Лопатин Лешка (приятели-сверстники звали его и Ленькой, и Алешей, но все-таки чаще Лешкой, во всяком случае, ребятня из бараков лесозаготовителей) вместе с матерью, своей Евдокией Васильевной и коровой Пеструхой вышли из леса. Шел тот вечерний час, когда еще немного - и совсем исчезнет свет дня, все было уже приглушенным, померкшим, в воздухе проносились легкие, еле приметные сумеречные дымки, которые рождаются будто сами собой. Но свет все-таки еще был внятный, с той тишиной и особой нежностью теней и линий, которые свойственны началу настоящей весны. Низина перед ними плавно уходила к горизонту, где опять начинался лес. Отсюда он казался не таким светлым, приветливым и свойским, как тот, по которому они только что шли, а густо и мрачно темнел.
- Лешенька, а вон и деревня, о которой я тебе говорила,- сказала мать голосом, в котором Лешке услышалась радость, скорее предназначавшаяся ему, чем согревавшая саму мать. Он хорошо чувствовал все оттенки голоса матери, ее лицо могло рассказать Лешке обо всех ощущениях, сомнениях, печалях, и тут его ничто не могло обмануть. Мать, конечно, и встревожена и вместе с тем чего-то ждет, надеется на эту деревню - авось да там накормят, приветят их, возвращающихся после трех с половиной лет жизни вдали от дома. Но вот ее лицо на глазах у Лешки меняется, оно явственно светлеет. Мать приподнимает голову, глаза ее уже смотрят не на деревню справа на пригорке, низину перед ними - мать заглядывает далеко-далеко, через лес, в родную свою деревню Сосница, где они будут жить у деда. Оба в эту минуту думают об одном, но по-разному. Лешкина мать беспредельно довольна возвращением домой, даже губы ее шевелятся от нетерпения: скорее, скорее... Она, конечно, и в этой деревне не остановилась бы, не будь с ней Лешки, и все спешила бы и спешила. И Лешка очень хотел на родину и торопил дни, не уставая рассказывать своим друзьям по жизни в эвакуации о Соснице, о деде Василии Алексеевиче, о поселке, в котором они опять будут, как до войны, когда построят новый дом вместо погибшего в огне военного лихолетья. Но теперь, в долгой дороге, он страшно устал и оголодал, и с царапающей сердце тоской до малейших подробностей видел крохотный домишко, оставленный ими в поселке лесозаготовителей, немудрящий его уют, покинутый навсегда, и привычный домашний лес за столовой, и дорогу к дому Шурки Енотовой лучшего его друга в эти годы, и деревянную школу на крутом берегу речки Цны, куда он ходил во второй класс... Да ведь он навсегда ушел от всего этого! Он никогда никого не увидит в Зеленом Городке! И слезы закипали в глазах, и в груди что-то невыносимо теснилось, болело, и хотелось все время оглядываться назад, в благословенную даль, где лежало все оставленное, привычное, осязаемо кровное. Но Лешка за эти годы многое узнал и понял, и крепился сейчас изо всех сил, чтобы, не дай Бог, и впрямь не заплакать.
Пеструха в Зеленом Городке тоже оставила привычный кров и скудную, но ежедневную пищу; поначалу она все мычала, оглядывалась, шла неуверенно и безо всякой охоты, но вдруг с ней что-то произошло - и коровушка опередила Евдокию Васильевну и Лешку, зашагала сноровисто и бодро, сама находя старую дорогу и вглядываясь вперед с уверенной готовностью идти и идти.
- Ах ты матушка... - растроганно сказала мать. - Ведь все припомнила. Ну, веди нас домой, веди, кормилица!..
И вот, значит, еще одна деревня на пути к дому.
- Ну что, пошли, сынок, попросимся ночевать, найдутся добрые люди, пустят...
И в ту же минуту их неподвижная группа - Пеструха посредине, мать слева, Лешка справа - обрела движение. Они начали спускаться в низину почти неприметной дорогой - ходить, ездить было тут, как видно, некому. Низина замерцала, запереливалась перед глазами розовыми, рыжими, лиловыми пятнами - еле приметное последнее солнышко просочилось сквозь густоту весеннего воздуха. Мать и Пеструха пошли прямо, а Лешка, чтобы хоть немного порадовать себя, припустил самой низиной напрямик, благо наст был крепкий, он так славно, с твердым, надежным уханьем похрустывал под ногой.
Лешка брал все левее, где было много желтых въевшихся в снег пятен, и эта желтизна все усиливалась, становилась едкой, сочившейся свежими окоемами; наст стал подрагивать под ногой, под ним была явная пустота, и это прибавляло уже немножко тревожившего интереса; Лешка обернулся к матери и хотел ей крикнуть, как тут хорошо бежать. Он успел увидеть два темных, движущихся на фоне белой равнины силуэта - мать и Пеструху - а от подножья холма, где была деревня, наплывал на них и темный, и в то же время расцвеченный закатом воздух. И в ту же минуту раздался страной хруст - сначала этот хруст послышался внизу, у ног, и вот он бьет уже прямо в уши! Еще не успев ничего сообразить, Лешка как во сне раскинул руки - и это-то спасло его; боль сначала отдалась в плечах, потом во всем теле - острая и мгновенная, разящая боль - и лишь затем жуткий холод обволок все тело. Лешка еще и не понял даже, что он в воде, а мать уже бежала к нему с тонким нечеловеческим вскриком, который, раздавшись, все никак не мог остановиться, так и тянулся за матерью, жестоко подгонял ее. Лешка уже барахтался, его ноги, не в силах нащупать никакой опоры, болтались под водой, лед под ним прогибался и хрустел, ржавая вода хлынула на него - и в эту-то минуту прямо перед ним оказались широко раскрытые, с набухшими кровавыми жилками от усилий и страха глаза матери. Но почти сразу же лицо матери изменилось: ее многолетняя привычка сталкиваться в своей неустроенной жизни со смертельно опасными минутами и днями взяла верх. Глаза приняли просительное выражение, страх исчез.
- Ну, сынок, потерпи... Я сейчас, я здесь... Ты только держись спокойней, не бултыхай ногами-то - просто держись, и все... Ты держись, я счас... счас...
Мать быстрым движением сбросила полушубок, упала на снег и медленно и осторожно поползла к Лешке, широко раскидывая руки. Ее глаза надвигались на Лешку, успокаивая, завораживая его своим влажным родным блеском, приказывая держаться. В правой руке матери была веревка - она, конечно, сразу все поняла, увидев провалившегося сына, и мгновенно сообразила, что он в воде. А веревка у нее всегда была под рукой, через спину Пеструхи вместе с несколькими торбами была перекинута и связка веревок.
- Так, сынок, так, ну, еще минуточку... Ну, еще...
И как же бесшумно ползет к нему мать, не дрогнет, не хрустнет лед под ней. Мать сначала хотела бросить ему веревку, но потом передумала - она вдруг цепким и каким-то хищно-обрывистым движением правой руки, приблизившись почти вплотную, просунула веревку ему под мышки, тотчас потянула к себе этот конец, и сразу оказалась в метре от него, обманув тяжко захрустевший лед.
- А теперь, сынок, давай-ка вместе... - Приказ, облегчение послышались в ее голосе. - Я тихонько буду тащить, а ты подымайся на руках, помогай мне... Ну, Господи благослови...
Лешка видел, как, круто изогнув шею, смотрит на них стоявшая неподвижно Пеструха. Ему даже показалось, что она, подняв голову, изо всех сил удерживает тревожное мычание.
