Немчинов Геннадий Андреевич
Три рассказа из книги "В конце века"
Lib.ru/Современная:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
© Copyright
Немчинов Геннадий Андреевич
Размещен: 12/09/2008, изменен: 17/02/2009. 37k.
Статистика.
Сборник рассказов
:
Проза
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
великолепно
отличная книга
хорошая книга
нормально
не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Геннадий Немчинов. Три рассказа из книги "В конце века"
Џ Copyright Геннадий Андреевич Немчинов, 1998
Email: lnemchinov@hotmail.com
Date: 01 Dec 2000
Три предлагаемых рассказа взяты из книги "В конце века",
Тверское Книжно-Журнальное издательство, г. Тверь, 1998.
OCR: Л. Немчинов,
November, 2000.
ХЛЕБНЫЙ ПОЕЗД
Пять деревень - Плаксино, Ленки, Бирюково, Санькина Роща и Выселки-были
в километре-полутора друг от дружки, и старухи из этих деревень сползались к
моменту прихода "коротенького", или хлебного, как его в этих местах чаще
называли, поезда заблаговременно. Сползались они к переезду напротив
крохотной деревни Ленки -- теперь там стояло четыре дома, а жила одна
старуха, Клавдия Пахомовна, бьвшая доярка, а теперь восьмидесятилетнее
косолапое, почти слепое и слабое до слез создание. Но так как жила старуха
почти у самого переезда, а другим ее подрутам-ровесницам надо было ползти по
сугробам нынешней снежной зимы от одного до трех километров, то они, завидя
уже занявшую свой пост на смерзшемся сугробе у переезда Клавдию Пахомовну,
как бы с легкой и чуть раздраженной обидой кричали ей:
- Здорово, товарка! А ты уж тут как тут. Сидишь?
- Сижу, - вполне понимая их, отвечала Клавдия Пахомовна: ей-то что,
тридцать метров, хоть и ноги не гнутся, вот и завидуют подруги а как же, все
правильно.
Их собиралось тут семь человек старух. В Бирюкове и Плаксине было еще и
другое народонаселение человек примерно восемь на обе деревни, но старых
посылали как самых свободных и расторопных. Они всегда хлеба приосили, не то
что Федя Зайцев, прилепившийся прошлым годом к Бирюкову неведомо откуда
взявшийся мужичонка: он однажды и деньги собрал, и где-то благополучно сумел
их пропить, так и не дойдя до хлебного поезда.
Хлебный поезд выходил из райцентра в одиннадцать тридцать дня и шел до
Выселок двадцать одну минуту: это старухи знали совершенно точно; даже если
поезд опаздывал, они приходили к переезду, зная - идет он двадцать одну
мннуту по своему закону. А наруши закон - это уже на его совести, а им
надобно быть на своем посту точнехонько.
Поезд, зная их службу и ожиданье, приближаясь к переезду и готовясь
развернуть себя у поворота, длинно и тоненько, без пугающей натужливости
гудел.
Сегодняшним днем Клавдия Пахомовна выползла на свой, уже привычный
сугроб пораньше известного сроку. Дома ей одной было невмоготу: три дня
прожила совсем одна, не видя, не слыша никого кроме своей кошки Мурки, тоже
полуслепой и вялой от старости и скуки; с Муркой не поговоришь: она теперь и
ухом не двинет. А голоса у нее никогда и не было: мурлыкать, мяукать не
умела и котенком, так безголосой и жила с Пахомовной десять лет.
Было пять кур, но все они исчезли недавно в одну ночь
,
а от
распахнутого курятника вели в сторону леса неряшливые вразброс, следы, как
будто брел совершенно не владевший ногами человек. Пахомовна сразу подумала:
"Федька Зайцев побывал! На выпивку курочек унес...". Куры ее сильно
выручали, но что будешь делать: и узналось бы - старухи не могли облаву на
Федьку устроить а и с милицией связываться кому оxота, нет уж, лучше без кур
жить. Но жить было худо.
