Эта первая повесть Петра Межирицкого - надеюсь, не десятая, а еще меньшая доля его предстоящего литературного пути. Внешне повесть традиционна. Приходит новый главный инженер на завод и начинает налаживать производство, преодолевая косность, застой и т. п. Ситуация знакомая. И сюжет, и расстановка сил, и даже какие-то фигуры уже известны. В общем, как говорится, похоже, было. Что же это такое - несамостоятельность? Робость? А может быть, наоборот?
Мне кажется, наоборот. Нужно было своеобразное писательское мужество, чтобы вступить на эту проторенную дорогу. Межирицкий не стал считаться с тем, что сюжет его не нов, в этом сюжете он хотел сказать свое собственное, не только хотел - должен был, обязан был. В какой-то степени это было продолжение его личной заводской, инженерной жизни.
Да и что значит традиционный сюжет? Поколения живописцев из века в век писали "Мадонну с младенцем", и никого это не смущало, и даже удачи великих мастеров не мешали малым и молодым выражать свое, а значит, новое, в той же неизменной фигуре матери с ребенком на руках.
Страстность, с какой действует герой повести - инженер Павел Коротков, быстро захватывает, влечет за собой, забываются опасения, и уже нет ощущения традиций, а есть волнения трудной работы, темпераментный, горячий характер, есть завод, этот "прекрасный яростный мир" рабочих людей, созидания, творения нового.
И тут становятся не так уж важными частные удачи или неудачи. Человек занят делом, настоящим делом, я верю в этого человека, в его правоту, мне больно, что другие ему не верят, я готов защищать его, помочь ему, я страдаю с ним. Вот то для меня главное, что сумел автор.
В повести подкупает полнейшая достоверность заводского быта. Чувствуется, что точность и правда добыты здесь не наблюдениями - они элемент биографии, они пережиты. Сделать повседневную жизнь заводского коллектива фактом литературы нелегко. Нельзя превращать повесть в техническое описание, нельзя и лишить ее конкретности, подробностей. Петр Межирицкий избежал этих опасностей. Он сумел извлечь из самой что ни на есть будничной цеховой жизни поэзию труда без всякого украшательства, честно, в какой-то мере жестковато.
У нас мало писателей, пишущих о людях индустрии. Межирицкий знает завод, любит его; не только в повести "Десятая доля пути", но и в рассказах он остается верен своим заводским героям. Трудно и рискованно предсказывать писательскую судьбу. Может быть, когда-то Межирицкого увлечет иная тема, но сегодня пока я вижу на избранном им пути большие и радующие возможности.
Даниил Гранин,
Ленинград, 1966
ГЛАВА I
"Ах, какие шашлыки в городе Душанбе! Полдюжины на рупь. Сидишь этак в ресторации, а солнце всходит с востока. Хорошо!"
Это Илюшка осваивал пишущую машинку, потому что в нашем отделе новой техники каждый сам оформляет свои работы. У нас вообще крепкий народ, самый крепкий на заводе, каждый должен уметь все. Мы конструкторы, но можем работать и технологами, а когда надо, то и на машинке поклацать. Мне очень не нравится такой порядок, но ребята довольны: разнообразие.
"Я, Грачик Илья Григорьевич, рождения тысяча девятьсот тридцать шестого года, национальность значения не имеет, не судим, не женат... Брр! Простите, не знаю, как это случилось, но я все-таки женат. Впрочем, не в этом суть. Товарищ начальник отдела, не грызите, пожалуйста, моего ведущего инженера Павла Ан. Короткова. Он гражданин что надо и вообще молоток. Дайте ему свободу действий - и увидите... Молчать! Я т-тебе покажу свободу действий! А букву "и" заедает. Ага!"
Я поежился и положил листок на подоконник. За окном мокрый ветер гоняет по небу растрепанные облака, а над ними мутная пелена наглухо спрятала желанное светило. С крыш течет, стены домов почернели, во дворе грязно и гнусно. Возможно, столь мрачному восприятию способствует мое самочувствие: знобит, кашель, слабость...
Конечно, глупо: раз уж я отпросился с работы, следовало пойти в поликлинику. Отпугнула очередь: в этих бесконечных очередях пропадает желание стоять даже за бессмертием. И все же надо было пойти - шутка ли болеть одинокому человеку, да еще в изолированной квартире!.. А теперь этого, кажется, не избежать.
А патентованные средства? Неужели они ничего не стоят? Аспирин, пирамидон, пенициллин... А если в двойной дозировке? Вот так. И уснуть. Когда-то меня учили, что сон - лучшее из лекарств...
Проснулся я от звонка. Уже совсем стемнело. Голову стягивала обручем тяжелая боль.
Я открыл дверь. Это был Покровский, как обычно, томный и уверенный. Разделся, прошел в комнату. Я придвинул ему стул и затопил печь, а потом опять съежился на тахте, высоко мод спину подложив твердую подушку.
