Межирицкий Петр Яковлевич
Десятая доля пути

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 20/10/2019.
  • © Copyright Межирицкий Петр Яковлевич (mirknigi@yahoo.com)
  • Размещен: 16/02/2013, изменен: 16/02/2013. 417k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:


       Петр МЕЖИРИЦКИЙ
      

    ДЕСЯТАЯ ДОЛЯ ПУТИ

    Повесть*

       БОЛЬШИЕ И РАДУЮЩИЕ ВОЗМОЖНОСТИ
      
       Эта первая повесть Петра Межирицкого - надеюсь, не десятая, а еще меньшая доля его предстоящего литературного пути. Внешне повесть традиционна. Приходит новый главный инженер на завод и начинает налаживать производство, преодолевая косность, застой и т. п. Ситуация знакомая. И сюжет, и расстановка сил, и даже какие-то фигуры уже известны. В общем, как говорится, похоже, было. Что же это такое - несамостоятельность? Робость? А может быть, наоборот?
       Мне кажется, наоборот. Нужно было своеобразное писательское мужество, чтобы вступить на эту проторенную дорогу. Межирицкий не стал считаться с тем, что сюжет его не нов, в этом сюжете он хотел сказать свое собственное, не только хотел - должен был, обязан был. В какой-то степени это было продолжение его личной заводской, инженерной жизни.
       Да и что значит традиционный сюжет? Поколения живописцев из века в век писали "Мадонну с младенцем", и никого это не смущало, и даже удачи великих мастеров не мешали малым и молодым выражать свое, а значит, новое, в той же неизменной фигуре матери с ребенком на руках.
       Страстность, с какой действует герой повести - инженер Павел Коротков, быстро захватывает, влечет за собой, забываются опасения, и уже нет ощущения традиций, а есть волнения трудной работы, темпераментный, горячий характер, есть завод, этот "прекрасный яростный мир" рабочих людей, созидания, творения нового.
       И тут становятся не так уж важными частные удачи или неудачи. Человек занят делом, настоящим делом, я верю в этого человека, в его правоту, мне больно, что другие ему не верят, я готов защищать его, помочь ему, я страдаю с ним. Вот то для меня главное, что сумел автор.
       В повести подкупает полнейшая достоверность заводского быта. Чувствуется, что точность и правда добыты здесь не наблюдениями - они элемент биографии, они пережиты. Сделать повседневную жизнь заводского коллектива фактом литературы нелегко. Нельзя превращать повесть в техническое описание, нельзя и лишить ее конкретности, подробностей. Петр Межирицкий избежал этих опасностей. Он сумел извлечь из самой что ни на есть будничной цеховой жизни поэзию труда без всякого украшательства, честно, в какой-то мере жестковато.
       У нас мало писателей, пишущих о людях индустрии. Межирицкий знает завод, любит его; не только в повести "Десятая доля пути", но и в рассказах он остается верен своим заводским героям. Трудно и рискованно предсказывать писательскую судьбу. Может быть, когда-то Межирицкого увлечет иная тема, но сегодня пока я вижу на избранном им пути большие и радующие возможности.

    Даниил Гранин,

    Ленинград, 1966

      
      
      
       ГЛАВА I
       "Ах, какие шашлыки в городе Душанбе! Полдюжины на рупь. Сидишь этак в ресторации, а солнце всходит с востока. Хорошо!"
       Это Илюшка осваивал пишущую машинку, потому что в нашем отделе новой техники каж­дый сам оформляет свои работы. У нас вообще крепкий народ, самый крепкий на заводе, каждый должен уметь все. Мы конструкторы, но можем работать и технологами, а когда надо, то и на машинке поклацать. Мне очень не нравится такой по­рядок, но ребята довольны: разнообразие.
       "Я, Грачик Илья Григорьевич, рождения тысяча девятьсот тридцать шестого года, национальность значения не имеет, не судим, не женат... Брр! Простите, не знаю, как это случилось, но я все-таки женат. Впрочем, не в этом суть. Товарищ начальник отдела, не грызите, пожалуйста, моего ведущего инженера Павла Ан. Короткова. Он гражданин что надо и вообще молоток. Дайте ему свободу действий - и увидите... Молчать! Я т-тебе покажу свободу действий! А букву "и" заедает. Ага!"
       Я поежился и положил листок на подоконник. За окном мокрый ветер гоняет по небу растрепанные облака, а над ними мутная пелена наглухо спрятала желанное светило. С крыш течет, стены домов почернели, во дворе грязно и гнусно. Возможно, столь мрачному восприятию способствует мое самочувствие: знобит, кашель, слабость...
       Конечно, глупо: раз уж я отпросился с работы, следовало пойти в поликлинику. Отпугнула очередь: в этих бесконечных очередях пропадает желание стоять даже за бессмертием. И все же надо было пойти - шутка ли болеть одинокому человеку, да еще в изолированной квартире!.. А теперь этого, кажется, не избежать.
       А патентованные средства? Неужели они ничего не стоят? Аспирин, пирамидон, пенициллин... А если в двойной дозировке? Вот так. И уснуть. Когда-то меня учили, что сон - лучшее из лекарств...
       Проснулся я от звонка. Уже совсем стемнело. Голову стягивала обручем тяжелая боль.
       Я открыл дверь. Это был Покровский, как обычно, томный и уверенный. Разделся, прошел в комнату. Я придвинул ему стул и затопил печь, а потом опять съежился на тахте, высоко мод спину подложив твердую подушку.
       - Кажется, ты серьезно разболелся. А Шаланов торопит отчет по третьему цеху. Ваша взаимная любовь прямо-таки трогательна!
       - А пусть не создает себе вотчину из отдела.
       - Дивная ситуация: нерадивый начальник и требовательный подчиненный. Пожалуйста, предоставь ему заблуждаться. В конце концов за все отвечает он.
       Я промолчал.
       - Что же ты думаешь делать дальше?
       - Выскажу ему все, что думаю.
       - Детство! - Снисходительность Алика великолепна.
       - Ну и пусть. Мне по душе детская непосредственность.
       - Детская непосредственность - это взрослая посредственность. И что у тебя за страсть - нее исправлять? Издержки слишком энергичной натуры. Мне кажется, ты просто не на месте, - задумчиво проговорил Покровский. - Тебе надо было тогда согласиться...
       - Хватит об этом, - попросил я.
       - Ну, как сказать! Я, кстати, до сих пор не понимаю, почему ты отказался руководить отделом. Наверно, считал, что Шаланов справится лучше тебя?
       - И теперь считаю.
       - И теперь? Ссорясь с ним? Позволь не поверить.
       - Не верь. - Я пожал плечами.
       - Но если ты с ним не согласен, значит, видишь нечто, чего не замечаем мы, презренные слепцы?
       - Видим мы все одно и то же, только смотрим по-разному... И давай не будем к этому возвращаться. Надоело.
       - Как хочешь. А все же ты не прав: какое-то время вновь назначенному руководителю необходимо работать прежде всего на авторитет.
       - Ах, вот как? На авторитет? - Если до сих пор я был бесстрастен, то отнюдь не потому, что меня мало трогала тема: не очень-то тянет к дискуссиям, когда раскалывается голова. Но, отстаивая свою правоту, забываешь даже о боли.- А три десятка инженеров должны потерять это время только затем, чтобы уверовать в божество? Глядеть ему в рот? Забыть, что есть собственное мнение? Только ради авторитета идти наперекор здравому смыслу... Он, видите ли, сказал - и так будет. Это не путь к авторитету. К диктату - да, безусловно.
       - А мне нравится единоначалие.
       - Что ж, о вкусах не спорят.
       - Вот именно! Вкусы различны, и если пы­таться угодить всем, то рискуешь не угодить ни­кому.
       - Мысль бесспорная, если человек не старается угодить себе самому, - отрезал я. - Парень он головастый, но слишком занят заботами о себе.
       - Да, с Шалановым ты не сработаешься, даже несмотря на твое самоотречение: слишком у вас одинаковы характеры. Взгляды разные, а вот характеры... Тебе, несомненно, надо искать самостоятельную работу, - задумчиво произнес он, поглядывая на часы, и поднялся. - Извини, мне пора. Вид у тебя неважный. Я вызову врача, хорошо?
       Я обессилено лег, накрылся пальто и с тоской смотрел через открытую дверь, как он одевался в коридорчике. Прижимая подбородком, завернул на шее пестрый шарф, изящным движением надел пальто. Он все делает изящно...
       - Ну, выздоравливай. Так врача я вызову, ты не выходи.
       - Пожалуйста, погаси свет, - попросил я.
       Свет погас, и тихо щелкнула дверь.
       И почти сразу с лестничной площадки послышался скрип соседской двери и топтание у моего порога. Потом звонок. Я не пошевелился. Снова звонок, теперь уже длинный. Ну что ж, я не хотел этого, но если вы так настойчивы, сударыня...
       В дверях стояла моя соседка, массивная, как броненосец, туго распирающая телесами пестрый фланелевый халат, заботливая мамаша, желающая счастья мне, одинокому и заброшенному,- и своей дочери, разумеется. В руках она держала черный лакированный поднос с какими-то дарами.
       "Бойтесь данайцев, приносящих яйцев", - вдруг вспомнил я ильфовский каламбур и подавился хохотом. Буквально в последний момент перед уже готовым сорваться с губ неприличным хрюканьем мне удалось подменить его кашлем.
       - Вы нездоровы, Павел Андреевич?
       Нашему бы директору такую оперативность! Моментально ей все становится известно. Еще бы" такой идеальный, с ее точки зрения, жених: "Образованный, на хорошем счету, непьющий, сам убирает, стирает..." И главное - момент подходящий: есть повод пожалеть меня, сердешного, и сыграть свадьбу.
       - Благодарю, я совершенно здоров. Право же, вы напрасно утруждаете себя, Надежда Никифоровна. Спасибо, у меня все есть... Нет-нет, благодарю, не нужно. Чрезвычайно признателен...
       И так далее. С улыбочкой, самым любезным тоном, на какой только я способен (а диапазон интонаций у меня достаточно широк).
       Но эта наигранная бодрость лишила меня остатка сил, и, едва она ушла, я расслабленно повалился на тахту.
       Итак, сударыня, первый раунд за мной. Зачем вы так настойчиво хотите женить меня на своей дочке? Ну о чем я с ней буду разговаривать, моя потенциальная тещенька, подумайте сами?
       Э, приятель, разговоры играют подсобную роль. А о чем ты разговаривал с Люсей? Вот когда ты уступил свою очередь на квартиру Матюшину, а сам вселился сюда, в его клетушку, тогда разговоров было хоть отбавляй...
       - Да ты не от мира сего! - с каким-то злым любопытством сказала она. Это было самое мягкое, что я услышал по поводу своего "вонючего благородства" (цитирую дословно).
       Я терпеливо убеждал ее, что у Матюшина двое детей и больная мать. "Значит, ты не собираешься жениться? Не собираешься иметь детей?" Я ответил, что начинать семейную жизнь можно и здесь. Она усмехнулась как-то странно, сразу замкнулась. Разумеется, я прекрасно понимал: сочетание такой красоты и идеальной добродетели невозможно даже тео­ретически.
       Тогда я постарался возместить ущерб и сделал в своей конурке (это ведь впервые в жизни я стал ответственным квартиросъемщиком, кончились общежития и частные квартиры!) сногсшибательный ремонт, отрезал угол кухоньки под душевую кабину, одолжил деньги на мебель, чтобы Люся купила ее по своему вкусу. Она холодно отнеслась к моим усилиям. И вместо того чтобы покупать мебель, мы на эти деньги махнули в Сочи, в отпуск. Потом пришлось полгода расплачиваться с кредиторами, а в комнатушке моей радиола так и осталась стоять на подоконнике, пластинки - в картонном ящике из-под сигарет, но какое все это имело значение? Мне-то ничего не было нужно, я хотел уюта для нее. А ей этого мало. Она может иметь больше. Конечно же, может. С ее красотой и умением держаться... Бррр, какая гадость! Зачем эти злые мысли? Я оскорблен? Жалею о разрыве? Глупости! Никогда в жизни ни о чем не жалел. И хватит. Есть о чем думать, кроме этого...
       Вовсе не хочется мне спорить с Шалановым, но что же делать? И нисколько я собой не восторгаюсь, вот, мол, какой я принципиальный, не пройду мимо безобразия. И вполне сознаю, как мозолит глаза эта нетерпимость на фоне добродушия моих ребят. Сознаю - и опять не пройду мимо. И, конечно, опять поругаюсь с Шалановым. Вот что такое характер. Единственная роскошь, в которой я не могу себе отказать,- это следовать своему характеру. "Идейный! - говорит Покровский. - Христосик!" Почему Христосик? Христос жертвовал, я не жертвую, живу, как все грешные, не отказываюсь от удовольствий.
       Стоп! Не растекаться мыслью по древу. Когда я здоров, этого со мной не бывает. Итак, Шаланов...
       Мы терпеливо сносили чудачества старика Бригадирченко (пусть себе дорабатывает и идет на пенсию - что он и сделал, к всеобщему удовольствию) и даже научились порой обходить его. А узнав, что начальником отдела будет Шаланов, такой молодой, современный, такой энергичный и умный парень, рассчитывали и на новый, современный стиль. И что же? Все осталось по-прежнему: один думает - все выполняют. Ограничение, весьма выгодно оттеняющее личность начальника: разумеется, все они инженеры, но далеко не все способны думать, как я. И вот "я" жирно подчеркнуто и царит самодовольно, а три десятка в большей или меньшей степени толковых инженеров одинаково помалкивают, и проку от них, как от обычных клерков. Хороший ты парень, Витя Шаланов, но неужели не понимаешь такой элементарщины? Не верю. Разумеется, авторитет руководителю не помешает, только завоюй же его, ничего для этого не делая специально! Это настоящий авторитет. И плюнь на него, не носись с ним, а поддерживай ежедневно наново - в деле, в споре, в убеждении.
       Но он сейчас воздвигает свой авторитет, как декорацию на сцене, а я этому мешаю, и потому, по убеждению Илюшки, я молодец, а по убеждению Покровского - Христосик, и даже лицом похож, совсем как на картине Крамского, только без бороды и усов...
       ... Дом тихо звенит, комната покачивается, и вместе с нею покачиваются на стенах зеленоватые привидения. Нет, это не привидения, это распятые Христы. А вот и моя очередь, и я чувствую, как под ударами молотка слепо пробирается сквозь мои кости ржавый железный гвоздь.
       - Что есть истина?
       Кто это? Шаланов? Улыбаясь, он нахлобучивает мне на голову колючий терновый венец.
       Я молчу.
       В протянутой руке его неожиданно, как у фокусника, появляется циркуль с длинной иглой.
       - Что есть истина? - снова спрашивает Шаланов благожелательно, с искренним любопытством.
       Я молчу.
       Он поднимает циркуль на уровень груди и, светло, радостно улыбаясь, втыкает мне в сердце.
       - А-а!
       - Что есть истина?
       Игла с равномерной частотой впивается в сердце.
       - А-а-а!
       - Что есть истина? - улыбается он.
       Я собираю последние силы, хочу заслониться руками, но они крепко прибиты к кресту. А в руке Шаланова уже не циркуль, а паяльная лампа.
       - Энергичная натура! Идейный! Христосик! - яростно кричит он и исчезает.
       Я, весь в сухом жару, открыл глаза. Тени фонарей мечутся по стене, в лоб впился крючок от воротника пальто, раскаленная, перегретая печь пышет жаром, болит голова и сильно колет сердце.
       Я с трудом встал, зажег свет и выключил печь. Хотелось проветрить комнату, открыть окно, но я догадался, что это было бы самоубийством. Потом я напился чаю со сгущенным молоком, измерил температуру. Градусник показал тридцать девять и восемь. Стало страшновато, захотелось приободрить себя. Я усмехнулся, а потом подумал: хорошо, что в комнате нет зеркала, малоутешительно было бы увидеть себя в зеркале. Снова прилег.
       Один... А всего-то стоит спуститься вниз... Трудно, но это я еще смог бы... Там, у подъезда, телефон-автомат. Набрать номер и сказать в трубку только три слова: "Люся, я болен".
       Почему все так закончилось? Ведь мы были искренне привязаны друг к другу. А любовь по расчету - это так немодно сегодня, такой анахронизм, буквально прошлый век... Или я вообразил себе бог знает что, а она не ви­новата? Как же тогда?
       И вдруг я вспомнил, какое у нее было лицо тогда, во время скандальчика из-за квартиры. Такой взгляд у меня самого бывает при виде слюнтяев, выпрашивающих на улице пятаки, чтобы влить в себя еще глоток спиртного. Я в ее глазах был так же уродлив, не годен, не приспособлен к жизни на планете Земля...
       Нет, ничего я не вообразил. И раньше мог бы увидеть, если бы хотел. Нет смысла вести нудные воспитательные разговоры... Она взрослый человек, со сложившимися убеждениями... Еще и неизвестно, кто кого перевоспитал бы: в житейских вопросах женщины всегда чертовски активны.
       Наверно, я поднялся с тахты слишком резко, и пришлось сесть, даже прилечь, чтобы унять головокружение и бешеный перестук сердца. Прямо перед глазами раскрылся теплый угольно-черный мешок, стремительно всосал меня и беззвучно захлопнулся...
      
      
       Мне показалось, что я сразу же поднял веки, но теперь было почему-то светло, и я почувствовал, что на улице ослепительный снег и мороз. В комнате не было солнца, его у меня никогда не бывает, но от крыши соседнего дома отражались бело-розовые блики и качались на потолке. Я повел глазами и увидел у печки сидящую спиной ко мне женщину. У меня сжалось сердце.
       - Люся! - Женщина обернулась - молоденькая, сов­сем девчонка.
       - Простите, - пробормотал я. Она подошла.
       - Надеюсь, теперь вы отоспались. Двое суток - это хватит любому.
       - Двое суток?
       - Лежите спокойно. Как вы себя чувствуете? Учтите, вы остались живы себе вопреки. И вообще простите меня, но я еще не встречала такого больного. Почему вы сразу не вызвали врача? Молчите? Ну что ж, теперь по крайней мере вас можно отвезти в больницу.
       - А вы не находите, что не вредно было бы узнать мое мнение насчет больницы?
       - А вы не находите, что не много было бы толку, если бы мы лечили больных по их разумению?
       - Толку и так не много.
       - Не намерена с вами пререкаться.
       - Вот что, милая девочка... Я вам, конечно, очень обязан, но теперь я в сознании, и ваше жертвоприношение... - Я поперхнулся: интересно, что я вытворял тут во время двухсуточного беспамятства? Я ведь хорошо помню, что прилег одетым, без простыни, а теперь... И закончил мягче: - И ваша самоотверженность, надеюсь, больше не потребуется. Я себя чувствую вполне...
       - И я надеюсь, но уверенности у меня нет. И у вашего участкового врача тоже. Если бы за нами был уход...
       - Я в состоянии себя обслужить.
       - Поверьте, мне виднее. Тогда я вспылил.
       - Подите к черту, - сказал я слабым голосом. - Никуда я не поеду.
       - Разумеется, - согласилась она. - Вы не поедете. Мы вас отвезем.
       И стала надевать пальто. Вот уже идет к двери...
       - Не надо меня в больницу! - Вот если бы я всегда говорил таким тоном, как бы мне легко жилось! - Ну, я вас прошу!
       - Но кто же за вами будет ухаживать? Где ваши родные?
       - Я один.
       - Такого не бывает. Кто-то ведь есть!
       - Бывает. После мировых войн все бывает, - сказал я и кивнул на стенку. (Незачем вдаваться в подробности.) Там висели переснятые и увеличенные мною фото матери, совсем молодой, с тяжелыми темными волосами, и отца в военной форме с капитанскими погонами. Мама всегда старалась казаться сдержанной, а отец был отчаянный весельчак и даже на этой фронтовой фотографии выглядел душой общества.
       О, как изменилось соотношение сил! Уж теперь-то о больнице и речи быть не может.
       - А это - Люся? Розовая красавица с распущенными каштановыми волосами - это и есть Люся? Одобряю ваш вкус.
       - Она была здесь?
       - Да, но очень недолго. Кажется, даже обрадовалась, увидев меня. Может быть, попытаться ее вызвать?
       - Это Алик постарался...
       - Что?
       - Ничего. Не надо никого вызывать.
       - А ваши соседи? Они могут присмотреть за вами?
       - Не только могут, они этого жаждут. Но давайте обойдемся без соседей. Ведь не для того же вы спасаете мою жизнь, чтоб они женили меня на своей девице?
       - Вас? - безмерно удивилась она.- Да кто за вас пойдет?
       - Вашими бы устами!
       Она сняла пальто. Я устало закрыл глаза. Мир между нами длился недолго, потому что вскоре я потянулся за брюками.
       - Куда вы?
       - Мне нужно.
       - Я все вам подам. - И повернулась идти.
       - Обождите. - Не без труда я сел в посте­ли. - Слушайте, не знаю, что вы со мной делали, пока я был без сознания, но теперь...
       - Все-таки я отправлю вас в больницу. Это же просто невозможно! Какое-то патологическое упрямство! С такими больными, как вы, медицина не сдвинулась бы ни на шаг от Гиппократа.
       - А она и не сдвинулась. Но это не важно, важно то, что я действительно могу встать. Даю слово.
       При этих словах я воинственно вытянулся и выпятил подбородок, всем своим видом доказывая, какой я молодец. Молодечество было жалкое, но она поверила. И я получил свои брюки.
       Потом я узнал, что ее зовут Ирина, что она студентка пятого курса и проходит практику в нашей районной поликлинике. Положение практикантки ее, видимо, не слишком обременяло, если она могла целый день возиться со мной.
       А поздно вечером я увидел, что она выволокла из кухни раскладушку и принялась расстав­лять ее.
       - Я вижу, вы не на шутку увлеклись мной.
       - Смелое предположение! Да я закричала бы от страха, если бы такое мне всего лишь приснилось, - любезно ответила она. - Я не буду покушаться на вашу свободу, как некие соседки, не волнуйтесь. Вам вредно волноваться, у вас двустороннее воспаление легких. Вы ходили больным несколько дней, а медицина должна теперь за вас отдуваться. Пока положение не определится, кто-то обязательно должен ночевать у вас.
       - Да, конечно, это очень желательно, - сказал я, плотоядно прищурясь.
       Мне не хотелось пошлить, но я не пропустил подвернувшийся случай только для того, чтобы показать ей, что я тоже умею кусаться.
       Она покраснела и произнесла банальную фразу:
       - А вы, оказывается, хам.
      
      
       Жизнь стала похожа на манну небесную: утром желтая от масла манная каша, днем крепкий бульон с манной, вечером манный пудинг с густым и сладким сиропом. Один бог знает, как я ненавижу манку. Попробовал я однажды зашипеть, но Ирина резко оборвала:
       - Ведь вы не хотите, чтобы я делала вам клизмы. - Как все-таки грубы эти медики, даже начинающие... - Потерпите. Из чисто эгоистических сооб­ражений я не допущу никаких рецидивов. Мне надоело с вами возиться.
       Возилась она не много, но толково. Приходила вечерами, обкладывала меня банками или горчичниками и готовила еду на весь следующий день.
       Бывали у меня мои ребята - часто, почти ежедневно. Ирины боялись, как ведьмы: не позволяла засиживаться, громко разговаривать, подозревала, что мне таскают сигареты (уж тут-то мы ее надували, милочку!).
       Происходили у нас столкновения и другого рода.
       Однажды, изнывая под банками, я сказал:
       - Это вы мне по злобе такие банки сподесобили? Поставьте хоть пластинку для облегчения мук.
       - Какую?
       - "Манфред" Чайковского. Там две пластинки в желтых конвертах. Слушали когда-нибудь?
       Она неопределенно пожала плечами.
       Пока она искала пластинку в ящике из-под сигарет, я, лежа на животе, наблюдал за нею, смакуя предстоящий эффект и боясь только ее музыкальной невосприимчивости.
       Угрожающий грохот оркестра смял ее с первых аккордов, напряг, скрючил в неудобной позе. Чуть спало напряжение - и она расслабилась, разжала стиснутые пальцы, но слушала неотрывно, даже взгляда не отвела от зеленого глазка радиолы.
       Конечно, это было жестоко по отношению к ней, но мне показалось, что она из тех молодых людей, которые полагают, что все в мире удивительно просто. А такие вещи, как "Манфред", многому учат.
       Приближалось самое драматическое место - финал первой части. Надрывались скрипки, грустно извиваясь, гудела виолончель. И вдруг - рыдание всего оркестра, трагическая и суровая медь, тревожный грохот барабанов. Мелодия взбирается на немыслимую высоту и падает, как подстреленный беглец. Раскаты, раскаты, обрывающиеся удары. Последний, гасящий надежду.
       Все. Конец.
       - Конец первой части. Переверните пластинку.
       Она продолжала неподвижно сидеть лицом к радиоле, склонив голову, и руки ее были бессильно сложены на коленях. И тогда сочувствие к ней, которое возникло во мне с первых аккордов, перешло в острое ощущение вины, и, приподнявшись на постели вместе со своими банками, я стал лихорадочно придумывать слова, которыми можно было бы вновь вернуть ее к единственному знакомому мне в ней состоянию беззаботной насмешливости.
       Но я не успел ничего придумать. Она встала, и по движению рук я догадался, что она вытирает глаза. Тогда, сжавшись, стараясь не греметь банками, я снова забрался под одеяло и отчаянно глядел ей в спину. Она взяла пластинку, долго читала надписи на этикетке (я почему-то все старался припомнить, кто же там дирижирует? Кажется, Рахлин), перевернула, но не поставила на диск, а бережно положила в конверт.
       - Ириночка, извините меня, - отвернув лицо к стене, попросил я, когда она снимала с моей многострадальной спины звучно плямкающие банки. - Я не ожидал, что вы так... что вы такая впечатлительная. Это ведь далеко не на всех действует.
       - Где вы учились музыке? - суховато спросила она.
       - У репродуктора.
       - И только?
       - А где же еще я, детдомовский сирота, мог учиться музыке?
       Про детдомовского сироту я напомнил, чтобы смягчить ее - чувствовал себя виноватым и жаждал прощения.
       Молчание. И потом:
       - Вы гоголь-моголь любите? Из желтков и какао. Я делаю вкусно.
       Нет, право, она шла, эта Ирина. Длинные карие глаза, подстриженные темные волосы чуть прикрывают щеки и закручиваются смешными рожками. Хороший овал лица. Рот маленький, со смешливо приподнятыми углами губ. Она не употребляет пуд­ры и помады. Немного краски на веках и на ресницах, хотя им этого вовсе не нужно, но ведь модно. Стройная фигурка, узкие коленки любопытно выглядывают из-под юбки. (В прежние време­на, когда я только начинал ухаживать за девушками, коленки тщательно прятали...)
       Я испытал почти отеческое чувство, когда поймал обращенный на нее взгляд Покровского. Удивить Покровского особью женского пола - это само по себе удивительно. Я понимаю, его привлекла не какая-то редкая красота, которой Ирина не обладает, а естественность, пластичность и заметный в каждом ее движении такт. Разумеется, он не уставился на нее в немом обожании, едва увидев, но несколько ее реплик... (А я сам про­воцировал ее на ядовитые колкости, чтобы показать Алику: смо­три, какое грациозное и умное) создание!)
       Потом мы заспорили, забыв об Ирине (она в кухне готовила этот растреклятый пудинг), я разошелся, повысил голос, закашлялся - и тотчас же появилась она и посоветовала Покровскому уйти. Алик послушно встал.
       Видя, что она решительно настроена пре­кратить визит, я взмолился:
       - Да ладно, я буду держаться в рамках. Почему вы такая бука? Прислушайтесь, вдруг это и вас заинтересует.
       - И попробуйте рассудить нас, - вставил Покровский.
       - Вы полагаете, я могу это сделать? Хозяин дома - такая интеллектуальная личность, обожает классическую музыку, читает Плутарха и книги по искусству, имеет авторские свидетельства на изобретения... Смотрите, какие красивые, с ленточками...
       - Я когда-нибудь позволил себе прихвастнуть своими знаниями?
       - Нет! - засмеялась она. - Во мне заговорил комплекс неполноценности. Черная зависть. Я ведь всего этого не знаю, кроме разве что живописи. У меня брат художник. Так о чем же ваш спор?
       - Речь идет о так называемой гражданской активности. Наш общий друг Павел Андреевич Коротков, - кивок в мою сторону, - большой ее поклонник.
       Великолепна осанка Покровского, великолепна его дикция, великолепны интонации, особенно иронические. Сейчас, когда он подчеркнул голосом "гражданскую активность", меня покоробило, так выспренне и декларативно это звучит.
       Покровский продолжал. Суть его размышлений сводилась к тому, что в стране, где интересы государственной администрации полностью совпадают с интересами населения, так называемая гражданская активность есть всего лишь дурной тон: в лучшем случае признак суетливости, беспокойства, в худшем - стремление сделать карьеру. Разумеется, он допускает наличие частных недостатков, проистекающих от временных ошибок в планировании или от небрежности части государственных служащих. Но за всем этим способно уследить государство. Прыгать же, чтобы выделяться, - мелко и некрасиво. Более того, людей раздражают прыгающие индивидуумы. Они вызывают насмешки уже тем, что не пропустят ни одного собрания, чтобы не выступить с обличением каких-либо недостатков, чаще всего мнимых. Как правило, эти люди - болтуны и демагоги, не имеющие достаточной профессиональной подготовки по своей специальности. Мягко говоря, они не нужны обществу. Движение вперед, причем движение невиданными темпами, обеспечено самой сущностью на­шего социального строя.
       - Так,- сказала Ирина.- Понятно. А что же вы? - обратилась она ко мне.
       - А я думаю, что это абсурд, с которым незачем даже спорить. Не вздумайте обвинить меня в высокомерии, я не отказываюсь опровергать, а просто считаю, что такие рассуждения опровергают себя сами с полнейшей очевидностью. Достаточно лишь вспомнить, как они возникли...
       - Это история, - томно отозвался Покровский.
       - История - великий учитель, - возразила Ирина. - Она многое проясняет. Давайте послушаем, а? Продолжайте, - важно ткнула она тоненьким пальчиком в мою сторону.
       - Во-первых, это удобные рассуждения, они от всего освобождают. Следовать такому принципу - значит, использовать мыслительный аппарат одних только руководителей и пренебрегать умом, опытом, инициативой и гражданским мужеством всего населения страны.
       - Однако! - холодно сказал Алик.
       - Да! И извиняет исповедующих такую точку зрения лишь ее происхождение. У нас частенько злоупотребляют парадными отчетами, и как реакция на это может возник­нуть отвращение к громким словесам. Но вооб­ще отказаться от слова!.. Разумеется, одними разговорами ничего не совершишь, но все-таки начинается дело именно со слова. Для того-то у людей и родилась речь.
       - Категорично и неопровержимо, как и все, что изрекает Коротков,- усмехнулся Покровский. - А ты не допускаешь наличия какой-то другой истины в этом вопросе? И вообще наличия второй истины в любом вопросе?
       - Допускаю. Но это будут истины, неприемлемые для меня.
       - Ого!
       - А вы напрасно иронизируете, Алик, - вмешалась Ирина. - Я, например, на стороне Павлика. Могу добавить, что от ваших рассуждений подозрительно несет аристократизмом, чистеньким самоустранением. Фи! Как, мол, у вас тут дурно пахнет, и скандалы какие-то. Мне лучше отойти, разберитесь-ка сами.
       - Все ясно. - Покровский, улыбаясь, поднялся. - Мы - люди противоположно мыслящие, и спорами тут ничего не решишь. Вы останетесь при своих убеждениях, я при своих. Договорились? Ну, выздоравливай.
       Вот так всегда: даже будучи не прав, он удаляется победителем.
       Вскоре, закончив свои ежевечерние хлопоты, собралась и Ирина.
       Прощаясь, я сказал:
       - Вот уж не думал, что вы будете на моей стороне!
       - Как видите, во второстепенных вопросах наши взгляды могут совпадать.
       "Во второстепенных"! Ах, девчонка! И с юмором.
       Я дружелюбно помахал ей рукой. И она глядела на меня ласковее, чем обычно.
       Впрочем, возможно, мне это просто показа­лось.
      
      
       ГЛАВА II
       Около двух часов по­полудни я шел на завод. Это была первая вылаз­ка, и меня опьянил кол­кий морозный воздух, ослепила голубизна, оглушил полновесный уличный шум, а легкий ветерок едва не свалил с ног. Я шел узнать новости, а в основном потому, что ис­тосковался по заводу и по ребятам.
       Последний этап пу­ти - через парк.
       В парке царил бело-голубой покой. Он ох­ватил меня и как-то не­заметно вытравил из ду­ши все беспокойства. Маленькое солнце освещало шершавый снег. Черные стволы отбра­сывали голубые тени. С веток срывались лег­кие хлопья снега, за­стилали воздух серебри­стой пылью и бесшумно падали на землю. Рядом, на шоссе, гудели машины - и все же казалось, что в парке совершенно тихо.
       Размягченным вышел я из парка к проходной и с некоторым остатком этого чувства вошел в полутемное и душное с улицы помещение нашего бумажного царства.
       Шаланова не было, а рядовые грешники встретили меня восторженным ревом, столпились вокруг и засыпали вопросами.
       - Павлуша! - отталкивая всех, возбужденно протискивался Илюшка Грачик. - Пташечка! Поехали в командировку! Ленинград! Петропавловка! Марсово поле! Кафе "Север"!
       - "Ах, какие шашлыки в городе Душанбе!"- процитировал я.
       - Хватит, не хочу шашлыков!- закапризничал Илюшка.- Хочу ленинградских пирожных.
       - В общем, я вижу, Шаланов вас еще не прижал, - засмеялся я.
       - Прижмет! - пообещал Илюшка. - Каждому воткнут в башку по датчику, поставят у дверей робота-хронометражиста, и будет он засекать, сколько времени думал о работе, а сколько о разной ерунде. Если был паинькой, то, когда соберешься домой, он тебе подмигнет электронной лампой и скажет жестяным голосом: "Благодарю за отличную службу, приходите завтра, товарищ Грачик". А если весь день филонил, долбанет по морде и вдогонку сквозь зубы: "С-скотина!" То, что по челюсти врежет, это ерунда, а вот морально убивает...
       Отворилась дверь, и все рассыпались по своим местам. Мы остались втроем, загороженные моей доской, - Покровский, Грачик и я.
       - А у тебя в группе изменения, - сказал Покровский. - Салтыков увольняется.
       - Чего это вдруг? Семен Николаевич! - позвал я Салтыкова.
       Он подошел, немолодой человек с бледным, несколько желчным лицом, опытный, грамотный конструктор и мой постоянный партнер по шахматам во время обеденного перерыва. Уголки его губ были печально опущены, а выпуклые серые глаза с тяжелыми веками и мешками под ними смотрели на меня спокойно и немного настороженно.
       - Куда это вы собрались?
       - Да вот, предложили ведущим группы на заводе автотракторных запчастей... Сто сорок рублей...
       - Так вы из-за десяти рублей бросаете нас на произвол судьбы?
       - А прогрессивка? У них регулярно, каждый месяц. А у нас, сами знаете, как обстоят дела со сбытом... Это мы по чьей-то доброте получаем прогрессивку, а еще месяц-два - и нам ее больше не видать как своих ушей.
       - Тебя, кажется, тоже волнует проблема сбыта? - сказал Покровский.
       - Павла Андреевича она интересует в ином, в общественном, так сказать, аспекте, - улыбнулся Салтыков. - Не жаль вам нервов, опять станете доказывать, что дважды два - четыре.
       - Что же делать, иногда и это нужно.
       - Возможно. Но я предпочитаю просто перейти на другой завод и там спокойно получать свою прогрессивку. В домашнем бюджете эти сорок процентов, знаете ли, не пустяк.
       - Жаль, Семен Николаевич. Мне очень жаль, что вы уходите.
       - Что делать... Я тоже от этого не в восторге. Привык, и с вами мы всегда ладили, но, так сказать, материальный стимул...
       - Я из-за одного материального стимула не ушел бы, - сказал Илюшка. - Привычка, люди... Тем более что у нас такой коллектив! Такие ребята, мозговики-тяжеловесы!.. Нет, я не ушел бы.
       - Когда вы будете в моем возрасте... жена, сын, дочь-невеста... тогда вы тоже уйдете, - тускло, печально сказал Салтыков и скрылся за своей доской.
       - Как видишь, еще не все население Союза жаждет включиться в борьбу за искоренение недостатков, - сказал Покровский.
       - Что ж, значит, надо будет потрудиться, чтобы включились все, - ответил я.
       - Надеюсь, первая неудача тебя не обескуражила?
       - Ну, разумеется, нет! - Кажется, в моем голосе содержалась достаточно уверенности и ответной иронии. Но тем не менее я поторопился перевести разговор на другое.
       - Илюша, что нового? Как там станок? - Автомат для профильной шлифовки кулачков был нашей последней работой, достаточно сложной, исход ее не мог быть предсказан со стопроцентной гарантией. Накануне моей болезни сборка станка приближалась к концу. - Опробовали?
       - Пока результаты не экстра.
       - А что такое?
       - Лапочка, не твое дело, справимся сами. Сколько тебе еще хворать? Неделю? Ну и хворай на здоровье. Лучше скажи, книгу Зелига об Эйнштейне ты уже читал?
       - Читал. Идем к станку.
       - Да ты с ума сошел! Там сквозняки, Павлик, честное слово, все это потерпит, пока ты выздоровеешь. Просто затерла какая-то мелочь. Ну куда же ты? Алик, да скажи ему!
       - Не буду. Бесполезно.
       - Ты же загнешься, дубина!
       - Тихо, Илюша. Не будь таким нервным. Бери чертежи. Пошли.
       В тесном помещении цеха механизации мерно жужжали станки, лишь старик фрезерный грохотал, когда брали большую стружку. Мы сидели на корточках - Грачик, Борис Матюшин (тот, в апартаментах которого я теперь живу), слесарь со светлой головой и золотыми руками, один из лучших на заводе, и я.
       Илюшка объяснял характер погрешности.
       - От твоего голоса уснуть можно, - заметил я.
       - А мне уже осточертело предлагать эту задачку в порядке спорта.
       - Для кого-то это спорт, а для нас - родное детище.
       Стали пробовать на деталях, потом я увидел, что так мы провозимся до второго пришествия, и сказал Матюшину:
       - Боря, сообрази какой-нибудь увеличитель масштаба. Я думаю, проще всего будет рычажный.
       Матюшин насобирал какого-то хлама, просверлил пару отверстий, двадцать минут поработал напильником и гаечным ключом - и примитивный пантограф был собран. Дело пошло быстрее. Мы сделали десятки заме­ров, пытаясь нащупать какую-то зависимость. Плюшка накладывал на планшет все новые листы бумаги и брюзжал:
       - Даже ты не можешь сделать, что уж обо мне говорить? А Шаланов торопит.
       - И прекрасно делает. Учись думать самостоятельно. Ну-ка, поверни копир еще на градус.
       И снова ничего не получилось.
       - Ну, хорошо, давай спокойненько еще раз. Главное - сформулировать задачу.
       Снова мы сидели на корточках у станка на замасленном кафельном полу. Плафоны светили тускло, и я попросил подключить переноску. Лампочка лежала прямо на полу, змееобразно свернулся у наших ног шнур в резиновой изоляции, но яркий свет, отражаясь в лужицах масла, раздражал и будто даже тормозил мысль.
       В половине шестого Матюшин сказал:
       - Ну, мальчики, вы как хотите, а я больше не могу, мне за сыном в садик.
       Дома после обеда, как это полагалось по мною же составленной программе, я под классическую музыку читал "Техническую электронику" д-ра Дж. Райдера. Три резких звонка сорвали меня с места. С лыжами на плечах вошла Ирина, щеки обветренные: значит, уже накаталась.
       - Одевайтесь, я вас выведу на прогулку. ("Выведу"! Ну и нахальство!) К воздуху надо привыкать постепенно.
       Я собирался сказать, что почти весь день провел на заводе, что туда и обратно шел пешком, но почему-то струсил и умолчал.
       - А покататься дадите? - вместо покаяния спросил я, алчно поглядывая на польские пластмассовые лыжи.
       - На палочке верхом. Еще чего, на лы­жах! - фыркнула она. - Научитесь сперва ходить пешком.
       Я снес и это, поражаясь собственному долготерпению.
       На улицах было малолюдно. Блеклое сияние окружало шары фонарей. Толстые мохнатые провода перекрещивали черное небо. Едва заметно светились в тумане рубиновые огоньки на телевизионной вышке. Ирина, в свитере, в брюках, в лыжных ботинках, шагая рядом со мной, озабоченно рассказывала о своем брате художнике: хандрит, со всеми задирается, опровергает очевидные истины.
       - Павлик, приходите, поспорьте с ним. Вы умеете спорить, а ему это необходимо. И Покровского пригласите. Придете завтра?
       - Хорошо, - механически согласился я и вспомнил о станке. Даже и не вспомнил, так как именно о нем думал все время: почему не совпадают точки на копире и детали? Потому что они на одной оси? Ну-ну, дальше! И тут она оборвала размышления своим вопросом. - Нет, Ириночка, завтра не могу. В четверг, ладно? Давайте я вас провожу.
       - Нет, дорогой пациент, провожать буду я. - У моего дома она остановилась, приложила к виску ладонь и сказала: - Пока, мой генерал.
       - Я только младший лейтенант, и то в запасе.
       - Вас это огорчает?
       - Я хотел бы умереть младшим лейтенантом в возрасте шестидесяти девяти лет.
       - Почему именно в шестьдесят девять?
       - Потому что это будет в 2001 году. Хочется шагнуть в третье тысячелетие нашей эры и лично убедиться, что люди умнее, чем я о них думаю. Кстати, вы не находите, что удобнее беседовать за чаем?
       - Уже поздно.
       - Ириночка!
       - О-о, я замечаю сдвиги. Какая женщина способна устоять перед таким тоном!
       - Разве вы женщина?
       - Очень остроумно! До свидания. Завтра можете выйти подышать воздухом, по не больше, чем на часок.
       - Непременно, - заверил я.
       А утром снова сидел на участке с Матюшиным и Грачиком, что было мне строжайше, категорически воспрещено, и снимал пробу на пробой. Ничего не получалось.
       - Илья, позвони Покровскому, пусть явится с малым хуралом.
       Пришел Покровский с ребятами. С полчаса препирались безрезультатно. Когда речь зашла о том, какое дополнительное движение надо сообщить копиру или детали, меня осенило.
       - Эврика! - заорал я. - Братцы, вы гении! Но не дополнительное движение, а толкателю надо придать форму параболы. Вот, смотрите ...
       Сгрудились вместе над уравнением парабо­лы - и через десять минут победно шлепали друг друга по плечам.
       - А теперь сматывайся домой, - решительно заявил Илюшка.
       Но домой я не пошел: столько чертежей скопилось на моем столе за время болезни, пора было проверить их, и совсем уж невыносимым показалось вынужденное затворничество в моей, с позволения сказать, квартире.
      
      
       После обеденного перерыва пришел начальник отдела сбыта, коротышка с яйцевидным лысым черепом и всегда унылым лицом. Он что-то тихо объяснял Шаланову, тот отрицательно качал головой, и начальник сбыта сказал раздраженно и громко:
       - Мое дело маленькое, директор приказал - от вас трех человек.
       Он вышел, и в отделе воцарилась тишина" которая бурно прорвалась после ухода Шаланова.
       - Братцы, еду в командировку! - прыгал Илюшка.- Хо-хо! Знаменито!
       - Ты как маленький! - рассердился я.- Завод горит, понимаешь? Станки работают, и деньги мы получаем согласно ведомости, и как будто приборы делаем, а на деле - мыльные пузыри. Представляешь - завод мыльных пузырей? А ты радуешься: командировка! Тут впору плакать.
       Покровский придвинул к себе мой стул и сел, загородясь доской, чтобы его не было видно от двери. Выражение лица его снисходительно поощряло: "Трепитесь, трепитесь!"
       - Но ведь командировка все равно есть! Я откажусь - поедет другой. Какая разница?
       - Опять командировка! И все-то ты понял...
       - Да, я понял! Ну, говори, что надо делать? Нет, Павлик, я серьезно. Давай соберем ребят, есть же у нас инициативные ребята! Вместе посидим, подумаем...
       - ... закусим, - вставил Покровский.
       - Отвали! Нет, правда. Пойдем к директору, узнаем, почему такое положение, как исправить... Если от нас что-то зависит, мы сделаем. Ну, я же не отказываюсь!
       Продолжение разговора состоялось вечером, когда мы шли домой.
       Острый ветер гнал по тротуару струйки снега. Мы шли, втянув головы в плечи, и изощрялись, придумывая, как объясняют нынешнюю суровую зиму богомольные старухи, верующие в библейские предсказания.
       - А усе испытания ваших атомов, - голосом сварливой бабы вещал Грачик. - Перемешали усе у господа бога, тьфу на вашу голову! Наплодили тех ученых, чтоб их нечистый по­брал, они и придумали усякую нечисть. А в библии сказано!.. - Он потряс поднятой рукой. - Алик, что по этому поводу сказано в библии?
       - В библии сказано, что железные птицы будут клевать людей, что живой будет завидовать мертвому и что никто не спасется, только малое число.
       - Сколько это - малое число?
       - Все в мире относительно, - томно ответил Покровский и рукой в желтой перчатке обмахнул снежинки с ресниц.
       - Нет, а все-таки?
       - Ты спасешься, - съязвил я. - У тебя от­личная приспособляемость.
       - Ты имеешь в виду, что я еду в командировку? - обиженно спросил Илюшка.
       - Отстань ты со своей командировкой! Алик, что все-таки делается со сбытом? Ты ведь в курсе, в кулуарах вращаешься...
       - Я плохо информирован. Давайте надеяться на лучшее.
       - На то, что завтра на завод приедут три тысячи представителей со всего Союза и устроят у склада готовой продукции побоище из-за наших приборов?
       - Вот именно! - подхватил Илюшка, - А мы потом на месте свалки соберем урожай зонтиков и шапок-пирожков.
       - Не надо утрировать, - сказал Покров­ский. - Ух, какие демагоги! Вам палец в рот не клади. Я лично свой палец не положил бы.
       - Уж ты-то конечно! - засмеялся Грачик, блестя прищуренными глазами.
       - Мы с тобой не лучше. Вот ты сегодня орал: "Давайте, ребята, возьмемся!" Нашло под горячую руку. А дальше? Остываем мы слишком быстро. Так горячи в спорах - и так холодны на деле!
       - Меня этим не проймешь, - сообщил Покровский, приняв упрек на свой счет, - Я не собираюсь вникать во все недостатки. У меня есть своя работа. А недостатки - это для таких одержимых энтузиастов, как ты.
       - Да будет так.
       - Ты похож на человека в поезде, идущем в гору. Тебе так и хочется выскочить и подталкивать паровоз, - с беззлобной иронией говорил Покровский. - К десяти тысячам лошадиных сил прибавить еще свою, петушиную. Пойми, несмотря на все недостатки, мы движемся вперед. Зачем же долбить головой стенку? Ну, сделаешь еще одну выбоину, а тебя не будет. Какой смысл?
       - Ты мне уже говорил об этом. И точно теми же словами.
       - Помню. И с тех пор ничего не изменилось.
       - Твоими словами можно оправдать любое преступление.
       - Так и бывает в жизни, - хладнокровно подтвердил Покровский. - Любое преступление находит оправдание.
       - Болтун, - добродушно скапал Илюшка. - Находка для шпиона.
       - Ну скажи честно, ты доволен, что приборы не сбываются, что нужно ездить и предлагать? Ведь доволен? - настаивал Покровский.
       - Нет, недоволен.
       - Да что ты? Да что ты? - насмешливо сюсюкал Алик.
       - Вот тебе и что ты! Ведь это же ущерб государству!
       - А почему тебя так беспокоит ущерб государству? - издевался Покровский. - Ты ведь зарплату получаешь по-прежнему.
       - Ну, знаешь! Это все-таки мое государство. Павлик, объясни ему... с точки зрения общественного продукта или как там? Чего он скалится?
       - Да он все понимает, Илья, - сказал я. - Манерничает, хочет доказать, что народным массам безразличны государственные интересы.
       Покровский улыбался.
       На обычном месте, у серой громады казенного здания, мы распрощались.
       А дома меня снова ждал д-р Дж. Райдер и превосходная книга по автоматам продольного точения.
       Перед сном я проделал дыхательную гимнастику и в ванной у зеркала задумчиво потрогал подбородок, колеблясь между ленью и необходимостью побриться. В конце концов я пошел за бритвой, но, так как она лежала рядом с пластинками, решил поставить купленную как раз накануне болезни "Ночь на Лысой горе".
       Когда радиола цокнула и остановилась, я тихонько отложил бритву, достал из своих открыток портрет Мусоргского работы Репина, долго рассматривал его, потом закурил и снова поставил пластинку.
       Так я и не побрился.
       Громовой пляской уродливых горбатых чудовищ на вершине колдовской горы окон­чился этот вечер.
      