По-настоящему пришел в себя Лешка в избе на печке следующим утром. Всю ночь его тряс озноб, стучали зубы, в голове было так нехорошо, что все у него мутилось - слова и голос матери... чьи-то аханья... еще женский грубоватый и какой-то придирчивый голос... То его трут, то укутывают во что-то вонючее и горячее, льют в горло какую-то жидкость - кипяток не кипяток, молоко не молоко, но есть привкус меда и каких-то горьких трав. И затем все стало тихо, он оказался на печи и провалился в забытье. И вот сейчас очнулся и смотрит с печки. За цветистой занавеской слева слышится какое-то шуршанье, оханье, стук чугунков, ухватов, оттуда выбивается сизоватый едкий дым, он ползет по полу, поднимается вверх. В низко сидящее окно - видимо, изба очень старая, потихоньку оседавшая в землю - видна все та же вчерашняя низина. Но сейчас она кажется такой праздничной, сияющей, что глаз не оторвать. И сильный, белый с голубым, свет бьет оттуда, доходит до окна, врывается в избу. В голове Лешки все успокоилось, но как бы еще не улеглось, и она ощущается им какой-то легкой и словно чужой; по лбу постукивают приятные горячие молоточки несильной боли, и хочется лежать не шевелясь и лишь смотреть и смотреть. А когда он попробовал закрыть глаза, его тут же подхватила мягкая волна, приподняла и понесла куда-то. Он испугался, впился пальцами в клочковатый старый мех полушубка, который был брошен на печь, поскорее опять открыл глаза.
Матери в избе не было, но Лешка понимал, что она где-то здесь, рядом, иначе и быть не могло. В углу справа стояла широкая деревянная кровать, покрытая лоскутным одеялом, - таких одеял много повидал Лешка за время скитания с матерью по деревням. Они пестрели почти в каждом доме, где он побывал, - совсем старые, вылинявшие, с пробившийся сквозь дырки свалявшийся ватой, и поновее, а то и праздничные, ярчайшие, от которых глаз не отвести. А слева, поодаль от покрытого клеенкой стола, была постель в углу, прямо на полу - тюфяк, покрытый рядном, и маленькая подушка без наволочки.
Тут из-за занавески выглянуло старое, в дряблой болезненной коже лицо, седые волосы свешивались на лоб и щеки, но глаза - Лешка привык в войну определять людей по глазам - смотрели с живым выраженьем внимания и спокойного сочувствия. Лицо старухи сразу повернулось к нему.
- Ты, я гляжу, уже не спишь, родимый? А ты полежи, не скучай, вот картофья сварится - покормлю. Мамка твоя побегла в Степухино, сенца попросить вашей коровушке. У нас тут все как есть подчистую съедено, а у кого есть сколь - ау, для своей животины берегут... Муська повела мамку-то твою.
- Какая Муська? - спросил Лешка и, услыхав свой голос, поразился его надтреснутой слабости и невесомости.
- Ай ты и Муську не помнишь? - удивилась старуха. - Ну значит память-то у тебя вчерась вовсе отшибло. А Муська тебя волочь сюда, в избу, помогала мамке твоей, да возилась с тобой, да меду по всей деревне искала, с ног сбилась... Вот она какая. Муська - бойкая деваха. - Старуха уже шла по комнате с веником в руке, и теперь Лешка рассмотрел ее всю: маленькую, костистую, немного скособоченную, но ступавшую без утомленной или старческой вялости, легонькими шажками. Веник зашуршал, а Лешка все пытался упомнить какую-то Муську... и впрямь мелькнуло что-то... чьи-то руки, быстрые и молодые, крутят его, вертят, поворачивают, тащат... и вместе с материнскими, мягко-ласковыми, с их обволакивающей родной нежностью, словно пробуждают Лешку, выволакивают его из жуткого ледяного провала.
- А вот попробуй-ка спуститься-то, родимый, картофья готова, готова уж! Счас на стол высыплю. И соль у меня есть, с хлебцем похуже, но корочку-то найду, найду... А вот давай-ка!.. Ай помочь?
Но Лешка слез сам. Пошел от печи к столу - шатнуло его раз, другой, но эта слабость была чем-то даже и хороша: в ней услышалась ему какая-то приятность, сулившая нечаянный отдых и покой после трехдневной голодной дороги.
Они со старухой уселись за стол перед окном. Старуха говорила, как почти все известные Лешке старухи, о войне, об убитом сыне и о внуке, которого только в прошлом году тоже взяли в армию, о снохе, которая померла нынче зимой... Разговоры эти были Лешке привычны, как и голоса рассказывавших старух - в них уже появились от частых повторов и людям, и себе ровность и усталое спокойствие. Война, ее воздух обволакивали всех людей, которых знал Лешка в своей жизни, войной жили все, о ней думали, она снилась. Иначе и быть не могло. Казалось, во все стороны, куда ни глянь, куда ни повернись - все насквозь пропитано войной, еще с тех самых пор, как в октябре сорок первого Лешка вместе с матерью и младшим братом, который и сейчас еще в Зеленом Городке, уходили от немца.
А картошка у старухи была вкусная! Они ее чистили, макали в черную, насыпанную на стол соль, ели. Пар клубился над столом, дымились рассыпанные по столешнице картофелины, хрустела у Лешки на зубах сухая корка хлеба, которую дала ему старуха. Сама она ела без хлеба. Лешка этому как-то даже и не удивлялся уже: он знал таких старух немало и привык к их совершенно обыкновенной спокойной доброте.
- А там кто спит? - спросил он, кивнув на занавеску, отделявшую маленький закуток в углу.
- А я, родимый. Тама у печки тепло старым костям. Я там, почитай, всю войну и сплю - народу много перебывало у меня, тут на просторе стелю всем, а сама отгородилась... А загляни, коли охота! - Лицо старухи сморщилось, глаза смотрели на Лешку с лукавеньким прищурцем: мол, знаю я вашу братию, все-то вам знать охота.
Лешка и правда заглянул в закуток, отделенный занавеской. Там стоял короткий топчанчик, аккуратно застеленный, на табурет была брошена потрепанная меховая безрукавка... Но все это было не главным, а главное - на стене над кроватью висела белесая, с вытертой до блеска ложей, показавшаяся Лешке очень короткой - винтовка. У него даже дух сперло. Много он повидал всякого оружия да и в руках держал, но все-таки вот так, вполне обыкновенно, у обыкновенной старухи...
- Бабушка, откуда она у вас?
- Охти мне - оглядел! А это от Сеньки осталась, он в партизанах ходил поначалу-то, внук мой, с шестнадцати годов в лес ушел. А прогнали немца - дезертиры окаянные в лесах наших объявились, да с оружьем... тут пришлось опять винтовки в руки брать... А и теперь озоруют, не всех выловили.
- Ишь тебя разобрало как. - Старуха, мелко подрагивая дряблыми щеками, посмеялась. Во, гляди-ка - идут наши-то: матка твоя да Муська с Лукарьей! И сенца волокут.
Сначала в избу вошла Лукерья - тетка той самой Муси, о которой говорила хозяйка. К ней очень подходило ее имя, как сразу понял Лешка. Оно совершенно совпадало с обликом. Это была именно тетка - о ней и можно было сказать только так - “тетка”. Она представляла собой тот тип теток, который Лешка так часто встречал, начиная с первых детских шагов в довоенном поселке. Конечно, тетки бывали самые разные, эти не родные, а знакомые и незнакомые, встреченные им за свою почти десятилетнюю жизнь, тетки. Те, довоенные, потом квартирные хозяйки, лесорубы, соседки в рабочем поселке, нищие... Одни тетки были добрые, другие - злые как черт от голода и холода, от похоронок, от болезней и смертей близких. Ох, как долго можно говорить об этих тетках! Например, о среднем их типе - и не злых, и не слишком добрых, а просто обыкновенных женщинах, которые жили и поступали так, как их заставляли обстоятельства.
Лукерья была раньше всего остального явно хитрой теткой - стоило на нее лишь взглянуть, чтобы это сразу стало ясно. На ней был грубый вылинявший платок, или наспех повязанный, или уже настолько изношенный, что потерял способность покрывать голову - скособочился, оттопыривался от ушей, свалялся на затылке. Глаза у нее со вздувшимся водянистыми подглазьями, подпиравшими и даже как бы подталкивавшими их повыше ко лбу, смотрели настолько хитроватисто, что это было даже смешно. Взгляд у нее был такой, как будто она не говорила всем, а кричала: “Эй вы, а я лукавей вас всех и это мне очень нравится!” Но голос у нее был с громкой обидой в подрагивавших от злого чувства словах:
- Во люди-то, во люди! - начала она прямо с порога в крик. - Ходила я в это Степухино почитай каждый день - и ни одна нехристь клока сена не дала! А эта-то, - она дернула головой в сторону двери, - появилась, да к Гурьянихе наведалась - и цельные санки везет от ней духмяного сена, прям из сарая. И не то чтоб просила - так, пожалилась немножко... И Муська моя вместях с ней, что лошадь, те санки волокла! Всею дорогу говорили, а меня как и нет.
