Марьяш Рута Максовна
Калейдоскоп моей памяти. Глава четвертая. Мой Онегин - мой демон

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Марьяш Рута Максовна (rutol@latnet.lv)
  • Размещен: 11/01/2006, изменен: 17/02/2009. 41k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:


       Глава четвертая.
       МОЙ ОНЕГИН, МОЙ ДЕМОН
      
       Вспоминая свои наиболее значительные встречи с людьми, длительные духовные и сердечные привязанности, я вижу, что в моей жизни часто срабатывал некий закон подобия, согласно которому человек, как и любое существо, притягивает к себе другого, в чем-то похожего на себя. Похожесть эта обычно была глубинная, ее не было на поверхности, она лишь угадывалась на уровне подсознания, интуиции.
       В Москве, где мы жили в конце войны, в Копьевском переулке у Большого театра, на нашем этаже, справа возле лестничной площадки, в большой, перегороженной шкафом комнате жила Мария Александровна Сироткина со своей овдовевшей в войну дочерью Валей и внуком Вовой. Это были выходцы из подмосковной деревеньки, давно ставшие коренными москвичами. Долгие годы они жили на Пресне, а когда глава семьи -- человек одаренный, но хилый здоровьем и сильно пьющий, умер, а четверо детей -- трое сыновей и дочь -- получили образование и обрели самостоятельность, все они расселились по Москве.
       Марии Александровне было тогда лет шестьдесят. Ее дети ласково называли ее Бабулей. Высокая, чуть сутулая, она была одета по-деревенски: длинная темная юбка, просторная вязаная кофта, чистенький белый ситцевый головной платок, не прикрывая ушей подвязанный под подбородком. Иногда платок соскальзывал на шею, и были видны ее темные с проседью волосы -- гладко зачесанные назад, заплетенные в косу, свернутую на затылке. Трудно было судить о том, какова она была в молодости: крупные черты ее морщинистого лица не хранили печати былой красоты, женской привлекательности -- это было лицо неутомимой труженицы, заботливой, безотказной, всю жизнь посвятившей своей семье. У нее были небольшие задумчивые и ясные карие глаза, мягкий, слабо очерченный рот, добрая улыбка. Мария Александровна излучала доброту, спокойствие и мудрость, обладала особым богатством души и щедро делилась им с окружающими. Соседи приходили к ней за советами, просили рассудить бытовые неурядицы, недоразумения, развеять сомнения, унять душевную боль. Ее чтили, с ее мнением считались.
       В комнате Марии Александровны всегда было опрятно и светло, темный дубовый паркет был навощен и начищен до блеска, на узких высоких окнах с видом на площадь Свердлова висели белые крахмальные занавески. Сама она чаще всего сидела у швейной машинки -- кому-то шила, перешивала, перелицовывала нехитрую одежду военного времени. Заказчицы часто сидели рядом, говорили о чем-то личном, а она поддерживала этот разговор просто, искренне и заинтересованно. Мария Александровна шила и мне, я быстро росла, одежда становилась узкой, короткой, изнашивалась. Я любила сидеть рядом с ней, часами рассказывая ей о своих переживаниях и надеждах, радуясь ее пониманию и обращенному ко мне добросердечию, ощущая ее как близкую, понятную и очень сильную. Я полюбила ее, нуждаясь тогда, в свои восемнадцать лет, как и на протяжении всей своей последующей жизни, в духовной поддержке, понимании и сердечной привязанности. Возможно, она и сама в этом нуждалась, и, угадав во мне некое духовное родство, привлекла к себе. Весной 1945 года, узнав о моем предстоящем отъезде из Москвы, она прослезилась, и печально сказала: "В кои веки судьба послала мне хорошего человека, а теперь я его должна потерять ..." Это были искренние слова, и я в этом убедилась спустя годы.
       Ежедневно в обеденный перерыв к Марии Александровне приходил ее младший сын Михаил. Он был холост, ему тогда было тридцать два года, и подростки с нашего этажа, в том числе и я, уважительно называли его "дядя Миша". Он был красив: высок, строен, в меру длинноног, изящен в движениях. Небольшая гордо посаженая голова, прямые темные легкие волосы, высокий, слегка выпуклый лоб. Его карие глаза излучали ум и легкое лукавство, а порой становились мечтательными, даже слегка сонными. Прямой короткий нос, твердо очерченный, немного удлиненный подбородок, небольшой мягкий рот со слегка поджатой вверх нижней губой, добрая, как у матери, почти детская улыбка. В облике Михаила было врожденное благородство, одухотворенность. Он приходил всегда в одно и то же время, наскоро съедал заботливо приготовленный и поданный матерью обед и, сняв начищенные сапоги и офицерский военный китель, в белоснежной рубашке и синих брюках галифе ложился отдохнуть на черный клеенчатый диван, где уже лежала большая, заранее для него приготовленная матерью, подушка. Он любил в это время мыслить вслух, и я часто садилась на стул рядом с диваном и, затаив дыхание, слушала его монологи о жизни, красоте, искусстве и некой прекрасной, возвышенной любви. Михаил был человеком монолога и обладал, как пушкинский Онегин, чрезвычайно привлекавшей меня "неподражательной странностью": с непостижимым размахом говорил одновременно о настоящем, прошлом и будущем, порой в шутку, а порой всерьез. Слушать его для меня было наслаждением, он поразил мое девичье воображение своей гармоничной внешностью, напряженной, безостановочной работой мысли, очарованием мужского интеллекта. Никогда в жизни я потом не встречала никого красивее и привлекательнее его, каким он предстал передо мной в ту пору. В нем я тогда искала и находила схожесть с взлелеянным мною с отрочества идеалом мужчины.
       Михаил был способным, многообещающим архитектором, но в войну был призван в армию и теперь работал поблизости на Лубянке, в архитектурном отделе НКВД. Чем, собственно, занимался этот отдел, в чем заключалась работа Михаила, как там использовались его своеобразный аналитический ум и воображение художника, осталось для меня тайной. Знаю лишь, что пребывание в этом дьявольском учреждении наложило тяжелый, бредовый отпечаток на психику Михаила, неустойчивую по природе, и положило начало его пагубному пристрастию к вину. Впрочем, в то время я этого не знала. Его образ мыслей, его поведение приводило меня в восторженный трепет. Он это чувствовал, был тронут моим откровенным восхищением, в его взгляде я улавливала поощрение, даже нежность. Я уезжала из Москвы, увозя с собой сказочный образ "дяди Миши". При выходе из подъезда дома, возле машины, на которой мы отправлялись на Рижский вокзал, он встретился мне, и сказал, чуть шаловливо улыбаясь: "Руточка, я вас любил, люблю и буду любить". Это было похоже на онегинское: "Я вас люблю любовью брата и, может быть, еще нежней ...". С этими словами в сердце я покинула тогда Москву и вернулась в Ригу.
       Встреча с Михаилом уже с первых послевоенных лет сказалась на моей женской судьбе. Его образ, как химера, постоянно маячил передо мной, мне никак не удавалось найти друга по сердцу и стать "добродетельной матерью и верной супругой". Были школьные, а затем студенческие увлечения, даже легкие романы, но я всех воспринимала только в сравнении с ним. Меня не оставляло и чувство своей собственной необычности, своеобразия, тоже как-то связанного с Михаилом, с его влиянием на мои вкусы и интересы. Я считала, что и сама не укладываюсь в обычный, приемлемый для большинства мужчин тип женщины, и это меня тяготило. Мир без Михаила казался серым, бесцветным. Я написала тогда стихотворение, в котором были и такие строки:
      