- Кажется, ты серьезно разболелся. А Шаланов торопит отчет по третьему цеху. Ваша взаимная любовь прямо-таки трогательна!
- А пусть не создает себе вотчину из отдела.
- Дивная ситуация: нерадивый начальник и требовательный подчиненный. Пожалуйста, предоставь ему заблуждаться. В конце концов за все отвечает он.
Я промолчал.
- Что же ты думаешь делать дальше?
- Выскажу ему все, что думаю.
- Детство! - Снисходительность Алика великолепна.
- Ну и пусть. Мне по душе детская непосредственность.
- Детская непосредственность - это взрослая посредственность. И что у тебя за страсть - нее исправлять? Издержки слишком энергичной натуры. Мне кажется, ты просто не на месте, - задумчиво проговорил Покровский. - Тебе надо было тогда согласиться...
- Хватит об этом, - попросил я.
- Ну, как сказать! Я, кстати, до сих пор не понимаю, почему ты отказался руководить отделом. Наверно, считал, что Шаланов справится лучше тебя?
- И теперь считаю.
- И теперь? Ссорясь с ним? Позволь не поверить.
- Не верь. - Я пожал плечами.
- Но если ты с ним не согласен, значит, видишь нечто, чего не замечаем мы, презренные слепцы?
- Видим мы все одно и то же, только смотрим по-разному... И давай не будем к этому возвращаться. Надоело.
- Как хочешь. А все же ты не прав: какое-то время вновь назначенному руководителю необходимо работать прежде всего на авторитет.
- Ах, вот как? На авторитет? - Если до сих пор я был бесстрастен, то отнюдь не потому, что меня мало трогала тема: не очень-то тянет к дискуссиям, когда раскалывается голова. Но, отстаивая свою правоту, забываешь даже о боли.- А три десятка инженеров должны потерять это время только затем, чтобы уверовать в божество? Глядеть ему в рот? Забыть, что есть собственное мнение? Только ради авторитета идти наперекор здравому смыслу... Он, видите ли, сказал - и так будет. Это не путь к авторитету. К диктату - да, безусловно.
- А мне нравится единоначалие.
- Что ж, о вкусах не спорят.
- Вот именно! Вкусы различны, и если пытаться угодить всем, то рискуешь не угодить никому.
- Мысль бесспорная, если человек не старается угодить себе самому, - отрезал я. - Парень он головастый, но слишком занят заботами о себе.
- Да, с Шалановым ты не сработаешься, даже несмотря на твое самоотречение: слишком у вас одинаковы характеры. Взгляды разные, а вот характеры... Тебе, несомненно, надо искать самостоятельную работу, - задумчиво произнес он, поглядывая на часы, и поднялся. - Извини, мне пора. Вид у тебя неважный. Я вызову врача, хорошо?
Я обессилено лег, накрылся пальто и с тоской смотрел через открытую дверь, как он одевался в коридорчике. Прижимая подбородком, завернул на шее пестрый шарф, изящным движением надел пальто. Он все делает изящно...
- Ну, выздоравливай. Так врача я вызову, ты не выходи.
- Пожалуйста, погаси свет, - попросил я.
Свет погас, и тихо щелкнула дверь.
И почти сразу с лестничной площадки послышался скрип соседской двери и топтание у моего порога. Потом звонок. Я не пошевелился. Снова звонок, теперь уже длинный. Ну что ж, я не хотел этого, но если вы так настойчивы, сударыня...
В дверях стояла моя соседка, массивная, как броненосец, туго распирающая телесами пестрый фланелевый халат, заботливая мамаша, желающая счастья мне, одинокому и заброшенному,- и своей дочери, разумеется. В руках она держала черный лакированный поднос с какими-то дарами.
"Бойтесь данайцев, приносящих яйцев", - вдруг вспомнил я ильфовский каламбур и подавился хохотом. Буквально в последний момент перед уже готовым сорваться с губ неприличным хрюканьем мне удалось подменить его кашлем.
- Вы нездоровы, Павел Андреевич?
Нашему бы директору такую оперативность! Моментально ей все становится известно. Еще бы" такой идеальный, с ее точки зрения, жених: "Образованный, на хорошем счету, непьющий, сам убирает, стирает..." И главное - момент подходящий: есть повод пожалеть меня, сердешного, и сыграть свадьбу.
- Благодарю, я совершенно здоров. Право же, вы напрасно утруждаете себя, Надежда Никифоровна. Спасибо, у меня все есть... Нет-нет, благодарю, не нужно. Чрезвычайно признателен...
И так далее. С улыбочкой, самым любезным тоном, на какой только я способен (а диапазон интонаций у меня достаточно широк).
Но эта наигранная бодрость лишила меня остатка сил, и, едва она ушла, я расслабленно повалился на тахту.
