Машковцев Владилен Иванович
Алые лебеди

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Машковцев Владилен Иванович
  • Обновлено: 07/01/2007. 27k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  • 1976. Алые лебеди
  •  Ваша оценка:

    АЛЫЕ ЛЕБЕДИ


    Меня в лесу березка родила

    Мальчишкой удивлял я мать немало...
    — Откуда, мама, ты меня взяла?
    Однажды мать с улыбкой мне сказала:
    — Тебя, сынок, березка родила!
    ...Мне наяву и видится, и снится
    зеленый май, невытоптанный край,
    где льется, брызжет в травы медуница,
    и в мареве звенит грачиный грай.
    И там мои березки дорогие
    встречают снова молодость-весну.
    Они стоят, как девушки нагие,
    показывая солнцу белизну.
    Не выдумка тревожит и не шалость,
    есть в городе деревья, но не те.
    Наверно, просто сердце стосковалось
    по первородной, дикой красоте.
    Наверно, сердце все-таки не камень...
    Я вижу вновь кувшинки, синий пруд.
    Меня царевны белыми руками,
    меня березки трепетно зовут.
    Я этот зов в огромном, звучном мире
    несу через тревоги и дела.
    Я рослым парнем вышел из Сибири,
    меня в лесу березка родила.


    Магнитогорск

    Каждый второй танк и каждый третий снаряд,
    выпущенный по фашистским захватчикам,
    были сделаны из магнитогорского металла...

    Вновь мы книгу времени откроем,
    путь к простейшим истинам не прост.
    Да, в Указах городом-героем
    не назвали наш Магнитогорск.
    Под дождями сгнил барак дощатый,
    и погасли буйные костры.
    Но Россия помнит год тридцатый
    и набатный гул Магнит-горы.
    Разве люди могут не запомнить
    взрывы телеграфной тишины...
    Был чугун, рожденный первой домной,
    первым мирным подвигом страны.
    Шли мы, как в атаки, через время,
    принимая гордо свой удел.
    И металл вливался в жадный лемех,
    в тракторах натруженно гудел.
    А когда коварно мир нарушила
    рейха оголтелая орда,
    вздыбилась бронею и оружием
    ярая магнитная руда.
    И паучья свастика дрожала,
    под огнем умерив мотопрыть.
    Нет, не Рур — Магнитка вновь решала:
    быть России... быть или не быть?
    Мы, надев отцов погибших робы
    и к мартенам встав в пятнадцать лет,
    сокрушили полчища Европы
    и железный крупповский хребет.
    Будем вечно помнить все, что было,
    как мы шли от первого костра,
    как Россию грудью защитила
    в грозный час Магнитная гора.
    Будет вечно все, что мы построим,
    будет вечен и прекрасен труд...
    И потомки городом-героем
    город наш рабочий назовут.


    Красота

    Вдали не стала ты далекой,
    пойми, что я тебя люблю.
    Я создаю тебя с тревогой,
    глаза закрою и леплю.
    И дивны линии, как звуки...
    Скажи: что делать мне? Скажи!
    Целую мраморные руки,
    забыв, что в мире есть ханжи.
    Ничто, ничто мне не обещано,
    но сердце видит всплески дня,
    когда в тебе проснется женщина,
    меня зовущая, меня!
    Еще не познано единство,
    слова не высказаны те...
    Есть обещанье материнства
    в прекрасной женской наготе.
    Ваяю я тебя, как Фидий,
    по тонким линиям скользя.
    И надо мне тебя увидеть,
    и видеть мне тебя нельзя.


    Рабочий класс

    По сути скептики дремотны,
    но любят остро возразить:
    мол, в наше время стало модно
    рабочий класс превозносить.
    Мол, вы забудьте о работе,
    изобразите без прикрас,
    как жен своих порой колотит,
    как водку пьет рабочий класс.
    А мне такое слушать тошно...
    Наверно, есть мирок квартир.
    Но посмотри же ты, святоша,
    и на большой рабочий мир.
    А если тип какой-то ловко,
    уйдя от зорких наших глаз,
    надел рабочую спецовку,
    причем же здесь рабочий класс?
    И, между прочим, вы заметьте
    и оцените капитал:
    рабочий класс интеллигентней
    интеллигентов многих стал!
    Не сразу, может быть, даются
    ему премудрости высот,
    но продолженье революции
    в сердцах рабочий класс несет.
    Он в испытаньях самый стойкий,
    и без него бы век померк.
    Светлы рабочие истоки,
    велик рабочий человек.
    Его не купишь за побаски,
    он знает цену калачу,
    его не хлопнешь панибратски
    по опаленному плечу.
    Дает он сталь и электричество,
    возносит нас и судит нас...
    Таков уж он — Его Величество
    рабочий класс, рабочий класс!