       Пешки -- все, и пешечьи мысли по пешке,
       Сер обитатель жизни клуба.
       Это, верно, пешке в насмешку
       Сделали пешку из дуба.
      
       Мой первый брак был скороспелым. Учеба закончилась, подруги одна за другой выходили замуж, пора было выйти и мне. Мой первый муж Леня был одесситом, истинным выходцем из "Одессы-мамы": очень подвижным, заводным, музыкальным. Он играл на своем немецком трофейным аккордеоне, любил джаз Цфасмана и Утесова. Под музыку мастерски отбивал на столе синкопы, неплохо пел и был похож на молодого Марка Бернеса. Нас объединила послевоенная тяга к легкому времяпровождению, веселым компаниям многочисленных друзей таких же беспечных, веселых, молодых. К мимолетным любовным похождениям, даже кратковременным супружеским изменам, отношение было снисходительным, терпимым. Возникавшее между нами время от времени напряжение легко разряжалось, и ссоры обычно заканчивались примирением. Леня очень любил Ильфа и Петрова, знал наизусть целые абзацы из "Двенадцати стульев" и "Золотого теленка". Это были его собственные, личные книги, и потом, после развода он их забрал с собой. При совместной жизни мы притерлись, обменялись некоторыми качествами -- это было неизбежно. Леня был страстным автомобилистом, мы приобрели старенький "москвич", вождение увлекло и меня. Думаю, что Леня по-своему любил меня, даже гордился мною, но меня не оставляло чувство неприкаянности, душевной неустроенности, я постоянно ощущала себя не на месте, и главной причиной этого было то, что он не выдерживал сравнения с Михаилом, с идеалом, возможно, созданным моим воображением.
       Я мечтала снова поехать в Москву, в город, который полюбила не только за красоту и величие, но и за те чувства, которые, мне там впервые пришлось испытать. Мне часто снился дом в Копьевском, лестница, ведущая на третий этаж, комната Марии Александровны, встречи с Михаилом. Еще в Москве мне однажды приснился Михаил таким, каким я его никогда прежде не видела: он был одет во все темное, штатское, стоял у моего изголовья и с грустью пристально глядел на меня. Этот сон оказался пророческим: именно таким я его увидела наяву спустя восемь лет, когда, приехав в командировку в Москву, впервые снова пришла в дом в Копьевском переулке навестить Марию Александровну. Я приехала туда летом тяжелого для меня, страшного 1953 года, о котором мне еще предстоит рассказать подробно. Умер Сталин, в стране произошли резкие перемены, многое требовало осмысления. Арбитраж, куда я приехала выступать, находился вблизи Красной площади, недалеко от Большого театра и того дома, в котором мы жили в войну. Закончив свои дела, я пошла туда, не зная еще, кого там встречу. Очень хотелось поговорить, поделиться тем, что пережито, узнать, как сложилась судьба людей, оставивших добрый след в моей душе.
       Все произошло именно так, как мне снилось не раз. За обитой серым войлоком дверью все той же своей прежней комнаты стояла Мария Александровна, почти не изменившаяся, в такой же одежде, с таким же платочком на крупной поседевшей голове. Она очень обрадовалась моему приходу, поверх очков внимательно, с улыбкой меня оглядела и, не спеша, стала готовить чай, накладывать в вазочки варенье, домашнее печенье. Накрывая на стол, она одновременно расспрашивала меня о моей жизни. Я чувствовала ее искреннее радушие, мне казалось, что я снова, как девчонка, как восемь лет назад, могу говорить с ней обо всем, и она меня снова, как тогда, поймет и успокоит мою смятенную душу. О Михаиле мы не говорили, но я ждала: вот откроется дверь и войдет он, не осуществившийся идеал моей юности. И он появился: легкий, стройный, в темном штатском костюме, белой рубашке и свободно повязанном узком галстуке, почти в точности такой, каким он приснился мне когда-то. Он был, как и прежде, красив. Изменились лишь его глаза: взгляд стал сосредоточенным и одновременно отвлеченным, обращенным в себя. Появление Михаила было продолжением моего сна наяву, и он, словно зная это, стал говорить со мной так, будто наш разговор был прерван совсем недавно, вчера. Я снова слушала его, и снова на меня сошла благодать. Я почувствовала себя на своем, именно мне предназначенном месте, ощутила столь необходимый каждой женщине единственно верный баланс соотношения ума, мысли и чувства.
