой-нибудь ребенок, не понимая, может его сорвать. Красивый!
Но вот и наша дача. Только не наша теперь, сказала Наталья, а Томина и Сережина. Но Кирилл, добавила она, хороший парень, да? Возле леса, в рассохшемся доме, пробормотал Митя.
Они вошли в калитку, и странной нежилой тишиной дохнуло на них. Доски валялись во дворе, по золотистой поверхности одной из них, спотыкаясь, полз огромный черный жук. К покосившейся будке туалета, почти спрятанной в смородиновых кустах, тоже были прислонены доски. Один куст надломился. На узкой тропинке валялся молоток, в старой ванной, сонно уткнувшейся в высокие лопухи, зеленела вода, ржавая пила и старый футбольный мяч, кажется, лежали в траве всегда. Черная бабочка села на желтоватый край ванны.
— Сергей! — позвала Наталья. Никто не отозвался. Бабочка сложила крылья, застыв на краю, — и словно время остановилось — мертвая тишина. Митя поднялся на террасу, открыл дверь.
— Подожди-ка здесь, — почему-то сказал он сестре и зашел внутрь.
note 201 Бабочка неподвижно чернела на светло-желтом. Наталья наклонилась над ней — и тоже застыла.
Застыл и Митя — склонившись над мертвым Сергеем. Охотничье ружье отца. Третье действие. Развороченный череп. Кровь.
Костлявая рука Сергея казалась прозрачной, тихий свет шел из окна, и полуприкрытый глаз блестел, как бутылочное стекло. Вдруг птица, щебеча, села на подоконник, фьють, потрясла желтой грудкой, улетела. Митя вышел из дверей дома. Наташа смотрела на него вопросительно. Бабочки уже же было, навязчиво загудел шмель. Наташа отмахнулась. Прозвенел велосипед — соседский мальчишка гнал по зеленой улице мимо.
Наталья не могла отделаться от ощущения, что все, происходившее дальше — кинофильм: милиционеры, машина «скорой помощи», острые углы желтовато-белой простыни, как айсберги, проплывающие в руках сани таров.
— Ружье мы забираем, — сказал капитан. Он был веснушчат, и светлые волосы, обесвеченным летом, топорщились на его красноватой голове.
— Вам придется поехать с нами. * * *
А на третий день хоронили. Шеф сообщил телеграммой, что скорбит вместе с семьей. Томе подруга подарила кружевную черную шаль. Она так давно о такой мечтала. Тома припудрилась, подчернила брови, надела красивые туфли, темно-синий костюм, черные чулки. Ей было немного стыдно, что чувство торжественное переполняет ее: жизнь, обесцененная бытом, обездаренная нудной работой, вдруг открылась со стороны неизвестной — вместо пьющего мужа, дерганого, нелепого неудачника, опутавшего несчастную Тому своей рваной судьбой, она накинула на Тому черную красивую шаль вдовы, подобную той, что так ловко и кокетливо носила уже пятнадцать лет ее мать.
Но когда опускали гроб, когда оказалось, что яма еще мала, и вороны, сделав круг над небольшой горсткой лю
note 202 дей, черной сетью упали на желто-зеленое дерево, Тома вдруг зарыдала громко и некрасиво, ощутив себя связанной навек с поднятым из могилы красным, узкоугольным гробом и скрюченным покойником в нем, связанной навек странной, только что узнанной ею, подошедшей незаметно и обнявшей ее за дрожащие плечи любовью. И упала Тома на руки одного из пришедших на похороны, хотя давно уже не бывавших в доме бывших Сергеевых друзей, забившись, как рыба с застывшими вылупленными глазами, и отвернулся Митя, чтобы не видеть ее выбившихся из-под шали волос и размазанного рта, и прижалась к нему Наташа, а Мура, приблизившись к ним, зашептал горячо: вот так и ты, Наталья, будешь рыдать, так и ты будешь убиваться, когда я умру…
С Дашей рядом стоял Кирилл. Воронка женской глубины, юная и сильная, уже затянула его — и вытолкнула вновь, связав пуповиной единой судьбы. И странно смотреть было Кириллу на гроб отца — точно и его хоронили, точно и его опустили в землю, но он все-таки поднялся из ее недр — однако отныне не в силах ступить от ее огня, прикованный подземным магнитом. Митя глянул сквозь него и увидел, как натянется однажды пуповина, зазвенит струной и порвется — и отправится Кирилл странствовать вслед за призраками предков своих по белым снегам, по зеленой траве, по желтым пескам одиночества, чтобы вернуться к Даше, гладившей сейчас, с лицом нежным и материнским, своими теплыми ладонями его ледяные пальцы, — но вернется другим…
Ритка, плача, закуривала. Будто ее собственной кровью омыли гроб. Будто она сама родила Ярославцевастар шего и Ярославцева-младшего — не они ли кричали, вырываясь из ее недр? И пока засыпали расширенную уже яму рыхлой землей, все внутри у нее болело. Это Митя, Митя превратил ее, холодную и равнодушную охот ницу за блестящим металлом, в страстную женщину
— и теперь все она воспринимала сердцевиной своего
note 203 нутра, той жаркой частью ее тела, что вынашивала дважды жизнь — и исторгала ее с собственной кровью.
Сигарета гасла, спички отсырели, а зажигалку она забыла в другом плаще. Утром шел дождь. Но ей удалось закурить, она нервно вдохнула дым, закашлялась — и тут мистическая мысль посетила ее: она ведь так часто представляла, как хоронит Митю, Боже мой, прости ты ее, Гос поди, но вот на самом деле хоронят, но не его, а брата его, Сергея, точно судьба услышала ее жажду, вняла ей — но заменила в последний момент одного на другого.
Господи, подумала она, прости меня, Господи.
Старая ее деревенская бабка часами простаивала на коленях перед иконой в углу избы. Надо окрестить Майку. Сходить в церковь и окрестить.
А вскоре на дачном участке закипела работа; Мура пригнал, как он выразился, надежных мужиков, выяснилось, что и в самом деле Сергей почти закончил второй этаж, явно кто-то из собутыльников помогал ему, косые стены они оклеили обоями, получилось симпатично, но Муру не удовлетворило: не по высшему уровню! Первый этаж он тоже решил перестроить, правда, чертежик нарисовала Наталья, но детали разработает исключительно Мура.