      
       Латунная табличка на дверях оповещает, что здесь живет В. В. Афанасьев. Действительно, мир тесен. Профессор Афанасьев - заведующий кафедрой общей химии в политехническом институте, мы с Аликом даже сдавали ему экзамены. Так это отец Ирины?
       Я позвонил. Открыла Ирина,
       - Почему так поздно?
       - Консультировал студентов-вечерников, у них теперь самое горячее время. - И, спохватившись, добавил: - Оккупировали квартиру, даже в душевой сидели.
       - Раздевайся, - приказала Ирина и покраснела. - То есть, я хотела сказать - раздевайтесь.
       - Я не буду в обиде, если мы перейдем на "ты".
       - Пожалуй, пора, тем более что это получается уже само собой. Ну пойдем.
       - А кто там?
       - Все свои.
       - И профессор?
       Оказалось, что профессор, когда началась "большая химия", решил оставить преподавание. Теперь он бывает здесь только наездами, работает каким-то главным специалистом, ссорится, устает, жалуется на сердце, но доволен и воз­вращаться не спешит.
       В комнатах было роскошно: низкая полированная мебель, пестрая обивка, масса книг, ковры, цветы в настенных вазах и картины. За первой комнатой виднелась вторая, дверь в нее была распахнута, это создавало эффект целой анфилады и еще усилило мою провинциальную робость. Все выглядело очень красиво, но чуточку враждебно: ничего не поделаешь, узость воспитания, слишком долго мне вдалбливали, что красивые вещи - принадлежность мещанства, А теперь приходится перепривыкать...
       Людей я заметил уже потом. Вот Покровский - удивительно, что он пришел, да еще раньше меня, - расположился в кресле изящно, непринужденно. Для него такая обстановка привычна. Из-за низкого треугольного столика поднялся мне навстречу среднего роста человек с черными кудрявыми волосами и несчастным лицом:
       - Анатолий, - представился он с полупоклоном безупречно воспитанного человека. - Пожалуйста, знакомьтесь.
       Я повернулся в другую сторону и встретился с внимательными светлыми гладами, резко выделявшимися на смуглом и одутловатом лице.
       - Кадуиин Михаил Степанович.
       И сел, вмялся в свое кресло - медведеобраз­ный, спокойный, с коротким седоватым чубчи­ком, похожий на опытного спортивного тренера.
       Разговор возобновился, но я некоторое время еще оставался вне его и только приглядывался. Медведеобразный симпатяга с тренерской внешностью - это, видно, какой-то старинный друг дома. Вот и Ирина у него спрашивает очень по-родственному (быть может, и родственник, вполне вероятно): "Дядя Миша, чай или кофе?" Рафинированный интеллигент с несчастным лицом, без сомнения, брат Ирины, художник. Улучив момент я шепнул Ирине:
       - А кто этот дядя Миша? Тоже художник?
       - Нет, он папин старый друг, чудесный человек.
       Так о чем же они? Говорил Покровский:
       - ... убежден, что на одиночество вы жалуетесь необоснованно. Помните спор физиков и лириков? Мне кажется, шум этот поднят напрасно. Физики всегда любили лириков и даже определили их как собратьев-неудачников. Знаете эту маленькую притчу? "Почтеннейший, для физика у вас слишком мало воображения, но поэт из вас, пожалуй, еще получится". Но, возможно, эта риторика послужила толчком к более глубокому познанию искусства технической интеллигенцией. Сейчас о живописи спо­рит интересуется ею огромное количество людей.
       - Если бы это могло помочь! - Анатолий вскочил и забегал по комнате. - Ужасно, ужасно! Просто руки опускаются. Доколе же субъективные вкусы будут определять ценность искусства? Поверьте, это убивает. Не успеешь еще задумать, а уже опасаешься? как на это посмотрят? на краски? на отбор деталей?
       Понятно: передо мною обвиняемый " каких-нибудь "измах". Не в реализме, конечно.
       - Ты не горячись, не нервничай так, батенька, - проговорил Кадунин, темной рукой поглаживая седоватый чубчик. - Помнишь, небось: только терпеливый достигнет цели, торопливый упадет. Тут все не так, как ты думаешь, что-то мы с тобой недопоняли. Так ведь не делается - запретить целое направление" это даже и пахнет, я бы сказал, несколько старомодно. Прошли времена, когда науки эдак-то закрывали, открывали...
       Честно говоря, я не находил во всех этих страстях ничего трагического. Был я в Москве на выставке польских и югославских абстракционистов. Несколько картин до приезда своих создателей две недели провисели вниз головой, и никто этого не заметил, даже поклонники нового искусства, Если что-то и удивило меня, то исключительно названия картин. Почему "Девушка", а не "Дерево под дождем", и почему "Улица Вожирар", а не любая другая, тем более что это и на улицу-то не похоже, да и вообще ни на что не похоже! Потуги бездарностей, стремящихся добиться известности. Но вдруг я увидел, как один из художников, чьи картины висели в зале, мастерски набрасывал вполне реалистический, превосходный портрет славненькой москвички. Меня поразило открытие: парень, значит, умеет рисовать! Он был поляк, и на промежуточном славянском наречии мы с ним поспорили о том, стоит ли фабриковать эту мазню, под которой можно поставить любую подпись? Мы не поняли друг друга, но виной оказался не язык, с языком мы разобрались. В конце концов нравится тебе сходить с ума - сходи, твое дело, лишь бы не сводил других. А публика на выставке посмеивалась, пожимала плечами и с ума сходить явно не собиралась, Двое гордых молодых москвичей заявили, что публике, собственно, и сходить не с чего, но какой-то инженер-капитан вынул несколько открыток - и высокоумные юноши позорно уселись в лужу: они не смогли отличить Джотто от Мантеньи. Этот смешной эпизод привел меня в состояние благодушия, такого устойчивого, что оно сохранилось и до сих пор. И как бы грозно ни поглядывала на меня Ирина, подстрекая к действию, я не собирался вмешиваться. Я разнежено смотрел на нее, и ее взгляд тоже смягчился, а разговор теперь доходил до меня лишь в виде механической смеси голосов - взволнованный тенор Анатолия, красивый баритон Покровского, - и нисколько не нарушал моей задумчивости. Может быть, в такое настроение привели меня тепло и уют комнаты, Ирина...
       Меня отвлек голос Кадунина:
       - Тут, пожалуй, критики ударились в крайность, это уж доведено до абсурда.
       - Художники ударились в одну крайность, критики в другую, - добродушно резюмировал я, не ожидая осложнений.
       Кадунин согласно кивнул, но Анатолий прекратил свое нервное хождение по комнате и удивленно уставился на меня, а Покровский многозначительно уронил:
       - В таких случаях действует святое детское правило: кто первый начал?
       - Если заниматься древностью...
       - Тридцатые годы - не древность, - прервал Покровский. - А при таких условиях... Украшательство, которое выдают за патриотизм, несовместимо с созданием художественных ценностей...
       - Но тем не менее они созданы, - сопротивлялся я.
       - Да, но сколько?! - завопил Анатолий. - Единицы! Остальное захламлено безвкусными штампами. Опять ста­левары, строители, тракторы... В каждой из этих там есть по одному-два талантливых произведения, остальное - жалкие перепевки, краевое и областное творчество. Искусство не терпит посредственности, понимаете вы это? Да-с, не терпит! Отступить надо от этой темы, дать ей отдохнуть, бедной, столько на ней выезжали, когда создавали монументальные произведения, достойные вели­кого имени...
       Он насмешливо и жалко засопел, плюхнулся в кресло и подрагивающими пальцами достал сигарету из полированной шкатулки.
       Начав спорить, я уже не мог остановиться. И хотя знал, что надо промолчать, не выдержал" и в ответ на сдержанное замечание Покровского, что в науке и искусстве существенны и плодотворны не соображения политики, а только истина, ответил:
       - В науке несомненно. Но так как истина в искусстве - понятие классовое, то мы снова возвращаемся к политике.
       Анатолий задохнулся от возмущения.
       Кадунин вскинул на меня светлые глаза и улыбнулся:
       - Это в общем-то верно, батенька, но... Вы, наверно, где-то читали это?..
       - Но я не цитирую, я понимаю...
       - А вы не обидитесь, если я попрошу это проиллюстрировать?
       - Ничуть. Только вот на чем? - Я за­думался.
       - Не найдешь, - сказал Покровский.
       - Найду. Да вот хотя бы революция. Одни лишаются всех прав и привилегий, накопленного имущества, с их точки зрения это вооруженный грабеж. Разве можно грабить? Мало сказать, что это безнравственно, прежде за такие вещи ссылали в каторгу. Истина? Конечно. Но истина одного класса. О справедливости притязаний другого говорить не стоит. Прав он, отбирая? Бесспорно. И это его истина. Вот вам две классовые истины об одном и том же явлении...
       - Вульгарная социология! - фыркнул Ана­толий. - И, простите, какое все это имеет отноше­ние к живописи?
       - Ты вот что, Анатолий, - сердито сказал Кадунин, - если хочешь выяснить истину, выяс­няй ее в споре, а окриками никакой истины не добудешь.
       - Ну, не могу я об этом спокойно! - жа­лобно простонал Анатолий.
       - Не можешь - помолчи, я вместо тебя поспорю. Я уже все твои доводы знаю наизусть. Вы не возражаете, если я стану вашим оппонентом вместо Анатолия? - обратился он ко мне. - Кажется, так будет лучше. Так вот, батенька, искусство - классово, это мы знаем. Но вот внутри одного классового искусства - неужели одна истина? Одно-единственное направление? Ведь содержание многообразно. И разнообразны взгляды творцов, иногда даже противоречивы и внутри класса - и ничего страшного, это не антагонистические противоре­чия, а в них все богатство искусства, и сковывать этого, пожалуй, не стоит, а? Как вы думаете?
       - Н-не знаю, это сложно... Не насчет того, чтобы сковывать, а вообще вся проблема...
       - Да, это не просто, - согласился Каду­нин.
       - Дядя Миша, ты ищешь там, где не спрятано, - громко сказал Анатолий.
       - Анатолий! - резко одернул Кадунин. Я опустил голову: поделом, не надо было вмешиваться.
       Наступило молчание.
       Потом раздался глубокий, почти лошадиный вздох, и Анатолий несмело начал:
       - Вы, как я понимаю, любитель монументальной станковой живописи и классического пейзажа, представитель академических вкусов, вам, наверно, нравится Шишкин. Конечно, он очень хороший художник, все у него понятно, знакомо, многократно видано собственными глазами...
       - Мой любимый художник Врубель.
       - Все равно... Что? - вдруг изумился он. - Врубель? Не позвольте, вы, как я понимаю, поклонник сущего, а у Врубеля все - его фантазия.
       - Гойя рисовал химер, но это был реализм, такой, что попы переполошились.
       - Поразительное совпадение: и теперь переполох! - вставил Покровский.
       - И Гойя вам нравится? - изумлялся Анатолий. - Ну, это уж просто интересно! А ну-ка...
       Он устремился в соседнюю комнату и вышел, неся на руках кипу картонов.
       Картоны не услаждали глаз. Багровое небо за черной решеткой, а на кроваво-красном полу - ничком фигура человека, обмотанного мешковиной. На обороте написано: "Освобождение". На другом - желтовато-красная земля (он, видимо, вообще любил красный цвет и знал, что делает, на картонах это производило угнетающее впечатление) с знакомыми силуэтами разрушенных городов, в каждом сохранено то, что является его достопримечательностью: изогнутая Эйфелева башня, силуэт обвалившегося Капитолия, собор Святого Петра, Кремль, все пустое, безжизненное, и над этим торжествующим пафосом уничтожения на фиолетово-черном небосводе пылали десятки ослепительных солнц. А на обороте написано: "После переговоров".
       Я перебрал картоны разок и другой, угнетенный этой беспощадной фантазией, отметил смелый мазок, лаконизм и с досадой чувствовал на себе ожидающие взгляды: надо что-то отвечать, как-то оценивать. А оценивать не хотелось, было страшновато, и неуместными показались доводы легкомысленного оптимизма, которыми обычно отгоняют пророчества.
       - Да-а, - выдавил я. - Тут и ребенку все ясно. Правда, не очень радостно...
       - И это, если хотите знать, реализм, да-да! Реализм многогранен, надо только уметь видеть это. Но тут вам не помогут формулы начетчиков, нужно мыслить самостоятельно... Так что же, вам нравится?
       - Право, не знаю... По-моему, слишком страшно.
       - И прекрасно, и превосходно! Именно этого я и хотел!
       - Но зачем?
       - Перепугать, дорогой мой, так перепугать всех войной, чтобы люди не видели в ней никакой романтики, ничего, кроме того, что есть в ней на са­мом деле, - омерзительного, безразличного убийства. Показать ее в самом, ужасном виде, даже в таком, когда ничто живое видеть уже не может.
       - "После переговоров"? - напомнил я.
       - Да-да, именно! После последних переговоров. Разве не так?
       - Не знаю, мне трудно что-то... Все же, по-моему, не так. Вы были, конечно, в Эрмитаже... - Я заговорил, и мысль заработала активнее, я будто освобождался от гнета непосредственного восприятия этих картин. - Видели там полотна Вюйара? На одном дети играют в комнате у открытой двери, на другом какая-то гостиная, стол, сидят люди... Много солнца, письмо легкое, зыбкое, но определенное. И оптимистическое.
       - Человечеству угрожает опасность, батенька, это вполне реально, и Анатолия беспокоит вопрос: вправе ли художник рисовать гостиные?
       - Дядя Миша, дорогой, обожди! - умоляюще произнес Анатолий. - Так что вы о Вюйаре? Пожалуйста, продолжайте, я его очень люблю.
       - Да нет, Вюйар - это как противопоставление. Вы говорите - пере­пугать. А мне кажется, это не путь. Не боязнь смерти, а любовь к жизни должна руководить людьми. Смерть - это всего лишь один (хотя и очень важный) эпизод в жизни, надо ли преувеличивать его значение? Вправе ли вы пугать людей, лишать их мужества? С чем вы оставляете их? Со стра­хом? Мужество, рожденное страхом... Не знаю, какое-то, должно быть, оно надломленное. Я бы на такое мужество не положился...
       И тут внутри меня сработала какая-то предохранительная защелка: допустим, я прав, но это ведь я не Покровскому говорю, а поучаю худож­ника, и, как видно, художника одаренного. При всей моей убежденности.... Если даже в моей родной технике столько противоречивых мнений буквально по каждому вопросу, то в искусство мне, пожалуй, лучше и вовсе не лезть.
       Но было уже поздно.
       - А не слишком ли прямолинейно? - прищурился Кадунин. - Оптимистичность искусства, говорите вы? Правильно, и я за это. Но вот Анатолий не детишек рисует и не гостиные, его война занимает. Как же быть? Солнышко, воздух, зыбкое письмо - это ведь ему не подойдет. И как же быть с понятием - единство формы и содержания? Ведь оно предпо­лагает многообразие форм, потому что содержание многообразно. Один по­кажет в войне героическое, даже романтическое - слава ему. Другой ли­рику военную - и ему спасибо. А третий ужасы, и в красках погуще. Это все воюет, все имеет право на существование. Или нет?
       - И, кстати, именно произвольное ограничение в трактовке тем способно привести к кризису не только искусство, но и гражданскую активность, о которой ты так заботишься, - заметил Покровский. Ирина поднялась и вышла на кухню. Конечно, она довольна: спор разго­релся.
       - Но никто не запрещает писать о войне, - сказал я, провожая ее завистливым взглядом. Вот бы и мне улизнуть!
       - Да, но как?? - взвился Анатолий. - Все в той же традиционной манере? "Вы заблуждаетесь!", - злобно передразнил он чей-то ненавистный ему голос. - А я желаю заблуждаться, да-с! Позвольте мне заблуждаться, как я хочу!
       - Не бросайся в крайности, - помотал головой Кадунин. - Мы от крайностей настрадались достаточно. И от крайностей вашего типа тоже, - повернулся он ко мне.
       - Прямота типа "чего я не понимаю, то никуда не годится", - ирони­чески добавил Покровский.
       Я удивленно посмотрел на него. Он отвернулся.
       - Опускаю ваше последнее замечание, - сказал я Кадунину, - вы слишком мало меня знаете, чтобы знать, какой тип крайностей я исповедую. И разрешите вернуться несколько назад. Вот вы поставили вопрос: всё ли имеет право на существование? А я считаю, что некоторые вещи права на существование как раз и не имеют. Разрешили бы вы в осажденном Ленинграде радиопередачи с описанием пирушек с обильной едой? Тоже можно было рассуждать примерно следующим образом: "Люди услышат о еде, это вызовет взрыв эмоций, они грудью бросятся на врага и пробьют блокаду". А сейчас людей разъедает страх перед катастрофой, и вы утверждаете право­мерность усиления этого страха. Снова спрашиваю - зачем? Борьба за мир? Нет, это не борьба.
       - Вот, дядя Миша, смотри! - Анатолий смял, дернул к себе скатерть, картоны свалились на пол, Кадунин, кряхтя, нагнулся за ними. - А ты мне говоришь, что я преувеличиваю последствия культа. Вот тебе самое страшное последствие: узость кругозора. А все из боязни выйти за рамки... Мысль в рамках, боже мой, есть ли что-нибудь трагичнее этого? Интеллигенция, носитель передовых идей!..
       - Да-а, - сочувственно протянул я. - Кстати, видел сегодня на улице перевернутую урну. А в парке культуры дерево вбок выросло. Это все последствия культа, не иначе. (Анатолий смотрел на меня удивленно, при последних словах сморщился, махнул рукой.) Неужели вы серьезно думаете, что моя ограниченность - пусть даже действительная - последствия культа? А как же вот импрессионистов не признавали? И никакого культа не было...
       - Удар под ложечку, - улыбаясь, резюмировал Кадунин.
       - Что?? - взвился Анатолий. Страсти разбушевались.
       - Это же наивно, дорогой мой! - кричал Анатолий, одной рукой возя по столу, другой теребя волосы. - Так вы любой поиск в стороне от торных путей объявите сосуществованием идеологий - и направление автоматически закрыто! Ибо кому же захочется лезть на рожон?
       - Но и мирное сосуществование идеологий можно оправдывать поиском новых путей.
       Зашевелился Кадунин:
       - Батенька мой, мудрость партии как коллектива в том и состоит, что она не спутает творческого поиска с идейным блужданием.
       А почему не слышно Покровского? Вот как, его уже нет... И Ирины тоже...
       Что-то еще говорит Кадунин, его визгливо перебивает Анатолий, на столе перед ним свалены картоны, и багровые краски бередят душу. Абажур тор­шера задрался, яркий свет бьет мне в лицо, снова ощутилась боль в груди, а твердый воротник выходной рубашки стал невыносимо тесен, и больше всего захотелось оказаться далеко от этой роскоши, в своей конурке, надеть старую фланелевую куртку, читать Дж. Райдера и слушать пластинки...
       - Извините, мне пора.
       Никто не отозвался. Кадунин разглядывал картины. Анатолий, тихий, печально опустив лицо, давил в пепельнице окурок сигареты.
       - Что? Я с вами, - встрепенулся он, когда я уже направлялся к двери. Странно, разве он не живет здесь?
       - А я кофейку попью, - сказал Кадунин, - с Иришей потолкую.
       Из коридора, надевая пальто, я увидел в кухне Ирину и Покровского. Алик, кажется, учил ее варить кофе по своей методе и выглядел весьма аван­тажно в клеенчатом переднике поверх брюк и в белоснежной' рубашке со сверкающими запонками. Ирина заметила меня и Анатолия, вышла:
       - Что такое? А ну, обратно! Сейчас такой кофе будет! Ну, быстренько!
       - Спасибо, я не любитель кофе и салонных разговоров, меня от такой смеси мутит.
       - Вот теперь я вижу своего больного Павла Андреевича Короткова в его лучшей форме. - Поднялась на цыпочки, обхватила мою голову и в самое ухо выдохнула: - Павлик, ты дурак. Во-о-от такой вот большущий! - Показала, какой именно, - и вышло, что как дурак я ниже самого себя едва ли не на целую голову. - А теперь иди обратно. Толик, это ты его оби­дел? - Анатолий умоляюще промычал что-то в мою сторону. - Павлик, не обра­щай на него внимания, это же настоящий неврастеник, он никогда с тобой сразу не согласится. Но ты умничка, ты очень хорошо говорил, он это еще поймет. Толик!
       - Да, Ириночка, конечно, моя радость. Но подумай, как ты меня атте­стуешь?
       - Тебя аттестует твое истерическое поведение. Павлик, оставь пальто, пойдем в комнату.
       Через застекленную дверь кухни был виден Покровский. Он безмятежно пробовал сваренный кофе.
       - Нет, спасибо, я устал, - отказался я, глядя ей прямо в глаза и даже, кажется, улыбаясь.
       Поверила.
       - Ну, отдыхай. Я зайду на днях.
       Анатолий, нагнувшись, кряхтя, сопя, втиснулся в калоши, выпрямился, нежно поцеловал Ирину в щеку. Я остро позавидовал ему и пожал ее протя­нутую руку.
       - Ноль градусов, - бормотал он, когда мы шли по пустым и влажным улицам. - Богомерзкая погода. Где нет солнца, там нет вдохновения, там лож­ная мудрость мерцает и тлеет... Нет солнца, только луна, бледный заменитель. Нет вдохновения, а есть мазня... Так, кажется, вы сказали? Мазня...
       Ну какого черта он увязался за мной? Я и сам побормотал бы сейчас с удовольствием. Собственно, о чем? Да уж нашел бы, - ответил я себе, пытаясь не думать, о чем хотелось бы побормотать. (Об Ирине, конечно.)
       Куда он идет? Неужели провожает меня, чтобы загладить свою сегодняшнюю горячность? Спор без горячности, что пища без соли, - к чему же эти церемонии? Впрочем, у людей искусства свои нормы вежли­вости, не мне, полувоспитанному, судить о них. Возможно, он считает свое поведение верхом бестактности и спать не будет, если не утешит совесть по­каянием.
       Что же он бормочет? Это не похоже на покаяние...
       - Врубель? Хм... Что ж, оригинальности ради можно любить и Вру­беля... Скажем, узнав, что он не прост и не доходчив, что требует размышле­ния... Лестно думать о себе, что размышляешь...
       - До свидания. Я вижу, вам собеседник не нужен, вы и так не скучаете.
       - Простите, ради бога простите. Я не думал, что я так громко... Тогда позвольте задать вам вопрос.
       - Да?
       - Что вам больше всего нравится у Врубеля? Демон?
       - И Демон тоже. Но мне ближе его рисунки и акварели. Изумительна у него "Восточная сказка" и особенно "Надгробный плач". Там глаза у богородицы...
       - Интересно, вы и инженер такой же, как ценитель живописи? - желчно спросил он.
       - И что? Если я хороший инженер, вы прислушаетесь к моим высказываниям об искусстве, а если плохой - нет?
       - А кто обратил ваше внимание на врубелевские рисунки? - после длительного молчания спросил он.
       - Покровский. Так что можете поздравить себя: я лишен самостоятель­ности мышления, мое мнение можно не принимать всерьез. Но где вы надеетесь найти абсолютную самостоятельность мышления и как соби­раетесь ее использовать?
       - А вы не смейтесь, для каждого художника большая радость найти человека с самостоятельным вкусом. Такому человеку можно позволить ругать себя, и это будет спор, искания, словом, польза. А попугаям, которых учат оптом, я ругать себя не позволю.
       - Конечно не позволяйте. Спокойной ночи, я хочу спать.
       - Нет, не относите это на свой счет! - испугался он, хватая меня за рукав. - С вами-то как раз, я думаю, и можно спорить. Даже не знаю, по­чему у меня создалось такое впечатление... рассуждения ваши жестковаты и даже как будто не очень-то отличаются от привычного стандарта... и все же что-то такое...
       Я молчал.
       - Послушайте, Павел, пойдемте ко мне, а? Право же, пойдемте! Так неприятно, что мы с вами поспорили... Я ведь не люблю спорить и не умею вовсе... Пойдемте, дорогой, не откажите в любезности!
       - Не откажу. Пойдемте.
       - А у меня там, в мастерской, бочонок с вином, - заглядывая мне в лицо, говорил Анатолий. - Товарищ привез из Молдавии. Кислятина невообра­зимая, но ничего, пить можно.
       - Что же, у вас мастерская вместе с квартирой?
       - Нет, живу у отца, а работаю в мастерской. Там филиал дома, так сказать.
       - Дороговато обходится, - промычал я.
       Он скорбно улыбнулся:
       - Я работаю в такой организации, что деньги для меня не проблема. Если в этом счастье, то я счастлив по самые брови. "Союзторгреклама" - слыхали такую? Платят безобразно много, безобразно. Вы сколько полу­чаете? Сто тридцать? И работаете полный день, правда? Ну вот! Как все это несправедливо, ужасно несправедливо, ужасно! И все же я вам завидую, да-да! Не в этом счастье... Ах да что я говорю! Счастье не в том, что имеешь, а в том, к чему стремишься.
       Мастерская Анатолия - огромная комната, больше похожая на гимнастический зал. В ней противно пахло красками. Холод царил отчаянный, и только у печки, в углу, можно было сидеть без пальто. В том же углу на­ходилась и вся мебель: старый кожаный диван, три глубоких кресла, под их обивкой предостерегающе торчали пружины, белый кухонный шкаф с бесчисленными дверцами и несколько табуреток. На середине ком­наты стоял колоссальный стол, похожий на столы для пинг-понга, но еще шире. Грустно торчали два пустых мольберта, возрастом превосходив­шие своего владельца. Между окнами свалены были банки и тюбики с кра­сками. Освещение своеобразное: в жилом углу на скрученном голом шнуре стосвечовая лампа, а над мольбертами могучие люминесцентные светильники. Сейчас они не светили, и в мастер­ской было мрачно.
       Бочонок с вином стоял на полу у самой двери. Он первый приветствовал входящего. Анатолий хлопотливо разделся, повесил наши пальто (на гвоздь, вбитый в буфет) и усадил меня в кресло. Скрипучие пружины неохотно согнулись подо мной.
       Низенький модерновый столик заменила тут кухонная табуретка, на ней - алюминиевая кастрюлька с вином, два чайных стакана и надорван­ная пачка печенья.
       Анатолий говорил без умолку, а я попивал прохладное вино и кивал го­ловой. Бывает такое состояние: мысли не бог весть как радостны, и продумы­вать их лень, и окружающее доходит как будто сквозь вату. Из бесконеч­ного монолога Анатолия я выхватывал только этапные моменты (и не ручаюсь, что все): "искусство - это вам не промышленность" или "ну разве я сам не понимаю, что многое делаю из противоречия" (это было сказано жалобным тоном). Потом что-то зацепило мое внимание, я стал прислушиваться:
       - Поймите, Павел, это ужасно - чувствовать талант и не знать, что с ним делать. А мне скоро сорок! Вот... - Вскочил, принес охапку холстов - тряпки, даже без подрамников. - Смотрите. Неужели все так бездарно, что не годится для выставки? А?
       Уж не знаю, даровито это было или бездарно, но мне картины понравились. Этюды неба, городские пейзажи, сделанные уверенной рукой, тот же энергичный мазок, лаконичные формы, своеобразные ракурсы. Хороши были портреты, ничего второстепенного, внимание сосредоточивалось только на лицах. А Ирина почему-то всюду была грустная. Я уже собирался спросить - почему, но вдруг понял: именно здесь она настоящая, тонкая и вдумчивая - такая, какой я впервые увидел ее, поглощенную музыкой.
       - Почему они у вас так валяются? Пыльные, без подрамников...
       - А что же делать? Пятьсот полотен - это ведь нужно где-то хранить. А в таком виде они не занимают много места. Как покойники... Ладно, пусть я нехорош. Но картины-то все равно могут приносить пользу! Можно продавать их интуристам...
       - Вы думаете, иностранцы станут покупать ваши картины?
       - Как вы наивны, Павлик! Ко мне всякие маклеры уже несколько лет водят богатых туристов, и вы даже не представляете, какие деньги они мне предлагают. Но я не продал им ни одного этюдика! Я их выгоняю прочь и говорю, что я советский художник и все, что я написал, принадлежит моей стране. Но пусть государство продает, пусть! Разумеется, мы не бедняки, но никакие деньги не лишние, нам еще очень многое нужно, ведь правда? А мне не надо ничего, ни копейки, только признать за мной право работать в своей собственной манере. Разве это так много? А! - оборвал он себя.- Не о чем говорить... Вот если бы я написал что-нибудь конъюнктурное...
       - А вы вообще видите разницу между конъюнктурой и тем, что волнует ваш собственный народ?
       - А тема войны и мира разве не волнует мой народ?
       - Так, как вы ее трактуете... Не знаю... Истерично. Все хорошее в мире создано бойцами. Вылезайте из шкуры перепуганного обывателя, подойдите к теме с другой стороны.
       - Что значит - с другой?
       - С другой - значит с мужественной и жизнеутверждающей.
       Он помолчал, перебирая холсты, с раздражением перебрасывая одни, печально останавливаясь на других. Потом наклонился ко мне и спросил:
       - Вы оптимист?
       - В общем да.
       - А я пессимист. В разум и добрую волю человечества не верю. Каждому отдельному человеку верю, а человечеству... - Развел руками. - Вот. Осудите? СпрСсите, как я могу быть художником? Меня официальные лица уже заклеймили за пессимизм. Но сторожевой пес тоже пессимист, он лает на всякого, даже на хорошего человека, предполагает худшее. Вот и я так же, не могу спать спокойным сном, меня тревожит судьба родного моего дома, который я охраняю, как умею. Но ведь охраняю! А меня обвиняют чуть ли не в том, что я пособник грабителей. Справедливо это, Павлик, как по-вашему?
       - Вы защищаете свое право на пессимизм?
       - А разве я не имею этого права? Да, защищаю!
       - Защищаете пессимизм, чтобы передать его людям? - Он заморгал.- Но чего вы добьетесь, передав свой пессимизм? Усиления сопротивления силам войны?.. Вот видите, и вы согласны, что нет. Мне кажется, аналогия со сторожевым псом тут не совсем удачна.
       - Ну, это еще Ленин заметил, что всякое сравнение хромает**, - вяло сказал Анатолий. Я уже давно заметил, что, когда в споре удается переубедить человека, начинаешь любить его. Наверно, потому, что очень уж редко это удается. А здесь удалось, и я с напряженным сочувствием наблюдал, как он с унылым выражением на лице разминает сигарету, собирая новые мысли и новые доводы для построения новых же концепций.
       - Легко вам говорить, - пробубнил он, не глядя на меня и глубоко затягиваясь дымом. - Пусть даже я с вами согласен... Думаете, пессимист может превратиться в оптимиста?
       - Может понять нелепость проповеди своего дурного настроения.
       - Экая у вас убежденность, - пробормотал он. - Невольно начинаешь верить. А скажите, вы знаете эту песню? "В полях за Вислой сонной лежат в земле сырой Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой..."? - Знал я эту песню, еще как знал... В день, когда услышал ее впервые, видел сон, которого мне не забыть. - Как это написать? - Анатолий размахивал рукой с зажатым в ней печеньем. Печенье крошилось и падало на пол, а я глядел на его возбужденное лицо и вспоминал сон, который так вошел в жизнь, что казался эпизодом из нее. Рассказать ему, что ли? Я потянулся к кастрюльке и долил свой стакан. Кисленькое и холодное, вино отлично утоляло жажду. Больше от него никакого прока. Это его с перепугу вином обозвали, а по сути - виноградный сок.
       - Субъективное выражение объективных переживаний... - говорил Анатолий.
       - Обождите, послушайте, вам это может пригодиться. Если отсеете мистику...
       ... Нас подняли по тревоге. Стуча зубами от холода, я натянул куртку, схватил автомат. Потом мы торопливо шли куда-то по грязной дороге. Было совсем темно, даже соседа не видно, но я как-то знал, что рядом идет Илюшка.
       Лейтенант оставил нас у длинного каменного сарая, приказал держать оборону, а взвод ушел дальше.
       Стало светать. Появился какой-то самолет, Илюшка застрочил из автомата, пылающий самолет упал прямо на него. Я закричал, прижимая к груди стиснутые кулаки.
       Уже рассвело. Из темной глубины сарая в прямоугольном проеме двери вижу взрытую грязь улицы с зеркально-черными лужами, промокшие под дождем домишки, а за ними бескрайнее поле. Тучи закрывают все небо и тянутся длинными черно-синими валиками. Выше твердого края валики светлеют, кажется, еще немного - и там появится небо. Но небо не появляется, а светлая полоса угнетается сверху следующей, угрюмо-синей тучей. И так до самого горизонта -мрачные, длинные валы вперемежку со зловещими просветлениями. И ветер - холодный, резкий - мечется под тучами и рябит темные лужи. Рябь кажется твердой, словно застывшей. Все застыло, захолодело, затвердело в этом синем язвительном ветре под зловещими тучами, под тоскливым, пронзительным светом.
       Я один жду атаки.
       Что-то рычит. Танки. Медленно они проползают мимо, неспокойно покачивая тонкими стволами орудий.
       Значит, уже скоро...
       Кто-то крадется вдоль стены сарая. Сейчас я убью его.
       Снова шорох у стены, у дверного проема. Вот он!
       Я вскинул автомат.
       Мне показалось, что я успел выстрелить раньше его. Но он прокрался дальше, а я остался сидеть, прислонившись к стене.
       Ладно, обождем следующего.
       А вот и следующий. Он стреляет по стенам и заглядывает в сарай. Я тычу автомат ему в самое лицо и даю длинную очередь, а он наклоняется ко мне, трясет за плечо и бормочет:
       "Бедняга! Убит наповал..."
       Это я убит? Я хочу испугаться - и не могу. Я только безмерно удивлен.
       "Похолодел уже. Ничего удивительного, на таком ветре... Есть ли у тебя какие-нибудь документы, бедняга?" - бормочет он и роется в карманах моей куртки.
       "Записная книжка с фамилией!" - кричу я, но он ничего не слышит. Значит, я ничего не кричу.
       Я мертв. Только что меня убили. Как же и ничего не почувствовал?
       "Ага, вот. - Он читает. - И открытки... Тициан, Гварди, Лоррен... Значит, и он любил живопись? Эх, ты, бедняга!"
       "Возьми открытки! - кричу я. - Мне они больше не нужны..."
       Он снимает со спины походный передатчик.
       "Хэлло! Букашка! В каменном сарае за собором лежит один. Подберите, а то днем распогодится, выйдет солнышко, он и начнет вонять".
       Это обо мне. Я буду вонять. Я буду разлагаться и вонять.
       Он уходит.
       Я сижу, прислоненный к каменной стене сарая. Холодные валики туч застыли в моих зрачках, холодный ветер леденит лицо и шею, холодные камни допивают последнее тепло спины и ног.
       Прямоугольник двери, синие валики туч... Я хочу перевести взгляд - и не могу. Я вижу только это - последнее, что отразилось в моих глазах.
       Как же так? Только что я был жив... Что-то больно натягивается и лопается в мозгу. Ощущение такое, как будто рвутся какие-то клетки. При жизни я читал, что через пять-семь минут после смерти в мозгу начинаются необратимые превращения. Вот они, превращения... Рвутся клетки, рвутся нервы...
       Ветер сушит широко раскрытые глаза. Блекнут синие тучи с пронзительными просветами между ними, мутнеет четкий прямоугольник двери: это превращения в глазном дне.
       Значит, меня все же убили...
       Я не успел убить его, он оказался проворнее.
       Как колет все тело! Руки, ноги - их колет, тянет, в них что-то мелко копошится: это сворачивается кровь. Больше она никогда не потечет. Никогда...
       Становится страшно. Убитому ведь не может быть страшно. Или может?
       Страх растет, заполняет грудь, взбирается к горлу и душит, душит!..
       ...Я сделал мучительное усилие и проснулся. Казалось, если бы я не проснулся в этот миг, я уже никогда не проснулся бы...
       - Хм... Да-а... Интересно... Вам сколько лет, Павел, простите за нескромный вопрос? Вы воевали? Ах, нет? А я воевал. С сорок третьего и до самого конца. И вы меня учите. В конце концов это просто смешно!
       - Тогда смейтесь, - сказал я и встал.
       - Собственно, почему вы решили, что можете меня поучать?
       - Да я не собирался вас поучать, напрасно вы на меня кидаетесь. Я не виноват, если у нас больное самолюбие. Просто мне было интересно с вами разговаривать и показалось, что вам тоже интересно. Если нет - простите. Всего хорошего.
       - Обождите, Павел! Дорогой мой, я неисправимый неврастеник, не злитесь. Мне действительно интересно с вами разговаривать, по, право же, о войне вы не можете рассказать мне ничего нового. И все же странно, что вам приснился такой сон, очень странно... Наверно, перенесли большую травму, не надо быть гением, чтобы угадать... Давайте выпьем на брудершафт, а? Вы мне ужасно симпатичны, давно уже не встречал такого симпатичного человека. И знаете, ведь вы похожи на Христа. - Ну вот, и этот туда же! - На такого сердитого, озабоченного Христа. Дайте я вас поцелую. Нет-нет, я не пьян, с чего бы? Значит, на "ты"? И не будем ссориться, да?
       На пустынной ночной улице (уже около трех), ежась от сырости, заползавшей в щели одежды, я вдруг подумал, что, если не быть идиотом и не хлестать горе чайными стаканами, в мире вполне можно жить, и всегда остается столько интересного, к чему сами собой тянутся руки... Что ж, нет Люси, нет Ирины - ну и что? Жить можно!
       "Стой! - Я остановился. - А при чем тут Ирина? Уж не влюбился ли? Да нет, смешно! Очень миленькая, умненькая, симпатичная, но... Все дело в Покровском и в мужском самолюбии. Это не разум, это ин­стинкт подсказывает мне: чувствуй себя ограбленным. Да-да, только так!
       Я сошел на мостовую и двинулся посередине дороги, между трамвайными рельсами, испытывая удовольствие от того, что видно сразу так много мяг­кого ночного неба.
       И от того, что Ирина все-таки есть. Пусть не моя, ладно!
       И от того, что я живу. И Анатолий. И Покровский. И этот чудак Кадунин. И мой Илюшка.
       - Ты, олух царя небесного! Глаза есть? Куда прешься??
       Это крикнул шофер такси. Наверно, он сделал виртуознейший пируэт, чтобы не расколоть мою голову со столь драгоценными мыслями.
       - Извини, дружище, - сказал я. - Задумался.
       - Задумался! - передразнил он. - А потом сиди за тебя. Дети есть?
       - Есть, - ответил я. - Три с половиной миллиарда детей.
       И ушел, оставив парня в полной уверенности, что я чокнутый и что плохую он оказал мне услугу, не отправив к праотцам.
      