- Не будешь людей за нехристь считать, Лукерья, - спокойно сказала хозяйка.
- Да она же небось глаз такой имеет - привораживает. Вот и ты - не пущу никого, не пущу... А взяла и пустила.
- Хватит болтать-то при мальце что попало. А пустила: так куда ж им деваться было?..
Но тут Лукерья заметила, как смотрит на нее Лешка, лицо ее мгновенно изменилось, оно откровенно расслабилось и смягчилось, и Лукерья почти пропела:
- А я-то гляжу... а я-то гляжу... Да какой же сынок-то красивенький у Евдокии Васильевны, да светленький, да приятненький.. ну вылитая матушка! А матерь твоя ох и ласковая баба, лаской-то она, видать, и берет... Ты уж извиняй меня, приятненький мой, старую дурищу, здря я напраслину-то, право слово, - лаской матерь твоя берет, это меня завидки взяли. А волосы-то у тя - что кудель, мягонькие небось, а?
Лешка отвернулся от нее, но медленно - и, пожалуй, уже без злости. Нельзя сказать, чтобы на него совсем не подействовали слова Лукерьи.
Вслед за Лукерьей вошли мать и девчонка лет пятнадцати. Но девчонкой Лешка назвал ее про себя просто за неимением более подходящего слова, потому что она была какой-то серьезной и даже строгой. На ней была черная аккуратная телогрейка и коричневый с кисточками, плотно повязанный платок. На Лешку посмотрели серые глаза с откровенной глубокой пристальностью. В глазах было много чего-то своего, на что не могли повлиять ни Лукерья, ни хозяйка этой избы, ни, допустим, Лешкина мать, - вот что вдруг понял Лешка одним взглядом. Девчонка подошла к нему и просто и спокойно спросила:
- Ну как ты? - Голос тоже был не совсем обычный - или Лешка склонен оказался тотчас же видеть в ней все необычное? - она словно бы ненадолго задерживала его в груди, и оттого он не просто отделялся от нее и звучал в воздухе, а выходил уже согревшимся, впитавшим все, чем дышала и жила эта девчонка. То есть Лешка ощутил: ее голос - это она сама, что она думает, то и выражает голос.
- Хорошо... - сказал он и покраснел так, что закололо кожу.
Мать подошла к нему, положила руку на голову.
- Вот, сынок, Мусенька и тащить тебя помогла - в окошко увидала, а сейчас мы с ней сенца привезли.
- Садись-ка за стол, - пригласила хозяйка.
- Спасибо, тетя Глаша, - просто сказала Муся и села.
Пока Лукерья, Муся и мать ели картошку, можно было еще полежать на печи и спокойно посмотреть на них. Лукерья, стащившая свой платок, оказалась очень похожа на старика - со своими широким шишковатым носом, оттопыренными ушами и редкими волосами: сквозь короткие жидкие прядки просвечивал во многих местах темный, отливавший желтизной череп. Плешивые старухи - редкое явление, и Лешка не торопясь исследовал ее, благо за ним никто не наблюдал.
Мама ест по-своему - неторопливо, глаза у нее влажные, как всегда в минуты смущенья или зависимости от кого-то. Лешка за военные годы видел мать в разных обстоятельствах и с разными людьми и всегда мог бы точно сказать, как мать чувствует себя с тем или другим человеком. Сейчас ей хорошо - ее приветили, заботятся о сыне, помогают самой, и она вся оттаяла. Исчезла с лица эта подрагивающая напряженность, исчезло подрагиванье сухих и гневных глаз под вскинутыми бровями, словно мать каждую минуту ждет, что ее неминуемо сейчас обидят. И действительно, случалось, обижали.
- Нервы совсем обглодали меня, Лешенька...- иногда жаловалась она сыну. - Дай Бог до Сосницы дойти нам с тобой: отлежусь, может.- И, помолчав: - А когда лежать-то? Нет, лежать мне уж, видно, никогда не придется...
То-то ему сейчас радостно, что у матери спокойное, светлое лицо.
За те дни, что Лешка с матерью пробыли у тети Глаши, решительно все изменилось на земле и в небе. Главное же - воздух был совершенно другой. В нем была теплая ясность и ровность. А снег в низинах, по берегам ручьев и речек, мимо которых они проходили, лишь усиливал своим искрящимся блеском это впечатление бесконечного разлива теплого розового воздуха.
Опять они шли втроем - мать, Пеструха и Лешка. И все труднее было Лешке знать, что впереди у него нет своего дома, что они с матерью совсем бесприютны...
Впереди было взгорье, густо заросшее молодыми соснами. На взгорье еще лежал снег, и белизна приподнимала лес, делала пологий холм словно бы выше, чем он был на самом деле. Лешка смотрел, пристально и удивленно, на лес и холм, но мысль его была не здесь, а удивление совсем не относилось к снегу и соснам на холме. Что-то толкнуло его мысль само собой, и он не мог поверить в то, что понял ясно. Да ведь... да ведь... - опять зазвучало в нем - да ведь рядом Песочня!
Из-за взгорья донесся высокий и чистый, долгий звук. Он поднялся над лесом, над полями, взлетел к небу, а затем устремился вдаль, продолжая выпевать свою странную призывную песнь.
- Мама, что это?! - воскликнул Лешка.
Мать обернулась к нему, посмотрела долго и ласково. Брови у нее поднялись, а глаза стали медленно заплывать слезами.
Не помнишь, Лешенька? Забыл совсем? Это поезд гудит. Мимо поселка нашего идут поезда.
По улице пронесся, как ветер, мальчишечий всеобщий крик:
- Лед пошел! И забегали из конца в конец деревни, нахватывая на ходу драные полушубки, телогрейки, отцовскую и материнскую, вдрызг разношенную одежонку, ребятишки, девчонки всех возрастов, от пяти до пятнадцати лет.
Лешка тоже схватил вытертый до белого блеска полушубок матери.
- Побежали напрямки! - услышал он голос Славки Шурыги.
Славка несся стремительно, по своему обыкновенно откинув голову, отчетливо и сильно бросая вперед-назад согнутые в локтях руки. Его узкое решительное лицо было нахмуренным и азартным. Лешка легко бежал рядом. Он знал, что стоит ему поднажать, и Славка останется позади: чего-чего, а бегать-то он умел быстро! Недаром в Зеленом Городке, где прожил почти всю войну, бег наперегонки был самым любимым развлечением ребятни. Там, конечно, Лешка был не из самых первых: попробуй, обгони Кольку Стражникова, он как черный вихрь в своей сатиновой косоворотке! А в Соснице неожиданно для себя Лешка оказался лучшим бегуном.
Да и не хотел сейчас Лешка вырываться вперед - слишком быстро догнал бы бежавших впереди вместе с одноклассницами двоюродную сестру Элю и Мусю Сурынину. Розовый платочек Муси светил и светил, и хотелось все время видеть его. И сердце-то било так не от бега: Муся тоже спешит к Песочне, вот что главное.
- Забыл сказать! - бросает на ходу Славка. - Коля Званцев из армии пришел. Он был знаешь кто - сын полка! Медаль “За отвагу” принес.
- Где он? - Лешка знал уже нескольких “сынов полка”, но все равно интересно увидеть еще одного.
- Уже там - на Песочне! Говорит - двоих немцев ножом заколол, он в разведке служил.
- А сколько ему лет? - немного с ревнивым чувством спросил Лешка.
- Уже пятнадцать!