Итак, сударыня, первый раунд за мной. Зачем вы так настойчиво хотите женить меня на своей дочке? Ну о чем я с ней буду разговаривать, моя потенциальная тещенька, подумайте сами?
Э, приятель, разговоры играют подсобную роль. А о чем ты разговаривал с Люсей? Вот когда ты уступил свою очередь на квартиру Матюшину, а сам вселился сюда, в его клетушку, тогда разговоров было хоть отбавляй...
- Да ты не от мира сего! - с каким-то злым любопытством сказала она. Это было самое мягкое, что я услышал по поводу своего "вонючего благородства" (цитирую дословно).
Я терпеливо убеждал ее, что у Матюшина двое детей и больная мать. "Значит, ты не собираешься жениться? Не собираешься иметь детей?" Я ответил, что начинать семейную жизнь можно и здесь. Она усмехнулась как-то странно, сразу замкнулась. Разумеется, я прекрасно понимал: сочетание такой красоты и идеальной добродетели невозможно даже теоретически.
Тогда я постарался возместить ущерб и сделал в своей конурке (это ведь впервые в жизни я стал ответственным квартиросъемщиком, кончились общежития и частные квартиры!) сногсшибательный ремонт, отрезал угол кухоньки под душевую кабину, одолжил деньги на мебель, чтобы Люся купила ее по своему вкусу. Она холодно отнеслась к моим усилиям. И вместо того чтобы покупать мебель, мы на эти деньги махнули в Сочи, в отпуск. Потом пришлось полгода расплачиваться с кредиторами, а в комнатушке моей радиола так и осталась стоять на подоконнике, пластинки - в картонном ящике из-под сигарет, но какое все это имело значение? Мне-то ничего не было нужно, я хотел уюта для нее. А ей этого мало. Она может иметь больше. Конечно же, может. С ее красотой и умением держаться... Бррр, какая гадость! Зачем эти злые мысли? Я оскорблен? Жалею о разрыве? Глупости! Никогда в жизни ни о чем не жалел. И хватит. Есть о чем думать, кроме этого...
Вовсе не хочется мне спорить с Шалановым, но что же делать? И нисколько я собой не восторгаюсь, вот, мол, какой я принципиальный, не пройду мимо безобразия. И вполне сознаю, как мозолит глаза эта нетерпимость на фоне добродушия моих ребят. Сознаю - и опять не пройду мимо. И, конечно, опять поругаюсь с Шалановым. Вот что такое характер. Единственная роскошь, в которой я не могу себе отказать,- это следовать своему характеру. "Идейный! - говорит Покровский. - Христосик!" Почему Христосик? Христос жертвовал, я не жертвую, живу, как все грешные, не отказываюсь от удовольствий.
Стоп! Не растекаться мыслью по древу. Когда я здоров, этого со мной не бывает. Итак, Шаланов...
Мы терпеливо сносили чудачества старика Бригадирченко (пусть себе дорабатывает и идет на пенсию - что он и сделал, к всеобщему удовольствию) и даже научились порой обходить его. А узнав, что начальником отдела будет Шаланов, такой молодой, современный, такой энергичный и умный парень, рассчитывали и на новый, современный стиль. И что же? Все осталось по-прежнему: один думает - все выполняют. Ограничение, весьма выгодно оттеняющее личность начальника: разумеется, все они инженеры, но далеко не все способны думать, как я. И вот "я" жирно подчеркнуто и царит самодовольно, а три десятка в большей или меньшей степени толковых инженеров одинаково помалкивают, и проку от них, как от обычных клерков. Хороший ты парень, Витя Шаланов, но неужели не понимаешь такой элементарщины? Не верю. Разумеется, авторитет руководителю не помешает, только завоюй же его, ничего для этого не делая специально! Это настоящий авторитет. И плюнь на него, не носись с ним, а поддерживай ежедневно наново - в деле, в споре, в убеждении.
Но он сейчас воздвигает свой авторитет, как декорацию на сцене, а я этому мешаю, и потому, по убеждению Илюшки, я молодец, а по убеждению Покровского - Христосик, и даже лицом похож, совсем как на картине Крамского, только без бороды и усов...
... Дом тихо звенит, комната покачивается, и вместе с нею покачиваются на стенах зеленоватые привидения. Нет, это не привидения, это распятые Христы. А вот и моя очередь, и я чувствую, как под ударами молотка слепо пробирается сквозь мои кости ржавый железный гвоздь.
- Что есть истина?
Кто это? Шаланов? Улыбаясь, он нахлобучивает мне на голову колючий терновый венец.
Я молчу.
В протянутой руке его неожиданно, как у фокусника, появляется циркуль с длинной иглой.
- Что есть истина? - снова спрашивает Шаланов благожелательно, с искренним любопытством.
Я молчу.
Он поднимает циркуль на уровень груди и, светло, радостно улыбаясь, втыкает мне в сердце.