      
       Глава третья
       На этот раз я избегал объяснения с Шалановым, избегал не потому, что устал от споров, а потому, что понял: на Шаланова можно воздействовать только сверху. Но объяснение все равно произошло. По-моему, это уже какая-то психологическая инерция: делаешь то, чего от тебя ждут, к чему привыкли. Кроме того, Алик подметил совершенно справедливо: у Шаланова мой характер, он идет навстречу опасности. Опасность - это я.
       Когда при обсуждении плана работы моей группы на следующий месяц я попросил исключить из перечня проектирование штамповочного автомата, как ненужного заводу, Шаланов ответил:
       - Павел Андреевич, ты уж потерпи, пока тебе удастся меня подсидеть, тогда будешь определять - что исключить, что оставить, а пока распоря­жаться буду я. Ладно?
       - До сегодняшнего дня я считал тебя только карьеристом. Но ты, ока­зывается, и дурак изрядный.
       Это так же справедливо, как и его выпад, как вообще все удары, которыми обмениваются противники в спорах такого рода.
       С полминуты мы сверлили друг друга насмешливыми взглядами, а сердца наши в это время изнашивались особенно интенсивно. Затем едва заметно глаза Шаланова скользнули по комнате, и я понял: его тревожит, не при­слушиваются ли к нашей перепалке. Столкновения такого рода не способ­ствуют авторитету, а перенести разговор в безопасное место, изолированное от ушей подчиненных, неудобно, лучше уж делать вид, что пренебрегаешь возможностью получить еще несколько зарядов едких острот. Я тоже глянул в сторону чертежных досок и по положению Илюшкиных ног понял, что он не чертит, прислушивается.
       - Давай-ка выйдем в коридор, покурим.
       Ни малейшим жестом не обнаружил он, как его устраивает такое предло­жение:
       - Обожди, я должен позвонить Зайчикову (это наш главный инженер).
       Весь Шаланов в этой фразе: солидная неторопливость, когда другой спа­сался бы бегством.
       В коридоре мы стали у окна, вытащили из моей пачки по сигарете (так тянут жребий на дуэли), закурили. Опять он начал первым:
       - Насколько я понял, у тебя есть какие-то претензии ко мне?
       Изумительной чистоты лицо было невозмутимо, только глаза - большие темно-серые глаза - иронизировали.
       - Попробуем поговорить по-деловому, - предложил я. - Ты меня не любишь, увы, мне это ясно. Я тебя тоже не очень... Но мы не в яслях, здесь наши отношения вредят или помогают работе. В данном случае вредят. Можешь меня ненавидеть сколько тебе угодно, но, если я говорю дело, ты обязан прислушиваться.
       - А почему ты уверен, что говоришь дело?
       Я подсказал бы ему этот выпад, если бы он сам не догадался, и по моей улыбке он это понял и покраснел: от досады, что острота поверхностная. Я молча смотрел на него.
       - Продолжай, - сказал он, спокойно отведя глаза, и пыхнул сигаретой. Он не курит, просто набирает дым в рот и выпускает. А я курю всерьез, я люблю, когда дым щекочет легкие. Говорят, это вредно, но я люблю.
       - Давай по пунктам. Так тебе будет легче отвечать. Первое: инженеры отдела используются не по назначению. (Он удивленно повернул ко мне голову.) Да-да, не удивляйся. Половину рабочего времени они тратят на то, чтобы разыскать в архиве нужные чертежи, подписать очередную бумажку или даже просто перепечатать на машинке составленную таблицу или техно­логическую инструкцию. На ставку одного инженера ты можешь принять двух секретарей-машинисток, которые будут перепечатывать быстрее и лучше, под­писывать бумажки в разных инстанциях и разыскивать чертежи. Я понимаю, такое штатное изменение связано с хлопотами, это нужно доказывать и обос­новывать, но на то ты и начальник.
       Я сделал паузу, он не пытался возражать, только холодно уронил:
       - Ясно. Дальше.
       - Второе: темы, которые ты как начальник отдела включаешь в план, бесполезны для завода и бьют только на внешний эффект. Извини, это грубо, но нежнее не скажешь. Да и незачем, разговор не ради комплиментов.
       - Почему бы тебе не изложить все это в письменном виде? За такую бумажку, поданную в соответствующие инстанции, тебя заметят и погладят.
       Я смял сигарету, открыл окно и долго возил окурком по подоконнику. Он, опустив углы губ, насмешливо и высокомерно смотрел на меня. Да, я выгляжу сволочью, а он праведником. Настоящие сволочи всегда выглядят праведниками...
       - Третье, продолжал я. - Обстановка в отделе исключает самостоятельное инженерное творчество, так как ты навязываешь свои решения и велишь придерживаться их, как будто они единственные. Кроме того, люди понимают, что часто делают ненужное, от этого их отношение к работе становится несерьезным. А такая болезнь; опасна, она может остаться на всю жизнь...
       - Я все же советую тебе изложить это в письменном виде, - сказал он и ушел.
       Я достал вторую сигарету.
       Шел снег. Бельмастым глазом повисло печальное небо.
       Окно с треском захлопнулось, разъяренная Илюшкина физиономия вплотную придвинулась ко мне.
       - Идиот! - зашипел он. - Хуже! Самоубийца! Ему, видите ли, жарко! Сочи! Он только что приехал с того света и торопится обратно!
       - Отстань! - сморщился я и вернулся в комнату.
       Сидел за своей доской, уставясь в чертеж, и думал сразу обо всем: о том, что начинать, собственно, надо не с Шаланова, он лишь идет по следам дирекции, а там делают вид, что все в порядке и ничего особенного не происходит: временные затруднения со сбытом, не больше; о том, что, видимо, не ко двору я пришелся в доме Ирины: миновала неделя со дня нашего с Покровским визита, а с тех пор я ни разу ее не видел; впрочем, может быть, не потому, что я не ко двору, а потому что Покровский очень даже ко двору... Кстати, я никогда не замечал в нем такой серьезности, он раньше не задерживал взгляда на девушках типа Ирины, они не для легких отношений. Значит, время пришло? По-видимому, так.
       После работы я остался чертить: кроме нелепых заданий Шаланова, надо было еще и дело делать. Не автоматы для комиссий, а верстаки, стеллажи, цеховую тару для прозаических нужд. Потом поел в заводской столовой и после этого медленно шел домой, останавливаясь у витрин книжных магазинов. И буквально нос к носу столкнулся с Ириной. Она торопилась, размахивая своей красной сумкой, заботливо поддерживаемая под локоть Покровским.
       - Что же вы... ты не приходила?
       Честное слово, я не собирался этого спрашивать.
       - Эпидемия гриппа. Не представляешь, что делается! Даже нас, практикантов, запрягли по всем правилам. По двадцать пять вызовов в день, я с ног валюсь. А о тебе все Анатолий спрашивает, и Кадунин тоже. Почему ты не заходишь?
       - Да так... Некогда.
       - А что такое?
       - Он делает волны, - снисходительно сказал Покровский.
       - Что? - не поняла Ирина.
       - Вол-ны. Есть такой анекдот. Но неважно, не будем его воспроизводить, он не вполне благоуханный. Там речь идет о новичке, который попал в ад.
       - Павлик, ты новенький на заводе?
       Опять ответил Покровский.
       - Он восемь лет на заводе, но все равно новенький. И в жизни новенький. Всюду отстаивать свою точку зрения - это роскошь.
       - Давайте поговорим о чем-нибудь более интересном.
       - А это интересно. Почему тебя постоянно заносит на поворотах? Почему ты сегодня снова сцепился с Шалановым? Почему ты тогда уступил квартиру?
       - Ты уступил свою квартиру? - с острым любопытством спросила Ирина.
       И стало больно: впервые меня спрашивали таким сочувственным тоном о том, в чем я уже привык не сознаваться.
       Неужели я проглядел Ирину? А исправить можно? Нет, нельзя. Рядом с уверенностью собственника шагает Покровский, поддерживая ее за локоть.
       Она зашла вперед, стала передо мной. Пришлось и мне остановиться и глядеть ей в глаза.
       - Павлик, что такое? Что-нибудь случилось?
       - Нет, ничего.
       - Неправда. Ты сегодня не такой, как всегда. Пойдем к нам. Дискуссий сегодня не будет, обещаю тебе. - И улыбнулась.
       Мы подошли к перекрестку, к самому центральному и оживленному в нашем городе перекрестку, откуда рукой подать до всех вечерних удоволь­ствий, и, пока я с тоской перебирал их в памяти, безнадежно надеясь вы­искать наименьшее из зол (не идти же в самом деле к Ирине играть роль третьего лишнего), голос ее настойчиво звал:
       - Павлик! Павлик! Мы ждем.
       - Нет, Ириночка, не пойду. Извини, некогда. - И улыбнулся насколько мог беззаботно.
       Лицо ее как-то напряглось, отстранилось, она отвела глаза и пожала плечами:
       - Что ж, как хочешь. Будь здоров.
       Вот и все.
       - Всего хорошего, Ириночка.
       Не надо было таким тоном, черт побери! Ну да что там... Еще один взгляд, еще немного нерешительности в ее позе... Все, довольно! Разбейся, сердце, как говорил Гамлет.
       - Салют! - Алик поднял руку в кожаной перчатке и стал похож на статую командора - большой, торжествующий. Глядя поверх моей головы, он вдруг сказал: - Глядите, сейчас будет фейерверк. - И придвинулся к краю тротуара.
       Троллейбус миновал стрелку поворота. Он направлялся прямо, но только одна штанга пошла за ним, а вторая скользнула по проводу, сворачивавшему по другому маршруту. Уже горел желтый свет, через секунду троллейбус тронется и вторая штанга соскочит с провода и будет размахивать над го­ловами людей... В такой мороз провода хрупки, может и порвать, если уда­рит... А ударит непременно. А еще, я помню, однажды со штанги слетел тя­желенный медный башмак и упал на край черепичной крыши пивного киоска. Разбитая черепица брызнула как от снаряда. Если бы кому-то угодило по голове...
       Троллейбус двинулся, а с ним поток машин. Было темновато и очень скользко. Балансируя, отталкиваясь от гладких холодных машин, я про­скочил к троллейбусу, когда он медленно пересекал перекресток. Штанга угрожающе скользила по уходившим вправо проводам и уже готова была сорваться. Я замахал руками перед самыми стеклами кабины, показывая наверх. Троллейбус затормозил, по укатанному льду дороги прополз еще немного, толкнул меня и сбил. Оскальзываясь по льдистым холмикам, я с трудом и не сразу поднялся на ноги. Между застывших, несмотря на зеленый свет, машин пробиралась смертельно бледная Ирина, и Покровский испу­ганно торопился за нею, а водитель спешил ко мне с другой стороны и, видя, что все в порядке, задрал голову, чтобы посмотреть наверх...
       Мы уже стояли на тротуаре, у самого потока машин. Покровский спросил:
       - Скажи, пожалуйста, почему тебя тянет во все вмешиваться? Ровно ничего не случилось бы, а ты рисковал жизнью. Несомненно, у тебя расстроен инстинкт самосохранения.
       Я молчал, потирая ссаженные ладони.
       - Покажи руки! - скомандовала Ирина. - Больше нигде не ушибся? Ну, довольно валять дурака! Пошли!
       И опять я в той же сверкающей благоустройством квартире, и Анатолий так же встает мне навстречу, но уже не кланяется, а подходит, об­нимает и заботливо устраивает в кресле. С Покровским он поздоровался за руку, а из другой комнаты в это время появился Кадунин и приветствовал меня лукавой улыбкой.
       - Будь добр, не ввязывайся в спор, - вполголоса сказал мне Покровский. - Ты всегда споришь неприлично вызывающим тоном. А с Кадуниным такой тон неуместен и как с человеком и как с секретарем райкома...
       Я не успел даже удивиться.
       - Обворожили вы нашего Анатолия, - обращаясь ко мне, сказал Кадунин. - А чем, если не секрет?
       - Не знаю, я не старался, - довольно холодно ответил я и оглянулся, призывая Ирину: она ведь обещала, что дискуссий больше не будет.
       Минуту спустя мы ожесточенно спорили о том, что понимать под спецификой видов искусства.
       - Есть вид, который буквально предназначен для абстракции, - музыка. Для нее это органично, а для других видов неприемлемо, - доказывал я. - В искусстве тоже есть разделение труда. Почему вы не хотите этого признать?
       - Почему... Да потому, что о Ромео и Джульетте есть драма, опера, балет, симфоническая фантазия и достаточное количество полотен. Так-то, батенька. Где же тут специфика?
       - Цепко спорите! Тогда попробуйте-ка графически или словесно изобразить "Аппассионату" Бетховена. И что у вас получится?
       - Не знаю, - невозмутимо ответил он. - Надо попробовать. Если не получится с первого раза, не спешить кричать, что художник отошел от позиций реализма. Из боязни нового нельзя сужать понятие "реализм".
       - Это вы и в прошлый раз говорили...
       - Да, батенька, говорил и готов повторить. Напрасно вы уклоняетесь от обсуждения, это было бы, полагаю, небезынтересно для Анатолия. Он отстаивает свое, индивидуальное восприятие действительности, а деформация мира - это и есть то, что отличает картину от фотографии, рассказ от газетного очерка. Деформация в разумных пределах...
       - Именно! В разумных пределах!
       - Опять спешите, батенька. Художник усиливает, подчеркивает одни качества, ослабляет другие. Где та мера, руководствуясь которой вы переводите художника из реалистов в экспрессионисты или еще в какие-нибудь сюрреалисты?
       - Мера - чутье художника. Нет этой меры - нет художника, - довольно резко ответил я. А тут еще подошла Ирина, окунула мои руки в миску с теплой водой и жирно намазала йодом. Я зашипел и набросился на Кадунина: - Вот вы, говорят, секретарь райкома, а ведете себя по меньшей мере странно. Вместо того чтобы помочь человеку на распутье, вы ему подсовываете новые вопросы.
       - А я, батенька, считаю, что рассеивать сомнения надо добросовестно и до конца. На распутье, как вы изволите выражаться, дорогу выбирать единожды надо. Вот я и пытаюсь рассеять сомнения Анатолия с вашей помощью, поскольку секретари райкомов, к сожалению, не все знают, не все постигли.
       Сказано это было хорошо: с юмором и очень добродушно. Так же следовало мне и продолжать. Но я не смог.
       - Раз уж секретари райкомов не производят материальных ценностей и живут на средства, собираемые для них членскими взносами, пусть они знают все и не вносят путаницу...
       Все еще взбалтывая щемящими руками, я умолк, потому что физически ощутил на себе взгляды ужаснувшихся Ирины и Анатолия.
       Кадунин встал. Светлые глаза его с одутловатого лица смотрели на меня осуждающе, но спокойно.
       - На какие средства живу - помню, - сказал он. - Только напрасно вы так... Партийные работники, конечно, своими руками материальных ценностей не производят, но доля их во всем. Впрочем, когда-нибудь вы это еще поймете. Желаю здравствовать. До свидания, Толя. Иришенька, проводи к двери. Всего вам лучшего, - поклонился он Покровскому.
       - Да что ж это такое! - Анатолий вскочил и бросился в коридор за Ириной и Кадуниным.
       - Видел я дураков, - сказал Покровский, - сам не гений, но такого!..
       Что ж, правильно, я и сам такого не видел. Обидел чудесного человека, потому что он не отвечает моим представлениям о секретаре райкома. Да ведь он в тысячу раз лучше, теплее идеала, который укоренился в моем сознании! И надо быть таким идиотом, как я, чтобы не понять, что вся эта дискуссия затеяна им ради Анатолия. Он не поучает Анатолия - он только оперирует его доводами, давая мне возможность опровергать их. Какой же я пошлый тугодум...
       - Иди, извинись.
       Я сидел, как каменная баба, вросшая в курган. Не мог извиниться. Знал, что надо, и не мог.
       Хлопнула парадная дверь. Значит, ушел. Ну и ладно. И я пойду.
       - Да что же это такое! - с прежним воплем бросился ко мне Анатолий. - Павел, как не стыдно! Как можно Михаилу Степановичу!.. Ведь это же золотой, буквально золотой человек! Интеллигентный, умный, душевный, обаятельный! Два человека, два хороших человека, которые просто обязаны найти общий язык... Ах, боже мой, ну как это все получается!
       Вошла Ирина и молча смотрела на меня длинными сердитыми глазами.
       - Ну вот, видите, - сказал я им всем. - Вот к каким последствиям... Разве можно бирюка к людям водить?
       - Ты считаешь, что прав? - жестоко спросила Ирина"
       - Нет, не прав, - искренне ответил я, но тут вмешался Алик.
       - Особый род бравады - образцово-показательное пренебрежение к сильным мира сего. - До чего же раздражает его снисходительное спокойствие! - Он и в прошлый раз щеголял оригинальностью суждений, а сегодня решил вообще поразить воображение.
       До отхода ко сну у меня было достаточно времени, чтобы представить, как некрасиво выглядел мой уход с обращением к Покровскому "Иди ты к черту!" и без обязательного "До свидания" хозяевам.
       А с Кадуниным я встретился на следующий день при несколько необычных обстоятельствах.
       В самом начале рабочего дня секретарь парткома Кубышкин подошел к моему столу и грузно облокотился на него. Стол заскрипел.
       - Хилая у тебя конторка, Павел Андреевич, - сказал Кубышкин. - Так ей и завалиться недолго. Слушай, сегодня первое заседание комиссии содействия госпартконтролю. В шестнадцать ноль-ноль в парткоме. Просьба не опаздывать.
       - Спасибо за приглашение, но я в комиссии не состою.
       - Состоишь, миляга. Ага, вот так! Избрали заочно, пока хворал. Нечего отлынивать. От пропагандистов отвертелся, в кружок эко­номики не ходишь и группу вести отказываешься, в постоянно действующем производственном совещании не участвуешь... Будешь хоть здесь работать.
       - Да имейте совесть! Я ответственный за комсомольскую организацию отдела - раз, читаю лекции по линии общества "Знание" - два, консуль­тирую вечерников, половину заданий за них решаю...
       - Ничего, ничего, не прибедняйся.
       Я пришел последним (опять нахлынули желающие проконсультироваться по теоретической механике и сопромату) и сел на свободный стул у стены в узкой комнате парткома с зелеными шторами на окнах и дверях. От проти­воположной стены подмигнул серым глазом Серега Коньков, начальник механического цеха. Значит и он? Хорошо!
       Ющенко. Миленькая тихая сборщица, всегда на нее заглядываюсь.
       Пушкарь. Это боевой конь. Среднего роста, с треугольным насмешливым лицом. Инженер-металлург. Умен, резок и очень болен: что-то очень нехоро­шее с желудком.
       Остальных знаю меньше: здрасте - до свидания.
       За председательским столом рядом с Кубышкиным сидят директор и... Михаил Степанович Кадунин! В коричневом костюме, чуть надув губы, глаза спокойные, немного скучные. Сидит человек, ждет.
       - Кто это? - на всякий случай шепотом спросил я Пушкаря.
       - Кадунин, первый секретарь нашего райкома. Он у нас недавно. Кстати, бывший беспризорник, - прикрыв рот, ответил Пушкарь. - Замечательный человек!
       - Начнем, товарищи? - поднялся Кубышкин.
       Слово взял Пушкарь, председатель, сказал, что сегодня комиссия должна решить вопрос об очередности проверки различных сторон деятельности за­вода: качество продукции, выполнение оргтехмероприятий, резервы, кадры, культура производства... У кого какие предложения об очередности работ, о сроках?
       Некоторое время все молча думают. Или выжидают?
       Я поглядывал на членов комиссии, пялил глаза на Кубышкина, на ди­ректора... Опять? Да что же это такое? Прибор не нужен - а мы будем обсуждать его качество, ритмичность... Ну? Все молчат? Ладно, приготовиться! Слов под­бирать не надо, никакие слова не будут чересчур резкими.
       Но тут я посмотрел на Кадунина.
       Нет, надо подбирать слова, обязательно надо. А еще лучше промолчать, чтобы не выглядеть любителем драк в глазах этого симпатичного человека.
       Но молчал я лишь до тех пор, пока не услышал произнесенное кем-то слово "план". Вот именно - план! Мы выполняем его любой ценой, мобили­зуя все силы, чтобы выпустить положенное количество никому не нужных приборов. Ну не могу я сдержаться, не могу, к черту все трезвые рассуж­дения.
       - Разрешите мне?
       Пушкарь кивнул.
       - Извините, но нелепо обсуждать подробности производства прибора, который никому не нужен.
       - Решать вопрос о приборе не в нашей компетенции, - сказал директор, вставая.
       - Но сообщить, что прибор не имеет сбыта, и добиваться скорейшего получения нового заказа мы компетентны?
       - Госплан об этом знает. Не побуждайте нас к бесполезным прениям, товарищ Коротков!
       - А результаты? А Совет Министров знает? Нет? А почему? И разве год назад не было известно, что прибор сбывается со скрипом? А что сделали, чтобы добиться перехода на новую продукцию тогда, заблаговременно?
       Теперь зашевелились все, пошел разговор по сути. И какой! Засчитывается все: и устарелость конструкции, и история со вре­мен царя Гороха, и то, что кто-то когда-то уже выступал, оказывается, по этому вопросу, а ему зажали рот...
       Заседание кончается постановлением: добиться решения вопроса об из­менении продукции завода.
       А Кадунин так и не взял слова. Рассматривал выступавших светлыми глазами, что-то записывал, иногда шепотом задавал Кубышкину короткие вопросы и кивал, выслушивая ответы.
       Когда вслед за остальными я выходил из парткома, он остановил меня. Было приятно пожать его сухую руку и приятно было видеть, как скосоротился директор. Кадунин заметил это.
       - Отойдем в сторонку, - сказал он. - Вы инженер?
       - Как будто да.
       - Специальность?
       - Механик.
       - Станкостроение знаете?
       - Восьмой год сижу на этом. Станки-автоматы для приборостроения.
       - Хм!.. Не зайдете ко мне завтра в райком? Когда вам удобно?
       - От часу до двух, в обеденный перерыв.
       - Договорились. Буду вас ждать.
       Я пришел в начале второго. В кабинете, кроме Кадунина, сидел похожий на цыгана человек, лупоглазый, чуть постарше меня, но внушительнее во всех измерениях.
       - Твердохлеб, - пробасил он и больно сжал мою руку. Я и сам люблю крепкие рукопожатия, но тут спасовал.
       - Вот, - кивнул Кадунин, - директор станкостроительного завода. Жаловаться пришел. Работать, говорит, не с кем. Сам же всех разогнал - и работать не с кем.
       - Чего там - всех? Всего только главного инженера, главного кон­структора да главного технолога, - гулко захохотал Твердохлеб. - А что мне, сопли с ними распускать? Воспитание! Развели, понимаешь, канитель... И не разгонял я их, просто создал условия.
       И снова расхохотался.
       Не понравился мне этот смех, да и сам Твердохлеб тоже.
       - Давайте к делу. - Кадунин стал отодвигать телефоны, чер­нильный прибор и бумаги, освобождая место на столе. - Показывай, Иван Васильевич. Мы позвали вас на консультацию, - обратился он ко мне. - Назвались груздем - полезайте. То есть, помогайте. Вот предлагают заводу осваивать новый автомат.
       Твердохлеб разворачивал на столе чертежи: общие виды, основные раз­резы и принципиальную схему электроавтоматики. Я стал разглядывать их, а он сопел над моим ухом. Сопел, переминался с ноги на ногу и наклонялся надо мною все ниже, надавливая жестким плечом. Тогда я обернулся и сказал:
       - Вы, если торопитесь, оставьте мне чертежи, а я потом...
       - Давай-давай, - пробормотал он и отошел.
       Разобравшись в электронной схеме, я почувствовал удовлетворение: не зря на протяжении года читал почтенного д-ра Дж. Райдера.
       - А каково назначение автомата?
       - Назначение? Тут такое назначение, что ахнешь. Волноводы знаешь? Во-во, которые в радиотехнике. Норма на изготовление одного вол­новода пять недель. Автоматом - три часа. Понял? Вот так. И другие слож­ные детали... уравнение кривой заложил, раз-два - и готово. Это такой автомат, что будь здоров!
       - Только по замыслу. Я бы его пока не стал при­нимать в производство. Много сомнительного, сперва надо проверить на образце. Вот тут, тут и тут...
       Я стал тыкать пальцем, Кадунин и Твердохлеб придвинулись, перегнулись через стол.
       - Понял, Иван Васильевич? - спросил Кадунин.
       - Понял, - многозначительно сказал Твердохлеб. - Слушай, братишка, иди ко мне работать, а? Персональный оклад сделаю, ей-богу!
       - Нет, спасибо, я привык к своему заводу.
       - Чудак, понимаешь, над каким станком работать будешь? Пиши заяв­ление! Михаил Степанович, дайте бумажки.
       - Я технолог, для меня главное - способ изготовления. Можно автоматы выпускать с помощью зубила, а можно пуговицы изготав­ливать автоматами. Что интереснее, как по-вашему? Михаил Степанович, извините, я опаздываю ...
       - Большое спасибо за консультацию. Иван Васильевич, вопросов больше нет?
       - Чего там вопросы! Пусть переходит ко мне, вот и все вопросы.
       Покачиваясь в троллейбусе по дороге к заводу, я не мог избавиться от ощущения, что меня пристально рассматривали. С чего бы?
       - Звонила Ирина и велела тебе в семь вечера придти в поликлинику на рентген, - сказал Покровский, когда я вернулся в отдел.
      
      
       Нет, бог не забыл мужчин. Бриться - это наказание, всевышнее проклятие, как роды для женщин.
       Да-а, личико... Широкий лоб, тяжелый подбородок... И глазоньки... Ну-ну, не так пристально, а то не очень-то приятно под этим немигающим взглядом. Вот так, нежнее, проще... Таким ты был, наверно, когда покорял Люсю. А с немига­ющими глазами - это когда надо доказывать Шаланову, что дваж­ды два четыре.
       А перед Ириной каким ты был, приятель? Всяким ты был пе­ред Ириной... Ириночка, милая девочка...
       Да что это я, в самом деле? Неужели влюбился?
       Напрасно ты так спокоен, Алик, совсем напрасно. Почему в семь? Разве нельзя было назначить сразу после работы? Мы кончаем в четыре тридцать. А семь - это время свиданий. Вот я бреюсь, оденусь, разумеется, получше и пойду. На рентген.
       А если отпустить усики? И бородку. Стану Христоси­ком. Вот так... Здесь еще подбрить немного... Черт возьми, действительно, похож!
       Довольно дурачиться, пора идти. Рубашку, галстук... Улыбку... Ай да я! Мир, на колени!
       Проклятье, да что это со мной такое?
       Нет, напрасно, Алик, ты предоставляешь мне это свидание...
       Но он ничего такого мне не предоставил, он просто подошел к поликлинике одновременно со мной. Так вот чего она сто­ит, вся моя радость и весь мой нелепый подъем! Придите прове­риться, товарищ больной, в семь вечера, потому что это время мне удобно, я кончаю работу, а на улице скользко, меня встретят и так далее. И вовсе незачем было так старательно бриться пе­ред зеркалом и надевать белую рубашку, ее так трудно потом стирать, крахмалить воротник, отглаживать через марлю...
       В затемненной комнате (Покровский все же остался за дверью: увы, святая святых медицины) меня осматривала молодая женщина-рентгенолог. Ирина сиде­ла на кушетке, сложив на коленях руки. Я скорее угадывая ее, чем видел, но вдруг показалось, что увидел бы в какой угод­но тьме.
       - Ну что, Мария Дмитриевна? - вскочила она, едва зажег­ся свет.
       - Да не волнуйся так, глупенькая, ничего страшного!
       Я уже ничего не слышал, не видел, не чувствовал. Я па­рил недосягаемо высоко над землей, и оттуда, с вышины, не замечал никаких подробностей, никаких людей, кроме одной....
       - Да повернись же, что ты стал, как столб! - сердито ска­зала она, и теплые пальчики забегали по моей спине, а я зажмурился от счастья. - Здесь, да, Мария Дмитриевна? - Холодный стетоскоп прижался к коже, но опять рядом теплые пальчики. Что у меня подозревается, чахотка? Черт о ней, все можно перенести, когда эти теплые пальчики... - Нет, я ничего не слышу.
       - Я же тебе оказала, это остаточные явления. Месяца че­рез полтора сделаем контрольный рентген и тогда удостоверим­ся. Но, конечно, за питанием и режимом надо следить.
       - Да, конечно!
       - У вас в детстве, видимо, было неблагополучно с легки­ми? - спрашивает Мария Дмитриевна.
       - Не знаю, доктор, - стараясь не улыбаться (это было бы очень неуместно), ответил я. - У меня были тогда другие за­боты.
       - Кашляли часто?
       - Бывало.
       Что за бледный вид имел Покровский, когда мы возвращались из поликлиники. Ирина забыла о его присутствии.
       - Это просто безобразие, вот что! Пока я готовила, ты еще как-то ел, а теперь... - В общем все это можно без ущер­ба для понимания хода событий опустить. Вот только закончила она оригинально: - Но я из тебя выбью это ослиное упрямство. Марш к нам обедать!
       Пошли не домой, а к Анатолию, и по дороге Ирина про­должала меня поносить, а Покровский помогал ей, наде­ясь - увы, безуспешно - овладеть положением:
       - Он я на работе безмерно истощает свой хилый организм.
       - А на работе как? - осведомилась Ирина.
       - Пару дней назад на заседании комитета народного контроля опять бросался, на сей раз на директора. Начальник отдела - это для него уже мелкий объект.
       - Это его дело, - сказала Ирина. - В обязанности врача не входят лечить своих больных от принципиальности.
       - Принципиальность - невротический синдром, гипертрофированное упорство, кому же еще лечить, как не медикам...
       Ирина промолчала.
       Я думал, он уйдет, но он не ушел, перевел разговор на иное, рассказывал о прошлогодней поездке в Италию. Интересно рассказывал.
       Анатолий, завидев нас в своем леднике, торопли­во занавесил мольберт.
       - Ради бога! - вопил он. - Прошу! Умоляю! Не подходи­те! Первые наброски!
       Ирина на двух электроплитках стала готовить ужин из кон­сервов, а мы уселись в продавленные кресла, и Анатолий принял­ся рассказывать о том, что отказался от халтур сверхурочных и с нетерпением ожидает конца рабочего дня, чтобы бежать в свою мастерскую и писать, писать!
       - Ничего не получается, ничего абсолютно, просто ужас охватывает: неужели разучился? Вот сегодня вытащил свои старые работы, еще студенческие, когда хвалили, предрекали будущность... Боже мой, когда это было! Целая вечность, право же вечность. Но, знаете, наброски неплохи, действительно неплохи!
       Вскочил, принес ворох картонов с этюдами неба. В разную погоду, весеннее и осеннее, но больше всего бурное, с пронзительными просветами между тучами, откуда буквально несло холодом.
       - Там очень важен фон, - торопясь от обилия всего, что хотелось высказать, говорил Анатолий, одной рукой хватая картоны, другой теребя кудрявые волосы. Он и говорил не для нас, а для себя, ему важно было сформулировать, что ясно, а что предстоит искать. - Или вот - фигуры. Как их расположить? Сколько? Какие? Вопросы, вопросы... Ужасно!
       Весь его вид опровергает это "ужасно". Он не находит, но напряжен, настроен, не несчастен более, не скулит, как побитая собачонка.
       - А что ж это так подействовало?
       Вопрос я задал в безличной форме: говорить после офици­ального брудершафта "вы" было как-то неудобно, к "ты" я еще не привык.
       - Как ни странно, Павлик, некоторые детали твоего сна, - сказал Анатолий, глядя умиленными глазами.
       - Значит, все же не стоило так на меня набрасываться? Значит, и со стороны можно что-то подсказать?
       - О господи! Подсказать! - изумился Анатолий. - Ну, Пав­лик!.. Может быть, я слишком усложняю вопросы творчества, но ты, дорогой, уж слишком упрощаешь. Что значит - подсказать? Разве можно подсказать тему? Я даже в подсказ деталей не осо­бенно верю... Просто потом я опять вспомнил этот твой сон, я он меня натолкнул на интересную мысль... По крайней мере, мне кажется, что она интересна. В результате я нашел подхо­дящую точку изображения к давнему своему замыслу - "В полях за Вислой сонной"...
       - И как это будет выглядеть?
       - Наверно, могилка в разрезе, - улыбнулся Ашк.
       - Нет, не могилка, - отмахнулся от шутки Анатолий. - Не могилка. Но я вам не буду, да просто не могу рассказать кар­тину. Если картину можно рассказать, это плохая картина. Пом­ните, у Чехова есть где-то такое место: женщина над больным ребенком, и в позе ее, пишет он, красота человеческо­го горя, передать которую умеет, пожалуй, только музыка да еще живопись. Видите, такой мастер слова, а не решился описы­вать.
       - Ну, а все-таки? Хоть в принципе? - продолжал наста­ивать я.
       - Ты действительно невыносим, - сказал Покровский. - Жалею, что ты не художник. Никогда не мечтал о таком поприще, но в этом случав я не преминул бы стать критиком.
       - Ты и так шагу мне не даешь ступить без своих коммен­тариев.
       - Меня прельщает лавры Цезаря, а ты подходящий объект для комментариев. С таким героем они вполне могут стать предметом изучения потомков.
       Анатолий молча страдал, не зная, как прекратить нашу перепалку. Следовало бы пожалеть его, но бог меня обидел тер­пимостью, и я уже собирался ответить Алику, что, помимо под­ходящего героя, нужен еще и подходящий автор, и таким обра­зом оставить за собой последнее слово. Вмешалась Ирина.
       - Хватит пререкаться! Мыть руки! Ужинать!
       После ужина я помогал ей мыть посуду и рассказывал, как в голодном сорок третьем, забравшись в чужой сад за яблоками (был мой черед добыть что-нибудь сверх пайка), по­лучил заряд соли в мягкие части тела, и друзья выковыри­вали из меня иголками куски покрупнее, а потом посадили в миску с водой отмачиваться.
       Ирина хохотала, а я улыбался, не столько при воспомина­нии об этом эпизоде, он и теперь выглядит грустно, сколько глядя на нее, и хотел еще рассказать о грандиозной драке на старом деревянном мосту, когда меня сбросила вниз и я расшиб об воду лицо и грудь и едва не утонул, - но в это время поймал слова Анатолия, обращенные к Покровскому:
       - ... Все-таки что-то в них есть, несомненно. Кажется, наброски, мазня, вольная фантазия, но вдруг попадается такое сочетание... Как будто ничего реального - и в то же время что-то такое...
       - Понимаю, - отозвался Адик. - Удачные сочетания цветов будят настроение. Пути к декоративному украшению городов идут через эти колористические опыты.
       - А мне непонятно, - вмешался я.
       - Что ж, это не всякому по силам, - о мстительным спокой­ствием отозвался Алик.
       И опять разгорелся спор.
       Спорили нелогично и ожесточенно, а когда, устав, примолкли, Анатолий вздохнул и, потянувшись, теребя мягкие, начинающие седеть волосы, сказал:
       - Вот мы и спорим и знаем, конечно же, очень много зна­ем... Космос, ракеты, планеты, теория относительности, атом­ная энергия, детей выращивают в банках и все такое... Все это удивительно и прекрасно, человек творец, я это приветст­вую и поздравляю... А вдруг возникает такое чувство, что ни­чего этого нет, одни только рубленные избы да терема на зе­леном лугу, а я - Иван-царевич, сяду сейчас на ковер-самолет, поднимусь к небесному куполу, рукой его потрогаю, а в него звезды заделаны, а Земля окажется плоской, и будет она лежать на трех китах, или слонах, или еще на чем-нибудь, а солнце и месяц ходят вокруг нее под небосводом... Все такое домашнее - маленькое, мирное, свое... И галактики не сталки­ваются...
       Мы засмеялись. Но после этого смеха нам стало грустно: жизнь не вечна и не сказочна, мир необъятен, бесконечно да­лек от познания, и галактики все же катастрофически сталки­ваются...
       К дому Ирины, с двух сторон взяв ее под руки, мы шли мол­ча, простились с нею и двинулись в обратный путь.
       Так привычен стал мне в последние время вид опустевших к ночи гулких улиц с торопливо дребезжащими трамваями... Преж­де нечего было делать на улицах. Прежде, при Люсе. Театры, ки­но, дома у нее или у меня...
       Алик шагает рядом. Вот мы встречаемся взглядами, криво усмехаемся: таковы гримасы Фортуны. Какие же мы соперники? Мы друзья.
       - Мой трамвай, - говорит Алик и сжимает мне руку. - Пока!
       И вот уже я один иду дальше и думаю обо всем сразу: о Шаланове и планах работы моей группы, об Анатолии и Алике, об Ирине, о том, что приду в пустую и нетопленую конуру... Алику хорошо, у него мама с папой... Что еще нужно человеку, когда у него есть дом с мамой я папой?
       И тогда я вдруг повернулся и, ускоряя шаги, помчал­ся назад, к Ирине.
       Она не сразу вышла на звонок.
       - Ты? Что случилось?
       - Ничего, просто так...
       - Оставь эти экстравагантные выходки и идя спять.
       - На могу...
       Этот разговор происходил через приоткрытую дверь. А тут она распахнулась, и Ирина встала передо мной в дверном проеме в пальто, надетом, наверно, поверх ночной сорочки, и в шлепанцах на худеньких ногах. Волосы ее встрепаны, глаза смотрят с уничтожающим презрением.
       - А я была о тебе лучшего мнения.
       - Я тебя люблю.
       Да, я сказал это. Выдавил, хотя, кажется, теперь эти слова выпаливают вместо "здрасьте".
       Она дотянуяаоь и за волосы подняла мою голову:
       - Ах, как вы трогательны, могучие мужи! Как вам страшно быть покинутыми, я вы спешите немедленно к кому-то при­лепиться. Любишь... Ты все еще любишь эту свою каштановую принцессу и стараешься забыть ее с моей помощью.
       - Неправда. Ты не можешь знать лучше, чем я.
       - Могу. Я все могу. Уходи.
       Я постоял на лестничной площадке, выкурил сигарету, потянулся за второй, уронил спичечный коробок, яростно раз­давил его каблуком и вслух сказал:
       - Ну и черт с тобой! Все равно я тебя люблю, дурак я дураком!
      
      
       Окончательно мы разругались с Шалановым в понедельник (тяжелый день!). Илюшка опять получил трудное задание - в этом проявляется моя любовь к нему, - и я послал его ко­паться в академической библиотеке, не испросив предварительно разрешения у нашего повелителя. Началось с этого, а закончилось тем, что я тут же, не сходя о места, написал заявление об уходе.
       - Ну зачем ты это сделал? - вернувшись к концу дня, заныл Илья. - Все равно ты не уйдешь.
       - Уйду, - ответил я, хотя и не представлял, как это воз­можно - расстаться с ребятами, с родными людьми...
       По дороге домой встретил парня из нашего выпуска и сказал, что ищу работу. Через день мне стали трезвонить знакомые чуть ли не со всех заводов, сулить рай на земле и регулярную ежеме­сячную премию. Я был рад, что все эти переговоры ведутся в присутствии Шаланова, и нарочно переспрашивал:
       - Сто пятьдесят? Не знаю, подумаю. На машиностроительном дают сто шестьдесят.
       Я уже начал столковываться с ОКБ "Сельмаша", но вдруг приехал Твердохлеб, узнал обо всем и снова стал прельщать. Я задумался. Завод, судя по всему, еще паршивенький, но ра­бота там будет интересная, притом в самом скором времени. Твердохлеб как раз и приехал проконсультироваться: от каких узлов можно ждать неприятностей.
       Черт его знает, может, действительно податься к нему?
       Договорилась, что я приеду на следующий день.
       На следующий день я замотался и не приехал, а в пятницу утром Шаланов, не поднимая головы от бумаг, холодно сообщил:
       - К часу дня вас вызывают в райком.
       В приемной Кадунина секретарша оказала:
       - Войдите. Михаил Степанович просил две минутки обождать.
       Я прошел, ожидая увидеть Твердохлеба, но в кабинете было пусто. Отодвинув шероховатую штору, я стал смотреть, как в скверике у здания райкома мальчишки-первоклассники играют в снежки.
       Для меня нет зрелища более увлекательного, чем игры мальчишек в возрасте от шести до шестнадцати. На футбольной встре­че какой-нибудь дворовой команды я болею ничуть не хуже, чем на матче моего любимого киевского "Динамо". Вот и теперь я уже начал смеяться и почесывать нос, но услышал скрип двери и с сожалением оставил свой наблюдательный пункт.
       - Здравствуйте, - приветствовал меня Кадунин. - Что вы там выглядываете? А-а, опять соревнование... Рекомендую об­ратить внимание на гражданина в синем пальтишке. Вчера упал с лестницы, расквасил нос, но продолжал сражаться, как ни в чем ни бывало.
       - Вот с этой лестницы? - восхитился я, указывая на ступеньки, которые ведли с улицы в скверик.
       - Да, представьте. Каково? - озабоченно сказал Кадунин, явно думая уже не о том, прошелся по комнате, приглаживая седоватую спортивную стрижку, и сел в стороне от своего сто­ла. - Присаживайтесь, Павел Андреевич. - Указал на стул рядом, достал папиросы. - Курите.
       - Спасибо, только что курил, - раздираемый нетерпением, сказал я. Что-то такое было сегодня в поведении Кадунина, что возбудило во мне нетерпение и даже беспокойство.
       - Ну что, уже нашли работу?
       - Вам Твердохлеб нажаловался? Просил, чтобы вы меня уговорили перейти к нему?
       - Да. Главным инженером.
       Конечно, можно сказать, что я удивился. Но это бедное определение. Сказать, что я оторопел - этого тоже мало. Я онемел, оглох и потерял способность мыслить. А когда пришел в себя, первым моим чувством был страх. Я встал, перебирая деревянными ногами, и оказал:
       - Нет... Нет-нет. - И отрицательно помотал головой.
       - М-мда-а... - Кадунин старательно разминал твердую папиросу. - Он, конечно, держимордистый по манерам, но вы к нему приглядитесь и оцените. Столкновения с ним будут, что и го­ворить, и оседлать вас он попытается. Тут все зависит от вас. А завод действительно в трудном положении, заводу нужен принципиальный и грамотный главный инженер.
       - Из меня не получится хороший главный инженер.
       - По согласование с райкомом завод готов рискнуть, - улыбнулся он.
       - Нет. Я не хочу рисковать.
       - Почему, позвольте спросить? Это противоречит вашему гражданскому кредо? Или боитесь ответственности?
       - Нет...
       - Вот и у нас такое мнение, что ответственности вы не боитесь. С гражданским кредо, - он прищурился, - тоже, насколько я убедился, все обстоит благополучно. Может быть, просто ломаетесь, прости­те меня, батенька, за детское словцо?
       - Да нет же!
       - Тогда надо соглашаться, Павел Андреевич, - оказал Кадунин. - Поверьте, дело того стоит.
       Почему я отказываюсь? Что, мне не хочется работать главным инженером? Я прислушался к так называемому внутреннему голосу, он повторял только доводы против: страх перед новой работой, перед новыми людьми и новыми - вот самое страшное! - отношениями с людьми. Я могу быть товарищем. А начальником? Хотя у себя в группе... Но это группа, а масштабы все меняют.
       - Так что, батенька? По рукам?
       - Нет, я решил твердо.
       С темного лица на миг вскинулись на меня зеленоватые глаза:
       - Ваш отец не ответил бы так...
       Я встал и нахлобучил шапку.
       - Я позвоню вам на работу, - сказал он мне вслед.
      
      
       Когда я болел, ключ от квартиры оставлялся в электрорас­пределительном шкафчике на лестничной площадке. Так Ирина могла входить, не поднимая меня с постели. Потом, выздорав­ливая, я пользовался шкафчиком, чтобы создать у нее иллюзию, будто никуда не выходил из дома: возвращаясь, отпирал дверь и снова относил ключ в шкафчик, а Ирину, когда приходила, встречал чистым, невинным взглядом.
       Болезнь прошла, а привычка осталась. К тому же так удоб­нее, чем таскать ключ в кармане и вечно беспокоиться, не по­терял ли. И еще есть тайная мысль: если она захочет прийти навестить меня (разумеется, в интересах медицины), она может сделать это беспрепятственно, даже если я задержусь на заводе.
       Но она не приходила...
       Я возвращаюсь с работы около шести, что-нибудь ем и под музыку упорно одолеваю достопочтенного д-ра Райдера. Дело дви­жется к концу, я уже перевалил за семисотую страницу.
       Идти к Ирине не смел: было стыдно за ту вспышку и за "я тебя люблю". Только лишь почувствовал я вес этих слов. Может быть, потому и почувствовал, что произнес. Ирина оказалась права - невысказанные, они еще не были правдой. А теперь стали правдой, мечтой, всей жизнью...
       Ну и что? Если бы она хотела меня видеть, заглянула бы. В качестве врача это может выглядеть совершенно естественно, и самолюбие ее не пострадало бы...
       Значит, дело не в самолюбии. Зачем же навязываться?
       Вот как стройны были мои рассуждения. И все же я не выдержал. И снова я в мастерской Анатолия и с надеждой прислушиваюсь к любому шороху за дверью. Анатолий усадил меня у печки, поит вином из того же бочонка и развлекает беседой.
       Я уже стал терять надежду, когда затопали легкие ножки, отряхивая снег, и вошла Ирина, а за ней, конечно, Покровский. Анатолий стал жаловаться Ирине на сухость в горле и боль при глотании, она ругала его за грязь и холод, потом принялась убирать. Покровский у стола разглядывал какие-то наброски, я читал книжонку без начала и конца - воспоминания жандармского генерала.
       Завязался разговор о каких-то веселых пустяках, вспомнили какого-то их общего знакомого, тоже художника, у которого на улице лопнул ремень и упали брюки. Рассказывал Алик, он был очевидцем. Ирина заливалась, Анатолий хохотал и кашлял, я сидел в стороне о воспоминаниями царского жандарма и чувствовал себя, как безбилетник в салоне первого класса. "Киса, вы любите вращаться?" - спрашивал Остап Бендер. Я не вращаюсь нигде, кроме работы. А прежде - кроме детдома, института, об­щежития. Стоптанные туфли, протертые брюки, бобочки, надо было знать, каким боком повернуться... Такое не способству­ет уверенности. А уж если игнорировать меня сознательно, что Ирина я делает сейчас... Когда меня бойкотируют враги, это придает сил. Но друзья... И даже больше, чем друзья...
       Уходим, провожаемые поклонами Анатолия и мольбами не за­бывать его в этом шумном мире. Идем по мерзлым улицам, обго­няемые скрежещущими трамваями, и молчим. Тусклое освещение мешает разглядеть выражение лица Ирины (у Алика оно ничего не выражает), но, кажется, она по-нехорошему бесстрастна. И упор­но молчит. И Алик молчит, хотя умеет разрядить любую обстанов­ку. Сейчас молчание работает на него. Мы в положении соперников, и долой никчемное благородство, каждый должен постараться выпятить промахи другого, не подталкивать (мы все-таки друзья), но позволять спотыкаться. Это и краси­вее и губительнее. И совесть спокойна.
       Попытаться, что ли, самому оборвать молчание?
       Пока я раздумываю, как это сделать, Алик, видимо, уверившись в моем посрамлении, заводит о Ириной разговор о сказках Гофмана. Я Гофмана не читал и безропотно предоставил им делиться впечатлениями.
       Да и мне есть о чем подумать.
       За прошедшие несколько дней я совсем уже смирился с мыслью, что буду главным инженером, это казалось даже заманчивым, я представлял себя в новой роли и думал, что принципом работы будет медленный расчет и быстрое претворение, что с людьми надо поставить себя вежливо и твердо, что я, я, я...
       Планов было вдоволь, и все поддавалось моей воле. Легко расширялись возможности. Улаживались трудно улаживаемые дела. Люди, ревниво встретившие мое назначение, молодость и недостаток жизненного опыта, смирялись, покоренные знаниями, умением разбираться в технических загадках, деликатным отношением к себе и массой других качеств, которых у меня не было и в помине. Партийная организация была боевой и ждала только конкретных задач, чтобы мобилизовать коллектив на выполнение... В общем, все было гармонично, и, усмехнувшись, я подумал: да, с таким заводом я, быть может, и справился бы...
       А с реальным?
       В одном из наших споров Покровский сказал, что теоретически я умница, а практически - дурак. Интересно, что получится...
       - Мне предлагают идти главным инженером на станкостроительный.
       - Знаю.
       А я-то ожидал, что ошеломлю его этим известием!
       - Откуда?
       - Неважно. Вопрос о твоем выдвижении уже стоял на бюро.
       - Почему же ты мне ничего не сказал?
       - Ждал, пока ты узнаешь из надежного источника.
       - Ну? И как ты на это смотришь?
       - Я считаю, что тебе надо уходить на самостоятельную работу. Именно теперь ты созрел, хотя глупостей, конечно, наделаешь немало.
       - Вот именно!
       - И тем не менее ты должен согласиться. Ирина безмолвно шла рядом.
       - А помнишь, как ты сказал... - Я напомнил о теоретическом умнице и практическом дураке.
       - Да. Но главное то, что ты отличный инженер. А твоя непримиримость - это пройдет. Это как детская болезнь, не правда ли? - обратился он к Ирине.
       - А почему вы думаете, что это плохо - его непримиримость? - Вот как, они даже на "вы"... - Я, например, считаю принципиальную неуступчивость лучшей его чертой. Если уж он и этим переболеет, тогда ему лучше не выздоравливать.
       - Простите меня, Ира, все это заблуждения раннего комсомольского возраста. А в жизни надо делать поменьше резких жестов и добиваться цели не прямотой - это слишком долго,- а как раз наоборот, обходными движениями...
       - Ну да, и хладнокровно смотреть, как соскакивают с проводов троллейбусные штанги...
       - Какое это имеет отношение?..
       - Имеет, Алик, не надо прикидываться, вы все отлично понимаете. Это то, что называется - гражданская активность. Ваш друг Короткое - порядочный тюфяк, но гражданин безупречный. Не трудитесь провожать меня... Да-да, оба!
       И мы остались стоять, как балбесы, как написанные Гойей ленивцы, разинув рты и глядя друг на друга.
       - Скажите пожалуйста! - Это получилось растерянно. А я хотел иронически. Покровский, глядя в сторону, сказал:
       - Сражения выигрывает глупость, но зато не умеет воспользоваться победой. Извини меня, ты действительно тюфяк. Будь здоров.
      
      
      
       Кадунин не стал звонить, он просто заехал за мной. Это было в десять утра.
       Когда мы двигались к станкозаводу в потоке машин, он деловито сказал:
       - Вы уж извините, времени у меня мало, надо бы побыстрее. С Твердохлебом я договорился, он будет на месте.
       Я давно уже порывался сказать, что едем мы напрасно, не по Фомке шапка, не вытянуть мне такое дело.
       - Михаил Степанович!
       - Да?
       - Я не могу...
       - Не можете - не надо. А завод все же не вредно посмотреть.
       - Зачем же зря бензин жечь?
       - Ничего, - усмехнулся он. - Больше было потеряно.
       У проходной станкозавода он сказал шоферу:
       - Здесь. - И повернулся ко мне. - Войти лучше пешком.
       С улицы я видел только три заводские трубы, подобно кирпичным пальцам торчавшие в мглистом небе. А за проходной открылась обширная территория, окаймленная вдали грязной полосой забора. Два основательных корпуса, рядом какие-то хибарки. Прямо перед нами заснеженный пустырь, а справа, заваленный строительным мусором, потемневший от стаявших в оттепель снегов, стоял новый громадный корпус с вставленными и наполовину выбитыми стеклами. Около него видно было несколько человеческих фигурок.
       Когда мы подходили к зданию заводоуправления, дорогу нам пересекла тощая грязно-белая кошка. Она кралась, настороженно глядя перед собой, и худые лопатки мучительно двигались при каждом шаге ее. Дойдя до угла, кошка беспокойно оглянулась и исчезла.
       Чья это кошка? Почему она так жалка? Что делает здесь, на заваленной железным хламом территории?
       Кадунин поймал направление моего взгляда и нахмурился.
       - Пойдемте, - предложил он, коротким жестом указывая на дверь.
      
      
       В общем никто не удивился моему выдвижению. Удивлялись лишь тому, что меня так долго не замечали. Зато теперь, когда я был отмечен вниманием свыше, те же мои товарищи, с которыми я ежедневно по семь часов работал, решал десятки мелких и крупных вопросов, играл в шахматы, курил в коридоре, спорил и рассказывал анекдоты, - эти самые товарищи мои вдруг совершенно единодушно, не впадая ни в малейшую неискренность, обнаружили у меня массу ценных качеств: инициативен я, и энергичен, и добросовестен, и принципиален, и бог знает что еще. А способности-то, способности каковы! Авторские свидетельства - пять штук! Это что, даром? А какой расчетчик! А я только накануне имел еще одну, кажется, уже последнюю беседу с Кадуниным.
       - Надо бы дать вам самому осмотреться, тем более и взгляды у вас, я бы сказал, своеобразные: а ну как не совпадут наши оценки? На вкус да на цвет, как говорится... Как предпочтете: обрисовать вам вкратце обстановку или сами будете разбираться? Времени ведь у вас не будет...
       - Ничего, разберусь.
       - Ишь, как забираете! Что ж, как говорится, в добрый час. Вдумчиво и спокойно.
       - Вдумчиво - это можно, - сказал я, улыбаясь, - а вот спокойно...
       - Нет у вас иного выхода, батенька. Только вдумчиво и спокойно. И скорее закругляйтесь там, у себя.
       И вот я закругляюсь. Сегодня уже всем известно о моем назначении. Шаланов узнал об этом еще несколько дней назад: у него знакомства в райкоме.
       - Повезло тебе, Павел Андреевич. Не часто так везет людям, - сухо сказал он.
       Мне даже немного его жаль, и я сам стараюсь подшутить над собой:
       - Ничего, одумаются и снимут. Как бы только вреда не наделать.
       - И я полагаю, что одумаются, - находит он наконец нужный тон и усмехается.
       После работы всем отделом (и Шаланов!) пошли отметить мое назначение. Пробирались в вечерней толпе, то шагали рядом, то вытягивались цепочкой, оттираемые идущими навстречу людьми, торопясь друг за другом и даже на расстоянии оживленно перебрасываясь репликами.
       Уже стемнело, на освещенном городском небе проступили крохотные звезды, морозец щипал носы и уши, мы отмахивались от него и потирали лица перчатками, не переставая болтать и смеяться. Словом, мы не дошли еще до ресторана, а было уже весело. Посидели славно.
       Потом меня провожают к троллейбусу, мы прощаемся, трясем друг другу руки, обещаем видеться, не забывать, "а также все, что понадобится впредь", как процитировал Илюшка из "Золотого теленка". С тем я и уехал.
       Итак, семь лет работы, свободный доступ в заводские святилища, столовая, которой я изменил только на время болезни, курсы техминимума, где читал теоретические дисциплины и где через мои руки прошли добрых пятьсот человек (я их знаю всех не только по фамилии, но и по имени-отчеству), и прочное чувство нужности, почет и уважение (это ведь только для немногих я бедствие, которое приходится терпеть), и самое главное - те два-три десятка человек, с которыми всегда чувствуешь себя легко и непринужденно, с которыми можно славно поработать, можно и отдохнуть, и обсудить все, что ни случается на свете, и сто граммов выпить, и получить отзыв о книге или фильме, стоит ли читать или смотреть, - со всем этим теперь покончено. Все надо начинать сначала, в условиях невыгодных и уже в силу занимаемой должности удаленных от привычного.
       И ребята, мои ребята! Мы спорим с Покровским уже тринадцатый год: пять курсов института и восьмой год на заводе. Теперь это для нас даже не привычка - это способ оценки и переработки информации, поступающей в наши извилины из внешнего мира. Да и простая привязанность...
       Думая об этом и горестно покачивая головой, я шел от троллейбусной остановки, поднимался по лестнице, шарил ключ в электрораспределительном шкафу - и вдруг у меня сладко сжалось сердце: ключа нет, дверь не заперта, а на тахте у дальней стены сидит Ирина, босоногая, румяная (значит, приняла душ), и читает что-то из моих заумных книг. Вот она услышала стук, подняла голову и улыбнулась мне задумчиво и спокойно.
       И тогда я бросился через убогую свою комнатенку - мимо картонного ящика с пластинками, мимо чертежной доски, поставленной на ножки, мимо подоконника, исполняющего обязанности тумбочки, этажерки и по совместительству трюмо, - припал пылающими веками к ее коленкам, а она положила мне на шею теплые ладошки и спросила:
       - Где же ты был так долго, пьянчужка?
      