- А-а... - Это, конечно, объясняло все: пятнадцать - много лет, этот Званцев уже взрослый человек, такому чего не воевать. Вот попробовал бы он в десять лет - ни в жизнь не возьмут на фронт. Но все эти мысли не мешали Лешке - он по-прежнему не отрывал глаз от розового платочка Муси Сурыниной.
На Песочне уже толпилась уйма ребятни - с Верхней Мельницы, из Сосницы, Славка и Лешка побежали левей вслед за девочками.
- За девками дуем! - буркнул Славка.
Муся и Эля поднялись на высокий берег, пошли над самой рекой. Песочня сегодня была в грозном движении. Лед еще не пошел, он лишь трещал, откалывался от берегов, ворочаясь, как великан, освобождающийся от пут.
Но видно было: еще чуть-чуть - и река вспучится, заворочается, закрутится в ярости, и тогда-то уже начнется самое чудесное, ради чего и набежал сюда народ. Сплошной лед на глазах будет превращаться в льдины - и начнется настоящий ледоход.
Лешка смутно помнил такие ледоходы на довоенной Волге. Даже сейчас у него дух перехватило: ух ты, это было да!
А Эля и Муся все шли и шли. Там, дальше, уже и народу не было. Нет... Все-таки кто-то стоял над самой водой. Крепенько так это стоял.
Невысокий человек в кепочке, без всякой верхней одежды, в синем и, вот уж странное дело, новом костюме! Кепочка сдвинута на правую бровь - без особой лихости, но все-таки с долей твердого, позволительного кокетства.
- Да это же Колька Званцев! - тихо сказал Славка почти в ухо Лешке. - Чего это он тут-то... - Но он не договорил, потому что человек в синем костюме обернулся и посмотрел на Мусю с Элей, затем на них. Теперь Лешка сразу увидел: лицо-то у него молодое, бледное и желвастое, с хмурыми или уж очень, до удивления, серьезными глазами.
- Здорово, Коля! - непохоже на себя тоненько выкрикнул Славка.
- Третий раз здороваемся... - усмехнулся парень в синем костюме.
- Что это ты так, Николай? - ахнула Лешкина двоюродная сестра. - Холодно ведь! - Элю всю передернуло, она смотрела на Званцева, широко раскрыв свои и без того большие голубые глаза, быстро обхватив себя руками, словно пытаясь удержать тепло.
- А ничего... - Званцев отвечал Эле, но смотрел-то на Мусю, Лешка сразу это заметил. - Вот, батькин, заметь, костюм натянул - и по плечу пришелся... Как?
- Хорошо, - быстро откликнулась Эля. - Я Семена Никитича помню, рост у него был с тебя, не больше.
- Это у меня с него, - поправил Званцев. - А вот тебя, заметь, я не знаю, - сказал он вдруг Мусе.
- Заметь: и я тебя тоже. - С едва приметной насмешкой Муся повела плечами. И тут Званцев покраснел: его бледное лицо дрогнуло и пошло красными пятнами, а лоб наморщился как-то старчески, мучительно. Эля поспешила им на выручку:
- Это Муся Сурынина, она до войны в Калинине жила, теперь у нас в Соснице. А Коля Званцев воевал! - с откровенной гордостью произнесла она, поведя рукой в сторону парня. - И раненый, и медаль принес...
- Две были... - негромко перебил Званцев. - Вторую в Калинине на вокзале потерял - за кипятком бегал, в толпе с гимнастерки сорвало. Или сидором кто зацепил, или плечом... Толпища была будь здоров. Ну, идите сюда, тут ловко стоять.
Эля, Славка и Лешка спустились к нему, а Муся подошла к самым заберегам, и вдруг прыгнула на лед, быстро дальше, и вот уже середина реки. Все ошеломленно смотрели на нее.
- Эй... - негромко позвал Званцев. - Не нало. Сейчас начнется...
В ответ у берега раздался долгий глухой хруст. Воздух надо льдом напрягся, полнясь зловещими звуками, и сразу стало ясно, что конца им уже не будет. Лешка видел теперь только Мусю. Она или ничего не слышала, или не хотела слышать по какой-то одной ей ведомой причине. Муся была в сапогах и фуфайке, а между чулками и юбкой, когда она сильно вытягивалась, светилась белая полоска живого тела. Эля, стоя рядом с ними, громко и по-своему простодушно ахала:
- Что ж это.. Муська, Муся, ворочайся скорее, ведь трещит... Трещит, Муся!
Званцев тоже хотел что-то крикнуть и уже открыл было рот, но в тот самый момент середина реки круто вздыбилась. Муся взлетела вместе с гулко треснувшим льдом, а у берега образовалась широкая полоса черной бурливой воды. У Лешки все оборвалось внутри: что-то надо делать, и скорее! Он хотел крикнуть и не мог, горло словно заткнули ватой. А вода уже бросалась на берег, прямо под ноги, а Муся уплывала на льдине.
- Прыгай! Прыгай!.. - крикнул Званцев отчаянным сильным криком.
- Чего же она молчит-то, господи... - взмолилась тихо Эля. - Чего ж молчит...
Званцев резко, одним рывком скинул пиджак. Затем, примерившись, осторожно и в то же время ловко перескочил с берега на лед. А вода уже, напирая снизу, крушила, ломала самые крупные льдины, все стонало и ухало.
Званцев в минуту оказался рядом с Мусей. Она уже пыталась прыгать и сама, но льдина ее кружилась, раскачивалась и все убыстряла ход. Званцев схватил ее за руку. Еще какое-то мгновение они стояли рядом, затем - наверное, по команде Званцева - одновременно прыгнули... Льдина под ними качнулась, на нее хлынула вода... но они уже прыгали дальше.
Сначала на берегу оказалась Муся. Она медленно стала подниматься к ошеломленным Эле и Лешке. И тут Званцев промахнулся - видимо, потому, что совсем позабыл о воде: он смотрел уже только на берег, на Мусю. Ухнув в воду почти по шею, он, распихивая льдины, не меняясь в лице, ухватился за протянутые руки и безо всякой торопливости вылез на берег.
- Заметь: бегом к деревне. Ну! - Это были первые слова Муси. И они, изо всех сил подталкивая, в шесть рук помогая бежать Званцеву, в то же время безудержно смеялись. И никак было не остановиться. Сам Званцев смеялся хрипло и очень весело, а глаза его как и не были никогда хмурыми.
Лешка выглянул в окно, увидел небо, заполнивший деревню явно прохладный, чистейших тонов воздух и начал лихорадочно собираться. Вот прошел к последним домам деревни Коля Званцев в своем синем костюме и сдвинутой на правую бровь кепочке.
“Это он Мусю караулит!” - с негодованием думает Лешка, натягивая сапоги. Но куда же все подевались - мать, Эля, тетя Маня?.. Еще ведь очень рано.
Хлопнула дверь в сенях. В дом вбежала Эля.
- Эх, соня! Вся деревня коров в поле провожала. - Эля румяная, веселая, говорливая, голубые глаза простодушно и ласково смотрят на Лешку. - Сейчас мама и кресная придут - пироги сажать будем. А я вот печку растоплю! Давай-ка помогай.
Но Лешка спешит, краем уха слушая Элю. Пироги! А там Коля Званцев Мусю дожидается.
- Да ты что! - сердится Эля. - Куда? Иди, трубу послушай, да и в дом - скоро Муся к нам придет, я ее на пироги звала.
- Что?.. - Лешка так и сидит на скамейке с не до конца натянутым сапогом. Но спохватывается и торопливо спрашивает: - Какая труба?
- Да пастушья. Не видал разве? Дядя Костя еще трубит небось, бабы все там - старается.
Лешка повеселел мгновенно, как будто и нельзя иначе. Выскочил на улицу. Пусть теперь Коля Званцев ходит сколько угодно под окнами Муси! Она сама придет вот сюда, к Эле, а значит - и к нему.