Взяв свою крюковатую палку
,
которая была похожа на нее саму, даже почти
все изгибы были такие же, Пахомовна двинулась к своему высокому
золотисто-серебристому в дневном солнце сугробу у полосатого столба. Она
явственно ощутила в себе эту свою телесную даже и не слабость теперь, а
неслаженность каждого живого толчка тела: что-то в нем было посильнее,
другое совсем отмерло, вот как левая нога, не желавшая, хоть ты помирай,
слушаться, и эта телесная разлаженность превратила ее движение в дело
медленное и даже со стороны смешное.
Тот же Федька Зайцев, посмотрев, как Пахомовна движется и
меленько-хрипло посмеявшись с противным бульканьем в своем узком и лохматом
горле, сказал:
- Ты что черепаха подбитая, бабка.
Он никого из них, старуx, и по имени-то не знал, они же, с деревенской
пристальностью опознав эту новую человечью единицу, сразу занесли ее в
реестры сущего: может быть только это-то -- признание старыми бабками его
бытия на Земле - единственно и оправдывало его прогнившую и пованивавшую
жизнь.
Кто-то уже сидел на сугробе! Это было так удивительно, что Клавдия
Пахомовна усилила свое движение, услышав от этого усилия слабое
похрустыванье какой-то косточки не из главных, но все-таки тоже не чужой, а
потому обеспокоившей старуху: она даже приостановилась было. Но потом снова
при-бавила ходу: что ж кости, им смазки теперь не хватает, живых соков в
теле не осталось. Вот они и похрустывают, пока не замрут вовсе. Все свои
хвори Клавдия Пахомовна в это бездежное, непрестанно удивлявшее время лечила
керосином: не до лекарств, лишь бы хлебушка купить, где возьмешь лишнюю тыщу
для аптеки? А то и две, три, четыре... - Эка! Уж лучше лишнюю буханку хлеба
взять. А керосин она давно приспособила для леченья: упала да сильно
расшиблась - смазывает больное место керосином; в груди заложило -- опять
он; а теперь и горло заболит - глоток малый туда
,
и вроде легче. И
подругам-старухам внушила свою керосинную веру. Однако кто ж это там
сидит-то? Уж не Пелагея ль Нешкова?.. Нет. На той вытертый до полного блеска
полушубок с остатками рыжего воротника, а тут... Э, да это Маня Брускова из
Плаксина, вот кто. Ишь, и не пошевелится; не поглядит, что ворона чернеет, в
сторону поезда глядит. "3аняла позицию" - по-военному подумала Паxомовна.
Брускову она недолюбливала, а потому и глядеть болыше не захотела на нее,
отметив только себе, что надо ж: ее место заняла, как будто другого сугроба
нету. У них там и маленькие ветки были наложены для удобства и чтоб снег не
подтекал, так вот, у Пахомовны веток было погуще, чем у других: ей тут ближе
всеx, и она свое место поустроила.
"Ладно, пусть ее сидит.
..
" - вдруг с великодушием подумала она. И даже
пожалела Маню: слишком язык длинный, вот и сторонятся ее бабки. А сегодня
молчит: не по нраву ей что она, Паxомовна, тоже тут и споймала ее на захвате
чужой территории. "Скоро и другие приползут..." - усмехнулась старуxа, с
трудом, цепляясь руками-ногами, взбираясь на соседний сугроб. Оглянулась на
обе дороги, ведущие к остановке: скоро поезд, а никого из бабок не видать.
Да это и не так важно: кто пришел, те на всех сразу берут, а кто-то всегда к
поезду угодит. Чаще всех она случается первой. А потом делят хлеб: кому
сколько буханок. Общим же числом им дают не боле двадцати: поезд должен все
деревни по пути оделить xлебцем. А-а-а... Вон ползут и сестры-вековухи:
рядком, эти всегда вместе и на ферме вместях работали и сюда ковыляют
вдвоем.