— Кипит, кипит страда! — хвастался он, позвонив вечером из поселка. — Старый сортир уже сломали, сделаем в доме, как у белых людей! Чистота — залог здоровья. Он начал строить баньку. Феоктистов привез камни, бак, трубы, эх, житуха будет, красота! Мура ликовал. Наташа приехала, посмотрела: да, строят хорошо. Еще бы самого Феоктистова не видеть и хвастливого бреда Муры не слышать. Пусть делает каждый, что умеет, рассудительно возразил Митя на ее жалобы, отнесись к этому философски; пальма на юге — обычна, в кадке — вульгарна, а на самом деле она никакая, так и человек: в пивном деле Феоктистов — король, для тебя — просто торгаш, а в сущности — он никакой. Но он будет таскаться на дачу,
note 204 плаксиво сказала Наталья, покусав губы, и я обязана буду его принимать. Не загадывай, сестра, Митя усмехнулся, сегодня в калейдоскопе один узор, а тряхнет его чья-то рука — и узор иной. Мура говорил, кивнула она, что и сам боится, в нашей стране в любой момент могут тряхонуть, поэтому торопится сколотить капитал. Урвать, пока деньги прямо на дороге валяются, — вот его цель. Мне бы радоваться, ведь муж, а мне противно!..
— Я о другом. Или почти о другом.
— То есть ты предлагаешь мне на все закрывать глаза? То есть, внутренне презирая, просто использовать их, делая вид, что я считаю какого-нибудь Феоктистова королем? Так? Но это же ложь! — она запнулась. — И ложь безнравственная!
— Не волнуйся, сестра, — Митя потрепал ее по плечу.
— Ты вполне можешь никого не обманывать и никого не использовать. У тебя есть свобода выбора. — Он улыбнулся.
— А Феоктистов не пропадет! Но сегодня он — король, а завтра окажется на том самом месте, на котором и должен быть — разбогатевший продавец пива…
— Но как долго этого завтра ждать?!
— Не майся ненужной рефлексией — пусть он помогает строить баню, пусть покрикивает на Муру. Значит, ему это выгодно, раз он за работу взялся. У них с Мурой своя игра.
— Я вот все переживаю, правильно ли я сделала, что отдала сад Томе, а нам оставила дачу? Кирилл, конечно, сможет жить у нас каждое лето…
— Тома — прекрасный садовод, она, между прочим, часть урожая уже несколько лет тайно от нашей семьи реализовывала на рынке. А Кирилла запишите собственником четверти дачи, вот и все. И совесть твоя успокоится.
— Откуда ты узнал, что Тома торговала овощами?
— Сам увидел случайно, вот и все.
— И никому не сказал!
— Все нужно говорить вовремя.
— Митька! — Наталья поглядела на него с каким-то детским испугом. — Я никогда бы не предположила, что
note 205 в сложной ситуации, причем ситуации совершенно бытовой, именно ты сможешь расставить все по местам!
— У меня школа, — он засмеялся, — я так давно общаюсь с Леней — мог же я кое-чему не только научить его, но и сам от него чему-то научиться, не считаешь же ты меня совсем тупым?
— Но я считаю, что Ритка твоя — пустышка!
— Не говори так. — Он нахмурился. — Возможно, все люди вообще — единый организм, и то, что психологи называют бессознательным, — наша общая духовная материя, просто в одних она гуще, сконцентрированней, а в других прозрачней. Рита есть Рита.
— Но, прости, о чем с ней можно говорить?
— А с женщиной вообще не нужно говорить! Шутю. И вообще, ты просто ревнуешь, сестра!
— Но, по-моему, — Наталья вдохнула воздух, — ты к ней охладел! Точно туман пролетел, осев мелкими капельками на его лице. Он не ответил.
— Митя, — заговорила она вновь, — когда по участку шныряют эти сомнительные Феоктистовы, мне кажется, что наша дача уже не та, они заглушают какую-то нежную мелодию нашего детства! Ну, что ты улыбаешься? Это ведь ужасно — сейчас они везде! И там, где сидела наша бабушка с книгой, где вели мы с ней вечерние беседы, где ты делал свои первые наброски, — всюду они! Они! Только они!
— А ты воспринимай их как фантомы: возникли, достроили дом — и вскоре испарились.
— Скорее бы!
— И вообще, ты слишком дурно к ним относишься: они — очень живые и очень сентиментальные люди, хотя всё, что лишено утилитарного смысла, для них не существует. Представляешь, какая плоская реальность, в которой они движутся, их можно и пожалеть. Их агрессивность от близости к первобытности, которую они еще в себе не изжили… Но верят, я тебя уверяю, в романтическую любовь, ту пошлую романтическую любовь, вос
note 206 петую плохими шлягерами… Им суждено еще множество воплощений, чтобы наконец хоть что-то начать понимать. А Феоктистов, — Митя опять засмеялся, — вспомнишь мои слова, еще тебе признается в пылких чувствах!
— А где будешь ты?
— Я уезжаю через неделю. Суздаль, Владимир… Золотое кольцо!
— Вот почему ты нарисовал золотые кисти куполов! Да?
— Они мне снятся и снятся.
— А мне сегодня приснилось, — вспомнила она, — что я прихожу с Мурой в какой-то магазин, нас встречает женщина, по виду, знаешь, из серии роскошных блондинок, уводит Муру, а я жду их, жду, он из двери выглядывает, говорит: я тут за товаром — и вновь исчезает, а я жду, жду — так и не дождалась, вышла из магазина, вроде это раннее утро, иду к остановке автобуса, автобус подъезжает, я почему-то сначала медлю, а потом бегу к нему, боясь опоздать, заскакиваю, но обнаруживаю, что потеряла туфли, и вроде в салоне я совсем одна, но, приглядевшись, замечаю мужчину… он понравился мне во сне. И просыпаюсь. * * *
…И проснулся Антон Андреевич, как хорошо, тюлевые шторы плыли, как Млечный путь, ночь дышала теплом — и чудилось: тихий дом по небу плывет и плывет без весел и парусов; женщина в белой шали, как долго ты здесь ждала, глядела в окно на дорогу, я твой силуэт узнал, мы встретились так случайно, я для тебя один из странников незнакомых, путник ночных дорог, сбросивший груз свой угрюмый, ставший теперь никем, я — никто, и когда качает ночь наш дом над тихой рекой, меня нет на Земле, я чувствую небом себя ночным, себя я чувствую вечным созвездием Гончих Псов, и трава, что вбегает прямо на наше с тобой крыльцо, и волна, что лижет, ласкает руки твои, и та звезда, что над нами нахохлилась сонным птенцом, и сама ночь приникает к белым коленям твоим — всё, всё приникает
note 207 к белым коленям твоим. Свет их, лунный, далекий, в детстве приснился мне, и долго-долго сомнамбулой брел я на серебряный звон, мне приходилось часто останавливаться в пути, и на каждой станции некто встречал меня, я притворялся то мужем, то сыном, то кем-нибудь, но, сбросив свой груз непосильный, стал я самим собой, я поспешил, пусть поздно, на далекий серебряный зов, на свет полуночный тихий круглых коленей твоих, я все забыл, я не знаю, кто были спутницы те, что оставлены мной на станциях, что позабыты в пути, за млечность легкого тюля, за голос твой золотой, я не помню, были иль не были дети в пути со мной, кажется, были два мальчика, а может, девочка шла, нет, вроде бы я оставил на станции свой чемодан, там был альбом с фотографиями чьих-то детей, но чьих? Разве так это важно, то были дети Земли, мне некуда возвращаться, я прекрасный никто, я только полночный странник, по облакам плыву, я песчинка, я знаю: мы с тобою, соединясь, станем ракушкой жизни на берегу небес. А сейчас как хорошо лежать на дне этой теплой ночи, все роли свои забыв, я сыграл их неважно, не так, как хотела бы милая мама моя, был я неважный сын, ученик нерадивый и прочее… все не так, играл я все роли лениво, всё суета, всё сор, а теперь я свободный странник, бродяга, нашедший свой дом. Твоя белая шаль светила северным снегом мне в детстве и цветом яблони в юности, и лицом медсестры, склонившейся над алым полем войны, и крымскою белой чайкой, и тихой астрой тоски, и, наконец, ракушкой на синем небесном дне. Кто-нибудь нас оты щет когда-нибудь, может быть, мы прошумим о свободе, о тихой морской любви, Господи, если Ты был бы, Ты бы понял меня, я проснулся сегодня никем, как прекрасна ночь, в белых створках ракушки млечный струится тюль.