На улице было ясно, прохладно. Сосница казалась насквозь просвеченной. И никаких горизонтов вокруг - мир стал безмерным. Старые дома купались в розовом воздухе. И тут справа от деревни высоко, звонко взлетел чистый звук. Лешка вздрогнул от неожиданности: труба! Но почему же эти ликующие звуки сдавили сердце, а все тело отозвалось на них чутко дремавшей, а теперь вмиг проснувшейся болью?.. Это было что-то такое, как случается во сне: нужно идти - не сделать ни шага, взмахнуть рукой - рука не подымается. А сам ты и не ощущаешь себя, весь-тоска, печаль. И тут память толкнула... Довоенная труба на Заволжской набережной, когда пастух Семен Панафидин утром выгонял коров. Все лето звуки берестяной трубы Семена будили улицу, и эта труба казалось вечной. Но нет ни одного уцелевшего дома на Заволжской, нет коров, не поет труба пастуха...
- Лешенька, ты что тут стоишь? - Мать подошла неслышно от проулка.
- Пошли-ка в дом, - по своему резковато сказала и тетя Маня. - Тесто месить, пироги печь.
Эля уже вовсю работала. Ярко пылала печь, огонь прыгал по стене, голосисто потрескивали дрова. В доме запахло особым предпраздничным уютом.
- Дуся, давай я тебе мучицы добавлю... - тетя Маня полезла на печь.
Мать за войну привыкла всем делиться с Лешкой, и теперь, когда они вышли вместе во двор добавить дров для печки, сказала расстроено и смущенно:
- Спасибо Мане, а и стыдно: себе берет пшеничную муку, мне ржаной сыплет, в свое тесто шесть яиц вбухала, мне два сует... Что девка-то подумает, и так краснеет... Эх, Маня, Маня...
Лешка не очень задумывался, как ему относиться к тете Мане. Он видел: она совсем не такая, как мать. В ее лице сразу видна была сила и неуступчивость, выражение небольших, узкого разреза глаз говорило: а вот я тебе покажу, если ты меня заденешь! И правда: если что не по ней - тетя Маня кричала резко и звонко, отдавая голосу весь запас сил. Не потому ли невозможно было даже представить себе тетю Маню спокойной, тихо говорящей, ласково или хоть внимательно смотрящей. Каждый клок ее одежды был таким же нервным, как она сама - вот почему вокруг нее всегда шумел напряженный, посвистывающий ветерок. Тетя Маня никогда даже не задумывалась, если ей нужно было что-то сказать. Даже деду. Лешка слышал, как она крикнула ему вчера:
- Ты покупай Танин дом-то, покупай, не тяни! Здесь я хозяйка, по углам-то зачем вас с Дуськой жить, лучше в своем дому. И мне не в радость. Вон, Ивана не могу привести, когда хочу...
Иван был старшина из военной части, что стояла в Соснице. Эля однажды сказала Лешке, когда они вечером лежали рядом на печи:
- Мамка живет с Иваном уже три месяца, - в словах ее было спокойное приятие факта.
Но Лешка никогда не обижался на тетю Маню, потому что война научила его: самый лучший на свете человек - тот, кто тебя накормил. А тетя Маня кормит их - вот уже месяц скоро. И стоило им прийти в Сосницу, как отдала им маленькую комнатку за перегородкой - кровать и табуретка, больше там ничего не помещалось, но это было жилье, и никто их в доме не обижал, не ругал, не косился на них зло и неприязненно.
На кухне и в доме горячо и сладко пахло печеным - это пробивается из-за заслонки дух почти испекшихся пирогов. У Лешки жадно трепетали ноздри, но, забывая даже о пирогах, он то и дело подбегал к окошку: не идет ли Муся?.. И все-таки он ее прозевал - из кухни вдруг донесся Мусин голос:
- Ой, не могу! - У Эли от смеха подрагивает каждый слог, и правда ей веришь - “не может”: - Колька за тобой бегает, а ты “твой Званцев”. Перекрестись, Муська... Вон и Лешка знает. Правда, Леш?..
Мать и тетя Маня смеются, за ними и Муся. Она пристально, с откровенным любопытством смотрит на Лешку. А ему жутко и весело. И хочется заглянуть как можно глубже за темноту серьезных глаз.
- Так правда, Леша: бегает за Муськой Коля Званцев? - повторяет Эля, а Лешка не может понять: как это она так спокойно и легко говорит “Муська”?
- Правда... - отвечает наконец он подрагивающими губами.
- Ну, давайте есть пироги. - Тетя Маня своей быстрой сухой рукой поводит в сторону стола. - А то остынут.
Над столом в щели стены воткнуты веточки первой вербы, и серебристые нежные бутончики мягко светятся, притягивая взгляд, разжигая в груди огонек трогательной, светлой радости.
Тетя Маня тожественно разрезает, с явной гордостью, свой пирог, а мать Лешки, и смущаясь, и сердясь, - свой, поменьше. Но куски кладут вперемежку на большую тарелку, и мать облегченно вздыхает.
- Какая красивая открытка! Можно посмотреть? - Муся берет с подоконника открытку, которую Лешкин отец только вчера прислал из Германии. На открытке - большая корзина с румяными яблоками, а на ручке корзины стоит уморительный цыпленок. Отец писал открытку Лешке: “...Дорогой Леничка, мы наступаем, бьем фашиста. Скоро всему придет конец, и тогда я вернусь домой с Победой. Слушайся маму, помогай ей, не скучай. Да учись получше! А приеду - расскажу много интересного...”
Хмурясь, Муся смотрит на открытку. Резкая складка пересекает ее лоб. Открытка еле заметно подрагивает в ее руке. Лешка понимает, что не нужно бы смотреть сейчас на Мусю, да никак не оторвать глаз от ее бледного лица, от пристального темного взгляда - немигающего, устремленного на открытку, читающего в ней что-то свое. Муся сидит напротив Лешки, рядом с Элей. Слева - тетя Маня. Мать разливает чай, Лешка видит ее руки - и вдруг по ним чувствует состояние матери: руки ее вот-вот взметнутся, в них нарастает нервный порыв... Так и есть - мать быстро подымается, охватывает Мусины плечи, прикипает к ней и целует. Крупные слезы льются по ее щекам: сначала Лешка боится, что Муся вырвется, отстранит лицо... Но она лишь тихо говорит:
- Да, тетя Дуся... Нет папы.
Лешка выходит из дому первый - Эля еще не собралась. Он начинает неторопливо ходить вдоль палисада. Уютно, вольно устроился дом - строил его дед, в девятьсот пятом году этот дом появился, Лешка знает. Уходит к Песочне дорога, вьется мимо высокой ветлы, мимо окон, мимо пруда, колодца и бани - в поле, огибая сосновую рощу, а там уже и река в розовом утреннем свете. За крайними ломами деревни - еще одно широкое поле, почему-то оно особенно нравится Лешке: бескрайнее, лишь окаймленное подлеском, который кажется всегда от расстояния голубым, таинственно притягивает взгляд. Вот бы где оказаться! А придешь туда - обыкновенный подлесок, за ним начинается лес. Но тогда глаза обращаются к дальнему лесу, за Песочней - и уже он представляется таинственным и зовущим.
Лешка решает: догонит Эля! - и один идет в нижнюю половину деревни. Спуск почти неприметен, но Лешка очень чувствует его: воздух внизу гуще, солнце, розовое и густое, стекается туда, в нижнюю часть деревни, со всех окрестных полей, из всех переулков. То одна фигурка ныряет в этот густой солнечный воздух, то другая... Потом сливаются вместе, чтобы шагать в поселок было веселее. Особенно много солнца напротив дома, где живет Муся с матерью и теткой. Это изба-пятистенка, черная и старая. Для Лешки этот дом главный в Соснице. И высокая крыша над ним не такая, как у соседних, и крыльцо особенное, на него ведет крутая щербатая лесенка, и на окна не посмотришь обыкновенным взглядом - в глубине стекол что-то переливается, посвечивает, манит, как тот дальний лес. Там - Муся, она ходит, сидит... спит там. Она живет в этом доме.
- Эй, Лешка... Он очнулся, увидел прямо перед собой Колю Званцева. Званцев смотрел на него пристально и как-то осторожно.
-...В школу?
- Ага.
- А Эля?
- Сейчас догонит.