Тут поезд свистнул. Сизо взметнулся снег за поворотом. Клавдия
Пахомовна расположилась поудобнее, подвигала руками: за ту минуту, что их
обделят xлебом, надо все успеть, и буханки принять и деньги сунуть Симке
Чижовой. Она расстегнула две пуговицы на полушубке, проверила рукой, легко
ль ходит кошелек в кармане старой шерстяной кофты... Задержек не будет,
готова. Поезд из четырех вагонов, кинувшихся было к остановке с лихим
наскоком, быстро сбросил ход и замер: хлебный вагон как раз напротив
Паxомовны. А Брускова Маня все молчала- "Ишь, озадачилась как... - с легкой
ехидцей подумала Паxомовна. - И слова не вымолвит. А все-го в десяти метрах
сидит." Но опять не глянула в сторону Мани: теперь и некогда бьпо, только
шевелись, и маленько гордость заела, -- "Вагон-то супротив меня остановился,
так что ползи-ка, Манюшка, ко мне поближе, шевелись..."
- Бабка Клава, принимай! - крикнула маленькая и толстая, неповоротливая
Симка - баба лет сорока, туго обтянутая белым халатом поверх фуфайки. - А ты
чего ж так далече? - пустила голос и в сторону Брусковой. - Ладно, кину и
тебе! -она протянула руку, взяла у Пахомовны деньги, потом
,
приноровившись,
кинула две буханки Мане: снег чистый ничего. Одна буханка упала в снег с
шершавым пристуком, вторая угодила прямо в Маню, и тут же Сима с привизгом
усилила голос. - Да ты куда глядишь-то! - И почти сразу. - Ай! Чего это?!
Пахомовна, застыв руками с хлебом, оглянулась: Маня, побледнев, точно в
раздумье, вдруг покачнулась, завалилась на бок - и медленно покатилась,
задуваясь юбкой, вниз. Машинист, занятый своим делом, легонько свиснул и
сильно дернул поезд, - его время кончалось. Поезд отxодил, Симка Жукова
длинно визжала, а Маня Брускова катилась и катилась вниз. А Пахомовна,
судорожно привстав и глядя на нее, отрешенно покачивая головой и не слыша в
себе даже удивления, подумала: "Первая... Вот так же, небось, и я. Ну
,
может, и в избе... Все одно."
СТАРУХИ ЗАПИЛИ
Василий Соломатин сидел со стопкой в руке, не давая себе воли выхлебать
всю водку сразу, хотя и было такое желание, а красуясь своим великодушием
быть среди двух больных и преклонных старуx, щедро угощая их. Бабы Валя и
Катя были родные сестры; бабе Вале, что лежала на кровати с парализо-ванной
ногой, исполнилось недавно восемьдесят семъ
,
бабе Кате -- маленькой, с
клюкой в левой черной от загара и грязи руке -- восемьдесят пять. Старухи
уже выпили по стопке, водка тихонько начала свое дело, но они ждали, чтобы
Соломатин налил им еще и не показывали виду, что уже начали пьянеть: пускай
толканет посильнее, дольше кровь гудеть будет и поменьше мыслей останется в
голове. Баба Катя, более реши-тельная и злая, по причине худой жизни,
подогнала Василия:
-- Пей -- да и нам налей.
-- Эва! -- удивился и обиделся Василий. -- Ты чего -- еще хошь? -- Он
хотел тихонько допивать водку один, несуетно беседуя со старухами: сидел
прямо посередке между ними, на перевернутой боком табуретке, что твой
султан. -- Э! Баба Катя -- а фингал у тебя под правым глазом я и не заметил:
внучек опять шандарахнул?.
-- Не! -- рассвирепела вконец баба Катя -- Сама с крылец гроxнулась.
-- Врет она, Вася... -- тихо и ласково сказала баба Валя.-- Он это:
последнюю тыщу требовал ейную, Катя не давала, он ей -- в глаз.
-- Молчи, дура! --вскинулась баба Катя на сестру. -- Тебя что, за язык
тянут?! Баба Валя охнула:
-- Катенька, жаль меня берет: ирод и тебя, и матку лупит, обирает, не
шевельнет рукой сам -- а вы молчок, словно так и надо... А знаешь ты, Вася:
козленка-то утащил он на прошлой неделе Гурьянихе за самогон, домой ночевать
не идет -- так они искать его, две дуры, кинулись, нашли плачут, обнимают --
"родной ты наш, иди домой". Во оно как.