      
       ГЛАВА IV
       Не так уж часто ломается весь уклад жизни. Некоторым и среди потрясающих событий удается прожить размеренно и спокойно. Вот Покровскому, например. Он жил в Куйбышеве. Там прошла для него вся война, а потом отец Алика получил назначение сюда. Переменились школьные товарищи, город, квартира, но так же незыблемы оставались семейный уклад, ежедневный ритуал обедов за общим столом, мама, папа, даже старая домработница, которая вынянчила Алика.
       Из школы - в институт. Это было как переход из класса в класс: изменилось расписание, частично товарищи, ну, всякие возрастные явления - меньше игр, больше девочек... В общем вполне обыкновенный процесс эволюции, ничего от потрясений в нем не было.
       И даже после окончания института, когда он пришел на завод, в жизни его тоже мало что изменилось: остались институтские увлечения, остались многие прежние товарищи, и мама, и папа, и та же домработница...
       Для меня, киевлянина, война началась ночной бомбежкой. Бомбили аэродром в Жулянах, невдалеке от нас. На улице стояли люди и молча смотрели.
       Когда слышу разговоры о превентивной войне, то думаю, что микромодель ее я уже видел.
       Но не тогда перевернулась жизнь, и не в день, когда незнакомо одетый в военную форму отец целовал нас в коридоре у открытой двери. И даже не тогда, когда мы с мамой сели в эшелон, составленный из не виданных мною до той поры теплушек, а подушку под головой мне заменил бязевый мешок с вещами, из глубины которого надоедливо вылезали на поверхность и каждую ночь натирали мне скулу мамины босоножки. Впрочем, ночей было всего две, просто время в детстве длится совсем иначе.
       Для меня этот проклятый на всю жизнь день пришел на станции Бахмач во вторник двенадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года, когда я сидел у разбитого эшелона, тряс маму за плечо и бессмысленно повторял:
       - Мама! Мама! Мама! Мама!
       А потом очень внимательно рассматривал ее лицо. У меня остались довоенные фотографии, но, когда я вспоминаю маму, я вижу ее такой, какой она лежала на черном от мазута полотне станции Бахмач двенадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года.
       В тот день мне исполнилось девять лет.
       Я был еще очень глуп. Когда солдаты из воинских составов стали наводить порядок и убирали трупы, я просил не трогать маму. Я уверял, что она встанет, еще полежит и встанет, она ведь часто играла со мной и дурачилась. Меня уговаривали, а я не уступал и не отпускал мамину голову со своих коленей.
       Я сидел с другими беженцами в темном, закопченном здании паровозного депо, еще не плакал, только вздрагивал и все ждал, что сейчас с мамой что-нибудь сделают - и она придет сюда, ко мне, обессиленная, израненная, какая угодно, но чтобы пришла. Я сам буду лечить ее, я все сделаю, только чтобы она осталась на свете, моя мамочка...
       А дальше был детдом, глухая тоска, слезы в подушку, полуголодные годы, когда все было для фронта, все для победы.
       В сорок четвертом, зимой, на концерте в госпитале я встретил среди раненых отца своего товарища Фимки Каневского - дядю Яшу. С Фимкой и с Шуркой Волковым мы ходили в детский сад, и в школу пошли вместе, и там продолжали дружить. Дядя Яша рассказал, что Шурка остался в Киеве вместе с матерью, потому что за несколько дней до отъезда упал с велосипеда и сломал обе ноги. Мать расстреляли, Шурка умер от голода. А жена дяди Яши тоже осталась с парализованной матерью и была расстреляна вместе со старухой и с Фимкой в Бабьем яру.
       Дядя Яша не плакал, когда рассказывал. Он тихонько гладил меня по голове, и глаза его были печальны.
       Я сказал, что от папы ничего нет - тоже, наверно, убит. Дядя Яша помотал головой: "Найдется".
       Папа действительно нашелся. Летом сорок четвертого я получил от него письмо и фотографию. Уж не знаю почему, глядя на меня, расплакались наши девчонки и даже директриса Фатима Сабировна. Я ведь не плакал, я был счастлив и горд, как никогда в жизни: папа жив, он командир батальона, кавалер шести орденов.
       К моему письму приписала Фатима Сабировна: отец может гордиться сыном, как сын гордится отцом. Я с нетерпением ждал ответа, он пришел довольно быстро: капитан Коротков Андрей Павлович пал смертью героя на подступах к границам фашистской Германии. Вечная память. Вечная слава.
       Так прошла война: мама на станции Бахмач, папа на Висле, в братских могилах...
       Потом жизнь менялась многократно, но не так, чтобы это потрясало.
       А теперь она снова перевернулась. Вся. Начисто.
       Утром, идя на работу, я всегда думал, что никакая другая деталь не отражает так происшедшие в моей жизни перемены, как дорога к заводу. К прежнему месту работы я шел тихими переулками, мимо холма с романтическими развалинами, через парк. А к новому заводу - улицами, полными грохота грузовиков, мимо железнодорожного полотна с гремящими поездами, которые проносились по эстакадам, пересекавшим магистральные улицы. Раньше меня провожали на работу задумчивые, тихие деревья, теперь - стреляющие дымом грузовики и паровозы.
       Да что парк, деревья! Я был лишен главного, без чего обходиться не привык, - друзей, их участия, и согласия, и споров. Вместо этого я обрел выжидающую настороженность и прочную репутацию "новой метлы".
       Ну что ж, если так получилось, что я "новая метла", надо хотя бы из этого извлечь максимум выгод для завода...
       Вот где я увидел беспорядок, устоявшийся и привычный. Мой родной завод был просто индустриальным раем в сравнении с тем, что творилось здесь. Душу мою потрясали открытия. Например, температуру расплавленного силумина здесь вовсе не измеряли, заливали так, на глазок. Ничего, получалось. Но что получится завтра, если вдруг заболеет или уволится артист-литейщик, умеющий делать такие фокусы? Заводская измерительная лаборатория помещалась на втором этаже кузнечно-штамповочного цеха, ее трясло и шатало, о точных измерениях нечего было и думать. Здесь не заботились о грузоподъемных средствах, о механизации вспомогательных работ. А инструментальный цех! Проходы завалены заготовками, стружка не убирается, стены темные, грязные, света мало, а дисциплины и вовсе нет... Ну, до инструментального я еще доберусь.
       И здесь нужно было наладить выпуск сложнейших автоматических станков... Как это у нас иногда делается, просто зло берет!
       Каким образом он вообще попал сюда, этот автомат? Видимо, ведущие заводы отказались, вот и сунули сюда. Кто? Совнархоз? Госкомитет? Некогда разбираться. Да и не мое это дело.
       Ну да, не мое! А чье? Завод до нелепости не соответствует поставленной задаче. А попробуй заявить об этом, о-го-го! Обеспечена вспышка благородного негодования и суровый вопрос: "А знаете, как работали в войну?" Не могут забыть о войне... И я не забуду. Но превращать военную исключительность в эталон ведения хозяйства...
       Хорош клубочек! Тут и привычка к дисциплине (дело все же государственное), и самолюбие вновь назначенного (тоже никуда не денешься), а с другой стороны - ну, явная же глупость: такому заводу - и такое задание! Ровно вдвое обойдется освоение против того, что затратил бы специализированный завод.
       А буду внедрять. Для того пригласили, и ничего не поделаешь.
       Лишь дома, с Ириной, я позволял себе поскулить: задание заводу не по силам, коллектива нет, традиций нет, технического руководства нет - ни главного конструктора, ни главного технолога...
       - Ну, хочешь, я поговорю с дядей Мишей, чтобы тебя освободили?
       - Мне кажется, ты плохо знаешь своего дядю Мишу, если рассчитываешь, что он тебе уступит.
       Я скрывал от нее, что мне вовсе не хочется такого посредничества. Меня уже взяло за живое то вопиющее безобразие, которое - не знаю еще как - предстояло устранять.
      
      
      
       Я знаю, когда на заводе появляется новый главный инженер или новый директор, все ожидают немедленных перемен, а если немедленных не происходит, разочарованно говорят: "А болтали, что такой деловой!"
       Но ведь это так трудно - немедленные перемены! То есть если делать их для перемен, тогда просто: поставил все с ног на голову, тебе за это дали по шее - и ушел, а завод остался в переменах и в развалинах. Но если не для приятных разговоров о твоей личности, а для заводских интересов, это очень трудно, даже невозможно.
       А у меня была возможность, уникальная возможность сразу сделать такое, что было бы видно всем и несомненно вызвало бы разговоры об авторитетности главного инженера: пустить новый литейный, тот, увиденный мною в первый день огромный корпус со щербатыми окнами. И будет авторитет. В том, что этот треклятый авторитет нужен, я уже убедился. Хотя бы вначале, хотя бы для того, чтобы увереннее чувствовать себя в незнакомой среде.
       Но бросать все силы на литейный - значит работать на себя, а вовсе не на завод, не затем Кадунин домогался моего согласия, не затем расписывал ожидающие меня трудности.
       Нет, не буду заниматься литейным. Вернее, буду не в ущерб главному.
       Доверие порождает самоотверженность. Кое-кто из друзей скажет: "Павлик, ты слишком умен, чтобы клюнуть на такую приманку". Выходит, не слишком я умен, потому что, стыдясь признаться в этом, клюю с радостью...
       Итак, решено: главное - автомат.
       Но где там думать об автомате с такими тылами: с таким инструментальным, с такой лабораторией Все это я с предельной доходчивостью объяснил Твердохлебу, и мы заключили джентльменское соглашение: мне даруется свобода действий.
       Прежде всего я занялся инструментальным, стал часто бывать там, никому, кроме начальника и нескольких мастеров, еще не знакомый.
       Однажды, направляясь к кабинету начальника, я услышал сзади настойчивое и обращенное, несомненно, ко мне:
       - Эй! Эй!
       Я не обернулся, но подумал: моя пышная меховая шапка и светлое ратиновое пальто, спешно купленное к состоявшемуся назначению, - самое нарядное, что у меня было и что я теперь надевал, идя на работу, - могут действовать раздражающе здесь, в цехе.
       Начальник цеха Иван Гаврилович Веригин стоял у своего кабинета. Мои прежние визиты не принесли ему ничего радостного, не было у него оснований ждать от меня восторгов и теперь, но, едва я подошел, он радушно распахнул дверь кабинета:
       - Здравствуйте!
       - Здрасьте, - хмуро ответил я, заглянул в кабинет, увидел там нормировщика, расценивавшего чертежи, и закрыл дверь. - Нет, не здесь... Прошу вас, пройдемте со мной.
       Мы вышли на лестничную клетку черного хода. Здесь было морозно и пахло машинным маслом.
       - Скажите, Иван Гаврилович, сколько времени вы просили у меня в последнем разговоре, чтобы навести хоть какое-то подобие порядка?
       - Три дня. Но ведь...
       - Простите, я не закончил. Прошло пять. И в цехе только и сделали, что помыли окна да ввернули лампы большей мощности. Поверьте, я бы дал вам три месяца, если бы они у меня были. Их нет, понимаете? - жестче, чем хотелось бы, надавил я, но взял себя в руки. - Приведение цеха в порядок - это подсобная работа, на нее нет времени, мы тратим его из основного фонда. Я это объясняю вам уже третий раз.
       - Но не могу же я за три дня сделать тару для деталей! И покрасить помещение... И дневной свет... - Он имел в виду люминесцентные лампы. - И стружка...
       - Почему же вы попросили всего три дня?
       - Ну-у... не знаю... просто не подумал.
       - Вы и соврать не умеете, Иван Гаврилович. Сказали бы, что больше я бы вам все равно не дал - и, честное слово, за находчивость подкинул бы еще денька три.
       Он пожал плечами и ничего не ответил. Стоял, глядя в сторону, безответно опустив руки.
       Зачем-то я вынул из кармана пальто свои новые кожаные перчатки, сунул их обратно и сказал как можно мягче:
       - Иван Гаврилович, мне кажется, вам следует отказаться от руководства цехом.
       - Вы знаете, что я работал директором завода? Сняли... А теперь начальником цеха - и тоже нехорош? - с отчаянием спросил он.
       - Иван Гаврилович, вы думаете, что человек, назначенный на руководящую должность, всю жизнь обязан ходить в руководителях? Могли ошибиться, ну и что же? За одну эту ошибку платить вам пожизненную ренту? Почему вы сами не можете понять, что...
       - А материалы? А кадры? Рабочие вот жалуются на низкие расценки, уходят на другие заводы... Что я могу сделать?
       - Вот потому что не можете...
       - А вы? Думаете, вы настоящий главный инженер?
       - Не знаю. Как только пойму, что не настоящий главный инженер, немедленно уйду. И не буду упираться, как вы.
       - Вот и я уйду, когда пойму. А пока я еще не понял.
       Сказал бы еще решительно, а то полувопросительно, извиняющимся каким-то тоном...
       Не так нужно было мне разговаривать, черт возьми!
       Усадить бы его у себя в кабинете, справиться о здоровье жены и детей, потрепать по коленке, посетовать на трудности, узнать, как он себя чувствует, соболезнующе покивать головой и языком поцокать, выслушав его жалобы на сердце и гипертонию, а потом припугнуть увеличением объема работы, небывало сложной оснасткой, которую придется осваивать цеху, выразить каменно-твердую уверенность, что уж теперь-то придется сидеть в цехе денно и нощно. Зачем вам это нужно, дорогой Иван Гаврилович, вы пожилой человек, здоровье у вас не ахти, пора подумать о себе, о жене, о детях, тем более что и до пенсии осталось не так уж много, каких-нибудь два-три года. А что такое, в сущности, три года? И оглянуться не успеешь. Зачем же нужна эта нервотрепка из-за каких-то там тридцати-сорока рублей, разве здоровье не дороже? И так далее. Собственно, и далее без нажима: я не настаиваю, как хотите, просто пришлось к разговору, будет невероятно много работы, а требуют одинаково со всех, невзирая, стар или молод, жизнь требует, так что я все это из чистого расположения к вам, а по мне - так работайте еще хоть тысячу лет, я буду только рад, вы такой обаятельный человек, и мне очень приятно работать с вами, очень приятно!
       Уж тут-то человек призадумается!
       Так надо было действовать. Но я так не могу. Еще не научился. А надо будет научиться, хотя это мне глубоко противно. А действовать так, как я, жестоко. В таких случаях нужен наркоз. Ужасно, что человек по природе так несамокритичен. Ужасно, что кто-то своим произволом устанавливает его ценность и его положение на этой проклятой иерархической лестнице, но что же делать? Надо. Просто я не умею. Молод, глуп, прямолинеен. Плохой наркотизатор. Живодер. Лекарь из чеховской "Хирургии".
       Об этом я думал, уходя от Ивана Гавриловича по длинному пролету цеха, и, право же, находился совсем в неподходящем настроении, чтобы опять выслушать насмешливое: "Эй! Эй, ты!" Я обернулся. Двое парней в замасленных джинсах стояли у верстака и разглядывали меня. Холодный свет сумрачного зимнего дня вливался через большое окно, у которого стояли мальчишки, и бил мне в глаза, мешая видеть их.
       - Я вас слушаю, - сказал я, подойдя к ним вплотную.
       - Вот это шапка! - сказал один из них, краснорожий и голубоглазый. - Нет, скажи, здорово! Аж страшно! Продайте.
       Он протянул руку к моей голове, но поймал встречный взгляд и засмеялся:
       - Ишь ты! Кусается!
       Второй стоял за его спиной и ядовито улыбался.
       Кадунин предупреждал: вдумчиво и спокойно.
       - Как ваша фамилия? - с образцовой выдержкой спросил я.
       - Акакий Акакиевич Голопопенко, - сказал краснорожий, и голубоватые глаза его превратились в радостно смеющиеся щелки. Не будем забывать: вдумчиво и спо...- Ну ладно, не продаешь шапку, так уматывай отсюда.
       - Фамилия! - зарычал я, физически ощущая смертную белизну своего лица.
       - А какое вам дело? - Меняясь в лице, он отступил вдоль верстака к окну.
       - Фамилия!!
       - Фи... Филимонов.
       - Твоя? - бешено повернулся я к другому.
       - Ка-а-ащенко.
       - Пропуска!
       Торопливо, уже не возражая, они достали свои пропуска и положили мне на ладонь.
       - В четыре часа ко мне в кабинет! - приказал я и ушел таким шагом, что во всем корпусе должны были повылетать стекла.
       Они пришли в четыре, когда я просматривал бумаги, требовавшие подписи. В основном это были временные отступления от чертежей по причине брака, и в таком количестве, что я сидел и покачивал головой, не зная, на что решиться: подписать ли и замять весь этот брак, который в общем-то можно использовать, или не подписывать и сразу показать всем волчьи зубы: и цехам-исполнителям, и отделу главного конструктора, и отделу технического контроля...
       И туг пришли эти мальчишки.
       Я еще не представлял, что скажу им, как вдруг отворилась дверь и начальник экспериментального участка спросил, просунув лохматую голову в светлых очках:
       - Можно?
       - Да, пожалуйста.
       До этого мы виделись на совещании у Твердохлеб, когда он представлял меня начальникам цехов и служб. На экспериментальном участке я еще не показывался: туда надо приходить надолго, экспериментальные службы не любят визитеров.
       - Простите, пожалуйста, - сказал начальник экспериментального, зачем-то снимая и снова надевая очки и растерянно моргая. Как же его зовут? - У нас тут такое дело... Новый станок... этот, с гидроавтоматикой, с электроникой... - Он произносил эти слова, как заклинания, и видно было, что пугается их. - Собрали, но что-то не получается. С системой генератор-двигатель что-то не клеится...
       На днях в ремонтно-механическом цехе старик-слесарь под видом справки тоже устроил мне настоящий экзамен по методике подгонки линеек для проверки направляющих. Я, ничего не подозревая, прочел целую лекцию, вокруг собрались и другие рабочие, а когда вопрос во всех тонкостях был исчерпан, старик сказал: "Молодец, знаешь!" Это не новый ли экзамен?
       - Там это... В общем под нагрузкой теряет обороты. Вы бы не посмотрели? Я механик, а по электроприводу у нас никого...
       - Несите сюда схему, разберемся. - Он ушел.- Ну? - спросил я, повернувшись к мальчишкам. - Вот конец рабочего дня. Что теперь? Двести граммов с прицепом и фланировать по Первомайскому проспекту?
       - Почему двести грамм? - невинно пожал плечами Кащенко.
       - Учитесь? Или мир понят, вопросов больше нет?
       - Успеем еще, - обнадежил Филимонов,
       - Неужто? Ах, молодцы! Ньютон не успел, и Ломоносов, и Эйнштейн, а вы успеете? Ну, конечно, куда до вас Ньютону! Вы - это мощь, интеллектуальные громады. А юмор! "Шапка! Зверь! Кусается!" Чаплина на свалку, дорогу молодым.
       - Мы же не знали, что вы главный инженер, - возмущенно сказал Кащенко.
       - А-а, так все дело в том, что я главный инженер? А вы знаете, что такое порядочность?
       - Знаю, - сказал он и двинул убеждающе длинной шеей.
       Голос у него неприятный, наглый и ломкий, должно быть, от неуверенности, которая в чем-нибудь да прорвется, когда человек недобросовестен.
       - Знаете? Ни черта вы не знаете, представления даже не имеете. Вы трус и наглец. - И обернулся к Филимонову. - Не улыбайтесь, уж вы-то хороши!
       Милая эта беседа прервалась появлением начальника экспериментального с синькой принципиальной схемы, затертой до такой степени, что ее невозможно было бы прочесть, если бы чья-то милосердная рука не навела линий фиолетовыми чернилами.
       - Скажите, Юрий Иванович... - Протестующих движений нет, значит, имя-отчество я запомнил правильно. - Это и есть документ, которому я должен верить? - спросил я, указав на схему, но не притрагиваясь к ней руками.
       - Давно уже... Много времени прошло... Все по ней работаем, весь монтаж... - забормотал Юрий Иванович, в смущении указательным пальцем поправляя очки, и забросил назад взлохмаченные темные волосы.
       - Ну и что? Трудно было заказать в архиве еще один чертеж?
       - А у них светочувствительной бумаги нет.
       Так, еще одно: нет светочувствительной бумаги...
       - С таким чертежом я принимаю вас в первый, но и в последний раз, только ради знакомства.
       Он кивнул, и, пока я раскладывал схему, в кабинете воцарилась подавленная тишина. Никогда еще мне не приходилось устанавливать такую тишину...
       - Ага... Вот отрицательная обратная связь. Она не дает двигателю сбавлять обороты под нагрузкой. А вот реостаты регулировки... Ну, все ясно. Если обороты падают под нагрузкой, значит цепь обратной связи у вас нарушена. Обрыв или реостаты перегорели. Прозвоните цепь.
       - Понятно, - сказал Юрий Иванович и встал. - Простите, вы электрик?
       - Нет, механик. - Он смотрел недоверчиво, и я рассмеялся. - Уверяю, у вас получится не хуже. Для начала перечитайте институтский курс электротехники и электропривода - и ничего больше.
       Юрий Иванович ушел.
       Филимонов и Кащенко уныло смотрели на меня в наступающих сумерках. Я решительно не знал, что с ними делать.
       - Можете курить.
       Облегченно вздыхая, они закурили. Молчим.
       Как с ними разговаривать? Мальчишки, из этих последышей стиляжества, мама с папой содержат, заработка не спрашивают, но работают, чтоб не придралась общественность, а может быть, чтобы нагулять стаж для института. Потом такой прокантуется лет пять-шесть в институте - и готов инженер. Представляю, что это будет за инженер!
       Пока я раздумывал над этим, им, наверно, стало невмоготу, а то и страшновато от моего непонятного безмолвия.
       - Извините, товарищ главный инженер, - пробасил Филимонов и встал. - Это мы так... Неудачная шутка... Не для того, чтобы обидеть вас или авторитет... Нет, я понимаю... мы понимаем, авторитет не криком там или шапкой... Да нет, я не то хотел... Да заткнись ты, не зуди! - набросился он на Кащенко, шепотом что-то подсказывавшего ему.
       - Верно, без подсказок вы справились бы лучше, - сказал я, чтобы вбить между ними еще один клин: никак эти двое не вязались в пару, не подходили друг другу - откровенно веселая, добродушная рожа Филимонова к плутовато бегающие зрачки Кащенко.
       - Нет, серьезно, товарищ главный инженер, это случайно, - заныл Кащенко, жеманно изгибаясь, дабы выказать воспитанность и благопристойность.
       Я смотрел на него с нескрываемой гадливостью, хоть начальству и не положена такая роскошь. После его голоса, наглого даже в извинениях, не хотелось говорить не только ничего наставительного, но и злого. Я выложил на стол их пропуска и сказал:
       - До свидания.
       Подписывая временные отступления - на этот раз решил подписать, хотя и не все, - я думал: хорошо, что не прочел им проповедь, мальчишки не любят нотаций, сидели бы и скучали. А так получилось требовательно, внушительно, немного непонятно, но тем более крепко. Впрочем, посмотрим.
       Потом я составил список. Вот он:
       1. График сборки и испытаний экспериментального образца автомата.
       2. Инструментальный: начальник, дисциплина, освещение, тара для стружки и деталей, окраска стен и оборудования, новые плакаты по технике безопасности. Сделать, чтобы рабочие полюбили цех.
       3. Измерительная лаборатория: перевести в помещение склада канцелярских товаров, еще один микроскоп, график проверки всего заводского мерителя.
       4. Отдел главного конструктора: начальник, единица художника-конструктора, комсомольская организация, светлые шторы на окна, ремонт помещения.
       5. Склад металла: начальник (разгильдяй!), провести субботник, сдать лом и неликвиды, изготовить стеллажи для хранения металла, поставить тельфер.
       И так далее.
       А последний пункт (всего их было более трех десятков) такой:
       Архив: проконтролировать наличие, хранение и выдачу чертежей, восполнение синек, наличие светочувствительной бумаги.
       Долго я качал головой над этим списком.
      
      
      
       Начинать надо было с людей. "Кадры решают все". Это я затвердил еще с детства. Оттого, что кто-то перестает быть отцом и учителем, истины не теряют в весе. И потом, один я ничего не сделаю, это завод, здесь один в поле не воин.
       Итак, моя первая задача - создать коллектив. Из индивидуумов. Чтоб каждому была обеспечена максимальная инициатива, чтоб каждый действительно работал в меру своих способностей. Вот единственное требование к ним, моим будущим коллегам. Единственное, но трудновыполнимое, потому что непривычное. Зато в случае успеха - как заиграют тогда индивидуумы!
       Я сладостно потянулся, а Покровский, сидевший у меня в кабинете (Шаланов просил обработать несколько крупных деталей на продольно-фрезерном станке, на моем старом заводе такого станка нет), спросил:
       - А как же ты мыслишь свои собственные обязанности?
       - Будущее завода. Идеальный главный инженер иногда чуть опережает время и всегда опережает родственные предприятия.
       Он снисходительно усмехнулся:
       - Манилов в современном варианте! Тебе некогда будет заниматься будущим.
       И как бы торопясь подтвердить его правоту, реальность вкрадчиво постучалась в мои двери и с улыбчивым "можно?" проникла в кабинет в облике инженера по спецзаказам Бухтева. Лет этому Бухтеву около пятидесяти, среднего роста, военная выправка, плотно зачесанные назад седоватые волосы, светлые ресницы, и брови, и глаза, а в глазах что-то недоброе, и не в глазах даже, а в морщинках по сторонам глаз, в складках улыбающихся губ, в настороженном движении ушей. Никогда не видел, чтобы уши так шевелились, как у кота на охоте.
       Он почтительно остановился у стола и протянул мне бумагу:
       - Вот, Павел Андреевич, это требует вашего решения.
       - Пожалуйста, присядьте, сейчас посмотрим... Так, ясно. Простите, товарищ Бухтев, но такие вопросы вы обязаны решать сами.
       - Ну как же? Вы хозяин, это даже некрасиво будет - через вашу голову.
       - Ничего, я не обижусь.
       - Но здесь даже не написано, что эта бумага мне.
       Все с улыбочкой. Вот где прячется скрытое иезуитство - за этой улыбочкой. Привыкли быть исполнителями: не налагает никакой ответственности и не лишает никаких прав. Нет, приятель, постарайся быть единицей, а не нулем.
       - Я не накладываю резолюции, кому направить бумаги, это делает секретарь. Знаете, новая метла чисто метет, каждый заводит свои порядки... Надеюсь, ваши знания и опыт позволят вам разобраться. А будут сложности - прошу заходить, будем советоваться, решать вместе.
       Он изобразил нечто вроде неуклюжего поклона и направился к двери. Я добил его фразой, брошенной вслед:
       - Кстати, ответ направите за своей подписью. Директор уже издал приказ, что все неденежные документы начальники отделов подписывают сами. До свидания.
       Когда он ушел, Покровский, улыбаясь, покачал головой. Разумеется, жалко выглядели на фоне этого визита мои гордые мечты.
       - Пойдешь к начальнику механического цеха...
       - Кое-что ты все же успел, - перебил Покровский. - Отдать владычество над почтой...
       - А ты не иронизируй, это не было легко.
       - Ну, дальше будет в тысячу раз труднее. Зачем ты наживаешь врагов? Где ты встречал инженера по спецзаказам, который решал бы что-нибудь самостоятельно?
       - Я не встречал, но это не значит, что их не существует в природе.
       - Ты по-прежнему все идеализируешь.
       - Пойдешь к начальнику механического цеха, - повторил я. - Второе здание направо.
       В конце концов Бухтев - третьестепенный персонаж, и не надо себя пугать, будто все работники завода не соответствуют служебному положению. Не все, не большинство, даже не меньшинство. Единицы. К сожалению, решающие единицы: начальник инструментального, исполняющие обязанности главного технолога и главного конструктора (особенно последний), очень плохо обстоит дело с кадрами контролеров. Выход? Искать, знакомиться с людьми, не хвататься за аварийное: все аварийно. В таких случаях надо стиснуть зубы и действовать с железной последовательностью.
       Первым в мою методичность вторгся Твердохлеб.
       - Возьми график производства, - сказал он, развалясь в моем кресле, - посмотри, как положено, загрузку оборудования тоже прикинь, а то... Начальник производства, конечно, парень с мозгой, но... все же, знаешь, лучше, если ты сам посмотришь.
       Это щекочет самолюбие. Ведь правда, щекочет? Какой-то там есть парень с мозгой, а все же посмотри ты, надежнее будет. Спасибо за доверие, товарищ директор, но кто же тогда будет работать за главного инженера?
       - Иван Васильевич, пожалуй, мне нет смысла заниматься графиками.
       - Почему? Ты главный инженер, производство у тебя должно быть вот где! - Он протянул крепко сжатый кулак.
       - Техническая сторона. Но к чему обижать начальника производства? Вряд ли разумно его дублировать.
       - Ну, ты это брось! Ты все должен дублировать, все проверять.
       - Проверять - да, дублировать - нет.
       Мы основательно поругались. Я сказал, что производством заниматься не буду, не буду никогда, кроме случаев, когда поперек станет какая-нибудь техническая загвоздка, устранять которую обязан я со своими службами.
       - А катись ты со своими службами и загвоздками к такой-сякой матери! - громоподобно выругался Твердохлеб и ушел, трахнув дверью, оставив за собой последнее слово.
       Я нервно постукивал кулаком по столу, а дверь опять распахнулась, красный, яростный Твердохлеб появился на пороге и крикнул:
       - Будешь слушать, что я говорю, и работать, а нет - так к чертовой бабушке!
       - А я... - вскочил я, но дверь снова с силой захлопнулась.
       Несколько дней Твердохлеб избегал меня, как мальчишка, которого обидели, потом отошел.
       Но ссора оказалась не последней.
       Тридцатого в полдень Твердохлеб открыл дверь моего кабинета и мимоходом с порога бросил:
       - Давай организуй двадцать человек конструкторов и технологов в сборочный.
       И захлопнул дверь так поспешно, что смысл сказанного, хотя и достиг моего сознания, не успел еще вызвать определенной реакции.
       Вот, оказывается, каковы обязанности главного инженера...
       Первым побуждением было разыскать Твердохлеба и наговорить ему миллион дерзостей.
       Но Кадунин предупреждал: вдумчиво и спокойно.
       Хорошо, посмотрим на дело иначе. Допустим, я директор, Твердохлеб. Тогда придется признать, что для выполнения плана я не стал бы пренебрегать даже такой возможностью: инженеры в качестве слесарей-сборщиков - это, конечно, не бог весть что, но в какой-то мере все же выход.
       В оцепенении сидел я в пустом кабинете и смотрел на телефон: снять трубку и отдать соответствующее распоряжение... Уступить... А потом?
       Хорошо, я Твердохлеб, директор. У меня новый главный инженер, он меня ничем не проучил, когда в конце месяца я выбросил такой номер, теперь соблазн разгорелся, в следующем месяце я потребовал всех инженеров перевести на сборку, а потом и вовсе сделал их постоянным резервом. Разве не так?
       Нет, я не директор, я главный инженер. Директор ищет резервы не там, где надо, - моя обязанность поправить его. Медлить нельзя, он может помимо меня отдать распоряжения через начальников отделов.
       Я снял трубку и вызвал к себе главного конструктора и главного технолога. Оба были исполняющими обязанности, а прежде числились замами. Потенциально я их так и рассматривал. Даже непродолжительное знакомство показало, что они отстоят на изрядном удалении от современной технической мысли.
       Итак, они сидели у меня в кабинете - зам главного конструктора Буценко и зам главного технолога Чуриков.
       Чуриков - тихонький, седенький, щупленький, и я до сих пор не могу понять, почему он зам. Для зама тоже ведь надо иметь определенные качества. Впрочем, с ним я еще недостаточно сталкивался. Посмотрим.
       Буценко человек совсем иного склада. Это плотный, тяжелый дядя лет сорока пяти, с наголо обритой головой, что смягчает его низкий морщинистый лоб. У него злобный хрящеватый нос с глубоко вырезанными раздутыми ноздрями, запавшая верхняя губа, а челюсть такая массивная, будто он держит во рту булыжник, Глупым назвать его нельзя, умным тоже. Для ума у него недостаточно тонкости. Я сужу об этом по тому, как примитивно и грубо он предложил мне, ссылаясь на мою молодость, свое покровительство в сложном плавании по заводским лабиринтам. У меня не было желания плавать, и я объяснил ему, что подводными течениями не интересуюсь. Меня устроят любые отношения между подчиненными работниками, если они не противоречат законам человеческого общежития и не идут во вред делу. Боюсь, что и я не был тонок...
       Теперь с азиатской хитростью я слушал, как мои главные специалисты видят будущее завода. Слушал, не обнадеживая, а реплики вставлял только, чтобы не дать разговору потухнуть.
       Несколько раз звонил телефон. Твердохлеб нетерпеливо спрашивал, послал ли я уже инженеров в сборочный. Я отвечал, что сейчас пошлю, вот только закончу совещание.
       Потом дверь отворилась, вошел охранник и сказал, что директор просит главного инженера подойти к складу металла.
       Твердохлеб с непокрытой головой, сунув руки в карманы пальто, стоял у склада и следил, как из огромного серебристого автофургона сгружали листовую сталь. Он увидел меня и оскалил зубы - великолепные белые клыки.
       - Ты что, шутки со мной шутишь? - спросил он и со свистом втянул воздух. Мне уже был знаком этот признак: сейчас начнет орать.
       - Спокойно, Иван Васильевич. Надо было поговорить со мной толково.
       - Я тебе поговорю! - сказал он злобно, но по-прежнему тихо. - Тут конец месяца, вот когда только металл завезли, а он срывает, понимаешь, распоряжение директора! Сказал я, чтоб направить инженеров в сборочный, - значит, через пять минут доложить: есть, все сделано!
       - А для чего, собственно, сборочному цеху так много инженеров?
       - Не валяй дурака, - хмуро отвернулся Твердохлеб. - План выполнять.
       - Это не их дело. Инженеры в цех не пойдут.
       - Пойдут, - пообещал Твердохлеб и через плечо бешено поглядел на меня черным цыганским глазом. - А ты пойдешь к...
       - Ну зачем же так далеко? Я и ближе могу. Вот в партком, например.
       - Хоть к богу в рай, - буркнул он и крупно зашагал в склад.
       В ночь с тридцать первого на первое никто в цехах не уходил с завода. В эту ночь на склад готовой продукции сдали тридцать процентов месячной программы.
       План мы не выполнили, чуть-чуть не дотянули. Твердохлеб был разъярен и, когда я пришел с предложениями, не пожелал меня выслушать.
       Ну вот, начинается... Ео ведь ничего неожиданного, Кадунин предупреждал: "...постарается подмять вас под себя. Если ему это удастся..." Надо приводить в действие свою угрозу.
       Секретарь парткома мне понравился: молодой и основательный.
       Выслушав меня, он сказал:
       - Трудно вам придется с Иваном Васильевичем, пока он к вам привыкнет.
       - А вы давно его знаете?
       - Я с ним шесть лет работал: он начальником цеха, а я мастером.
       - Чудно! - обрадовался я. - При вашем посредничестве мне будет легче.
       - Да видите какое дело, я через неделю уезжаю. В Москву, в Академию общественных наук. Не огорчайтесь, вы и сами справитесь. Если начинаете с того, что идете в партком жаловаться на собственного директора, то кончите тем, что он на вас будет ходить жаловаться. - Посмеялись. - А сейчас партком вас, конечно, поддержит.
       Партком собрался на другой день после работы.
       - Ни о каком выполнении плана не может быть и речи, кока мы не обеспечим технологической оснасткой все серийные изделия, - говорил я, не спуская глаз с рассерженного Твердохлеба. - В нынешнем виде ничего хорошего от нашего производства ждать не приходится. Это кустарное производство.
       - Теорию мы и сами знаем, - огрызался Твердохлеб. - Ни при чем оснастка. Если бы вовремя доставляли материалы, я бы этот план сто раз выполнил.
       - Ошибаетесь. Вы бы перевели половину материалов в брак, тем более что технический контроль на заводе бездействует. ОТК занимается только тем, что в конце месяца ставит клеймо на принятую продукцию и таким образом фиксируют определенный процент выполнения плана. Но "ура" кричать не приходится, план мы все-таки не выполняем. А о приемке продукции следует поговорить особо...
       - Почему? - выкрикнул с места задетый начальник ОТК.
       - Потому что ваши работники принимают станки со скрытыми дефектами. Они идут на явный брак во имя плана. Я за план, но не такой ценой...
       - Это демагогия! - вскочил начальник ОТК, стройный щеголь лет тридцати, со светлыми волнистыми волосами.- Доказательства у вас есть?
       - Есть. Станок номер шестьсот два я рекомендовал не принимать. Вы знаете об этом?
       - Вы тут две недели...
       Все понятно: вам завод чужой, вам на него плевать, а мы, основатели...
       - Не возражаете, если с вашего любезного разрешения я закончу сообщение парткому?
       Он стал пунцовым от бешенства и сел.
       - По имеющимся у меня сведениям, служба ОТК за все свое существование заказала в технологическом отделе одно - одно-единственное! - контрольное приспособление. А по беглым и очень приблизительным расчетам их нужно не менее полусотни. Контроль идет на глазок: стыкуются детали - значит, годные, не стыкуются - брак. О нормах точности говорить не приходится.
       - У нас инструментальный цех и так план не выполняет, - бросает начальник ОТК, глядя в сторону, как будто говоря: "Да что ему объяснять! Он же с Луны свалился".
       - Вы научитесь не прерывать главного инженера? - зарычал Твердохлеб.
       - Вы за инструментальный не болейте. Ваша обязанность повышать качество, а не плакать над инструментальным.
       Прения были злыми.
       - Да разве вы главный инженер?? - кричал начальник сборочного цеха. Ведь я отнимал у него бесплатные рабочие руки - инженеров. - Вы ж теоретик, вам в институт надо идти работать! Вот раньше у нас был главный инженер, так он засучивал рукава и сам брался!.. Это я понимаю - главный инженер! А вы?!
       На голосование поставили два оспаривающих одно другое предложения: мое и начальника сборочного. Твердохлеб голосовал за мое предложение (оно же и было принято), а на другой день отворачивался от меня.
       К вечеру я зашел к нему в кабинет и сказал:
       - Можете на меня обижаться сколько вам угодно, но я буду поступать так, как должен поступать главный инженер. Для того вы меня и пригласили. А если вам нужен угодник, то вы ошиблись адресом. Ясно? И в любой момент могу уйти, по первому вашему требованию. Не велика радость...
       Тут я прикусил язык, потому что это было уже мальчишество, глупая бравада.
       - Слушай, иди к черту, - плачущим голосом сказал Твердохлоб и отодвинулся от стола вместе с креслом. Он держался рукой за щеку и покачивал головой. - И так зубы болят, а тут еще ты...
       Я посоветовал ему вырвать зуб, их у него слишком много, и ушел в превосходном настроении.
       А вскоре как-то сразу, в один день, наладились мои отношения с Чуриковым.
       На собрании технологического отдела я говорил о задачах коллектива на ближайшее время: предстояло в течение двух-трех месяцев обеспечить выпуск автомата инструментом и приспособлениями. Это было посильно, но в задних рядах кто-то присвистнул и писклявый голос произнес:
       - Страшно!
       - Если только посвистывать, то, конечно, страшно, - подтвердил я.
       Выступали, впрочем, толково. Из выступлений я сделал два вывода: первый - отдел главного технолога на заводе есть; второй - отдела главного конструктора нет.
       Потом бодро расходились, перебрасываясь шутками.
       - Завтра принесу сюда кровать.
       - А жену взять разрешат?
       - Только ударникам.
       - Гы-гы-ы! Ха-ха-ха!
       Тут-то, после собрания, и показал себя Чуриков:
       - Павел Андреевич, нам начальник нужен в отдел. Мне такое не вытянуть. Опять же вы говорили и про литейный и все такое. Вы не подумайте, что я против вас, но... если думаете меня назначить, я уйду с завода.
       - Напишите докладную, Тихон Федорович. Предъявим ее директору, пусть подыскивает человека.
       Дальше все шло само собой.
       Я получил докладную, пошел к Твердохлебу и сказал:
       - Иван Васильевич, заводу нужен главный технолог. Вот, - я положил на стол докладную, - прошу, примите меры.
       Он придвинул бумагу и углубился в чтение:
       - Так... Ладно, пусть полежит.
       - А руководство отделом тоже пусть полежит?
       - Так что ты от меня хочешь? Что у меня, в каждом кармане по главному технологу? И почему я? Это единица твоего подчинения. Понял? Сам и ищи. Так-то! - И, довольный, откинулся в кресле.
       - Напишите резолюцию, - сказал я и с непроницаемым лицом подтолкнул отодвинутую им записку.
       - С удовольствием!
       И размашисто написал: "Т. Коротков. Подберите кандидатуру главного технолога и представьте на утверждение".
       Через приемную я прошел к себе в кабинет, позвонил Покровскому и спросил:
       - Алик, пойдешь ко мне главным технологом?
       - Алло! - сказал Покровский.
       - Повторяю по буквам: пойдешь на станкостроительный главным технологом?
       - Право, не знаю... Слишком беспокойно. А какие бабки?
       - Двести.
       - Надо подумать.
       - Ну, думай. Только недолго.
       Решится или не решится? Он ведь знает, каково работать со мной... Если бы только он согласился! Если бы согласился... Что-то слишком долго он не дает знать о себе. Может быть, позвонить еще раз? Нет, он должен решить сам, без нажима.
       Через неделю он принял дела. Знакомя его с людьми, я рекомендовал ему смелее полагаться на Чурикова как на заместителя: человек, который так трезво оценил себя, достоин самого большого доверия и участия.
       С Буценко так не получалось.
       Твердохлеб не имел ничего против того, чтобы назначить Буценко главным, но я слишком долго был конструктором, чтобы не оценить бесплодную обстановку в отделе.
       Когда Буценко в первый раз проводил меня по своим владениям, я увидел серьезные лица, склоненные над чертежными досками. Все были заняты, стояла сосредоточенная тишина. Ну кого они хотят обмануть?
       Я ничего не сказал и через час вернулся один. Дым коромыслом! Теперь в одном углу был филиал футбольной биржи, в другом - дома моделей.
       Ясное дело, палка не поощряет к работе. Людям нужен умный руководитель, который работал бы вместе с ними и заинтересовал их...
       Были у меня хорошие конструкторы среди знакомых, и я им всем по очереди предложил должность главного. Какой завод, какая работа? Я отвечал, не утаивал трудностей. На такую работу надо идти с открытыми глазами, здесь самое неприятное - это недоразумения типа "что же ты мне не сказал". Все мои знакомые говорили, что подумают, посоветуются с женами или с мамами, и больше не звонили. С ними я уже не деликатничал, звонил сам, выждав, сколько диктовали приличия. Они смущенно отказывались, называли разные причины: далеко от дома, ссылались на то, что не сильны в станкостроении. Но один парень (с ним я работал четыре года на моем прежнем заводе) высказался:
       - Павлик, хочешь честно? Так вот, если бы это не к тебе, я бы согласился, не раздумывая. А к тебе отказываюсь, тоже не раздумывая. Слишком ты все всерьез. Не сердись, дружище, я тебе это говорю, чтобы ты не терял время. Мне уже многие ребята рассказывали, что ты им предлагаешь работу... ну и... вот такое дело. Не будешь сердиться?
       И пошел я к Кадунину.
       Секретарша сказала, что он уехал на паровозоремонтный. Я послонялся по приемной и вышел на улицу, не зная, что бы еще предпринять.
       Был солнечный день, и уже стал подтаивать снег, убранный в высокие сугробы по краю тротуара. А в тени было сине и морозно. Я бездумно постоял на солнышке, наслаждаясь его ощутимым теплом, встрепенулся и хотел идти, но подкатила машина, из нее вышел Кадунин и направился ко мне:
       - Здравствуйте. Что-то срочное?
       - Да нет, срочного ничего... Михаил Степанович, вы знаете Бурого?
       - Это который в политехническом?
       - Ну да. У меня, понимаете ли, сейчас... - Я ожесточенно поелозил по голове шапкой. - Мне сейчас главный конструктор необходим вот так!
       - Я понимаю, - скучновато кивнул Кадунин. - Вам, наверно, хороший главный конструктор нужен?
       Такой вопрос уже сам по себе служил ответом.
       - А чем плох Бурый? - угрюмо спросил я, чувствуя, как рушится последняя надежда уладить эту порядком надоевшую мне проблему.
       - Как вам сказать? Плох - не то слово. Не плох, но... - Он озорно посмотрел на меня и прищурил медвежьи глазки. - Что это?
       В руке его что-то ослепительно блестело.
       - Кусок солнца, - усмехнулся я. Неохотно усмехнулся, из вежливости.
       - Здорово блестит? - допытывался Кадунин. - А что, можете различить?
       - Не знаю.
       - Смотрите.
       Он повернул предмет так, чтобы солнце не падало на него, и я увидел обыкновенную монету достоинством в одну копейку чеканки тысяча девятьсот шестьдесят первого года.
       - Всего-то?
       - Не больше,- ответил он убежденно.
       - А лекции хорошо читает, - вздохнул я. - Что же делать?
       - Дальше искать, батенька. Пункт из устава помните насчет правильного подбора и расстановки кадров? Вот это оно самое и есть, не формально, а на деле.
       - Помню пункт, - огрызнулся я. - Если бы не помнил - не искал бы, утвердил бы того, кто есть.
       И вдруг меня осенило: Хайкин!
       Он маленький, большеголовый, длиннолицый. Редкие волосы открывают очень высокий лоб. Глаза у Мирона Ароновича мутноватые, всегда одинаково унылые, и с такими вот унылыми глазами он говорит вещи, от которых в неудержимом смехе скисают слушатели.
       За созвучное имя-отчество его прозвали Рон-Рон. Ему около шестидесяти, у него огромная инженерная практика и опыт работы на крупнейших предприятиях страны. А теперь он инженер по технической информации. Отдела на заводе нет, есть один Хайкин - и он справляется. Вернее, до сих пор справлялся, потому что работа его никому на заводе не была нужна.
       Познакомились мы с ним на четвертый день моего пребывания на заводе, и "беседа протекала в обстановке сердечности и взаимопонимания". Договорились, что в ближайшее время на заводе будет организован отдел научно-технической информации, и он согласился быть начальником. Обязанностью отдела будет сбор информации о состоянии станкостроения на мировом уровне, квалифицированные, экономически обоснованные рекомендации по внедрению новых моделей станков, передовой технологии и тэ пэ. Рон-Рон поразил меня своими необыкновенно современными и обширными знаниями. Я просил его подобрать себе сотрудников, желательно знающих языки, но только не из отдела главного конструктора, там и так не хватает специалистов.
       Теперь, вернувшись от Кадунина, я пригласил его к себе и сказал:
       - Мирон Аронович, планы переменились. (Он с готовностью вытянул шею.) Вам предлагается должность главного конструктора. Оклад двести рублей.
       - А? - спросил он и приложил к уху ладонь. - Кажется, я не совсем вас хорошо услышал.
       - Хорошо услышали. Но почему это вас пугает?
       - Знаете, Павел Андреевич, в моей шкуре много дырок, но моя шкура на мне. А сколько моих друзей остались без шкуры!.. И знаете почему?
       - Потому что они были главными конструкторами?
       - У вас есть немножко юмора, - улыбнулся он. - Но знаете, между нами, в моем возрасте человеку так много не нужно. Меня вполне устраивает то, о чем мы договорились раньше.
       - Но завод это не устраивает.
       - Ну что же делать? - развел он руками и встал.- Может быть, потом я буду жалеть, а? Вы знаете? Нет? И я не знаю. Это только моя жена знает. Когда я делаю что-то не так, жена после говорит: "Ну конечно! Я так и знала!" Если бы я был такой умный, как моя жена после!
       Он меня заговорил. Неподвижно, как загипнотизированный, я смотрел, как, вежливо кланяясь, он пятится к двери, берется за ручку, открывает, не переставая прощально кивать, а мутноватые, унылые глаза его - мудрые глаза человека, прожившего нелегкую, быть может, даже тягостную жизнь, - не смотрят на меня, будто зная обо мне что-то постыдное и боясь показать это...
       - Это ж так понятно... Вы не беспокойтесь... планы всегда меняются... Над вами тоже есть начальство, вы думали так, оно думает иначе... Вы только не расстраивайтесь, я вам укажу человека на мое место, очень хорошего человека... А я буду себе работать, как раньше...
       Он уже наполовину протиснулся в дверь...
       - Мирон Аронович!
       И все началось от печки.
       Самое трудное было убедить его в том, что никто другой не покушается на должность начальника отдела научно-технической информации, что речь идет о действительном повышении, а не о том, чтобы, найдя повод, оставить его по-прежнему работать рядовым инженером. Но, успокоившись на сей счет, произнеся много благодарственных слов, даже отсморкавшись подозрительно, Хайкин все же отказался, ссылаясь на возраст и далеко не блестящее здоровье. Я уговаривал, настаивал, убеждал помочь заводу, потому что...
       - ...Во-первых, в отделе никто не знает станкостроения, а знают один только этот станок. Во-вторых, людей никто не учил творчеству и не привил им вкус к творчеству. В-третьих, уверяю вас, что это максимум на полгода, пока мы найдем подходящего человека, и тогда вы...
       Но мне не раз пришлось повторить это в различных вариациях, пока я добился его согласия, своеобразно выраженного следующими словами:
       - Я знаю, зачем я беру это на свою голову? Только для того, чтобы вы мне потом устроили мне пышные похороны за счет завода.
       - Об этом не беспокойтесь, - засмеялся я. - Все будет, как в лучших домах.
       По тому, как заулыбался Хайкин, я понял, что ответ ему по душе и возражать он больше не станет.
       - Все, Иван Васильевич, уломал!
       С этими словами я вошел в кабинет Твердохлеба.
       Лицо директора не выразило восторга:
       - Уломать ты его уломал, но... Тут такой тягач нужен, а Хайкин... больно старенький старичок этот.
       - Все старички старенькие, - рассудительно ответил я, - а молодые люди, напротив, молоды.
       - Вот ты главный инженер, а солидности в тебе ни на грош нету, - сердито объявил Твердохлеб.
       - А теперь модно быть несолидным. Такой век, надутой мордой никого не удивишь. Кстати, вы и сами солидностью не отличаетесь. Или думаете, у вас что-то получается?
       - Тебя не переспоришь... А со старичком смотри. Ты затеял, ты и отвечать будешь, если не вытянет.
      
