Немчинов Геннадий Андреевич
Ветер над Селигером

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Немчинов Геннадий Андреевич
  • Обновлено: 11/02/2010. 110k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Из книги "Летучее время", вышедшей в издательстве "Тверской печатник" в 2010 г.


  • ВЕТЕР НАД СЕЛИГЕРОМ

      

    Из новой книги "Летучее время", вышедшей в издательстве "Тверской печатник" в 2010 г.

      
      
      
      
      

    Вступление

       Апрель шестьдесят второго года - время своего рода великое. Во всяком случае, для многих и многих из нашего поколения провинциалов - так сказать, разнообразных деятелей районного масштаба: партийных и советских работников, управленцев сельского хозяйства, газетчиков... Да, в сущности, было расшевелено всё, снизу доверху. Одно рушилось, другое создавалось. Уже одно то, что к областной столице прибавилось сразу несколько столиц межрайонных, которыми стали наиболее промышленно развитые или численностью населения, историческим именем известные губернские небольшие наши города - мгновенно и сильно возбудило народ. Короче говоря - это была первая в стране подобного рода перестройка - хрущевская. Теперь это - история. Тогда была - жизнь.
       Столицей трех районов, Осташковского, Селижаровского и Пеновского, естественно, стал Осташков. В апреле все в нем забурлило, закипело. По всем главным дорогам двинулись туда в быстром темпе назначенные переселенцы: руководители, отобранные уже ими помощники, все, кому поручались различные межрайонные службы. Явились на свет неведомые раньше в подобном качестве деятели - глава управления сельского хозяйства, которое на первых порах и стало главной властью на местах, это затем потихоньку, слегка оправившись, партийные бонзы начали прибирать ускользнувшие было бразды правления к своим рукам. Парторг ЦК по трем районам, комсорг ЦК, редактор межрайонной газеты... Зазвучали два новых для всех нас главных имени: начальник управления сельского хозяйства Коробач, парторг ЦК Дроздов...
       С решительной бескомпромиссностью решались судьбы многих людей: одни, волею высшего областного начальства, поднимались, другие падали и уходили, иные уже навсегда, в безвестность. А, кроме того, и многое другое, важное для жизни, тоже с непреложной скороспешностью определялось руководящими указаниями. Так, уже готовый к заселению пятиэтажный жилой дом кожзавода был почти полностью передан под квартиры этим самым переселенцам, а ведь тем самым десятки семей старожилов-осташей лишались надолго жилья... Такое уж было время...
       В этой повести, в центре которой драма, а скорее трагедия одной умной и деятельной, но подверженной страстным и непредсказуемым порывам жизни - никак не обойтись без такого вот маленького вступления: своего рода необходимой экспозиции, вводящей читателя в далекие дни нашей общей истории. Да разве они такие уж и далекие, эти дни? Оглянешься - да вот же утро конца апреля шестьдесят второго... Здесь нужно одно уточнение: несколько лет своей селижаровской жизни я сейчас пропускаю - об этом времени писал уже немало, а потому не буду повторяться.
       Перед тем как читатель встретится с главным героем повести - я познакомлю его с еще одним человеком, без которого немыслима была жизнь нашего тогдашнего дружеского круга. Вот как раз утром-то конца апреля я и почти столкнулся с этим человеком, надолго ставшим добрым, милым и чутким товарищем и соседом по тому самому дому кожзавода. А столкнулись мы у входа в столовую в Восточном переулке - располагалась она в крайнем доме, напротив Набережного сада.
      
      

