Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Комментарии: 2, последний от 16/07/2012.
© Copyright Михайличенко Елизавета
(nessis@gmail.com)
Размещен: 29/12/2010, изменен: 30/12/2010. 107k. Статистика.
Повесть: Проза
|
|
Аннотация: Судьба моя ленива и бездеятельна еще более, чем я. Она тоже не понимает иронии. До последнего момента никто из нас не знает куда, зачем и кто первый. Я вынуждаю ее вяло намекать, а потом, огрызаясь, бреду в указанном направлении утешаясь лишь тем, что ничего не изменилось.
Вид моей судьбы при этом ужасен - сомнамбулически пялясь в пространство, тащится она за мной, мечтая избавиться.
|
--
ИНОГДА Я СТАРАЮСЬ БЫТЬ...
--
Выходя на песок
Иногда я стараюсь быть доброй. Получается вяло. Сил хватает только быть. Черты моего лица -- всего лишь набросок способного мастера. Неявны, общи. Состояние потерянного дома, преследующее меня всегда, уже сменилось монотонной тоской по дому, теперь, когда уже ясно, что я существо бездомное и не способное на пристанище. Невоплотимость любви трогает значительно меньше, даже практически не трогает, особенно по сравнению с лучшими годами жизни. Это табу, оставшееся им и по сегодня, хотя уже давно не болит. Табу вообще не болят, особенно если есть опыт детства в диктатуре, или что-то вроде этого. Лучшие годы жизни -- это где-то в районе юности, судя по схожести суждений окружающих. Не хотела бы я снова. Может быть, я совершенно нормальна и повторяю одно из множества человеческих воплощений. Тогда я не скажу ничего особенного, но каждому было бы приятно, или привычно, заглянуть в зеркало. Я имею в виду узнавание. А может быть и нет.
Во всяком случае одно отличие очевидно, скорее даже отсутствие. У меня нет чувства юмора, вернее даже иронии. А вернее -- то, что я называю этими определениями не совпадает с общепринятым. Это уже понятно и однозначно, потому что проверено на конкретных ситуациях, часто очень неприятных -- кому приятно, когда оказываешься в центре внимания -- когда смех абстрактный переходит в конкретный и направленный на тебя, потому что ты выпала из общего течения общения, потому что ты не понимаешь, не врубаешься, до тебя не доходит и не допирает, а притворяться нет уже ни сил, ни желания. Да и смысла. Все уже знают и ждут. Кажется, на меня уже даже приглашают. Наверное, это только кажется.
Я нарочно не напишу сколько мне лет. Один мужчина сказал, что лучшие мои годы уже прошли, а в его устах это диагноз. Я бы сказала иначе -- я ощущаю последние лучшие годы. Как ощущаю... А как чувствуешь последнюю влагу моря, выходя на песок.
Семейное положение мое стандартно.
Стандартность -- это самое больное, то, чего бежала всегда и к чему неизменно приходила -- люди, мысли. Поступки, даже если мотивация казалась неповторимой. В конце концов, человек физичен, и это накладывает стандартные телодвижения как в пространстве, так и во времени. Ситуации разрешаются несколькими вариантами, если есть возможность выбора, но и выбор не спасает, ибо он всего лишь вариант стандарта.
Тогда я попыталась искать проявления и копила их, как скупой рыцарь. Отклонения от стандарта, при этом я не касаюсь болезненных проявлений, патология еще более стандартна, чем норма, ибо классифицирована, изучена и пришпилена булавкой в соответствующих разделах, но отклонения от стандарта встречались редко и лишь частично. Красота же альтернативных решений была недоступна тем, с кем сводила меня жизнь и судьба. Я страдала от этого и продолжаю не смотря на опыт.
Поступки мои никогда не выделялись.
Жизнь моя начиналась в провинции и не предвещала счастья, потому что была затеряна среди многих детских девочкиных воплощений, пришедшихся на середину двадцатого века. Социальные предпосылки были мелки, а духовные не брались в расчет. Девочка была здорова, ленива, избалована, тиха, очаровательна. Умница в школе и поздний ребенок дома. Умела врать по телефону, что папы нет. Мечтала быть Атосом и понимала, что невозможно -- то есть, критичность мешала полету воображения уже тогда, а в школе и подобных заведениях утвердилась и вошла в привычку. Понимала, что удобнее быть Д'Артаньяном. А еще приятнее -- Ришелье.
Но я уже не пишу о себе, эти слабые характеристики -- они совсем другого человека рисуют. Ее, Сюзанну. Зинку -- чтоб не задавалась и не понимала как повезло ей, что родители интуитивно почувствовали значение имени для судьбы, или наоборот. Отец Сюзанны был ремесленник по художественной части, но любил Сезанна непонятной нездешней и неразделенной (в плане собственного воплощения в отблеске привязанности). Отсюда и Зинка, ненавидящая Сезанна -- раз, родителей -- два (по причине сбагривания бабушке по боковой линии), Родину -- три (по причине ее поганости, как таковой) и вареный лук, в том числе -- как образ жизни. Но эти искорки определений снова не принадлежат мне, это скорее осколки автопортрета, ставшие неактуальными с годами, но помогающие понять.
Господи, как лень мне писать диалоги -- их было очень много, диалогов, разной степени банальности, даже блестящие были иногда, но разве в этом суть. Суть в совпадении двух девочек в провинции в заданное непонятно зачем время, но все это при полном отсутствии действия, во всяком случае достойного хотя бы провинциальных подмостков. В этом, конечно, такая щемящая и узнаваемая трагедия большинства посредственных судеб, что достаточно всего лишь намека, и то -- деликатно, потому что для чего?
Поражающая меня невесомость существования была для Сюзанны естественна и банальна, а я тянулась именно к этому, потому что, хоть и объясняла вслух происходящее куриностью ее мозгов, втайне мучилась возможностью лишь внешнего повторения. Ей хронически везло, суке. За это я делала вид, что ее люблю.