…В лунном свете смородиновые кусты — как негатив, на крыше ртутный отблеск, глуховатый стук шишек, срывающихся с ветвей, а на душе тихо. Мура спит. Сомнительная парочка Муриных новых знакомых — в дальней
note 208 комнате. Она — яркая блондинка, продавец, он — бывший официант, а сейчас бизнесмен, владелец кафе, собирающийся прикупить магазин, где работает блондинка.
Наталья на террасе одна.
Тихо в душе. Конец августа, уже холодно по ночам, но сегодня удивительно тепло. Тянет слабым дымком — Мура топил баню, все, кроме Натальи, дружно парились, гоготали, прыгали полуголые по участку.
Запахи травы уже приглушены. От чая со смородиновым листом идет такой приятный аромат. Аромат уходящего лета.
— Можно с тобой посидеть? Вздрогнула от неожиданности. Она думала, что и Феоктистов благополучно почивал. Он громче и звонче всех гикал, гукал, чаще всех щупал и щипал пышногрудую блондинку. Нет, надо же, не спит, даже не сильно вроде пьян.
— Зря баньку не опробовала, хозяюшка, — прогудел он, садясь к столу. Промолчала. Она так любила одна поздно вечером сидеть на террасе, пить крепкий чай, вслушиваться в далекие звуки ночи, вдыхать запахи травы, тихого дымка… А этот Феоктистов все испортил.
— Чайку бы, а? — он был явно настроен на общение. Она поднялась, налила, поставила перед ним на стол стакан в старинном подстаканнике, подвинула к нему вазочку с клубничным вареньем: им Серафима баловала Муру. Феоктистов, улучив момент, схватил ее крепко за руку, а другой, огромной своей лапищей, накрыл ее холодную коленку.
— Это еще что такое! — она дернулась, вырвалась. Но не ушла. Любопытно, наверное, стало — что последует.
— Гордая! — с одобрением пробасил он, убирая мохнатые лапы. Опять помолчали.
— Твой-то сегодня как петушился — всю вашу семейку с понятно чем смешал! — Феоктистов, видимо, хотел выглядеть культурным, исключая из своей речи привыч
note 209 ный для него мат, этот гнилостный мусор, как называла заборную лексику Наталья, поднятый и выброшенный ураганом из черных дыр подвалов и подворотен и заполнивший теперь все этажи жизни.
— Чего он так против вас всех попер? Мура и в самом деле, выпив, стал сначала расхваливать свою пивную работенку: я всем нужен, без меня народ звереет! А затем с еще большим пылом поносить всех Ярославцевых: Антона Андреевича он назвал лентяем и неудачником, Сергея — шизиком, нормальные люди не стреляются, а Митю тихой сволочью: бабу обрюхатил, кукушонка в чужую семью подбросил, а сам слинял, собирается жениться там уже на какой-то молодой и привлекательной, будет открыточки слать к праздникам с видами архитектурных памятников.
Понятно, это в Мурином репертуаре — подслушивать разговоры Натальи и Ритки! А вдруг Мура надумает про дать секретик о кукушонке Лене, это же будет катастрофа!
— Все это неправда, — сказала, — обе девочки у нее от законного мужа.
— Рассказывай!
— Если ты такое скажешь Лене, он тебя просто убьет! — Мура трусливый, теперь будет держать язык за зубами.
— Причем не сам, а наймет. Мура вздрогнул и часто-часто заморгал. Ей, разумеется, от него тоже досталось: и хозяйка она дрянь, все делает бедный Мура, а в постели… Тут она прервала. Имей совесть, Дмитрий.
— Два Дмитрия в одной семье, — прошелестела блондинка, погладив Муру сладким взглядом. Он, видимо, казался ей очень респектабельным — крупный такой, с курчавой купеческой бородой, с бизнесом выгодным, да еще и жертва преследований, кандидат наук, Мура успел поведать, как его в застойные времена ушли из института, он, видите ли, выступал против начальства, какая-то
note 210 очередная фантазия, он же псевдолог, Наталья-то знает, что это такое: ради красного словца наплетет с три короба, лишь бы себя возвысить. И здесь — унизил всех Ярославцевых, а себя вознес.
— Да, — сказала Наталья, — два Дмитрия. Только один — лже-Дмитрий. Мура аж подпрыгнул: «Я, конечно?!»
— А что, — Наталья усмехнулась, — Марина Мнишек бы тебя полюбила, в тебе что-то есть. — Она мельком бросила взгляд на блондинку: та вожделенно пила глазами Муру.
— Ну, если так, — миролюбиво протянул он, налил всем и себе вина. — Только ты на Мнишек не тянешь! Корма маловата! Она встала и вышла. Выбрала себе в мужья хама. Хорошо Мите о них судить: наивные, сентиментальные, фантомы… Хамы, и все.
— А че, у тебя ноги и верно кривые? — прогудел Феоктистов.
— Твой Жмурка поделился с народом.
— Колесом!
— А мне такие нравятся, — он закурил, достав из кармана черной кожаной куртки, измятую сигаретку. — И чтобы глазенки, как у тебя — злые!
— Это они сейчас злые! — намекнула она. Что-то загрохотало в комнате, послышался смех блондинки.
— С кровати слетела, — заржал Феоктистов, — ядреная телка.
— Тебе она очень подходит, — вдруг с непонятной досадой сказала Наталья, — вам всем такие нужны!