    Глава первая

    Василий Данилович

       Вместе уже и войдя в столовую, мы с нерешительностью приостановились было, и тут этот человек, годами четырьмя постарше меня, сказал:
       - Ведь вы работаете в межрайонной газете? Так давайте познакомимся и сядем за один стол...
       Это знакомство несколько смутило меня: Василий Данилыч, как назвал себя человек, оказался заместителем начальника того самого Управления сельского хозяйства, которое надолго стало главной властью на территории нашего немаленького государства, созданного из трех обширных территориями, да тогда и людьми районов. Но говорил мой сосед по столу так просто и естественно, держался с такой доброй и чуткой предупредительностью, что несвобода первых минут быстро исчезла. Он, как бы вводя меня в курс своего назначения, без всяких подробностей и пояснений, лишь словно мимолетно информируя, сказал, что работал главным ветеринарным врачом в одном из районов нашей области, по ходу службы был знаком с нынешним главным человеком наших мест - Коробачем, вместе успешно решили несколько довольно важных дел, вот Коробач и пригласил его быть своим заместителем. Назначение уже состоялось. Затем уже весь обед мы, как добрые знакомые - такое чувство не так уж часто приходит в первый час встречи с тем ли, иным человеком, - проговорили за нашим столом. И выяснили: во многом наши взгляды на провинциальную жизнь тех дней схожи. Во время разговора я все больше убеждался, что Василий Данилович из тех провинциальных интеллигентов, которые давно и естественно смирились со своей судьбой человека именно провинции: маленького города, поселка. А так как и я предчувствовал, как мне казалось, такую же точно судьбу, то присматривался, прислушивался к нему с особенным ощущеньем приязни, понимания и уже подступавшего к сердцу расположения. Он и выглядел типичным интеллигентом из такого вот небольшого города или поселка - я уже знал этот круг людей по своему Селижарову: обыкновенное и на первый взгляд очень простое лицо приятных, мягких линий, уже затронутое тем возрастом, когда заканчивается молодость и пришла пора строгого осознания себя вполне ответственным за собственную жизнь человеком... На этом слегка удлиненном, но в меру, лице наметились и морщины, провели свои неровные линии, как будто намекая на недальние уже и суровых оттенков те самые, всем нам известные возрастные перемены. Светло-голубые глаза смотрели с доброй, но бесспорно умной пристальностью. Заглянув в них, я с уже тем искусом, что приходит после общений со множеством людей и судеб, а это у газетчиков их жизнь - понял какие-то внутренние смуты, сомненья, скрытые за спокойствием слов и этого лица... И, как вскоре выяснилось, не ошибся. И меня сильно потянуло к этому человеку: я понял в нем что-то родственное, близкое себе. Возможно, что вот эти тени, пробегавшие время от времени по его лицу, сказали мне больше его слов. А, кроме того, и это было, пожалуй, главным, я уловил общность наших судеб тех самых провинциальных интеллигентов...
       И тут-то Василий Данилович меня удивил.
       - Я вас вижу частенько у гостиницы - что, там ночуете?
       - Да. Переедем недели через две в дом кожзавода, говорят? - я знал, что мой собеседник информирован лучше меня.
       - Примерно так. Я уже ненароком узнал, что и жить будем в одном подъезде, и даже этажи наши знаю... - улыбнулся мой новый знакомый. - Ведь списки мы составляем... - несколько позначительнее добавил он. - У вас - третий этаж, однокомнатная квартира, у меня - четвертый, но... - он слегка помедлил, - двухкомнатная. - И добавил с легкой улыбкой. - Как-никак - начальство... Ваш редактор - второй этаж, тоже две комнаты... Ну, и другие, ваши и наши...
       - А Иван Верещагин? - быстро спросил я о своем близком друге тех лет и главном герое этих записок - назначенном комсоргом ЦК.
       - Верещагин - четвертый этаж, однокомнатная, мой сосед. У него ведь, как и у вас, маленький сын? Я просматривал по необходимости все списки... Но сейчас я не об этом. Вот какое дело... У меня большая комната в общежитии ветеринарного техникума. Я ведь оказался в какой-то мере главным человеком над всеми ветслужбами межрайонья, включая и техникум, вот и... Но зачем мне одному такая большая комната - кстати, прекрасная, второй этаж тихого переулка, с видом на яблоневый сад... - улыбнулся он. - Мы с вами вот что сделаем: как только закончится рабочий день - подходите к Управлению, я вас встречу, зайдем к директору техникума, угостим его коньяком, а выпить он не дурак, и договоримся о койке для вас в моей комнате... Согласны?
       - Еще бы! - с превеликим удовольствием откликнулся я. Уже предчувствуя, как и случилось, и наши разговоры, и то самое общение, без которого нет подлинного вкуса жизни.
       Сейчас, когда я пишу об этом милом и умном человеке, который на целых два года стал моим добрым товарищем, хотя мы с ним никогда не переступали некую грань в наших отношениях, надиктованную и возрастом, и служебным его все-таки положением, а, кроме того, еще и тем, что я сразу определил в Василии Данилыче, что он дорожил своей независимостью чисто человеческой, не желая ни с кем излишней фамильярности, того самого, что раньше называлось амикошонством. Теперь, когда я думаю о нем - столько всяческих сожалений мучат меня! Во-первых: почему я так никогда и не сказал ему, как благодарен за его ласково-взрослое отношение ко мне... Вечную предупредительную доброту... Во-вторых: отчего не расспросил его подробнее о его жизни до Осташкова - где родился, как выбрал профессию - да всех тех подробностей жизни, из которых она и складывается. Мы так много и обо всем говорили, а вот этого, простого и внятного, так и не коснулись никогда. Занятые лишь тем, чем жили в те по своему очень бурные дни всяческих потрясений, общественных, личных... А товарищество с Василием Даниловичем - одно из тех, которые так и остаются в тех днях, когда люди, связанные им, рядом живут и работают. Начались перемены, разъехались они - и, как ни грустно, душевная близость и чуткое общенье остаются позади. Только несколько человек сопровождают нас всю нашу жизнь, от детства или юности и далее, помимо родных - те самые друзья, без которых нет и жизни самой...
       Тем же вечером все и решилось с комнатой в общежитии веттехникума. Директор техникума оказался человеком настолько расположенным к Василию Даниловичу,что только рукой махнул: "О чем речь... Живите... Комната ваша - вы и распоряжайтесь!" Высокий, прекрасно одетый - совсем не так, как мы, - светлый костюм, светлых тонов и шляпа, некая праздничность во всем, даже и походка говорила о неординарности существования этого человека, о чем ему обязательно хотелось сообщить всем. Такие интеллигенты тоже есть в провинции - без них не обходится ни один город, они - его достопримечательность, особенно если занимают в нем видное положение. Показав нам на сиявшие в апрельском вечернем солнце окна второго этажа явно старинного особняка, директор бросил не без гордости: "Весь второй этаж - мой... Скоро приглашу вас двоих в гости"... Когда мы уже простились с директором, Василий Данилыч усмехнулся:
       - Что касается гостей - не верьте... Это он так всегда под мухой, потом все тут же забывает...
       Василий Данилыч был прав: место нашей жизни было великолепным, хотя все вроде бы и казалось вполне обыкновенным. На деле же - исподволь и как бы ненароком волновало...
       Уже на подходе к нашему переулку я понял некую бесспорную необыкновенность начинавшейся здесь жизни: мне хватило всего лишь одного взгляда, как это подчас случается с нами, когда мы на подъеме чувств и все в нас случайное, вихревое - закрепляется в образ.
       - Ну вот мы и дома... - сказал Василий Данилыч, приостановившись на перекрестье довольно широкой улицы и отвалившего от нее переулка, который открывался двухэтажным кирпичным, свежей побелки домом. - Вон наше окно, последнее на втором этаже... Я держу его всегда открытым.
       Но я стоял, зачарованный увиденным: Улица в том месте, где от нее отходил переулок, была заметно вскинута, и за спиной открывался город в своих тихих старинных улицах, с высокой колокольней и весенне дышавшим парком, который ее окружал, а впереди - дымно зеленело, таинственно уходя в бесконечность, озеро... И то, что глазом нельзя было поймать всей его еще скованной льдом необъятности - неизъяснимо и тихо волновало, напоминало о будущих открытиях, путешествиях в разные его концы - всем известные исторические просторы и те закоулки, которые, сразу поверил я, предстоит открывать самому...
       И почему-то лишь утром, когда мы вместе с Василием Данилычем пошли позавтракать перед работой все в ту же столовую в Восточном переулке - обратил я внимание на громаду обласканного утренне-туманным солнцем собора прямо напротив нашего переулка. Названия этого громадного собора в затушеванных и облагороженных солнцем облезлых куполах я пока не знал, а мой новый знакомый тоже затруднился с ответом... Мы тогда, надо сказать, не слишком-то большое значение придавали всем этим, оказавшимся на обочине жизни и даже и народного внимания храмовым зданиям - словно они уже навсегда остались где-то на дальних подступах к нынешней жизни и не требуют и малого сочувствия к своей трагической участи... И лишь постепенно и как-то почти против воли проникался я, проходя ежедневно мимо собора и вольно-невольно подпитывая свой взгляд его видом... - проникался осторожным удивлением: да ведь это же очень красиво... Все, в своем слиянии: собор... озеро... старинный город на его берегах...
       Между тем новая жизнь день ото дня все сильнее захватывала - и поглощала все силы души: новизна впечатлений, встречи и знакомства, первые поездки по необъятному озерному краю, приготовления к переезду в новый дом...
       Жизнь страны касалась нас впрямую. На фоне всего, что происходило в суете перестройки - непрерывные совещания в Управлении, наезды областного начальства, курьезы провинциальной жизни... - к примеру, ежедневные маленькие и побольше бунты у нас в редакции бывшего здешнего редактора, яростно недовольного тем, что, видите ли, поставили во главе межрайонной газеты не его, а селижаровца, варяга, и он, с утра пораньше врываясь к нам, пыхтел, шумел, бегая по кабинетам и склоняя на свою сторону былых соратников... Пока его не вызвал к себе грозный Иван Матвеич - парторг ЦК, и не грохнул кулаком! Все тотчас прекратилось... И, повторяю, на фоне всего этого - огромные хлебные очереди в магазинах - вдруг исчез хлеб, извечно главный продукт России! И это - спустя семнадцать лет после Победы. Ознобное потрясение коснулось каждой души: да что же это?.. Мы тоже с Василием Данилычем стояли в очередях, потому что иной раз устраивали вечерние трапезы у себя в комнате. Выбрав магазин за городским парком, уже не изменяли ему. Выстояв очередь, возвращались домой с той угрюмостью, которую невозможно было сразу преодолеть: да что же происходит со страной? Ведь все, кажется, должно идти к лучшему, а у нас...
       - Никита Сергеич принимает в панике срочные меры... - говорил Василий Данилыч. - Мой шеф, - уважительно подчеркивал он голосом, - точно знает: огромное количество, сотни тысяч тон, хлеба закупаются за рубежом, золотые запасы идут на это... Скоро все изменится.
       Так все и было - уже месяца через полтора очереди исчезли. Народ передохнул. Хотя у всех осталась эта надсада гнетущего недоумения и едва не испуга перед новыми бедами.
       В буфете Управления было свое снабжение - хлебные очереди поэтому были для нас не всегда обязательны - скорее "выходом в народ". Василий Данилыч почти всегда приносил неизменную колбасу - бесспорный деликатес тех дней и показатель его немалых возможностей. Приготовив чай, бутерброды, мы ставили стол поближе к окну, усаживались, ужинали - и вели наши вечерние разговоры. В них непременно касались всего текущего, редко выходя за границы межрайонной жизни. Особенно же любили позлословить об Иване Матвеиче - его неудачных попытках перехватить власть у Коробача, угрюмом сиденьи в своем огромном холодном кабинете на первом этаже Управления, когда он, нахохлившись, набросив на плечи синий прорезиненный плащ и выставив из него немалых размеров сизо-темный нос - гадал: какое бы ему еще провести очередное совещание, чтобы утереть нос начальнику Управления?
       - Вчера, - негромко, по своему обыкновенью, посмеиваясь, говорил Василий Данилыч, - старик вдруг объявляет: все ко мне! Ну, все ведущие управленцы собрались... Сидим. И здесь Иван Матвеич тычет пальцем в главного зоотехника, вы его знаете, - на ты мы так и не перешли, и это у нас так и сохранилось до конца наших добрых и навсегда мне памятных отношений, - и говорит: "Ты чего это бедокуришь! Мне докладывали, - выделил он голосом, - что с главбухом шашни разводишь! При всех заявляю - не потерплю... Хочешь жениться - женись, а нет - пиши заявление, это будет для всех уроком! - и он так забавно передал все оттенки голоса Ивана Матвеича, включая проседанье на самых пафосных местах голосовых связок парторга, что я то и дело безудержно смеялся.
       Иногда мы уже поздним вечером ходили замершими улицами города. Неутомимо и молодо минуя улицу за улицей, то и дело выходя к озеру, потому что все улицы так ли, иначе, а заканчиваются им - мы пытались представить нашу будущую жизнь здесь. В эти дни "Правда" писала о больших перспективах Осташкова, о планах расширения курортной зоны, туристских маршрутов. Привлечении к нам отдыхающих, путешествующих соотечественников и близком вообще расцвете Осташковского края... Все это невольно наполняло и нас радужными надеждами. А перед сном еще час-полтора читали записки Эренбурга "Люди, годы, жизнь", которые тогда печатал "Новый мир".
       Вообще очень сдержанный во всем личном человек - однажды Василий Данилович, точно по внезапной внутренней потребности, заговорил о своем начальнике, и, судя по всему, старшем друге Коробаче.
       - У него трагическая жизнь... В войну двое детей попали в поезде под бомбежку и погибли. С тех пор работа для него - вся жизнь. И с женой они неразлучны: вместе все пережили... Человек он сильный и с характером волевым. Но... - Василий Данилыч явно колебался, как лучше сказать о том, что или мучило, или сильно волновало его своим драматическим смыслом, - сердце сломал себе... Работа - и водка, - вдруг резко закончил он. - Иной раз меня призывает, когда совсем невмочь. В компаниях никогда не пьет
       Я вспомнил эти его слова, когда летом, уже после переезда в дом кожзавода, как-то вечером в обширном нашем дворе встретил своего товарища - он шел к соседнему подъезду. Лицо его было, показалось мне, особенно бледно и стянуто непривычным напряжением. Когда мы приостановились, оглянувшись, сказал негромко:
       - Призвал на разговор... Понятно? Иду на всю ночь - завтра воскресенье. Готовлюсь - это непросто, хотя, надо признать, таким разговорам я всегда рад: он редко душу раскрывает...
       Между тем перемены в нашей жизни все продолжались. Мы с Василием Данилычем переехали в наш подъезд первыми. Это он настроил меня так.
       - Зачем откладывать? Решили - сделали.
       И вот наши маленькие семьи уже в новых квартирах: мы с женой и сынишкой, и Василий Данилыч в таком же составе. Своим чередом прошли новоселья. А вскоре и весь подъезд ожил и зашумел.
       Мы по-прежнему были в добром общеньи, Василий Данилыч и в своих семейных обстоятельствах оказался человеком открытым и настроенным на гостеприимство - то и дело приглашал к себе на воскресные вечера и меня с женой, и моего ближайшего друга Ивана Верещагина. У нас с Иваном, лишь недавно ставших людьми семейными, такого опыта еще не было, и мы с благодарностью откликались на любое внимание...
       Иногда Василий Данилыч брал меня с собой в командировки. И вот тогда-то, и в деловых разговорах в его машине, и по ходу всех командировочных забот уже в колхозе или в бывших райцентрах у местного начальства - я наблюдал его в служебных хлопотах, и снова убеждался, какой это знающий, опытный и строгого настроя на жизнь и свое в ней участие человек.
       Наша жизнь в межрайонной столице была заполнена, надо сказать, не только работой, но и множеством самых разнообразных впечатлений. Постепенно раскрывалась необычайно живописная картина озерного края: теплоходом "21-й съезд КПСС", моторной лодкой, машиной мы очень быстро узнали самые отдаленные уголки этой прекрасной земли. Поэтому месяцы, а затем и два первых года жизни в Осташкове промелькнули очень быстро. И всё это время продолжали мы близко и по-прежнему с добрым расположеньем один к другому встречаться с Василием Даниловичем, приближаясь к тому дню, когда люди говорят себе: вот мы и настоящие друзья. Но пока такой день не пришел. А что все так и случилось бы, если бы мы по-прежнему оставались рядом, я не сомневаюсь. Но в очередной отпуск я побывал у друга студенческих лет в Кишиневе, где он работал в республиканской молодежной газете. Мы вместе съездили в командировку, потом еще раз Редакция предложила и мне написать несколько материалов. Они сразу же пошли в печать и произошло так, что были замечены и самими газетчиками, и где-то наверху. И в конце моего отпуска, во время которого я уже работал наравне со всеми сотрудниками газеты, редактор пригласил меня к себе - и предложил перейти к ним штатным сотрудником...
       С Василием Даниловичем у нас не было долгого прощания - мы поговорили накоротке, и я заметил в нем некую замкнутость, едва не сумрачность, точно он уже предвидел, что все наше общее, чем была заполнена жизнь в Осташкове, остается в прошлом уже навсегда. Так и случилось.
       От коллег по межрайонной газете, с которыми мы иногда переписывались, я узнавал кое-что и о моем былом товарище. После Никиты Хрущева все вернулось на круги своя, вновь возникли обыкновенные районы со всеми своими службами, исчезли Управления сельского хозяйства, парторги ЦК, разделение обкома на сельский и промышленный... А Василий Данилович стал директором ветеринарного техникума: это означало - вернулся к своей первоначальной профессии, лишь в новом качестве. В письмах сообщалось и о том, что новый директор был энергичен и упорен в стремлении многое сделать и для студентов, и для преподавателей: построил новое здание техникума, большой жилой дом... И что окружен он общим вниманием и уважением...
       С глубокой печалью и трудным чувством вины, в истоках которой не сразу разберешься, вспоминаю я нашу последнюю нечаянную встречу с этим человеком, который оставил такой добрый след в душе. Однажды я был в Осташкове проездом в Дом творчества писателей под Ленинградом. К поезду меня провожал мой бывший редактор Евгений Викторович Галактионов. На автобусной остановке вблизи кожзавода он сказал мне негромко:
       - Карпекин...
       Я невольно вздрогнул. Оглянулся. Мне показалось - товарищ молодости ничуть не изменился: все такое же строгих линий и глубоко укрытого достоинства лицо, лишь морщины стали глубже и как будто тени непростых опытов, испытаний легли на лоб. Ближе ко мне была жена Василия Данилыча, и мы заговорили с ней. А он опустил голову и поза его была такой говорящей и строгой, что я ощутил и в себе ответно то же - здесь трудно ошибиться, - что чувствовал и он: время ушло и нет нам смысла возвращаться к тому, что было. Так и не успели мы обменяться даже двумя словами... - подошел автобус, мы уехали, Карпекины кого-то ждали... Василий Данилович преждевременно ушел из жизни. Я часто думаю о его судьбе и достойной жизни русского провинциального интеллигента. И мне кажется, что жизнь эта очень типична для лучших людей нашей провинции, из века в век испытывавших столько всевозможных духовных перегрузок, порою чрезмерных... Противостоять им трудно. Одни ломаются, другие, выстояв и отстояв житейскую вахту с достойным благородством, теряют в испытаниях столько здоровья и сил, что век их куда короче, чем был изначально определен судьбой.
      