    Балет во Дворце металлургов

    На всех уральцах огненная мета,
    и каждый камень вечности старей,
    поэтому поэзия балета
    у нас воспринимается острей.
    В душе суровой, музыкой задетой,
    вдруг запоют весенне соловьи,
    и девочка приходит к нам Джульеттой,
    крылатым танцем юности, любви.
    И просто невозможно не дивиться,
    и оживает самый древний миф,
    а девочка взлетает лебедицей,
    березкой плачет, ветви заломив.
    И слезы, словно синие росинки,
    талант большой всегда — как благодать...
    Наверно, лишь великая Россия
    такое чудо может порождать.
    А тайна чуда — это тайна чувства,
    и плечи в обнаженности святы,
    и отступает проповедь кощунства
    от исповеди светлой красоты.
    И кажется: еще одно движенье —
    кувшинкой белой сердце прорастет,
    с ладони тонкой чисто возвышенье
    в твою судьбу, как завязь, упадет.
    Искусство к нам является рассветом,
    и всем законам строгим вопреки
    семь тысяч лет вращается планета
    вокруг прекрасной девичьей ноги.


    Ожидание

    Ты ждала у речки чуда,
    веря в необычное.
    Пень молчал, скрестив, как Будда,
    ноги коричневые.

    Ты была такой серьезной
    в платьице батистовом.
    Тихо ветер на березе
    листья перелистывал.

    Нареченный где-то рос
    гордым королевичем.
    Листья падали с берез,
    будто вздохи девичьи.

    В небе звездочка-звезда
    загорелась красочно.
    Только жизнь была проста
    и совсем не сказочна.

    Дед сушил худые сети,
    лодку варом вычернив.
    За стеной дрались соседи
    и ругались вычурно.

    Под сиянием икон
    с ликом Иисусовым
    кто-то горьким матерком
    самогон закусывал.

    Тень под окнами бродила,
    балалайка звякала.
    Ты из дому уходила
    и у речки плакала.

    Приходила... мать бранится:
    — Где ты, дура, бегала?
    — Я искала, мама, принца
    доброго и смелого.

    Он придет ко мне с причала,
    уведет из терема...
    Мать тарелками бренчала
    и, вздыхая, верила.


    Алые лебеди

    Лебедь летит с лебедицею,
    весеннюю песню трубя.
    В синее небо не взвиться мне,
    мне не увидеть тебя.
    Может, вы, лебеди, встретите
    идущих на помощь ребят?
    Но алые лебеди,
    алые лебеди,
    лебеди алые летят.
    Пули, наверно, не мину я,
    травою глаза прорастут,
    песню мою лебединую
    лебеди вдаль унесут.
    Может, уйдем мы в бессмертие
    и лебеди нас навестят.
    Но алые лебеди,
    алые лебеди,
    лебеди алые летят.
    Ветер над прядками русыми,
    мальчишка с наганом встает,
    это меня Революция
    в бой мой последний зовет.
    Степи ковыльные в трепете,
    враги окружили отряд.
    Но алые лебеди,
    алые лебеди,
    лебеди алые летят!


    Магнитогорская вода

    Ни в Бухаресте, ни в Маниле,
    пройди под солнцем все пути,
    воды вкуснее, чем в Магнитке,
    на белом свете не найти.
    По трубам гонит водокачка
    веселье струй, мерцанье льда.
    Как холодна и как прозрачна
    магнитогорская вода!
    В ней есть хрусталь,
    как в горном склоне,
    в ней сок берез медвяно спит.
    Она в июле зубы ломит
    и обжигает, словно спирт.
    Не зря в былом с улыбкой доброй
    Серго — Железный наш нарком —
    сказал: «Глоток воды подобной
    дороже бочки с коньяком!»
    Мартен пронзает остро жаром,
    в огне и в грохоте руды
    вновь поднимают сталевары
    стакан целительной воды.
    Она воистину живая,
    неутолительна, крута...
    О, как прекрасна ключевая
    магнитогорская вода!