Поступки ее были ярки и естественны, хотя я всегда подозревала, что в этом должна быть какая-то тайная работа, завершающаяся во внешнем мире. И все мои нелепые и как бы случайные вопросы, не к месту и времени, злящие или льстящие, все они имели целью одно -- убедиться, что кажущаяся неповторимость существования действительно умело выстроена, а значит это следствие, а не способ бытия. Я даже согласна была признать за ней достаточно серьезные постановочные способности -- любой труд должен быть вознагражден, особенно если он не имеет прямо-меркантильные цели, а только опосредованные. Поймать я ее хотела. Была все-таки фальшь!..
Или не было?..
--
Костюмерная
Я совсем не уродлива. Уродство это уже достаточно агрессивный выход. Собственная способность к воплощениям пугала меня с детства. Я бегала от зеркал. Странно, но наружность моя волнует меня достаточно сильно, особенно в отношении соответствия окружающей обстановке, а вернее даже в отношении совпадения выбранного образа и внешнего мира. То есть когда я произношу слова, я должна понимать кто произносит их на самом деле -- я или женщина, которая должна по выбранной роли формулировать именно так и не иначе. А если приходится иначе, то начинаются сильные несовпадения, дискомфорт и заметна фальшь, и считают, что я издеваюсь, хотя издеваться нарочно я не умею. То есть умею, но настолько плохо по среднестатистическому сравнению, что как бы и вовсе не умею. Поэтому дурацкие ситуации получаются.
Самое отвратительное в жизни -- это игра по правилам. Иногда вместо того, чтобы сказать: "Не хочу", приходится говорить многословно и чаще всего все равно уступаешь, делаешь, но уже на фоне обиды и внутренних комментариев с обеих сторон. Вот чему учиться бесполезно, но стоило бы. Я не имела в виду комментарии, но подумала, что именно они украшают или наоборот существование, выворачивают или хотя бы поворачивают однозначные ситуации и не то, чтобы избавляют от выматывающих повторов, но хотя бы облегчают их. Я пользуюсь этим.
Игра же не по правилам гораздо интереснее, но подло. Одно нельзя, а другое противно.
Рассуждения мне вредят -- физически и потом, продолжаясь и отслеживая свои разрушительные последствия в душевном пространстве. Что останется мне кроме того, что есть и теперь -- умения, то есть привычки рассуждать и неумения найти правильный путь, а наоборот -- хронический приход в замкнутое пространство сомнений и печали... Господи, если я когда-нибудь зову, то делаю это рефлекторно.
Одежда моя ярка и абстрактна, как громок и неконкретен призыв на помощь. Но разве может быть призывом о помощи одежда? Конечно, в принципе может и должна, но все-таки абсолютно не в моем, а совсем в другом случае. Мои призывы на помощь немы. Все желания позвать заранее обречены, потому что я боюсь боли и даже намек на ее возможность, то есть на возможность отказа или недоумения рождает во мне страх, а тревога долго не может угомониться. Состояние насмешки знакомо мне только по наслышке, но состояние объекта -- о, да! Сама мысль снова оказаться кажется мне отвратительной.
Мой панический страх быть смешной не так уж патологичен, если вдуматься. Мне кажется, он должен быть если не созвучен, то понятен в той или иной мере.
Я, несомненно, стилизуюсь и одеваюсь неоднозначно. Я заполняю ниши в том слабом творческом пространстве, которое все время ускользает, оставляя за собой скуку и выжженную привычкой связь. Я ненавижу свою слабость и зависимость, и вряд ли может служить оправданием уверенность, что нет более строгого судьи и более сторонящегося меня человека, чем я сама. Жалость, испытываемая мной к своему отражению глубока и обща, а выражение лица поверхностно. Или наоборот.
--
Действующие лица
Попробую вернуться к действующим лицам. Впрочем, действие, протекающее по законам литературной выстроенности, тошнотворно, а как бы случайные совпадения в контексте сюжета смешны. Люди, события, даже сами совпадения должны протекать мимо или сквозь и большинство должно заканчиваться ничем, то есть иссякать естественно, если вообще можно употреблять слово "должно". Жизнь, пространство и время есть временные постоянные и хрупкость одного относительно другого хороша своей относительностью и личным отношением.
Как знакомы мне обобщения, и как я не умею уклоняться от них! Я обобщаю и обобщаюсь. Это несправедливо.
Справедливость... Сказанное однажды моим другом в тесном лондонском кэбе: "Но это будет несправедливо..." -- детски доступная формулировка детским (неродным) английским в детские глаза незамутненной приятельницы -- прожженной западной журналистки, очень одинокой и привязчивой. И ее дикий в своей наивной серьезности ответ: "Но жизнь вообще несправедлива..."Я ужасно смеялась, а они обиделись. Что происходит с нами -- в России, на Западе или Востоке, что угасает в нас, и как ощущаем мы это уничтожающее угасание?
Когда угасает час волка, наступает час крысы. Но когда выдавливаются последние капли часа шакала, наступает новый час шакала... Верно ли, что невозможность лаконичного объяснения и отсутствие конкретного знания ничего не меняют? Какой волк, шакал, крыса. Когда. Где. Мы понимаем каждый разное и каждый -- свое. Но общая мелькнувшая брезгливость есть рефлекторное отвращение к шакальей неизбежности. Не понимая -- согласны. Дрянь. Иногда я стараюсь быть счастливой. Убогость этих попыток приводит в восторг моих лучших подруг. Их у меня, при всем при том, несколько и в нормальном состоянии они обо мне не помнят, так, изредка и чаще утилитарно. Звоня мне по телефону в субботу подруги ждут жалоб, а получают отпущение грехов, что происходит, скорее, от моей лени, чем от великодушия. Часто при этом присутствует Сюзанна и, так как подруги у нас не пересекаются, в громкости и выражениях она не стесняется. Люди тусуются вокруг, как карты -- а я с детства умела играть только в дурака и то всегда проигрывала. Это продолжается. Но то, что "наука умеет много гитик", оказалось правдой. "Ты всегда все усложняешь" -- констатация, которая уже перестала мною замечаться. Хотя что есть усложнение, как не нормальная работа человеческого духа. Когда я смотрю на свои руки с обломанными от уборок ногтями, мне не хочется соглашаться, что простота -- вариант мудрости. Простота -- это трудовые навыки дебила. Это тупик.