      

    Глава вторая

    Ветер над Селигером

       В начале мая стало особенно внятно-близко все, что окружало нашу жизнь, постепенно сливаясь с ней, казалось, общим дыханием. Это удивительное озеро, разнообразнейших цветовых оттенков, в зависимости от того, где ты оказался на нем... Изначально набросанные великой созидающей рукой прихотливого рисунка его берега, плесы и острова... Почти утонувший в нем, представлялось глазу, стоило отойти недалеко на лодке - город, с прибрежной Орловской улицей, вздергом нескольких колоколен, симметрично развернутых улиц подалее. Пышно зазеленевший Набережный сад, в котором вечерами всегда звучала музыка и собиралась молодежь. Взгляд выхватывал и уже знакомые, даже и слегка обжитые места: вон там, за стеной Знаменского монастыря, в одном из домов бывшего церковного причта, живет замечательный старик, с которым мы любим поговорить об истории и географии великого Селигерского края - директор школы в отставке, рыбак и краевед Павел Борисович Кульбицкий. А на ближнем мысу, рядом с рыбзаводом, в старом просевшем домике - семейство теперешнего моего коллеги Георгия Новохатского, человека еще нестарого, за спиной которого многосложная жизнь довольно лукавого свойства, чего он не скрывает и сам, наоборот, с неизменным удовлетворением повествует о своих приключениях солдата, работника дома престарелых, во многом схожего с ильф-петровским, выпивохи и умеренного дебошира, наконец, газетчика, поработавшего и в больших газетах, и даже в каком-то отраслевом журнале, пока прихотливая судьба не забросила его в Осташков. Уходя на озеро с нашим фотокорреспондентом Юрой Авдошиным, я отмечаю про себя, как меняется цвет и рисунок берегов при разворотах нашей лодки, какие вносят перемены в освещение улиц, домов набегающие густо-лиловые облака... - это захватывающее зрелище, потому что городок перед тобой - словно на выставке, все подвластно взгляду. С каждым днем мы уходим с Авдошиным все дальше - сначала кружили только у Кличена, тогда он был островом, и очень жаль, что затем соединили его с городом дамбой - исчез этот флер выделенности, влекущей, требующей одоления водной преграды... Потом добирались до огромно-величавых, холодящих сердце своей необозримостью и непредсказуемостью поведения плесов... И постепенно, после этих путешествий на вечернюю рыбалку и командировочных хождений на теплоходе "21-ый съезд КПСС" - в Полново, Заплавье... - у меня сложился тот образ озера, который во многом был фантастическим, но которым я очень дорожил, укрывая его в себе.
       Однажды в мае, уже поздним вечером, я оказался один в нашей новой квартире дома кожзавода. Жена моя работала агрономом Управления, и, как и я, тоже часто бывала в командировках. Можно было подняться на четвертый этаж к нашим друзьям - Верещагиным, Ивану и Галке, но меня нестерпимо потянуло на озеро: мне захотелось и увидеть его призрачно-ночным, и послушать в ночной час.
       И как рад, что прислушался тогда к этому настойчивому призыву! Минуя одну за другой городские улицы, дышавшие весной и ночью, не торопясь, наслаждаясь одиночеством и полной тишиной, я шел, неторопливо вороша в себе смутные, обрывочные мысли, расшевеливая и память тоже... То мне казалось, что я только начинаю жить, вброшенный в мир таинственной рукой и беспомощный в своих попытках понять себя, свою судьбу. А следом - точно наплывало все, что было уже за спиной: не такая уж и далекая великая война, представлявшееся теперь необозримым детство в ней, друзья тех главных, по всем ощущеньям, лет жизни. Никогда не забуду я этого своего прохода сквозь уже спящий город.
       И вот я оказался на том мысу, где бывал уже и раньше: этот окраинный уголок Осташкова почти смыкался с озером, подвластный всем его ветрам и набегам, но не оторвавшийся вовсе и от города, лишь слегка отъединившийся от него в своей самонадеянной смелости. Здесь, на самом обрыве суши, крепенько упираясь в берег, стоял дом с усадьбой, росли березы, одна из которых так выскочила к озеру, что только в последний миг удержалась на самом уже краю, открытая всем ветрам. Недавно на выставке тверских художников я замер у одного пейзажа: дом у самого озера, смелая береза почти рядом с ним, круто набегающая волна... Да это же тот самый мыс в мой ночной час - только здесь у художника день... И все снова вернулось ко мне: одиночество, равномерно-глухой, он все усиливался, гул озера, березка у моего левого плеча: я прислонился к ней, чтобы, не отвлекаясь уже ни на что в мире, отдать себя этой ночи, этому возроптавшему под сильным ветром озеру, кидавшему свои волны уже под самое небо... В прорывавшемся из-за низких толстых облаков небесном свете, прерывистом, то открывавшем кусок бушующей стихии, то исчезавшем... - мнилось нечто изначально-грозное, неумолимое... Тело невольно встряхивало ознобной волной одиночества, и тут же - нарастающий восторг какого-то близкого открытия! Я не мог понять, откуда пришло это чувство, но весь отдался ему.
       Словно в озарении, я видел, как где-то вдали, в самых потаённых уголках, зарождаются эти ветры, сперва едва касавшиеся водной глади... Но вот вздерг становится сильнее, первые пенные гребешки, сталкиваясь, взбодрили озерную гладь, резво разбегаясь, сталкиваясь, разбудили уснувшее было озеро, все дрогнуло вокруг, небесные ветры стали сильнее... Ветер пошел по всему озеру, облетая все плесы, поднимая их, будоража, взметая волны все выше, врываясь в тихие заводи, будил их тоже... - и тут уже все задвигалось, загрохотало, грозно вспенилось, не зная преград, прошлось бурей всей необъятной стихией воды, соединяя ее с грозовым небом... Это было так внятно, картина вспыхнула такой бесспорной и убедительной достоверности, что я понял: теперь это великое озеро приотворило мне свои тайны. И это убеждение уже не оставляло меня никогда далее - в поездках, дома, когда я сидел за столом у окна и видел за низкими улицами край озера, наступающего на город: кидая строчки на бумагу, думал - а вот скоро выйду к тебе, и мы с тобой неслышно поговорим...
      

    Глава третья

    Владимир Соколов

       Мы работали в своем старом редакционном доме напротив городского парка, как все газетчики страны: отражали, информировали, в меру критиковали, выполняли указания Ивана Матвеича - парторга ЦК... Одни материалы, всегда скороспешные, никуда не годились, другие были получше, третьи - замечались непритязательным нашим читателем... К примеру, те, которые писал известный осташковский краевед Павел Борисович Кульбицкий: в них была история, слышались голоса предков наших, были те живые факты, детали, без которых нет не только, скажем, настоящей литературы, но и газетной живой статьи. А так как мне поручалось готовить эти материалы Кульбицкого к печати, то мы все сильнее сближались со старым учителем - краеведом, и наше знакомство постепенно перешло в добрую приязнь, а отношения не оборвались и с моим отъездом из Осташкова, перейдя в переписку, закончившуюся лишь со смертью Павла Борисовича...
       Второй этаж нашего дома - редакция, первый - типография. Все уже привычно: небольшой, но необычайно привлекающий своим расположеньем кабинет редактора - перспектива парка с огромной колокольней, уголок Восточного переулка, гостиница и ресторан на противоположной его стороне... Даже самые казенные своим духом летучки, планерки не мешали уюту этого кабинета, так он был заполнен теперешним весенним воздухом, таким уместным казалось пребыванье в нем нашего красавца-редактора, здорового, наполненного чувством жизни, которая ему так улыбнулась, когда именно в него уперся властный перст обкома, определив нашим шефом... Он не умел скрыть даже и в своем подчас недовольстве нами этого, румянцем ударившего в его щеки, довольства жизнью. К этому кабинету примыкала наша большая комната - здесь стояли, тесно сбившись, пять столов: помещение за стеной, с большими кабинетами и всяческими удобствами, пока еще ремонтировалось - бывшим жильцам нескольких квартир решеньем Ивана Матвеича, благоволившего нам, были выделены квартиры, а мы готовились и здесь уже к новоселью... Но теперь в памяти - именно эта тесная комната, на полгода так объединившая нас, сбившая в тесный круг коллег и товарищей.
      