    Зверинка

    Дворы, сирень, на кольях кринки,
    и геометрия антенн.
    Станица с именем Зверинка
    не миновала перемен.
    Страна моя росла и крепла
    с рожденьем стали и огня,
    но хлебный край остался хлебным,
    и это радует меня.
    Тропинка в пойме тихо вьется,
    в капусте зреет сочно хрусть,
    у журавлиного колодца
    мне поклонился важно гусь.
    Я вижу вновь, как ходят лоси,
    в печах дымятся пироги,
    и на пудовые колосья
    косятся рыбы из реки.


    Нарисуй мне гром

    Лето било по лилиям
    буйными ливнями...
    Вспомнил я девочку
    с глазами наивными.
    С глазами открытыми,
    карими-карими.
    Сейчас в эту девочку
    влюбляются парни.
    Забываются песни,
    вновь рождаются песни...
    Я от дождика прятался
    с этой девочкой вместе.
    В небе молнии плавились
    голубым серебром,
    говорила девчонка:
    — Нарисуй мне гром!
    И вздыхала она:
    — Гром увидеть хочу!
    Прижималась она
    к моему плечу.
    Дождь хлестал по земле
    потоком косым,
    по траве-мураве,
    по ногам босым.
    И по галстукам красным
    ливень бил в тот миг,
    но до сердца холодный
    дождь не проник.
    Сколько лет прошло —
    трудно дать ответ.
    Не могу сказать —
    я любил или нет.
    Снова синие молнии
    по стеклам ударили,
    бьет ливень девушку
    с глазами карими.
    Она ливня не видит,
    о чем-то вспомнила...
    Иногда жизнь ломается
    так же, как молния.
    А может, за ливнем
    лежит пустота?
    А может быть, девушка
    вовсе не та?
    Да и сказка наивная,
    видно, мол!
    Но верю я в то,
    что выдумал.
    Я закрою глаза,
    и войдешь ты в дом...
    Улыбнешься и скажешь:
    — Нарисуй мне гром!


    Когда идет девятый вал

    В. Сорокину

    Разочарованные вишни
    на берегу роняют цвет,
    а мы, ликуя, в море вышли,
    и парус врезался в рассвет.
    Стихия буйствует безлико,
    и рифы прыгают к рулю,
    и реют чайки, белым криком
    пророча гибель кораблю.
    Но мы о милости не молим,
    нам по колено океан.
    Бунтуй, ярись в крамоле, море,
    на горизонте — караван.
    Там в трюмах пряности и золото,
    скрипит уверенно штурвал.
    Но тонут старые дредноуты,
    когда идет девятый вал.
    И проявляет буря норов,
    глотая бочки с серебром.
    А в наших трюмах — легкий порох,
    в крылатых чашах — крепкий ром.
    Качает палубу, качает...
    А мы смеемся и поем.
    И море нас не замечает,
    и мы его не признаем!


    Дарья

    Войну, как в небыль, унесло,
    в сирени мирной тонет улочка.
    Но, как и прежде, за село
    выходит в белом Дарья-дурочка.
    Вселилась в женщину беда,
    живет в ней каменными стонами.
    Она с ума сошла, когда
    пришла на мужа похоронная.
    Вздыхали деды, говоря
    о смерти и солдатской удали.
    А он вернулся... Писаря,
    должно быть, в штабе поднапутали.
    Но почему так? Почему?
    Ужели горя было мало?
    Жена не бросилась к нему,
    солдата Дарья не узнала.
    Она в безвыходном бреду
    его не признавала мужем:
    — Уйди, солдат! Я мужа жду!
    И мне чужой мужик не нужен!
    А он прошел двенадцать стран,
    порастерял в походах силу.
    От горя горького, от ран
    солдат, как в дот, ушел в могилу.
    Войну, как в небыль, унесло,
    на бруствере бунтует жимолость.
    Но, как и прежде, за село
    выходит Дарья-одержимая.
    Вот люди с поля, газик мчит...
    Она — как трепетная птица.
    Застыла Дарья и молчит,
    надрывно вглядываясь в лица.
    Хохочет и рыдает гром
    в круговороте жизни вечном.
    Она под солнцем и дождем
    ждет мужа в платье подвенечном.