-- Как могут эти... так много хотеть? -- недоумевает за моей спиной простота в цветастых трусах, и тут же душа моя спотыкается и хнычет: "Верните мне желания, и я буду исполнять их не торгуясь и смакуя каждое, уберите от меня запыленность аскетизма и тусклость истеричной добродетели!" Ведомая своей неестественностью, я теряю возможность понимания, приобретая взамен сомнительную глубину одиночества и теоретический покой. Как ощущаю я порой гулкость и значительность живущего во мне пространства! Как пристальный взгляд из темного окна. Как чужое дыхание в полуночном парадном с разбитой лампочкой. "Свет нашего сознания, -- могла бы я сказать Другу, который не состоялся, -- слаб и немощен, он дрожит, иссякая, и тьма естественного течения событий размывает его края..." Какой дурак готов это слушать. Мне кажется, я начинаю понимать почему они смеются.
--
День рождения ежика
Именовать каждый день -- это глупая неизбежность приговоренного к пожизненному заключению. Зарубки (по любому из существующих календарей) на долгом косяке двери, ведущей, или не ведущей, за пределы представлений. Но что остается делать? Только давать дням имя собственное, пытаясь тем самым некий аморфный сгусток времени превратить в пульсирующее воспоминаниями нечто. Вылепить из временного пласта некое подобие себя бывшего и заставить повторять слова, слова, слова... А радость не переживается повторно. Каждый повтор -- слабое эхо предыдущего. Так перестает биться сердце, и синусоиды на экране переходят в безмятежность. Печаль же повторяется бесконечно остро. И чем больше понимаешь как можно было предотвратить, исправить, вернуть, тем хуже. И как часто снятся сны с исполнением, где все наконец-то по сценарию, и Режиссер доволен. Пожалей меня, Господи, дай умение наслаждаться своими ошибками и чувство удовлетворения неизбежностью...
Вот несколько заповедей, подаренных мной восьмилетней своему плюшевому ежику на первую годовщину со дня его теоретического рождения:
1. Ежик не должен рождаться против иголок, это вредно для всех.
2. Ежик не должен пресмыкаться, это противно.
3. Ежата -- честные и хорошие ребята.
4. Кровожадный еж -- не еж.
5. Настоящий ежик обязан любить свою хозяйку.
Я всегда слишком многого требовала, не считая это недостатком, скорее гордым стремлением к совершенству. Сейчас я угомонилась и обиделась.
--
Возвращение в Темнолесск N1
...И тогда я решила поехать в Россию. Уходы в моей жизни всегда получались, но возвращения проходили тихо и незаметно, более по-домашнему, чем, как ни странно формулировать это, хотелось бы. Драматический уход и возвращение, не подтверждающее правильности жертвы.
Но вот на средине пятиэтажного, пронзенного тополями города скажут "Здравствуй", и чувство окончательно и собственноручно нарушенной судьбы захлестнет, а потом обнажит очевидное: я всегда бежала от себя и порой это мне удавалось. Я заходила в брошенные мною комнаты и перебирала бусы, еще хранившие субфебрильную температуру предлихорадки. Я кормила брошенных мною животных, и формально отвечала на письма родных.
Конечно, запрещая себе видеть эти улочки в снах, я нарушала естественное течение ностальгии. Если бы по этим улочкам не ходили люди, которых я мучительно хотела встречать тогда, запрещала себе симулировать случайные свидания и от которых, в конце концов, уехала... Расстояние не помогало мне, а только обостряло воспоминания, которыми я -- был такой период -- существовала и без отъезда. Но может быть отсутствие моего ощущения помогло тем, оставшимся, забыть, избавиться, возвысить нелепость с моим именем до трагического, или неприкаянного образа, бесплотность моего нахождения в городе, пронзенном тополями, была очевидна и ложно необратима, поэтому это ли не путь к переходу плоти в иное измерение, в призрак, которому уже не чуждо понятие выхолощенной пародии на вечность.
Я не поеду туда.
--
Исполнители
Любая случайность на человеческом пути есть дурацкая (или не дурацкая) закономерность этого же пути.
Был у меня человек, его звали приятель Конт., мы встретились случайно, но было совершенно очевидно, что не произойти эта встреча не могла. Он говорил: "Пойми, девяносто девять и девять десятых окружающих тебя -- дерьмо, поэтому считай себя изначально избранной и по возможности будь этим счастлива, а не сравнивай с оставшимся ноль одним процентом." Сам он тихо сгорал от предположений, что кто-то состоялся лучше и избраннее. Мне было это понятно. Как он был интеллектуально изощрен и знал себе цену! Лишь ко мне он относился снисходительно, потому что интересовался биологически и не допускал, что его интерес направлен на случайность. Он был... надеюсь, что он есть. Он был москвич -- это в некотором смысле профессия, а не прописка. Это образ жизни и мышления. Он честно делил все на москву и остальную рязань. Он не был нормален и очевиден, а я играла в него, как в учебник по литературе для старших классов -- третья строчка снизу на тридцать пятой странице: "Всю жизнь раненая птица моего воображения пытается взлететь..."
Всю жизнь!
--
Вставка
Если я пячусь, то просто хочу ощущенья стены. Если я вспоминаю людей, то просто рука моя шарит в поисках опоры -- я иду по хрупкому мосту из вчера в проблематичное завтра и, оглядываясь, вижу лишь задворки духа. Перила моста давно сгнили. Вперед я стараюсь не смотреть.
Ужасно, что можно помнить факт встречи с этим, как его, ну, сейчас, э... короче, с этим человеком в автобусе номер ну, этот, которым всегда ездила на работу, так вот он обронил среди казенных фраз: "Я не могу уважать себя, потому что я себя хорошо знаю". Но ведь не любить себя тоже невозможно?