       Однажды дверь в эту комнату растворилась и в нее вошла необычная пара - очень красивые, подстать друг другу, молодые мужчина и женщина. Он - в голубовато-лиловом костюме в едва намеченную полоску, она - в синем кожаном пальто. Темноволосый мужчина и русоголовая женщина.
       Сразу было ясно: москвичи или ленинградцы - уже начался сезон наезда отдыхающих, Осташков и тогда притягивал многих желавших вдохнуть селигерского воздуха, походить по великому многообразию водных дорог и закоулистых троп озера - его острова, с их живописнейшим разбросом, вовлекали путешественников в настоящие приключения, подстегивали воображение и видом своим, и неожиданностью явления посреди неба и воды.
       Увидев, что все глаза устремились на них, а в тесной комнате и ступить некуда - пара замерла в нерешительности на пороге. Я заметил, как в лицо мужчины бросилась краска, конечно, от этой заминки, неловкости первой минуты - и поспешил подняться и спросить:
       - У вас какие-то вопросы или принесли нам что-нибудь?
       - Принес... - уже вполне спокойно, мягким, слегка, показалось мне, подчеркнуто-сдержанным, с явно сознательной или уже привычной ему растяжкой, ответил мужчина. - Я тут...- он немного замялся, - написал стихи об Осташкове, вот, хочу показать редакции, и, если подойдут... - И, вероятно, чтобы у меня и у нас всех не было впечатления, что он просто обыкновенный посетитель из тех, что одолевают все редакции своими виршами, уже твердо закончил. Я - поэт. Владимир Соколов.
       Надо сказать - у меня тотчас появилось ощущение: это не просто поэт, но поэт настоящий. Трудно сказать, что так повлияло на меня - вид его... Голос и некая спокойная твердость интонаций... Вероятно, все, вместе взятое. Обычно редактор предоставлял мне заниматься с местными нашими стихотворцами, а они были, но здесь явно другой случай, и я предложил посетителю пройти со мной в редакторский кабинет.
       - Ты подожди меня внизу... - сказал поэт женщине. Она молча кивнула и вышла. А мы - к Галактионову. Редактор тоже, видимо, понял некую не вовсе обыкновенную минуту, поднялся, попросил поэта сесть и внимательно взглянул на Соколова. Тот молча вынул несколько листков из кармана пиджака и протянул редактору.
       - Вот. Посмотрите...
       Я вышел. Но так как дверь в редакторский кабинет не закрывалась у нас никогда, по причине тесного вынужденного общения, то разговор Галактионова с поэтом был нам слышен. Прочитав стихи, редактор с заминкой спросил:
       - Вы что же... Действительно, понимаешь, настоящий... - он приглушил голос, подбирая нужное слово, - то есть профессиональный поэт?
       - Да. Я член Союза писателей.
       - Гм, понимаешь... Стихи хорошие, но еще нужно вчитаться... Мы так сделаем... Я тут уже заметил одну детальку - нельзя, понимаешь, упирать на то, что труба кожзавода дымит... А вообще, думаю, стихи ваши дадим... А пока... - Галактионов усилил голос, позвав меня. Надо сказать, отношения в нашей редакции друг с другом были простые и товарищеские, но все мы обращались один к другому по имени-отчеству и на вы. Уже вскоре, работая в республиканской молодежной газете, я привык к совсем другим нравам: в "молодежке" всё было куда свободнее и проще, только ты всем и каждому... - Вот, поработаете вместе... - сказал редактор, познакомив нас. - А завтра опять встретимся и все обсудим... - уже значительно, утяжелив голос, добавил он, прощаясь.
       Уже вполне естественно и вместе мы спустились с поэтом нашей широкой и неровной, от старости скрипучей лестницей. Познакомив меня с женой, поэт с милой улыбкой сказал:
       - И как же мы будем... работать, - он выделил это редакторское словцо, - над моими стихами? А мы вот что сделаем - раз вы получили такое задание, у вас есть вполне законное право пойти сейчас к нам... У вас ведь в редакции нам негде будет работать... - меня уже вгоняло в краску это злосчастное слово. - А Эля нам сварит суп из сухих грибов, мы к нему привыкли, а к супу мы возьмем клюквенной настойки, она здесь у вас во всех магазинах...
       Все это говорилось так просто и товарищески, что всякое мое смущенье прошло, и вскоре мы, пройдя немного Орловской улицей, вошли в уютный двор, поднялись короткой крутой лесенкой в мансарду, окно которой выходило прямо на озеро, которое, по слову Владимира Николаевича, так "бултыхалось", особенно вечерами, внизу...
       В начале девяностых я был у Володи Соколова, - мы уже много лет были друзьями, - по его приглашению, на даче в Переделкине - дача эта примыкала к бывшей пастернаковской, где теперь музей. Сидели, он рассказывал о своей поездке в Рождествено - былую усадьбу Набоковых, а когда закончил, я сказал:
       - Был недавно в Осташкове, заглянул в твой двор, там одна старушка хорошо помнит тебя, все, говорит, такой это красивый, ходил тут у нас, палочкой помахивал...
       - А, моя ореховая палочка... Да... Осташков, Орловская улица... Набережный сад... Порой нестерпимо тянет туда - да разве вернешься в молодость...
       Теперь все знают лирику Соколова, связанную с Осташковом, и среди других стихотворений, навеянных селигерской землей - один из лучших шедевров русской поэзии - "Венок". А сам поэт уже много лет был, ко дню этой нашей встречи на его даче, одним из самых авторитетных поэтов России. "Мэтр тихой поэзии" называли его, но самому Соколову это определение не нравилось, он морщился, слыша его. Государственная премия СССР. Советские и зарубежные ордена... - все это было, а вот здоровье ушло. И как жаль было видеть его смертельно бледным, растерявшим силы: ему то и дело хотелось прилечь, худоба его была такой, что тела под рубахой почти не осталось...
       А в майский день шестьдесят второго года это был еще молодой, действительно очень красивый, с округло-смугловатым лицом, умной, тихой задумчивости человек. Склонный к милой улыбке, доверительному разговору и ничуть не пытавшийся играть роль этакого столичного небожителя. Уже на второй день он предложил мне быть с ним на ты и обращаться только по имени. Так это и осталось на всю жизнь. Хотя, надо сказать, общее признание сначала в литературной среде, а затем и среди многочисленных его почитателей в тогда еще очень читающей нашей стране сделали свое дело: Володя, понимая свое значение, осознавая вполне цену своему слову и своей поэзии - понемногу обрел и новую манеру держаться на публике или вообще среди незнакомых, малознакомых людей: то, что было только в зачатке в осташковские дни - теперь становилось все заметнее. Спокойная сдержанность - стала сильно подчеркнутой значительностью всякого слова и жеста, мнение - усиливалось крутой категоричностью, порой переигранной, что замечал и сам Володя. Иногда, в мои наезды в Москву, мы встречались не только у него на Ломоносовском проспекте, затем в Астраханском переулке, но и обедали в ресторане центрального дома литераторов. Стоило сесть там за стол - Соколов откровенно менялся: мило-домашний в быту, здесь, становясь центром внимания, он на глазах обретал черты того самого мэтра. Это производило впечатление, особенно на новичков: подходя к нему, иные так робели, что голос подрагивал. Замечая мое удивление, он иногда говорил, усмехаясь: "Пусть их... Иногда это полезно. А то протянешь руку - готовы так ухватить - не вырвешь. Один - напиши к книжке предисловие... Другой - поддержи на обсуждении, третий - дай рекомендацию в Союз..."
       ...Вечерами, в мансарде на Орловской улице, передвинув стол к самому окну, чтобы озеро совсем не уходило из глаз, мы втроем ужинали, и чаще всего это был легкий супец из сушеных грибов... С тех пор, стоит припомнить мансарду, "бултыхавшееся" внизу озеро - как издали доносится и аромат этого супа, сваренного Элей... Два года назад я был в Лихославле, в день рождения Владимира Соколова, восемнадцатого апреля, у его сестры Марины - она никогда не забывает отметить этот день с друзьями брата. И после стольких-то лет - мы поговорили по телефону с Элей: голос точно оттуда, из мая шестьдесят второго. Вспомнили и грибной суп...
       Иногда в вечерние часы мы гуляли втроем, но чаще вдвоем с Володей. Ему, судя по всему, желалось иной раз близкой откровенности. Однажды, уже в полной темноте, стояли над озером у кромки Набережного сада. И вдруг он тихо сказал:
       - Мы, знаешь ли, и с первой женой приезжали в Осташков, но Эле об этом лучше не знать... Первая у меня болгарка была... - И, обрывая разговор. - Покончила с собой. Дура..." Уже потом я узнал эту историю подробнее - от Марины Николаевны: для самого Володи тема эта была нестерпимой, вот тогда, в Осташкове, он единственный раз коснулся ее.
       Лучшие минуты в мансарде были, когда Володя читал новые свои стихи. Осташковская тема начинала все настойчивее, родниковой свежести словом, пробиваться в его творчестве...
       Провожал я моего нового друга с женой его июньским вечером. Мы посидели в вокзальном ресторане, я посадил их на поезд... В прощальную минуту Володя сказал, даря мне свою книжку:
       - Мы еще будем встречаться много-много лет.
       Что и случилось. А та книжка его теперь - в музее Лихославля, с дарственной его надписью: "На внезапную дружбу, осташковскую".
      

    Глава четвертая

    Город, люди, память

       Я все отступаю и отступаю от темы - Иван Верещагин, его жизнь и трагедия. Стоит проявиться в душе дням нашей дружбы с Иваном, как тотчас подступают мучительные мысли о его дальнейшей судьбе. Но час памяти все ближе, напряжение нарастает. Однако дам себе еще передышку...
       Как много знакомств, сколько обжитых взглядом и чувством, обмятых уже и ногами мест в Осташкове! На всей Селигерской земле! На озере - Хачин с его деревнями, внутренними озерами, с которыми я успел уже познакомить и однокурсника-ленинградца, навестившего меня... Плесы и бухты, Никола Рожок и Нилова пустынь, в которой летали тогда вонючие ветерки и пахло спертостью и тоской одичанья: там располагался, после закрытия лагеря для заключенных, дом престарелых... И только на старых литографиях во многих домах коренных осташей можно было видеть многолюдье паломников, навещавших Пустынь, лодки с ними, унизавшие святой берег, еще сиявшие в поднебесье купола...
       В самом Осташкове - Управление с Коробачем, Иваном Матвеичем, горком комсомола, библиотека городская и кожзавода, пристань и книжный магазин вблизи нее, который, по-моему, существует и сейчас... Мы заходили сюда и с Владимиром Соколовым и купили в нем Избранное Николая Заболоцкого - хорошо изданный том стихов замечательного нашего поэта. Володя сказал, что в Москве прозевал его, а теперь уже не купишь. Раз в неделю мы с селижаровцами или новыми знакомыми-осташами отправлялись в баню, это тоже было настоящим маленьким путешествием. Когда же я оказывался здесь один - всячески удлинял и разнообразил этот маршрут: долго рассматривал здание старинной ратуши, от которой так веяло прежними годами, историей, стоял где-нибудь над озером, потом, свернув вбок, добирался домой одноэтажно-деревянными травянистыми улицами.
       По решению и поручению Ивана Матвеича мы, редакционная братия, были вовлечены в "культурную деятельность" межрайонной столицы. У каждого было свое задание. Мне выпало - выступать перед осташами с информациями на темы культуры, а вдобавок - делать обзоры журнала "За рубежом", который в те годы был очень популярен. Сначала я был недоволен этой "нагрузкой", но постепенно, втянувшись, понял своеобразную пользу ее - для себя: я узнавал множество людей и бывал в новых для себя местах. Дома культуры кожзавода, железнодорожники, городской Дом культуры, сельские клубы... Чаще всего за пределы Осташкова мы ездили или ходили озером с нашим фотокорреспондентом Юрой Авдошиным, а он обязательно прихватывал с собой ружье и удочки, посему такие наши поездки совмещались с охотой и рыбалкой и порой были полны маленьких и побольше приключений.
       Большую роль в жизни всех в те годы играло кино, а, значит, кинотеатр: сколько всего, как вспомнишь, было пересмотрено нами тогда! Нашего, итальянского и даже американского. Отчего-то в памяти засело, как смотрели мы однажды целой нашей компанией "Королевство Кемпбела", и были в восторге: герой этого фильма, приговоренный врачами к смерти, начинает непримиримую борьбу с гангстерами, захватившими его нефтяной участок, и вспыхнувшая в нем ярость схватки вызывает такой прилив сил, энергии, что борьба заканчивается не только победой, но и полным выздоровлением. Это было близко накалом страстей и тем свойством благородной небоязни, который всегда рождает ответное желанье испытать и себя...
       В кинотеатр мы отправлялись из нашего общего дома и целой компанией, и вдвоем с женой, случалось ходить и одному. И всякий раз, когда я входил в кассовый зал - обязательно кидал взгляд в уголок в глубине его... С этим уголком было связано у меня одно нетленное воспоминанье - случаются у нас такие в жизни.
       Однажды после девятого класса, уже перед началом занятий оказался я волею случая в Осташкове. Это была самая первая моя встреча и с городом, и с озером. Побродив улицами, увидев краснокирпичное здание за парковой оградой, решил заглянуть в него - это был кинотеатр. И стоило мне войти в кассовый зал, как почти сразу услышал я негромкий голос - мягкий звучаньем, с теми ласково-добрыми интонациями какого-то глубинного проникновенья в тебя, которые не спутаешь ни с какими другими:
       - Генюшка...
       Посмотрел, вздрогнув, в уголок у крайнего кассового окна: невысокая девушка в рябеньком закрытом, уже закончилось лето, платье, головка из тех, что называют не просто русыми, но золотыми, а лицо ее показалось мне прекрасным... И когда через много лет я увидел это лицо на фото - убедился, что не ошибся. Но кто она, эта девушка, назвавшая меня моим уменьшительным именем, как обращаются только самые близкие люди? А она уже мне: "Ленка Барсукова я, Генюшка..." Все вздрогнуло во мне ответно и вмиг захватило огневым волненьем: Ленка Барсукова была лучшим моим другом военных лет и вечным спутником по дорогам и тропам тех дней. Но я стоял молча, не в силах раскрыть рот, пораженный тем, что Ленка узнала меня - ведь после войны минуло целых семь лет, и мы, казалось, необратимо изменились... Вот я же совсем, совсем не узнаю в этой прекрасной девушке свою подружку по нашему барачному лесному поселку... А она уже мне озабоченно и по-прежнему с беспредельной ласковостью: "Генюшка, может быть, тебе негде ночевать? Я тебя устрою в нашем общежитии, я учусь в ветеринарном техникуме..." Как она меня узнала... По каким признакам - или только высшим проницаньем дружбы? После стольких лет я не мог говорить с ней легко и свободно, как она со мной - в той первой юности страшная стеснительность была моим тяжким уделом, и я смог лишь пробормотать: "Я сегодня уезжаю..." От дикого волненья, все сильнее захватывавшего меня, я никак не мог припомнить потом минуты нашего прощанья. Но все снова и снова возвращался к тому мигу, когда раздался голос Ленки, произносивший мое имя. Сколько всяких мыслей и памятей кружило во мне! И как надеялся я, что когда-нибудь обо всем этом расскажу Ленке... Напрасно: жизнь непредсказуема, и мы не увиделись больше никогда. Теперь уже и не увидимся: вышли все сроки. А недавно мне сказали, что родные Ленки - Елены Ивановны, - уже несколько лет не получают от нее писем из Красноярского края, где она прожила всю свою взрослую семейную жизнь.
       Я люблю все времена года, выделяя в каждом что-то особенно близкое себе. Зима - те подступы к Новому году, когда и снежные пространства, и небо, и реки подо льдом, самый воздух наполняются предчувствием перемен и обновленья: ты насыщаешься, исподволь, сокровенным волненьем, тайно и неприметно ничьему глазу делающим тебя счастливым... Наверное, это счастье слиянья со всем миром жизни, что поджидает тебя у волшебного порога, за которым все и везде вдруг исполнится светом... Это ребячество, от которого я не откажусь никогда. Весна - сильнейшие всполохи небесных рассветов, когда земля обновляет свое дыханье, и ты вместе с ней. У меня это - граница марта-апреля. Лето - по детской и отроческой памяти растянувшиеся на долгие годы покосы с матерью, святой дух только-только подкошенного и вянущего на лесной поляне сена: середина июля.
       Но встреча с Ленкой Барсуковой, память о которой пронизывает каждую клеточку моей души, совпала с тем часом, когда чуткая и великая печаль прощанья с летом - означает одновременно встречу с бесконечными, шуршаньем первых летящих листьев и паутинок наполненными днями первоначальной осени. Никогда не бывает душа такой склонной к одиноким размышленьям, к памяти, увлажненной никому неведомыми слезами.
      