    Я все еще во сне летаю

    Я все еще во сне летаю,
    взмахну руками и лечу.
    И подо мною крыши тают,
    и ночь качает каланчу.
    И льется в лунные озера
    голубое молоко.
    А я лечу над темным бором,
    как птица, плавно и легко.
    Но почему тревожным следом
    отмечен в сердце этот взлет!
    Я знаю с детства: по приметам —
    во сне летающий растет.
    Мы все, наверно, реять любим,
    но как бывает страшен суд,
    когда во сне летают люди,
    а в яви явно не растут.
    Мир видя в капельке единой,
    колдую я и чуда жду.
    Не будет — с песней лебединой
    на скалы грудью упаду.
    Рябины ветка золотая
    скользит по лунному лучу...
    Я все еще во сне летаю,
    взмахну руками и лечу.
    И как бессильно тяготенье,
    и как прекрасен этот час,
    когда предчувствие паденья
    не останавливает нас.


    Трамвай

    Вновь искристо и резво
    между кранов и свай
    пробегает по рельсам
    отважный трамвай.
    Он уносит торопко
    веселый десант:
    парни в касках и робах
    на подножках висят.
    То соленые шутки,
    то смех через край...
    Я люблю этот шумный
    рабочий трамвай.
    Здесь встречаю я часто
    друзей-горожан,
    здесь склоняют начальство
    по всем падежам.
    Кто-то в спину колотит,
    бранится, теснясь...
    И плечом я, и локтем
    с миром чувствую связь.
    Ах, как скорость безбожна,
    как высоки мосты...
    Оборвешься с подножки —
    улетишь до звезды.


    Жизнь

    Вновь тучи чёрные нависли...
    вновь солнце кружится, звеня...
    Как пеленгатор, ловят мысли
    тревогу будущего дня.
    Там стронций злой на лист женьшеня
    библейским падает дождем.
    И через страшные крушенья
    мы к возрождению идем.
    Ясна предельно сложность века,
    необъяснима простота.
    Столкнулись в сердце человека
    неправота и правота.
    Еще в крови таится каста,
    еще плывет в челне варяг...
    Умы, как будто государства,
    в противоречиях горят.
    А жизнь в своем движенье властна,
    в непостижимом — велика.
    В грядущей горечи прекрасна,
    в ушедшей радости горька.


    Серебряные провода

    К. Скворцову

    Над перелеском небо сине,
    дожди грибные пролились.
    Гнездо воронье на осине
    сидит взлохмаченно, как рысь.
    На теплой глине пляшут блики
    узором волчьего следа.
    И между сосен паутинки
    висят, как будто провода.
    Через пространство, через росы,
    через веселый птичий гам
    струится тихий шепот сосен
    по серебристым проводам.
    Но пробегает мимо ежик,
    бездумно ягоды горят...
    И слышу я один, быть может,
    о чем деревья говорят.


    Оренбургские бураны

    Бьет копытами буланый,
    обрывает с храпом крепь...
    Оренбургские бураны
    опрокинулись на степь.
    Мы ладони греем чаем,
    мы сидим у очага
    и невольно ощущаем,
    как стихия велика.
    Где-то встали электрички,
    в колкой замяти слепы,
    и сломались, будто спички,
    телеграфные столбы.
    Третий раз над вьюжным плачем
    пролетел тревожный гром:
    реактивный перехватчик
    потерял аэродром.
    До утра в стекло и рамы
    бились снежные шмели.
    Оренбургские бураны
    сердце холодом прожгли.
    Ты ни слова мне не скажешь,
    зябко косы теребя.
    Может, станется, вот так же
    потеряю я тебя.
    Прогрохочет трижды горе,
    разрывая снеговерть,
    закачается, как море,
    у отрогов горных степь.
    Вихри белые буянят,
    нет ни неба, ни земли...
    Оренбургские бураны
    полпланеты замели.