Я стараюсь реже быть самой собой, ибо скучна и прилизана, как парик раввинши. С собой мне скучно. Может быть поэтому я выбираю этих, как их, ну, сейчас...
--
Пиня
Только ли законы отражения света заставляют меня отводить взгляд от яркости Стены Плача? Только ли неизбежность работы высасывает легкость духа на исходе субботы?
Не желая формулировать и тем самым очерчивать итог, я предпочитаю догадываться, и неготовность идти дальше -- просто страх прийти в очередной тупик. Я люблю стоять на распутье и смаковать возможность выбора. Легкость неопределенности -- это единственная легкость, доступная мне. Это и есть одно из основных наслаждений, когда роли примеряются необязательно, а эмоции все-таки не столь трехмерны.
Возможность выбора -- главное, что есть у человека, и глупо, но принято захлопывать за собой ловушки очевидных поступков: стандарт, стандарт.
Мучительное и серьезное совершение глупостей моя основная профессия. Со стороны у меня все в порядке.
Самым безумным считается в моем кругу Пиня -- бывший суицидник, а ныне -- абсолютный счастливец -- с повышенным настроением, знанием языков, желанием жениться и абсолютной неспособностью потерять возможность каждодневного выбора. Женщин он боится, считая любое движение в его сторону покушением на свободу его инициативы. Детей обожает и воспитывает на каждом углу. Проституток угощает конфетами. Пиня боится простудиться и любит себя самозабвенно, откровенно и инфантильно. Говоря часами, он вдруг грустнеет на миг и произносит что-то чужое, а скорее всего -- свое, от чего бежит всю жизнь и не убежит никогда.
-- Я делаю лишь то, что доставляет мне удовольствие, -- говорит, например, он, -- мое и ваше счастье, что вид моего эгоизма -- альтруизм.
У Пини хватило ума не нарушить радужную пленку социальной мимикрии в России, и по нему не шаркнули пыльной казенной подошвой душевной нормы. Мечта антисемита, он не волочит себя по жизни, как сломанную ногу, а весело скачет на единственной здоровой, честно скаля железные зубы и читая на пяти языках все, что подвернется.
-- Я не понимаю, что я смешон, -- говорит Пиня. -- И это позиция.
Если бы знал Пиня, как часто я думаю о нем, он бы меня пожалел -- не понимая, когда я смешна, я тщетно уговариваю себя не понимать саму возможность этого, как Пиня. Как этот наш прощаемый заранее за то, что наш -- Пиня.
Не умея отстраняться, я не умею прощать. Не умею прощать даже себя и себе, в этом невыгодное мое отличие от других.
Выгодное же отличие мое от других в том, что я готова быть лучше, чем есть и хуже, чем представляется.
--
Возвращение в Т-ск N2
Иногда я решаю все-таки ехать в Россию. Все мы иногда что-то все-таки в очередной раз решаем, не правда ли.
Никто так меня не ждет, как родина. Она не ждет меня настолько безразлично, что от прошлых невыносимых ненавистей и любовей моих уже остался только пепел недоразумения.
Есть два слова, отзывающиеся во мне ноющей разлукой -- Россия и одно имя собственное, которое не состоялось. Обе истории этих слов типичны, безрадостны и столь же сюрреалистичны, как жизнь служащего сомнительным идеалам.
Лицо мое спокойно, но я плачу, водя, как слепой, по слабым отпечаткам воспоминаний -- беспомощная эстетика трехсоттысячных провинциальных городов, ты въелась в нас, как запах хозяйственного мыла в батистовую прелесть пионерской блузы. Белый силикатный стандарт и узнавание третьего окна во втором ряду сверху -- мое, шторки с хризантемами, ма-а-ама, ну еще полчасика! О, как уживалась истома созревания с деперсонализацией реальности, романтика первой звезды с пониманием что кому когда нельзя говорить. И самое уникальное -- тогда она уживалась гармонично.
Счастливый период моего инфантилизма, я стыжусь той стеснительно очерченной девочки и завидую, что она продолжает поджигать тополиный пух и хоронить в красивой коробочке повешенного этими мальчишками совсем бездомного бедненького котеночка. Я четко принимала разделение ролей -- палач, жертва, оплакивание. Месть возникла позже. А Сюзанна уже целовалась в подъезде!
Простор моей биографии не осквернен ничем нарочитым, но и случайностей было немного. Сплошной осенний бульвар -- золото с перегноем.
Идти, загребая пыльные перепонки сусальной осени. Бездумно наблюдать шизофренически вычурную жестикуляцию кленовых ладоней. О, прошлая любовь моя -- ржавые шаткие недостройки социалистических подачек -- блочные, многоквартирные, не охраняемые никем.
Пошлая мелодраматичная трактовка своего детства свойственна человеку и человечеству, но и ничего более жалобного не знает ни один из нас...
Все-таки мне абсолютно незачем туда ехать.
--
Избитая романтика
Афористичность мира выводит меня! В каждой новой встрече уже таится вывод, изначально опошляющий всю теорию невероятности.
Я играю в предположения, а получаю -- в лучшем случае -- избитую романтику.
Судьба моя ленива и бездеятельна еще более, чем я. Она тоже не понимает иронии. До последнего момента никто из нас не знает куда, зачем и кто первый. Я вынуждаю ее вяло намекать, а потом, огрызаясь, бреду в указанном направлении утешаясь лишь тем, что ничего не изменилось.
Вид моей судьбы при этом ужасен -- сомнамбулически пялясь в пространство, тащится она за мной, мечтая избавиться. Будь проклята ее аморфность и второстепенность!
Камень, брошенный завтра, возвращается вчера, а на сегодня остается только ощущение опасности и свист воздуха. Задумчивость моего палестинского существования мудра и идиотична -- приоткрывается рот, опускаются набрякшие веки и течет время по жилам пересохших вади.
Ненатуральной блондинкой идет Сюзанна по Иерусалимскому парадоксу, золотясь вместе с куполами. Ее яркость и неуместность восхищают, но мои тусклость и неуместность оскорбительны.