      

    Глава пятая

    Иван Верещагин

       Ну вот - сейчас мы, наконец, и встретимся с тобой, друг молодости: пришел этот час. Долго я откладывал эту встречу - пора.
       Раннее утро конца лета. Уже тогда зарождалась моя многолетняя теперь привычка - встать пораньше и посидеть за столом, придвинутом к самому окну, кинуть на бумагу хоть несколько строчек: свое, не газетное. Из этих набросков родилась потом первая маленькая книжка моих рассказов. Тут были наша охота и рыбалка с Юрой Авдошиным, поездки с Иваном Верещагиным на его казенном голубом "Москвиче" по дорогам нашего озерно-лесного царства. И что-то выхваченное из детства, из студенческих лет... Как только прозвучит во мне это слово - Осташков, тотчас же - стол у окна нашего третьего этажа. Нина еще спит или в командировке - агрономов Управления Коробач гонял по всем трем районам, желая получить полное представление об их сельхозвозможностях. Вся обстановка нашей комнаты - кровать справа от входа, диван слева, совершенно провинциального вида желтые и платяной и книжный шкафы - книг у меня к тому времени накопилось уже немало. И - круглый стол: такие были у всех и в Селижарове, и в Осташкове. Вот за этим-то круглым столом я и сидел у окна. нашего третьего этажа. А за окном - Рабочая улица, очень схожие с ней и дальше. А забросишь взгляд повыше - небо. Но самое памятное - открывавшийся край озера в прибрежных камышах, как окно в молодость...
       Но вот наверху ровненько-быстрый перестук пяток маленького сына Верещагиных Димы. Значит, Галка готовит его в ясли. Давно нет на свете ни Димы, ни Ивана, а этот перестук детских пяток маленького Димки все раздается в ушах...
       Надо заканчивать мои письменные дела и быстро завтракать, вскоре постучит Иван и мы вместе пойдем на работу - редакция и Управление. Хотя Иван редко бывает там - чаще у своих комсомольцев или в поездках. Он и вчера вернулся поздним вечером из Пеновского района.
       Я поел - запомнилось, что в то утро, означавшее большие и тяжкие перемены в жизни Верещагиных, закончившиеся через полгода трагедией, завтракал один. Далее откладывать нельзя - опоздаю на свою газетную службу, а Ивана все не было. Решил подняться сам. У Верещагиных не было закрыто: Галка с Димкой уже стояли одетыми у дверей. При первом же взгляде на красавицу-жену Ивана я понял: у них что-то произошло. Так уже случалось: Галка все понимала в своем муже, и драматические сцены в их квартире не были редкостью. Что касается самой квартиры - все в ней было точно таким, как у нас, только кровать стояла слева, а диван справа.
       - Явился вчера... - кинула Галка напряженным голосом... Весь бабьим духом пропах, скотина!
       - У нее одни разговоры... - улыбчиво-мягко вмешался Иван, явно желая остановить жену, потому что хорошо знал ее неуправляемость, стоило ей завестись. - Вот и опять - как с вечера начала, так и не может остановиться...
       - Ладно... - круто развернулась Галка. - Я вечера дождусь, ты у меня узнаешь! Пошли, Димка, а то опоздаем!
       - Уф... - передохнул Иван, - подожди, я сейчас...
       Я тоже хорошо изучил его за время нашего знакомства, потом и дружбы, и видел, как что-то или сильно тревожит, или жжет Ивана - он был явно не в себе, это заметно было по всем его движениям, жестам, по лицу и особенно глазам. Но так как Иван никогда и ничего от меня не утаивал - ждал: пусть сам расскажет, что там с ним стряслось, в пеновских местах, среди озерных и лесных деревень.
       Иван и Галка были особенной парой: он и она - люди редкой красоты и в поре самого ее расцвета и броской силы. Ими невозможно было не любоваться - казалось, просто не может быть более удачного союза. Ко всему - оба они были напитаны природой до краев здоровой и яркой жизнерадостностью, но с оговоркой - если не ссорились в этот свой час. В них не было и малой насильственности: в общеньи с друзьями - и он, и она отдавались дружбе полно и безоговорочно. Вот сейчас, сидя в Твери за своим раннеутренним столом, я думаю о них обоих - и снова и снова и радуюсь нашей молодой дружбе, и пытаюсь представить их жизнь в благополучно-спокойном ее течении: не оборвавшийся трагедией семейный союз... Живые и под родительской опекой и любовью растущие дети... Постепенный поворот к зрелости, затем и старости. То есть - как жили-были они, если бы? Да в том-то и суть, что если бы - не бывает... У нашей провинциальной жизни есть своя особенность - а все мы, и Галка с Иваном, и мы с Ниной выросли в небольших поселках и там же началось наше пусть еще и совсем молодое, но самостоятельное, семейное бытие... Особенность эта - во-первых, неизбежное и сперва сильно угнетавшее, после столиц или больших городов, где мы учились, ощущенье глухоты и затерянности нашего существования. Среди все тех же улиц или схожих с теми, где мы родились и выросли. В общении с маленькими и побольше местными начальниками, районными властителями... Мы в первое время начинали метаться, полные смут и сожалений об утерянном, нас не покидало чувство заброшенности и едва не гибельности нашей судьбы... А во-вторых - как же сильно и ярко следом насыщалась наша жизнь, если в этом-то нашем духовном одиночестве вдруг являлась дружба! Нигде она не пробуждается с такой откровенностью, всеотдачей и вечной затем привязанностью, как в провинции, и если мы и не сразу осознаем это, то все годы нашей последующей жизни она, эта дружба, начинает даже издали светить нам все ярче и ярче...
       Когда мы с Иваном оказались на улице, я сказал коротко и категорично:
       - Ну, рассказывай...
       Помолчав, потихоньку умягчая свое твердых линий, выверенное природой до последней черточки истинно мужской красоты лицо, в котором не было ничего от смазливости или той красивости, которой иногда отличаются популярные актеры - любимцы публики - Иван неожиданно смущенно и непохоже на себя пробормотал:
       - Тут, знаешь, долгий нужен разговор... Это, пойми, совсем не то, что у меня раньше случалось... Все другое! - вдруг резко взмахнул он рукой. - Подождем вечера. Все равно от Галки придется убегать... Давай в ночь махнем в Селижарово - бери командировку?..
       Мы вошли в парк и широкой аллеей направились в сторону Восточного переулка, когда навстречу нам сбоку вышагнула невысокая женщина годами тремя постарше нас, в светло-сером костюме, темноволосая и, показалось мне при первом взгляде, со слегка косящими глазами. Увидев нас, будто споткнулась и задержала шаг. Мне показалось даже - хочет остановиться и что-то сказать. Когда мы поравнялись, Иван отрывисто произнес: "Доброе утро... Так не забудьте - обязательно приходите на совещание по работе с молодыми животноводами..." Голос его странно подрагивал при этом, и весь он был как будто растревожен и даже ошеломлен. Зная Ивана, я понял: чем-то его задела эта женщина... Что-то в нем сдвинулось с места и не может успокоиться. Женщина между тем, кивнув, молча миновала нас.
       - Это ветврач... Коллега, знаешь ли... Мы с ней... Вместе оказались в Пено... Ну и... Возвращались тоже вместе, на моем "Москвиче"...
       Дело потихоньку прояснялось: у Ивана всегда случались какие-то истории с женщинами, краткие или подлиннее. Одно только слегка удивило: уж очень он сейчас был взволнован или даже растревожен.
       - Можешь уйти из редакции на часок пораньше? Тогда приходи в ресторан, на второй этаж... Посидим. Если честно - домой боюсь идти: Галка что-то почуяла... Ты ж ее знаешь - житья не даст. А удастся или нет рвануть в Селижарово - еще вопрос, как вцепиться - все...
       Но под вечер Иван позвонил мне и коротко сказал:
       - У Галки репетиция в Доме культуры, поздно вернется... Я заберу Димку в яслях - и домой. А ты - сразу ко мне...
       Мы с женой пока были посвободнее Ивана и Галки - наш сынок все еще жил в Селижарове у бабушки с дедушкой, поэтому после службы я сразу поднялся к Ивану. Маленький Димка был занят своими делами - возился в углу с игрушками, а мы устроились на диване. Расстегнув ворот домашней красной рубахи, вытянув ноги в спортивных брюках, покручивая своей прекрасно вылепленной головой, плотно укрытой короткими и светлыми волосами на манер римских императоров, какими мы знаем их по учебникам истории - Иван молчал. Я не торопил его, зная, что вот-вот он сам начнет свой рассказ. Какой это был, надо сказать, прекрасный экземпляр молодого мужчины! Даже на внешний взгляд. Лицо его дышало силой и мужеством той поры жизни, когда самый расцвет молодости. Сейчас оно было слегка распаренным, голубые с нежной поволокой глаза то обращались на меня, то уходили в себя. Я невольно любовался им - наши мужские дороги никогда не пересекались и никогда у нас по этой причине не было меж собой никаких неловкостей, что ведь тоже случается в жизни. Пожалуй, еще и поэтому у меня вызывало искреннее восхищение то, как озаботилась природа, создавая этого человека... Все физическое в нем казалось отшлифованным до последней линии. Стоило только увидеть его руки с этими крупно и твердо вырезанными пальцами, даже ногти их казались необыкновенными - будто на станке выделаны искусным мастером, такие ровные, гладкие, так охватывали суставы, не нарушив пропорций и малым отклоненьем от заданных линий... А если вставал и шел по комнате - а дома Иван всегда ходил босиком, - его крупные пятки тоже удивляли глаз своей тяжеловатой и уверенной лепкой. Все, решительно все дышало в нем надежной и здоровой мужской силой.
       Но было в Иване еще и то, о чем знали только близкие ему люди: некая магия обаяния, бросавшая к нему женщин, словно мотыльков на огонь. Даже за те неполных три года, что мы дружили - я узнал не меньше десятка его любовных приключений, и ни одно из них не стоило для него никакого труда: все происходило само собой, будто только так и могло быть. Иногда в мировой литературе встречаются такие герои, разной степени привлекательности - но тут-то был живой человек, вот он, перед тобой!
       - Ну ладно... Скажу тебе одно, - начал Иван. - Такого со мной еще не было... И ведь она старше меня на четыре года! - вдруг удивленно бросил он. - Да и красоты особой не видно, а? А схватило меня так - все, почти с первой... С первого... - он явно затруднялся с определением. - С первого захода! - И, кинув эти слова, громко и ненатурально захохотал. Пока больше ничего говорить не буду... - оборвал он себя. - Сам ничего не понимаю. Лучше давай опять Бунина почитаем...
       Он как-то увидел у меня однотомник Бунина, незадолго перед тем вышедший с предисловием Паустовского, и увлекся им до страсти - Бунина раньше ничего не читал. И теперь мы вечерами частенько читали то один рассказ, то другой. Особенно Ивану нравилась "Галя Ганская".
       На этот раз мы читали "Русю".
       - Давай собираться потихоньку... Командировку оформил? Чувствую - придется мне сломя голову убегать, вон, уже и рюкзачок мой в углу...
       Этот рюкзачок уже не однажды служил Ивану в его побегах от Галки. Была с ним связана и еще одна история, о которой сам Иван никогда не упоминал, но о ней упорно говорили еще в райкоме комсомола у нас дома, в Селижарове... Будто бы Иван пришел с этим самым рюкзачком и на свою свадьбу с Галкой, потому что собирался сбежать на поезд - и домой, в свою Кинешму: "А там будь что будет..." Так передавал мне его слова один из наших общих знакомых. А желанье побега было вызвано очередной ссорой с Галкой: они и любили друг друга до страсти, и ссорились до буйных выходок, когда и утюг взлетал над головой Ивана... Причина всегда была одна: женщины. При этом ни одна из его пассий не могла сравниться в красоте с Галкой.
       - Нет... Не хочу я никаких сцен... - поднялся Иван. - Димку с запиской оставлю у Василия Данилыча - и двинем!
       Через несколько минут мы уже были в пути.
      