    Лорка

    Зеленый аист вскинул крылья,
    как будто он не умирал...
    Листает Лорку каудильо,
    растроган старый генерал.
    Быть может, вечны птичьи трели
    и государственный покой?
    Быть может, Лорка был расстрелян
    в чужой стране, чужой рукой?
    Но камни стонут: было, было —
    на залп, крича, шагнул поэт.
    Спирали черных карабинов
    смертельно ранили рассвет.
    Росток лимонный тонок-тонок,
    страшно молчание могил...
    И плакал Лорка, как ребенок,
    хотя пощады не просил.
    Он, и упав, не верил смерти,
    смотрел, как вдаль неслась гроза.
    Но пули выклевали сердце,
    а ворон выклевал глаза.


    Себестоимость чугуна

    На отчеты мы смотрим с дотошностью,
    и копейка копейке равна...
    Мы выводим с предельной точностью
    себестоимость чугуна.
    И в докладах сие отмечается,
    говорится с высоких трибун,
    что сегодня у нас получается
    в мире самый дешевый чугун.
    Нет, не против я мерки особой,
    но, товарищ бухгалтер, позволь...
    Разве можно назвать дешевой
    на рабочих спецовках соль?
    Горновому не до восторга,
    горновой опален, устал.
    Очень трудно и очень дорого
    достается ему металл.
    Незаметным, в обыденной спешке,
    он с друзьями уйдет к проходной.
    И не сразу оценят издержки,
    и не сразу скажут: — Герой!
    Рвись в отчеты, поэзия спорная,
    арифмометр обезоружь.
    Нет в отчетах графы, которая
    отражала б величие душ.
    Цифры прыгают, цифры кружатся,
    серым слиткам копейка цена...
    И не входит рабочее мужество
    в себестоимость чугуна.


    Тетя Дуся

    Летят снежинки белой грустью,
    снежинки, падая, звучат.
    Мы влюблены, а тетя Дуся
    не пропускает к нам девчат.
    И горе нам, она не в духе,
    ворчит: — Зачем их привели?
    Теперь, мол, все девчата — шлюхи,
    и все ребята — кобели!
    Я онемел, гляжу растерянно,
    куражится вахтерша всласть.
    И что нам делать? Ей доверена,
    хотя ничтожная, но власть.
    Не разрушай мое наитие,
    о, тетя Дуся, не злословь.
    Пусти, пусти к нам в общежитие
    по-детски робкую любовь.
    Мне синеглазая мадонна
    в ладонях сердце принесла...
    Но тетя Дуся непреклонна
    и в правоте казенной зла.
    Серьезный вывод делать рано,
    и обобщать я не берусь.
    Но сколько есть в различных рангах
    таких ревнительнейших Дусь?
    Интеллигенты мы, учены,
    но горечь к нам придет не раз.
    Ничтожность, в должность облечённая,
    легко унизить может нас.
    Нет, мы, конечно же, не трусим,
    но не скандал нам нужен... бой!
    О, тетя Дуся, тетя Дуся,
    бессильны мы перед тобой!


    Гроза

    Над городом, над городом гроза,
    антенны вьются трепетно, как ивы.
    А у меня веселые глаза,
    а я такой весенний и красивый.
    Твоя косынка падает с плеча,
    за вспышкой грохот с яростью и силой.
    В подъезд бегут студентки, хохоча.
    Старушка шепчет: — Господи, помилуй!
    Над городом, над городом гроза,
    играют ливня струны голубые.
    Я озорно гляжу в твои глаза
    и называю милой и любимой.
    И я стою — оплавлен серебром,
    и грозовые бьют меня потоки.
    Читает над планетой майский гром
    начертанные молниями строки.
    Над городом, над городом гроза.
    И вижу я: тебе со мной тревожно.
    Как будто бы взлететь уже нельзя...
    и на земле остаться невозможно.


    * * *

    Ничего не боюсь,
    ни угроз, ни огня,
    но теряюсь, не чувствую силы,
    когда смотрит
    тупой человек на меня,
    человек с интеллектом гориллы.