       Мы вышли с Михаилом на шумную солнечную московскую улицу, он напевал мелодию из фильма "Под крышами Парижа" и говорил о Париже, говорил так, словно сам побывал там, видел музеи, площади, памятники и улицы этого города, столь от нас тогда далекого и недостижимого. Шутя, он сказал, что площадь Сен-Мишель в Париже носит его имя, и поэтому мне следует там обязательно побывать. Это была пророческая шутка: спустя более чем сорок лет, я действительно побывала в Париже, пришла на эту площадь и в память о Михаиле, которого тогда уже не было в живых, положила ветку мимозы к подножью стоящей там скульптуры. Но в тот далекий летний день 1953 года мы бродили по Москве, садились на скамейки в Александровском саду, заходили в небольшие кафе. Я снова слушала Михаила и чувствовала, что уже не являюсь для него той девочкой, которой он когда-то снисходительно и шутливо говорил о жизни, красоте и истине. Возможно, это была лишь его ностальгия по прошлому, но я уже ощутила его интерес и нежность ко мне, и это уже была другая нежность -- не к девочке, а к женщине. Мы были вместе тогда и расстались лишь через трое суток. С этого времени жизнь для меня обрела иной смысл. Я думала о Михаиле неотступно, он мне чудился повсюду и везде, я находила сходство с ним в киноактере Павле Кадочникове в фильме "Подвиг разведчика", даже в длинноногих танцорах гастролировавшего в Риге ансамбля Игоря Моисеева. Свои чувства к Михаилу я выразила тогда в стихах. Это было первое, посвященное ему стихотворение:
      
       Друг мой, не знаю,
       какими словами
       В простом
       показать письме
       Как днями,
       порой ночами,
       Наяву и во сне
       Со мною везде
       Ты, и большая радость,
       Что ты есть,
       Далеко --
       в Москве
       И близко --
       во мне.
       К чему слова:
       меня прости,
       На меня
       не сердись.
       Пойми --
       после тех дней
       усталости
       Мне открылась
       большая
       новая жизнь.
       Как зимой --
       первый снег
       Как весной --
       зеленый побег.
       Я знаю --
       ты это поймешь,
       Мой большой,
       родной,
       человек.
       А порой
       сомненье
       вползает
       змеей:
       Может -- сон,
       и его нет?
       И будет
       без отклика
       мой привет?
       Нет,
       нет,
       нет.
       Я твердо знаю:
       есть он
       С большой
       человеческой душой.
       Далеко --
       в Москве,
       И близко --
       во мне.
       Эти три дня --
       эпизод ли,
       этап?
       Ну, нет,
       это --
       целая жизнь.
       Разберись ты,
       над буднями
       привстав,
       Где -- чувство,
       а где -- мысль?
       Они -- вместе,
       дружок мой
       хороший,
       Как вместе
       с тобою
       мы,
       Как ты
       и мои
       мечты,
       И дружен
       их стройный
       бег.
       Я знаю
       ты это поймешь,
       Мой большой,
       родной,
       человек.
       Я в жизни
       ищу
       простоты
       Мысли,
       чувства,
       слова.
       К чему мечтать:
       Когда же
       опять?
       Где же
       снова?
       От этого
       без ответа
       больно,
       А эти строки
       читаешь ты,
       И это --
       предел моей мечты,
       И я сегодня
       этим довольна.
       Я, спустившись с неба,
       вернулась домой,
       И тем мой путь
       по земле хорош,
       Что и ты, где ты есть,
       По ней идешь
       Далеко --
       в Москве,
       И близко --
       во мне.
      