      

    Глава шестая

    Иван и Галка

       Если Иван приехал к нам по назначению, то Галку знал я, пусть немного и внешне, с ее школьных лет. Когда я заканчивал десять - она кончила восьмилетку и уехала учиться в техникум. Это бесспорно была одна из самых красивых девочек школы, и стоило ей слегка повзрослеть, как за ней уже ходил целый хвост поклонников. С появлением в Селижарове Ивана все быстро разрешилось: вернувшаяся из техникума Галка определилась в своем выборе, их уже, после нескольких танцевальных вечеров, видели везде вместе, остальные поклонники испарились. Стоит вспомнить те осенние дни шестидесятого года, как эта поразительно красивая пара проявляется совершенно живой - ветврач и лаборантка только что приступившего у нас к работе стеклозавода: он - в новеньком светло-синем костюме в полоску, брюки по моде в дудочку, откинутая голова с "императорской" прической, мужественных черт еще совсем юное лицо в легкой испарине постоянного наслажденья жизнью, потому что она, жизнь, словно со всех сторон окружала его всеобщим вниманием и неусыпной заботой... И она - идеальная девичья фигура, все в мягких рельефах наглядности и провинциального внятного прилива женственности - тогда еще девушки из сел и маленьких городов сильно выделялись везде своей броской развитостью всего телесного, хотя жизнь шла почти нищая и полтора десятка лет после войны Но тут брали свое воздух, простор и вечное движенье от занятости с утра до ночи делом, у каждой было свое, а всё вместе - вот и результат. Лицо в нежном и постоянном румянце, серые глаза с едва приметной голубизной под густыми темными бровями, темнорусые волосы гладко причесаны, но всегда были склонны немного распушиться у щек... Шаг стройный и сильный... Ну, а затем и свадьба в чайной над Демидовым ручьем... Почему же Иван хотел сбежать с нее? Может быть, уже тогда расшевелились в нем темные предчувствия его - и общей их семейной судьбы?..
       Машину Иван ведет с уверенной плавностью, но я слышу, как он то и дело вздыхает, и знаю: готовится к разговору. Так всегда у него - нужна разминка. Предместья Осташкова. Сильный взблеск вечернего озера слева. Кладбище, на котором теперь лежат все, с кем работал я в межрайонной газете, и, проезжая мимо и глядя на него, я всегда снимаю шапку... Краснокирпичная мощных очертаний труба, будто вырвавшаяся только что из глуби земной, ничем не огороженная, словно и цели у нее никакой другой нет, как только демонстрировать себя всем подряд поколениям проезжающих мимо.
       - Понимаешь ты... - еще с нерешительностью в голосе произносит наконец Иван. - Изъян, что ли, какой во мне... Не знаю... А только я из тех, о ком - ни одной юбки не пропускает... Ну да: так всё и есть. Да ты знаешь. У кого еще красивее жена! - вдруг с гордостью оборвал он себя, тут же мягко рассмеявшись. - Ну, твоя Нина тоже, конечно, извини... Но ты знаешь, о чем я... А всякий раз, если случай, - выделил он голосом, - меня тут же кидает вбок... Как нарочно, а?! Ты не поверишь: я с пяти лет хочу женщин! Да не смейся, так и есть... Отец у меня военный был, мать любил и нанял одну девку лет четырнадцати матери по дому помогать и меня нянчить... Так эта девка всё тискала и гладила меня, до того, что съесть была готова. "Ах ты херувимчик мой..." Так меня звала. Положит меня на диван, и давай похлопывать, оглаживать, тискать... И, знаешь, в один из таких её... сеансов... что-то такое пробудилось во мне, что я, как бы тебе сказать поточнее... Едва не мужчиной себя ощутил, вот! Так мне сладко и тревожно стало под ее руками, что я сам потребовал: "Гладь еще!" Она и рада стараться... Эта девка у нас два года каждое утро появлялась. Она при мне и раздевалась догола, и меня раздевала, потому что и купала, и мыла... И вот в свои семь лет вижу, как она смеется и пальцем тычет куда-то мне между ног... Смотрю с удивлением - а моя штуковина-то выпрямилась... А когда уже мне четырнадцать самому исполнилось - еще одна учительница у меня появилась, этой было всего на год больше, но она уже бывалой оказалась и дала мне несколько уроков... Так все и началось у меня. Вот зараза! - неожиданно взорвался он. - Да я жить спокойно не могу от всех этих дел! В какой компании ни окажусь - уже знаю: вот с этой у меня будет... И никогда не ошибаюсь... Больше тебе скажу: как только дотронусь до какой, по коже определяю, какая она... И даже предсказать могу, что с ней дальше будет: вот у этой кожа вся в мягоньких гладеньких квадратиках, пухло поддается под пальцами, проседает - быть ей толстушкой... А у этой - шелковистое все, упругое, поёт под рукой, пальцы горят... Ну, тут же себе: вот увидишь - с каждым годом всё ей на пользу пойдет... Ни разу не ошибся! Это я тебе только о тех, кто на родине, я каждый год дома бываю и все знаю... Ладно, помолчу, распелся... Хотя подожди, еще об одном, уж чего теперь. У меня особая, ты пойми, память на них, на женщин... Вот, к примеру:.. - и хмуро, и в то же время с разгоревшейся исподтишка гордостью продолжал он, - хочу-не хочу, а все фиксируется само собой, что с ними связано... Улица, переулок, дом в Кандалакше, в Кинешме, где встретил какую-нибудь... Ну, бедра... Ноги... Зад... - он неловко рассмеялся было, но не оборвал тему... У одной - походка зовущая, вот хоть на улице прям бросайся к ней! Другая - так посмотрит на тебя, что знаешь - позови или даже окрикни - твоя... У этой - такое все отлитое, как в бронзе... И твердое, но и будет упружить под рукой, если прижмешь ее... Да все, все знаю я в них и помню, и день, и час, и время года, когда и с кем было... Хватит! Резко оборвал он себя. Так и свихнуться можно... По дороге бутылку возьмем - с Марией Григорьевной посидим...
       С тёщей у Ивана были самые дружеские отношения, и она не однажды мирила их с Галиной.
       Какой отзвук издали доносится от той нашей поездки! - я часто прислушиваюсь к нему, и уже не однажды пытался передать в своих рассказах. Постепенно темнеющее небо, по обе стороны дороги - придвинувшиеся к ней, картинно прорисованные на фоне золотисто-розового воздуха сосны... Никакого движения - только мы. Вот Иван включил фары - вырвалась дорога впереди, запереливался предночной воздух...
       Крохотный родной домик Галки встретил нас теплым радушием. В таких вот условиях многие жили в поселке - слепленная после войны хибара служила до сих пор Марии Григорьевне и, до недавнего еще времени, ее красавице-дочке. Каково ей было возвращаться сюда из школы... Приезжать на каникулы из техникума... Приходить с танцев в нашем клубе... Но ведь это - родной дом. Недавно меня пригласил в гости адвокат, купивший этот домик Марии Григорьевны и построивший на его месте двухэтажный домину, в котором - "...двадцать две двери, а сколько комнат - сам не помню", по словам хозяина. Мы ходили с ним по его комнатам, а я видел кухоньку в три шага, в которой мы сидели в тот вечер, уже почти ночь, когда нагрянули к Марии Григорьевне. А за кухней этой - комната, в которой голова касалась потолка...
       Мария Григорьевна, стоило ей всмотреться в Ивана: "Что, опять поссорились? Ладно, не горюй, пройдет у ней..."
       И правда - прошло: следующим вечером я увидел, как Иван с Галкой, обнявшись, в тесном любовном союзе стояли у моторной лодки: я в эту минуту как раз бродил над озером за Орловской улицей. Увидев меня, они своим смехом подтвердили: ну да, все у нас хорошо. Через минуту они вышли в озеро.
      