— А если мне ты подходишь, — он, осмелев от ее досады, встал и качнулся к ней, окатив жаром и винным перегаром. — Если ты мне давно нравишься. — Он поймал лапой ее подбородок и попытался своими толстыми губами дотянуться до ее полудетского рта. Она отпрянула, закрылась стулом, громко шепнула: уйди, а то Мурку разбужу.
note 211 Летняя ночь…
— Ну и зря. — Он бросил окурок в стакан. — Сейчас бы покувыркались в траве славненько! Мурке бы рога наставили за его треп! — Он затянулся дымом. — Знаю, знаю, ты не такая. Может, тем и нравишься мне: недотрога. Тоже был август. Август ли?..
Феоктистов не стал больше приставать к ней, повернулся, тяжело сошел с крыльца, сходил за дом, возвратился
— и, не оглянувшись на нее, стоящую с бледным лицом в глубине террасы, ушел в дом. А смех блондинки зазвучал вновь — хрипловатый, низкий. Потом раздалось пение: это Мура своим тоненьким голоском затянул «Калитку », а женский хрипловатый голос ему подпел.
Наталья села. Ее бил озноб.
Отвращение. Ко всему. К себе. К себе. К себе.
Потом зашла в дом, поднялась на второй этаж, заснула, когда уже рассвело. Проснулась от сна: какой-то мужчина стреляет из ружья, вроде Феоктистов.
Оказалось, хлопнула дверца машины. Компания собиралась в город. Мура уезжал тоже.
Наталья еще с вечера всех предупредила, что останется на даче. С каким-то непонятным сожалением слушала она, как басисто хохотал Феоктистов, и отвернулась, увидев, что он обнял блондинку волосатой своей граблей. Тоненький голосок Муры что-то въедливо доказывал. Наконец — уехали. Она закрыла ворота, остановилась, посмотрела, как ремонтируют соседнюю дачу. Пахло смолой, свежим деревом, дымом костра. День был серый, возможно, пойдет дождь. Она убрала всё со стола, с отвращением сложила в старую сумку пустые бутылки, вымыла пол.
Ей внезапно стало страшно одной, здесь. Но это Мура, несмотря на свою конкретность и непонимание абстрактных узоров жизни, мог бояться привидений. Она же всетаки врач. Сергей из могилы не встанет. Мертвый, в гробе мирно спи.
Наталья поднялась на второй этаж: красиво. Очень приятные обои: золотистые, с едва заметным выпуклым орнаментом. Почему-то вспомнилось, как любит Мура придумывать свои витиеватые подписи — то один завиток сюда, то другой… Мертвый в гробе. На стене старая Митина работа — дачный пейзаж: ванна желтоватая с желтозеленой водой словно медленно уплывает по легкой ряби желто-голубой травы, по которой бродят ленивые солнечные блики лучей, не освещающих старую ванну, прикрытую синеватой тенью листвы. Ни кустов, ни деревьев на полотне. Лишь тень листвы, лишь рябь истомленной от долгой жары чуть примятой травы. Мирно спи. На втором этаже они поставили диван, накрыв его клетчатым пледом, пушистым, коричнево-рыжим. Здесь будет жить Митя, так решила она. Где бы он ни был — он приедет сюда. Светло-желтые, солнечные шторы на округ лых окнах; плетеное кресло-качалка в углу, чуть скошенный потолок, — здесь так хорошо теперь.
Она спустилась по деревянной лесенке, сделанной красиво, в форме двух вееров, образующих золотистую восьмерку, и прошла сначала в комнату бабушки — здесь она жила каждый год с мая по конец сентября. Ее диванкровать, полки с книгами и журналами, круглый старинный стол с черными гнутыми ножками, на окнах голубоватые шторы, выцветшие уже, но пусть пока повисят, к следующему лету Наталья купит другие. А может, снимет домашние, темно-зеленые, — они делают столовую мрачноватой, а на даче, среди листвы, цветов и травы, будут глядеться веселее.
Вот куда бы деть этот старый комод? Громоздкий и бесполезный. Она с улыбкой вспомнила — Митя, уезжая, пошутил по телефону — самое время открыться комоду!
— а ведь и правда, подметая, она нашла какой-то ключик. Стоит никчемная гробина. Куда же она ключик положила? Или выбросила с мусором?
Наталья прошла на террасу, пахнуло сыростью — дождь накрапывал, серое небо разбухло, но вдали уже
note 213 виднелась синева, как шелковое платье из-под волчьего
меха шубы.
А! Я положила ключ в ящик шкафа.
Шкаф стоял тут же, на террасе, старый, но еще очень крепкий — такая мебель из цельного дерева теперь редкость, и любители старины, приведя в божеский вид, могли бы использовать его с пижонством.
Ключик, несколько тронутый ржавчиной, оказался не в ящичке, а на полке, между тарелками и стаканом.
Застекленная дверь на террасу была распахнута настежь, и так приятно, так нежно пахло влажной травой и отсыревшими деревьями. Наталья, занимаясь приборкой, не замечала дождя, а он уже шел с самого утра, то сильнее, то почти прячась в листве и хвое.
…В желтой ванне прыгали гвоздики воды, серая кошка, забравшись под смородиновые кусты, возилась там, раздирая что-то лапами, помогая острыми зубами. По оконным стеклам стекали зеленоватые капли; наверное, завтра в лесу будут грузди, подумалось ей. Черные грузди почемуто никогда же внушали ей доверия, она брала только те в корзину, что назывались в народе сухими. Девчонкой она собирала грибы легко и радостно, чуяла их, спрятавшихся в порыжелой хвое, но теперь выходила в лес редко, ей душно становилось там, будто в толпе людей, в метро или переполненном автобусе. С годами и Мите и ей — как-то они с удивлением обнаружили сходство и в этом — стали нравиться открытые пространства: блеклая степь, море, небо… Она даже спала раньше на узеньком темно-красном диване, уткнувшись лицом в его слабо пахнущую пылью и тканью мягкую спинку, закрывшись одеялом почти с головой, свернувшись клубком, — но теперь ей хотелось простора и спящей. С Мурой она вообще не могла спать в одной постели — какие-то кошмары начинали сниться: то взрывы, то выстрелы, то поджоги, — она просыпалась от страха, а он порой и покрикивал визгливо во сне…
Из окна соседней дачи выглянул лохматый, багроволиций дядя Миша, поманил ее рукой, она вышла на крыльцо, поздоровалась. Он подковылял к забору.
— Теперь ты, Наталья, глава дома, — издалека начал он, кивая, как заводной медведь, всклокоченной седой головой,
— тебе заменить Елену Андреевну. Ты на нее и похожа. Мудрая была старуха. Порядочная. — Дядя Миша облокотился о забор. — Теперь такие редкость. Культура не та. Бывало, попросишь — ни в чем не откажет.