- А-а!
- Что есть истина?
Игла с равномерной частотой впивается в сердце.
- А-а-а!
- Что есть истина? - улыбается он.
Я собираю последние силы, хочу заслониться руками, но они крепко прибиты к кресту. А в руке Шаланова уже не циркуль, а паяльная лампа.
- Энергичная натура! Идейный! Христосик! - яростно кричит он и исчезает.
Я, весь в сухом жару, открыл глаза. Тени фонарей мечутся по стене, в лоб впился крючок от воротника пальто, раскаленная, перегретая печь пышет жаром, болит голова и сильно колет сердце.
Я с трудом встал, зажег свет и выключил печь. Хотелось проветрить комнату, открыть окно, но я догадался, что это было бы самоубийством. Потом я напился чаю со сгущенным молоком, измерил температуру. Градусник показал тридцать девять и восемь. Стало страшновато, захотелось приободрить себя. Я усмехнулся, а потом подумал: хорошо, что в комнате нет зеркала, малоутешительно было бы увидеть себя в зеркале. Снова прилег.
Один... А всего-то стоит спуститься вниз... Трудно, но это я еще смог бы... Там, у подъезда, телефон-автомат. Набрать номер и сказать в трубку только три слова: "Люся, я болен".
Почему все так закончилось? Ведь мы были искренне привязаны друг к другу. А любовь по расчету - это так немодно сегодня, такой анахронизм, буквально прошлый век... Или я вообразил себе бог знает что, а она не виновата? Как же тогда?
И вдруг я вспомнил, какое у нее было лицо тогда, во время скандальчика из-за квартиры. Такой взгляд у меня самого бывает при виде слюнтяев, выпрашивающих на улице пятаки, чтобы влить в себя еще глоток спиртного. Я в ее глазах был так же уродлив, не годен, не приспособлен к жизни на планете Земля...
Нет, ничего я не вообразил. И раньше мог бы увидеть, если бы хотел. Нет смысла вести нудные воспитательные разговоры... Она взрослый человек, со сложившимися убеждениями... Еще и неизвестно, кто кого перевоспитал бы: в житейских вопросах женщины всегда чертовски активны.
Наверно, я поднялся с тахты слишком резко, и пришлось сесть, даже прилечь, чтобы унять головокружение и бешеный перестук сердца. Прямо перед глазами раскрылся теплый угольно-черный мешок, стремительно всосал меня и беззвучно захлопнулся...
Мне показалось, что я сразу же поднял веки, но теперь было почему-то светло, и я почувствовал, что на улице ослепительный снег и мороз. В комнате не было солнца, его у меня никогда не бывает, но от крыши соседнего дома отражались бело-розовые блики и качались на потолке. Я повел глазами и увидел у печки сидящую спиной ко мне женщину. У меня сжалось сердце.
- Надеюсь, теперь вы отоспались. Двое суток - это хватит любому.
- Двое суток?
- Лежите спокойно. Как вы себя чувствуете? Учтите, вы остались живы себе вопреки. И вообще простите меня, но я еще не встречала такого больного. Почему вы сразу не вызвали врача? Молчите? Ну что ж, теперь по крайней мере вас можно отвезти в больницу.
- А вы не находите, что не вредно было бы узнать мое мнение насчет больницы?
- А вы не находите, что не много было бы толку, если бы мы лечили больных по их разумению?
- Толку и так не много.
- Не намерена с вами пререкаться.
- Вот что, милая девочка... Я вам, конечно, очень обязан, но теперь я в сознании, и ваше жертвоприношение... - Я поперхнулся: интересно, что я вытворял тут во время двухсуточного беспамятства? Я ведь хорошо помню, что прилег одетым, без простыни, а теперь... И закончил мягче: - И ваша самоотверженность, надеюсь, больше не потребуется. Я себя чувствую вполне...
- И я надеюсь, но уверенности у меня нет. И у вашего участкового врача тоже. Если бы за нами был уход...
- Я в состоянии себя обслужить.
- Поверьте, мне виднее. Тогда я вспылил.
- Подите к черту, - сказал я слабым голосом. - Никуда я не поеду.
- Разумеется, - согласилась она. - Вы не поедете. Мы вас отвезем.
И стала надевать пальто. Вот уже идет к двери...
- Не надо меня в больницу! - Вот если бы я всегда говорил таким тоном, как бы мне легко жилось! - Ну, я вас прошу!
- Но кто же за вами будет ухаживать? Где ваши родные?
- Я один.
- Такого не бывает. Кто-то ведь есть!
- Бывает. После мировых войн все бывает, - сказал я и кивнул на стенку. (Незачем вдаваться в подробности.) Там висели переснятые и увеличенные мною фото матери, совсем молодой, с тяжелыми темными волосами, и отца в военной форме с капитанскими погонами. Мама всегда старалась казаться сдержанной, а отец был отчаянный весельчак и даже на этой фронтовой фотографии выглядел душой общества.