      

    Глава седьмая

    В редакции и вокруг

       Между тем редакционная и всеобще-межрайонная жизнь шла своим чередом. Кажется, все уже было привычно и обыкновенно и я вполне и едва не навсегда вжился в такой порядок вещей. Но время от времени меня не оставляли на первый взгляд необъяснимые предчувствия... Мне все чаще представлялось, что моя осташковская жизнь временна и как-то странно ненадежна: вот-вот что-то, в почти мгновенном развороте, может измениться и во мне, и вокруг. Как думаю теперь, некоторые основания для таких предчувствий были... Однажды я послал в областную газету на целине письмо с вопросом - нет ли у них нужды в литсотруднике и приложил к этому письму пару своих материалов, напечатанных "Калининской правдой". Ответ пришел вскоре же: приезжайте, с месяц поработаете у нас, и, вероятнее всего, вопрос решится, мол, положительно. Второе - слова Володи Соколова: "Послушай... Тебе надо выбираться из Осташкова... Застрянешь здесь надолго - так и останешься в лучшем случае редактором районной газеты... А силы у тебя немалые, в этом я не ошибаюсь, поверь..." Приезжали в Осташков на отдых, в командировки, случалось, столичные журналисты, литераторы... Одному из таких наезжих гостей города я показал свои рассказы - почти все они считали своим долгом заглянуть в редакцию. Этот старик - прозаик, имя которого было мне неизвестно, лишь через много лет мы познакомились с ним в Москве, и вот тогда уже он действительно был стариком, а к моменту нашей встречи едва ему перевалило за пятьдесят... Этот прозаик сказал примерно так: рассказы ваши еще несовершенны, но во всех - зерно есть, которое может прорасти... И тоже: "Надо бы вам в Москву или областную вашу столицу... Без этого и завянуть легко..." Много лет назад я впервые начал писать об осташковской молодости. Теперь трудно сказать, что это было: те две тетради исчезли. Вряд ли я остался бы доволен написанным - такое случается очень редко. Но вот другое... По горячим следам рука часто уберегает непридуманное: детали, характерные черточки и особенности отшумевшей жизни, мгновенно набросанный, почти, смаху - чей-то портретик, штриховой, но верный... Вот этого уже не вернешь. Был в той повести и старик-прозаик. Эта главка каким-то образом уцелела, и я дал ее в русской кишиневской газете в девяностые годы.
       Люди в нашей редакции были самые разные и судьбами своими и творческими возможностями - пусть о творчестве применительно к газете говорить и трудно... Мы ездили, ходили в ближние колхозы - в дальние пароходами, полученным нами беленьким "Москвичом", общались дома... Чаще всего отправлялись в командировки с фотокором Юрой Авдошиным - он занимался своим делом, я - своим, но была у нас и одна общая черта: Юра снимал, что называется, больше для души, чем для газеты - какой-нибудь колоритный заливчик, особенно живописно вписанный в окрестности дом, остров, часовенку на берегу... А я, и это у меня именно в осташковские дни определилось и стало все сильнее мешать работе, но с этим я ничего не мог уже поделать... - я писал что-то свое, далекое от редакционных заданий. В газете нашей, как и в других подобных, трудно, а порой и невозможно было давать то, что желалось тебе... Пожалуй, лишь один завидный пример был перед глазами: Василий Песков с его очерками о путешествиях, природе и людях в ней, животном мире планеты... Это был случай редкого в журналистике полного слияния склонностей и возможностей. Мы относились к нему с трепетным сопереживанием и подлинно бескорыстным сочувствием к его, такой заметной, работе... Я не мог и подумать, что мне удастся сказать ему об этом, но в январе семьдесят четвертого года в Доме творчества писателей, в Малеевке под Москвой - Песков оказался в комнате по одному коридору со мной. И однажды говорит: "Прохожу мимо почти всех комнат - сплошной стрекот машинок... А вы как? В вашей - всегда тишина... - Да я ручкой всю жизнь. - Вот и я тоже! " - подхватил Песков. Ну, тут я и упомянул, что значили для нас, молодых газетчиков, его очерки в "Комсомолке"...
       Юра Авдошин - худенький, быстрый, в зеленоватом постертом костюме, лицо мальчишески-пытливое, голос тоже с подростковыми интонациями. Была в Юре какая-то поднимающая его над газетной обыденщиной особенность... Всезахватывающая его любовь к Селигеру - это раз, а второе - он окружил себя воздухом избранничества, всячески культивируя свою сверхпреданность журналистике, газете. Ходил, весь обвешанный фотоаппаратами, оптическими прицелами, затем появилось у него фоторужье... В нем была бескорыстнейшая и какая-то детская любовь ко всему газетному и он совершенно искренне считал, что нет и не может быть на земле работы важнее и дела вообще заметнее, чем журналистика... Стоило только увидеть, как он представлялся: я - сотрудник газеты такой-то... Его узкое, в веснушках и ранних морщинах лицо обретало черты торжественной и словно виноватой значительности: ну, вы все конечно, понимаете, что газетчики - главные деятели земли, однако ничего, не стесняйтесь, мы ведь тоже люди... Как я узнал через несколько лет, уже в Кишиневе, в наших местах вдруг сказался недостаток в редакторах районных газет, и почти все мои молодые товарищи по работе были продвинуты в газетные шефы, в том числе и двое из нашей былой межрайонки... Вот и Юра Авдошин тоже. И тогда же я подумал: с Юрой - неудачная затея, в отличие, скажем, от Вали Преображенского, который стал редактором в Бежецке. Все, что Юра умел делать, а главное - и хотел, была фотография. Писать же, тем более руководить газетой - это не для него. И я оказался прав: уже вскоре пошли письма, что Юра, желая усилить свою новую служебную и житейскую сверхзначительность, стал основательно попивать... Его перебросили, с выговором, в другую газету, но тоже редактором. Там все лишь усилилось. И дело кончилось отставкой вчистую. Юра вернулся в Осташков - одиноким человеком: семья не пожелала следовать за ним. Но мне почему-то кажется, что, оказавшись вновь на своем любимом озере, он вздохнул с облегчением, освободившись разом от всех пут на свете... На озере милый наш Юра Авдошин и закончил свою жизнь: по одним слухам, дошедшим до меня - сильно выпив во время рыбалки, постепенно утеряв самоконтроль, свалился с лодки и утонул, по другим - умер прямо в лодке. В любом случае - он простился с жизнью в окружении любимой стихии - вода и небо, и слился с ней уже навсегда...
       Редактор Евгений Викторович - был своим человеком еще с селижаровских времен. Писать ему было некогда - он руководил газетой и заседал в райкоме - вечный член бюро, и в Селижарове, и в Осташкове. С каждым новым годом к нам незаметно приходило все больше того земляческого и человеческого чувства, которое так внутренне трогает и объединяет людей. И после моих осташковских дней мы встречались на родине, вспоминали былое, об одном сожалея за дружеским столом, над другим посмеиваясь... Евгений Викторович не скрывал удовлетворения жизнью: красивый, здоровый и отменно жизнерадостный, всю жизнь на виду... - только секретари, да и то не все, были значительнее его в районных обстоятельствах существования. Прекрасная жена, дружная семья, вполне обеспеченная материально, по всем меркам нашей советской тогда еще жизни... Чего еще было желать! А он и не желал ничего другого. И теперь, издали, до меня доходят эти токи здоровых и полных всяческих малых и побольше удовольствий жизни нашего редактора, вызывая и сочувствие, и понимание, и некую, вообще вовсе несвойственную мне, даже зависть: все отменно, классически ровно было в его мире. Таким он был - и таково было завершение его дней.
       Еще несколько беглых штрихов. Заместитель редактора с редкой и вызывавшей везде улыбки Брусничкин был тоже сугубым провинциалом, впрочем, с оттенками излишеств казенности и того едкого бюрократизма, который так въедается в иные души. Но были минуты, когда он неожиданно как будто распахивался и давал себе волю быть мальчишески-веселым, что-то тогда ребяческое, вольное пробуждалось в нем... Помню, как он однажды явился к нам с женой и долго засиделся у нас, выпили мы всем привычного напитка тогда, портвейна - если не водка, что пилось кроме портвейна! Даже ликеры и разнообразные наливки, настойки, которых так много было еще в пятидесятые годы, постепенно исчезли. Лишь недолгое время спустя в Молдавии узнал я по-настоящему хорошие вина - огромное разнообразие и вкус их... Мы в тот вечер много говорили, шутили, забредший ко мне Юра Авдошин сфотографировал нас, и до сих пор этот снимок напоминает мне, что вот был у нас такой Брусничкин. Потому что вскоре и его сделали редактором в одном районе, и там он вскоре и умер... Подробностей не знаю. В редакции он был сухой, молчаливо-казенный и придирчивый человек, сам, как и другие бывшие райкомовские функционеры, совсем не умевший писать.
       К таким же относился и Михаил Павлович Громов, с которым мы вместе приехали из Селижарова. Он сменил Брусничкина на посту заместителя редактора. Но от Брусничкина Громов отличался тем, что писал непрерывно, истово, пытаясь овладеть хотя бы азами газетчины... И кое-чему, совсем немногому, научился... В редакции мы были друг к другу вежливо-равнодушны. Он знал, что я был поражен решением, еще в Селижарове, взять его в редакцию: мне приходилось править его материалы, когда он был инструктором райкома и приносил нам свои заметки. Это была несусветная галиматья! О чем я во всеуслышанье и сказал редактору. Ответ был: "Ничего, понимаешь, научится..." Но когда мы через много лет встретились - это была такая милая, можно сказать, дружеская встреча... Михаил Павлович зазвал меня к себе, пригласил и Галактионова, и мы долго сидели за столом, перебирая наши общие дни и сетуя на то, каково же оно, время, что вот, удается встретиться лишь так, по случаю... Побывавший на войне, контуженный и раненный - Михаил Павлович сохранил жизнелюбие. Умерла его Паня, к которой он был так привязан - женился на врачихе и жил теперь прямо напротив нашей бывшей квартиры на третьем этаже дома кожзавода. По всему было видно, что и жена, и падчерица очень уважают и ценят его, а он им - надежный товарищ и старший в то же время в доме... Еще два десятка лет спустя я решил навестить его и постучался в знакомую дверь. Из-за двери услышал: "Михаил Павлович недавно умер..."
       Да, скоротечны дни нашей жизни. И теперь все уже мои осташковские коллеги перебрались на городское кладбище. И, может статься, основали там свою собственную загробную газету, и вновь Евгений Викторович начинает летучку своим знаменитым: "Приступим, понимаешь..."
      