Баба Катя стукнула было своей клюкой что есть мочи, разинула рот, да
тут же и захлопнула, быстро-быстро заморгала злыми маленькими глазами, и
Василий увидел две крохотные серые слезинки, покатившиеся было, да тут же
исчезнувшие в грязных морщинаx. Он беспокойно зашевелился: ему стало жалко
старуху. С дочкой ее Светкой он когда-то учился в одном классе и даже бегал
за ней -- веселой, бойкой
,
рослой не в мать и такой голубоглазой, что
смотрел бы и смотрел: утренняя синяя кипень радовала душу. Вышла Светка
замуж рано, муж работал в соседнем поселке на заводе, пил и скоро стал ее
поколачивать. Еще годков через пяток сел в тюрьму -- и навсегда исчез. А
Светка не стала даже искать его; растила сына, жила с матерыю. Сын, тоже
оказавшийся после семилетки на отцовском заводе, и пить стал в отца. К тому
же оказался хитрым, наблюдательным, изворотливым: понял
,
что при хорошем,
отлаженном бабкином хозяйстве можно и не работать. А баба Катя была
стожильна: корова
,
поросенок; торговля овощами, денежки у нее всегда
водились. Ну, с год внучек болтался дома, ладно, до армии. А он из армии
через пять месяцев явился, что-то там натворил и чуть не сел -- и опять
никуда не идет. Старуха и мать гонят, а Павлик посмеивается: видит, что души
в нем не чают, а болъше жалеют до смерти обе женщины. И -- так и остался
дома. Потихоньку-полегоньку спускала бабка хозяйство; теперь оставались коза
и пара овечек. А вот и козленка внучонок пропил... Козу же и овец стерегли
теперь поочереди бабка и дочь, а уходят куда -- огромный замок: продаст
Павлик последнюю животину -- нечем жить.
Сидит Василий, пытается вспомнить: кто же из них первый пить стал, мать
или дочь? Пожалуй Светка: за компанию с сынулей, махнув уже на все рукой.
Тверезая, крепкая, что твой кремень баба Катя, несгибаемая и вечная
труженица, долго, долго держалась, а только за восемьдесят -- запила и она.
Василий еще спросил у нее в те дни, приметив это:
-- А ты-то чего, баба Катя?
-- А мне теперь все одно, буркнула старуха. -- Веселей помирать будет.
Но помирать она и не думает: какой была, такая и есть. Только -- в
синяках ходит часто. Матери-то не привыкать, давно пьет
,
а старуха еще
совестится, что внук колотит. А что плачут, обнимают его -- тут-то все ясно:
себя винят, прозева-ли парня, дали погибнуть. Так именно про себя понимал
это дело Василий. С бабой Валей -- другая история. Погиб муж, баба Валя, --
тогда-то ей было немного за тридцать,-- стиснула зубы и продолжала работать
в колхозе да растить двух дочек. Потом немного погуляла -- жизнь взяла свое:
сменила "двоих полюбовников", как говорила баба Катя. Замуж ни за одного не
пошла. После сорока пяти не гуляла ни с кем
,
жила, -- еще крепкая телом, --
перекипая в себе самой: ей показалось стыд-ным жить с мужиками в такие годы,
на виду у взрослых дочерей.
Дочки росли у нее добрые
,
работящие, но ни старшая, ни младшая в
деревне остаться не захотели: учились хорошо, уехали в города. Навещали мать
редко и не слишком охотно: и далеко, и мужья попались мелко-сановитые, когда
от поля ушел, а до мягкого кресла не дополз -- серединка наполовинку, а у
таких особенно много спеси и боязни деревни, из которой чаще всего и вышли.