Любовь моя к Иерусалиму абстрактна, я люблю его небесным, золотым. Мусор же подворотен и двориков отвращает раненую птицу моего воображения. Приятель Конт., разве не с тобой брожу я всю жизнь по улицам абстрактно любимых городов -- абстрактно любимая и любящая не тебя. Жалкий гений с проклятым цинизмом, зачем отрекся ты от своего народа во имя другого, суетливо и брезгливо отдвигаясь: "Что ты, что ты, я не еврей..." Ты, получающий в восьмидесятых через пятые колеса в телеге социализма еле слышный скрип: живы, ждем... Ты, шепотом формулирующий: "И еще одно... как ты относишься к евреям? Если только еврей по матери." Ты, скорбящий по ученикам и отодвигающий добродетельную грамотность... По матери!
Душа твоя, данная тебе взаймы, гулкое нагромождение самоуничижения и избранности, за что тянешь ты лямку таланта и абсурдного подхода к реальности? Приятель Конт., чертик из табакерки вечности, разве не у тебя остались сомнительные в своей тупой искренности мои письма... Но твое фальшивое самоуничижение дало свои плоды, продолжившись здесь в Иерусалиме. Это я, слышишь, покровительственно и преданно брожу по этим улицам и замираю от неожиданности всякий раз, когда проступят в дымке очередного холма черепичные крыши, и зелень сосен, и небо, и желтоватый камень этого города - выщербленная слоновая кость утомленного всей этой суетливой охотой мамонта. Приятель Конт., знай, вспоминая наши тупые диалоги, скрывающие уже окончательно определившуюся скуку, я раскаиваюсь, что испытывала твое терпение.
Впрочем, раскаяние есть сомнительная добродетель, я не раскаиваюсь, а просто ищу осколки разбитого расставаниями зеркала, чтобы не то, чтобы склеить, а понять смысл отражений.
Движения мои в пространстве отрывочны и отвратительны. Ловя на себе восхищенные взгляды, я презираю текущий момент.
У меня есть две сестры, Марина и Анна, одна доверяет мне, другой доверяю я. Думая что доверить, я тщательно перечисляю внешние проявления жизнедеятельности, иногда обращаясь к побочным. Я имею в виду покупки, форму, цвет, количество. Зажав радиотелефон плечом, ужиная в трубку, я думаю, что изгнание из рая не пошло нам на пользу. Впрочем, в этом вряд ли был воспитательный момент. Выбрасываем же мы протухшее мясо. Что же до избранности... А что Ему оставалось делать?
--
Запись из дневника
(23 сентября 1995 г.)
Я позвонила Сюзанне и предложила пройтись. Суетно работать в турагенстве, но удобно летать на презентации отелей за счет фирмы. Вчера она вернулась из Лондона, значит тема будет английской. Надев строгий костюм, я не ошиблась. Она рассказывала. Я улыбалась. Сюзанна забыла, что летом я была в Лондоне по ее же настоянию, но она привезла впечатления, а я их уже растеряла.
На Сюзанне была длинная бежевая юбка из жатого шелка по которой ползли мелкие бледные голубые цветы. Летний голубоватый пиджак, под ним палевая блузка с небесными разводами. Она назвала себя "five o'clock tea", и мне стало тошнотворно грустно от своих нескончаемых определений. Голубые глаза ее вперялись с требованием перенять восторг. Тысячи пабов, каньонов и английских джентльменов собрались вокруг.
Я специально повела ее по Нахлаоту, считая, что способность к приспособлению имеет все-таки границы, ибо органично рассказывать о Лондоне, вписываясь в узкие каменные улочки, похожие на вывернутые кишки со всей их прошлоиракской жизнью -- это уже слишком даже для Сюзанны.
-- И все угощают тебя кружками пива! Ты становишься пивной бочкой и от тебя разит за километр! -- вопила она в восторге. -- Я соблазнила портье, и он принес мне сушеную воблу! Я съела рыбу и выгнала этого сукиного кота, потому что у меня уже был в жизни метрдотель, хватит! А он извинился и ушел... Тогда часа через два я вернулась и пригласила его в самый лучший ресторан...
-- И заплатила?
Сюзанна изумленно уставилась на меня, потом спохватилась:
-- Нет, я не платила. Потому что он был джентльмен. А я не могу платить дважды.
-- То есть?
-- Ну, хорошо. Послушай: он заплатил за меня. А потом заплатила я.
-- Зачем?
-- Я тоже решила быть леди. Ладно, проехали.
-- Ты разве достаточно хорошо говоришь по-английски?
-- Плохо. Но я хорошо по-английски молчу. Говорили мы по Фрейду.
Я почувствовала, что надо сменить тему:
-- Ну, ладно. А в Британском музее была?
-- А чего я там не видела?
-- Ну, все не видела... А в Тауэре?
Сюзанна изумилась:
-- А что это?
-- Ну, это... Замок такой, -- я просто сгорала от неловкости.
-- Нет, -- сказала потускневшая Сюзанна. -- Я была только на этой, ну, обгаженной голубями площади. Все семь дней я ходила и кормила этих крылатых бройлеров. Там же я знакомилась с джентльменами.
-- Зачем? -- поразилась я.
-- Зачем кормила? -- ласково переспросила Сюзанна. -- Чтобы джентльмены думали, что я очень добрая и простая девушка, ведь все они очень сентиментальны там, в далеком туманном Лондоне.
-- Все семь дней, -- убито сказала я, наконец, поняв, что она издевается и, видимо, давно.
--
Возвращение в Т-ск N3
Пуповина моей духовной связи надорвана, но не прервана. Россия, старая развратная дура, прижившая меня непонятно от кого, я не могу избавиться от тебя и это вечный позор и гордость моей души, видевшей... скорее чувствовавшей проблески синих озер среди зелени опушек, щедрость к убогим, способность к дикой свободе и бесконтрольным счастью и тоске. Зачем испортила ты мне жизнь, назвав русской, но шепнув, что я чужая... Как обволакивала ты меня! Как липкое тело моллюска -- инородное тело. Черный жемчуг ненависти и тоски, выращенный тобой, действительно редок.