       У меня было ощущение, что Михаил -- это та родная душа, с которой мне необходимо объединиться. Быть может, это был лишь самообман, плод моего воображения, быть может, какая то часть его души была мне действительно родной -- не знаю. Я пыталась примирить непримиримое, боялась разрыва с мужем, но хотела сохранить Михаила, писала ему длинные письма, звонила по телефону, номер которого -- К-4-40-91 -- помню по сей день. При малейшей возможности -- два-три раза в год приезжала в Москву, жила от встречи к встрече. Поезд медленно подходил к перрону Рижского вокзала, по радио традиционно звучал марш "Прощание славянки", голос диктора торжественно объявлял о прибытии в "столицу нашей родины Москву", и у дверей моего вагона стоял Михаил. Каждый раз он встречал меня так, будто мы с ними не расставались, лишь спрашивал немного укоризненно: "Опять только маленький чемоданчик?". От вокзала мы вдвоем шли пешком по проспекту Мира, Садовому кольцу, минуя площадь Маяковского и площадь Восстания, к Смоленскому бульвару, к дому моих друзей, где я обычно останавливалась. Михаил размышлял вслух, говорил непринужденно, легко касался разных тем, и я ощущала превосходство его ума, зачаровывающее своеобразие его образа мыслей, пыталась преодолеть границы своего понимания и постичь смысл всего того, о чем он говорил. Многого я не понимала, но главным для меня было слушать его, познавать его чувства и мысли. В его рассуждениях, как у пушкинского Онегина, присутствовало все: "плоды наук, добро и зло, и предрассудки вековые, и гроба тайны роковые, судьба и жизнь". Он говорил словно сам для себя, порой внезапно замолкая, на время, отключаясь, и шел молча, отрешенно и самоуглубленно думая о чем- то, мне --> неведомом[Author:пђ.] .
       Михаил работал тогда директором большой уникальной научной библиотеки Московского архитектурного института, занимался со студентами, а позднее стал архитектором в московских реставрационных мастерских. Он был одаренным, незаурядным, оригинально мыслящим человеком, обладал обширными знаниями, великолепной памятью, свободно оперировал фактами истории, был знаком с философией, ориентировался в искусстве и литературе, был хорошим рисовальщиком, тяготел к творчеству, но так и не реализовал себя: слишком часто искал успокоения в вине. Пил он обычно после работы, один, в московских забегаловках, буфетах, рюмочных и, пошатываясь, брел к себе домой на Масловку, где жил в своей маленькой холостяцкой комнатке, в двухэтажном старом деревянном доме. Внешне он никогда не опускался, всегда был опрятно, по европейской моде одет, чисто выбрит, причесан, любил мимоходом глянуть на себя в зеркало. Часто носил с собой большой блокнот, делал быстрые зарисовки, его руки были красивыми, белыми, с длинными чуткими пальцами и аккуратно подстриженными ногтями. Он постоянно курил, слегка прищурившись, не выпуская сигарету изо рта, закуривал следующую -- одну за другой. Приходя к своей матери, быстро брал со стола колоду карт и раскладывал пасьянс, словно стремясь снять напряжение и найти ответ на какой-то мучивший его вопрос.
       Михаил был одинок. С улыбкой он рассказал мне, что после войны женился на красивой, "синеглазой девчонке с косичками" по имени Оксана. Знакомство было случайным, поверхностным, брак -- кратковременным. Он нравился женщинам, но не был донжуаном, скорее -- эстетом, и, как художник, любовался женской красотой. В его взгляде на женщин присутствовало целомудрие, он словно отстранялся от любви "земной", говорил, что считает "настоящей" лишь любовь к красоте, любовь к ребенку и любовь к матери. Он не был создан для семейной жизни, и все же, как мне тогда казалось, думал о том, чтобы быть со мной. Как-то в фойе московского театра он глянул в большое зеркало на наше с ним отражение и сказал, что мы становимся похожими, потому что много думаем друг о друге. Он любовался мною, ласково называл меня своим Веласкесом, своим Энгром, и я не раз читала в его глазах немой упрек. Ведь я была замужем, а он хотел, чтобы я, как и он, была свободна, мысленно пытался совместить наши жизни, хотя ничего мне не обещал, не смел предложить себя таким, порицал себя за свое пристрастие к вину и в одну из наших первых встреч сказал обреченно, с печалью: "Знаешь, я ведь пью". Мы иногда заходили с ним в московские рестораны, он заказывал водку и "сельдь по-русски" -- с отварной картошкой и маслом, и я видела, как он молча и торопливо опрокидывал в себя рюмку за рюмкой, продолжая свой нескончаемый монолог. У себя дома, мечтая о Михаиле, я как-то не задумывалась над его одинокими блужданиями по московским кабакам, где бывали пьяницы и проститутки, он был для меня всегда чист. Я понимала, что причина его пьянства -- злая судьба, несбывшиеся мечты, стремление забыть свое холодное одиночество.
       Несколько раз Михаил неожиданно приезжал в Ригу, находил меня на работе, и мы с ним гуляли по улицам и паркам. Он с интересом рассматривал рижские здания, любовался балтийской природой, но всякий раз говорил: "Я ведь приехал посмотреть на тебя". О своей любви он сказал мне лишь однажды, будто вскользь, с безнадежной горечью: "Ну, я люблю тебя, и что же?". Я ощущала себя тогда счастливой и несчастливой одновременно, была "несчастно счастлива". В Риге я вела себя скованно -- опасалась попасться на глаза мужу, встретить знакомых. Михаил это чувствовал. В один из моих приездов в Москву он сказал мне: "Мы никогда с тобой не будем больше вместе"; он отказывался от меня. Мы сидели на скамейке Цветного бульвара у Трубной площади, напротив старинной больницы с колоннами, я заливалась слезами, и Михаил удивленно спросил: "Разве становится легче, оттого что плачешь?".
       Вернувшись тогда из Москвы, я прочитала в журнале стихотворение поэтессы Сильвы Капутикян "Ушел". Оно были созвучно моим переживаниями, и я написала свои стихи -- последние стихи, посвященные Михаилу.
      