— Вы меня простите, дядь Миш, — сказала Наталья, — но вам, наверное, нужно…
— Всего десять. Десяточку. Пустячок, а приятно! Наташа сходила в дом, принесла бумажку. Он похлопал красными ладонями по толстым бокам, сунул десятку в карман и, помахав головой, скрылся за темно-бордовым забором своей дачей.
Наталья вернулась в дом. Она не очень верила, что найденный ключик и в самом деле от черного комода, — и потому, когда ключик повернулся, замок щелкнул и ящик с плаксивым звуком выдвинулся — запоздало удивилась.
Верхний ящик был пуст: она пошарила в нем рукой и вытащила лишь почерневшую английскую булавку. Во втором, очень туго поддавшемся ее несильным пальцам, валялись какие-то бумажки и старая фотография. Рассматривая ее, Наталья подняла брови: молодая бабушка в светлом плаще, ее маленькие руки в тонких перчатках как бы поигрывают изящным зонтиком. И правда, есть что-то общее у нас. Наташа, держа фотографию, прошла в свою комнату, где стояло зеркало, а под ним — французская тушь для ресниц и косметический набор — скромный подарок Муры ко дню рождения. Она смотрела то на себя, то на молодую бабушку, прищурившую на фотоснимке глаза чуть насмешливо, как будто она что-то знает о смотрящей сейчас на нее из будущего. Плавный овал и тонкий нос с едва заметной горбинкой, и эта привычка прищуриваться — у нас и в самом деле общие. Хватит себя винить, моя девочка. Наташа оглянулась. Голос бабушки был так отчетлив, что в первый миг она не поняла, фраза прозвучала здесь, в старом дачном доме, или только в ее собствен
note 215 ном сознании. А я все-таки себя виню, сказала вслух тихо. Хватит казнить себя за то, что произошло тогда. Ты опомнилась в последний момент, и так долго потом страдала и винила себя. Да, опять вслух произнесла Наталья, я чувствовала себя такой… такой грязной, хотя ни разу до этого даже не целовалась. Живи, моя дорогая, хорошая, чистая девочка, живи.
Худенькая молодая женщина перед зеркалом словно очнулась — и тут же облачком упорхнула в окно та чувственная дымка, что окружала почти постоянно ее нежную душу, и за окном прекратился дождь. Как в классическом романе, подумала Наталья и, облегченно вздохнув, вгляделась пристальнее в свое отражение: кажется, она все-таки научилась управлять собой, и теперь туман неясных мечтаний и чувственных ощущений не закроет ясных ее зрачков. Даже губы как будто стали четче, а глаза глядели светло и весело.
Наталья себя простила.
И ей захотелось запеть, затанцевать, захотелось сделать что-то очень-очень хорошее — всем-всем-всем! — и даже Муре, смешному увальню, самолюбивому, тщеславному, но такому беспомощному порой — Боже мой!
В комнате бабушки она достала найденные желтые листки. Их было всего два. Так вот оно что — это и есть та записка, из-за которой разошлись родители! Печатными буквами: «Пока вы в городе работаете, нянчитесь с детишками, ваш косоглазый супруг возит на дачу…» Наталья поморщилась. Какая мерзость. Вот так, из-за случайной измены и псевдодоброжелателей разбиваются семьи, разрушаются судьбы. Конечно, ее мать возмутилась — получить такое гнусное доказательство его неверности! Любая бы на ее месте бросила все и убежала к первому встречному. Она не так уж и счастлива со своим куркулем. Хорошо, что бабушка, ее мать, всегда помогала — вот и внучку вырастила.
note 216 Второй листок оказался… черновиком, написанным круглым почерком и содержащим тот самый текст, что печатными буквами был изложен в записке! Наталье показалось, что манера письма — с палочкой над круглой перевернутой «т» и такой же — под круглой «ш» — была ей хорошо знакома. Господи, то был почерк ее собственной матери!
…Ее матери…
…В старую кухню…
…Присела перед печью, переделанной в камин, с помощью нескольких щепок разожгла огонь, так научала ее бабушка Клавдия Тимофеевна, вскоре и пламя загудело.
Наталья еще раз перечитала черновик записки — сомнений не было! — и, смяв оба листка, бросила их в огонь. Пусть сгорит все черное, низкое, мрачное, все, разрушившее нашу семью, и память о том пусть обратится в пепел!
Она не стала гасить огонь: пусть просушит уже отсыревший дом. Поднялась, пошла в столовую, поставила на плиту чай.
Ярославцевы, наверное, не любили трагедий.
И Наталья отвлеклась — сделала бутерброды с голландским сыром, вымыла помидоры, накинула поверх футболки и джинсов старый халат и с железной миской в руках спустилась с крыльца — захотелось смородины. Она наклонялась, поднимала влажные ветки — внизу прятались самые крупные и спелые ягоды, стоило до них дотронуться — они скатывались бесшумно в ладонь. Смородина уже отходила, и так в этом году из-за погоды все созревало поздно…
Знакомая серая кошка, замерев возле Натальи, просительно мяукнула.
— Сейчас, сейчас, — сказала Наталья, — я и тебе чтонибудь найду поесть. Кошка бежала следом. Уже войдя в дом, Наталья подумала: надо сварить какое-нибудь варенье. И собственное желание слегка удивило — ягодой занималась только Мурина мать. Найдя сметану, Наталья налила ее в блюдце, вынесла и поставила на нижнюю ступеньку. Кошка, вновь
note 217 мяукнув, сделала плавный прыжок — и начала сметану жадно лизать. Наталья стояла на террасе, скрестив руки на груди, и наблюдала за кошкой. Странно, такая огромная наша Земля, но такая крохотная по сравнению со всей Вселенной, и это серое животное на ней, ждущее сметаны или колбасы, откуда? зачем? А если все живое — единый организм планеты, тогда кошка, возможно, какой-нибудь безвредный микроб, обитающий у нее внутри. Фу, глупость, засмеялась Наталья над собой, мы, медики всетаки ужасно вульгарны!..
…А может быть, думалось ей, а кошка лизала и лизала сметану, никакого серого зверька и нет, а есть случайно возникший живой узелок времени и пространства, вот, предположим, я вяжу, как самая обыкновенная Парка, кстати, бабушку, маму отца, подружки называли почемуто Парочкой, я вяжу, и на изнаночной стороне вязанья получаются узелки, может быть, и наш мир — всего лишь изнанка другого мира, оттого он и полон зла и пороков, а там, на той стороне, тепло, доброта и свет, так редко проникающие к нам, на обратную сторону… Но такая мысль ей тоже не понравилась. Кошка есть просто кошка, сказала она себе. Все остальное — воображение. Кошка есть просто кошка. А Мура есть просто Мура. Наталья вновь улыбнулась. Видишь, Митя, я вывернула свою жизнь па лицевую сторону!