    Яблоня

    В зелени заречная окраина,
    солнце разливает теплоту.
    Яблоня — как снегом забуранена,
    полыхает яблоня в цвету.
    О, весна! Любовь моя тревожная,
    ты всегда мне чудишься такой.
    Я б тебя ласкал, но только можно ли,
    можно ли дотронуться рукой?
    Сколько раз я яблони обламывал...
    Сколько раз букеты я дарил...
    Сколько раз я сам себя обманывал:
    о любви неправду говорил.
    Яблоня — как снегом запорошена,
    зацветает яблоня в саду.
    Но пройду я мимо по-хорошему,
    мимо этой яблони пройду.
    Нет, печалью сердце не ослаблено,
    верю я цветенью и весне:
    если есть любовь, то эта яблоня
    корни вырвет и придет ко мне!


    Олененок

    Р. Дышаленковой

    К небу тянут руки клены,
    на ветру сквозном звеня.
    Кареокий олененок
    робко смотрит на меня.
    Я лежу в зеленой пади,
    мну духмяную траву,
    я хочу его погладить,
    я зову его, зову.
    Каменеет он тревожно,
    чтоб от страха не дрожать.
    Подойти ко мне не может
    и не может убежать.
    Нам под солнцем
    вместе греться,
    я смеюсь и радость пью,
    я ему, как будто сердце,
    лист кленовый подаю.
    Он и верит, и не верит,
    и смятенье на виду,
    будто он боится зверя
    или чувствует беду.
    Он в чутье таежном тонок,
    тают трепеты в груди.
    О, не бойся, олененок,
    подойди же, подойди!
    Беспощаден мир великий,
    но душа моя чиста,
    как прозрачные прожилки
    у кленового листа.
    Будет вечно жизнь держаться
    этим светлым торжеством.
    Но боится он сближаться
    с непонятным существом.


    Я корявую ищу

    Помню, дед грозил крапивой,
    чтоб не бегал за красивой,
    мол, с лица не воду пить,
    и с корявой можно жить.
    Я ходил, вздымая руки,
    то оврагом, то тропой,
    но у нас во всей округе
    девки не было рябой.
    Да, рябых найти не просто,
    кто поймет беду мою?
    Лет, наверно, сорок оспы
    в нашем не было краю.
    Как же быть, куда пойти,
    где щербатую найти?
    Буду я всю жизнь дивиться,
    ты зажгла тогда свечу,
    ты сказала, тронув спицу:
    — Я корявой стать хочу!
    В блажь девчоночью не веря,
    думал — ты чудишь опять,
    я сердито хлопнул дверью
    и ушел спокойно спать.
    Ах, любовь, и что творишь ты,
    где же грань добра и зла?
    Раскаленной спицей трижды
    ты лицо свое прижгла.
    Мало это... или много?
    Ты стояла на крыльце,
    и кричали три ожога,
    три рябинки на лице.
    А к полудню с песней тихой
    ты плела себе венок,
    но наивности великой
    оценить никто не мог.
    Дед усы крутил спесиво,
    де, пригож ты для любой,
    сам и ладный, и красивый,
    а вот снюхался с рябой!
    У колодца, возле елок,
    на крылечках, у перил,
    о любви моей поселок
    две недели говорил.
    Бабы со смеху упали
    на гречишной полосе:
    — У твоей невесты, паря,
    дома, видимо, не все!
    Снова мне расскажут тропы,
    прокурлычут журавли,
    как девчонку до стыдобы
    пересуды довели.
    Может, смех острее жала,
    языки страшней огня...
    Ты от злых людей бежала,
    а сбежала от меня.
    Заметает след в сугробах,
    ливни хлещут по плащу...
    Восемь весен на дорогах
    я корявую ищу!


    Я тебе Россию завещаю

    Ничего тебе не обещаю,
    верь земле, хлебам и соловью.
    Я тебе Россию завещаю,
    голубые ветры отдаю.
    Для тебя, рисуя в небе клинья,
    пролетят тревожно журавли,
    ты возьми березовые ливни
    и дурман прогорклой конопли.
    У речных заиленных излучин
    ты возьмешь прохладу щучьих вод,
    под горой Магнитной ты получишь
    мой металлургический завод.
    Ты живи, измены не прощая,
    береги добытое в бою.
    Я тебе Россию завещаю,
    красный флаг тебе передаю.
    Мир велик, не так, как надо, скроен,
    ты на жизнь смотри с больших высот:
    с теми будь, кто в каждой капле крови
    взрывы революции несет.
    И когда умру, у желтых плесов
    ты одну слезинку урони.
    Ты меня под белою березой
    у ручья лесного схорони.
    Я услышу дятла постук звонкий
    и завода дальние гудки.
    Я вздохну, когда пройдут девчонки
    с песней у сиреневой реки.
    Будут вечны звезды, тропы, щавель,
    брызги огнецвета по жнивью...
    Я тебе Россию завещаю,
    голубые ветры отдаю.