      
       Сегодня и программе Пятая симфония Чайковского. Ее девиз - "Жить нужно". Сегодня я уже не читаю д-ра Дж. Райдера, у меня теперь другое чтиво: чертежи автомата, сборка которого заканчивается на экспериментальном участке. Двадцать девять альбомов чертежей. Но я и чертежи не читаю. И не думаю ни о чем. Я оцепенел перед радиолой: вчера мы с Ириной поссорились.
       - Павлик, если ты действительно меня любишь, ты немедленно оставишь эту работу.
       - Опять! Ириночка, я тебя не узнаю. Не ты ли...
       - Да-да, я! Но ты уже доказал свою гражданскую активность.
       - Значит, все дело только в этом? Доказал - и можешь идти? А заканчивать работу не обязательно?
       - Я тебе говорю как врач.
       - Ты еще не врач.
       - Все равно, я больше, чем ты, понимаю. Ты кончишь туберкулезом.
       - Не надо преувеличивать. И пойми, я уже не могу бросить этот завод.
       - А не кажется тебе, что все твое упрямство оттого, что ты не хочешь никому уступить право вытащить этот заводишко из грязи?
       - Вздор! - поморщился я. - Женщинам вообще противопоказано мудрствовать, это не их дело.
       - Ах, вот как? Их дело - быть только женщинами? Я тебя устраиваю? Надеюсь, как сиделка и кухарка тоже?
       Надо было сказать ей что-нибудь ласковое, успокоить, но до этого разговора у меня был такой денек! По-прежнему творилась неразбериха в инструментальном, в кузнечном цехе рабочему по его небрежности оторвало палец, Буценко и Хайкин больше часа выясняли отношения у меня в кабинете...
       И я вместо ласкового и успокоительного ляпнул:
       - Ты дура или прикидываешься?
       Она пошла за пальто и из коридорчика сдавленным голосом сказала:
       - Советую тебе вернуть свою прежнюю пассию. Всего хорошего.
       Задрожала яростно захлопнувшаяся дверь. И я остался один.
       А сегодня увидел ее.
       Возвращался домой в сумерках, при зажженных фонарях. Грязные сугробы по обеим сторонам тротуара оставляли для прохода узкую тропинку. Впереди меня долго покачивалась чья-то ратиновая спина с широченными плечами, потом спина, отвалила в сторону, и я увидел синее пальтишко, узко перетянутое в талии. Над воротником покачивалась непокрытая темноволосая головка.
       Ирина!
       Вот она вышла к остановке, подкатил красный трамвай (в нем я каждое утро еду на работу), села, створки дверей захлопнулись, трамвай тронулся...
       Боком, боком в сторону вокзала, мимо заброшенного стадиона, по-зимнему пустого и унылого. Уже совсем стемнело. Обтаявший за день снег затвердел и хрустел под ногами. Передо мною было сизое шоссе с цепочкой фонарей, темный туннель и высокая насыпь полотна, таинственно уходившая в нетаинственную даль: дорогу в обе стороны я знал на десятки километров. А за спиной, за темным и низким гниловатым забором молчал старый тренировочный стадион, и какие-то унылые домишки, как темные личности, притаились на удаленной его стороне. Да еще овальная сплющенная луна висела высоко в мутном радужном круге.
       Я подумал, что будет оттепель - нет, теперь уже не оттепель, а весна. Потом подумал, что пришел сюда что-то решать, но не мог сосредоточиться, ничего не решал, вялым взглядом проводил два встречных поезда, товарный и пассажирский, они с грохотом промчались мимо, а я продолжал стоять в оцепенении на этом окраинном шоссе, где вечером и машины почти не ходят, а уж людей-то и вовсе мудрено встретить.
       И тут люди появились, двое, они шли, как тени, покачиваясь, так неторопливо, что это похоже было на игру, шли и на ходу целовались. Мальчишка и девчонка, молоденькие, лиц я не мог разглядеть. Они поравнялись со мной и отодвинулись друг от друга, увидев тень у забора.
       У поворота шоссе они остановились.
       - Я пошла.
       - Еще детское время.
       - А дома что скажут?
       - Ничего не скажут. Ты что, маленькая?
       Опять поцелуй.
       - Все.
       Она повернулась, он взял ее за косу, видно было, что легонько, нежно. И снова поцелуй. Она подняла руку, погладила его по щеке. Как странно! Совсем девчонка, а в жесте было что-то материнское, и у меня защемило в груди, когда я увидел, как послушно стоял мальчишка, повинуясь этой нежной и властной руке.
       - Ну, все...
       И опять они стояли посреди сизой ленты шоссе, тускло блестевшей под светом фонарей.
       Я оттолкнулся от забора и пошел в противоположную сторону. Так было дальше, но я не хотел спугнуть их.
       Ну что же, друг сердечный?
       Мы, детдомовские, народ привязчивый...
       Только и всего?
       Наверно...
       Врешь! Она для тебя не просто женщина. Ты не обойдешься без ее ума, без ее иронии, без ее точных оценок...
       Я вздернул плечи и пошел быстрее.
       И вот в программе Пятая симфония. Я в одиночестве у радиолы. Опять в одиночестве. "Жить нужно"... Нужно просматривать чертежи...
       А те двое, наверно, все еще целуются там, на шоссе...
       И как назло, в доме ни одной сигареты. Магазины и ларьки закрыты, купить негде, болит голова, и ломит усталость, и тоска, тоска...
       А наутро тем же красным трамваем я еду на завод, и растопыренные пальцы кирпичных труб приветствуют меня через заводскую ограду.
      
      
       ГЛАВА V
       Временами я терялся. Работы было так много, что, не забывая ни об одном из предстоящих дел, не в состоянии забыть о них даже во сне, я попросту не знал, за что взяться прежде. Все яснее становилось, что груз непомерно тяжек для той сравнительно небольшой группы людей, которая взялась его поднять.
       Да и достаточно ли дружно мы его поднимаем?
       Беспокоили отношения с Твердохлебом. На днях мы разругались в третий раз. Это была контрольная цифра: еще после первой ссоры я сказал себе, что допустимо не более трех таких спектаклей. Если последует четвертый, то это уже признак злостной неуживчивости характеров - и тогда надо уходить.
       И вот контрольная цифра достигнута. На сей раз, правда, были кое-какие обнадеживающие оттенки, но, пожалуй, не стоит слишком рассчитывать на них.
       Вот как все это происходило.
       В тот день я пришел в кабинет начальника инструментального цеха и спросил Веригина, а нормировщик сказал: "Нету Веригина. Болен". Тогда я испугался. Так испугался, что даже не спросил, чем болен. Я вдруг вспомнил, как после двух выговоров подряд и разбирательства на партийном собрании умер от инфаркта главный энергетик моего старого завода...
       - Дайте-ка мне адрес Веригина.
       Уж не помню, какими словами обзывал себя, пока добирался к Веригину, не помню, как добрался, как выглядел его дом, лестница, квартира. Помню только, какое испытал облегчение, увидев его живым, и розовым, и удивленно хлопающим глазами при моем появлении. Он позвал дочку, она поставила стул у его постели, унесла мое пальто, предложила чаю.
       Я сидел перед ним и испытывал мучительную неловкость. Расспросить бы его теплым, дружеским тоном, старик ведь всю жизнь работал, хуже ли, лучше ли, но гадостей не делал...
       - Что с вами? - сердито спросил я.
       - Да вот... простыл... - Помолчали. - А что на заводе, Павел Андреевич?
       - На заводе? Плохо на заводе. Впрочем, не в этом дело. Я приехал извиниться, Иван Гаврилович. - Если бы он знал, чего стоят мне эти слова. Ничего он не знает, только ресницами хлопает, и радостными слезами наливаются его светлые глаза. - Конечно, начальник цеха... Ну ладно, хватит об этом. Работайте, будем помогать. От цеха сейчас зависит очень многое.
       - А я как раз собираюсь просить вас, Павел Андреевич, освободить меня от обязанностей начальника цеха, - сказал Веригин, хлопая глазами. - По сути-то вы правы. Просто немного обидно получилось.
       Немного...
       Когда я принес Твердохлебу заявление Веригина, он сказал:
       - Ты того-этого... Это он от обиды. Я не подпишу, пусть работает.
       - Я только что от него. Это без всякой обиды и очень разумное решение. Я с ним обошелся жестковато, но факт остается фактом: начальник цеха он слабый.
       - Не мытьем, так катаньем? - ухмыльнулся Твердохлеб. - На испуг не мог взять, так взял лаской?
       Как это я не подумал о таком толковании? Но Твердохлеб!.. Нет, не стану оправдываться.
       - Как считал нужным, так и взял, - сказал я, холодея перед новым боем.
       Твердохлеб вскочил на ноги и, тяжелым шагом обойдя стол, подошел ко мне. Лицо его побагровело, цыганские глаза выкатились из орбит под широченными бровями.
       - Ты!.. Я тебя!.. - Он потряс кулачищем. - Ты что?? Кто директор на заводе?? Я тебе разведу фигли-мигли! Кадры не твое дело! И не суй носа!! Понял? А то отрежу!
       - Инструментальный цех - опора главного инженера. В других цехах можете...
       - Да я все могу! Понял? Я все-о-о могу! Я...
       - Вы будете выбирать: я - или Веригин. Но помните, - я зло помахал пальцем, - никаких компромиссов!
       Твердохлеб вернулся за стол, с грохотом выдвинул ящик, достал папиросы и сердитым толчком вернул ящик обратно. Я тоже закурил. Долго молчали, не глядя друг на друга.
       Потом Твердохлеб спросил, гася в пепельнице окурок:
       - Кого же мы туда поставим?
       - Колонцова.
       - Чего? Этого нахала? Ну нет!
       Колонцов на заводе по назначению, работал в инструментальном технологом. Невзлюбил его Твердохлеб за то, что Колонцов требовал квартиру, на которую имел право и которую предоставить ему мы не могли.
       - Да он же зеленый! - продолжал возмущаться Твердохлеб, но уже поглядывал на меня нерешительно, а я продолжал ждать, пока он выскажется, и спокойно смотрел на него. - Ну, чего молчишь? Парень только что из института, а ты его начальником цеха! Да ты в уме, Павел Андреевич?
       Эти слова его доконали, он махнул рукой и уселся за свой обширный стол, опустив голову на руку. Бедный, обессиленный Твердохлеб! Не идет ему такая поза.
       В этом-то и заключался тот самый обнадеживающий оттенок, которому я боюсь поверить: мир ли это, признание за мной права на инициативу - или просто привычка в некоторых случаях реагировать на упрямство подчиненных?
       - Теперь послушай меня, - сказал я. - Колонцов Николай Федорович, инженер-механик, закончил железнодорожное училище, работал в инструментальном цехе паровозного депо, слесарь, получил четвертый разряд, пошел в армию, после армии закончил институт... Так что, как видишь, он не зеленый, а сформировавшийся человек с жизненным опытом. Квартиру мы ему обязаны дать, от этого ты не отвертишься, и добивается он законно. Попробуй кочевать с женой и ребенком. И фактически он уже теперь руководит цехом.
       - Ладно, делай как хочешь, тебя не переупрямить. Но с квартирой он у меня еще походит. Подумаешь, право! У нас есть люди, которые больше нуждаются.
       Колонцов не удивился, когда я велел ему принять цех. Выслушал не перебивая - горбоносый, сероглазый, как всегда педантично одетый, - основательный, надежный человек.
       - А как с квартирой? - спросил он.
       - Ничего не могу обещать. Постараюсь.
       - Это меня не устраивает.
       - А если буду обещать без всяких оснований - это устроит?
       Он молчал, отвернувшись к окну. Там, в пасмурном небе, шныряли вороны, беспорядочным полетом как бы иллюстрируя тепловое движение молекул.
       - Если через месяц не получу квартиру, уволюсь.
       И об этом надо было думать.
      
      
       По-настоящему весна началась пятого апреля в два часа дня. Я заметил это когда, просидев все утро на экспериментальном, вышел около двух на простор заводского двора. Там, вдыхая влажный воздух, пахнущий весенней обнажившейся пролью, я понял: весна!
       Но весна нисколько не уменьшила моей загруженности, и поздно вечером я все еще сидел в кабинете, курил сигарету за сигаретой и расправлялся с бумагами.
       Дверь открылась, шумно, устало вздыхая, ввалился Твердохлеб, не то чтобы уселся, а почти разлегся на стуле, далеко вытянув длинные ноги в туфлях сорок шестого размера, и спросил каким-то новым тоном - добродушно и сочувственно:
       - Ну, что у тебя там на очереди, товарищ начальник?
       И тогда, поняв, что это уже все, что мир навеки подписан, я рассердился и стал брюзжать, что сам должен все делать, за всем следить, что на заводе нет самого необходимого оборудования для ежедневных работ, нет нужных специалистов, а тут еще литейный, перебранка с проектантами... А где затребованная мной единица художника-конструктора? Даю начальнику отдела труда три дня, а потом устрою ему такую головомойку!.. В общем, черт знает что делается, бедлам, с ума сойти можно.
       - А качество? - Я вскочил и стал расхаживать по кабинету. - Каждый божий день несут на подпись временные отступления от чертежей. Никакой культуры производства, а в цехах никто даже не замычит. И нет времени дотянуться до всего этого, заняться им вплотную, потому что главное - автомат, и сейчас может быть проведен только минимум мероприятий, необходимый для освоения автомата. А директор, вместо того чтобы помогать, мешает. Как это называется?
       К чести моей будь сказано, это был единственный монолог подобного рода, но еще более было бы мне к чести, если бы я не произнес и его.
       - Это я-то тебе мешаю? - ухмыльнулся Твердохлеб. - Да я вот что скажу: сам себе удивляюсь, какой я с тобой терпеливый и ни в какие твои дела не лезу. А раньше во все лез. Увидел, что так скоро загнусь, а все равно ничего не сделаю, - попросил дать мне приличного главного. А теперь и ты туда же... Ищи, брат, помощников, без них тебе труба. Не то чтобы одни только главные специалисты, нет! весь завод! Для начала актив, а потом... Эх! - Он основательно выматерился. - Был бы у меня фонд, чтоб людей заинтересовать!.. У меня бы весь завод в активе ходил. Ладно, это дело будущего. А пока собирай лучших, один всю работу не переделаешь. Руководитель? Так сумей людям задачу указать понятную, такую, знаешь... - Он отшатнулся от спинки стула, к которой привалясь устало сидел до сих пор, подался через стол ко мне и весомо потряс кулачищем перед своим лицом, показывая этим, какую понятную задачу должен поставить я людям.
       Неожиданно было слышать такое от Твердохлеба. Ну, Кадунин - это я понимаю, но Твердохлеб, который до сих пор виделся мне этаким Скалозубом от производства...
       А, может быть, и полковник Скалозуб был всего лишь односторонне обрисованной фигурой?
       - Так что ж у тебя там на очереди? - прервал Твердохлеб мои не относящиеся к делу размышления. - За что возьмешься?
       - Конструкторский, - сказал я.- Не знаю, как возьмусь, даже не представляю, но возьмусь... Хайкину в одиночку организационный период не вытянуть.
       - Давай-давай, думай, - подбодрил Твердохлеб. - Придумаешь. Голова на плечах есть! Слушай, - прищурился он, - выкрой-ка послезавтра пару часов, сходим со мной на футбол. Ну-ну, не пялься, это наш, заводской, в воспитательных целях. Уже и погода хорошая. Играют инструментальщики и экспериментальщики. Подробности потом. Договорились?
       - Не знаю, как у меня будет со временем...
       - Ну, вот что, - рассвирепел Твердохлеб, - я тебе не предлагаю, а приказываю, понял? Вопрос не технический, так что могу приказывать со спокойной совестью. И никаких дел. Чтоб послезавтра в шестнадцать тридцать был готов, как штык. Играть будут здесь, напротив, в артучилище.
       И через день в шестнадцать тридцать я уже сидел на единственной, но во всю длину поля врытой в землю низкой скамейке, выкрашенной зеленой масляной краской, втиснувшись между Юрием Ивановичем и Колонцовым, щелкал семечки, пока Твердохлеб у края поля толковал с капитаном команды экспериментального Гришей Костюком. Гриша был искусный фрезеровщик и комсорг цеха, но сейчас в нем жил лишь перворазрядник по футболу, а перворазрядник даже собственного директора слушал нетерпеливо. Твердохлеб говорит что-то внушительное, даже пальцем погрозил, потом отошел и сел возле нас. Лицо у него было недовольное.
       На поле шла разминка. Футболисты в салатовых и синих футболках прыгали, как молодые бычки, впервые выпущенные на волю. Соперничающие начальники, сидя по обе стороны от меня, обменивались замечаниями о сравнительной силе команд. Сошлись на том, что инструментальщики - ребята крупные и выиграть у них будет не просто.
       Играли два тайма по двадцать две минуты.
       Судья засвистел. Игра началась.
       В команде инструментальщиков выделялся Ленька Филимонов, тот, с кем я имел счастье познакомиться в эпизоде с шапкой-"зверем". У экспериментальщиков отлично играл Гриша Костюк. Третий номер на его майке ровно ничего не значил: Гриша успевал и в защите и в нападении.
       Сначала я получал от игры такое удовольствие, как будто это был матч лучших команд международного класса. Да что международный класс! За какую команду я мог бы болеть так, как за своих зкспериментальщиков?
       - Давай-давай-давай! - орал я, а рядом бесновался образец спокойствия и выдержки Колонцов.
       Вот уж в ком не ожидал темперамента! Значит, колонцовское спокойствие -всего лишь выдержка! Что ж, еще лучше: темперамент и выдержка - великолепное сочетание.
       - Трупы! Мазилы! - кричал он. У него были к этому свои основания: первый тайм окончился со счетом 3 : 1 в пользу эксперименталыциков. Юрий Иванович радостно ерошил волосы и поправлял очки.
       Я поглядел на Твердохлеба и удивился: он стоял у кромки поля с озадаченным, даже злым лицом. Я встал и подошел к нему.
       - Ты что, Иван Васильевич?
       - А-а, отстань! Гриша!! - рявкнул он. - Гриша!! Косткюк!
       Прибежал улыбающийся Костюк, поглядел на Твердохлеба - и сразу сник.
       - Что ж ты, друг? - сердито сказал Твердохлеб. - А уговор где?
       - А что я могу, если они слабаки?
       - Ты это брось! Если слабаки - тогда тем более. Что за радость выигрывать у слабаков?
       - А проигрывать - радость?
       - Так ведь матч политический, а не спортивный. Вы уже забыли, для чего все это затеяли? - Гриша молчал, уставясь в землю. - Ты же серьезный человек, и задумали вы умное дело. Так доведите же его до конца, не превращайте в забаву. Понял?
       - Да понять-то я понял, Иван Васильевич, но ведь... А если проиграем?
       - Лучше проиграйте, только не выигрывайте. Но постарайтесь вничью.
       - Трудно, Иван Васильевич. Всем ведь не расскажешь...
       - Опять! Эх, напрасно я вам доверил такое дело...
       - Ничего не напрасно. Сделаем.
       Он убежал. Я глядел на Твердохлеба, но он решительно не был настроен что-то объяснять.
       - Иван Васильевич, ты меня пригласил сюда с воспитательными целями. Давай воспитывай.
       Он вздохнул и вытащил свой "Казбек".
       - А ты еще не сообразил?
       - Абсолютно ничего.
       - Что ж ты такой непонятливый? Экспериментальный цех дружный?
       - Дружный.
       - А инструментальный? Правильно, нет. Надо его сдружить? Надо. Чем? Там ведь одна молодежь. Ага, уже начинаешь понимать?
       - Но почему нельзя у них выиграть?
       - А потому, что будет уныние, начнут выяснять отношения, и никакой дружбы не получится.
       - А почему нельзя проиграть? - глуповато спросил я. - Победа ведь для них лучше, чем ничья.
       - А как же! Конечно, лучше. Только ведь экспериментальщики - тоже люди, тоже коллектив. Пусть он и самый крепкий на заводе, а все равно рисковать нельзя, зряшным испытаниям их подвергать нет никакого смысла.
       - Ну-ну, - сказал я. - Да-а...
       - Что, не нравится моя идея? - спросил Твердохлеб.
       - Нет, почему же? Нравится.
       Мне хотелось сказать теплее и ярче, сказать о своем восхищении и о том, что я не предполагал встретить в нем такого чуткого психолога и изобретательного руководителя. Но я постеснялся. Зато я похлопал его по могучему плечу и сказал:
       - Дай-ка мне свой "Казбек", Иван Васильевич. Давно уже я не курил папирос.
       Второй тайм начался с гола в ворота инструментального цеха. 4:1!
       Экспериментальщики явно были в ударе.
       Теплый вечер, игривое солнце, ярко-зеленая трава поля, настоящие ворота с сетками, а тут еще курсанты училища пришли подбадривать выигрывающую сторону. Голевые моменты возникали у ворот инструментальщиков чуть ли не каждую минуту, и только отчаянно игравший вратарь спасал положение.
       Я уже не болел, я переживал. Теперь я даже преувеличивал опасность их поражения и бросал умоляющие взгляды на Костюка. Он только пожимал плечами.
       - Гриша, очень нужно, - сказал я, когда он с мячом пробегал мимо.
       Твердохлеб с багровым лицом курил папиросу за папиросой и молчал. Видимо, он уже потерял всякую надежду даже на почетный для инструментальщиков счет.
       Дважды Гриша пропускал нападающих противника к воротам, но однажды они смазали и только во второй раз все тот же Филимонов с близкого расстояния так пробил по воротам, что мяч некоторое время висел в сетке, как будто на него не действовало земное тяготение.
       4 : 2!
       Страсти накалились, борьба шла теперь за каждый мяч, но игра проходила корректно, хотя и до крайности бестолково. Судья никак не мог добиться, чтобы правильно вбрасывали аут. Никто не умел этого делать. А время шло.
       Гриша сделал перестановки в своей команде и вышел в линию нападения. Теперь он совершал рейды почти до ворот противника, единственный из игроков обеих команд демонстрируя настоящую футбольную технику, неожиданно падал или терял мяч как-нибудь по-иному - и вот в атаке уже инструментальщики, а Костюк-то сзади, Костюка в защите нет!
       Так был забит третий гол.
       Твердохлеб угрюмо поглядывал на часы. Время истекало, а вместе со временем и его надежды. Оба начальника цеха, разумеется посвященные в замысел, уже не могли усидеть на скамейке, встали и подошли к нам. Юрий Иванович через силу улыбался, а Колонцов нервно сопел.
       За минуту до конца матча снова прорыв инструментальщиков, Филимонов пытается обыграть Костюка, он теперь в защитной линии. Ну, дай же обыграть себя! Где там! Привычка, все не так просто. Костюк оглядывается, видит, что противник безнадежно отстал, в растерянности крутит головой, понимая, что время истекает, - и вдруг сильно пасует мяч ничего не ожидающему вратарю. Гол!
       Стадион взрывается ревом, будто здесь не сто человек, а сто тысяч.
       Судья свистит. Матч окончен.
       Инструментальщики обнимаются, там среди них уже и Колонцов, они качают Колонцова, хотя к победе он не имеет ни малейшего отношения, качать следовало бы Твердохлеба или Гришу Костюка, которого готовы побить. Юрий Иванович морщится и лохматит волосы. Экспериментальщики ругают Гришу и машут на него руками. Труп!
       - Задание выполнено, - говорит Твердохлебу Гриша и укоризненно качает головой. Бедняжка, мне его жаль! А Твердохлеб улыбается и говорит:
       - Ничего-ничего, все нормально! Держи хвост пистолетом.
       Он направляется к инструментальщикам, я гляжу, интересно видеть, как тут, буквально на глазах, возникает коллектив, притом, не в рабочем процессе (это уже стало патентованным и не всегда действенным рецептом), а во второстепенной, казалось бы, забаве. Гляжу и все больше восхищаюсь Твердохлебом, и в моем мозгу начинают зарождаться какие-то еще не ясные мне самому идеи в отношении конструкторского отдела...
       Все же непонятно, как он выйдет из положения с экспериментальщиками? Для них ничья равна поражению, и вид у них унылый.
       Твердохлеб находит блестящий, на мой взгляд, выход из положения.
       - Ладно, кончай радоваться, а вы носы вешать. Пошли пить пиво. Сегодня директор угощает. И вы, начальники, тоже, - кивает он нам. - Не погнушайтесь.
       Когда тридцать человек идут пить пиво, это, я вам доложу, зрелище.
       Пиво пили у пестро раскрашенных ларьков в тихой аллее Парка культуры и отдыха. Там стояли сколоченные из досок столики на одной толстой ноге, вбитой в землю. Скамеек не было, мы встали за эти столики, и я невинно спросил:
       - А вы на что-то играли, или спартакиада, или просто так?
       - Матч принципиальный. Экспериментальный твердил, что у нас недружный коллектив, и мы проиграем.
       - Ага, значит, выигрывать можно и недружным коллективом, - резюмировал я.
       Экспериментальщики презрительно заулыбались.
       - Нет, - осторожно сказал Филимонов, - просто они ошиблись. Выходит, что коллектив у нас все же дружный.
       - Хватит философствовать, - прервал Твердохлеб. - Вот и выпьем за дружбу. Пивом чокаться не принято, но мы все же чокнемся. Вы, инструментальщики, не задирайте нос, вам здорово везло... и вообще... Это только начало. Ну, за начало!
       Когда, простившись с ребятами, мы с Твердохлебом молча шагали к трамваю, я уже знал, с чего надо начинать у конструкторов.
      
      
      
       К собранию у конструкторов я готовился, как премьер к сессии парламента. Перерыл подшивку журналов "Органайзейшн энд мэниджмент" и "Промышленная эстетика". Важно было не сбиться на обсуждение того, как работал отдел до сих пор. Ни слова о прежнем, все наново, все сначала - вот какой тон надо придать собранию.
       И, как ни хотелось, я не произнес ни слова критики. Говорил о роли отдела, о численном составе конструкторов на передовых зарубежных предприятиях, о конструкторских разработках методом моделирования, об устройстве рабочего места, о психологии и физиологии труда.
       Следом за мной слово взял Рон-Рон. Он развернул выполненный в цветных карандашах чертеж интерьера - идеально оборудованный конструкторский плац, приподнятый и застекленный кабинет начальника, - и собрание восторженно застонало. Началась бурная дискуссия: как лучше всего использовать площадь помещения, как раскрасить, какая нужна мебель, стеллажи, чертежные приборы, где посадить копировщиц и так далее.
       Кто знает, возможно, любовь к работе начинается с любви к своему рабочему месту. Очень уж голо, неуютно они живут, а ведь проводят здесь половину жизни. Хорошо, что ремонт уже начался: все видят - лед тронулся.
       Но в этом согласном ансамбле поднялся Буценко и, упершись в меня тяжелым взором, по-бычьи наклонив бритый череп и рубя кулаком воздух, заявил, что собрание нацеливается на второстепенные вопросы, в отделе нет производственной дисциплины (а ведь совсем недавно, когда он был еще и. о. главного конструктора, уверял меня, что в отделе железная дисциплина), что мебель и раскраска стен ее не заменят, нужно быть строже, нужно контролировать, наказывать... Кое-кто хочет добыть себе дешевый авторитет в ущерб...
       Да, приятель, чувствую, что будут еще у нас с тобой кровавые бои: такие, как ты, не забывают обид. Но скажи, многого ли ты добился контролем и наказаниями? Только научил прятаться. А выход один: заинтересовать, увлечь, каждому дать самостоятельное дело. Как? Будем думать.
       После собрания я попросил комсомольцев остаться. Получилось смешно: остался почти весь отдел. Девчоночки лет по восемнадцать, копировщицы со школьной скамьи, и солидные отцы семейств, инженеры с четырех-пятилетним стажем.
       - Тем лучше, - усмехнулся я. - Продолжим без посторонних. В отличие от Буценко о дисциплине я говорить не собираюсь, поддерживать дисциплину мы поручим самой комсомольской организации. Итак, считаем, что у нас есть хорошее помещение, оборудование, дисциплина, интерес к работе. Надеюсь, вы понимаете, что станки, которые мы должны осваивать, сделали бы честь и более сильному коллективу. Не надо обижаться, ребята, я просматривал чертежи и вовсе не уверен, что автомат пойдет без серьезных изменений. И тут именно вы должны сыграть первостепенную роль, я не хочу поручать доделки институту, я ему не доверяю: если они сделали небрежно однажды, могут сделать и дважды и трижды. Готовы вы к такой работе?
       - Готовы! - с воодушевлением кричат они.
       Неправда, голуби, не готовы. Эх, был бы ты здесь, Михаил Степанович, так надо с тобой посоветоваться - сейчас же, немедленно! Ничего не поделаешь, откладывать нельзя, благоприятную ситуацию нужно использовать своевременно. Итак, тотальная мобилизация внутренних ресурсов... Но осторожно, это ведь так необычно...
       - Прекрасно. Тогда проведем опрос, все ли довольны своей работой. Ведущий конструктор Бачурин Константин Иванович. Вам нравится работать в группе гидравлики? Чувствуете себя уверенно? Знаете кого-нибудь из товарищей, кто мог бы лучше вас руководить группой? - Настороженное молчание. - На зарплате это не отразится. Честолюбие - да, с этим зверем надо быть осторожным. Нет, так не пойдет! Ваше честолюбие на высоте, пусть лучше скажут ваши товарищи.
       Я расчитал верно: если кто-то не на месте, товарищи промолчат и не помешают ему отказаться. Но сейчас они кричат: "Бачурин! Бачурин!" - и смеются, и Костя смеется, и я смеюсь, и даже Рон-Рон улыбается, но улыбка у него испуганная.
       Это было неповторимо и - не нахожу другого слова - величественно. Те, кто добровольно вызвался на понижение, были героями, и, надеюсь, домашние не испортят им настроения, тем более что я сделал для этого все возможное: понижение не скажется на зарплате.
       - Повышение пока тоже. Предупреждаю об этом, ребята, и, кто не согласен, пусть выскажет теперь же. (Но откуда могли здесь взяться такие...) Полгода все останется по-прежнему, потом новые руководители групп получат прибавку, а старые останутся со своей прежней зарплатой.
       А затем толпа чудесных ребят вокруг меня, больших людей, которые вдруг почувствовали себя незаменимыми - каждый на своем месте - и забрасывали меня фейерверком предложений.
       Когда в огромном и гулком конструкторском зале, ободранном малярами, мы остались вдвоем с Хайкиным, он спросил:
       - Павел Андреевич, вы с кем-то согласовали это... Я знаю, как это назвать? Революция, переворот, новый метод расстановки кадров... Так вы согласовали?
       - Нет. Я только что это придумал.
       - Так-таки плохо, - вздохнул он. - Думаете, вас за это погладят по головке?
       Не знаю, погладят ли, но одно несомненно: такого дня в моей жизни еще не было.
       Но бывали и другие дни. Вернее сказать, этих других было больше.
       Упорное сопротивление встретило меня почти во всех звеньях завода: в снабжении, в сбыте, в ОТК, в отделе труда и зарплаты.
       Сбыт проклинал меня за то, что я не разрешил отправлять письма с указанием сроков поставки автомата.
       - Почему? - надрывался начальник сбыта. Я отвечал:
       - Потому что ни одна живая душа не знает, пойдет ли автомат в производство; возможно, он никуда не годится, какое мы имеем право указывать сроки поставки?
       - Но ведь завод не несет материальной ответственности за такое письмо!
       - Несет моральную, - отвечал я.
       - Моральная в Европейской части территории Союза в расчет не принимается.
       Шутка. Но я шутки не принял и указывать сроки не разрешил.
       Отделу труда и зарплаты я дал задание расширить штат на три единицы художников-конструкторов: одна Покровскому и две Хайкину. "Будет сделано" - пообещал начальник. Делать он ничего не стал, рассчитывая, что я забуду: парень он тертый и прошел хорошую школу. Но я, к его удивлению, не забыл. Тогда он сослался, что сам позабыл: "Простите, Павел Андреевич!" Простил и назначил новый срок. Он опять пальцем не шевельнул. На этот раз я вызвал его к себе и не стал скрывать, что думаю о нем. А в дополнение был обнародован приказ по заводу: выговор. Три единицы художников-конструкторов появились в три дня. Наверно, он хорошо знал трудовое законодательство и понял, что за выговором последует строгий выговор, а затем и увольнение. При встречах он улыбался. Лучше бы он не улыбался.
       Снабжение - единственный отдел, перед которым я действительно чувствовал себя виноватым. Жили они не то чтобы жирно, но все же сносно - и вдруг появился я и сразу запретил все замены, связанные с дефицитом материалов. Того нет, этого нет, раньше можно было одно заменить другим, а теперь что? Вот их я понимал. У снабженцев действительно собачья жизнь, а при таком главном инженере хоть иди и топись. Они не терпели, приходили ругаться; я сочувствовал и не уступал. Но когда один снабженец уволился, а другой подал заявление, я пришел в отдел объясниться. И хорошо, что пришел: собирался атаковать, а пришлось обороняться и буквально по-детски обещать, что "я больше не буду". Но удивительное дело: количество замен все же сократилось, а со снабженцами у меня установились отличные отношения.
       Но и недругов хватало.
       В общем кадры уже расставлены, и даже начальник ОТК работает теперь так, что я не хотел бы отпускать его с завода, хотя его отношение ко мне ничуть не изменилось.
       В день, когда я подводил эти маленькие итоги и с наивной доверчивостью к судьбе умиротворенно расхаживал по кабинету, прибежал Хайкин и, глядя на меня глазами мученики, сказал:
       - Павел Андреевич, можно, я буду заместителем главного конструктора, а главным назначьте Буценко, а? Ну, я вас прошу!
       - Не просите, бесполезно. Я не верю в нашу равноценность.
       - Но я же не могу с ним работать!
       Это вырвалось из него так, что я вздрогнул. Как ни допытывался, в чем дело, он ничего не сказал. Метался по кабинету, заламывая сухонькие ручки, и повторял:
       - Я не могу с ним работать, не могу, но могу!
       Разговор с Буценко тоже ничего не дал, Я пошел в конструкторский. Маляры, работая в две смены, уже закончили окраску зала в успокаивающие зеленоватые тона. Фасадная стена с окнами была выкрашена в желтый цвет, поэтому казалось, будто вся стена - сплошное окно. Снабженцы уже завезли неизвестно как добытые чертежные приборы "Рейсе диплом" производства Германской Демократической Республики и легкие однотумбовые столы. Ребята жеребьевкой решали, кому где сидеть. Плотники заканчивали возвышение и застекленную стену кабинета главного конструктора. Пахло снежим деревом, было оживленно, меня встретили веселым шумом, сердце должно было радоваться. А оно не радовалось.
       Я отозвал в сторонку руководителей групп:
       - Расскажите, что происходит в отделе.
       Происходило вот что: Буценко продолжил вести себя так, как будто оставался главным конструктором, игнорировал указания Хайкина и отдавал свои. Сейчас, пока конструкторы заняты устройством помещения и работа делается только самая спешная, это еще не вносит серьезного разлада. Но уже завтра-послезавтра отдел заработает на полную мощность, и тогда...
       Оказывается, ты сила, товарищ Буценко! Слепая, но сила. Не у каждого хватит нахальства на такое. Но что же предпринять? А предпринять надо нечто столь же решительное. И немедленно.
       - Ты чего такой невеселый? - встретил меня Твердохлеб.
       - Иван Васильевич, надо убрать из конструкторского отдела Буценко.
       - Еще одного? - промычал он и уставился на меня остекленевшими глазами.
       Вот это она и есть, сверхплановая, четвертая схватка, после которой придется признать, что главному инженеру недостаточно одного только аналитического мышления, он должен быть еще и дипломатом, чего я не умею и не люблю. Но придется признать, что это необходимо, - и я уйду. Без сожаления. Потому что, люби я дипломатию, я не поступал бы в политехнический, а сдавал бы экзамены хоть сто раз, но прошел бы в институт международных отношений.
       Но Твердохлеб овладел собой и переспросил уже спокойнее:
       - Значит, и Буценко? А до меня когда доберешься?
       Надо было сказать ему что-нибудь приятное, и была объективная возможность сказать ему приятное, но я не смог этого сделать и только осведомился не без ехидства:
       - А ты очень этого боишься? - Он усмехнулся. - Тогда выслушай, по какой причине я требую удаления Буценко из конструкторского.
       На этот раз я не пожалел доводов, сухих и неопровержимых, как с точки зрения технической, так и с точки зрения руководства отделом.
       - Дьявольщина! - сквозь зубы сказал Твердохлеб. - Буценко - кадровый работник завода. Куда я его дену?
       - Не знаю, - ответил я. - Такие заботы для меня не существуют. Социализм - не богадельня. Здоровый дядя, руки-ноги есть, без работы не останется.
       - Молод, глуп, - пробормотал Твердо-хлеб. - Мало ты еще знаешь. Есть, браток, люди, с которыми лучше не связываться. Буценко такой. Он думает, что умнее всех. И энергии у него... Всех убедит, всем докажет, что он и впрямь умнее. Ладно, ты иди. Из отдела я его заберу, но место на заводе ему нужно сделать, да еще и приличное место, чтоб сидел тихо...
       Утром следующего дня, забирая у меня бумаги, секретарша сообщила, что приказом директора Буценко уволен с завода ввиду служебного несоответствия.
       Я дернулся было идти к Твердохлебу, но передумал. Сегодня лучше избегать его. Если он уволил Буценко, хотя вовсе не собирался этого делать, значит, у них была такая милая беседа, от которой и на мою долю что-нибудь да осталось.
       Снял Буценко Твердохлеб, но молва безошибочно приписала эту акцию мне. В некоем избранном кругу заводских деятелей я заслужил прочную репутацию рубителя голов.
       Но так или иначе, дело сделано, отдел главного конструктора един. Теперь по крайней мере можно спокойно работать.
       Я еще не подозревал, какой ценой куплено это так называемое спокойствие.
      