       Чужие мысли -- не мои,
       А в отзвуке душа трепещет,
       И, как своя, нещадно хлещет
       Чужая боль. Гнетет меня,
       Как будто то писала я,
       Как будто в строки те вложила
       Свои томленья и мечты,
       И все я снова пережила.
      
       Да, как порою в заблужденье,
       В горячем, женском вдохновенье
       Ты мнишь себя неповторимой.
       Что так -- одной на всей планете
       Любить, страдать и быть любимой,
       Что так тебе одной томиться,
       Да ведь и он -- один на свете,
       В чужой судьбе не повторится.
      
       Мне так созвучны эти строки,
       Но я хочу в одном признаться:
       Мне трудно без него остаться!
       Не откажите мне в уроке,
       Я душу вам свою открою,
       Я ничего от вас не скрою.
      
       Все, что в пути моем встречаю,
       О нем нестанно мне твердит,
       О нем и песня говорит,
       О нем и музыка играет,
       О нем мне шепчет русский лес,
       И между строк Вольтер кивает,
       И солнце с голубых небес
       Мне долгожданный шлет привет.
       А он ушел, привета нет.
      
       Я боль не в силах превозмочь,
       Я не могу себе помочь!
       Запрятать, чем-нибудь прикрыть --
       Но не забыть, но не забыть.
      
       И я -- с ним в воздухе морозном,
       В его глазах, и в небе звездном
       И тоже -- в дыме папиросном.
       Я в Третьяковской галерее,
       Брожу с ним рядом по аллее.
       Мосты, дома и даже птахи --
       Мои не нанятые свахи!
      
       Не леность чувства, не презренье,
       И не расчет, и не веленье,
       Не голос страсти безрассудной --
       Обыкновенное сравненье.
       Не даст ему, я это знаю,
       Остановить свой выбор трудный!
       Но он ушел, уйти желая.
      
       Я верю. Верите и вы.
       Пожалуй, этим и сильны.
       Но он ушел, хотел уйти,
       Решил, что нам не по пути.
       Так отчего же верим мы?
      
       Ведь он у нас велик, умен,
       И гордой правде верен он.
       Но он ушел. А верим мы.
       Хоть мы совсем не мотыльки,
       И наши чувства не легки.
       Так отчего же верим мы?
      