    Заречье

    Где же ты, зеленое Заречье?
    Снежный трепет стираных рубах...
    Мне живется лучше, но не легче
    в каменных, удобных городах.
    Вижу сосны, гуси между избами...
    Мама шаньги сдобные печет.
    Через хлебный август,
    будто исповедь, речка синеструйная течет.
    Может, одиноким я остался!
    Не решу мучительный вопрос.
    От земли я горько оторвался,
    к городу счастливо не прирос.


    Песня степного иноходца

    Солнце льется с небес,
    жжет меня суховей,
    я степной жеребец
    самых чистых кровей.
    Выпью озеро синее,
    снова — ветер и путь,
    переполнена силой
    упругая грудь.
    И веселый, и злой —
    становлюсь на дыбы,
    и лечу над землей,
    и сшибаю столбы.
    Из огня, словно в песне,
    завидная стать.
    Но не может наездник
    меня обуздать.
    В свисте, в галочьем гаме,
    напружинив бока,
    на клыкастые камни
    сбросил я седока.
    Буду мчаться я долго,
    будут петь соловьи.
    Страх наводят на волка
    копыта мои.
    Поклоняясь коню,
    травы падают ниц.
    Я в степи догоню
    молодых кобылиц.
    Брызнет ржанье игриво
    в ковыль-солончу,
    непокорную гриву
    зубами схвачу.
    И простонет чебрец,
    дрогнет тихий кипрей...
    Я степной жеребец
    самых буйных кровей.


    Крепость

    Что здесь — беда или нелепость?
    Кто бросил эту красоту?
    Среди песков седая крепость,
    как старый воин на посту.
    Болят проломы, словно раны,
    но рядом нет живой души.
    Проходят мимо караваны,
    немые тают миражи.
    И я не слышу даже стона,
    в барханах солнца желтый чад.
    Молчат трагично бастионы,
    и стены каменно молчат.
    Их седина белее снега,
    седым и мне от горя быть.
    Но мудро я, как и Сенека,
    про боль не стану говорить.
    Пески, кругом пески, как волны,
    молчит копьем пронзенный щит.
    Большая боль всегда безмолвна,
    а горе малое кричит.


    Мой буйный дед Кузьма Машковцев

    Во время оно богатеи,
    раскошелясь наверняка,
    раз в год, на пасху, для затеи
    в загоне ставили быка.
    Народ глядел — и дыбом волос,
    но не смотреть уже нельзя.
    Сопит, зверея, лютый порос,
    рогами гнутыми грозя.
    Блестят уверенно и сыто
    его упругие бока,
    его тяжелое копыто
    бросает землю в облака.
    И коль увидишь, вспомнишь после
    и вспомнишь, может быть, не раз —
    его разгневанные ноздри,
    его налитый кровью глаз.
    Но дар за бой с быком — богатый,
    звенят рубли и медяки,
    кричит задорливо глашатай:
    — Эй, выходите, мужики!
    Эй, мир честной, тряхни портками!
    А жисть! А жисть — не дорога!
    Ну! Кто же гольными руками
    быка ухватит за рога!
    ...Хлебнув настойной браги ковшик,
    живы свидетели — не вру,
    мой буйный дед Кузьма Машковцев
    шел на потешную игру.
    Как будто бог спасет от смерти,
    а не могутная рука,
    крестился дед и лез под жерди,
    хватая зверя за рога.
    Не знаю, было ль в том искусство,
    но говорили старики,
    что в кой-то миг с утробным хрустом
    ломались бычьи позвонки.
    И падал порос грозный с ревом
    под крик толпы и лай собак.
    А дед, не вымолвив ни слова,
    сгребал рубли и шел в кабак.
    Буянил дед, глуша сивуху,
    но вера в нем жила не зря,
    что он еще, собравшись духом,
    тряхнет когда-нибудь царя.

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Машковцев Владилен Иванович
  • Обновлено: 07/01/2007. 27k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.