      
       О чем бы я ни думал, что бы ни делал, что бы ни планировал, я ни на минуту не забывал об автомате. В сознании он постоянно присутствовал этакой гнетущей темной массой, неведомым материком, который предстояло штурмовать. И все действия сводились к подготовке штурма. Шли дни, список, над которым я горестно качал головой, не стал короче, даже, пожалуй, удлинился, но там были уже другие пункты. Все, что касалось автомата, выполнялось мною со свирепой неукоснительностью. Завод обходил неведомый материк автомата, заканчивал стратегическое окружение, если говорить воинским языком.
       Знакомясь с чертежами, выслушивая оптимистические доклады начальника экспериментального участка Юрия Ивановича о ходе сборки (все нормально, все гладко), я не обольщался. Это было не знание - в таких случаях оно бессильно все охватить, - а интуиция. Так подсказывал собственный опыт. И все же в глубине души жила надежда, даже не надежда, а жгучее желание: а вдруг? Вдруг автомат пойдет без переделок, с одними только неизбежными мелкими изменениями? Я гнал эти желания-надежды: нельзя было распускаться.
       Но вот подготовка закончена, тылы обеспечены.
       У меня в кабинете Хайкин и Покровский.
       - Мирон Аронович, вы уже познакомились с автоматом?
       - С каким? Если с тем, что на бумаге, так совсем немножко. А если с тем, который стоит в этой конюшне... Как она у нас называется? Опытный участок? Экспериментальный? Ну что вы хотите, откуда мне знать, я по работе был связан только с отделами. Надо вам сказать, помещение там не дай господь! Да-да, уже перехожу к делу. Вы знаете, у меня сложилось впечатление, что тот станок... Это таки тот станок? Он пойдет только после очень тяжелой доводки. Там, знаете, гидравлика что-то... А электроника... В этом я не спец. Павел Андреевич, может быть, есть смысел, - это слово он буквально так и произносил, - чтобы нам сесть на этот станок, который на бумаге... Ну, хорошо, хорошо, на автомат, пусть будет автомат... И доводить его до кондиций? А? Как вы думаете?
       - Алик, а ты как думаешь?
       - У теня автомат вызывает опасения, и именно в части гидравлики, как и у Мирона Ароновича. И об электронике тоже никто еще не сказал авторитетного слова...
       - Никто не сказал, потому что некому сказать. Придется мне с монтажниками...
       - Зачем вам брать это на свою голову? - Хайкин даже привстал. - Потом каждый сможет бросить в вас камень, а вы ничего.
       - Не забудь, ты все же не специалист, - напомнил Покровский. - И вообще, как это получилось, что завод осваивает продукцию со сложнейшей электроникой, а инженеров-радистов не имеет?
       - Если ты думаешь, что это единственное организационное упущение, ты ошибаешься. Мирон Аронович, ваша задача, как мне кажется... - Дальше следовала постановка задач конструкторам и технологам. - Я с завтрашнего дня переселяюсь на экспериментальный участок.
       Я не собирался переселяться в буквальном смысле, но слова мои оказались пророческими. А ведь ничто не предвещало этого: Юрий Иванович уверял, что испытания в основном закончены и автомат на выходе.
       - Можете представить протокол испытаний?
       - Так это мы так, для себя, - замялся он. - Надо бы еще кое-что проверить...
       - Что ж, будем проверять вместе.- Нет, мне не показалось, он действительно обрадовался, очень, как-то даже по-детски, стал лохматить волосы, поправлять очки и улыбаться. - Пойдемте, составим хоть приблизительный график. И вообще, введите меня в курс дела.
       Сделано было многое: проверка на жесткость и вибрацию, на точность и рассеивание размеров при различных режимах обработки. Толковые акты об этом лежали передо мной на столе начальника участка. Но это было далеко не все.
       - А где протоколы испытаний электронных блоков? - По тому, как уставился на меня Юрий Иванович, я понял: их нет. И не будет, если я не растолкую, как это сделать. - Станок проверен как основание, как металлорежущая конструкция, это половина работы. В автомате электронные блоки, гидравлические следящие системы. Вы их проверяли?
       - Ну, так смотрели... Вроде бы работают.
       - Сколько раз вы их прогоняли? Испытывали совместно на повторяемость? Уверены, что работа систем будет стабильной?
       - Мы не знаем, как это сделать. Перед нами не ставили такой задачи...
       - Буценко?
       - Да...
       - Наверное, говорил, что станок - это шпиндель и направляющие, а вся эта автоматика от лукавого? Наша с вами задача - отказаться от такого мракобесия, перестроить собственную психологию и считать станок не работающим, если в нем барахлит хоть малейший элемент автоматики. Вот что... Кто у вас хорошо рисует? Есть такой человек? Пусть напишет плакат: "Даешь автомат! Советское - значит лучшее!" И распорядитесь приготовить на завтра стенд для проверки гидравлики.
       Я растолковал, каким мне мыслится этот стенд, предложил ему подумать и добавить свое или вообще сделать по-своему, если он найдет это нужным, но обязательно на завтра. Утром я надеялся приступить к испытаниям.
       Утром меня закружил вихрь неотложных дел. Пришлось заняться расстановкой оборудования в строящемся литейном цехе, воевать со старой планировкой и доказывать, что нельзя ставить печи по признаку "чугун" или "сталь", а только исходя из того, будет ли деталь отливаться в опоки на конвейере или в землю на формовочном плацу. Оппонентов нашлось достаточно и, хотя на моей стороне был Покровский, пришлось долго надсаживать глотку. А когда это было решено по-нашему, я решил выяснить, какое же оборудование будет в новом литейном, и увидел, что в вагранках не предусмотрено водяное охлаждение. Я велел переделать вагранки, меня стали уговаривать, что можно переделать потом, когда цех введут в эксплуатацию, сейчас незачем этим заниматься и терять время. И снова я убеждал, доказывал, а потом, озлившись, заявил, что не стану подписывать акт о приемке цеха, потому что знать о каких-то усовершенствованиях и не внести их во время строительства - это гнуснейшая недобросовестность.
       С Покровским я тут же договорился, что подготовку литейного к пуску он берет на себя. Твердохлеб предложил написать приказ, но я сказал, что нет нужды документально оформлять свои отношения с людьми, которым можно доверять без формальностей.
       Возня с литейным заняла у меня весь день, и на экспериментальный я смог вернуться только на следующее утро.
       В это прохладное и солнечное апрельское утро, идя на работу пешком, чтобы в процессе ходьбы подумать, я встретил Илюшку. Правильнее было бы сказать, что Илюшка встретил меня, потому что для меня, погруженного в собственные мысли, улица была заполнена движущимися препятствиями, которые я автоматически обходил. Так же я стал обходить и Грачика. Он взял меня за руку и сказал:
       - Надеюсь, дело еще но зашло так далеко, чтобы ты не подал мне руки?
       - Илья! - обрадовался я. - Здравствуй, дорогой!
       - Здравствуй, лапочка. До чего же ты хило выглядишь! Нет, не пошло тебе в жилу главное инженерство. Ну, рассказывай, что там у тебя такое?
       - Честное слово, нечего рассказывать. Работа - и все. Много работы.
       - А почему Алик говорит, что ты себя неблагоразумно ведешь, дразнишь гусей и так далее? Зачем ты дразнишь гусей? Гусей надо убивать одним ударом, как Паниковский. Ты еще не забыл Паниковского? Это опера, когда он идет на гуся! "Кармен"!
       - "Эти птицы думают, что они сильнее всех, и в этом их слабая сторона", - процитировал я. - Нет, Илья, я не дразню гусей. Просто, кажется, я сам гусь.
       - Алик по-прежнему уверяет, что ты Христосик.
       - Ладно, оставим это. Что у тебя нового?
       - Ничего. Работаю, руковожу твоей группой. В отделе без тебя и Покровского непроходимая тоска. Ребята интересуются, как у тебя дела... А где ты намерен гулять на майские?
       - Если не прогоните, с вами.
       - Глобально! - обрадовался Грачик. - Созвонимся где-то около праздников.
       Я двинулся дальше, раздумывая о том, как изменилась моя жизнь.
       С таким удовольствием занимался я накоплением знаний - и теперь все это как ножом отрезано. За месяц я не прочел ни единой литературной новинки, не был в книжных магазинах и ничего не прикупил к своей коллекции репродукций. В кино был однажды. Вот она, жизнь работников промышленности. Попробуй после этого говорить, что они равнодушны к повышению своего культурного уровня...
       Может быть, это временно, пока налаживается производство? Или оно никогда не налаживается и всегда остается достаточно брешей, куда надо бросаться всем телом, чтобы предупредить беду? Как-то не представляю, что можно сделать все дела, сесть и отдыхать: машина заведена, пусть себе крутится. Она такого накрутит - только держись!
       Даже если допустить, что в следующий раз мне удастся отразить наступление превосходящих административных сил и провести освоение нового автомата по всем правилам, без такой горячки, то и тогда будет над чем корпеть и тогда хватит работы...
       Войдя в цех, я увидел броский, современно оформленный плакат: "Даешь автомат! Советское - значит лучшее!" Плакат вселил в меня уверенность, что мои указания выполнены.
       Я ошибся. Только плакат и был сделан.
       Рассвирепев, я устроил милейшему Юрию Ивановичу хорошенькую пропарку. Так как он нисколько не сопротивлялся, пыл мой скоро угас.
       - Ну? - мрачно спросил я. - Что же дальше? Такими темпами мы этот автомат дальше свалки не вывезем. Почему вы...
       - Слесарей нет, - обиженно сказал Юрий Иванович. - Начинку изготовили, а собирать некому.
       - Ну-ка, покажите эскизы.
       Эскизы изумили меня филигранной продуманностью деталей.
       Вот, оказывается, где у меня еще есть конструктор... Надо учесть на будущее.
       После рукопожатия он опять заулыбался и стал по обыкновению поправлять очки, а я отправился в инструментальный, к Колонцову: это был мой единственный резерв.
       - Николай Федорович, мне на период испытаний нужны в экспериментальный один-два быстрых парня. Причем с сегодняшнего же дня, сейчас же.
       Он огляделся и крикнул:
       - Кащенко!
       Кащенко, что-то пиливший на своем верстаке у окна, повернулся, заметил меня и приклеил к лицу сладчайшую улыбочку. При этом он приподнялся, жестом спрашивая, не его ли звали.
       - Не надо, - сказал я сквозь зубы. - Мне слишком близко придется с ними сталкиваться, а этот товарищ действует на меня раздражающе.
       Колонцов успокаивающе махнул ему рукой.
       - Давайте пройдемся, посмотрим, - предложил я и почти сразу сказал: - Вот!
       У сверлилки сидел Филимонов, выделяясь пышными светлыми волосами, краснолицый, голубоглазый - кровь с молоком. Сверло визжало, из-под него валил дым.
       - Что сверлишь? - спросил я.
       - Матрицу. А-а, здравствуйте! - Он встал.
       - Здравствуй. А материал?
       - Бес его знает. Что-то углеродистое.
       - Так углеродистое - оно эмульсию любит, - нежно сказал я и с ужасом почувствовал, что теряю начальственность и что совсем уже немного осталось, чтобы сбиться со стези.
       - Эмульсию? - удивился Филимонов.
       - Эмульсию.
       - Эмульсию! - обрадовался он. - А где ж ее взять, эмульсию? Не подскажете? Вот, может, начальник цеха посоветует? Ась?
       Так появился в экспериментальном Филимонов. Через день он закончил стенд для проверки гидравлики. Вместе с Юрием Ивановичем я осмотрел стенд и сказал:
       - При первой встрече с вами, уважаемый метр, у меня явилось впечатление, что вы не представляете собой ничего социально ценного. Люблю так ошибаться.
       - А что я, не человек, что ли? - ухмыльнулся Филимонов.
       Эта добродушная, красная, как ветчина, рожа с большими голубыми глазами и припухшим носом вызывала желание беспричинно улыбаться. И, не удержавшись, я ответил:
       - Ты чистокровный обормот.
       - Гы-ы-гы-ы! Это надо запомнить. Люблю свежие ругательства.
       - Как тебя зовут?
       - Леня.
       - Весьма приятно. Павел... - И, чуть помедлив, твердо добавил: - Андреевич.
       - Ясно, - улыбнулся Филимонов.
       Последнее, что я сделал перед тем, как удалиться в добровольное изгнание на экспериментальный участок, было решение вопроса о выплате денег проектантам.
       В то утро, когда я наказывал секретарше отправлять бумаги, требующие моей подписи, на экспериментальный, пришел наш юрист - молодая дама в короткой юбке и сверхмодной белоснежной кофте с небрежно приподнятым воротником. Она кокетливо улыбнулась и попросила уделить ей несколько минут внимания.
       Она вообще держалась так, как будто уже покорила полсвета и теперь успешно проделывает то же с оставшейся половиной.
       - Что у нас? Может быть, пойдете к директору?
       - Я была у Ивана Васильевича, и он направил меня к вам.
       Действительно, на бумаге стояла виза Твердохлеба: "Гл. инж."
       Я вздохнул, открыл дверь кабинета и пропустил ее вперед.
       Она уселась и сразу стала говорить, но я прервал ее, взял у нее бумаги и углубился в чтение. Через минуту, оторвавшись, я попросил принести договор. Она легко встала и пошла к двери, чуть выворачивая стройные ножки в прозрачных черных чулках.
       Я поежился и закурил.
       Вошла она с договором.
       - Спасибо, - кивнул я, дочитал бумаги и взялся за договор.
       - Вам коричневое не к лицу, Павел Андреевич. - Я был в коричневом свитере и в коричневой рабочей куртке. - Вам больше к лицу синее. Или черное. Вы не находите?
       Я покивал ей ладонью, чтобы она не отвлекала меня, и еще раз перечитал последний абзац, потому что смысл его не дошел до сознания.
       Кончив читать, я спросил:
       - Ну, так что же будет, если не платить?
       - Они уже подали в арбитраж.
       - Это я знаю. А дальше?
       Она объяснила. Толково, надо отдать ей должное. Дело сомнительное, можно было его выиграть, можно было и проиграть.
       - Сколько подано к взысканию?
       - Пустяки, - улыбнулась она. - Десять с половиной тысяч. Не стоит свеч. Я бы им выплатила, чтобы не было лишних хлопот.
       Ну, это твое личное дело, милая. А я платить не буду. Чтобы эти нахалы получили премию за такую работу? Нет, только через мой труп, как говорят в мелодрамах.
       - Пойдете к главному конструктору товарищу Хайкину и скажете, чтобы он составил акт относительно объема доделок, которые нам необходимо осуществить после проектантов. В договоре доделки предусмотрены в размере не более пяти процентов от объема проектирования. А фактически их больше. Вот за это и нужно зацепиться. И впредь все переговоры по этому делу будете вести с главным конструктором. Я поставлю его в известность.
       - Это такой носатый старичок? Надо ли говорить вам, Павел Андреевич, что с гораздо большим удовольствием я имела бы дело с вами?
       Я потер подбородок, вежливо улыбнулся и сказал:
       - Взаимно. Кстати, вы, кажется, замужем?
       - Ничуть!
       - Хм...
       Покровский так предупредителен со мной в последнее время... Жалость к поверженному сопернику... Что же это за верность, которую я сохраняю? Кому?
       ...Она нашла повод увидеть меня на другой день и после деловой части, как бы между прочим, сказала, призывно улыбаясь:
       - А я надеялась видеть вас вчера вечером.
       - Чертовски устаешь за день...
       - Тем более вам необходимо отвлечься.
       - Да, пожалуй...
       На этот раз я уже был уверен, что позвоню ей, - и не позвонил.
      
      
      
       Трудности наметились перед нами холмиками и выросли в Гималаи. Началось с совершеннейшей мелочи - с некомпенсированной утечки из гидроцилиндров следящего действия. Утечку компенсировали, для этого пришлось частично изменить схему, но тогда выяснилось, что мы не можем добиться повторяемости результатов.
       Может быть, виновата электроника?
       Проверку электронной схемы я провел с радиомонтажниками. Все было в порядке, и возникло подозрение, от которого заледенела кровь: неверен принцип. Но перестроить сложнейшую электронную схему автомата мне было не по силам.
       Я вызвал Покровского.
       Разговор происходил в моей новой резиденции - в продымленном кабинете начальника экспериментального участка. Я сидел за столом, грязный и замасленный, а Покровский - щеголеватый, парадный, как и подобает начальнику отдела, - стоял против меня, не присаживаясь, боясь испачкаться, и слушал.
       - Есть среди твоих знакомых хороший инженер-электронщик? Тащи его хоть завтра, соблазняй чем угодно. Если хороший, будет начальником лаборатории электроизмерений, нам без нее не обойтись.
       - Не знаю. Я поговорю.
       На другой день он сказал, что может привести человека: окончил наш институт на четыре года раньше, превосходный электронщик, но с мерзким характером. С последнего места работы - из научно-исследовательского института - увольняется потому, что на замечание своего шефа, что эту схему надо было собрать не так, а этак, смахнул со стола тестер и заорал: "Если вы больше понимаете, так садитесь и делайте!" - и тут же написал заявление об уходе.
       - Давай, давай, приводи, - заторопил я.- У нас никакого лабораторного оборудования, бить ему будет нечего.
       - Он очень тяжелый, вздорный человек.
       - Ты за него ручаешься как за специалиста?
       - Он специалист. Но человеческие качества не исчерпываются...
       - Исчерпываются. Больше меня ничто не интересует.
       Он пришел в тот же день (наверно, Покровский звонил ему), среднего роста, худой, сутуловатый, одно плечо выше другого. Лицо длинное, с впалыми щеками, кожа неровная, бугристая, серые волосы торчком, губы сложены неряшливо, без выражения, кое-как, а светлые глаза по-детски насторожены и в них светится сердитый вызов. И одет был серо, неопрятно. И в калошах. Калоши меня почему-то удивили больше всего. Фамилия его была Блинов.
       Мы быстро договорились об условиях, и сразу же я попросил:
       - Ладно, оформиться успеете и завтра. А пока что помогите.
       Когда он, прочитав схему, стал копаться в электронных блоках, у меня вдруг мелькнула сумасшедшая мысль, что вот сейчас он, как добрый волшебник, найдет то единственное, что мешало нам до сих пор.
       Он стоял на корточках перед открытым шкафом электронного монтажа, тыкал концы осциллографа в пайки и поглядывал на экран. Там плясали неопределенные кривые, забиваемые помехами. Иногда я узнавал кривую и радовался, но чаще ничего не понимал и с надеждой смотрел на взъерошенный серый затылок, ушедший в воротник старого пальто.
       Он дернулся от удара током, я испуганно придвинулся к нему, но он даже не обернулся, опять полез туда же обеими руками, его опять дернуло, он озадаченно покачал головой и снова сунул руки. Его опять дернуло. Тогда он достал из кармана пачку "Беломора" и сказал, будто именно пальцами это ощутил:
       - Похоже, ваш триггер не имеет ни одного стабильного состояния. Спички у вас есть?
       Я дал ему прикурить и сказал:
       - Запускающий импульс у нас очень короткий, а у Райдера сказано...
       - Засуньте вашего Райдера знаете куда! Возьмите лучше отчеты Украинского вычислительного центра. Там, кроме общих слов, еще и цифры есть.
       В тот же день я выслушал от него еще один комплимент:
       - Какой болван составлял эту схему, хотел бы я знать? Не вы, случайно? - И, узнав, что не я, кивнул.- Не много было бы чести.
       - Можно ли хотя бы ее исправить?
       - А хрен ее знает, - ответил он, потягиваясь. - Ладно, до завтра.
       - Всего доброго, - уныло сказал я. Шел одиннадцатый час вечера.
       После непродолжительных и бесплодных испытаний автомата в сборе решено было расчленить автоматику и испытывать порознь - отдельно электронные блоки, отдельно гидравлику. Электроникой завладел Блинов в клетушке, которую с бранью, ибо дорог был каждый квадратный метр, отгородил от скудных владений Юрия Ивановича. Я возился с гидравликой, но бывал и у Блинова. Кроме меня и двух монтажников" он вообще никого не впускал в свою клетку, отчего за ней утвердилась репутация некой таинственной кухни.
       Последние дни, в нарушение уговора, меня стал тормошить Твердохлеб:
       - Когда выяснится с автоматом?
       - Не знаю.
       - Как не знаешь, если автомат уже собран?
       - Собран, но не испытан.
       - Большое дело испытать, раз-два и готово!
       - Не раз-два, испытания могут продлиться долго.
       - Сколько - долго?
       - Не знаю, до окончательного решения может пройти больше месяца.
       - Больше месяца?
       Он не мог себе представить, что готовый и собранный автомат, в котором все крутится, ничего не заедает, надо зачем-то мурыжить (глагол твердохлебовский) больше месяца.
       И вот в это утро он внезапно появился на участке, как раз когда мы с ведущим группы гидравлики Костей Бачуриным, сняв с помощью Филимонова следящую систему, расположились перед нею на полу, уперев лоб в лоб, курили, стараясь не касаться сигарет мокрыми от машинного масла пальцами, и энергичными (еще не успели устать и исполниться уныния) голосами предлагали варианты проверки. Посторонний звук заставил меня обернуться, и я увидел Твердохлеба. Он в своем распахнутом черном пальто стоял за нашими спинами, вцепившись в какую-то рукоятку автомата, и глядел на меня глазами питона. После молчания такого сорта, что Бачурин и Филимонов безмолвно поднялись и вытянулись по обе стороны от меня, как почетный караул у гроба, директор повел рукой и спросил замогильным голосом:
       - Кто это сделал?
       Я его понял: он видел автомат собранным и считал, что теперь это нечто неделимое, и то, что понадобится, будет к этому неделимому добавлено. А сейчас автомата не было: гидравлику сняли мы, шкафы с электронными блоками унес и разобрал Блинов - и осталась оголенная металлическая конструкция, безликая, как кирпич.
       - Кто это сделал?
       - Пойдем покурим, Иван Васильевич.
       - Это ты велел?..
       - Не устраивай шума, - тихонько посоветовал я. - Пойдем на свежий воздух. Ребята, вы тут подумайте пока сами, я скоро приду. После застойной теплыни под низкими потолками экспериментального особенно приятен был бодрый запах влажной земли. Ветер покачивал ветки тополей. Мокрый асфальт двора отражал серое небо. - Вот теперь давай...
       - Это ты велел разобрать автомат?
       - Иначе невозможно проводить испытания. К сожалению, я оказался прав, автомат потребует доработки. Кстати, разобрать его - день работы, собрать - три-четыре дня. Почему это так тебя взволновало?
       - Потому что я вызвал комиссию из обкома,- с отчаянием сказал он.
       - Зачем?
       - Затем чтоб мне и тебе головы не поснимали: до сих пор автомат не запущен в серию! Вот зачем.
       - Ну?
       - Вот тебе и ну! Я пригласил, а ты взял да и разобрал автомат! - Молчание. - Вот что, быстренько собери-ка его снова, они придут через пару дней, покажешь его в работе, а потом, если уж тебе так надо, опять разберешь.
       - Ну да, так мы и станем терять время! Может, именно в эти дни мы найдем решение. Нет, Иван Васильевич, комиссия как-нибудь перебьется.
       - Да не комиссия перебьется, а нам с тобой надо перебиться, мать твою! Понял, нет? Пусть увидят автомат собранным, работающим, а какие там огрехи, они и разбираться не станут. Ну?
       - Не надо так длинно объяснять, мне все понятно. И комиссию я бы надул без угрызений совести. Но время терять мы теперь не можем.
       - Я приказываю, - просипел он сквозь стиснутые зубы. - Стой! Ты куда??
       - Работать. Пойдем, Иван Васильевич. У тебя дел много, у меня тоже хватит.
       - Обожди, - сказал он потухшим голосом. - Давай еще покурим. Да брось ты свои сигареты, ей-богу, не понимаю, как ты их куришь. Хоть бы болгарские, а то "Памир"... Слушай... Там кляуза поступила насчет твоего эксперимента... Ну, у конструкторов... Вот и комиссия. Понял? Как тебя угораздило, честное слово...
       - Ты знаешь, как работает теперь отдел главного конструктора?
       - Знаю, Павел Андреевич, все знаю, все правильно, все хорошо, но кто же так делает, друг ты мой разлюбезный? Да ты знаешь, в чем тебя обвиняют? Что ты встал на путь дезорганизации, отдал дело подбора кадров в руки самих кадров, что подрываешь принцип материальной заинтересованности и платишь людям взятки за принципиальность. Так и написано - "платит взятки за принципиальность". И что вообще ты анархист.
       - Скажите пожалуйста! - Пугаюсь я тоже замедленно. Я вообще тугодум, реакция у меня далеко не вратарская.
       - Вот так-то! Теперь сообрази, какой у нас с тобой может быть козырь, кроме автомата? Зато уж это козырь! Туз! Показал - и все, их карта бита.
       - Неисправный автомат - козырь?
       - А кто там будет знать, что он неисправный?
       - Но ведь надо будет сразу же запускать его в производство.
       - Ну и запустим! Пока суд да дело, ты и разберешься, в чем неисправность.
       - А если не разберусь? Ты понимаешь...
       - Да все я понимаю, это ты ни хрена не понимаешь! Лучше будет, если тебя снимут за анархию и все такое?
       - Подбор кадров... Да я вообще намерен в будущем привлекать коллективы технических отделов к пересмотру собственной иерархии. И будет это происходить периодически под контролем - твоим, моим, партийной организации. Что, это противоречит принципу демократизма? Взятка за принципиальность... Глупость! Люди пожертвовали большим. Да и как еще можно было исправить этот нелепый порядок приема на работу? Кто так принимает людей? Пришел первым - будешь ведущим, пришел вторым - вторая категория, пришел третьим - третья категория, и так далее. Ну, давай похороним все, что я сделал, и издадим приказ: такого-то перевести из руководителей групп в рядовые инженеры - и соответственно оклад... А такого-то на его место - и соответственно... И что будет в конструкторском?
       - Да, теперь уж конечно! А вот если бы ты сразу такой приказ...
       - Неправда! Приказ - самое простое, это первое, что пришло мне в голову и от чего я немедленно отказался, потому что тогда были бы не герои-добровольцы, а обиженные мученики, был бы не энтузиазм, а сведение счетов, был бы развал и вот тогда уж действительно анархия.
       - Приказ, не приказ... Эх ты! Не клевал тебя еще, видно, в задницу жареный петух. Молодой, непуганый... Так что же делать? Комиссия ведь придет, как мы ей про все эти художества будем объяснять? И где ты такое видел, вот чего я понять не могу?!
       - Не видел, но это не значит, что такого нет.
       - Да хватит тебе философствовать! Такая еще Спиноза на мою голову! Как от комиссия отбиваться, вот что ты мне скажи, философ!
       - Объяснить все, как есть, и доказать свою правоту.
       - Какую же правоту? А автомат?
       - И с автоматом тоже.
       - Что - тоже?
       - Что он никуда не годится и его надо привести в нормальное состояние.
       Твердохлеб пальцами погасил папиросу, а из влажного мундштука, полосками отслаивая папиросную бумагу, сделал какой-то цветок. Потом швырнул плоды своих трудов через плечо и сказал так, что мне захотелось его расцеловать:
       - Дурак ты, братец. Да и я не лучше. Связался черт с младенцем...
       И ушел, разбрасывая лужи громадными ступнями.
       - Ничего, бог не выдаст - свинья не съест, - грустно сказал я ему вслед.
       Комиссия обкома настигла меня в той же позе, в какой застал Твердрхлеб: на корточках над схемой гидравлики в окружении Рон-Рона, Кости Бачурина и Юрия Ивановича. Зашел паренек в очках, интеллигентного вида, чем-то похожий на Юрия Ивановича, но только белобрысенький, и сказал:
       - Здравствуйте. А товарища Короткова можно видеть?
       - Можно. Я Коротков.
       Никто не понял, что это и есть комиссия. А я понял. Этого парнишку я знаю по институту, где он учился курса на три-четыре младше. Обычно младшие знают старших, но он меня не знает, потому что я был человек незаметный, а я его знаю потому, что он был человек заметный: член институтского комитета комсомола. Потом краем уха я слышал, что после окончания института он пошел по партийной линии. Значит, явился человек, который хотя бы видел мою физиономию, - все лучше, чем ничего. Жаль, что я позабыл его фамилию.
       - Вы мне не уделите десять минут?
       - С удовольствием. И не десять, а целых двадцать.
       В действительности получилось куда больше.
       - Видите ли, товарищ Короткое, - сказал он приятным баритоном, выслушав мой подробный рассказ о том, что я застал на заводе, какую наметил программу действий и как ее осуществляю, - из беседы с вами я уяснил, что выдвинутые против вас обвинения, утверждающие, что ваше поведение несовместимо с пребыванием в партии (вот как далеко зашло!), конечно, несостоятельны. Это, так сказать, в полемическом пылу. Субъективно ваши действия были предприняты для блага завода, но... - Он улыбнулся, развел руками. - Что поделаешь, не всегда получается так, как мы думаем.
       Разговор происходил в кабинете Юрия Ивановича. До этих слов мы оба сидели за столом. Теперь я встал, отошел от посланца обкома, сел на подоконник и закурил. Сигарета показалась пресной, но легкие она щекотала по-прежнему, а это мне и было нужно.
       Интересно: слушал он меня или нет? Головой-то он кивал, а вот слушал ли?
       - Мне кажется, что вы меня плохо слушали.
       - Нет, почему же? Я слушал вас очень внимательно...
       - Значит, не поняли.
       - Видите ли, товарищ Коротков, состояние, в каком находится автомат, и ребенку понятно.
       Да, Твердохлеб предвидел, какой эффект произведет разобранный автомат...
       - Так... Что же дальше?
       - Ничего, - надевая шляпу, улыбнулся он и пожал плечами. - Вас вызовут на бюро, разберутся и вынесут решение.
       - У вас есть конструктивные предложения до автомату? - Глаза его сузились, он снова снял шляпу и пригладил безукоризненную прическу.
       - Простите, товарищ Шавловский... - Я вспомнил его фамилию и произнес это с вежливостью, от которой лицо его непроизвольно дернулось. - ... в отличие от вас, у меня нет никакой надежды на то, что вмешательство обкома облегчит поиски "хомутов" в конструкции автомата.
       - Поиски чего? - сморщившись, переспросил он.
       - "Хомут" - это ляпсус в конструкции, - снисходительно пояснил я, хотя от волнения у меня пересохло во рту, а сердце колотилось как бешеное.
       - Высокого же вы мнения о нашем обкоме! - сказал он, садясь, и твердо взглянул мне в лицо.
       - Если иметь в виду инженерные тонкости, то увы! Да обкому это и не нужно. Вряд ли перед вами ставили задачу анализировать инженерные тонкости, даже учитывая ваш диплом и стаж работы по специальности. - Образцовая выдержка: он не шевельнулся. Удивительно, до чего похож на Шаланова... Неужто и впрямь людей можно различать по типам? - Мне вменяются в вину идеологические обвинения. Если я не убедил вас, что они вздорны... тогда... - Я развел руками и насмешливо поклонился. - Так что, как видите, дело не в обкоме, а в некоторых его работниках.
       - Вы не оригинальны, товарищ Коротков...
       - Мне некогда быть оригинальным.
       - Позвольте мне закончить? Там, где дела идут плохо, я всегда слышу именно такие реплики: посторонние, дилетанты никогда не смогут разобраться в тонкостях работы.
       - Что ж, это верно, - жестко сказал я. - Никогда - преувеличение, разобраться можно. Если будете настойчивы, и если вам не надоест, и если вы привлечете на помощь специалистов... Да-да, все-таки специалистов... вы разберетесь. Время вы затянете так, что опоздание сведет всю вашу работу на нет, объект морально устареет и потеряет всякую ценность. Так нужно ли это? И вообще можно ли работать, если не доверять специалистам?
       - Значит, вы отказываете обкому в праве контролировать специалистов? Я верно вас понял?
       - Нет, почему же! Смотря как контролировать. Был в обкоме инструктор, товарищ Вороненко. Знаете, конечно? Теперь он директор завода измерительных приборов. Он в подобных случаях никогда не торопился с выводами, не выслушав компетентных консультантов. Причем, незаинтересованных, со стороны. Что можно сказать плохого о таком работнике?
       - Очень сожалею, но дискуссию о методах работы мы продолжим не здесь и немного позже, примерно через неделю.
       И я сорвался.
       - Как же, парень, с таким, как ты, подискутируешь! Ты же родился со скипетром и державой. Чтобы властвовать. Страшно подумать, что будет, если тебя станут выдвигать дальше. Нет, не станут. Прошло уже время таких, во всяком случае - проходит. Но мне ты еще попортишь кровь. А какое ты имеешь на это право? Ты понимаешь хотя бы суть дела? Полсути? Четверть сути? Ну, сколько?
       - Надеюсь, на бюро обкома вы продемонстрируете более сдержанные манеры, - холодно сказал он и вышел.
       Да, с ним мне не тягаться. Поднаторел парень, отбрил меня по всем правилам. Поделом, не надо психовать. Переполнилась чаша? Не преувеличивай, до верха еще далеко, еще не то будет. Это так, примечание мимоходом: впереди куда больше неприятностей. Но основная мысль параллельно с примечанием: держись, главный инженер, не срывайся в неврастению. Или соглашайся на отставку, чего проще? Не справился, только и всего. Ты ведь и не был уверен, что справишься.
       Значит, переубедили испугом? Значит, все ошибочно, вся система взглядов, выношенная годами и принятая на вооружение, то, во что я верую и что составляет для меня главный интерес в жизни? Инициатива, готовность принимать самостоятельные решения ошибочны только потому, что кто-то мимоходом составил себе мнение? И я готов отказаться? И бросить автомат? Толстая пачка заявок лежит в отделе сбыта, и ежедневно приходят все новые и новые...
       Но я и на миг не собирался отказываться, бросать, прекращать сопротивление. Это всего лишь проверка атакой превосходящих сил противника: по-прежнему ли я тверд? Не появились ли трещины в моей уверенности?.. Нет, все прочно, можно продолжать с чистой совестью. Пусть это придаст мне спокойствия, потому что отбиваться я не могу: оправдания потребуют времени, а его нет, оно нужно для автомата. Покровский заменил меня в строящемся литейном цехе, Хайкин - в проектировании очередной модели, но у автомата заменить меня некому: на заводе нет больше никого, кто знал бы одновременно и механику и электронику и с такой же вероятностью мог бы определить, какая из этих двух систем повинна в очередной погрешности.
       Хотел бы я знать, сколько времени осталось в моем распоряжении? Вот когда я благословил бы волокитчиков-бюрократов. Больше, чем на неделю, рассчитывать не приходится. Я не просто подогрел, а прямо-таки раскалил Шавловского. Теперь-то он постарается...
       Может ли человек перемениться за один день? Я переменился в течение часа. Надеюсь, это не навсегда, но я утратил способность воспринимать оттенки. Черное и белое, сторонники и мешающие (не только противники, но все, кто отвлекает меня от главной задачи - от автомата)...
       Одной из первых это испытала на себе наш юрисконсульт. Днем, в столовой, она увидела меня, сказала что-то игривое, а я буркнул: "Предлагаю перенести наш флирт на лето". Грубо? Мало сказать - грубо. Но бывают в жизни ситуации, когда нормального мужчину раздражают даже женские улыбки.
       В общем, все сказанное можно было бы кратко выразить так: я ожесточился.
      
      
      
       ГЛАВА VI
       Около часу дня из адовой тесноты экспериментального я выскочил в буфет за сигаретами. И пока блаженно вертел головой и наслаждался полузабытой красотой земли, один славный парень... вернее, группа славных парней...
       Короче, я увидел похоронную процессию. С подобающей торжественностью она тянулась по центральной аллее. Впереди с рваным башмаком на палке шел Ленька Филимонов, обворожительно раскрыв голубые глаза на добродушнейшей красной роже. За ним ребята с постными лицами по двое в ряд несли на плечах фанерные гробики с бракованными деталями и венки с надписями: "Незабвенной Шестерне Шпинделя от фрезеровщика такого-то"; "Дорогому и горячо любимому Рычагу от слесаря-"скоростника" такого-то". Позади процессии несли плакат: "Спешка - деньги!" Замыкал шествие сводный оркестр, мощно выдувавший из труб жалобную мелодию "Цыпленка жареного" в темпе largo maestoso.
       Под всеобщий смех процессия обошла административный корпус и повернула к свалке, где под гнусавое пение псалмов на рахитичный мотив "Чижика-пыжика" состоялось погребение покойных деталей.
       Это была работа Твердохлеба. Пока я ковырялся в инженерных проблемах, он времени не терял. Мои гонения на нарушителей технологической дисциплины он подкрепил своими мерами. Ай да Твердохлеб! А комсомольцы... И - Филимонов! Конечно, я далек от мысли, что он так вот быстренько перевоспитался; скорее наша первая встреча была неудачна, и я поспешил с выводами. А почему? Приучен к механическим представлениям о границах добра и зла, к обобщениям из одного-единственного факта. Это называется - благонамеренное мракобесие. Метод, не имеющий ничего общего с наукой, хотя бы с наукой о человеке, без которой руководителю лучше заняться заливкой галош. Ладно, учтем на будущее.
       В этот день я позволил себе уйти домой пораньше, до захода солнца.
       По бульвару я очень медленно шел между двух рядов решетчатых деревянных скамеек. На них, спокойно сложив руки, сидели пожилые мужчины, матери с колясками, бабки с внуками. Маленький человек, придерживая плетеную корзину, сосредоточенно докуривал обгоревшую почти до самых его ногтей сигарету. Рядом девочка лет шести в расстегнутой шубке, склонив головку набок, задумчиво глядела в небо. И у всех людей были задумчивые добрые глаза, и многие смотрели в неяркое небо или на асфальт аллеи, мягко перечеркнутый тихими тенями деревьев. А сами деревья, обволакиваемые солнцем, не двигали ни единой веткой своей и, казалось, дремали в розовом сне. Но верхние почки уже превратились в крохотные зеленые факелы и из них торчали остренькие язычки листьев.
       Стайка девчушек совещается, став в кружок посредине аллеи. Школьники неумелыми руками перекапывают газоны, а на скамье лежат их пальто, сваленные в многоцветную кучу. Ошалевший от радости фотолюбитель уже прицелился объективом зеркалки в памятник Ленину, отыскав некий новый ракурс. Женщины шагают, помахивая сумками и щурясь от теплого солнца.
       А в комнатушке моей полутемно (окна выходят во двор-колодец), убого, мрачно...
       Я прилег на тахту и натянул на голову одеяло: так мне лучше думается...
       С неделю назад приехал на завод Кадунин.
       - Что, травмировали вас? - Я презрительно пожал плечами. - Ну, и вы хороши, батенька. Что же это вы набросились на представителя вышестоящей организации? Вместо того чтобы убедить, превратить в сторонника? А имели все доводы, целый завод под рукой...
       - Никто не слеп более того, кто не хочет видеть.
       - Слова, батенька, все слова! - поморщился он.
       - Ах, слова?!
       И тогда меня понесло.
       Держите вероотступника! Бейте его! Осмеливающегося думать! И действовать! Самостоятельно! Как не указано в инструкциях! Ату его!
       Потом я плюхнулся в кресло и закурил. Кадунин молча, спокойно глядел на меня и потирал правый бок поверх макинтоша. Нет слов, чтобы передать, как отвратителен был я себе самому в эту минуту. И он понял это.
       - Однако взвинтили вас. Нервный вы стали. Это, знаете, вредно для здоровья.
       - Жить вообще вредно для здоровья.
       - И то верно: жить вредно для здоровья. М-да... Ну, теперь к делу. В обкоме прислушались к мнению совнархоза и райкома и пришли к выводу, что возникшие у вас проблемы могут быть обсуждены парторганизацией самого завода... если она сочтет нужным вмешаться. Таким образом, вы будете иметь возможность довести свои эксперименты до завершения.
       - То есть мне дается возможность свернуть себе шею на автомате, в разработке которого я не участвовал и в ошибках которого не повинен?
       - Чего же вы хотите?
       - Чтоб мне не ставили условий. Не назначали сроков. Оставили меня в покое.
       - Павел Андреевич, давайте искать кратчайший путь с учетом конкретных условий. Было бы очень ценно, если бы вы как можно скорее сдали автомат в производство. Да-да, батенька, тот самый автомат, в ошибках которого не повинны.
       - Могу сдать его хоть завтра, - усмехнулся я. - Это, конечно, будет не бог весть что с точки зрения лучших национальных стандартов...
       - Это как вам угодно. Вам известны все детали, все тонкости. Решайте.
       - Вы меня на гражданскую твердость не испытывайте. Не полагайтесь на мою совесть. - Он засмеялся. - Нечего смеяться, мне вовсе не смешно... В общем, за поддержку спасибо, а в остальном разберусь сам. Что вы все бок потираете?
       - Печень. Предлагают ложиться на операцию. Чего вы? Пустяки, дело обычное - камни. Вынут из меня парочку кирпичей, легче будет по лестницам подниматься. "Сильву" помните? "Я тебе скажу сейчас такое, что у тебя будет не только печень, но и селезень!" Вот уж набегался я на нее в прежние времена! Да-а... - И вдруг совсем молодым показалось его смуглое лицо и спортивная стрижка с чубчиком набок. - Ходил я сегодня по заводу, смотрел и хочу сказать, что завод, знаете ли, обрел лицо. И совершенно, я считаю, не случайно. Чувствуется руководство.
       - Твердохлеб - сильный директор.
       - Да, и Твердохлеб. И Твердохлеб... - Хочет меня подбодрить. Или это просто так, в порядке комплимента? Иногда ведь и похвалить надо. - Только не слишком ли вы торопитесь с новым литейным? Время у вас как будто еще есть.
       - Не знаю, этот вопрос решает главный технолог.
       - Покровский? Большую самостоятельность даете своим заместителям.
       - А чем это плохо?
       - Кто говорит, что плохо? А помните первый приезд сюда? Кошку помните? Кошка некстати подвернулась. Да-а...- Внимательно посмотрел на меня. - Вам бы в поликлинику зайти, батенька, провериться. Выглядите вы не ахти.
       Невыносимо захотелось приласкаться к нему, и я грубовато сказал:
       - Смотрели бы получше за собой...
       - Ничего, обойдется. А с автоматом нажимайте. Это сразу все прояснит...
       Но с автоматом было плохо.
       Блинов толкует о микрофонном эффекте, заставил переделать крепление блоков в шкафу электроники, пересчитал триггер. Теперь сидит, обставленный осциллографами, и рычит на всех, кто смеет подойти близко. Настройщики не решаются ни чихнуть в его комнатенке, ни громкое слово сказать: все собрано на живую нитку, идет эксперимент, проверяется влияние помех. Однажды он даже прибежал ко мне с требованием остановить работу молотов, ему, видите ли, мешают сотрясения почвы, хотя молоты стоят за тридевять земель.
       Когда я спрашиваю Блинова о сроках, он орет:
       - Да плевать я хотел на ваш план! Какой идиот записал автомат в план, если не была выпущена контрольная партия? Не знаете? А я должен знать? Вы что, не видите, как я вкалываю?
       С гидравликой налаживалось. На нее навалился весь конструкторский отдел, все, кого Хайкин нашел возможным освободить от рассмотрения чертежей второго автомата, выпуск которого предстояло начать с нового года. Кроме того, что излечили гидравлику, мы еще накрепко сдружились в процессе работы с ребятами Хайкина.
       Знать бы уже, что лечить в электронике!
       Однажды я даже предложил Блинову рассчитать новый усилитель. Это был один из спокойных наших разговоров.
       Блинов сморщил бугристое худое лицо и сказал:
       - Думаете, будет скорее? Ну, соберем новую схему ничтоже сумняшеся. Думаете, ее не нужно будет отлаживать? Нет, надо еще поковыряться в этой.
       Впервые он снизошел до разговора о темпах, больше к этой теме мы не возвращались: было бы свинством торопить человека, который за три недели не имел ни одного выходного и ни разу не ушел с завода раньше восьми вечера.
       Если успеть к первомайским праздникам решить с электроникой... Если бы...
       ...Не понимаю, откуда здесь появилась Ирина. Она села на тахту и сухо сказала:
       - Вставай. Пошли на рентген. Сколько раз можно напоминать?
       Я поворачиваюсь, встречаюсь с ней глазами - и вдруг лицо ее исказилось, она припала ко мне и зарыдала.
       - Ириночка, милая! Что с тобой, ну, что с тобой?
       А у самого радостно дрожит сердце, не бьется, а именно дрожит.
       - Боже мой, боже мой! - не отрывая лица от моей шеи, плача, целуя, говорит она.- Посмотри на себя, что с тобой стало! Ты же совсем черный, как земля!
       - Не уходи! - прошу я.- Ты не уйдешь. Если не уйдешь - все будет в порядке. Ладно? Да? Ну, скажи - да!
       - Да! Да! - говорит она, и сердце в груди дрожит все сильнее, так дрожит, что не хватает воздуха, я начинаю понимать, что это сон, что я просыпаюсь. Я не хочу просыпаться, но чувствую, что сердце останавливается и надо проснуться, собрать волю, чтобы снова толкнуть его, заставить работать...
       - Вот она, жизнь какая, - бормочу я портретам, справившись с сердцем и расхаживая по комнате. - Вот она, жизнь, ребята дорогие. - "Ребята" из темных своих рам сочувственно следят за мной. - Извините, но снова вынужден оставить вас одних. Есть такая дыра - станкостроительный завод, и сидит там хороший человек - Блинов, надо ему помочь.
       Это называется - ушел пораньше с завода...
       Утро следующего дня началось с визита Хайкина. Он только что вернулся из командировки и с удовольствием рассказывал, как смачно ругают в проектном институте нового главного инженера завода Короткова П. А., по милости которого сотрудники лишились премии за разработку автомата. Считали, что она уже в кармане, и мысленно даже истратили. Некоторые под грядущую премию влезли в долги, эти особенно усердствуют в пожелании мне долгих лет.
       Еще рассказывал, как трудно было пробить изменения в конструкции второго автомата, как снова пришлось угрожать именем нового главного, который, "как вам уже известно, дорогие мои, шутить не станет, а р-раз премию - и ваших нет".
       - Все, о чем мы говорили, сделано. Где же эта бумага? Ай-ай-ай! Шпионы украли! - бормотал он, роясь в портфеле. - Ага, вот! - И вручил мне протокол согласований.
       - Кажется, придется пересмотреть вопрос о временности вашего назначения, дорогой Мирон Аронович.
       - Но-но, не шутите так, - испугался он. - Это пока все хорошо... Но с вашим умением наживать врагов...
       - И друзей.
       - Я знаю? Все равно враги страшнее.
       Посмеялись, и он ушел.
       Потом меня позвал Блинов, уступил место перед осциллографом и предложил смотреть. Я ожидал чего-то приятного, а увидел то же: сигнал был неустойчив, размыт помехами, которые не фильтровались, хотя и должны были фильтроваться.
       - Что же вы мне показываете? Что усилитель никуда не годится?
       - Я вам сигнал показываю. Раньше и сигнала никакого не было.
       - Да нам автомат нужен, а не сигнал! Занимаетесь научными изысканиями...
       - Да какой вы к черту главный инженер, если болтаете такую чушь? - заорал Блинов и схватил со стола плоскогубцы.
       Не ожидая, пока он запустит их в единственный на заводе генератор стандартных импульсов, я сжал его руки и сказал:
       - Блинов, генератор один, больше нет. Заявление не подпишу. Плоскогубцы положите на место, садитесь и занимайтесь своими изысканиями, черт бы побрал вас вместе с тем, кто выдумал этот усилитель.
       Выходя из его конуры, я видел, как, хмуро улыбаясь, он бросил плоскогубцы в ящик облезлого стола.
       Я направился в инструментальный, но был перехвачен до неузнаваемости встревоженным Чуриковым:
       - Павел Андреевич, вас ищет Александр Ильич, вы ему очень нужны.
       - Что-то с литейным?
       - Н-нет... по-моему. Что-то другое.
       Покровский ждал в приемной среди разных представителей, стремящихся на прием ко мне и Твердохлобу, в основном, конечно, к Твердохлебу. Я принял только строителя по поводу закладки двух новых корпусов - цеха мелких серий с экспериментальным участком и еще одного механического цеха. Когда он ушел, я сказал Покровскому:
       - Вижу, у тебя приятные новости, не пойму только - какие. Мне-то казалось, что скверна у меня на виду.
       - Привычно свойственное тебе заблуждение. Ты ведь не умеешь оглядываться, пройденное для тебя не существует, если в нем не черпается инженерный опыт. А кроме инженерного, есть еще и опыт жизни.
       - Он настолько нас портит, что я не спешу к нему приобщаться. Но ты не прав. Я замечаю, что, к сожалению, становлюсь осторожнее.
       - Со стороны этого пока не видно.
       - Так в чем же дело? Нас представили к награде?
       - Хотелось бы, чтобы твое настроение осталось лучезарным и после того, как ты выслушаешь сообщение. На восьмое мая назначено заседание парткома с повесткой дня: "О состоянии освоения новых моделей станков".
       - Ну и что? Я этого ждал. Как дела в литейном?
       - Обожди, это еще не все, - безжалостно продолжал Покровский. - Как гласит восточная мудрость, двое поступают необдуманно: тот, кто идет задом и попадает в колодец, и трус, который ради кичливости надел меч и был вовлечен в драку. Ты, разумеется, не трус, но ведь идти задом тоже не слишком остроумно...
       - Короче. Партком - ну и что?
       - Извини, но ты, кажется, поглупел. Неужели ты не представляешь, как это опасно? Не понимаешь, какая ситуация сложилась в парткоме? Там не последнее место занимают, между прочим, те, кому придется со скоростью света уносить ноги с завода, если они не протащат лозунг: "Крути назад". Начальник планового, начальник отдела труда... Ага, не надо? Бухтев, замещающий секретаря парткома. Что - Бухтев? Ты прикидываешься или действительно не можешь поставить себя на место этого невежды? Вот ты появляешься на заводе - новый главный инженер. Разумеется, он бросился к тебе со всех ног: он отлично сознает свое ничтожество и рад прислужиться новому начальству. А ты встречаешь его холодным душем. Помнишь разговор в моем присутствии? Ну да, для тебя это был просто эпизод становления на заводе нового стиля работы, а для него это прозвучало грозным предостережением. А дальше? Дальше он видит мало успокаивающего: Веригин отстранен от руководства цехом, Буценко - старый друг! - изгнан с завода. "Кто следующий? - думает он.- Я? Нет, я не дамся!" И можешь быть уверен, не дастся. Искусство демагогии покажет во всем блеске. И я боюсь, что при голосовании ты можешь но набрать большинства.
       - Меня это не убеждает. Бухтев - коммунист. И даже не просто коммунист, а секретарь парткома.
       - Извини, я как-то не подумал об этом, - усмехнулся Покровский. - Тогда, конечно, все в порядке.
       Мы долго молчали. Покровский, сощурившись, глядел в окно, а я проникся внезапной ненавистью к пышному чернильному прибору на моем столе и решил, что завтра же вышвырну его вон.
       - Ну? - спросил Покровский.
       - Что же делать, так и будет, - сказал я.
       - Сделать можно многое, но для этого надо все продумать, бросить все силы на защиту...
       - Нет.
       - Почему?
       - Потому что главное - автомат, он забирает все мое время. Расходовать его на посторонние цели я не имею права. Меня не для этого уговорили стать главным инженером, чтобы я защищал свою драгоценную особь.
       - Глупо.
       - А что бы ты сделал?
       - Ты же знаешь, я не принадлежу к касте одержимых энтузиастов. Я не стал бы следовать твоему безрассудству. Сдал бы в производство автомат в нынешнем виде и доделывал бы его потихоньку, без свидетелей.
       - А если мы не успеем найти решение до готовности головной партии? Так и выпускать? Писать в паспорте: "Среднестатистический брак тридцать процентов"?
       - А если тебя отодвинут в сторонку и все равно будут выпускать автомат в его настоящем виде?
       Стук в дверь.
       - Можно? - Колонцов. - Не помешаю?
       - Заходи, Николай Федорович.
       Он сел, подтянув складки отглаженных брюк. Покровский продолжал:
       - Еще сложнее обстоит дело с конструкторским. Твое самоуправство... Не знаю, это можно повернуть по-разному. Если относиться к тебе хорошо, это тема для хвалебной статьи о действенном воспитании в любую из центральных газет. Но можно и иначе. Я и сам не знаю, хорошо это или плохо. То, что никакая другая мера не могла бы так резко изменить к лучшему работу конструкторов, в этом я убежден, но... но так уж я осторожно воспитан. И не я один. Кто может поручиться, что твой фортель не послужит дурным примером для... для кого угодно. В общем, не знаю, моральная сторона от меня скрыта. Но есть и материальная: увеличение фонда зарплаты отдела. И никакими земными благами ты не оправдаешь его, потому что станешь опираться на моральный фактор...
       - Нет, на материальный. На значительно большую отдачу конструкторов.
       - Извини, ты наивен. Плановый отдел подтвердит твой довод цифрами? Ну, то-то. Но с фондом зарплаты как раз поправимо: ты должен пойти в конструкторский и поговорить с людьми. Твой авторитет в отделе таков, что, безусловно, ребята откажутся от привилегий, которые ты предоставил смещенным. И опять будут чувствовать себя героями, потому что выручат тебя.
       - Ну, нет, этого я не сделаю! Подарки не отдарки. Будут чувствовать себя героями, а потом тихонько искать место, где им платили бы столько же, сколько они получали прежде? И рассыплется отдел. Нет, все останется по-прежнему.
       - Да, до твоего снятия, - томно сказал он и поднялся. - Я вижу, ты жаждешь осложнений. Пошли, Николай Федорович. Главный инженер устал, ему надо отдохнуть. И подлечиться.
       Он вышел. Колонцов молча сидел у стола, подперев рукой крупное, чуть горбоносое лицо, и красным карандашом выводил вензеля на листке бумаги.
       - Ну, что скажешь?
       - Павел Андреевич, у меня фонд зарплаты тоже возрастет за этот месяц.
       - Прикажешь сплясать по этому поводу? Почему?
       - Да вот... подсчитали сегодня с моим экономистом, у нас уже девяносто шесть процентов плана, а до конца месяца еще четыре рабочих дня.
       - Девяносто шесть процентов? - даже привстал я. - А не врешь?
       - Нет, правда.
       - Ах ты моя радость! Ну иди, дай тебе бог здоровья.
       - Дал бы квартиру, - усмехнулся он.
       - Все будет.
       - А как же с фондом зарплаты?
       - Это не твоя печаль. Больше даешь продукции - больше будешь получать денег. Подготовь только хозрасчетный отчет. Толково, аккуратно.
       - Понял. Будет сделано.
       Еще одно достойное упоминания событие произошло в тот же день в кабинете Покровского. После обеда там состоялось совещание: приближался пуск литейного цеха. Он был детищем Алика, я не вмешивался, только по его просьбе нажимал там, где он не имел власти: то на главного механика, то на снабжение.
       В самый разгар, когда Хайкин, приглашенный ради своей всеобъемлющей эрудиции, обзывал нехорошими словами бункера для формовочной земли, дверь открылась и вошел Бухтев. С порога он недоумевающе вытаращился: ему сказали, что главный инженер здесь, но за столом (у Покровского в кабинете один стол - его собственный) сидел главный технолог. Не может себе представить, как это председательствует не главный инженер. Покровский ведет совещание, а я сижу, вжавшись между Хайкиным и Чуриковым, Хайкин ругает бункера, здесь тесновато, и речи произносят не вставая, чтобы потом не толкаться, садясь. А Бухтев хлопает глазами, разыскивает главного инженера в ряду сидящих у стенки по трое на двух стульях. Наконец нашел, ухмыльнулся и, перебивая Хайкина, воскликнул:
       - Вот вы где! Павел Андреевич, я вас попрошу вот что...
       Один миг, лишь один, благоразумие боролось с неудержимым желанием. Желание победило.
       - Вы пришли на совещание по литейному цеху, товарищ Бухтев? Нет? Тогда вынужден просить прощения. Зайдите ко мне в кабинет позднее. Предварительно позвоните секретарю и спросите, на месте ли я. Товарищ Покровский, продолжайте совещание.
       Пробормотав извинение, он удалился. Покровский продолжал, бросив на меня красноречивый взгляд: "Идиот!"
       Бухтев пришел в половине пятого. Вереницы людей по всем аллеям тянулись к проходной, рабочий день закончен. Для них, не для меня.
       - Садитесь. В чем дело?
       - Извиняюсь, Павел Андреевич, партком поручил мне выяснить у вас вопрос с автоматом. Он записан нам в план на февраль, а сейчас уже апрель. А в апреле...
       - А в апреле мы должны выпустить уже не три, а десять, а в мае тридцать, а в июле восемьдесят. Так?
       - Партком обеспокоен, товарищ Коротков. Вы, как главный инженер, обязаны понимать: государственный план - это закон. Закон, который надо выполнять! - Он поднялся со стула, глаза округлились, налились устрашающей строгостью, губы хищно сжались, от них побежали злые морщинки к шее. Он поднял руку и широким жестом отвел другую. Вот каким он будет на заседании парткома... Да, это не подарок! - Государственный план - фундамент всей нашей экономики. Социалистическое планирование, вся советская система основаны...
       - Не надо. Я окончил среднюю школу, институт, читаю газеты и журналы и так далее.
       - Вот и не видно, что вы окончили советскую школу и институт.
       - Да? Почему же?
       - Замашки у вас, товарищ Коротков, какие-то не наши, деляческие, нэпманские какие-то. Партийного подхода к делу не видно. Все какие-то у вас там инженерные проблемы. А подходили бы вы к делу по-партийному, не было бы никаких проблем и все бы у вас получалось, не то что теперь... - Я слушал его так внимательно, что это не ускользнуло от его взгляда, и он стал говорить свободнее и живее, с каким-то даже сочувствием ко мне. - Вот я во время войны был уполномоченным на заводе, осваивали семидесятишестимиллиметровые орудия взамен сорокапятки. Как раз "тигры" появились, "пантеры", понадобилась пушка покрепче. Тоже были трудности, а как же, думаете, не было? Но была установка: сделать любой ценой! И сделали. Была дисциплина, сознательность, у начальников авторитет, никто их так вот, как вы, не переставлял, митинговщины никакой, всяких этих демократий... Надо - и все! Хоть умри!
       Вот было золотое время...
       Если сейчас я не стану ему возражать, брошусь и выплачусь на его широкой груди, он все забудет и все мне простит - конечно, при условии, что я не стану посягать на заведенные порядки и творить новые глупости...
       - Но ведь война кончилась, - сказал я, - как же теперь рассуждать категориями военного времени? Разве допустимо осваивать продукцию любой ценой? Сколько она будет стоить?
       - Ничего! Государство поможет!
       - Вот как...
       - Ну, ладно, это все финансовая сторона, я в этом, откровенно говоря, не силен, Павел Андреевич. Вы на другое поглядите: кадры! Это же ключевой вопрос всей нашей советской системы. Разве можно делать такое, как вы в конструкторском? Так, знаете, до чего можно дойти?
       - До чего?
       - До полной анархии! До отказа от руководящей роли администрации. Да что там администрации - партии! Да это же!.. Даже не знаю, как и сказать... Ну с Веригиным ещё туда-сюда, начальник он, действительно, ни богу свечка, ни черту кочерга. - Вот тебе и истина! Оказывается, в устах неприятного человека даже истина становится отвратительной. - Но Буценко!.. Как вы могли вместо Буценко поставить этого Хайкина?! Ей же богу, милейший...
       - Спасибо, вашу точку зрения я уяснил. Хотите выслушать, что руководит моими действиями?
       Он проницательно уставился на меня, махнул рукой и сказал:
       - Пожалуй, не стоит тратить ваше время. Я вам изложил партийную точку зрения, а вы мне станете какие-то свои теории развивать...
       - Напротив: попробую продемонстрировать действительно партийный подход к делу в противовес той окостеневшей "точке", которую вы приписываете всей партии. Ну, что, согласны выслушать? Или вы не умеете слушать, а умеете только говорить?
       Лицо его дернулось, но в следующее мгновение он уже улыбался и говорил:
       - Как говорится, каждому свое. Попрошу вас написать докладную записочку о причинах задержки автомата, что привело к невыполнению плана по номенклатуре за февраль и март месяцы. Да и за апрель, наверное, тоже, а?
       - Скажите, Григорий Васильевич, а чем вы занимаетесь дома, после работы?
       Это выскочило неожиданно для меня самого.
       - Что? - настороженно удивился он: уж не подвох ли? - Вы что имеете в виду?
       - Ничего особенного. Не ищите в этом вопросе скрытого смысла; мне просто интересно знать, как вы проводите досуг.
       - А-а-а! Ну что? Отдыхаю, читаю газеты, телевизор смотрю.
       Телевизор... Блинов рыбак, мечтает вырваться на озера. Бачурин ватерполист, перворазрядник. Рон-Рон нянчит своих внуков, у него их трое. Чуриков разводит каких-то диковинных рыбок. С месяц назад вдруг ввалился ко мне охранник с аквариумом в руках (Твердохлеб был в отъезде), а за ним красный и растерянный Чуриков. "Вот, - кивнул на него охранник. - Выносил с завода". - "Это с моего разрешения". - "Павел Андреевич, честное слово, сам делал!" - чуть не со слезами сказал Чуриков. - "Не сомневаюсь", - улыбнулся я.
       - Значит, телевизор...
       - Так вы не забудьте насчет записки, - напомнил он.
       Ушел.
       Нет, Алик, не понял ты Бухтева. Или упростил изложение, чтобы до меня дошла самая суть дела - наличие заговора против главного инженера. В свете этого разговора не одна только боязнь за свою шкуру побуждает Бухтева рваться в бой.
       Да, допускаю, возможно, все это связано. С одной стороны, ретроград, с другой - новое. Ретроград душит новое из "идейных" соображений, но они-то взошли на материальной основе: победит новое - конец ретрограду. Допускаю, что мысль эта не завершилась в мозгах Бухтева в той категорической форме, которую ради упрощения предлагает мне Алик: "Кто же следующий? Я?? Нет, я не дамся!" Возможно, но вряд ли. Скорее в нем действует выработанный за долгие годы условный рефлекс: искоренять вольнодумцев. В его глазах я опасный реформатор. А не додумывать мысли до конца, не доискиваться причин своих действий люди уже научились, если подозревают в основе их беспокойства нечто не слишком чистое. Не докопаешься - и ты идейный борец, и совесть спокойна, и можно гордо нести голову, уважать себя и с пеной у рта требовать уважения от других...
       Но что же делать? Не один Бухтев в парткоме. Кроме него, да начальника планового, да начальника отдела труда, есть же в парткоме еще люди. Несведущие, правда, - рабочие, служащие... Из технических служб лишь Чуриков да Кислица, зам главного механика, но он не в курсе дела, его обязанности далеки от автомата. Им надо объяснить положение дел. Написать обо всем, включить даже февраль, когда я только принимал дела. Конечно, таким шагом я механически взваливаю на себя ответственность за все прошлое завода. Но другого выхода нет. Коротко, не углубляться в предысторию, в никчемную организационную подготовку. Только о технических трудностях и мерах по их устранению...
       Дверь распахнулась, влетел Хайкин, запыхавшись, бросил на стул шарф и шляпу, сел, держась за сердце и глотая воздух широко раскрытым ртом.
       - У вас нет валидола?
       - Пока нет, слава богу, - бодро сказал я, изо всех сил стараясь не выдать своего настроения, - но можно достать.
       - Не надо. Отдышусь. Ф-фу! Что вы пишете?
       - Объяснительную записку парткому.
       - Что вы делаете, вы сошли с ума!
       - А что такое, я не понимаю?
       - Вы глупый, так вы не понимаете! - забушевал Хайкин, забыв о сердце и бегая по кабинету. - Вы же этим документом кладете начало делу о бывшем главном инженере станкостроительного завода Короткове! Почему вы хотите взять на себя чужую вину? Почему соглашаетесь оправдываться? Какое ваше дело? Вы пришли на готовую конструкцию. Вы пришли на сорок тысяч незавершенного производства! Куда вы лезете? Вам обязательно надо подставить свою голову? У вас до Октябрьских новая вырастет? Вы ведете себя, как ребенок! Надо же хоть немного быть дипломатом!
       - Мирон Аронович, не надо меня оплакивать.
       Рон-Рон сменил тон, словно разговаривал с капризным ребенком. Он подошел вплотную к столу, оперся на него сухонькими ручками и сказал:
       - Павлик, вы меня извините, я, конечно, старый дурак. Но знаете, Иван-дурак умнее всех умных. У него здоровый мужицкий разум. У меня мужицкого разума - ой-ей-ей! Можете поверить. Так послушайте меня: вы уже для этого сумасшедшего автомата сделали больше, чем требуется от самого порядочного человека. Вы переделали всю гидроавтоматику - и хватит! Остальное вообще не по профилю завода. Электронные блоки? Пусть их изготавливают предприятия электроники. Они же пусть и доводят. Правильно я говорю, ну, скажите, Павлик, дорогой? Правильно? И хватит! Пусть его выпускают. Что бы ни случилось, вина на том, кто был до вас. Вы сделали только лучше, на это есть миллион свидетелей. И все. А если вы не выпихнете его в производство, тогда вся вина на вас: вы его держите и не даете заводу выполнять план. Ну, разве не так, Павлик, дорогой?
       - Все правильно, я согласен, Мирон Аронович...
       - Да-да! - сказал он с надеждой.
       - Согласен, но автомат в таком виде с завода не выйдет.
       - Почему, - сказал Хайкин, именно не спросил, а сказал, выронил это слово.
       - Потому что он плох.
       - Вы понимаете, что вы берете на свою голову? Нет, вы не понимаете.
       - Отлично понимаю, но это необходимо.
       - Так... - Он поглядел на меня старческим грустным взглядом и сказал: - Павел Андреевич, извините, что я вас подвожу, но я больше не могу. Старость не сладость. Такая нагрузка... А у меня и возраст не ваш и вообще... Я не могу, как вы, воевать. Не могу, ну что вы меня заставляете? Я старый человек, у меня нет здоровья!
       - Хорошо, - сказал я, не глядя на него. - Не можете - не надо. Только не устраивайте истерик, мне и без того хватает. Завтра получите приказ о переводе вас начальником отдела научно-технической информации. Все?
       - Все? Что значит - все? А вы?
       - Это уж мое дело.
       - Не надо мне вашего приказа, - с отчаянием сказал он и пошел к двери. - Вы о себе подумайте.
       - Мирон Аронович, прошу вас, в отделе ни слова, - сказал я ему в спину.
       Он даже не обернулся.
       После его ухода я поймал себя на том, что думаю уже не о записке, а о себе.
       Не подозрительна ли тебе самому, приятель, сия кипучая деятельность на благо прогресса? Легко тебе? Нет? Ах, даже говоришь - трудно? Но тебе наперебой предлагают помощь. Предлагают умные люди. Почему не последовать их советам? Кадунин советует иначе? Естественно, он представляет высшие, государственные интересы.
       Но, собственно, чего я к себе прицепился? Я насилую свою волю, поступая именно так? Наоборот, делаю то, что хочется. Почему мне хочется именно этого? Наверно, легче сделать в сто раз больше того, что делаю я, чем ответить на этот вопрос. Так жить интересно. Если жить, то именно так. Почему? Заслуги моей в этом нет, так меня растили - в отвращении к потребительству. Выражения громкие, да куда деться? Мне не обойтись без этого. Даже при самых патетических обстоятельствах я не произнес бы ни слова из этого набора вслух - но это всегда со мной. И я невольно отмечаю в людях самоотверженность и с упоением читаю слова спартанской погребальной песни:
       Благо - не жизнь и не смерть; они умерли, благом считая
       Доблестно жизнь провести, доблестно встретить конец.
       Так меня воспитали. Воспитало мамино остывающее тело на черной насыпи станции Бахмач двенадцатого августа сорок первого года, сводки Совинформбюро ("В районе Сталинграда продолжаются ожесточенные бои"), и детдом (растили нас, конечно, не безошибочно, а все же неплохо растили), и ордена отца, хранимые в деревянной шкатулке, и прищуренные глаза Кадунина, и безыдейные, настойчивые Блиновы, с облегчающей душу руганью неумолимо доводящие до успешного завершения свою работу, и книги, и кинокартины, в которых все правильно, все идеально, как не бывает никогда в жизни (но зато мы накрепко усвоили сущность идеального), и еще тысячи мелких, не передаваемых словами, цепких и дорогих мелочей.
       И зря ругается Твердохлеб, зря укоряет, что я ничего не понимаю. Конечно, понимаю я далеко не все, но достаточно, чтобы представить язвительные выпады моих недругов: "Ишь, явился герой, сильная личность, супермен". Если бы они знали, как непривычны мне такие отношения с людьми - отношения начальника и подчиненных - и как стараюсь я избегать этих отношений всюду, где это возможно, где сама по себе, без моего вмешательства, существует инициатива и тяга к самостоятельности... Как у Блинова. Моя единственная цель - найти каждому место, чтоб его не теснили, не толкали, чтоб человек ощутил сладость ответственности и творчества...
       Супермен, сильная личность? Нет, я не сильная личность. Я просто - личность. Раствориться в массе? Я не хочу растворяться. Да и не это нужно, а нужно, чтобы из массы рядом со мной кристаллизовались новые личности. Мое дело - помогать. Для любой кристаллизации нужны центры. Я могу служить одним из центров. Не так много, но не так уж и мало. И довольно об этом. Теперь к делу: на что могут рассчитывать эти обвинители? Разобьют меня и воцарятся? Дудки! Останется Твердохлеб, останется Хайкин со своими конструкторами, это уже настоящая сила, останутся Колонцов, Юрий Иванович, великолепный Блинов, останется главный технолог Покровский, которого не ради дружбы, а ради его методичности, знаний, умения видеть главное перетащил я сюда, на завод. Сожрут меня? Пусть. Плевать. Но и я останусь. Останусь, но времени на свою реабилитацию у автомата не отниму, людей не отвлеку. Все. Точка.
       И вот когда в таком настроении я писал свою объяснительную записку, снова пришел Покровский, томный, элегантный, сел, небрежно положив перед собой шляпу, и сказал:
       - Ты не собираешься домой? На экспериментальном, кроме Блинова, уже все ушли.
       - Почему?
       - Потому что уже девять.
       - Светло, - пробормотал я. - Ладно, пойдем.
       Надев плащ и оглядывая кабинет, я заметил на столе листки объяснительной записки и пошел за ними. Начав перечитывать, я как-то забыл об Алике и недовольно поднял голову на его оклик.
       - Я ушел от тебя, а потом подумал, что не нужно было продолжать разговор о самозащите при Колонцове...
       - Колонцов - прекрасный парень.
       - Значит ты действительно не будешь принимать мер? Ведь это до удивления глупо.
       - И все же не буду. Нет времени.
       Длительный взгляд. Подобные взгляды расшифровываются примерно так: "Прелюбопытный случай для медицины".
       - Извини за настойчивость, но... Мы с тобой привыкли уважать логику. В данном случае логики нет и в помине.
       - Почему же? - без интереса спросил я,
       - Посуди сам. Впереди явственно вырисовывается единственный исход: тебя отстранят от руководства, ты не сможешь самостоятельно и по своему усмотрению выполнять работу, к которой стремился. Что же тебя подталкивает?
       Вот оно - то, о чем я только что думал...
       - Так что же все-таки? - напомнил он.
       - Доводы целесообразности. Уверенность в своей правоте. Все? Прекратим эту пресс-конференцию?
       - Потерпи. Тебя отстранят от работы. Это крушение способно подорвать самые пылкие гражданские порывы. Что дальше? Чем ты удовлетворишься, что тебя будет поддерживать?
       Благо - не жизнь и не смерть; они умерли, благом считая...
       - Сознание честно выполненного долга.
       - Весьма скромное честолюбие, - усмехнулся он. - Но поверь, этого хватит ненадолго.
       - На одну жизнь хватит.
       - Великолепная убежденность! Знаешь, я тоже за советскую власть плюс электрификация всей страны, но, если хочешь знать, твоя архиидейность теперь не в моде.
       - А я и не стремлюсь быть модным. Я просто хочу хорошо делать свое дело.
       - Но это дело ты делаешь как будто в укор всем остальным.
       - Кому - всем?
       - Хотя бы мне, например.
       - А-а, вот что! Ну, тогда я тебе скажу...
       - Давно жажду твоего божественного откровения.
       - ... что твои знаменитые покровские нервы сдали.
       - Да?
       - Да. Потому что я и не помышляю ни о каком укоре. Но ты почувствовал его, а прежде этого с тобой не могло случиться. В тебе происходят какие-то сдвиги.
       - Какой изощренный психологизм. Браво, - деловито сказал он. - Вернемся к теме? Так вот, я не хочу, чтобы тебя снимали с работы. А ты делаешь для этого все. Кому и что ты хочешь доказать?
       - Алик, ты же все прекрасно понимаешь. - Как я устал! И тем не менее должен объяснять человеку то, что ясно и без объяснений. Что за варварский метод спора - заставлять противника повторяться... - Я хочу доказать, что так работать дальше невозможно, пора покончить со спешкой, с парадными отчетами и восторженными кликами. Промышленность, работа - обыкновенное дело. Нужна строгая рабочая обстановка, самостоятельность, вера в цифры, в экономические показатели... Ну, избавь меня от разжевывания!
       - И ты один хочешь это сделать?
       - Неужели ты действительно думаешь, что я один? Я даже на заводе не один, а уж в более широких масштабах...
       - Хорошо, оставайся при своем заблуждении, донкихотствуй на здоровье, но знай же и меру. Не лучше ли написать теперь пару десятков страниц в обком и в комитет партгосконтроля, чем потом строчить тысячи страниц жалоб?
       - А кто тебе сказал, что я стану строчить жалобы?
       - Это не ответ. Но как было бы хорошо, если бы ты снизошел до ответа...
       - Сейчас я физически не могу этим заниматься. Кому-кому, но тебе это должно быть понятно и без разъяснений.
       Он двинул бровями:
       - Мне понятно другое... Ну ладно, будь здоров, герой нашего времени. Мне пора на свидание к Ирине.
       - Однако ты...
       - Что?
       - Ничего. Иди на свидание. К Ирине. Кстати, заявление об уходе не подавай, не подпишу. Ты мне сейчас нужен. Да и не мне, заводу. И пока завод не выйдет из этой параши, давай спрячем свои сердечные дела подальше.
       - Как красиво! Ты даже не представляешь, до чего бесит твоя святость. Иногда хочется наклеить на тебя ярлык: "Таких людей не бывает!" Но ты совершенно реально существуешь. Даже у меня возникает желание делать тебе наперекор...
       - Это я обломаю. Даже у тебя обломаю. Но зачем ты... при чем тут Ирина?
       - Именно поэтому. - Долго молчали. - Значит, не будешь защищаться?
       - Я выступлю на парткоме.
       - И все?
       - Да.
       - Я бы сказал, что ты рафинированный дурак, но ты это и сам знаешь.
       Я кивнул, показывая, что больше спорить не намерен.
       Когда он ушел, я сунул руки в карманы плаща и курил, стоя у окна в пустом кабинете. Взгляд упал на злополучные листки объяснения, я взял их и с холодным бешенством порвал на клочки.
       Вот так. Чем хуже, тем лучше. А теперь можно идти к Блинову.
      