Живя в Иерусалиме, я слишком многое считаю близким и ничего -- родным. Русское подворье, Елизаветинское, "эта колонна-монолит была отрыта...", стойкая архитектура куполов, бары " Николай"и "Сергий", как это отзывается во мне.
Но душа моя скулит, обращаясь к Нему над пламенем двух зажженных свечей: "Благословен ты, Господь, давший им субботу..."
Я не знаю и знать не хочу могилы своих предков. Кто были эти люди, бунтующие и сходящие с традиций, как электроны с орбит?
Безродная космополитка, случайно возникшее сочетание дворняжечьих генов с официальной записью в паспорте "лицо без определенной национальности", я имею право стороннего суждения и домысла. Я лишена права сказать обладателям родословных "мы", но я говорю "мы" тем, с русской безалаберностью и еврейской скорбью, с польской гордыней и латышской прохладцей... Послушайте, господа дворовой национальности, свобода эмоциональной независимости дороже! Любите ее в себе, и вам обеспечены ненависть и зависть окружающих!...
Я не еду.
--
Следующая часть моей ситуации
Образование мое выборочно, а существование пунктирно -- я теряю целые сгустки времени и судорожно цепляюсь за моменты эмоциональных всплесков. Не помня, как ехала до работы сегодня, я запоминаю фразу, сказанную чуть более гортанно в момент, когда открылось окно, и ветерок разгара осени устроил канцелярский листопад с моего стола. Фраза была: "Я не понимаю того, что понимать лень". Недоумение же мое постоянно.
Героини моих ежедневных ролей более плоски и интересны, чем я. Свободнее обрисованные, они умеют всерьез разговаривать о еде и одежде, причем делают это уже совсем самостоятельно, а я ухожу. Еще одна ступенька той самой лестницы. Меня давно мучает загадка -- о чем я думаю в это время?
Постоянные упреки в благополучии унижают меня, потому что жаловаться некому.
Хорошо, что состояние предвлюбленности оставило меня. Тревожность его мешала, как постоянный посторонний взгляд. Все.
Что пришло взамен? Пройдена еще одна ступенька лестницы одиночества, и я не жалею об этом. Мое унылое ныне сердце зажигается лишь от осеннего туберкулезного солнца сквозь случайные желтые листья Иерусалима. О, как ощутимо человеческое движение относительно каменности этих стен! Выражение моего лица только подтверждает сказанное, вернее, так и не сформулированное.
Хорошо бы завести собаку, с которой не надо гулять по утрам.
В последнее время я смеюсь одними губами. В России губы были плотно сжаты, но глаза смотрели насмешливо. В конце концов, взгляд мой бывает удивленным, это уже много. Свободным он тоже бывает.
Пожалуй, стоит еще усомниться в правильном понимании мною (но и не только) свободы пространства. Нет у меня даже этой свободы. Как ощущаю я те пятнадцать километры моей страны, дистанцию кроссов моего детства, которые отделяют синюю пучину моря от зеленой трясины ислама... Я не боюсь умирать, но я боюсь умереть по чужой человеческой воле. Это принципиально, но бесполезно.
Скажи мне, мой муж и художник Илья, мужчина моей мечты и моей усталости, каково жить с женщиной, делающей завтраки редко и машинально? Да так же и живем мы с тобой, Илья, и нет этому оправданий перед законами естества, но где они, эти законы -- давно уже не по ним живет загнанное в угол своей истерической скукой человечество. Молчи, Илья, грусть моей неосуществленности, почему я остаюсь с тобой, каждый раз имея ввиду другого.
Недоразвитая моя принципиальность со временем усугубляется. Надеясь, Илья, на большее, я готова получать все меньше.
Чего бы я хотела? Уснуть и видеть сны -- это похвально, но ложь. Мне бы хотелось удавиться.
--
Лицо, приспособленное к отъездам
Это не я. Но это мой двойник по юности, каракатица интеллектуальных изощрений, находящийся в непрерывном движении человек, близорукий настолько, что тыкался растерянным лицом в закрытые двери и делал это в половине случаев нарочно. Марк.
Снимая очки, ломал он противоречие между зыбкостью себя и четкостью окружения. Не самый удачный способ. Он был моей лучшей подругой, потому что духовный секс, плывший на заднике сцены, был не разнополым, а скорее гибко-лесбийским, легким и утонченным. А мне хотелось хозяина, самозванца, который был бы не способен спросить: "Что мы будем делать?"
Полуеврей, полууверенный в себе человек, он разрешил себе заведомо удобный способ жизни и легко приглашал делать это остальных. Марк, помнишь ли ты пирожное в театральном кафе, взятое тобой как бы в назидание отлынивавшей продавщице, а ведь мы опаздывали. В какой упущенный мною момент ты решил позволять себе, Марк, и ты позволял, но укромно, мило, без оскалов и нахрапов, можно даже сказать: умело держа грань, а ведь это сложно. Украденное и съеденное тобой пирожное долго стояло в моем горле.
Порой, вспоминая как плавно и неотвратимо расходились наши пути, я снова ощущаю тошнотворную сладость. Я восхищалась той непосредственностью отъезов, которая была свойственна ему. Он все время легко уезжал, но каждое возвращение давалось мне все тяжелее. Я почти не бросаю людей. Порывы мои поспешны, но я привязчива. Терпя до последнего слова, прощаю я недостатки, и даже потом, не прощая, долго притворяюсь. Вполне возможно, что это обоюдно. Сомнения в праве причинять людям боль не оставляют меня даже в очевидных ситуациях.
Ты любил меня, Марк, а плачу о тебе -- я.
Ударяясь об углы воспоминаний, чувствуешь ли ты боль? Лестничные пролеты, пропахшие раскаленными общественными батареями, кошками и мусоропроводом. И от этого не тошнило! От этого хотелось только тихо устраниться, а если нельзя, то можно было жить параллельно, не замечая бездарных декораций, но самозабвенно репетируя свою роль. Роль, как образ жизни.