О, как изменилось соотношение сил! Уж теперь-то о больнице и речи быть не может.
- А это - Люся? Розовая красавица с распущенными каштановыми волосами - это и есть Люся? Одобряю ваш вкус.
- Она была здесь?
- Да, но очень недолго. Кажется, даже обрадовалась, увидев меня. Может быть, попытаться ее вызвать?
- Это Алик постарался...
- Что?
- Ничего. Не надо никого вызывать.
- А ваши соседи? Они могут присмотреть за вами?
- Не только могут, они этого жаждут. Но давайте обойдемся без соседей. Ведь не для того же вы спасаете мою жизнь, чтоб они женили меня на своей девице?
- Вас? - безмерно удивилась она.- Да кто за вас пойдет?
- Вашими бы устами!
Она сняла пальто. Я устало закрыл глаза. Мир между нами длился недолго, потому что вскоре я потянулся за брюками.
- Куда вы?
- Мне нужно.
- Я все вам подам. - И повернулась идти.
- Обождите. - Не без труда я сел в постели. - Слушайте, не знаю, что вы со мной делали, пока я был без сознания, но теперь...
- Все-таки я отправлю вас в больницу. Это же просто невозможно! Какое-то патологическое упрямство! С такими больными, как вы, медицина не сдвинулась бы ни на шаг от Гиппократа.
- А она и не сдвинулась. Но это не важно, важно то, что я действительно могу встать. Даю слово.
При этих словах я воинственно вытянулся и выпятил подбородок, всем своим видом доказывая, какой я молодец. Молодечество было жалкое, но она поверила. И я получил свои брюки.
Потом я узнал, что ее зовут Ирина, что она студентка пятого курса и проходит практику в нашей районной поликлинике. Положение практикантки ее, видимо, не слишком обременяло, если она могла целый день возиться со мной.
А поздно вечером я увидел, что она выволокла из кухни раскладушку и принялась расставлять ее.
- Я вижу, вы не на шутку увлеклись мной.
- Смелое предположение! Да я закричала бы от страха, если бы такое мне всего лишь приснилось, - любезно ответила она. - Я не буду покушаться на вашу свободу, как некие соседки, не волнуйтесь. Вам вредно волноваться, у вас двустороннее воспаление легких. Вы ходили больным несколько дней, а медицина должна теперь за вас отдуваться. Пока положение не определится, кто-то обязательно должен ночевать у вас.
- Да, конечно, это очень желательно, - сказал я, плотоядно прищурясь.
Мне не хотелось пошлить, но я не пропустил подвернувшийся случай только для того, чтобы показать ей, что я тоже умею кусаться.
Она покраснела и произнесла банальную фразу:
- А вы, оказывается, хам.
Жизнь стала похожа на манну небесную: утром желтая от масла манная каша, днем крепкий бульон с манной, вечером манный пудинг с густым и сладким сиропом. Один бог знает, как я ненавижу манку. Попробовал я однажды зашипеть, но Ирина резко оборвала:
- Ведь вы не хотите, чтобы я делала вам клизмы. - Как все-таки грубы эти медики, даже начинающие... - Потерпите. Из чисто эгоистических соображений я не допущу никаких рецидивов. Мне надоело с вами возиться.
Возилась она не много, но толково. Приходила вечерами, обкладывала меня банками или горчичниками и готовила еду на весь следующий день.
Бывали у меня мои ребята - часто, почти ежедневно. Ирины боялись, как ведьмы: не позволяла засиживаться, громко разговаривать, подозревала, что мне таскают сигареты (уж тут-то мы ее надували, милочку!).
Происходили у нас столкновения и другого рода.
Однажды, изнывая под банками, я сказал:
- Это вы мне по злобе такие банки сподесобили? Поставьте хоть пластинку для облегчения мук.
- Какую?
- "Манфред" Чайковского. Там две пластинки в желтых конвертах. Слушали когда-нибудь?
Она неопределенно пожала плечами.
Пока она искала пластинку в ящике из-под сигарет, я, лежа на животе, наблюдал за нею, смакуя предстоящий эффект и боясь только ее музыкальной невосприимчивости.
Угрожающий грохот оркестра смял ее с первых аккордов, напряг, скрючил в неудобной позе. Чуть спало напряжение - и она расслабилась, разжала стиснутые пальцы, но слушала неотрывно, даже взгляда не отвела от зеленого глазка радиолы.
Конечно, это было жестоко по отношению к ней, но мне показалось, что она из тех молодых людей, которые полагают, что все в мире удивительно просто. А такие вещи, как "Манфред", многому учат.