- Она что... за Мусей заходить будет?
- Ну да.
- Ты в кино-то пойдешь?
- Как все.
- “Чапаев” - сила, я видел!
Коля мучительно соображает. Лоб его идет морщинами, глаза смотрят в небо - он словно ищет там ответы на свои трудные вопросы.
- Слушай, Лешка... Поможешь мне? Я дождусь тут вас всех... Вы - в школу, я - на льнозавод. А ты возьми да скажи: Муся, в кино сегодня идешь? Или как там... придумай. Заметь: меня не впутывай... Понял?
Лешка колеблется. Ему очень не хочется ради Званцева вызывать Мусю на разговор: обидно! Муся еще обратит внимание на него... а там кино... сядут рядом. Вон как девки взрослые Колю примечают: Колюшка да Колюшка, на гулянках так и крутятся вокруг него. А что, если и Муся?.. Но Званцев смотрит так трогательно, такие у него страдающие глаза.
- Ладно, - кивает он.
- Вот спасибо тебе! - и Николай ходит опять в сторонке, чтобы не мельтешить под окнами Муси.
- Эй! - Голос двоюродной сестры настораживает Лешку насмешливыми интонациями. - Вы что тут на пару делаете? Муську дожидаетесь?
Лешка уже понял, что Эле нравится Коля Званцев, и он немножко жалеет ее.
Лешка отвлекся от Мусиного дома, и в это время стук двери, шаги на крыльце - и Муся с ними.
- Здравствуйте, ребята, - говорит она сразу всем. - Пошли!
А человек двенадцать ребятни всех возрастов уже ждут напротив дома Женьки и Славки Лебедевых, которых все в Соснице зовут Шурыги. Крик на всю деревню! Кто рассказывает что-то, кто кого-то передразнивает, кто просто громко говорит от удовольствия быть вместе с приятелями. У кого брезентовая сумка через плечо, у кого старый, еще довоенный портфель. А у некоторых матерчатые торбы, сшитые матерями. И одежда соответственная: в заплатах, а то и в дырках пиджаки, разнокалиберная обувка, и драная, и вдрызг разбитая. Кепки, картузы, платочки. У девчонок побольше аккуратности, почище они, чем мальчишки. Элю, Мусю и Лешку встречают свойскими приветствиями, при виде Коли Званцева уважительно переглядываются: чего это он с ними? Ишь ты, не зазнается - можно прочесть во взглядах.
Двинулись. Лешка ждет случая, чтобы успеть выполнить просьбу Коли Званцева. Но тут разгорается спор:
- Озерком пойдем! - говорят одни.
- Прямо! - упрямятся другие.
Лешке нравится и та, и другая дорога. Прямо - это мимо множества скирд с льнотрестой, на которые приятно смотреть; мимо высокой трубы льнозавода, которая от этого кажется самым главным, что есть в округе; над Песочней, уже тихой, освободившейся ото льда. Хорошая дорога! А Озёрком - сумеречный, густой и влажный лесок, теснота узких тропинок, когда можно быть бок о бок с Мусей.
Наконец, обязательный базар.
Базар-то все и решает.
- Зайдем на базар, купим семечек и витаминов, - солидно говорит Женька Шурыга.
- Озёрком! - тут же откликаются дружно все. И когда уже сворачивали с дороги в сосновый лес справа, Лешка невольно оборачивается и видит одиноко стоявшего на дороге Колю Званцева. Ему стыдно
- Муся! А в кино пойдем сегодня? “Чапаев” идет!.. - Лешка говорит громко, почти кричит. Его слова тут же покрываются гвалтом.
- В кино! В кино! В кино!.. - только и можно разобрать.
Муся внимательно смотрит сначала на Лешку, потом повернула голову к дороге. “Она все поняла!” - догадывается Лешка.
- Пойдем! - голос Муси спокоен, но Лешка слышит в нем что-то слишком уж обидное - или для себя, или для Коли Званцева.
Пересекают заболоченный низкорослый лесок с бочагами черной густой воды - это и есть Озёрок. Миновали скотобойню слева. А тут и базар. Это опять сосны, но уже плотная, сухая роща, а посередине - длинные дощатые ряды. В воскресные дни они сплошь заставлены товарами спекулянтов из областного центра. Так называли этих людей - спекулянты. Но без них не было бы ниток, иголок, мыла, обуви, одежды... А в будни здесь толчется совсем немного торговцев семечками и витаминами, которые идут вместо сахара - зелененький пряно-сладкий горошек с легким привкусом лекарства.
На базаре у всех появляется суетливое, беспокойное желание скорее выбрать что-то. Выворачиваются карманы, считается мелочь, сдвигаются головы, горят глаза. Муся кладет Лешке руку на плечо, и его пронзает током от неожиданности и благодарности за этот неторопливый и ласковый жест.
- А мы с Лешкой леденцов возьмем - вы как хотите. Заметь: они вкуснее! - говорит Муся и весело смеется - уж очень удачно передразнила Кольку Званцева, самой понравилось.
- Но у меня денег-то нет... - растерянно, почти неслышно бормочет Лешка.
- Зато у меня есть!
Блаженство продолжается до самой школы. Во-первых: плечо помнит нежное тепло Мусиной руки: во-вторых - леденцы не кончаются, Муся протягивает все новые и новые, у нее много. Почему-то особенно хорошо идти по Бульварной улице к школе. Яркая ряска пруда в начале улицы, высокие и толстые, уцелевшие в огне липы, и уж самое удивительное - несколько вполне сохранившихся жилых домов. Со всех сторон стекаются на Бульварную школяры - из поселка, из ближних деревень. Все они идут к одноэтажному деревянному дому над самой Селижаровкой - к школе.
Весна, памятная последняя весна войны - теплая, светлая, тихая! Отходят от печали детские лица, яснеют глаза, стремится к чему-то еще и не вполне понятному душа - стремится в мир, где уже не будет насильственной смерти и голода, бомб и слез, страха и отчаяния. А какое небо: оно раскинулось над поселком зеленым ликующим шатром. Идти бы так, идти - рядом с товарищами-спутниками, слышать их взлетающие голоса, видеть их лица...
Муся остановилась. Лешка от неожиданности налетел на нее.
- Ты что?.. Лицо у тебя такое счастливое - завидно даже! На, последние. - Она втискивает ему в ладонь липкие, теплые леденцы.
В Соснице стояла воинская часть, и в воскресные дни деревня была заполнена солдатами и офицерами в чистеньком, отглаженном обмундировании, с праздничными лицами. Там и тут слышались гармошки. И с каждой голосистой гармошкой воздух раскалялся все сильнее, небо над деревней становилось жарче. То великое, чего так долго ждали - дни, месяцы, потом и длинные, заполненные неисчислимыми смертями и горем годы, - уже совсем близко.
Так или иначе, а центром веселья была и Рита и Клава - связистка и медсестра в военной форме. Рита - темноволосая и веселая, ходила, накинув на плечи кожаную черную куртку, а кучерявая, тихая, ясноглазая Клава - в своей светлой новенькой форме с блестящими пуговицами. Обе они были совсем молоденькие, красивые, и ребятня Сосницы не однажды была свидетелями споров военных и взрослых деревенских парней: кто красивее, Рита или Клава?.. Одних привлекала легкая, звонкая веселость Риты: встряхнет головкой с короткими остриженными волосами, лицо разгорится, глаза вспыхнут - и смех по всей деревне. А Клава стоит рядом, смотрит на подругу и только улыбается молча. Да еще возьмет покраснеет, если Рита отмочит что-нибудь.
- Рита! - упрямо твердит кто-нибудь, перечисляя достоинства связистки.
- Э, врешь, я б в женки Клаву взял! - убежденно возражает шесть-семь однополчан.
Ходят по воскресной Соснице и школяры всех возрастов. Те, что постарше, стремятся не отставать от взрослых, тоже жмутся туда, где Рита и Клава. Помоложе ходят с Мусей и Элей. Исключение, пожалуй, одно - Коля Званцев. Хоть он теперь и рабочий, и медаль “За отвагу” светится у него на пиджаке, и рады бы ему старшие парни были, а место он себе выбрал, как видно, уже постоянное: в одной компании с Мусей.