Подружка моего несчастливого несчастного отрочества, кого снова переводишь ты, черпая, занимая, изымая чужие домыслы и расцвечивая их своим настроением? Ты согласен на анонимность, ибо безвозмезден и щедр -- воровато всовываешь в букет, посвященный Вечности свою записочку: "Жду! Надеюсь! Восхищен!"Да простится тебе это, но не простится иное, Марк. Да не простится тебе то циничное состояние души с которым приглашал ты в свом письме уже отсюда русских вялопатриотических приятелей повеселиться вместе с тобой -- с ласковой улыбкой блаженного творца бросать по-русски в лица туповато-безвозмездных киббуцников: "Суки, дерьмо". Марк, ты использовал их цинично и зло, считая, что имеешь на это право, ибо получил свой бесплатный паек, и очки, и квартиру не в Иерусалиме, а на краю цивилизации, рядом с Иорданской границей. Твое израильское письмо, читанное мною еще в России, Марк, по-прежнему оплывает, как сальная свеча и застывает на камнях этой земли копотью и жиром, и сладковатая тошнота снова встает в горле.
Знаешь, Марк, я по-прежнему люблю нашу юность, но я теперь твердо знаю: если правом убить обладает только палач, то правом на подлость -- только подлец.
--
Деловая женщина
"Стоило ли ехать за этим зрелищем?" -- спрашивает сумасшедшая -- истеричку. "Да, конечно, потому что..." Потому -- что? Я всегда славно придумываю начало анекдотов, но не в состоянии красиво завершить их. Так и в жизни -- постоянное мое состояние -- застрявшая в середине анекдотичной ситуации женщина, не умеющая найти достойный выход.
"Знаешь, -- добавляет истеричка. -- Мои отношения с людьми противоестественны: я их боюсь." Сумасшедшая же застывает на этой фразе от озарения: "О, да! И те, кого ты боишься, ненавидят меня!"
Русская жизнь Иерусалима 90-х годов психически ненормальна. Она ведет себя вызывающе, она дергается, а она (Сюзанна) чувствует себя, как рыба и снует где только можно. Она повела меня на клуб деловой женщины, и лицо ее уже с порога общинного дома стало сосредоточенно-важно-услужливым. Сигарету Сюзанна держала не на отлете, но курила с достоинством и серьезно.
-- Обычно такие люди ходят с телефонами, -- посоветовала я.
-- Или с подругами, которые всегда кстати. Смотри, какие монстры.
Монстры улыбались, как могут только они.
-- Коровы, жилистые антилопы, бухгалтеры, содержательницы детских садов и педикюрши, -- тихо шипела Сюзанна, ласково улыбаясь во все стороны. -- Смотри, везде поднимаются сигнальные столбики бизнесменного дыма. Наши в городе. Дерьмо собачье!
-- Ну и почему же?! -- агрессивно и вымученно интересуюсь я, забыв, что Сюзанна сейчас будет веселиться, ибо две истории, связанные с дерьмом, отрежиссированные Сюзанной же, я исполняю и исполняю на публике вот уже годы, чтобы слегка поколебать их недоумение по моему поводу. И все эти годы меня унижают две вещи: что наибольшим шансом на смех обладают истории на тему дерьма; и что я судорожно рассказываю их вот уже много лет вместо того, чтобы встать и уйти, каждый раз во имя смутной надежды на смутное отклонение от стандартного завершения. Кстати, в дома, где я рассказываю эти истории, стараюсь не возвращаться, но получается редко.
Вернемся к дерьму.
В отрочестве у меня была собака, купленная под честное слово, что не буду болеть, звали Грейси, рыжий сеттер, она и в детстве была умницей а, главное, ей помогло то, что ее честно и дорого купили, поэтому пытались воспитывать по книжке. Живя рядом с домом для социально-избранных, Грейси подружилась с Толиком -- бульдожьим подростком, подобострастно внесенным в семью вместе с ящиком дефицитной жратвы на День конституции, то есть в виде классической взятки щенком.
Гуляла с Толиком хорошая добротная девушка, которая умела правильно ежиться в песцовой шубке, невзирая на температуру. Меня, в связи с интересом Толика к Грейси тоже брали на прогулку, к чести этой девушки, ибо я была угловата во всех отношениях.
Чем кормим собак, мы выяснили в первый же вечер: Грейси ела по книжке, то есть всякий ужас типа странной костной муки из неясно чьего организма, но с витаминами, за всем этим я ходила в собачий клуб. У Толика меню было более человеческим -- его кормили остатками взяток, а последние замечательны своей полной непредсказуемостью. Видимо, что-то Толика в этом не устраивало, ибо славный избалованный пес имел одну мерзкую особенность -- он жрал дерьмо. Где только видел, тут же его и жрал. Недостаток в этом материале на освещенных улицах он компенсировал шастаньем по заброшенным беседкам, дворикам и кустам. В непролазном апреле, в России. Семейство к Толику уже привязалось, поэтому пыталось мужественно бороться с этим подлым поворотом песьего метаболизма -- Грейси носилась по вечерним пустым улицам, а Толик хрипел на поводке.
Наконец, Толик дорос до относительного "канатного" равновесия с этой девушкой, то есть она упиралась, а он задыхался и продолжал тянуть, но уже не обмякал на ошейнике.
Однажды в туманный апрельский вечер равновесие лопнуло, и Толик хозяйку как бы слегка поволок, а она волоклась с трудом и, непривычная, выпустила поводок. Мы к этому моменту гуляли по пристадионной парковой территории, идеальной для собак и хулиганов. И, возвращаясь к основной теме -- был там общественный туалет. Россия всегда славилась особым состоянием отхожих мест, а тут еще стадион... В общем, Толик рванул туда, волоча поводок и рванул грамотно, по половому признаку, в "М". А девушка бегала вокруг этой одноэтажной ассенизации в своих песцах и кричала жалобно:
-- Толик! Толик! Ко мне!