Дочери мужей за все, что они дали им -- город, квартиру, выросшие на
асфальте дети, -- уважали сильно и одолевали в себе ради них любовь к
матери. И потихоньку, поняв свое полное одиночество уже до конца дней; при
живых-то и добрыx, но далеких дочерях, непрерывно посылающих ей то
посылки,то деньги, но не являвшихся к ней с живым лицом и голосом, -- баба
Валя стала попивать. Жила она по-прежнему в работе, поэтому водка не сильно
сказалась на ней
,
но вот лицо стало совсем птичье -- узенькое, только нос
торчпт длинный да вылупились глазы по слову той же бабы Кати. Теперь сестры
пили вдвоем. Продолжали и после паралича, который три месяца назад разбил
бабу Валю, но не шибко: ходить могла, только приволакивала правую ногу и с
трудом шевелила правой рукой, да вот лежать стала часто.
-- ...Ты только погляди на них,
-
говорил между тем с явно нарочитым,
насмешливым удивлением Василий, -- старухи запили. А во начну считать, кто у
нас пьет... Тетка Аграфена -- раз...
-- Тьфу ей
, -
буркнула баба Катя. -- Вчерась валялась у лавки: хоть бы
до избы добрела.
-- ...Тараканиxа, -- продолжал свой счет Соломатин.
-- Тараканиха-то молодец; -- тихо сказала баба Валя. -- Дом в порядке
содержит, хоть и пьет. Я к ней вчера дотащилась, посидели.
-- Водку пили? -- взвился Василий.
-- Бутылочку раздавили, -- прикрыв глаза, но правдиво ответила баба
Валя. И это "раздавили" как-то так не шло ей, что даже Соломатин нехорошо
сощурился, и воздух вытолкнул из себя это слово, оно покружилось по комнате
-- и со стыдом вылетело в окно. Василий откашлялся:
-- Баба Настя...
Тут все трое помолчал, осмысливая что-то в себе. Потом баба Катя
пристукнула клюкой, но скорее с недоумением, чем с гневом:
-- Чего кто знает о Николе-то?..
-- Я в окно заглянул -- из-под стола ноги торчат, -- сказал Василий.
Помолчав, вполне серьезно и раздумчиво добавил. -- Убей, не пойму: на какой
это почве они сошлися? Кольке -- сорок лет, бабе Насте -- семьдесят шесть...
А ведь живут?.. А?
-- Опятъ, -- подтвердила баба Катя с оживлением. -- Прасковья Дедкова
их застукала.
-- И неужели получается?.. -- сделал ерническим свое все в серых
комочкаx, красных жилкаx, рыжих волосинаx, странно тем не менее моложавое
лицо Соломатин. -- Чего я вам скажу, бабки... -- таинственно снизил он
голос, значительно помолчал, и весело закончил. -- А не попробовать ли и
вам?!
-- Провались, дьявол! -- вскочила баба Катя.
-- Успокойся, Васенька... -- в горле бабы Вали булькнул было смех, но
она зажала его и с трудом проглотила слюну.
Но так как Василий был по натуре своей бескорыстен и всегда готов им
услужить, только его позови, коли что, -- то сердиться на него и бабе Кате
не было резону. И она уже вполне спокойно села, точно этот ее вскок был лишь
данью приличию, так сказать, симуляцией гнева.
За окном дома бабы Вали, выходившем на огород, в свете августовского
вечера чудно взблескивало жнивье: та часть болышой усадьбы, которую она
засевала житом, теперь уже прибранным. Дальшее шла неболышая луговина,
полого сбегавшая к ручью, над которым стояла банька: такая старая,
топившаяся по-черному, что и была она насквозь черной. Все трое, подчинив
глаза неровно-прихотливой игре солнца, смотрели в окно: баба Катя, налегая
на свою клюку, с привычным выражением хитрого упрямства и застарелой,
какой-то жесткой тоски; баба Валя, отдыхая сейчас и облегченно дыша -- была
не одна, и это давало временный покой и ощущение легкой, раздвигающей тесный
мир привычного безопасноссти, - думала о том, что топка в баньке развалилась
и надо бы по-просить Василия подправить. Соломатину же было мало выпитой
водки и он, морща лоб и слыша хрипловатое дыхание бабок с обоих боков, и
смотрел, и думал, как выцыганить у старух на бутылку, а еще лучше --
подвести дело к тому, чтобы сами поставили...