Приближалось самое драматическое место - финал первой части. Надрывались скрипки, грустно извиваясь, гудела виолончель. И вдруг - рыдание всего оркестра, трагическая и суровая медь, тревожный грохот барабанов. Мелодия взбирается на немыслимую высоту и падает, как подстреленный беглец. Раскаты, раскаты, обрывающиеся удары. Последний, гасящий надежду.
Все. Конец.
- Конец первой части. Переверните пластинку.
Она продолжала неподвижно сидеть лицом к радиоле, склонив голову, и руки ее были бессильно сложены на коленях. И тогда сочувствие к ней, которое возникло во мне с первых аккордов, перешло в острое ощущение вины, и, приподнявшись на постели вместе со своими банками, я стал лихорадочно придумывать слова, которыми можно было бы вновь вернуть ее к единственному знакомому мне в ней состоянию беззаботной насмешливости.
Но я не успел ничего придумать. Она встала, и по движению рук я догадался, что она вытирает глаза. Тогда, сжавшись, стараясь не греметь банками, я снова забрался под одеяло и отчаянно глядел ей в спину. Она взяла пластинку, долго читала надписи на этикетке (я почему-то все старался припомнить, кто же там дирижирует? Кажется, Рахлин), перевернула, но не поставила на диск, а бережно положила в конверт.
- Ириночка, извините меня, - отвернув лицо к стене, попросил я, когда она снимала с моей многострадальной спины звучно плямкающие банки. - Я не ожидал, что вы так... что вы такая впечатлительная. Это ведь далеко не на всех действует.
- Где вы учились музыке? - суховато спросила она.
- У репродуктора.
- И только?
- А где же еще я, детдомовский сирота, мог учиться музыке?
Про детдомовского сироту я напомнил, чтобы смягчить ее - чувствовал себя виноватым и жаждал прощения.
Молчание. И потом:
- Вы гоголь-моголь любите? Из желтков и какао. Я делаю вкусно.
Нет, право, она шла, эта Ирина. Длинные карие глаза, подстриженные темные волосы чуть прикрывают щеки и закручиваются смешными рожками. Хороший овал лица. Рот маленький, со смешливо приподнятыми углами губ. Она не употребляет пудры и помады. Немного краски на веках и на ресницах, хотя им этого вовсе не нужно, но ведь модно. Стройная фигурка, узкие коленки любопытно выглядывают из-под юбки. (В прежние времена, когда я только начинал ухаживать за девушками, коленки тщательно прятали...)
Я испытал почти отеческое чувство, когда поймал обращенный на нее взгляд Покровского. Удивить Покровского особью женского пола - это само по себе удивительно. Я понимаю, его привлекла не какая-то редкая красота, которой Ирина не обладает, а естественность, пластичность и заметный в каждом ее движении такт. Разумеется, он не уставился на нее в немом обожании, едва увидев, но несколько ее реплик... (А я сам провоцировал ее на ядовитые колкости, чтобы показать Алику: смотри, какое грациозное и умное) создание!)
Потом мы заспорили, забыв об Ирине (она в кухне готовила этот растреклятый пудинг), я разошелся, повысил голос, закашлялся - и тотчас же появилась она и посоветовала Покровскому уйти. Алик послушно встал.
Видя, что она решительно настроена прекратить визит, я взмолился:
- Да ладно, я буду держаться в рамках. Почему вы такая бука? Прислушайтесь, вдруг это и вас заинтересует.
- И попробуйте рассудить нас, - вставил Покровский.
- Вы полагаете, я могу это сделать? Хозяин дома - такая интеллектуальная личность, обожает классическую музыку, читает Плутарха и книги по искусству, имеет авторские свидетельства на изобретения... Смотрите, какие красивые, с ленточками...
- Я когда-нибудь позволил себе прихвастнуть своими знаниями?
- Нет! - засмеялась она. - Во мне заговорил комплекс неполноценности. Черная зависть. Я ведь всего этого не знаю, кроме разве чтоживописи. У меня брат художник. Так о чем же ваш спор?
- Речь идет о так называемой гражданской активности. Наш общий друг Павел Андреевич Коротков, - кивок в мою сторону, - большой ее поклонник.
Великолепна осанка Покровского, великолепна его дикция, великолепны интонации, особенно иронические. Сейчас, когда он подчеркнул голосом "гражданскую активность", меня покоробило, так выспренне и декларативно это звучит.
Покровский продолжал. Суть его размышлений сводилась к тому, что в стране, где интересы государственной администрации полностью совпадают с интересами населения, так называемая гражданская активность есть всего лишь дурной тон: в лучшем случае признак суетливости, беспокойства, в худшем - стремление сделать карьеру. Разумеется, он допускает наличие частных недостатков, проистекающих от временных ошибок в планировании или от небрежности части государственных служащих. Но за всем этим способно уследить государство. Прыгать же, чтобы выделяться, - мелко и некрасиво. Более того, людей раздражают прыгающие индивидуумы. Они вызывают насмешки уже тем, что не пропустят ни одного собрания, чтобы не выступить с обличением каких-либо недостатков, чаще всего мнимых. Как правило, эти люди - болтуны и демагоги, не имеющие достаточной профессиональной подготовки по своей специальности. Мягко говоря, они не нужны обществу. Движение вперед, причем движение невиданными темпами, обеспечено самой сущностью нашего социального строя.