Поравнявшись с ними, Рита останавливается, строго смотрит на Званцева.
- Николай! Ты, говорят, с Дунаевым подрался? Разве так можно! Да еще и по голове его чем-то шарахнул. Он все-таки офицер.
- Дурак он, а не офицер, - спокойно говорит Званцев.
- Это ты брось! - раздается угрожающий голос из окружения Риты и Клавы. - Если медаль нацепил...
- Коленька, - поспешно перебивает высокого, мрачноватого капитана Клава. - Ну зачем тебе драки, ты домой вернулся, тебе спокойно жить надо.
- Погоди, Клава, я сначала отвечу этому. - Званцев кивает головой на высокого офицера. Лешка знает, что фамилия офицера - Савчук и что он в поселке частенько пьяным пристает к парням.
- Ты со мной лучше не связывайся, мелюзга. Или не знаешь, что...
- Заметь: я в разведке был. А теперь слушай. Этот Дунаев, твой приятель, Зинке Андреевой сарафан на голову натянул.
- И правильно сделал! - говорит тонким раздраженным голосом Савчук. - Она...
- Вот тогда я и влепил Дунаеву. А что по голове чем-то шарахнул - это он врет. Я его на кулачок подцепил.
- Да правильно он этой девке сарафан на голову задрал! Эта девка со всеми...
- Савчук, перестань! - резко говорит Клава.
- Так. - Званцев подошел к Савчуку, спокойно посмотрел на него в упор. - С Зинкой я вместе в школу ходил, заметь, мы с ней соседи, она хорошая девка, я знаю. Поэтому ты заслужил... - Кулак Николая мелькнул в воздухе, Савчук переломился надвое. - Если хочешь - можем за огороды пойти, один на один. - И только успел это сказать Званцев, поднялся крик. Все как очнулись. Кто-то держал Савчука, а другие оттаскивали Званцева. Рита вдруг начала громко смеяться.
- Вот тебе и Коленька! Коленька!.. - передразнила она Клаву. - Этот Коленька главного драчуна части Савчука наказал.
- Застрелю! - хрипел Савчук, царапая рукой кобуру.
- А вот это ты уже брось! - И приятели капитана заломили ему руки за спину, потащили в сторону. За ними хлынули все военные.
Муся повернулась к Званцеву.
- Коля... Ты молодец. Правильно сделал. - И Муся протянула ему руку. Званцев секунду не шевелился. Он стоял страшно бледный, как в глубоком обмороке. И вдруг, отвернувшись, низко пригнул голову и как-то странно побежал - большими неловкими прыжками - в калитку Женьки Шурыги.
Письма от отца шли уже из глубины Германии, и Берлин упоминался в этих письмах все чаще - рядом, рядом Победа...
Домой вернулся дед: он работал сплавщиком, а в свободные часы строил дома погорельцам - каждый плотницкий топор шел в дело.
После ужина дед пристроился у окна. Сутуловато пригнулся, глядя на улицу. Его тяжелые широкие плечи обвисли, глаза устало запали и казались влажными. В лице его была сегодня какая-то крайняя, трудная тоска. Даже Лешка сразу понял это, а мать так и ахнула.
- Тятя, что с тобой? - Так редко, в особые минуты душевной близости, она называла отца.
И он, вообще не любивший никаких слов, если без них можно обойтись, тотчас ответил:
- Мишу вспомнил я, Дуня. Ты вот что - найди письмо-то, что я тебе показывал, да почитай мне...
Это было единственное письмо, присланное дядей Мишей отцу с фронта - в сорок первом он погиб. Дед и мать сидели в крохотной комнатке, сидели рядом, у самого окна, и уже почти в темноте мама читала письмо дяди Миши. Лешка вышел в большую комнату, а когда заглянул через какое-то время к ним - и дед, и мать плакали, но молча, и это-то и было страшнее всего: у обоих лились и лились по щекам крупные слезы. И лица были такие похожие своим безысходным горем.
И тетя Маня, и Эля вернулись домой поздно, когда уже все легли: они ходили на посиделки к соседям. Засыпая, Лешка слышал мягкий неназойливый голос Эли:
- Мам, вот незадача, а? Коля-то Званцев мне нравится, а он за Муськой бегает. Ну что ты будешь делать! - Эля никогда ничего не скрывала от своей матери. Лешка, кажется, скорее провалился бы, чем признался, что любит Мусю - хотя для кого это было секретом?..
Еще до пробуждения Лешка понял необычность наступившего утра. Какие-то просверки тревожили и вместе с тем радовали еще не очнувшееся сознание. Слышались где-то возбужденные многие голоса. Словно светлый ветер шел над Сосницей, то налетал шквалом, то отступал - и опять накатывал.
Открыв глаза, Лешка сразу понял: он один не только в крохотной комнатке, но и во всем доме. Солнце еле-еле коснулось выцветших голубоватых обоев на стене, позолотило бурый переплет книги, которую он читал все последние дни, - “Баллады” Жуковского. Но все-таки что же случилось, что происходит?
Он выскочил на улицу - прямо в гул голосов. К живым голосам примешивался, точнее, смешивался с ними - торжественно-серебристый, глубокий металлический голос. Он явно исходил из репродуктора Прониных, в доме которых был штаб. И все время повторялось: “...да! ...да! ...да!”
Лешка бежал, уже почти понимая, что произошло, но как-то физически боясь, не решаясь в это поверить: сколько раз уже все, и старые и малые, ошибались! А металлический, серебристый и глубокий голос все усиливался, уже заполняя деревенскую улицу. И вдруг светлое слово сильно уже с несокрушимой твердостью, когда звучит каждый слог, ударило в уши:
- Победа!
Лешка сразу увидел деда - красное лицо и очень голубые, какие-то расплывшиеся глаза, длинные усы треплет ветер. Он стоит, задрав голову, и слушает радио, тихо шевеля губами. А репродуктор стоит на подоконнике распахнутого окна и, не уставая, все усиливая, наполняя торжеством голос, повторяет и повторяет:
- Победа! Победа!
К Лешке изо всех сил бежит брат Сережа. Клава Филиппова, медсестра, так и зовет его - “розовый Сережка”. Мама сшила ему розовый костюмчик из своего старого шелкового платья, и теперь Сережу в Соснице все знают: одет он ярче всех. А к тому же вечно на улице, с того дня, как стало тепло. Да и холода он никогда не чувствовал: и зимой, случалось, выбегал без пальтишка.
- Слушай, Леня, слушай! - громко кричит он. - Я уже все слышал! - и тычется Лешке в колени.
- Ах ты, хороший мой!.. - И Клава, которая тоже здесь, поднимает Сережу, сажает его себе на плечо. Он обхватывает золотистую курчавую голову. - А теперь сиди смирно, - говорит Клава. - Или в штаб тебя унесу...
Сережа и боялся, и обожал только Клаву Филиппову, а слово “штаб” было для него едва ли не самым грозным.
По-настоящему очнулся Лешка на мосту через Волгу, лишь смутно припоминая, как все не шли, а бежали из деревни в поселок. Здесь везде бьет в глаза красный свет: флаги, флаги. И дрожит воздух, взбитый, взбудораженный оркестром у клуба. Почему-то Лешка остановился на мосту, опустив голову. Черная вода неслась, круто обегая быки, взметая высоко брызги и пену.
- Милый ты мой... - услышал он задыхающийся голос матери. - Теперь уже мир. Значит, скоро наш папа придет... - Глаза ее были полны слез.
- Мы вперед, тетя Дуня! - Еще один близкий голос. - В клубе подарки раздают! Побежали, Леша. - И Лешка бежит рядом с Мусей, лишь на мгновенье взглянув в ее темные блестящие глаза.
В школу ходили во вторую смену. Возвращались в Сосницу - уже было темно.