Тут баба Валя и решилась:
Васенька, ты б глянул топку в бане? Там делов немного, а мне самой не
сладить
.
А я б бутылочку тебе...
Василию сразу стало легко и весело:
-- Так, может, я счас и займуся? А что -- делать сегодня все равно
нечего: пойду. Баба Катя, а ты топай в лавку! Часа за полтора управлюсь -- я
твою топку знаю, -- потом опять сядем, а, бабки?!
Баба Катя, суетливо оживляясь, уже подымалась. Баба Валя тоже была
довольна: и вечером не одна. Василий, отлично понимая иx, заxоxотал
раскатисто, свободно, давая выход своему откровенному удовольствию:
Запили старухи, запили!
ЗЕЛЕНЫЙ ХОЛМ
Долгое время, из-за всякой летней усадебной, отчасти и домашней суеты,
я никуда не ходил, не ездил за пределы поселка. Xотя, конечно, ощущал вечное
чудо того, что вокруг -- без этого не жил и дня: реки в их прихотливом,
вольном движе-нии, зеленые берега, кружение полевых дорог, малые и побольше
деревни, еще, слава Богу, уцелевшие сосновые рощи, каких я нигде и никогда
не видел, в избранном природой разбросе по самым живописным, возвышенным
местам.
А вчерашним днем потребовалось обязательно переговорить с человеком,
живущим даже не на окраине, а уже за окраинной чертой поселка. Сел на
велосипед и поехал уже под вечер, но в резком солнце; со всех сторон залегли
тяжелые низкие облака, излишество этого знойного солнца не успело вырваться
в заоблачье, и свет, прижатый к земле, давал такую резкость, что больно было
смотреть.
Ехал не быстро; давно уже отучил себя от слишком скорой езды, в которую
тебя часто так затягивает дорога: гораздо лучше, спокойно отдавшись
движению, несуетно о чем-то подумать, впитать все вокруг, не нарушая
внутреннего равновесия, соизмеряя энергию движения и восприятия, да и просто
вольнее дышать, ощущать себя. А когда летишь -- слышишь только свои мускулы
и чувствуешь нарастающую, кратковременную радость победителя расстояний.
Юность -- да; затем это уже и не нужно. Впрочем, это лишь мое.
Постепенно разворачивая дорогу, входя в ритм и овладевая дорожной
мыслью, я понял свою ошибку: без погружения в эту закраинную, полную
вольного смысла жизнь долго нельзя. Быстро появляется, совершенно сначала не
ощутимая тобой, внутренняя плесень, от статичности твоего быта которая может
стать и неосознаваемой.
Между тем пролетело болышое поле слева, где в высоких травах брели, то
сгибаясь, то выпрямляясь, две девушки, искавшие, наверное, цветы для
собственной маленькой радости; окаймлено это поле было редким сосняком,
сквозь который разноцветно дымясь, вольно ходил вечерниий воздух. А дальше
стояла плотная и неувядаемо молодая березовая роща: она почти не изменилась
за тридцать пять лет, когда я впервые стал приходить в нее в предночную пору
конца мая слушать соловьев. Как гулко, раскатисто, с постепенным сладостным
замираньем, пели они, тревожа, надрывая сердце неопределенными желаньями и
уводя его от этого вечера туда, где душа собиралась бытовать долго и
счастливо: в будущее. Всегда нам мало настоящего! И лишь в очень зрелые года
вдруг осозна-ешь: да вот эта самая минута, с ее обыкновенным здоровым
самоощущением, когда ты еще полон сил и воли к жизни, и веришь, что еще и
сделаешь что-то, и узнаешь, поймешь, встретишь... -- кого-то, что-то, -- не
лучшее ли, что тебе дано судь-бой?..