Между прочим, остается еще один ящик комода. Там, разумеется, клад! Но сначала надо поесть и попить чаю со смородиной, а то окажется в ящике какая-нибудь змея с той стороны — аппетит пропадет. Наталья засмеялась. Пока, кошка! Приятного тебе аппетита! Чай уже вскипел. И сыр свеж. И ягода сладка.
А мама есть мама.
Она решила так: пусть Мура подарит кому-нибудь из дачников этот комод, положит на тележку и увезет. А если ему станет жалко, пусть отправит в сарай — можно будет из него сделать полки.
Третий ящик комода открылся очень легко. В нем тоже лежали фотографии: на всех четырех — маленький
note 218 Сергей. Три снимка — нечеткие, будто смытые, а один — яркий, контрастный, несмотря на чуть выцветшую бумагу: Сережа в матросочке, в бескозырке, такой красивый мальчик, а ведь на Бабу-Ягу походил уже, честное слово, скрючился, сморщился, а здесь — ангел прямо: аккуратная, вьющаяся слегка челочка, пухлый рот, боже мой. И она заплакала. Она всхлипывала и закрывала ладонями лицо. Она сидела на бабушкином диване, раскачиваясь, как лодка, в бесконечном океане слез. Митя, мне кажется, я тону. А ты прости его, сестра, и все пройдет.
И она простила Сергея. Бедный, он изранил душу свою, и она вместо того, чтобы расти, превращаясь во Вселенную, свернулась до черной дыры. И чуть не засосала меня!
И она вновь заплакала. Из окна соседней дачи потекла музыка Свиридова, написанная им к пушкинской «Метели ».
И плакала она, сидя на старом бабушкином диване, в старом, но отремонтированном дачном доме, в обыкновенном дачном поселке, до которого и ехать на электричке всего тридцать пять минут.
В районе поразительно бесцветном жила Ритка: против ее дома блеклыми, тесно прижатыми одна к другой пятиэтажными коробками вытянулись дома, мимо них, чиркая, пробегал трамвай. Ни деревьев, ни оригинальных зданий — чахлые кустики и пыль, пыль, пыль. Ну что ты хочешь, объясняла Ритка, рабочий район, в центре, конечно, приличней, красивей, там сейчас даже дежурные есть в некоторых подъездах, консьержки называются, а у нас тут одни алкаши.
Но ей-то самой это унылое место, как ни поразительно, нравилось. На соседней улице прошла ее юность, через трамвайную остановку от нее жили многие одноклассники
— и тот принц, которого она так долго любила. Леня давно хотел сделать приличный обмен, но Ритка, сохранившая генетическое деревенское постоянство, упорно сопротивлялась: она срослась корнями с этой сухой поч
note 219 вой, пропиталась дымным и пыльным воздухом рабочей окраины. Внизу в их доме был продуктовый магазин с винным отделом, и, как это водится, Риткин подъезд пах гнусно: в нем распивали паршивое вино, кололись, курили, травили анекдоты — слышался сиплый хохот и отборный мат девиц, демонстративных в своей вольной жизни и вызывающе распущенных. Уборщицы не выдерживали: постоянные лужи в углах, а иногда и кровь — мало ли, то ли кто впопыхах пырнет кого-то, то ли иная причина, но смывать все вонючие лужи и жутковатые пятна, — нет уж, увольте! Лучше мыть какую-нибудь почти стерильную аптеку!
Повоевав с очередной намеревающейся дезертировать белоручкой — а Ритка была старшей по подъезду — такая загадочная выборная должность, — воззвав к ее совести, посулив прибавку от жилищной управы, Ритка поднялась по ступенькам, открыла свою обитую черным дермантином железную дверь. Леня боялся воров, но одновременно опасался и поставить квартиру «на пульт»: и менты могут зацепить, разоришься потом от них откупаться, и типчик, установивший сигнализацию, кому-нибудь за ящик водки может продать телефончик охраны. Дверь он тоже на всякий случай решил отделать поскромнее.
Открыла и закрыла все замки (на них Леня не поскупился), надела цепочки. Потом она погоняла Кристинку, заставила ее пойти постирать носки — та уже сама себе все стирала, как Ритка когда-то, — прикрикнула на Майку, пошла в спальню, в которой благодаря шикарной мебели чувствовала себя то королевой — когда накрасится и приоденется, то загнанной горничной, если без косметики и в халате, — и включила свои верные любимые электрощипцы, которыми делала завивку, еще учась в школе и готовясь к первым свиданиям.
Они договорились с директором: если сможет, он в восемь заедет за ней на машине, она поручит заниматься Майкой Кристине, а сама на часок улизнет с ним в ближайший лесок — вот оно, преимущество окраинных районов!
note 220 Наталья тоже должна с Дашуней приехать, позвонила, пожаловалась: замучила ее Серафима, заглядывает во все кастрюли, воспитывает Дашку, к тому же постоянно требует, чтобы Наталья через кого-нибудь из своих именитых пациентов «надавила» на милицию, пусть разыщут следы Антона Андреевича, чтобы можно было хоть похоронить пропавшего старика по-христиански…
Но директор не приехал — видимо, что-то важное отвлекло. Она относилась к нему уважительно, как дочь к серьезному отцу, и не усомнилось: значит, действительно занят. С ним ей было так спокойно. Порой, сама не замечая, она уже употребляла его фразы и словечки и невольно копировала его мимику, что не мешало ей по-прежнему тосковать о Мите, но спасало от страшной тревоги из-за отъезда Лени за рубеж. Он звонил оттуда, хвалил, пообещал, что вернется к середине сентября или чуть позже. Готовься, дорогая, прощайся со своей великой державой, добавил он. Она в трубку по-бабьи завыла, страшно озлив его.
И сейчас, завиваясь, она тоскливо припомнила телефонный разговор с мужем, и лицо ее постарело, посерело, как лицо многодетной вдовы.
— Открыть? — крикнула из прихожей Кристина: в дверь звонили.
— Открой, это, наверное, тетя Наташа. Старшую дочь Рита уже изучила: сначала приласкается
— и тут же что-нибудь попросит. Но не сердилась на нее за это — старшей всегда меньше достается, любят малышек. Даже бабка Дебора говорит только о Майке.
— Привет!
— Привет, хорошо выглядишь! — Ритка вяло улыбнулась. Девчонки тут же начали возиться, выбежала из комнаты Майка, обняла Дашуню — они очень любили с ней обниматься, искоса поглядывая на взрослых свидетелей их большого чувства.
— Даша ужинала?