      
      
       Новая, еще не крашенная дверь с табличкой "Лаборатория радиоизмерений", а под нею другая: "Вход строго воспрещен". Это царство Блинова.
       Некрашеную дверь обходили стороной, потому что тамошний царь безобразно и злобно ругался, если кто-нибудь нарушал его государственную границу. Он орал, что все топают ногами, хлопают дверьми, здесь невозможно работать, а тех, кто топает и хлопает, нужно в шею гнать с завода.
       И он добился того, что перед таинственной дверью все прошмыгивали на цыпочках, а мне пришлось поставить лабораторию на автономное питание электроэнергией: Блинов врывался ко мне с требованиями выключить аппараты точечной сварки, потому что из-за них падает напряжение в сети. И пока я не подключил его автономно (на это тоже нужно было время), он, разъярясь, орал, что это не завод, а шарашкина контора, здесь не понимают, что такое электроника, и выпускать этому заводу только помойные ведра отныне и вовеки.
       - Ну, что у вас там? - спрашивает он, не отрываясь от осциллографа, безошибочно угадывая мое присутствие.
       - У меня плохо. А у вас?
       - Хреново. Я слышал, там на вас партком науськивают? Чего им надо? Плохо, что ли, работаете? - И фыркает.
       - Плохо. Работа учитывается по отдаче. А отдачи нет.
       Он начинает сердито сопеть.
       - Воспитательный час хотите среди меня провести? - Поворачивается ко мне, достает "Беломор", забрасывает ногу на ногу. - Давайте, шпарьте. Все лучше, чем возиться с этим дерьмом. Ну, чего молчите? Плюньте вы на них, забирайтесь сюда, а то ведь и посоветоваться не с кем, вы ж хоть что-то шурупите в электронике... Заместители у вас есть, пусть замещают, а мы за две-три недельки... Ну, может, раньше, - неуверенно добавил он, увидев мою грустную усмешку.
       Что ж, пожалуй. Это последний шанс, надо исчерпать его до дна.
      
       Двадцать пятое апреля. Утро.
       - Ну, что?
       - З-зараза! Откуда они взялись?!
       - Вот эти два маленьких пика?
       - Ну! Может, еще какие-то помехи? А не врет ли наш генератор? - спросил Блинов сам у себя и задумался. - Давайте-ка сделаем еще так...
      
       Двадцать пятое апреля. Вечер.
       - То же самое. Почему-то через индуктивный фильтр они усиливаются. Хм... Странное дело... Слушайте, вы можете сказать, чтобы прекратили топить? И так жарища. Ч-черт знает! Порядочки тут у вас...
       - Полегче, Блинов. Это магистраль технологического пара, ради вас никто ее перекрывать не будет.
       - Ну и хрен с ней. Что же это за дурацкие пики?
      
       Двадцать шестое апреля. Утро.
       - Прямо на сигнале... Вот еще несчастье!
       - Не нойте, - оборвал Блинов. - И так тошно. В этой клетке хуже, чем в тюрьме.
       Остолбенел, глядя отсутствующим, полуидиотическим взглядом, поднял руку, потер нос, лоб, все лицо, пробормотал:
       - Клетка... решетка... сетка. - Подмигнул мне и сказал: - Все ясно. Пики - это появление и исчезновение сеточного тока. А снижение кривой - это...
      
       Двадцать шестое апреля. Поздний вечер. Блинов, я и Юрий Иванович.
       Мы с Блиновым курим, сидя на стульях лицом к спинкам, устало опершись на них подбородками и руками. Юрий Иванович молча переводит глаза с Блинова на меня.
       - Похоже на собаку, которая тщится поймать собственный хвост, - угрюмо сказал я. - Едва мы устраняем одно, как появляется другое.
       - Сами виноваты. Живоглоты какие-то, а не люди! Хороший автомат, слов нет, и нужный, но надо было сперва довести, а потом уже в план записывать!
       - Что же вы предлагаете?
       - При таком пороге срабатывания ничего у нас не выйдет. Нужно увеличить усиление и ввести ограничение снизу. И тогда поставим на автомат, попробуем всю систему в сборе.
      
       Полдень двадцать восьмого апреля.
       Мы позаботились о том, чтобы эти первые испытания не привлекли зрителей, но невесть откуда появились конструкторы во главе с Костей Бачуриным.
       - Что ж вы Хайкина не пригласили? - спросил я. - Раз уж пронюхали, надо было сказать и ему.
       - Зачем волновать без причины? - возразил Бачурин. - Если получится, мы его на руках принесем.
       - И то верно.
       - Кончайте болтовню! - скомандовал Блинов. Взвинченный, напряженный, он набрасывается на всех, все ему мешают, все болтаются у него под ногами. - Ну, вы готовы?
       - Готов.
       - Начинайте!
       Я включил рубильник. Теперь надо ждать, пока прогреется усилитель. Ленька Филимонов подносит заранее припасенные заготовки и подмигивает ободряюще. Конструкторы расположились напротив, не слишком близко, чтобы не отвлекать меня. А чем вы мне можете помешать, милые ребята? Вы - ничем, только помочь. К сожалению, теперь лишь морально. Свою долю работы - гидравлику - вы уже сделали.
       Вот, наконец, загорелся индикатор. Можно начинать. Ну...
       Нельзя сказать, что я пришел в отчаяние: я ведь и не ожидал многого. Но Блинов был страшен.
       Расстроенный Юрий Иванович, пряча глаза, сказал слесарям, чтобы они сняли и унесли обратно в лабораторию электронные блоки. Ребята из конструкторского возбужденно шептались, дымя сигаретами. Я бессмысленно глядел на них, потом вспомнил, что тоже хочу курить. Сигареты были туго набиты, тверды. Я выбрал наименее твердую, размял ее, прикурил, и это меня несколько развлекло.
       Подошел Костя Бачурин в сопровождении двух новых руководителей групп, лицо у него было сострадающее.
       - Павел Андреевич, плюньте на все...
       - И беречь здоровье?
       - Нет, серьезно. Вот увидите, все будет в порядке.
       Я согласно покивал головой.
       - Ну, улыбнитесь, Павел Андреевич! Смайл плииз! Американцы говорят, что улыбка автоматически приводит к хорошему настроению.
       Я улыбнулся.
       - Не надо, лучше не улыбайтесь, - сказал Костя и поспешно ушел.
       - Павел Андреевич, - придвинулись его адъютанты. - Мы решили исполнять обязанности руководителей групп за прежние деньги.
       - Вы что, сговорились меня разжалобить? - рассердился я.- А ну, шагом марш! И не сметь своевольничать! Единственная к вам просьба - молчать о сегодняшних неудачных испытаниях.
       Их можно было и не предупреждать.
      
       Двадцать восьмое апреля. Двадцать два часа тридцать минут. Блинов вынул из кармана грязный носовой платок, свернутый комом, вытер лоб и сказал:
       - Выключат когда-нибудь это гнусное отопление? Просто дышать нечем. Ни хрена не получается с этим усилителем. Новый надо делать.
       - Я же давно говорил...
       - Что вы там говорили! На интуиции далеко не уедешь. Теперь мы знаем.
       - Ну, вот что, Блинов... Мы люди деловые. Сколько нужно времени на новый усилитель?
       - Месяц.
       - Хорошо, даю вам неделю, так и быть, пользуйтесь моей добротой.
       - А вы нахал! - хрипло засмеялся он, поворачивая ко мне потное бугристое лицо. - Попробуйте-ка сделать за неделю!
       - Да вы же сгорите от стыда, если сделаю. Возьму вас подручным, буду сидеть по четырнадцать, по шестнадцать часов - и сделаю. Так что берите подручным меня и кого еще вам надо - и через неделю с этим должно быть покончено.
       Он спрятал платок, вытащил замусоленную пачку "Беломора" и сказал, глядя в окно:
       - А если хорошо подумать, мы с вами сволочи. Вы побольше, я поменьше... Чего вы на меня вытаращились? Испугать хотите?
       - Вас испугаешь!
       - Вот именно. А почему сволочи - не интересуетесь?
       - Интересуюсь. Даже очень.
       - А потому, что сидим тут с вами и замазываем недостатки. Какие-то остолопы напахали, другие приняли, третьи запустили в производство, а мы с вами все и расхлебываем. Только не говорите мне красивых слов, - яростно зашипел он, хотя я вообще ничего не собирался говорить. - Плевал я на все красивости! Я, знаете, почему тут сижу? Мне вас жаль, что вы такой идиот и взяли все на себя. А на кой черт, спрашивается? Не сунули этих котов мордой - они и дальше будут гадить. Вот и вопрос: действительно вы такой хороший, или от вас вреда больше, чем пользы? Ну, чего вы?
       - Ничего. Правильно.
       - Ладно, черт с ним, я не отказываюсь. Сделаем. И еще раз и еще... Только когда же это кончится? Об этом вы думаете?
       Я пожал плечами.
       - Вот он где и кончается, ваш героизм,- усмехнулся Блинов.
       - Мой героизм нигде не кончается!
       - Чего вы орете?
       - А того! Никто вас не заставляет, все работают по своей охоте. Здесь один закон - совесть. А насчет героизма - я даже на то пойду, чтобы прослыть иудой, но знать, быть уверенным, что предлагаешь что-то ценное. Критиковать каждый дурак сумеет, а конкретные предложения у вас есть? И у меня нет. Что же пока, по-вашему, делать? Сидеть сложа руки? Не исправлять ошибки бессовестных людей или остолопов? И это вы говорите, не какой-нибудь там...
       - Да черт с вами... Знал бы, что вы так распсихуетесь... Ну, хватит! - Он махнул рукой. - Сейчас набросаю схему, идите посчитайте по Бонч-Бруевичу...
       Так начался новый усилитель.
      
      
       Поздно вечером я возвращался домой, размышляя обо всем сразу, но больше всего о словах Кадунина, что не мешало бы мне зайти в поликлинику провериться. Хм, провериться... Не провериться мне нужно, все уже проверено, а плюнуть на самолюбие, в таких делах оно никому не нужно, приехать к ней, упасть в ножки и сказать: "Перестань валять дурака, не могу я без тебя жить, глупышка!"
       У себя на лестничной площадке я открыл электрораспределительный шкафчик и замер: ключа не было. Значит, она опередила меня, сидит и ждет, как тогда... Как это я не сообразил! С чего бы Алику так сорваться у меня в кабинете, если бы Ирина отвечала ему взаимностью? Он был бы гордый победитель, а я несчастный страдалец, на которого обрушились служебные неприятности, да еще к тому же оставленный любимой женщиной... Тут не только Покровский, но даже человек погрубее в любой степени раздражения не ляпнул бы такого. Это же ясно любому ребенку. Какой я остолоп, господи! Что же я скажу ей? Ничего не надо говорить, какие тут к черту слова! Обнять и молчать.
       Я позвонил. Страшно колотилось сердце и пересохло во рту. Дверь отворилась - и я увидел свою соседку. Нет, на сей раз не мамашу, а дочку. Она хозяйничала в моей кухне. Совсем по-домашнему. Мамаша - бочка, а дочь - тростинка, но этим и ограничивается вся разница.
       - Па-а-авлик! Как же вам не стыдно? Завтра праздник, а вы сидите без обеда и не зайдете никогда запросто, по-соседски...
       - Милая! - сказал я и вытащил ее к себе на площадку. - Иди спать. И передай привет мамочке. Большой, сердечный привет. И больше не делай этого, хорошо?
       Вошел и захлопнул дверь.
       Надо же было испытать сердцебиение и сухость во рту из-за этой вот курочки из антикварного магазина...
      
      
       ГЛАВА VII
       День, предшествовавший парткому, был форменным образом сумасшедший день.
       С утра я сидел в лаборатории. Работали мы молча, заканчивали сборку нового усилителя, и чем ближе к концу, тем больше торопились.
       У Блинова был насморк, он чихал по нескольку раз подряд, тряся головой и бормоча проклятия. Только Блинов может ухитриться простыть в такой зной.
       Я наложил нитяной бандаж на жгут проводов и со скрежетом перекусил нитку. Блинов гнусаво сказал:
       - Ого! Ну и зубы у вас!
       - В этом мире жить - надо иметь не такие зубы, а метровые, и по три ряда в верхней и нижней челюсти.
       - Да, не помешает. Ну, долго вы еще там?
       Сейчас, только подпаяю кабель. Заземлить нужно?
       - А как же! Пустите, я подключу приборы.
       Все готово. Собрали за девять дней - за девять дней адского труда. Бухтеву бы предложить сделать то же... Хотя бы по готовому следу...
       Щелкнул переключатель, заныл трансформатор. Испытание началось.
       - Ничего, годится, - сказал Блинов. - Не зря трудились. Тут уж я вам ручаюсь, что этот усилитель (он подчеркнул - "этот") пойдет. Чего киснете? Я разве когда-нибудь давал вам гарантию? А тут даю. Вы что, не верите?
       - Верю. Но хотелось решительной победы, сразу. Ладно, не уговаривайте, знаю, что схемы не работают с листа. А все-таки...
       - Решительные победы только в книжках бывают да в кино. Там все целуются и "ура" кричат. А у нас по шагу да по два... А вообще это победа. Я ожидал, что с первой пробы будет хуже.
       - Ваше многословие убеждает меня, что это действительно победа.
       - То-то! - буркнул Блинов и согнал с лица оживление.- Идите, скажите там, в парткоме...
       - И предъявить чистую кривую с осциллографа?
       - Мы этой чистой кривой полтора месяца добивались!
       - Ну и что? А кто ее поймет?
       - Экспертов можно позвать.
       - А времени вам не жаль?
       Молчание.
       - Ладно, - примирительно сказал Блинов. - Чудак вы, ей-богу. Но хоть сами нос не вешайте, теперь с электроникой все олл райт, это я вам говорю.
       В этот же день предстояла операция по воспитанию Твердохлеба, точнее, по его техническому обучению методом наглядной агитации.
       Началось с того, что как-то утром, еще до нашей ссоры, Покровский зашел ко мне и с неизменным спокойствием, на сей раз мажорно окрашенным, сказал:
       - Есть балансировочный станок "Лозенгаузен". - Я подскочил. - Можно приобрести.
       - Где? Как?
       - Продает институт автоматики.
       - Ты договорился, чтобы обождали?
       - Да.
       - Умница! Бегу к Твердохлебу.
       Твердохлеб, который в станках понимает ровно столько, сколько понимаю я в его хитроумных финансовых операциях, выслушал меня равнодушно и спросил:
       - А он что, этот станок? Дорогой?
       - Это великолепный станок, Иван Васильевич...
       - Дорогой, я спрашиваю?
       - Тысяч десять.
       - Что-о? Нет, брат, такой станок мне не нужен.
       Тогда я сказал, что мне вообще ни один станок не нужен, они нужны заводу, и, поскольку они нужны заводу, я буду настаивать...
       - Давай-давай настаивай. Все, будь здоров, мне некогда.
       Он торопился на совещание в совнархоз, куда было предписано явиться и мне. Я, конечно, не поехал, вернулся в кабинет и написал письмо директору института. С этим письмом Покровский поехал осматривать станок и, если он хорош, договариваться. Он вернулся в восторге. Теперь предстояло уломать Твердохлеба: заводские финансы действительно находились в плачевном состоянии, и главный бухгалтер не подписывал ни одного документа без личной визы Твердохлеба.
       Операция была намечена на конец рабочего дня в шлифовальном отделении инструментального цеха. Подготовили ее Колонцов, я, Ленька Филимонов и наш заводской инженер-строитель, у которого мы проконсультировались по некоторым тонкостям. К тонкостям относился такой, например, вопрос: в результате нашего наглядного обучения не рухнет ли здание цеха? После того, как расчетом, а затем экспериментальной проверкой был получен отрицательный ответ, мы с более или менее легкой душой принялись за дело. Я сам, своими руками, разбалансировал шпиндель самого быстроходного шлифовального станка, стал возле него и сказал Филимонову:
       - Леня, с богом!
       Вскоре я увидел в окно торопливо шагающего Твердохлеба. Рядом, забегая со стороны на сторону, крутился Филимонов. Губы его шевелились, а руки широкими жестами изображали нечто грандиозное. Наверное, такими жестами сопровождали свой рассказ свидетели создания вселенной.
       Я посчитал до трех и нажал кнопку "Пуск". Станок задрожал - и вместе со станком стало дрожать все здание, возник устрашающий гул, с углов посыпалась штукатурка, затряслись рамы, с окна упала и покатилась под ноги вошедшему Твердохлебу длинноносая масленка. Тревожно и оглушительно дребезжали стекла, пол трясло так, что заметно для глаза колыхались штанины брюк Твердохлеба. Я остановил станок. Вибрация усилилась, мне самому показалось, что здание сейчас рухнет. Но это длилось долю секунды. Наступила тишина. В этой тишине, не давая опомниться ошеломленному Твердохлебу, я размеренным голосом лектора, сказал:
       - Сейчас вы были свидетелями явления, называемого резонансом. Частота колебаний несбалансированного шпинделя станка почти совпала с собственной частотой колебаний здания. Если частоты совпадают более точно, амплитуды колебаний резонирующих тел неограниченно возрастают. Так как деформация тел не может превышать прочностных пределов, менее жесткое из них разрушается, после чего явление резонанса прекращается. В данном случае менее жестким элементом является здание. Иногда резонанс может вызвать разрушение станка и всегда значительно снижает точность обработки. Поэтому в современных станках, подобных тем, которые осваивает завод, необходимо производить балансировку быстроходных валов...
       Твердохлеб молчал. Молчал и глядел с каким-то непонятным выражением: смесь жалости и злости.
       - Ты что, Иван Васильевич? - несколько вдруг оробев (слишком, впрочем, поздно), спросил я.
       - Все шутки шутишь, - процедил он. - А завтра партком. Зашел бы поговорить...
       И, больше не сказав ни слова, удалился.
       Мы с Колонцовым и Филимоновым переглянулись, так и не оценив, привело ли наше наглядное обучение к желаемому результату.
       - Павел Андреевич, можем поговорить? - спросил Колонцов.
       - Хорошо, только не здесь, - ответил я и двинулся к двери. Под ноги мне подвернулась длинноносая масленка, я с отвращением отбросил ее.
       В приемной мне навстречу поднялась наш юрисконсульт:
       - Павел Андреевич, у меня минутное дело.
       Но в кабинете она разложила на столе такое множество бумаг, что даже просто ознакомиться с ними при Колонцове нечего было и думать.
       - Придется вам ждать очереди... Что у тебя, Николай Федорович?
       Замкнутое лицо его стало смущенным и просительным:
       - Да вот, предлагают работу в строительном управлении... Обещают квартиру в течение двух-трех месяцев. Честное слово, я не хочу, особенно теперь... Но если перспектив никаких...
       - Это дезертирство. Понял?
       - А вы понимаете, что у меня жена и ребенок?
       - А ты понимаешь, что значит сейчас уходить с завода? У нас на шестьдесят тысяч незавершенного производства, замороженных средств. Это ты понимаешь?
       Он вышел, дверь прикрыл без стука, но так, что дверная рама качнулась за ним.
       Я позвонил секретарше:
       - Елена Степановна, верните, пожалуйста, Колонцова.
       Он вернулся с каменным лицом.
       - Ну что, уволишься?
       - Нет, я не уволюсь. Но я вам это припомню.
       - Еще бы тебе не припомнить! - засмеялся я. - В пятницу завком, получишь ордер. - Он захлопал глазами. - Двухкомнатная, на втором этаже, с балконом..
       - Психопат, определенно он мне вывалит дверь. - Это я пробурчал уже ему вслед. И такое ликование забурлило в душе, что, повернувшись к юрисконсульту, я сказал своим прежним, "мальчишеским" тоном: - Ну, выкладывайте, что у вас там. Мы это враз!
       - Павел Андреевич, я хочу видеть вас сегодня вечером, - вдруг сказала она.
       Ну вот... Зачем это?
       - Видите ли... извините меня, Люда, но... страшно много работы...
       - Да я пошутила! - Ну и прекрасно, что она так владеет собой и вышла из этого неудобного положения, оставив меня в дураках. Я не в претензии, напротив, рад. - Интересно было знать, как вы это воспримете. Какая очаровательная серьезность, смущение... Вот уж не думала, что вы умеете смущаться... Кстати, ваша любимая знает, что вы передаете свою квартиру Колонцову? - Это уже мистика какая-то. Откуда она догадалась? А она, вглядевшись в мое ошеломленное лицо, неожиданно грустно сказала: - Представляю, как ей будет нелегко с вами.
       Колонцов вернулся спустя час.
       - Директор просит зайти, там у него небольшое совещание. - Когда я подошел к двери, он задержал меня. - Павел Андреевич, я вашу квартиру не возьму. Хватит вам второй раз...
       Кто же это ему рассказал?
       Я хотел прикрикнуть (решительность успокаивает сомнения), но, взглянув на него, понял: не возьмет. И он тоже понял мои мысли, этот рационалистический сухарь, и добавил:
       - С завода я не уйду. Говорил с директором, он обещает квартиру к Новому году. Пойдемте, вас ждут.
       У Твердохлеба сидели Рон-Рон, Чуриков и Покровский. Только Покровский выглядел спокойным. Таким же спокойным он казался, когда мы возвращались из поликлиники... Он сидел чуть в стороне, за филодендроном, растение защищало его от солнца, бившего в окна.
       Следом за мной и Колонцовым протиснулся Юрий Иванович, сел, взлохматил шевелюру, одним пальцем поправил очки и стал бросать тревожные взгляды на меня, на Твердохлеба, снова на меня.
       - Завтра партком! - грозно сказал Твердохлеб. - Что будем предлагать там, товарищи главные специалисты? Высказывайтесь. Вы, товарищ Хайкин.
       - Я... я знаю? - промямлил Рон-Рон и встал. Покровский сзади потянул его за рукав, он сел, но снова встал. - Как конструктор, я могу только сказать, что автомат... Ну-у, задуман он хорошо, но у него же автоматика никуда не годится.
       - Конструкция автомата прошла государственные испытания, - напомнил Твердохлеб.
       - Я знаю, как он их прошел испытания? Это были те испытания, если он их прошел. Я советую запустить его в производство - и пусть нас больше не трогают, пусть ругают проектантов. Выбросим еще пятьдесят-сто тысяч, зато похороним его навсегда, и никто к нам не придерется...
       - Мирон Аронович!
       - А? - повернулся он ко мне.- Ах, извините, я ж совсем забыл! Это ж такой нужный автомат, радиоэлектронная промышленность по нему аж сохнет. Ну и что? Почему вы беретесь исправлять чужие ошибки? Вы думаете, вас за это похвалят? Вот вам какая похвала - разбирательство на парткоме! За то, что вы сидите на заводе по четырнадцать часов...
       - Спокойнее, Мирон Аронович.
       - Ну да, конечно, ваш здравый смысел, - горько засмеялся он. - И такое это для вас будет утешение, когда кто-нибудь потом скажет о вас: "Покойник был очень принципиальный человек". Что я, слепой? Что я, не вижу? Вы же хотите все время жить таким темпом. Это же не жизнь, а сплошной фейерверк! Вы прошли какую-то десятую долю пути, а сколько истратили сил? Кто это может выдержать?
       - Мирон Аронович!
       - Хорошо, хорошо, делайте как хотите! - Он отчаянно махнул рукой и сел.
       - Ну? - сказал Твердохлеб, подаваясь вперед, и отпрянул, попав лицом в луч солнца, ударявший через окно в его стол. - Кто еще хочет сказать? Какие меры можно принять, чтобы скорее...
       - Единственная мера - отложить партком, - произнес Покровский. Сквозь филодендрон было видно, что он внимательно рассматривает свои безупречные ногти.
       - Почему вы так думаете? - спросил Твердохлеб.
       Отношение к Покровскому у него особое: внимание и вежливость. Этому способствуют и личные качества Покровского и негромкое, но внушительное имя его отца.
       - Заседание не будет деловым. Кое-кто хочет использовать партком как оружие против главного инженера. Без него доводка автомата представляется нереальной.
       - Не надо преувеличивать. Сегодня Блинов испытал новый усилитель. Блинов гарантирует успех. Автомат можно довести и без меня.
       - Товарищ Короткое упускает из вида пустяковое обстоятельство, - холодно сказал Покровский. - Через несколько месяцев заводу предстоит осваивать новый автомат.
       Воцарилось молчание. Твердохлеб с рассеянным, озадаченным лицом вертел в толстых пальцах авторучку из настольного прибора. Хитроумный ты мой Иван Васильевич, обвели тебя вокруг пальца Бухтев и компания, не представлял ты себе, как они хотят повернуть дело. Наверно, заявились ягнятами, с чистыми взглядами, с добрыми лицами и в числе мероприятий, направленных на скорейшее освоение автомата, предложили провести деловое заседание: во-первых, вышестоящие не придерутся, что, мол, партком не принял мер; во-вторых, в ходе обсуждения скорее будут выяснены трудности и подсказаны пути к успешному их преодолению... И так далее. И ты поверил. И я бы поверил. А Покровский не поверил, и его логика убедительнее слепой веры и уже подтверждена наблюдениями. Впрочем, по-моему, Покровский руководствуется еще какими-то сведениями со стороны... Возможно, я и ошибаюсь, но...
       Молчание.
       Когда оно стало невыносимым, Твердохлеб сказал:
       - Можете быть свободны, товарищи. Продумайте, что каждый из вас скажет завтра. Ты не уходи, Павел Андреевич.
       Потом крупными шагами расхаживал по кабинету и дымил своим "Казбеком". И я курил и ни о чем не думал: очень уж удобные кресла в директорском кабинете, даже ко сну клонит. Я ведь и спал мало за прошедшие десять дней.
       - С усилителем-то правда? Налаживается?
       - Правда. Только прошу, не труби об этом, рано еще.
       - Да ведь мы же весь партком этим можем повернуть!
       - Что вы все заладили - партком, партком? Можно подумать, парткомом все кончается. А если усилитель не пойдет, если успех кажущийся, что тогда? "Новая метла" - это но страшно, но если обзовут болтуном, тогда все. Для меня теперь слететь с главного не такое уж горе, а вот уйти с завода...
       И осекся. Нет, горе, большое будет горе - слететь с главного.
       - Для тебя слететь не горе?! - завопил Твердохлеб. Таким я его еще не видел. - Мальчишка! У меня все планы!.. Строительство! В Англию на конференцию ехать! А ему не горе! Фокусы мне показываешь? ДомА шатаешь? Все прынцыпы свои ставишь? - Трах! Разлетелись осколки телефонной трубки. Жалко хрустнула настольная ручка в черной подставке колокольчиком. - Мать твою так и так с твоими прынцыпами!
       Я шагнул к нему и в тот же миг услышал за спиной голос Бухтева:
       - Можно, Иван Васильевич?
       С усилием, но довольно быстро на лицо Твердохлеба наползла деревянная маска, и он сказал почти спокойным голосом:
       - Вот в таком духе, Павел Андреевич. Продумайте эти мероприятия, потом посоветуемся вместе.
       Выходя из кабинета, я видел, как жадно рассматривал Бухтев осколки. Глаза его сверкали твердым алмазным блеском.
       Устал, ноги гудят. А домой не хочется. В толпе я чувствую себя лучше. Удивительно симпатичны люди на вечерних улицах. Сумерки сглаживают лица, делают их похожими одно на другое. Спешат человеки. Среди них не одиноко. Мальчишки вихрастые, любопытные, быстроглазые; надменные двадцатилетние красавицы; озабоченные папаши с трехлетними философами на руках. Особенно хорошо на футбольной бирже; горячатся, спорят азартно, но беззлобно. Я не вмешиваюсь, профан, но постоять, послушать - хорошо. Это согревает. И даже (признаюсь в этом, все равно никто не слышит) умиляет.
       Интересно, как сложатся завтра события? Почему проявил неожиданную, хотя и холодную, активность Покровский? А Бухтев? Неужто решится на откровенную беспринципность?
       Я опомнился у своего дома, взглянул на часы, на фасад с соседским балконом. Там уже были заботливо высажены цветочки. Почему-то балконы с цветочками напоминают мне ухоженные могилки.
       Что, снова сидеть в своей камере-одиночке? На улице люди. А можно сходить в кино, в "Хронику". Давно уже я не был в кино. Переодеться бы надо... Впрочем, сойдет и так.
       И повернул обратно. И даже не сразу понял, почему забилось сердце, и стали ватными ноги, и кровь отлила от головы, как у впечатлительной барышни, увидевшей предмет страсти. А я ведь ничего не увидел, только услышал знакомый - нет, не знакомый - родной голос:
       - Павлик, обожди!
       Наверно, такое бывает с бездомной собакой: холод, голод, побои - и вдруг ее приласкали. И ожесточившаяся собачья душа, стойко вынесшая все невзгоды, не выдерживает: собака плачет.
       Мы даже не вошли в дом, стояли у деревца на краю тротуара, я целовал ее теплые ладошки, а она приговаривала:
       - Ну, все, хватит, родной! Я больше не буду. Ну, перестань, а то и я заплачу.
       А сама давно уже ревела в три ручья...
       - Знаешь, забежим на минутку к Анатолию, он болен, я у него вчера не была.
       - Давай хоть сегодня побудем вдвоем!
       - Павлик, он очень просил придти. Вчера он окончил картину.
      