С каждым поворотом дороги все отчетливее слышал в себе нарастающую
бодрость: без всякого излишнего взрыва эмоций. И понимал, что именно вот
такой вечерней дороги мне и не хватало все эти недели. А глаза уже перестали
щуриться, и смотреть стало -- одна отрада, а небо задышало над головой
свободно, высоко. Вскинул голову: никаких тяжелых облаков! Занятый своим, не
сразу и заметил эту перемену, -- или, вернее, переход, в плавной
неостановимости, -- из одного состояния в другое небесной стихии:
пропитанный свежей влажностью воздух, хлынувший сверху, заполнил все
обозримое пространство. Это было одновременно и чисто физическое ощущение, и
как бы даже новое состояние духа: все в тебе откликалось на эти перемены
собственными, спешащими соответствовать внешним, усилиями -- тоже что-то
обновить, освежить...
Дорога свернула к деревне, и сначала я увидел ее такой, какой была она
сразу после школы, одновременно смотря на нее нынешнюю. Два велосипеда
подьезжали к ней, -- один, который вез меня нынешнего, второй -- юношу,
только что закончившего школу и отправившегося вместе со сверстницей в
вечернюю вольную прогулку. Тот, что вез меня сейчас, свернул правее,
оставляя деревню в стороне и спускаясь в долинку, -- а тот, давно
исчезнувший и лишь сверкнувший золотыми буквами "зис" в моей памяти, --
въехал в деревню. За ним, на голубень-ком, пониже и покороче, без рамы, --
такие тогда называли "дамскими", впрочем, возможно, они существуют и сейчас,
-- ехала девочка, черноволосая и скромно-тихая, в своем летнем платье,
послушно повторявшая все зигзаги и повороты золо-тисто-черного "зиса".
Тогдашняя деревня была заполнена парным воздухом теплого вечера. В ней была
та многоголосица, в когорой легко различить само время: как ни странно,
деревни первого послевоенного десятилетия, несмотря на гибельность войны,
были полны людей и скотины, жизнь отличалась звонкой, казалось, набиравшей
силу, многокрасочностью. "3ис", минуя деревенскую улицу, чуть задержался
лишь у двухэтажного деревянного дома, который своей выделенностью из общей
картины жилья, многозначностью ддя неусыпного юного воображения, подтверждал
своей живописной ветхостыо ре-алъность былого. Но вот и конец деревни; "зис"
круто свернул, желая продемонстрировать следовавшему за ним голубому
"дамскому" свою маневренность: лужи, заборы, деревья, меж всем этим --
узенькая дорожка к обрыву. "Дамский" -- послушно следовал за ним. Остановка.
Теперь "зис" и "дамский", прекратив движение, служили опорой рук, и, опустив
рога-рули, покорно сгояли рядом с хозяевами. Завершившись у самой крутизны,
дорожка нехотя обманула велосипедистов, и они решали, как и куда дальше...
Но сама по себе эта вынужденная остановка вдруг наполнилась смыслом.
Многослойно-красочный вечерний воздух, насыщенный вкрадчивым теплом,
расслаблявшим волю, втягивал взгляд: внизу такое переплетенье кустов, троп,
и булькал ручей, и склонялись над ним невысокие, густолиственные ивы- А
дальше начинался подъем и новый спуск, потом взгляд углублялся в дремучий
сумрак сосновой рощи...
"3ис" и "дамский" вздрогнули одновременно: дрожь нетерпеливых рук
передалась им, они выразили готовность к немед-ленному движению. На крутом
спуске свистнул ветер в ушах, золотисто-черный и голубой неслись, обгоняя
сами себя, в неизвестность, один слой воздуха -- теплый, следующий --
холодный: слои воздуха, слои времени сменялись с непостижимой быстротой. И
вот куда-то исчез "дамский" голубой, затерявшись в одном из этих слоев,
растворившись в нем; потом слился со временем, теряя очертанья,
золотисто-черный "зис"...
А порядком побитый, потрепанный "аист", с трудом взмахивая крыльями,
оставив деревню слева, спускался в ровно-зеленую долину, высматривая самый
безопасный и спокойный путь: вполне земной.