— Ты знаешь, скажу честно — и я не ужинала. Я с дачи. Они прошли в кухню, Ритка поставила на плиту сковородку
— подогреть котлеты с гречневой кашей. Разговаривая, уже резала овощи: помидоры, огурцы, лук. Лук, кстати, ты будешь?
— Я?
— А вдруг тебе целоваться? — остро глянула Ритка.
— Целоваться мне не с кем. Мура… это Мура. — Наталья вздохнула. — Да мы давно уже с ним… Живу монахиней.
— Плохо. — Рита вытерла нож о фартук. — А ремонт закончили?
— Мама! — ворвались Даша и Майка. — Пить! Пить! Наталья налила в чашки кипяченую воду из графина, всегда стоявшего на кухонном столе: пейте — и брысь!
— Я — коска! — заорала сразу же Майка. — Мяу-мяу! Тетя Наташа! Мяу!
— Мяу! — Наташа засмеялась.
— Когда у меня она будет «р» выговаривать, беспокоюсь. Надо к логопеду сводить. Ну, кошка, брысь!
— А я — мышка! — Даша глянула исподлобья. А ведь они чем-то точно похожи, подумала Наталья.
— Ну ладно, о даче. Так что? Девчонки выскочили из кухни, умчались.
— Сестры, а не догадываются об этом, — с горечью сказала Ритка, точно угадав мысли Натальи. — Ну, все там готово?
— Отремонтировали. Отпраздновали окончание работ.
— Кто был? Феоктистов был? Она как-то встретила его у Натальи, и он произвел на нее впечатление и кожаным плащом, и новой машиной под окном, и нагловатой безудержностью зеленых глаз.
— Был. О его лирических посягательствах Наталья умолчала.
— Хорошо сделали?
— Так сколько комнат, я забыла?
— Без кухни, ванной комнаты и застекленной веранды
— теперь внизу пять. А на втором этаже — холл и еще три. — Наталья ткнула вилкой в готовый уже салат, зацепила красный полумесяц помидора. — И темную я не считаю.
— Хорошо! — с чуть уловимой завистью протянула Ритка. — Чутье было у вашего деда, чутье — такое место выбрать!
— По мне, так лучше он выбрал бы другое место, куда не добрались бы госпланы и где обычный берег живой реки, а не искусственное море.
— Глупости! Самый престижный поселок!
— Рита, — подняв на нее глаза, произнесла Наталья, — ты — тоже наша. И потому одна комната на даче всегда твоя.
— …Спасибо. — Ритка расчувствовалась. — Что меня ожидает в ближайшее время — не знаю. Леня скупил массу картин, будет вывозить. Звонил оттуда. — Она коротко пересказала разговор. — И мать его приходила, уламывала. Говорила я — надо назвать девочку Деборой, нет, не послушался тогда. Ну ладно! — Она положила в тарелку кашу, котлеты. — Ой, чуть не подгорели. Поедим, уложим детей, тогда наговоримся.
— Так ты едешь или нет?
— У меня же дети! Леня считает, что там и Кристине, и особенно одаренной Майке — можно будет дать прекрасное образование. — И вдруг злорадно улыбнулась. — Можно, конечно, сделать ему подарочек на прощанье.
— Ты с ума сошла! Он такого не заслужил!
— А почему, собственно, нет? Что, думаешь, не сумею?!
— Опомнись, Рита! Да он от инфаркта умрет. И старуха сыграет в ящик. Ритка сгорбилась и тяжело вздохнула.
— Да жалко мне его. Я уж так…
— А если… если бы Митя женился на тебе?
note 223
— Я что, себе враг! — Ритка гордо выпрямилась, встала с табуретки, щедро плюнула в раковину, объяснила: — Табак в зубы попал. — Подняла брови. — Юлия Николаевна часто мне говорила, он — не опора… И потом, куда я ему… с двумя-то хвостами! Большому кораблю, как ты знаешь, большое плаванье. Она хмуро села.
— Хоть мир посмотрю… — Она закурила опять. — А то и здесь не пропаду. С двумя руками, с головой на плечах. Буду работать на полторы. Директор поможет. А ночами, когда никто не видит, буду подъезд наш мыть. Я, знаешь ли, не брезгливая. За окном раздались какие-то свистки, топот ног, крики.
— Постоянно по вечерам у нас во дворе хулиганье собирается. Мне иногда приходится выходить, помогать милиции разобраться, я же ответственное лицо! — Она чуть заметно улыбнулась. — Самое ужасное, — она поднялась и запахнула халат, — самое ужасное, что Леня — хороший мужик, я ему изменяла, я была по отношению к нему дрянью, вон там, — она головой кивнула в сторону детской, — грех мой голубоглазый, а он старался, как мог, квартиру обставлял, и деньги, и платья, все мне завидовали. И мягкий он.
— Не вини себя, — сказала Наталья грустно, — он, конечно, неплохой, но твоя душа искала жертвенности, она металась, задыхалась… Ты прекрасная мать — ответственная, аккуратная, заботливая…
— Прекрасная! Ну что ты, Наташка! Я таскалась, а детей
— лишь бы кто на время хоть забрал — эге! — что говорить
— дурная баба! Уложив детей, они тоже пошли в спальню, Наталье Рита достала свою ночную сорочку, себе — из тумбочки карты, легла, стала гадать.
— Одно меня утешает, — она снова заговорила о муже, — когда я честно пыталась Лене совсем не изменять, такое случалось — желание у него как отрезало — пропадало и все! Но стоило сбегать на сторону, он сразу
note 224 просто угорал! Ладно, ты что-то бледная, давай-ка спать. Ты устала…
— Приборка и почти бессонная прошлая ночь.
— Ты Мурке-то сказала, что останешься у меня?
— Записку оставила. Его не было дома.
— А где он? С Феоктистовым?
— Понятия не имею. — Наталья присела и спустила с кровати ноги. — Забыла косметику смыть. Встала, босыми ногами прошлепала в ванную, умылась и, вернувшись, сказала тем спокойным тоном, что был так свойственен всем Ярославцевым:
— По-моему, именно сейчас он мне изменяет с химической блондинкой. * * *
«Все серое, мрачное небо казалось тяжелым, только над соседним домом, образуя полукруг арки, застывшие облака будто светились. И дерево, неподвижная вершина которого тонула в черно-сером небе, оттого будто обрезанной кроной своей чернело на бледно-желтом свету. Но внезапно в сплошной стене точно прорубили отверстие: серебристо-золотой свет, похожий на светящийся шар, стал медленно двигаться влево, чуть удлиняясь и теряя правильную округлость очертаний. И стало ясно, что неподвижность облаков — только иллюзия, они медленно, но беспрерывно плывут — и скоро темно-серый, тяжелый свод расколется и неровные его обломки, как мокрые тяжелые доски с зубчатыми краями, снесет ветер
— и серебристо-золотой свет откроется, очертив, наконец, пышную вершину дерева, а назавтра будет ясный и солнечный день…»
Наталья оторвалась от романа. Встала. Вышла на балкон, облокотилась о перила: все серое, мрачное небо казалось тяжелым, и только над соседним домом, образуя полукруг арки, застывшие облака будто светились…
Митя, в частности, писал: «…мы же принимали, даже же отдавая себе в этом отчета, не просто той жизни, что
note 225 окружала нас, но, по цельности своей природной, не принимали и жизни вообще — это мы-то, вечные жизнелюбы и веселые пессимисты, знающие, что человека не исправить! — мы не принимали жизни, прячась от самих себя. Сергей утонул в собственной чувственности, я жил только искусством, а ведь, милая моя, лишь малое искусство создается из отрицания жизни, ты вспомни, Наташа, как мне было лет четырнадцать, и я хрипел вслед за Высоцким: “Спасите наши души, мы бредим от удушья!”