Школа стояла на берегу Селижаровки. На Бульварной уцелело несколько домов, и одно это уже делало улицу живой, заставляло вновь и вновь переживать эту необычность сохранившейся, чудесно спасшейся среди всеобщего пепелища улицы. Между двумя порядками домов шел довольно широкий бульвар, засаженный когда-то липами. Липы были высокие, старые, стояли они нечасто и потому выглядели особенно торжественно.
Окна второго класса, в котором Лешка учился, выходили прямо на улицу, глаза сразу видели липы, дорожки бульвара.
Пятый класс, в котором сидели за одной партой Эля и Муся, был через стенку. Иной раз на перемене, когда весь пятый класс выбегал на улицу, Лешка с гулко бьющимся сердцем заходил в эту комнату. Парту Эли и Муси знал: у окна слева. Подрагивающей рукой касался гладкой доски парты, дотрагивался до Мусиных тетрадей, учебников, ручки-вставочки, лежащей в желобке. Затем смотрел в окно: ведь она смотрела туда же и видела все то, что мог сейчас увидеть он. Дальний лес, поле перед ним; снующие по железнодорожному полотну паровозы, домики железнодорожной слободки; наконец, Селижаровка, быстрая, с неровным течением, густой тиной у берегов - все вместе и составляло вид из окна Муси и было недостижимой для Лешки праздничной картиной заоконного мира пятого класса.
Однажды на большой перемене широко распахнулась дверь пятого класса, вышла Муся и направилась прямо к Лешке. Он смотрел на нее во все глаза, ничего не понимая, задерживая дыхание, чтобы не спугнуть как-нибудь эту минуту. Муся несколько дней не обращала на него никакого внимания.
Она была в светлом платье. Но Лешка не очень-то успел всмотреться в него, заметив лишь какие-то мелкие черные крапинки по светлому полю. Глаза Муси и черные волосы поэтому особенно выделялись. Особенно волосы: они не челкой, а скорее твердым крылом нависали надо лбом Муси. Она, как всегда, смотрела серьезно и прямо.
- Ты встречаешь Колю Званцева?
- Да, - ответил Лешка, ничего не понимая, лишь слыша ее голос.
- Где?
- На Верхней Мельнице вчера видел, у Витьки Корешкова.
- А что вы делали у Корешкова?
- Коля хочет у Вити Корешкова гармоню купить.
- Не гармоню, а гармонь, гармошку...
- Ага, - вконец растерялся Лешка.
- Хорошая гармошка? - Лешка видел, что Муся хочет спросить о чем-то другом: уж слишком пристально смотрели ее глаза. Он видел их совсем близко и вдруг разгадал их тайну: они потому темные, что у Муси очень большие зрачки, почти во все глаза.
- Плохая. Почти развалилась. Но Коля говорит - починю. Он... он, ребята думают, просто помочь Корешкову хочет - у него мать умирает, а денег нет...
- А... Ну, Коля может. Слушай, Леша: передай вот это Званцеву. - И Муся быстро вложила в Лешкину руку записку, на миг коснувшись своей ладонью его. Рука ее была прохладная и свежая. - Ну вот. Я пошла. Ты знаешь, что мы сегодня после школы решили в кино идти?.. На “Волгу-Волгу”.
Лешка не знал и обрадовался. Все уроки будут окрашены ожиданием - и он уже заранее чувствовал себя счастливым. Это было особенно хорошо потому, что вторая смена вообще-то казалась грустной. Лешка часто тосковал на уроках у своего окна.
Екатерина Григорьевна, его новая учительница, заметно отличалась от прежней, Марии Григорьевны - разве отчество было одинаковое. Но он и не мог их сравнивать: Мария Григорьевна учила в Зеленом Городке почти два года, а Екатерина Григорьевна неполных два месяца. Теперь Лешке казалось, что лучше учительницы, чем Мария Григорьевна, просто и быть не может. Это ведь она читала еще в первом классе “Рыжика” Свирского! Да мало ли что еще она рассказывала и читала...
Поэтому на Екатерину Григорьевну он смотрел снисходительно, хотя эта снисходительность была доброжелательной: уж больно проста, обыкновенна была новая учительница.
Сначала бросалось в глаза, что она коренаста и не слишком поворотлива. И это тоже шло спокойствию ее обыкновенного лица. Говорила Екатерина Григорьевна с неторопливой плавностью:
- Надо бы закрыть окно, Лопатин, ты поближе, да и самому лучше будет, а то простудишься, а теперь расскажи нам прошлый урок, потому что ты любишь отмалчиваться, а пора бы к классу привыкать, мы тут давно хотим тебя послушать, а пока слушаешь только ты, а это не дело, поэтому вставай да иди сюда, отсюда удобнее всем будет слушать, да и тебе говорить, иди-иди, я жду, Лопатин, тут все свои, я же тебе объяснила... - И фраза не заканчивалась, а просто на время Екатерина Григорьевна прикрывала рот, чтобы послушать Лешку.
И ее глаза с неторопливым, спокойным ожиданием останавливались на Лешке.
А когда она шла домой - все происходило на виду, возвращались к дому ученики, шагали своей дорогой учителя - Лешка любил смотреть на Екатерину Григорьевну. Она была и учительницей, с этой привычно-спокойной собранностью лица, и уже чисто-деревенской увалистой женщиной, с той походкой, когда тело решительно приспосабливается к долгому, безостановочному шагу. Ее окликали знакомые бабы, и она здоровалась с ними тоже не так, как в школе с учителями.
- Доброго здоровья, Екатерина Григорьевна! - кричал ей кто-нибудь. - Как оно, все ли хорошо?
- Слава Богу! - услышал однажды Лешка, как откликнулась учительница.
Он представлял себе, как она идет в свое Захарово - сначала Ленинкой, затем оставляет позади кирпичный завод. Вот широкое поле с двумя оврагами - и деревня под высокими старыми березами. Какой у нее, интересно, дом, и как она живет в нем? Неужели как все деревенские люди? Почему-то в это не хотелось верить. И он ни за что не пошел бы в ее дом, чтобы не разочароваться.
Лешка торопит день: скорее бы вечер и кино, а потом темная дорога в Сосницу. К тому же записка Муси жжет карман: что там, зачем она пишет Коле Званцеву?.. Рука то и дело нащупывает узенький резковатый клочок бумаги.
За партами шепот: кто-то раздобыл перышков, кажется, подарил Женя Шишков из четвертого класса, его мать заведует “Когизом” - и теперь идет дележ.
- А мне-то?.. - недовольно шепчет Женька Шурыга. - Теперя Лешке Лопатину... Да не зажимай, у Лехи перышко совсем худое... - И сосед по парте и первый хороший знакомец по Соснице с торжеством протягивает Лешке на ладони перышко. Оно колюче посверкивает, манит взгляд резкой завершенностью своих линий и вообще многозначительностью, которая скрывается за самим этим понятием: перышко! Лешка заменяет свое старое, совсем стершееся новым перышком, пробует писать. За ним с пристальным, немножко враждебным интересом следят те, кому ничего не досталось.
Ах, эти дни - нищие школьные дни самых-самых первых послевоенных недель! Не было настоящих ручек, не было бумаги, портфелей, передавали друг другу пухлые довоенные учебники, а в них взгляд везде натыкался на портреты каких-то страшных людей с выколотыми глазами и обезображенными лицами: так на свой лад расправлялись несколько поколений школьников с “врагами народа”... И все-таки это были счастливые дни - высокие золотистые дни конца мая сорок пятого года, с чистейшей и ярчайшей зеленью старых редких лип, с шумом и гамом перемен, с быстрой, завораживающей глаз Селижаровкой, с каждодневным ожиданием: не пришел ли с фронта отец? Дни, когда ты - один из счастливцев, у которого отец не погиб, - уже мог не бояться за его жизнь: мир! Настоящий, настоящий мир!
И какое было небо, и какой воздух, и какие голоса людей! Счастливые зеленые дни мая сорок пятого года...
Женька Шурыга толкает Лешку плечом.
- Чего это Муська-то к тебе подбегала? А? - ему одному Лешка сказал, что ему нравится Муся, хотя уже и сам хорошо знал: какое это жалкое слово - нравится.
|