И здесь -- толчок сердца -- пришло такое редкое теперь чувство той
самой отрады и полноты жизни, когда ты словно бы схватываешь просто всею
своей физической сутью, помимо желаний и воли, смысл твоего пребывания в
этом мире. В движении к зеленой долине воздух небесный и его производное,
все, что рождает земля, -- ржаное поле, играющий под слабым ветром переливом
красок овес, сырые заросли ивняка, -- и облетающее прощальным лучом
подотчетные ему просторы солнце, -- съединились в неподдающийся никакому
анализу, явственный лишь самой глубине сердца, смысл сущего. Это чувство
лишь на миг, на тень секунды захватило меня, но было так сильно, что я не в
силах выдержать его излишне-духовного напряжения, рванулся к самому
осязаемо-земному, тому простому, что естественно, как дыxание. Свистнул
ветер -- и зеленая долина обступила со всех сторон. И тут-то это
необходимо-простое, чего потребовала, и немедленно, душа, пришло: заливисто,
чисто послышались там и тут давно забытые колокольцы. И колокольцев почти
нигде нет, и отвыкли уши от них -- а вот они: звучат. Стадо коров разбрелось
по долине, разноцветное, подкрашенное изменчивым вечерним солнцем, деловитое
в своем хаотичном движении. Один пастух полулежал в самой долине, второй --
высоко вверху, на самом холме.
Осмотревшись в долине, вдохнув ее воздух, услышав ее жизнь, я обвел
взглядом горизонт. Боже мой, лишь бы подольше оставалось все это: петляющие
вверх-вниз тропы, разбегающиеся в разные стороны сосны, две густые рощи,
одна на холме, вторая правее и ниже, подходящая к самому поселку,
охватывающая первое жилье своим здоровым дыханием и манящая тайнами
сумрачно-зеленого мира. Пока есть такие рощи -- кажется, не страшно ничто на
свете. Неужели когда-то, у кого-то поднимется рука на них?. Нет, не хочется
верить.
А вот и дорога, чуть в стороне, совершенно проселочная, совершенно
деревенская -- и она действительно, деловито снуя меж полей и рощ, давно
уже, -- да, конечно, сотни лет, -- приближает одно селение к другому древней
нашей селижаровской земли.
Я повел велосипед вверх, обменявшись несколькими словами с лежавшим в
долине пастухом: он сказал, что на холме мой давний знакомый, сегодняшний
"очередник". Теперь ведь почти нет пастухов-профессионалов, хозяева скотины
пасут по очереди. Вот и один из наших нынешних селижаровских начальников
среднего калибра, -- поближе к верхам, чем к низам, -- пасет в свой день
стадо. Но всем своим видом и словом он сейчас -- пастух. И ощущением дня --
тоже: длинного дня в самом центре всего живого. Мне подумалось, что не
случайно у него сейчас такое несуетно-спокойное лицо, и все движения
выполняющего необходимый долг человека -- долг, вдруг совпавший с
потребностью в нем. Я помнил его совсем-совсем пареньком, начиная с его
отроческих лет, а он, перечислив всякие свои заботы, упомянул, что младшей
дочери на днях ис-полнилось восемнадцать. Круглолицое постаревшее его лицо
было довольно, но, возможно, не слышно ему самому в нем пробивалась
печаль... Истоки ее были где-то здесь же, -- возможно, с этого зеленого
холма он сейчас увидел всю свою жизнь, раз заговорил о дочери, ее возрасте,
и вспомнил себя молодого. А вспомнив молодость и ощутив ее пролетающую тень
-- как не задуматься и не опечалиться.
Чтобы не спугнуть этой минуты, когда человеку лучше остаться одному, я
встал, взял велосипед, простился -- и тут же узкой тропой начал
замедленно-неостановимый спуск с зеленого холма к проселочной дороге,
которая своей бесконечной лентой, пересекающей всю Россию, объединяет нас в
одну общую семью, -- лишь бы мы не забывали этого никогда. Зеленый холм в
вечереющем воздухе остался позади.
Оставить комментарий
© Copyright
Немчинов Геннадий Андреевич
Обновлено: 17/02/2009. 37k.
Статистика.
Сборник рассказов
:
Проза
Ваша оценка:
шедевр
великолепно
отличная книга
хорошая книга
нормально
не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Связаться с программистом сайта
.