       Вскоре я обо всем рассказала своему мужу, -- мне уже было невмоготу, я не выдерживала напряжения. Это означало семейный разрыв, я словно проваливалась в пропасть, в неизвестное, и тут же, в страхе и растерянности, позвонили Михаилу, просила его приехать за мной. Он выслушал меня и сказал: "Думай о себе". В тот момент мне это показалось предательством, но в дальнейшем я поняла, что слова его были справедливы, поступок благороден. Он не хотел нашего вынужденного объединения, связанного с разрывом моих семейных отношений, не хотел влиять на мое решение, в нем не было эгоизма, он был честен. Даже испытывая ко мне искренние чувства, нежность, возможно, любовь, он не был уверен, что сможет создать семью, и оберегал меня.
       С мужем мы тогда помирились, но, оскорбленный, он затаил зло, между нами нарастали проблемы, даже порой ненависть, и спустя несколько лет он ушел от меня к другой женщине. Я осталась одна. О Михаиле я думала постоянно, узнавала через Мосгорсправку его адрес -- убеждалась в том, что он жив, что жива его мать. Иногда я бывала по делам в Москве, но не виделась с ним, а по вечерам он мне мерещился: один, бредущий пошатываясь, по темным улицам. Быть может, это он и был на самом деле. Я думала о нем с болью, но горький прошлый опыт долго удерживал меня от новой встречи. Я теперь знала: Михаил может быть духовным наставником, другом, но не защитником, не опорой в моей жизни. После развода с мужем я почувствовала освобождение, возникли новые надежды на будущее: я была еще молода, мне было всего 33 года. И все же это был трудный период в моей судьбе -- испытание одиночеством, соблазнами неустроенной, незащищенной женской жизни. Я не умела жить одна. Образ Михаила все еще был жив в моем сознании, довлел надо мною, мечта о встрече с ним была привычной, мои чувства не охлаждались многолетней разлукой, продолжали жить во мне.
       Весной 1963 года я была в Москве и снова, как когда-то, много лет назад, пошла в Копьевский переулок к Марии Александровне. Она постарела, сгорбилась, встретила меня с некоторой укоризной во взгляде, и печально сказала: "А Михаил-то наш женился". Это снова был случайный, кратковременный роман, но родился ребенок, и Михаил оформил свой брак, продолжая, как и прежде, жить один. Сына назвали Роман. Мария Александровна рассказала, что Михаил работает архитектором, по-прежнему вечерами выпивает, а нередко, в трудные минуты говорит матери: "Поеду в Ригу, к Руте".
       В тот раз я Михаила так и не встретила, но вскоре приехала снова, влекомая давней, заветной и неосуществленной мечтой быть с ним вместе. Михаил изменился за прошедшие годы: появилась седина на висках, при ходьбе он всем корпусом устремлялся куда-то вперед, слегка наклонив голову и плечи, его лицо с неизменной сигаретой во рту стало заметно отечным, землистым. Но он по-прежнему был легок и изящен в движениях, по-современному, с некоторой мужской небрежностью, одет, приветлив, разговорчив. Он явно был рад нашей встрече, с любовью говорил о своем сыне, а о себе сказал: "Я жив, пока жива Бабуля, ее не станет, и я брошусь под поезд метро".
       Я побывала в его жилище все там же, на Масловке, и меня поразила убогость, неустроенность, серость его холостяцкого быта. "Я так привык", -- сказал он, и эти слова отозвались во мне болью. Мне казалось, что он тонет, пропадает, падает в пропасть, и не только по своей, но и по моей вине. Мне захотелось, во что бы то ни стало, вытащить его, удержать на поверхности, поместить в нормальные условия, попытаться воскресить прежнего Михаила. Я думала о его переезде в Ригу, ко мне. Мария Александровна искренне радовалась моему предложению, но честно предупредила: "Вы можете не выдержать, он пьет, он душевно неустойчив, неуправляем". Я все понимала, знала, какой каторгой может стать жизнь с пьющим человеком, но это меня не пугало -- ради Михаила я была тогда готова на все. Я купила ему билет на самолет и уговорила съездить на выходные в Ригу, посмотреть, как я живу, убедиться в реальности, осуществимости моего намерения. Он легко согласился, и я видела в его глазах интерес, надежду, радость. В Риге стояла дождливая весна, небо было серым, хмурым, но нам было хорошо, легко вдвоем, и мои планы казались достижимыми. Мы побывали у моих родителей, и Михаил увлеченно, на равных, беседовало о чем-то значительном с моим отцом. В моей квартире он заинтересованно и внимательно ознакомился с деталями моей жизни, рассматривал книги, картины на стенах, бумаги на письменном столе, интересовался моим бытом, был спокоен, бодр, разумен и, как мне казалось, воодушевлен и счастлив. Мы обсуждали различные варианты его будущей работы в Риге, условились, что по возвращении в Москву он все окончательно решит и мне напишет. Я проводила его в аэропорт, и он улетел. Я долго ждала письма, но он замолчал, как в воду канул. Я посылала ему одно письмо за другим, мои письма были отчаянными, я раскрывалась во всей полноте своих чувств, боролась за него. Сохранился черновик одного письма к Михаилу, и я приведу его здесь целиком.
       "Мишенька мой!
       Так давно я тебя встретила в жизни, с самого начала. А сейчас уже шесть часов вечера, сумерки. Приди на свое место, больше ждать нельзя. Я люблю тебя, будь со мной. Мне надо, чтобы всегда надо мной были твои глаза, чтобы горько и сладко было только с тобой, чтобы усталой -- быть с тобой, веселой -- быть с тобой, говорить, молчать и думать -- только с тобой, рядом с тобой.