Потом еще шел ужасного вида тип и он мстительно сказал:
-- Ну че, допрыгалась? Сбег твой Толян!
Девушка заплакала от унижения, а я испуганно объяснила:
-- Это же не мужчина, а кобель, понимаете...Вы бы не помогли его поймать? А то он там заразится.
Мужик ухмыльнулся:
-- Ну уж! Сразу и заразится! Он что, в женском, что ли?
-- Н-нет, в наоборот...
Мужик задумался, сплюнул и ушел, посоветовав:
-- А сами своих пидеров ловите!
Тут девушка заорала мне: "Дура!" и убежала домой, а мы с Грейси все-таки дождались обожравшегося Толика, он когда вышел из "М", у него поводок оставлял на небелом уже снегу темный след.
Девушка стала потом деловой женщиной, то есть занималась комсомольской работой в Горкоме комсомола, ходила в строгом синем костюме и в песцах и всегда со мной первая здоровалась. Пса своего они куда-то передали. А Сюзанна, если присутствовала при наших "здравствуй", на самом уже начале движений ухода громко говорила мне одно и то же:
-- Кстати, а Толик из "педа"-- редкостное дерьмо!
Вторую историю про дерьмо Сюзанна советует называть "История о несчастной любви". Я рассказываю ее о подруге, но по-моему все считают, что это обо мне.
Моя подруга однажды снова полюбила достаточно сильно. А он был не просто достаточно достоин любви, но еще и альпинист. Жил герой в отдельной квартире с патологически умным сиамским котом по имени Ледоруб. Они друг друга боготворили, а подруга уже была согласна стать третьей. В какой-то момент любой нормальный альпинист должен лезть в горы. Отношения складывались так, что герою подруга была глубоко до фонаря, но в ее готовность к самопожертвованию он уже верил. И он, уходя в горы, решил ввиду особой милости доверить подруге кота на недельку. Но вот родители подруги были на такой вариант не согласны, потому что у них в доме имелись хрусталь, мебель, антикварная мелкая пластика и астма.
Мы искали свободную квартиру, как для молодоженов. И, конечно же нашли, у четвертьзнакомой поэтессы, имеющей место отсутствовать. Ну, герой доставил Ледоруба в рюкзаке по указанному адресу и свалил, унося бороду, гитару и ноги. Ледоруб завыл, подруга содрогнулась и попыталась успокоить бедного котика припасенной куриной печенкой. Кот ел печенку, продолжая подвывать. Затем он ел саму курицу. Воя, сожрал подружкину отбивную. Колбасу. Сосиски. Практически весь свой недельный запас. Когда он стал жрать спагетти с сыром, подруга позвонила мне. У меня был знакомый ветеринар, вернее, полу-, ибо учился на третьем курсе и по профессии работать не собирался. Он вздохнул и уточнил:
-- Спагетти?
-- Да.
-- Воет?
-- Да.
-- Это не кот.
-- Ну да! -- возмутилась я. -- Разве что сиамский, а так -- кот.
-- Тогда это стресс, -- тупо сказал кошачий психиатр. -- Надо вернуть его хозяину. Я зайду на чай с тортом и посмотрю, давай адрес.
Нажравшись, кот мстительно огляделся и стал делать свои дела не в специальную чугунную сковороду с песочком, а куда ни попадя. У кота было нехорошо с желудком, иными словами сплошное их -- кота и желудка -- расстройство. Ситуация усугублялась тем, что кот продолжал жрать. Если он не жрал, то орал и гадил.
Надо сказать, что поэтессина квартирка была похожа на кружевную блузку с рюшечками над добротной шерстяной юбкой. И прочие локоны. То есть шторы, ковры, диваны и подушки. Пришлось эвакуировать все в химчистку, с двумя взятками: первая -- чтобы вернули в срок, а вторая -- чтобы вообще вернули. А Ледоруб продолжал.
Ветеринар зашел, но чай пить не стал из брезгливости, а торт попросил завернуть с собой.
-- Ну и воняет тут у вас, -- сообщил он, изумленно глядя, как Ледоруб гадит на ходу, хамски подвиливая задом с неприличным сиамским обрубком.
-- Что нам делать? -- простонала подруга.
-- Сними стресс, -- посоветовал психиатр. -- Ну, не знаю. Успокой его.
-- Это месть! -- вдруг поняла я. -- Он мстит хозяину, считая, что тот его предал. То есть протест. А как он раньше уезжал?
-- Раньше кот оставался дома с незамужней сестрой, -- вздохнула подруга.
-- Вот и поезжай к нему домой, -- сурово решила я, -- пусть дома гадит.
Но к коту домой было нельзя по двум причинам: во-первых, вдруг герой решит, что подруга заинтересована в жилплощади (подруга была редкостная, скажем, идеалистка), а во-вторых там сейчас стойбище альпинистов-побратимов из Казахстана, а они мужики грубые, один из них просто садист, так как однажды чистил Ледорубом свои ботинки, хотя вообще-то классный парень... В общем, единственный путь к сердцу героя лежал через Ледоруба, и кот, похоже, об этом знал.
К этому времени выяснилось, что гадит кот избирательно -- то есть, везде, кроме поэтессиной кровати. На кровати он решил спать. Еще выяснилось, что кот не орет, не жрет, и не гадит, если с ним беседовать. Только молчит и пахнет.
Забравшись на кровать, подруга гладила тут же подвалившего кота и общалась с ним в режиме монолога. О чем можно говорить с такой тварью? Она говорила с ним о хозяине, называя кота "вот вы, мужчины". На самом интимном месте я ушла домой.
Ночью меня разбудил звонок. Подруга плакала в трубку, что она заперлась в ванной, потому что кот сошел с ума! Он теперь носится по квартире, прыгая по шкафам и гадя на лету.
-- Теперь даже стены! -- в голос рыдала подруга. -- Теперь конец!
-- А почему ТЫ в ванной, а не наоборот?!