— он выразил отсутствие живой воды, но теперь ты видишь, как сверкают и плывут могучие волны наших с тобой чувств, теперь ты слышишь веселую, мрачную, быструю, медленную, ты слышишь музыку жизни, Наташа!..»
По-моему, он там влюбился, читая, подумала она. Такое трудное время, кругом стреляют, взрывают, а он — ликует. Наверное, это любовь.
«…Мы должны с тобой довериться жизни, и только приняв ее вслед за древними мудрецами как вечную перемену, как нескончаемое движение, постоянную в своей изменчивости, великую, великолепную, влекущую жизнь, только приняв ее и дав ей захватить нас в свой лепечущий, плещущий, плывущий, пламенеющий плен — мы сольемся с ней и не станем более ни возвышаться над ней, духовно поднимаясь все выше, ни истязать себя за падения, но будем, поднимаясь все выше, интуитивно следовать врожденному чувству красоты жизни, красоты, что если и не так могуча, как хотелось Достоевскому, но все-таки и не так слаба, чтобы не удержать человека, нескольких людей, человечество — от катастрофы, не спасти от Минотавра, к которому ведет лабиринт эгоцентризма. (…) …это будет новая серия работ “Солнце” (…)
И поверь мне, Наташа, здесь, в маленьких старинных городах, где тихие домики взбегают на холм и вновь как бы сползают в низину, застывая, кажется, на самом краю, где белые строгие стены монастырей, где равнодушному сердцу будет так скучно, а ждущему развлечений — тоскливо, где нет еще (!?) кричащих витрин и потоков ма
note 226 шин, чем, разумеется, недовольна молодежь, и еще там, на Оке, спустившись к воде по крутому зеленому склону, я вдруг понял, Наташа: моя мать, наша мать возвратилась к нам, она воскресла, вот она, смотри, русоволосая, светлоглазая, тихогласная улыбается мне, и тебе — и всем! — и Ритке, которая ее не видит, и Серафиме, которая никогда не узнает ее, и многотерпеливому Лене, который с печальной любовью однажды вспомнит о ней, — она улыбается всем, она приветствует Солнце, она протягивает нам руки. И как мне хочется, Наташа, чтобы ты произнесла вслед за мной: “Жизнь, я приветствую тебя!”
Твой брат.
Письмо для Риты я отправил по адресу: Главпочтамт, до востребования».
конец первой книги
Note1
6
Note2
7
Note3
8
Note4
9
Note5
10
Note6
11
Note7
12
Note8
13
Note9
14
Note10
15
Note11
16
Note12
17
Note13
18
Note14
19
Note15
20
Note16
21
Note17
22
Note18
23
Note19
24
Note20
25
Note21
26
Note22
27
Note23
28
Note24
29
Note25
30
Note26
31
Note27
32
Note28
33
Note29
34
Note30
35
Note31
36
Note32
37
Note33
38
Note34
39
Note35
40
Note36
41
Note37
42
Note38
43
Note39
44
Note40
45
Note41
46
Note42
47
Note43
48
Note44
49
Note45
50
Note46
51
Note47
52
Note48
53
Note49
54
Note50
55
Note51
56
Note52
57
Note53
58
Note54
59
Note55
60
Note56
61
Note57
62
Note58
63
Note59
64
Note60
65
Note61
66
Note62
67
Note63
68
Note64
69
Note65
70
Note66
71
Note67
72
Note68
73
Note69
74
Note70
75
Note71
76
Note72
77
Note73
78
Note74
79
Note75
80
Note76
81
Note77
82
Note78
83
Note79
84
Note80
85
Note81
86
Note82
87
Note83
88
Note84
89
Note85
90
Note86
91
Note87
92
Note88
93
Note89
94
Note90
95
Note91
96
Note92
97
Note93
98
Note94
99
Note95
100
Note96
101
Note97
102
Note98
103
Note99
104
Note100
105
Note101
106
Note102
107
Note103
108
Note104
109
Note105
110
Note106
111
Note107
112
Note108
113
Note109
114
Note110
115
Note111
116
Note112
117
Note113
118
Note114
119
Note115
120
Note116
121
Note117
122
Note118
123
Note119
124
Note120
125
Note121
126
Note122
127
Note123
128
Note124
129
Note125
130
Note126
131
Note127
132
Note128
133
Note129
134
Note130
135
Note131
136
Note132
137
Note133
138
Note134
139
Note135
140
Note136
141
Note137
142
Note138
143
Note139
144
Note140
145
Note141
146
Note142
147
Note143
148
Note144
149
Note145
150
Note146
151
Note147
152
Note148
153
Note149
154
Note150
155
Note151
156
Note152
157
Note153
158
Note154
159
Note155
160
Note156
161
Note157
162
Note158
163
Note159
164
Note160
165
Note161
166
Note162
167
Note163
168
Note164
169
Note165
170
Note166
171
Note167
172
Note168
173
Note169
174
Note170
175
Note171
176
Note172
177
Note173
178
Note174
179
Note175
180
Note176
181
Note177
182
Note178
183
Note179
184
Note180
185
Note181
186
Note182
187
Note183
188
Note184
189
Note185
190
Note186
191
Note187
192
Note188
193
Note189
194
Note190
195
Note191
196
Note192
197
Note193
198
Note194
199
Note195
200
Note196
201
Note197
202
Note198
203
Note199
204
Note200
205
Note201
206
Note202
207
Note203
208
Note204
209
Note205
210
Note206
211
Note207
212
Note208
213
Note209
214
Note210
215
Note211
216
Note212
217
Note213
218
Note214
219
Note215
220
Note216
221
Note217
222
Note218
223
Note219
224
Note220
225
Note221
226
Note222
227
Note223
228
Note224
229
Note225
230
Note226
231
Связаться с программистом сайта.