       Мишенька, жизнь моя! Слова -- лжецы, слова -- обманщики. Я не верю больше словам. И ты не веришь. Но я верю в тебя, поверь и ты. Я люблю тебя. Я твержу твое имя громко и шепотом всю свою жизнь, как слово "мама", когда больно или страшно. Я одна, потому, что люблю тебя. Я всю жизнь одна, потому что тебя люблю. Пока тебя нет со мной -- я одна. Но мне холодно и больно. И я не могу одна. Я не хочу так думать, но если ты не придешь -- я пропаду совсем и поверю в то, что так надо. Если ты не придешь, значит, так надо. Ведь я верю тебе. Но ты придешь, ты ведь придешь. Я так долго молчала. Ты наказал меня сурово за трусость мою, и я молчала. Так надо было? Так надо было. Но ведь ты простил меня. Ты снял запрет, и я стала безоружной. Распахнулись окна и двери, ворвался страшный ветер, я не могу устоять. Дай мне руку, я ее не выпущу больше. Я не хочу упасть, мне страшно. Помоги, любовь моя, половинка моя.
       Здесь так чудесно сейчас -- солнце, небо, лес осенний, тихо. Я все время говорю с тобой. Море меня успокаивает, убеждает, что ты придешь. Я совсем, совсем одна. Я так хочу, чтобы ты приехал -- хоть несколько дней побыть со мной, поговорить обо всем, решить все. Здесь строят какие-то новые дома, они висят над морем, и старые -- ты их не видел еще. Приезжай, милый, приезжай, ты так со мной еще никогда не был. Это необходимо -- тебе, мне, нам. Родной мой, ласковый мой, единственный мой, приезжай. Так надо, так надо, слышишь, так надо.
       Я люблю тебя".
       Но Михаил так и не приехал. После многих моих отчаянных посланий он написал, наконец, письмо, и оно было отрезвляющим.
       "Привет, Рута!
       Заждалась письма? Ну, ничего. Последнее твое письмо -- правильное. Ты же понимать должна, что я очень не люблю "истерию". А ее было во многих письмах, хоть отбавляй. Нельзя же человека заставить думать так, как тебе хочется. Заставить его работать или, на худой конец, не работать, что угодно делать -- можно. Но заставить думать так, как ты думаешь -- почти невозможно. Свобода мысли существует помимо того, что мы думаем об этой свободе. И лучшее, что может быть, это понять мысли человека. И я, кажется, начинаю тебя понимать после предпоследнего, а в большей степени, после последнего письма. В самом деле, как прекрасна жизнь, если она все же дарит что-то нам хорошее. Она, жизнь, "обязана" дарить нам что-то, ибо иначе, что тогда за жизнь. И вот ловить и понимать эти дары совершенно необходимо. Не буду уходить в лирику, хотя она является одним из даров жизни, лучше останусь на уровне публицистическом.
       Во всяком случае, я понял, что ты мне друг. Скажи, пожалуйста, -- это верно? Я не хочу анализировать все аспекты этой дружбы. Очевидно, это так, иначе не может быть.
       Я очень рад, что ты отдохнула. Ни пуха, ни пера тебе в твоей адвокатской деятельности.
       В Москве сейчас сырая погода, частый гость -- дождь. Замечу, что дождливое "воскресенье" в Риге мне не очень понравилось. Но дождь -- всегда дождь. Он часто может помочь увлечься мыслями, но окружающий мир, если смотреть на него через дождь, все-таки "сероватая" картина. Лучше, пусть всегда будет солнце!
       Сейчас радио передает последние известия и путает несколько мысли, ибо хочется и письмо написать, и прослушать новости.
       Большой привет Максу Урьевичу и твоей маме.
       Желаю всего лучшего. Пиши. Михаил".
       Письмо было обидным и отрезвляющим, в нем явственно ощущалось лермонтовское: "Пускай она поплачет, ей ничего не значит". Я поняла, что тяжесть, которую я готова была взять на себя, оказалась неподъемной. Михаил испугался бремени моей любви и отказался от меня. Он не был способен на усилие, на поступок, который изменил бы его жизнь, пусть даже к лучшему. Он даже не хотел этого, предпочел влачить то же одинокое существование, ведомый инерцией своего характера, своей натуры, своей слабости, своей воли и безволия, своей привычки.
       Мне было больно и тяжко. То напряжение, в котором я жила в течение многих месяцев, стоило мне огромных душевных сил, но силы иссякли, что-то во мне оборвалось и изжило себя. У меня опустились руки, я устала, перестала ждать Михаила, перестала бороться за него, перестала ему писать. А он, как впоследствии оказалось, все-таки ждал моих писем, нуждался в моей поддержке. Позднее, уже в канун 1966 года, Михаил мне написал.
       "А, пожалуй, я пожелаю тебе то, что и себе в данный момент желаю: крепись, не падай духом, лучшее еще будет! В этом пожелании есть и погрешности. До каких пор ждать лучшего? Вот и знаем мы, что эта штука -- "лучшее" просто так в руки не дается, это лучшее нужно заработать умом и руками. А достаточно ли мы умеем направлять свой ум и руки на эту работу? Прямо скажем, недостаточно. И в связи с этим хочется мне желать и себе, и тебе, и другим в Новом году, чтобы у нас больше было ума, человечности, искренности и чтобы руки не уставали делать лучше, чем они делали в прошедшем году. Но одному человеку трудно без помощи других совершенствоваться. Нужна поддержка друг друга, нужен неэгоизм.
       Вот, пожалуй, и лучшее пожелание: В новом году больше должно быть поддержки друг друга! Привет Риге от Москвы. Если бы была возможность, хотел видеть тебя. Пиши.