- Так,- сказала Ирина.- Понятно. А что же вы? - обратилась она ко мне.
- А я думаю, что это абсурд, с которым незачем даже спорить. Не вздумайте обвинить меня в высокомерии, я не отказываюсь опровергать, а просто считаю, что такие рассуждения опровергают себя сами с полнейшей очевидностью. Достаточно лишь вспомнить, как они возникли...
- Это история, - томно отозвался Покровский.
- История - великий учитель, - возразила Ирина. - Она многое проясняет. Давайте послушаем, а? Продолжайте, - важно ткнула она тоненьким пальчиком в мою сторону.
- Во-первых, это удобные рассуждения, они от всего освобождают. Следовать такому принципу - значит, использовать мыслительный аппарат одних только руководителей и пренебрегать умом, опытом, инициативой и гражданским мужеством всего населения страны.
- Однако! - холодно сказал Алик.
- Да! И извиняет исповедующих такую точку зрения лишь ее происхождение. У нас частенько злоупотребляют парадными отчетами, и как реакция на это может возникнуть отвращение к громким словесам. Но вообще отказаться от слова!.. Разумеется, одними разговорами ничего не совершишь, но все-таки начинается дело именно со слова. Для того-то у людей и родилась речь.
- Категорично и неопровержимо, как и все, что изрекает Коротков,- усмехнулся Покровский. - А ты не допускаешь наличия какой-то другой истины в этом вопросе? И вообще наличия второй истины в любом вопросе?
- Допускаю. Но это будут истины, неприемлемые для меня.
- Ого!
- А вы напрасно иронизируете, Алик, - вмешалась Ирина. - Я, например, на стороне Павлика. Могу добавить, что от ваших рассуждений подозрительно несет аристократизмом, чистеньким самоустранением. Фи! Как, мол, у вас тут дурно пахнет, и скандалы какие-то. Мне лучше отойти, разберитесь-ка сами.
- Все ясно. - Покровский, улыбаясь, поднялся. - Мы - люди противоположно мыслящие, и спорами тут ничего не решишь. Вы останетесь при своих убеждениях, я при своих. Договорились? Ну, выздоравливай.
Вот так всегда: даже будучи не прав, он удаляется победителем.
Вскоре, закончив свои ежевечерние хлопоты, собралась и Ирина.
Прощаясь, я сказал:
- Вот уж не думал, что вы будете на моей стороне!
- Как видите, во второстепенных вопросах наши взгляды могут совпадать.
"Во второстепенных"! Ах, девчонка! И с юмором.
Я дружелюбно помахал ей рукой. И она глядела на меня ласковее, чем обычно.
Впрочем, возможно, мне это просто показалось.
ГЛАВА II
Около двух часов пополудни я шел на завод. Это была первая вылазка, и меня опьянил колкий морозный воздух, ослепила голубизна, оглушил полновесный уличный шум, а легкий ветерок едва не свалил с ног. Я шел узнать новости, а в основном потому, что истосковался по заводу и по ребятам.
Последний этап пути - через парк.
В парке царил бело-голубой покой. Он охватил меня и как-то незаметно вытравил из души все беспокойства. Маленькое солнце освещало шершавый снег. Черные стволы отбрасывали голубые тени. С веток срывались легкие хлопья снега, застилали воздух серебристой пылью и бесшумно падали на землю. Рядом, на шоссе, гудели машины - и все же казалось, что в парке совершенно тихо.
Размягченным вышел я из парка к проходной и с некоторым остатком этого чувства вошел в полутемное и душное с улицы помещение нашего бумажного царства.
Шаланова не было, а рядовые грешники встретили меня восторженным ревом, столпились вокруг и засыпали вопросами.
- "Ах, какие шашлыки в городе Душанбе!"- процитировал я.
- Хватит, не хочу шашлыков!- закапризничал Илюшка.- Хочу ленинградских пирожных.
- В общем, я вижу, Шаланов вас еще не прижал, - засмеялся я.
- Прижмет! - пообещал Илюшка. - Каждому воткнут в башку по датчику, поставят у дверей робота-хронометражиста, и будет он засекать, сколько времени думал о работе, а сколько о разной ерунде. Если был паинькой, то, когда соберешься домой, он тебе подмигнет электронной лампой и скажет жестяным голосом: "Благодарю за отличную службу, приходите завтра, товарищ Грачик". А если весь день филонил, долбанет по морде и вдогонку сквозь зубы: "С-скотина!" То, что по челюсти врежет, это ерунда, а вот морально убивает...