      
       ...Убитый сидел, привалясь к стене. Под рукой у него автомат, но рука мертво упирается в грязь неудобно скрюченными, вывернутыми пальцами. И огромное небо - багровое, оранжевое, вишневое, пурпурное, - написанное беспокойными и жуткими мазками всех оттенков красного цвета.
       А мимо убитого вдаль, откуда струился ветер (одинокое деревцо упруго склонилось под ним), по дороге, покрытой алыми лужами, рябыми от ветра, тяжелым шагом уходил отряд людей, одетых в тяжелые сапоги и шинели с погонами. Что-то необъяснимо мощное было в их фигурах, в развернутых широких плечах. Они не оборачивались, лишь последний солдатик повернул к убитому такое же молодое, удивленное лицо.
       Чем-то очень знакомо лицо убитого... Похож на Христа. И раскрытые глаза - с таким выражением!.. Он не успел их закрыть, ему некогда было приготовиться к смерти. Но нет в этом лице святости и прощения: даже в смерти оно оставалось упрямым и гневным. Да ведь это я!
       Ирина наводила порядок в хозяйстве своего безалаберного братца. Анатолий и Кадунин негромко калякали, расположившись в знакомых мне бездонных креслах. Кадунина, утонувшего в этом допотопном сооружении, я сперва даже не заметил. Ну разумеется, он здесь: вернисаж, первые смотрины новорожденного дитяти. Анатолий краем глаза беспокойно следил за мной. Конечно, он не имел в виду ничего дурного, изобразил своего героя таким, каким его видит.
       - Павлик, дорогой, почему ты молчишь?
       Действительно, почему? Собственный портрет привел меня в замешательство? Или картина?
       Я вспомнил мартовский день сорок второго года, когда мы, голодные, сидели в нетопленном зале кинотеатра "Родина" и смотрели документальный фильм "Разгром фашистских войск под Москвой". Противотанковый ров в Можайске, заваленный трупами, зловещая виселица Волоколамска... Я сижу, вжавшись в холодное кресло, и слезы ненависти стекают по моему лицу.
       А потом вышли и провожали колонну солдат. Их песня запомнилась мне на всю жизнь:
      
       Суровый голос раздается:
       "Клянемся землякам:
       Покуда сердце бьется,
       Пощады нет врагам!"
      
       Вот откуда воспоминание: с картины несется та же грозная песня...
       - Павлик! - нетерпеливо дергал меня за руку Анатолий.
       - Во-первых, объясни, зачем ты изобразил меня в качестве главного героя?
       - А разве плохо? Он-то мне удался!Тебе не нравится?
       - Прежде ты не слушал никого, теперь ждешь мнения каждого. По-моему, есть вещи, о которых художник не должен спрашивать...
       - Но ведь я же не спрашиваю - хороша картина или плоха! Я спрашиваю: тебе нравится или не нравится?
       - Извини. Значит, я тебя не понял. - Я умолк, мне не хотелось говорить, и я не готов был говорить, и отвык и говорить и думать о чем-то, что выходит за пределы моих ежедневных терзаний. Но он смотрел такими глазами... - Понимаешь, Толя, в этой картине мне приходится различать две стороны: общественную и личную. Личную - потому что на ней мой портрет. Это, наверно, отличный портрет, потому что заставляет меня задуматься о некоторых чертах моего характера и о том, всегда ли оправданны мои... Ну, в общем, это детали. Но сам понимаешь: если портрет заставляет человека, вместо того чтобы обвинять художника, задуматься о себе...
       - Значит он хороший человек! - с сияющими глазами закончил Анатолий.
       - Перестань!
       - Извини, дорогой! Я это говорю от всего сердца. Если бы я не был убежден... Все, все, больше не буду! Пожалуйста, продолжай.
       - Ну, что продолжать... Теперь тебя не станут обвинять в пацифизме. Жаль, что ты не изменяешь прежней манере. Эти краски... Багровое небо, кровавые лужи... Но настаивать не рискую. Черт его знает, быть может, ты и прав...
       - Теперь слышу речь не мальчика, но мужа, - сказал Кадунии. Взбалтывая ногами, он старался высвободиться из глубоких объятий старого кресла. Это ему, наконец, удалось, и он подошел к нам. - Оказывается, батенька, жизнь не всегда учит плохому. Вы бы себя послушали со стороны. Ей-ей, я получил удовольствие. Если будете добры вспомнить недавнее прошлое... - Он сощурился. - Тогда вы с Анатолием находились на полюсах. Или около того. А теперь и Анатолий отошел от крайностей, да и вы несколько подались назад. А ведь с Анатолием я вами воевал, как дубинкой. Бесплодно он работал? Бесплодно. Перекочуй он на вашу сторону, тоже было бы бесплодно. Не утверждаю, что это бог весть какой успех, но позицию свою он нашел, это главное. И нашел не на полюсах, а между ними. Там, где и надо искать истину. Сошлюсь на Сталина - вы уж меня простите.... Он не зря на вопрос, какой уклон хуже - левый или правый, - отвечал: "Оба они хуже". Вот я вас, уклонистов, и столкнул лбами. Помнится, вы мне за это внушение сделали, что, мол, путаник я и не место мне там, где я есть... Я потому и многословен, что хочу обратить внимание вас обоих на главное - не дрожите над умопостроениями своими! Надежно мыслит лишь тот, кто критичен к собственным выводам!
       - Что ты будешь с ней делать? - спросил я Анатолия, кивнув на картину.
       - Постараюсь пристроить на выставку. И работать, работать! Искать сюжеты - и писать, писать без отпусков и выходных дней. Только вот не знаю, за что теперь взяться. Готовой темы нет, а перерывов боюсь.
       - У физиков-экспериментаторов есть правило: "Не знаешь, что делать, - делай что-нибудь".
       - Прекрасное правило, прекрасное! - сказал Анатолий.
       Ирина позвала его узнать, можно ли выбросить какой-то хлам. Кадунин поманил меня к себе и, как будто все еще рассматривая картину, спросил:
       - Ну, как у вас? Только информируйте потише, а то из-за вас Ириша на меня изрядно сердита.
       - А что у меня? Все в порядке. Сделал все, что мог. Всех восстановил против себя, даже Твердохлеба...
       - Твердохлеба? Да как же это вам удалось? Вы, батенька, приложили, видимо, незаурядные усилия. И все равно не верю. Поругаться с вами он может, но встать против вас... Но если это действительно так, тогда, не сомневайтесь, я буду на его стороне.
       - Спасибо.
       - Не за что. Кстати, уж не потому ли вы такой вялый, что опасаетесь парткома?
       - При таком-то Бухтеве...
       - Энгельс сказал: "Каждый народ имеет таких правителей, каких он достоин". Перефразируем: коллектив имеет такого секретаря парткома, какого он достоин.
       - Вы слишком много от меня требуете. Бухтева выбирал не я.
       - Не вы, так другой, такой же, как вы. Сидите на перевыборном собрании, и выдвинули кандидатуру какого-нибудь товарища. Вы знаете, что не подходит он для работы в партбюро, не годится. Но знаете и другое: если выступить при обсуждении против его кандидатуры, будет у вас лишний недоброжелатель.
       - Ну, это вы напрасно. Уж мне не привыкать...
       - О вас иначе: его назвали - и вас назвали. Вы лучше его сможете вести дело, но лишние хлопоты... Вы встаете - и самоотвод: жена, дети, печенка-селезенка, учусь в институте... Причину выдумать - дело нехитрое. А он самоотвода не даст, для него войти в партбюро радость. Он и вошел. Секретарь партбюро заболел или уехал на учебу - он и секретарь. А вы потом бросаетесь на райком, на обком, на Центральный Комитет: караул! Секретарь парткома - дурак или подлец! Куда ж это партия смотрела?! - Он помолчал, глядя на меня сердито. - А партия - это не вы ли? Что же, по-вашему, только райком, да обком, да Центральный Комитет - это партия? Нет, батенька, вы - партия. Какими вы будете, таким все будет. Раньше небось помалкивали? Мол, не я избирал, леший с ним, какое мне дело. Ан вот и дело! И урок вам: ничего не пропускать мимо себя.
       - Интригами не занимаюсь, - резко сказал я. - А вопрос парткоме решается раз в год на общем партийном собрании.
       - Благодарю за сообщение, - поклонился он. - А вы сверьтесь-ка с Уставом о порядке перевыборов. И не нужны были бы все эти драматические переживания. Или хотите быть мучеником? То-то, что не хотите. - Он помолчал. - М-да-а... Чертовски неудобно, что все это у вас завтра. У нас, в райкоме, свое мероприятие... И все же придется к вам подъехать.
       - Нет.
       - Что?
       - Нет! Не хочу выплывать за счет чьего-то авторитета, чьей-то веры, чьей-то субъективной поддержки. Не хочу, чтобы в меня веровали. Мою работу можно проанализировать цифрами: прибыль, убыток...
       - Павлик, я готова. Идем?
       - Да, Ириночка. До свидания. Толик, счастливо!
       Шли домой в тепловатом и пыльном сумраке улицы. Шли медленно, держась за руки, и молчали.
       - Павлик, перестань курить.
       - Угм-м-м... Сейчас.
       - У тебя неприятности на работе? - Я промолчал. - Я спрашивала дядю Мишу, он шутит, что о тебя все разбивается. Ты не думаешь, что эта работа при твоей импульсивности?..
       - Но кто-то должен. Чем я лучше других?
       - Для меня лучше. Потом, не все рассуждают, как ты, и мир, как видишь, от этого не рушится.
       - Время от времени именно от этого он и рушится. Личным благополучием мир не защитишь... Неужто мы опять будем ссориться?
       - Не будем. Но ты должен учиться не так остро реагировать на все.
       Это мир. По крайней мере на ближайшее время. Но уж такова жизнь: ничего абсолютного.
       - Десятая доля пути, - пробормотал я, припомнив слова Хайкина.
       - Это ты об Анатолии?
       - Что? Да, и о нем. Обо всем. Знаешь что? Возьми завтра билеты в кино. На последний сеанс. Только обязательно на что-нибудь смешное. Хорошо?
      
      
      
       ГЛАВА VIII
       Утро восьмого мая началось с визита старшего экономиста планового отдела, строгой дамы с зачесанными в большой узел седеющими волосами. Пришла жаловаться: за тот месяц, что Колонцов возглавляет цех, фонд зарплаты возрос на пятнадцать процентов.
       - Естественно. Цех дал почти на тридцать процентов больше продукции.
       - Это никого не интересует.
       - Простите, не понял.
       - В совнархозе это никого не интересует, - повторила она.
       - Неужели никого? Или только того бюрократа, с которым вы имеете дело?
       - Павел Андреевич, это же слова! Нужна цифра, формальное ее уменьшение. Меня не спрашивают о плане, спрашивают только о снижении фонда зарплаты.
       Еще один фетиш...
       - Зинаида Петровна, вы верите в коммунизм?
       Она опешила и смотрела на меня недоумевающе и с досадой.
       - Верю, конечно.
       - Это вы от всего сердца?
       - Ну, если не будет войны или еще чего-то...
       - Ну да, столкновения с Юпитером или Сатурном. Ладно. Значит, вы верите и во все правильные слова, которые подсказывают кратчайший путь?
       - Да-а, - растерянно, уже ожидая подвоха.
       - Значит, и в производительность труда?
       - Ну разумеется.
       - Тогда почему вы упрекаете меня, что это все слова? Какой же вы экономист, если не можете доказать тупому буквоеду смысл экономических законов?
       - Чтобы переубедить его, мне здоровья не хватит.
       - А это не здоровьем надо делать, а логикой.
       - Вы хотя бы поговорите с Колонцовым, чтоб не показывал такую зарплату в этом месяце. Мой начальник еще не видел отчета. Это же для него будет такая радость... - Я абсолютно ничего не понимал, пока она не сказала: - Да еще конструкторский...Там перерасход всего тысяча пятьсот рублей в год, а здесь за месяц три тысячи. Это не шутка...
       - Что заставило вас прийти ко мне с таким необычным предложением?
       - У меня сын такой же сумасшедший, как вы, - выпалила она. - Вводит какие-то новшества, а его за это ругают.
       - До поры до времени. Потом станут хвалить. А вам спасибо.
       - Ну конечно, я знала, что вы не согласитесь, - сказала она сердито и ушла.
       Потом было как обычно: ежедневное совещание с конструкторами, сидение с Блиновым, осмотр литейного (опробовали новые вагранки), но не проходило согревающее чувство от вполне обыкновенных, даже грубоватых слов: "У меня сын такой же сумасшедший...". Забыл я об этих словах лишь в четыре пятнадцать, когда сидел в парткоме за очень длинным, составленным, вероятно, из нескольких, столом, покрытым кумачовой скатертью. Напротив меня нахохлился Твердохлеб, рядом с ним вертел головой Хайкин, а Покровский с дальнего конца стола манил его к себе. Хайкин с удовольствием упорхнул бы туда, но ему неловко беспокоить Твердохлеба, просить его отодвинуться, потому что сидели мы не на стульях, а в креслах, сбитых планками, как в залах клубов и кино.
       За председательским столом три человека: в центре Бухтев с надутым, жестким лицом, справа от него тихонький, седенький Чуриков; слева заместитель главного механика Кислица, высокий и широкоплечий, с грубоватым лицом, в кителе без погон. И вдруг я увидел Буценко. Значит, Покровский прав: роли расписаны.
       - Так, товарищи. - Бухтев поднялся, обеими руками держа перед собой листок бумаги. - Из одиннадцати членов парткома присутствуют десять. Будем начинать?
       В открытую дверь вошло еще несколько опоздавших, среди них инструктор обкома Шавловский. Кивнул Твердохлебу, мне - сдержанно и забрался куда-то в дальний конец стола. С ним сел инструктор райкома, фамилии не знаю, видел несколько раз,
       Рядом с Бухтевым встал маленький Чуриков:
       - Слово для сообщения имеет заместитель секретаря парткома товарищ Бухтев. Приготовиться главному инженеру коммунисту Короткову. Докладчик просит...
       Докладчик просил десять минут, но говорил вдвое больше и за это время не оставил на мне живого места. Начал он с полного невнимания к внедрению новой технологии, автоматизации и передовых методов труда. Затем автомат. Читает по бумажке. Ого, как шпарит! Декатронные блоки... Гидравлический удар... Доклад, небось, для него Буценко писал, сам он таких слов не знает. Ишь, как старательно выговаривает...
       Переходит к общим вопросам. Оказывается, новый главный инженер попирает трудовое законодательство, развращает завод поблажками и допускает действия, которые не могут быть квалифицированы иначе, как отступление от принципов социализма. Это на меня-то такую тяжелую идеологическую артиллерию! Но это не все. Кроме всего прочего, я расколол дружный заводской коллектив. Лишил его работоспособности. Вызвал дрязги.
       Спокойно, незачем принимать все так близко к сердцу. Вон как колотится... Буду думать о приятном. Сегодня пойду с Ириной в кино. Завтра в актовом зале совнархоза открывается республиканская школа по программному управлению станками. Мой доклад первый: "Опыт изготовления и наладки автоматических схем с отрицательными обратными связями". И опыт отрицательный. Расскажу, как не надо делать, хотя вряд ли наш печальный опыт способен предостеречь от повторения ошибок. Разве это ошибки, когда у проектантов достало совести сдать незаконченную работу?
       А Буценко!.. Как выпрямился гордо! Обиженная добродетель. Ничего, друг, еще согнешься, эти фокусы теперь не проходят.
       Не знаю, почему вдруг меня одолела такая уверенность, что ни черта у них не выйдет, но я успокоился, созерцая оскорбленную мину, застывшую на физиономии Буценко.
       - Слово предоставляется товарищу Короткову.
       Об отступлении от принципов социализма говорить не стал. Попробую как директор моего прежнего завода - трудные вопросы обойду молчанием. Сухим техническим языком о изъянах автомата, о причинах доводки и о встретившихся при этом трудностях. Сроки? Не знаю. Люди работают самоотверженно, значит, сроки будут кратчайшими. Называть их затрудняюсь.
       - Мы и сами знаем, что люди работают самоотверженно, - недобро поднялся Бухтев. - А вы?
       - Об этом не мне судить.
       Костя Бачурин зааплодировал, я свирепо посмотрел на него.
       - Вы не в театре, товарищ Бачурин, - свирепо сказал Бухтев. - Есть вопросы к товарищу Короткову?
       Встал Покровский, холодный и недоступный, как колонна:
       - Почему главный инженер обошел молчанием упрек о невнимании к новой технологии и автоматизации?
       Если бы ты хотел помочь моим недоброжелателям, Алик, ты не задал бы мне такого выгодного вопроса...
       - Потому что новая технология и автоматизация предназначены не для отчетов по форме 2НТ, а для облегчения выпуска серийной продукции. Такой продукции завод еще не имеет, и ни директор, ни я не позволим удорожать производство ради отчетов.
       В зале одобрительно загудели, и Бухтев спешно предоставил слово Буценко.
       Но Буценко подвели нервы. Эта могучая демагогическая машина отказала. Он клокотал такой откровенной ненавистью, что на него неловко было глядеть: на заводе в угоду мальчишкам и старцам преследуются испытанные руководящие кадры, а главный инженер самозванец, выскочка и карьерист.
       Вот ужо погоди, болезный. Закончится партком - и всыплет тебе за этот срыв по первое число твой верный союзник Бухтев. Что ж ты планы разрушаешь? По бумажке нужно было говорить, по бумажке, а не надеяться на вдохновение...
       Жаль, не с кем поделиться весельем...
       Поднял руку Кислица.
       - Позвольте... Это ж стыдно даже сказать, товарищи, что у нас происходит. Мы думаем, все в порядке, все как надо, а что получается на самом деле? Развал, товарищи! Это ж развал работы! Самый настоящий. А мы, коммунисты, уверены, что все идет гладко, хорошо идет. Как же так? Вот вы, товарищ директор, почему допускали неправильные действия главного инженера? Почему не принимали мер?
       Осведомленность поистине потрясающая...
       - А вы, товарищ Коротков, - укоризненно рокочет Кислица, - если не знаете, почему не придете к людям, не спросите у них? Людей, людей привлекать надо на помощь, кадры подбирать знающие, а не так, как вы. Это ж не стыдно - не знать, спросить можно. Вот если не спрашивать, если для вашего самолюбия деньги на ветер выбрасывать, план не выполнять... Этого, знаете, вам никто не позволит.
       Я повернулся к нему, чтобы сказать что-то резкое, но встретил страдальческий взгляд Кости и тогда, подчиняясь теплому чувству товарищества, подмигнул ему и тихонько прошел к курильщикам, дымившим у открытой двери, как будто все, что говорилось здесь, нисколько меня не касалось.
       Едва закончил Кислица, Бачурин вскочил:
       - Как вам не стыдно бол... говорить, когда вы никакого представления не имеете о том, что происходит? Вы хоть раз были у нас в конструкторском или на экспериментальном участке? Вы понятия не имеете, что мы все делаем вместе - и советуемся, и думаем, и все... Да этот автомат вообще ни к черту не годился. Если он будет выпускаться, то самая большая заслуга в этом главного инженера...
       - Неправильно! - резко возразил Твердохлеб. - Над автоматом трудится не один главный инженер, а весь коллектив. А уж если говорить о заслуге Короткова, она в том и состоит, что в работе над автоматом каждому нашлось место.
       Спасибо, Иван Васильевич, дружище. Черт бы тебя побрал, ты все же умница и славный парень! А Кадунин, видимо, тебя лучше знает, чем я. Кстати, о заслуге: это ведь общая наша с тобой заслуга, что в работе над автоматом каждому нашлось место...
       - Не будем отвлекаться от обсуждения, - благообразно поднялся начальник отдела труда. - Никто, товарищи, не отрицает технических заслуг нашего главного инженера. Но ведь главное вовсе не в этом. Думаю, не все присутствующие отдают себе отчет в том, что Коротков нарушает нормы советской экономики. Примером может служить конструкторский отдел. Принцип "каждому по труду" там уже не действует... Как следствие, в конструкторском отделе развал. Начальник отдела товарищ Хайкин не может справиться с тем, что каждый чувствует себя хозяином, и установилась какая-то панибратская атмосфера...
       Хайкин болезненно съежился, рука скользнула под пиджак - к сердцу.
       - Что за болтовня? - Крик с места. Это Чумак, бывший ведущий шпиндельной группы. - А как работает отдел, знаете? Какая отдача каждого работника знаете?
       Чумак - опытный конструктор, но слаб в расчетах. Он отказался от должности ведущего и, по-видимому, приглашен как свидетель обвинения. Бухтев почему-то уверен, что любой, согласившийся на понижение, просто обязан меня ненавидеть.
       Чумак поднялся и протискивается к столу, лицо бледное, а глаза превратились в сверкающие щелки.
       - Товарищ Чумак, вам слова не давали, - остановил его Бухтев.
       - Сейчас! - рявкнул Чумак. - Да у нас, если хотите знать, отдел никогда и в четверть так не работал, как теперь. А уж при этом!.. - Ткнул в сторону Буценко. - Развал, панибратство! Да кто болтает? Ты? - Он повернулся к начальнику отдела труда. Чумак - парень простой, он быстро переходит на "ты". - Мы с Рон-Роном запанибрата, но мы его уважаем, а ты как был...
       Поднялся шум, Чуриков беспомощно звонит карандашиком о стакан, Рон-Рон втянул голову в плечи.
       - Тихо! - требует Бухтев.
       Чумак возле него умиротворенно покачивает головой, пережидает шум. Видно, он очень доволен собой.
       - Ну, чего шуметь? - спрашивает с неожиданным спокойствием. - У нас вчера было собрание в отделе... Ну, не все собрались, а так... и решили: мы, ведущие... бывшие ведущие... передаем свои ставки нынешним ведущим и согласны на их прежние оклады. Все, и вопрос исчерпан, перерасхода зарплаты нет. Вот протокол со всеми подписями. - Он небрежно сует протокол начальнику отдела труда и ядовито говорит: - Можешь терять, есть копия.
       - Садитесь, Чумак! - сквозь зубы приказывает Бухтев. - Слово имеет...
       Стали выступать люди, которых я прежде не видел: кладовщик ремонтного цеха, контролеры электронных блоков, переведенные на другие работы за низкую квалификацию, бурно поддержал патрона, начальника отдела труда, инженер по соцсоревнованию.
       Я ждал выступления начальника ОТК: тоже один из моих недругов. Он сидел с технологом цеха ширпотреба, парнишкой в мотоциклетной клеенчатой курточке, и что-то настойчиво ему втолковывал. Значит, сам не хочет, через подставных лиц...
       Парнишка поднялся:
       - Мы хотим предупредить, что если против главного инженера будут приняты какие-то санкции, мы это дело так не оставим, напишем в газету "Правда", в ЦК, дойдем куда угодно, учтите...
       - Вы что, запугать нас хотите? - оскалился Бухтев.
       Стало тихо, и в этой тишине прошелестел одинокий голос Чурикова:
       - Как вам не стыдно, товарищ Бухтев?
       - Разрешите же мне! - Кто это умоляет? Веригин? - Вы меня знаете, товарищи, как я... Ну, как директор не потянул. Начальником цеха работал как будто неплохо. А вот пришел товарищ Короткое и доказал, что плохо. Это, знаете, обидно, так что я за него заступаться... Глупо мне за него заступаться. Но как же не заступиться?
       - Товарищ Веригин, вы можете что-нибудь добавить по существу вопроса?
       - Дайте сказать человеку! - кричат с задних рядов.
       Веригин, оказавшись в центре внимания, еле выдавливает из себя несколько слов. На заводе проводится правильная техническая политика - вот смысл его выступления. А ведь был директором...
       Проквакал в мою защиту несколько пылких и бессвязных фраз Юрий Иванович. Бухтев пытается прервать неожиданные выступления. После Юрия Ивановича он яростно кричит: "Тихо!" Жилы напряглись на красной шее. Все замолкают, он уже открывает рот, но рядом появляется Покровский и что-то тихо говорит ему на ухо. Бухтев кивает. Покровский - и Бухтев? Ничего не понимаю.
       - Я знаю силу Короткова как главного инженера. Товарищ Коротков относится к тому типу людей, которые постоянно взрывают привычное в поисках нового. Положения, подобные нынешнему, будут возникать на заводе и в дальнейшем, если он останется главным инженером. Работать с ним нелегко, это знают многие, он ежедневно выдвигает все новые требования. Ко всему этому главный инженер высокомерен по отношению ко всем видам опасностей, он не считается с ними. Эта его черта не просто раздражает, она бесит. Вот вам характерный пример. Знаете ли вы, чем занимался товарищ Коротков сегодня утром?
       ... Утром я пришел к Блинову, и он с надменно сияющим лицом протянул осциллограмму и протокол с параметрами нового усилителя. Я прочел то и другое, обнял его, боднул лбом в лоб и сказал:
       - Черт бы вас побрал! Как это вам удалось за один день?
       - За день и ночь. Чтобы к парткому шли не с пустыми руками.
       - Спасибо, Иван Антонович. Один только вопрос мы с вами упустили. Что вы знаете о надежности?
       - А вы?
       - Я ничего. Но надо сделать.
       - Ей-богу, вы псих! Это ж еще не меньше недели!
       - Но ведь автомат должен быть безотказным с первого образца, а не с какого-то сотого.
       - Да ведь партком!
       - Ничего. Идите выспитесь, а завтра подумаем. Продублируем кое-какие цепи, прогоним на испытательном стенде...
       Он пожал плечами и выразительно постучал пальцем по лбу.
       Но откуда об этом узнал Покровский? Нас было двое: Блинов и я. Я никому об этом не говорил. Значит Блинов...
       - ... Его методичность действует отпугивающе на людей, которые привыкли выезжать на словесах. Эти люди боятся его не зря, они чувствуют, что наступает конец положению, когда можно было укрыться в общем беспорядке. Но, с другой стороны, такая беззубость главного инженера - находка для подлецов... Товарищ Бухтев, это не о вас, на вас никто не подумает. И не советую меня прерывать. Так вот, товарищи, это сегодняшнее мероприятие не что иное, как попытка уничтожить главного инженера, предпринятая теми, кто безразличен к интересам производства и кто приходит на завод только получать зарплату. Они дрожат при мысли, что завтра Коротков так же логично и с цифрами в руках докажет, что они ничтожества и занимают рублевые места с десятикопеечными билетами. Вот, посмотрите сами, кто рвет горло. Товарищ Буценко... простите, знаний у вас меньше, чем амбиций... Не надо, не вставайте, вас знают. Начальник отдела труда... ему хочется работать, как прежде, тогда с него немного спрашивалось. Контролеры электроники...
       Если бы вчера мне сказали, что Алик выступит в мою защиту, выступит так беспощадно, в полную мощь своей сокрушительной иронии, я бы не поверил...
       Наблюдаю за Шавловским.
       Перед выступлением Покровского он приподнимался со стула и делал знаки Бухтеву, но Бухтев что-то втолковывал ведущему протокол Кислице и ничего не заметил. Теперь Шавловский уже не делает знаков, сидит, смотрит в сторону. Задумчиво так смотрит... А Бухтев тщетно бросает на него призывные взгляды. Можно догадаться, чем это кончится: Бухтев предложит слово инструктору обкома партии товарищу Шавловскому, а инструктор обкома партии товарищ Шавловский от слова откажется...
       Молчание.
       - Что же, так и будем молчать? - недобро спрашивает Бухтев.
       - Одну минуточку, одну минуточку! - Начальник планового отдела, пожилой брюнет в очках с массивной оправой, что придает его лицу внушительность и солидность. - Товарищи, вы напрасно накаляете страсти. Товарищ Коротков... Мы очень его уважаем как специалиста, он мог бы работать главным конструктором... Но главный инженер должен обладать большим чувством реальности. Похвально, что конструкторы сами исправили ненормальное положение с зарплатой, которое так безответственно создал главный инженер, но вы не знаете того, товарищи, что перерасход не только по конструкторскому отделу, но к по заготовительному цеху, по кузнечному, по отделу главного технолога... (Интересно, почему он не называет инструментальный? Там ведь самая значительная цифра. Неужели... Неужели она скрыла? Не может быть! Но так и есть...) Подозреваем, что такое же положение и в инструментальном цехе. Товарищ Коротков руководит очень оригинально, но это не советские методы, товарищи! Вот в чем претензия партийной организации!
       - Ну-ка, позвольте мне, - сказал Твердохлеб и встал, уперев в стол тяжелые кулаки. - Я тут сижу, слушаю и ничего не понимаю. Выходит, что хвалят главного инженера люди, которые общаются с ним каждый день. А ругают работники, которые в основном имеют дело со мной. Ну, что вы знаете о главном инженере? - повернулся он к начальнику планового отдела. - Что ему деньги нужны? И что он их берет из фонда зарплаты? А откуда ему взять, если нет фонда предприятия? Он их, что, в свой карман кладет? А вот главный бухгалтер сообщает, что теперь нет убытков по простою оборудования. Купленное установлено, лишнее продано. Чья заслуга? Ваша? Это только один пример, а есть еще статьи, по которым убытки уменьшились. Тут некоторые, - тяжелый взгляд в сторону Бухтева, - не очень правильно оценивают мои отношения с главным инженером. Товарищ Коротков с характером, у меня тоже характер... Критика? Давай принципиальную критику по существу, а не такое вот... В первый раз сложнейший автомат осваиваем, это не просто, в таком деле без трудностей не бывает, это, товарищи, надо помнить.
       - Несамокритичное выступление, товарищ Твердохлеб, - директивным тоном сказал Бухтев.
       - Ага, несамокритичное, значит? Ты ж говорил, что партком разберется. Это называется - разбор? Куда сворачиваешь? - Знакомые бешеные нотки появились в его голосе. - Ты заводу поперек дороги не становись! Понял?
       - Над партией хотите встать, товарищ директор? Не выйдет! Ваши отношения с главным инженером никого не интересуют. И никто их никак не истолковывает. Дружите вы с главным инженером - это ваше личное дело. Коммунист обязан быть выше личных отношений. Партийная организация никому не позволит покрывать виновных в развале работы. Вот к чему привела безответственность главного инженера и главного конструктора! - Каждое слово он вбивал в стол злым ударом кулака. - Коммунисты должны со всей принципиальностью разобрать поведение этих товарищей, их соответствие занимаемым должностям...
       Почему я так легкомысленно решил, что все обойдется благополучно?
       Не знаю, что чувствует Хайкин, но он улыбается. Улыбается, а дрожащая рука тайком достает из кармана валидол. Бедный ты мой старик, в какую историю я тебя втянул!
       - ...Товарищ Буценко уже давно сигнализировал, кто именно виновен в срыве выпуска автомата. И в обком партии поступили соответствующие заявления, на заводе работала авторитетная комиссия. Здесь присутствует инструктор обкома товарищ Шавловский, который...
       Шавловский встал, помахал ладонью:
       - Минуточку, я в порядке замечания, - сказал он своим приятным баритоном и улыбнулся собранию. - Вернее, в порядке комплимента...
       И лишь после этой приятной, демобилизующей улыбки, я заметил, что слова Бухтева сыплются в неприязненную, мрачную тишину, что не только сочувствия к ним нет ни капли, но готовится новый взрыв криков и ярости - в мою защиту.
       - ... В самых общих чертах знаком с трудностями, с которыми встретился завод при освоении новой модели автомата, - говорил Шавловский спокойно, солидно, весомо, - и с удовлетворением отмечаю высокую гражданскую активность всех без исключения членов коллектива и эту, знаете, атмосферу делового поиска путей к скорейшему выпуску продукции. Благодарен парткому за приглашение. Это очень интересно и поучительно. Пожалуйста, продолжайте, товарищ Бухтев.
       Но Бухтев онемел.
       Твердохлеб не оставил ему времени на раздумье. Поднялся во весь свой великолепный рост и сказал:
       - Вот что, Григорий Васильевич, давай, заканчивай прения. - Так естественно, так просто он это сказал! Ай да Твердохлеб! - Собирай предложения. Чем мы можем помочь службам главного инженера и какие, так сказать, уроки извлечь из освоения? И вообще из того нового, что испробовали в практике завода. А ты, Павел Андреевич, все же назови срок, когда намерен сдать автомат в производство. Хотя бы ориентировочно, плюс-минус неделя...
       ...Был десятый час. Партком длился без перерыва четыре с половиной часа.
       Я вышел в коридор. Там с конструкторами и слесарями с экспериментального участка стоял Кадунин, курил и, улыбаясь, что-то рассказывал, а ребята слушали с открытыми ртами. Увидев меня, он развел руками и сказал им:
       - Извините, не рассчитал время. Доскажу в следующий раз.
       Вышли на заводской двор. Там стояли две "Волги" - Кадунина с водителем и собственная Твердохлеба.
       - Все в порядке? - спросил Кадунин. Я кивнул.- Ишь, вымотались... А ребята-то как за вас болеют, просто любо-дорого! Ну, ладно, это уже позади.
       - Еще и впереди хватит, - вяло сказал я.
       - Тем-то и хороша жизнь. Садитесь, подброшу вас домой.
       - Спасибо, Михаил Степанович. Обожду Твердохлеба.
       - И то верно. Тогда до свидания.
       - До свидания. Слушайте... Спасибо... Извините... Помните, я тогда намолол вам... Извините...
       - Полно вам, батенька! Что это вы так расчувствовались? Этакий кремень - и вдруг сентименты! Осторожно, так вы мне руку раздавите... А то, может, поедемте со мной? Дома у меня чайку попьем... Нет? Ну... будьте здоровы! На днях приеду к вам. Ирише привет, - сказал он уже из кабины.
      
      
      
       Давно уже не было такого восхитительного дня. Такого яркого солнца. Такого свежего ветерка. От нас до ближайшего моря три года скачи - не доскачешь, а ветерок дул совсем морской. И так пахло зеленью, будто на всех деревьях с листьев содрали кожу.
       Конференция в совнархозе была в разгаре, но я ушел. Доклад свой я сделал (и вовсе не с тем накалом, с каким собирался еще вчера, до окончания парткома), а дальше шли сообщения, которые были далеки от наших заводских дел.
       Когда пробирался коридором к выходу сквозь чадящую толпу курильщиков, меня окликнули. Обернулся. Мне приветливо улыбался Салтыков.
       - Здравствуйте, Павлик. - Беспокойно огляделся. - Виноват, теперь вас нельзя так называть...
       - Почему нельзя? Я не стал старше вас.
       - Ну, все-таки... Вы теперь лицо, так сказать, номенклатурное. Как работается? Довольны?
       - Спасибо, все нормально. А вы как на автотракторных запчастях? Не жалеете, что перешли?
       - Да как вам сказать... Не повезло мне. Как только перешел, они перестали получать прогрессивку. Вам, кстати, конструкторы не нужны?
       - Нужны. Но у нас прогрессивки тоже нет.
       - Ничего, у вас будет, - серьезно сказал он.
       Пожалуй, действительно будет. Ну и чутье у человека!
       Неприятности остались позади - гадости, интриги, недоговорки, - а впереди были немалые, зато обыкновенные рабочие трудности, и я был бодр. Но после его слов вновь почувствовал себя ощетинившимся, требовательным и недобрым.
       - А мы не всем будем платить прогрессивку, - жестко сказал я и поглядел ему в глаза. - Тем, кто мучился и ставил завод на ноги, вдвое, а другим ничего.
       - Что ж, вам виднее, - неловко улыбнулся он. - Материальное стимулирование в действии? А вам на пользу новое место. Такой вы стали уверенный...
       Да, к сожалению. Трудно уберечься от категорического тона, отвратительного даже когда высказываешь нечто целесообразное.
       А почему я решил, что это целесообразное? И набросился на него? Почему надо и его заставить участвовать в нашем сумасшедшем штурме? Разве я не делаю все для того, чтобы такая вакханалия больше не могла повториться? Конечно, рядом с Твердохлебом и Хайкиным он не герой. Но можно ли всю жизнь требовать от человека героизма? Требовать - нет, нельзя. Он отдал, что мог. Хайкин смог больше. Но и Салтыков не в долгу. Он вместе со всеми голодал и мерз, воевал, был дважды ранен, награжден двумя орденами, медалями. У него была комната в коммуналке, и в этой комнате он ютился с женой и двумя уже взрослыми детьми на протяжении пятнадцати лет. Не пора ли ему пожить сыто и спокойно? Да, теперь ему неплохо, и он не желает возвращаться к прошлому...
       - Извините, Семен Николаевич... Вы прекрасный конструктор, я, конечно, с удовольствием подпишу ваше заявление, если вы захотите перейти. Тем более что потом вам ничего не стоит смотаться. Потом, когда завод перестанет получать прогрессивку.
       От сарказма я все же не удержался. Требовать нельзя, но симпатии мои с другими - с теми, кто трудится на этом треклятом и дорогом мне заводе, трудится, конечно же, и в надежде на прогрессивку, но все же не думая и не помня о ней...
       Он вздохнул и сказал:
       - Грачик где-то здесь вас искал.
       Грачик ждал меня у выхода. Я бросился к нему, а он обиженно отстранил меня и сказал:
       - Извини, Павлик, я не люблю рационалистов.
       - Да кто же их любит! - засмеялся я.
       - Почему ты не пришел Первого мая? Из-за до девяти не садились за стол.
       - Это жертва. Я ценю ее по достоинству и навсегда сохраню в благодарном сердце своем. Но я все праздники не выходил с завода. И ночевал там же.
       - Идиот! Ну кому это нужно?
       - Тихо, Илюша. Нужно. К сожалению, пока еще нужно.
       - И долго у тебя будет такое?
       - Не знаю. Думаю, что недолго.
       - Я тоже думаю, что недолго. Ты вытянешь ноги - и этим все кончится.
       - Ноги я не вытяну. А если бы и вытянул, все равно этим не кончится.
       - Павлик, лапочка, ты такой же дурашка и по-прежнему не лечишься. А какие были крабы! И армянский коньячок - люкс! Можешь пожалеть.
       Он обнял меня за шею сильной рукой, я едва освободился.
       А теперь я шагал по улицам, и все было веселым: и люди, и деревья, дома, трамваи, солнечные блики на аллеях, многоцветные афиши, сверкающие витрины. И я был как надутый шар, меня переполняло чувство полнейшего облегчения, мышцы стали упруги, я с наслаждением отталкивался от асфальта легкими ногами.
       Черт возьми, теперь-то можно зайти в книжный! И в магазин изопродукции. И в отдел пластинок универмага. Это лишь полчаса, теперь они у меня есть. Есть время, и великолепное настроение, и чистая совесть. Я вспомнил усталое лицо Салтыкова и вспомнил, как вчера на парткоме дрожащая рука Хайкина украдкой подносила валидол к искривленному, неестественно улыбающемуся рту... Все же не ушел он с поста главного конструктора. А ведь страшно подумать, что было бы, если бы я не нашел его. И Блинова. И если бы ребята в конструкторском и на экспериментальном работали не так яростно. И если бы Твердохлеб и Кадунин не поддержали меня так безоговорочно.
       Успех? Да. Не победа, а именно успех на местном направлении, как говорилось в сводках военного времени. Но если я ослепну от этого маленького успеха, который и достигнут-то лишь за счет счастливого стечения обстоятельств... Да, конечно, я старался создать эти обстоятельства, но могло и не получиться. И если теперь я стану слепнуть от этого успеха и не увижу того, что фактически прошел десятую долю пути к настоящему главному инженеру... Почему? Да потому что, строго говоря, я лишь вначале действовал с железной последовательностью. Мне нельзя было самому браться за гаечный ключ, надо было заставить проектантов доводить автомат. Они слабаки? Автомат в плане? На то ты и главный инженер, чтобы доказать: допущено головотяпство, его ни в коем случае нельзя продолжать на заводе. События надавили? Значит, плохой ты еще руководитель, если надавили. Победителей не судят? Да, конечно, их судят не так строго. Тем более, приятель, осуди себя сам! Блинова могло не быть, Хайкина могло не быть, энтузиазма ребят могло не быть, Кадунина, Твердохлеба могло, не быть. Успеха могло не быть. И разговор тогда был бы совсем иным.
       А Салтыков... Он вправе требовать прогрессивку. При семичасовом рабочем дне. Ни часом больше. Он честно работает эти семь часов и должен получать свое. И напрасен твой сарказм. Оскорбителен для тебя самого, хотя Салтыков по привычке, воспитанной десятилетиями, видит в этом лишь справедливый упрек. И не обижается. Каким надо быть хорошим человеком, чтобы не обидеться! Нигде в мире нет людей, способных так трудиться и так принимать упреки. Но ездить на них лишь потому, что кто-то головотяп, чего-то недодумал и нелепо распределил труд между подчиненными...
       Со свертками книг и пластинок я собрался было домой - оставить все это и переодеться. Но одолело нетерпение: а что там, на заводе? И, посмеиваясь над собой, в парадном костюме и в белой рубашке, с книгами и пластинками я поехал на завод, хотя знал, что со вчерашнего дня ничего нового произойти не могло.
       Вот уже кирпичные пальцы труб растопырились за оградой и знакомый вахтер приветствует меня.
       И сразу же я столкнулся с Покровским и Костей Бачуриным.
       - Куда идете, соратники?
       - Да так... Хотим навестить Хайкина.
       - Хайкина? Что случилось?
       - Ничего страшного, - сказал Покровский и тронул меня за руку. - Хочешь пойти с нами? - И, не давая мне раскрыть рта, стал расспрашивать, как прошел мой доклад. И когда я прорвался, наконец, сквозь его вопросы и задал свой - что же все-таки с Хайкиным, - сердце у меня колотилось уже не так испуганно.
       - У него приступ стенокардии, обычный недуг для его возраста.
       Бачурин согласно кивал головой, но по глазам я понял: обманывает.
       У Хайкина был инфаркт. В набрякшей маске с тяжелыми веками невозможно было узнать его лицо. Он лежал неподвижно, крохотный на огромной постели, и только частое дыхание обнаруживало в нем признаки жизни. Слабенькие, едва заметные признаки.
       О чем я думал, глядя на это помертвевшее лицо со всклокоченными вокруг лысины седыми волосами?
       О том, что лишился замечательного помощника и преданной няньки.
       О трех его внуках.
       О том, что, если он умрет, мои недруги и это несчастье превратят в оружие. Подонки на "ты" даже со смертью...
       О том, как быстро действует болезнь. Говорят: "Он стал другим человеком". Но как это страшно - увидеть смерть на давно и хорошо знакомом лице...
       ... Вот я вижу, как он комически хватается за голову. Вот в окружении ребят чертит что-то на листе ватмана, а они следят за его сухонькой ручкой затаив дыхание, потому что сейчас он незаметно подведет их к неведомому - и перед ними сверкнет новая грань. Вот он, склонив голову, посасывает карандаш - так было, когда я поставил перед ним задачу по автоматическому выравниванию скоростей, а через пятнадцать минут уже трещал его костями, бедный старик едва отдышался. Я дал ему неделю, я не представлял, как это можно сделать быстрее...
       Где же, приятель, твои легкие ноги, чистая совесть и отличное настроение? Где твоя, пусть не победа, а хотя бы успех на местном направлении? Успех такой ценой? Пиррова победа. "Еще одна такая победа - и у меня не останется войска!" Неглупый парень был этот рыжий, одной фразой вошел во все энциклопедии мира. Сколько нужно тысячелетий, чтобы понять, что главное - это войско? Если бы не это несчастье, я навсегда остался бы в приятной уверенности, что моя деятельность - сплошной сахар. Рон-Рон мог бы умереть через полгода - и я уже не принял бы этого на свой счет. Какая справедливая, но какая жестокая встряска...
       Глазные яблоки шевельнулись под тяжелыми веками, дрогнули ресницы, и я встретил взгляд, исполненный такой нежности, что свело горло. Ничего не было сказано, но, наверно, на лице моем отразилось нечто... Наверно, что-то такое отразилось - смесь тоски, жалости и боли, - потому что Рон-Рон шевельнулся и пальцы его правой руки легонько погладили пожелтевшее пикейное одеяло: он успокаивал меня!
       Вошла жена, маленькая костлявая женщина, и мы как по команде поднялись.
       - Ничего, все будет хорошо, - сказала она с фальшивой бодростью, которая резанула ухо. Я уже готов был жалеть моего Рон-Рона еще и за такую жену, но в коридоре, провожая нас, она тоскливо добавила: - Я же ему говорила... - и тихо заплакала.
       - Кто его лечит? - спросил Покровский. - Почему нет медсестры?
       - Она ушла за лекарствами, какие-то уколы... А лечит наш участковый врач, из поликлиники...
       - Надо использовать знакомства Ирины, - напомнил Покровский. - Поедешь?
       У стоянки такси он говорил суховато, и все же не так, как обычно:
       - Перестань курить, перестань нервничать и терзаться. Мы делаем все для того, чтоб такие вещи не могли повториться.
       Подошла машина, Алик захлопнул за мной дверцу:
       - Счастливо!
       Ирина вышла ко мне со встревоженным лицом:
       - Что случилось?
       Потом она звонила, договаривалась, продиктовала кому-то адрес Хайкина и просила приехать поскорее.
       - Спасибо. Ты... это... Что я хотел? - Действительно, что я хотел? - Ладно, неважно... Будь здорова.
       Она внимательно поглядела на меня.
       - Обожди, я сейчас отпрошусь.
       Дворник поливает улицу, асфальт дымится и распространяет свежий запах разогретой воды. Вот бы самому испариться... Но это еще не все, это еще не конец.
       Почему я решил, что я незаменим?
       Нет, так нельзя, это трусливая мысль, и тот же Рон-Рон не простил бы мне ее. И все же, если мне суждено остаться главным инженером, я не повторю прежнего головотяпства. Но и дипломатом не стану...
       Вышла Ирина.
       - Как ты думаешь, он выживет?
       - Прекрати все время думать об этом! - Она зашла вперед и остановилась против меня. - Павлик!
       - Да?
       - Пожалуйста, выслушай меня внимательно.
       - Я внимательно...
       - Ах, какой ты!.. - Я обыкновенный, но где там спорить. - Идем в кино.
       Я сморщился, Ирина успокаивающе провела ладошкой по накрахмаленной груди моей выходной рубашки. Уговаривает меня отойти, забыть обо всем хотя бы на пару часов, потом я опять уйду туда с головой, но сейчас...
       Она права, сейчас я ни на что не годен. Но есть еще одна причина, по которой я обязан выключиться: это экзамен всему, что я сделал. Если события пойдут криво, я не был прав...
       Ирина тащит меня за собой.
       По залитой солнцем улице мчатся автомобили, звенят трамваи. У книжных развалов толпятся люди. Пролетел самолет, медленно набирая высоту. Сверкает стекло витрин. В скверике дети кормят голубей. Цветут каштаны. Какая могучая штука - жизнь! Ничто не может нарушить естественного хода событий.
       Неужели события могут пойти криво?
      

    1964-1965

      
      
       * НЕВА (Л-д), N 3, 1966; МГ, М., 1967
       ** Латинская поговорка. - Прим. автора.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

  • Комментарии: 1, последний от 20/10/2019.
  • © Copyright Межирицкий Петр Яковлевич (mirknigi@yahoo.com)
  • Обновлено: 16/02/2013. 417k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.