    Михаил".

       Немного позже пришло от него еще одно письмо. Оно заканчивалось так:
       "... Думаю много о тебе -- постоянство или непостоянство которой до сих пор не могу достаточным образом оценить. Целую тебя, дружочек, и желаю во всем лучшее, чем есть.
       Михаил".
       Возможно, его сомнения в моем постоянстве были справедливы, я вскоре успокоилась, выстояла, жизнь моя вошла в нормальную колею. Судьба была милостива ко мне: я встретила хорошего человека, ставшего моим мужем, другом преданным, любящим. Но память о пережитом, о моих чувствах к Михаилу, была жива, я часто его вспоминала, меня тревожила его судьба.
       В своем архиве я нашла небольшой набросок, сделанный мною, вероятно, в начале 80-х годов:
       "История эта не имеет конца, она еще длится и закончится, вероятно, так, как вообще кончается жизнь -- уходом. Уходом из жизни двоих, сначала одного, потом -- другого. Рассказать эту историю можно лишь самыми высокими словами, ибо лишь самыми высокими словами можно выразить сущность переживания, длящегося вот уже сорок лет. Сорок лет человеческой жизни! Если все, происшедшее за эти сорок лет, перевести на язык обычного повествования, то оно может показаться вполне банальным или даже безнравственным. Остается лишь спасаться в стиле возвышенном. Вероятно, наиболее точно определит суть и характер взаимоотношений этих двух людей можно словом "вдохновение". И, конечно, все то, что вдохновению присуще: непознаваемость, неожиданность и даже фатальность возникновения, неизбежность взлетов, кульминации и спада. Тут уместно сказать, что и сами люди эти по складу своего характера относятся к так называемому "художественному типу", а один из них даже по своей профессии художник, архитектор. Жизнь, правда, долго заставила их заниматься делом, далеким от искусства, особенно это относится к ней".
       Шли годы. Бывая в Москве, я изредка навещала Михаила, каждый раз с грустью отмечая, как он меняется, ветшает физически и, как мне казалось, духовно. Мария Александровна скончалась в девяносто лет. Присела отдохнуть на скамейке у Большого театра и уже не встала. Михаил оказался совсем один, кое-как справлялся со своим скудным бытом, но был опрятен. Сам стирал, гладил, чинил рубашки, старенький костюм, верхнюю одежду. Он по-прежнему часто выпивал, оставил работу, жил на пенсию. Была женщина, искренне любившая его, -- Маша, тоже, как и он, архитектор. Она пыталась соединиться с ним, что-то ради него сделать, даже написала мне письмо, просила воздействовать на Михаила. Но все усилия были тщетны. Михаил, как пушкинский Онегин, по-прежнему дорожил своей "постылой" свободой.
       Я не хочу быть несправедливой к Михаилу. Моя любовь к нему была настоящей, самой длительной, острой, центральной в моей жизни, хотя и бесплодной. Возможно, я не понимала его, одаряла его чертами, ему неприсущими, он во многом был создан моим воображением. Вероятно, наш союз, как и союз Онегина с Татьяной, был невозможен и не нужен. Однако Михаил всегда незримо присутствовал в моей судьбе.
       В возрасте семидесяти лет Михаил стал часто писать мне. Это были длинные письма, он делился своими чувствами, мыслями, наблюдениями. Он вдруг стал остро нуждаться в духовном общении со мной. Письма он иллюстрировал, рисунки были почти детскими: солнце, деревья, цветы, птицы. Были и стихи:
      
       Спотыкнулась Голова,
       Набедокурила,
       Спохватилася она,
       Когда все было прокурено.
       А где друг?
       Он в сердце,
       Рядом,
       В мыслях.
       Спасибо тебе Рута за Все!
       Что ты живешь,
       Что я люблю тебя,
       За все, за то,
       Что было, есть и будет!
      
       "Конечно, мой старый и надежный друг, Рута, судьба не спрашивала нас, когда и почему мы стали близкими и дорогими друг другу. У нас есть много общего в контактности скрытых чувств. В бесконечности мира человеческого существования это общее, как бы оно ни казалось случайным и таинственным, является закономерным и оправданным.
       Хотя физически человек уходит в небытие, его мысли, поведение, его жизнь продолжаются в грядущих поколениях, вне зависимости от того, имел он детей или не имел. Парадокс, что я считаю Сократа, Вольтера, Гегеля своими друзьями. Они меня не знали, я их не видел, не мог видеть. Но я с ними часто разговариваю, спорю. Преемственность нравственности, мыслей и стремлений -- это особое качество человеческого существования, для которого смерть того или иного человека -- лишь физическая сторона природного закона, но по закону человеческому -- бессмертию души и ума нет предела. Как это объяснить с точки зрения движения частиц материального мира -- дело ученых. Чем больше человеческого у человека, тем дата физической смерти его не имеет того значения, которое может казаться на первый взгляд.
       Желаю тебе, Рута, счастья, здоровья, жду письма.
       Обнимаю. Михаил".
       Михаил скончался в декабре 1989 года, не дожив до своего семидесятипятилетия. У него был рак легких, он умирал тяжело, одиноко. Я узнала об этом лишь спустя год, оказавшись в Москве. И я вспомнила, что именно в это время, именно тогда, когда Михаил умирал, меня мучили какие-то сильные, непонятные боли в груди, и никто из врачей не мог мне поставить диагноз. Возможно, умирая, он думал обо мне.
      
       Рис. 4-1. Михаил
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Марьяш Рута Максовна (rutol@latnet.lv)
  • Обновлено: 17/02/2009. 41k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.