Отворилась дверь, и все рассыпались по своим местам. Мы остались втроем, загороженные моей доской, - Покровский, Грачик и я.
- А у тебя в группе изменения, - сказал Покровский. - Салтыков увольняется.
- Чего это вдруг? Семен Николаевич! - позвал я Салтыкова.
Он подошел, немолодой человек с бледным, несколько желчным лицом, опытный, грамотный конструктор и мой постоянный партнер по шахматам во время обеденного перерыва. Уголки его губ были печально опущены, а выпуклые серые глаза с тяжелыми веками и мешками под ними смотрели на меня спокойно и немного настороженно.
- Куда это вы собрались?
- Да вот, предложили ведущим группы на заводе автотракторных запчастей... Сто сорок рублей...
- Так вы из-за десяти рублей бросаете нас на произвол судьбы?
- А прогрессивка? У них регулярно, каждый месяц. А у нас, сами знаете, как обстоят дела со сбытом... Это мы по чьей-то доброте получаем прогрессивку, а еще месяц-два - и нам ее больше не видать как своих ушей.
- Тебя, кажется, тоже волнует проблема сбыта? - сказал Покровский.
- Павла Андреевича она интересует в ином, в общественном, так сказать, аспекте, - улыбнулся Салтыков. - Не жаль вам нервов, опять станете доказывать, что дважды два - четыре.
- Что же делать, иногда и это нужно.
- Возможно. Но я предпочитаю просто перейти на другой завод и там спокойно получать свою прогрессивку. В домашнем бюджете эти сорок процентов, знаете ли, не пустяк.
- Жаль, Семен Николаевич. Мне очень жаль, что вы уходите.
- Что делать... Я тоже от этого не в восторге. Привык, и с вами мы всегда ладили, но, так сказать, материальный стимул...
- Я из-за одного материального стимула не ушел бы, - сказал Илюшка. - Привычка, люди... Тем более что у нас такой коллектив! Такие ребята, мозговики-тяжеловесы!.. Нет, я не ушел бы.
- Когда вы будете в моем возрасте... жена, сын, дочь-невеста... тогда вы тоже уйдете, - тускло, печально сказал Салтыков и скрылся за своей доской.
- Как видишь, еще не все население Союза жаждет включиться в борьбу за искоренение недостатков, - сказал Покровский.
- Что ж, значит, надо будет потрудиться, чтобы включились все, - ответил я.
- Надеюсь, первая неудача тебя не обескуражила?
- Ну, разумеется, нет! - Кажется, в моем голосе содержалась достаточно уверенности и ответной иронии. Но тем не менее я поторопился перевести разговор на другое.
- Илюша, что нового? Как там станок? - Автомат для профильной шлифовки кулачков был нашей последней работой, достаточно сложной, исход ее не мог быть предсказан со стопроцентной гарантией. Накануне моей болезни сборка станка приближалась к концу. - Опробовали?
- Пока результаты не экстра.
- А что такое?
- Лапочка, не твое дело, справимся сами. Сколько тебе еще хворать? Неделю? Ну и хворай на здоровье. Лучше скажи, книгу Зелига об Эйнштейне ты уже читал?
- Читал. Идем к станку.
- Да ты с ума сошел! Там сквозняки, Павлик, честное слово, все это потерпит, пока ты выздоровеешь. Просто затерла какая-то мелочь. Ну куда же ты? Алик, да скажи ему!
- Не буду. Бесполезно.
- Ты же загнешься, дубина!
- Тихо, Илюша. Не будь таким нервным. Бери чертежи. Пошли.
В тесном помещении цеха механизации мерно жужжали станки, лишь старик фрезерный грохотал, когда брали большую стружку. Мы сидели на корточках - Грачик, Борис Матюшин (тот, в апартаментах которого я теперь живу), слесарь со светлой головой и золотыми руками, один из лучших на заводе, и я.
Илюшка объяснял характер погрешности.
- От твоего голоса уснуть можно, - заметил я.
- А мне уже осточертело предлагать эту задачку в порядке спорта.
- Для кого-то это спорт, а для нас - родное детище.
Стали пробовать на деталях, потом я увидел, что так мы провозимся до второго пришествия, и сказал Матюшину:
- Боря, сообрази какой-нибудь увеличитель масштаба. Я думаю, проще всего будет рычажный.
Матюшин насобирал какого-то хлама, просверлил пару отверстий, двадцать минут поработал напильником и гаечным ключом - и примитивный пантограф был собран. Дело пошло быстрее. Мы сделали десятки замеров, пытаясь нащупать какую-то зависимость. Плюшка накладывал на планшет все новые листы бумаги и брюзжал:
- Даже ты не можешь сделать, что уж обо мне говорить? А Шаланов торопит.
- И прекрасно делает. Учись думать самостоятельно. Ну-ка, поверни копир еще на градус.