      

    Глава восьмая

    Иван Верещагин: опасные дни

       Я частенько бывал в Пено. Приехал в этот прижелезнодорожный поселок и на этот раз - товарняком. Это был очень удобный и необременительный транспорт: пассажирскиий поезд шел в довольно позднее время, что-то в одиннадцать вечера или надо было ждать автобуса на крохотном автовокзальчике, скорее будке, он располагался недалеко от пожарной каланчи. Здесь же в те дни находилась и довольно шумная столовая, в которой всегда бурлил народ, предпочитавший лучше выпить и закусить, чем болтаться у будки автовокзала... В этом смысле времена были очень демократические - взять водки или вина можно было в любой столовой или буфете, а вот пьяных на улицах почти не помню, как это случается сплошь и рядом сейчас. Так было. кстати, и в Селижарове.
       Я и пришел было на автобус, как вдруг вспомнил о товарняке, который уходил где-то минут через сорок. А так как я частенько выступал со своими международными обзорчиками перед железнодорожниками - они сажали меня всегда и на любой поезд. Круто развернувшись, уже пошел было к поезду, как вдруг услышал голос Ивана:
       - Не торопись... Давай зайдем выпьем.
       Днем и в рабочее время - этого мы старались не позволять себе, и я очень удивился:
       - Что за повод?
       - А повод такой, знаешь... Не могу я больше в комсомольских вождях ходить - ну никакого определенного дела, болтовня одна! Ну и вот: Василий Данилыч твердо обещал место главного ветврача... С Коробачем договорится он сам, а уже тот - с Иваном Матвеичем. Дело серьезное: старик, конечно, упрется, но Коробач такая сила, что ему не устоять...
       Лицо у Ивана было распаренное, видимо, тут и возбуждение, и быстрая ходьба... - Однако я видел в этом воспалившемся, даже чуть вздувшемся от прилива всяческих эмоций лице какое-то несомненное беспокойство.
       - Так ты радуешься?
       - Ну, а как бы ты думал! - и сразу же. - Но есть одна, знаешь, серьезная неприятность: у нас с Галкой только все отладилось, а... Короче, мы окажемся волей-неволей с моей... - он явно подбирал слово, я - не торопил. - С этой, короче, женщиной, с которой мы так сильно закрутили. - Заметив мой вопрошающий жест, он заторопился. - Да нет! Ты не думай! У нас с ней уже ничего - я ей твердо сказал... - Но он тут же почти простонал. -Но рядом же буду! А она такой огонь... И не только что-то там... - он опять замялся, - физиологическое, нет... Она - вся огонь... - и уже совсем беспомощно добавил. - Ну не знаю, не знаю я, что мне делать! А она режет по живому: если ты не уйдешь от своей ко мне совсем, как обещал, я тебе такое устрою... А я обещал, тоже в огне-то! - Опять почти простонал он. - И устроит, я ее знаю, а потому сейчас к ней - для окончательного разговора. На работу уже не пойду... Ну, давай...
       Мы с ним выпили в деревянном темноватом буфете рядом с остановкой по сто граммов водки, и я отправился к железнодорожному вокзалу, а он свернул куда-то в боковой переулок.
       Осенняя дорога в Пено по железной дороге - сквозь разноцветье еще не утерявшего всей листвы леса, подступившего к самой линии. Это пробуждало в тебе что-то такое и грустное до спазм сердечных, когда кажется, что бесконечное повторенье осеней все убедительней говорит тебе о тщете надежд, навеянных юностью с ее, может быть, излишней верой в себя? Ну вот - пришла еще одна осень, а в чем ты продвинулся, что успел сделать, чем оправдал ушедшие дни... И в это же самое время у тебя потихоньку разгорается такая тихая отрада, под перестук колес и разворотах дороги, приглушенно-короткое, а то и подлиннее посвистыванье паровоза... Да ведь все движется в этом мире, вот и я тоже, и не может быть, чтобы это движение ни к чему не привело! Я еще не знал, что всю мою жизнь у меня время от времени будет проявляться в памяти эта дорога, словно чья-то рука раздернет вдруг завесу - и вот разноцветный лес, одинокое движение сквозь него - куда-то, к чему-то... - куда большему, чем просто к маленькому поселку, затерянному среди воды, неба и леса... И я всегда в таких случаях ощущаю в себе осторожную, не спугнуть бы, радость продвижению по жизни. Как будто она была вложена в меня, эта тихая радость, именно тогда, в те осенние дни...
       В Пено у меня определилось несколько особенно близких по чувству и восприятию мест. Я всегда о них помню и неизбежно навещаю, потому что там все тесно и перед глазами: не затеряешься ты сам, не заплутает твой взгляд. Вот редкая сосновая роща на холме слева - как ни пытайся миновать ее глазами, она притягивает тебя - такой печалью одиночества даже на расстоянии дышит все там! С трудом уйдя от нее взглядом, я обычно спешу в белокирпичную столовую у проезжей дороги - у широких ее окон уже не однажды сидел, разглядывая здешнюю жизнь, взяв привычный обед: винегрет, суп и обязательную кашу с рыбой. Сначала меня удивляло - да почему рыба с кашей-то, а не с картошкой? Но теперь привык, и этот гарнир стал даже нравиться. Пройдешь в направлении деревокомбината - все сильнее навстречу тебе тепловато-свежий, проникающий, кажется, во все твои поры запах опилок, он витает над всем поселком. А в самом комбинате ты движешься сквозь него, как будто раздвигаешь невидимые волны, напитанные древесным духом. А вечерами я всегда поднимаюсь деревянной лестницей в маленький читальный зал здешней библиотеки. Уже несколько раз я и читателем-то был там единственным. Особенно памятно здесь было открытие прозы Батюшкова - раньше я не вчитывался в нее, воспринимая лишь стихи его, а письма, заметки, разрозненные записи просматривая бегло. И вдруг - да кто еще-то у нас мог с такой точностью, с краткой и какой-то вдохновленной свыше образной силой сказать о слове, о самой сути работы с ним. Определить таинственные пути его...
       И никогда не забывалось, что здесь же, в Пено, жила и погибла та девушка, о которой наше поколение знало с самого детства, ее многие еще помнили тут, как добрую знакомую или соседку...
       В прошлый мой приезд председатель поселкового совета хотел познакомить меня со стариком, уцелевшим в тот страшный день, когда немцы сожгли деревню Ксты вместе со всеми ее жителями, загнав их в сарай. Но старика тогда не оказалось дома. Адрес я знал и теперь сам пошел к нему.
       Старик был дома. Когда я, услышав после стука в дверь разрешение войти, вступил в комнату, он сидел у своего окошка: обыкновенный старик с худым и словно обожженным жизнью лицом, остатки волос, как у многих стариков, свалялись на голове - небрежный замах утренней расческой не удерживает порядка. Да кажется уже и лишним следить за собственной головой... Мой взгляд сразу, с порога пытался определить в старике этом что-то такое, что тотчас сказало бы о пережитом им нечеловеческом ужасе безысходности в горящем сарае, среди огня, криков и стонов гибнущих людей, среди которых были и его близкие. Но лицо было спокойно - разве взгляд таил, на миг показалось мне, какую-то безжизненную вопрошаемость... Как будто этот человек все время спрашивал кого-то неслышно: да разве может на свете быть такое, что случилось с нами?.. Но ответа никогда не получал.
       Страшную свою повесть он изложил спокойно и голосом тоже размеренным - ему уже не однажды приходилось рассказывать о том дне, когда немцы ничего не подозревавших людей согнали в сарай и затем стали запирать за ними двери, тычками автоматов отгоняя от них вдруг почуявших опасность, пока еще и не вполне осознанную, жителей деревни. Голос его даже не дрогнул, а скорее вопросительно слегка приподнялся, когда он сказал: "Что, они-то: не понимали, чего делают с людьми? Или уж такими уродились?.. " Потом и я долго, долго думал об этом...
       В молчании я собирался уже подняться было, когда старик добавил к своему рассказу неожиданно: "Не знаю, надо ль мне было узнавать тех, кто нас сжег, когда пленных немцев гнали сквозь Пено куда-то... Ну, высыпали мы на улицу, глядим на них. Кто стонет, кто грозит им, ругает, только мы стоим вдвоих молчком, я и еще одна наша, уцелевшая - мы ж спаслись-то двое, я и старуха еще одна, она-то больше обгорела, чем я... Ну, стоим, а глаза-то как ищут сами чего в толпе этой, которую гнали, а их бойцы наши охраняли и два танка по бокам, много немцев-то было.
       И зашелся я вдруг весь дрожью, стою, трясусь и язык отказал - кучно это так, как сговорились или вместях и взяли их - те самые, что нас жгли... Они! И большеносый худой, что за главного, все кричал, командовал - тоже тут со своими... Гляжу - и наша старуха узнала их, толчком мне в бок и шепчет: "Силов моих нет... Ты давай, иди, говори... - И пошел я к танку, из него танкист торчал, а сам будто опять горю... И дрожь не проходит, она меня потом еще с неделю мучила... Так и так, говорю, вон те, кто нашу деревню сжег и всех людей, что жили в ней, старых и малых... Не веришь мне - вон еще наша баба стоит... Танкист побледнел весь, высунулся по пояс, подозвал наших бойцов, слова мои им докладает... А главный сжигатель - немец-то большеносый, все уж уловил и своим бормочет что-то... Почуяли, видать, конец свой.
       Глядим: танки подскочили к немцам и отрезали тех-то, поджигателей... А рядом с дорогой глубокая воронка от бомбы была. Их танки туда и спихнули, а сами - волчком над ними, волчком... И что ты думаешь: не крикнул никто из этих, и слова не было! Всё - молча случилось. На второй день иду мимо - ровная земля, никакой воронки. Ну, плюнул я в то место - и дальше пошел. Теперь там асфальт лежит. А все чего-то щемит, и не знаю - надо ль было мне говорить, не надо...
       Не знал этого и я. В гостинице пеновской я любил бывать. Осенью там рано начинали топить печи. Ах, как приятно было ощущать горячий печной бок! - моя койка оказалась рядом с протопленной уже печкой. Только я устроился и вынул было маленький, серенький с желтой полосой томик стихов Леонида Мартынова, как дверь отворилась: Иван!
       - Поднимайся. Пошли в мою комнату. Я в третий раз здесь... не один. И теперь в мою комнату никого не подселяют.
       В углу этой комнаты, поменьше других, стоял накрытый стол. Бутылка водки и обыкновенная для тех дней закуска: хлеб, плавленые сырки, две банки открытых консервов... За столом сидела та самая женщина, которая встретилась нам в парке месяца два назад. Она приподнялась было, но тотчас села, глядя на меня своими слегка косящими глазами спокойно, и, как мне показалось, с вызовом. Ее темное лицо было или очень смуглым природно - или густой румянец сильно бросился в него в жаркой этой комнате. Иван познакомил нас. "Серафима... - назвалась женщина. - Я вас немного знаю - рядом купались летом на Кличине". Я по купанью совершенно не помнил ее. Потом мне думалось: Ивану так было трудно наедине с ней, что он кинулся в Пено следом за мной. Позже он мне сказал так об этом: "Никуда от нее было не деться... Ну - вырваться! Как в клещах..."
       Мы в Осташкове, надо сказать, выпивали и редко, и немного, но в этот вечер Иван то и дело подливал всем, и больше всех - себе. У него оказалась в запасе и бутылка портвейна. Но женщина не сказала за весь вечер - ни слова! Она молча слушала, молча пила, поглядывая на Ивана с выражением требовательно-властным: хозяйским, показалось мне, иногда лишь жестом останавливая его, если он неожиданно распалялся и говорил слишком громко.
       Простился я с ними обоими с тяжелым чувством. Унося в памяти это своеобразно-изменчивое, полное каких-то странных чар женское лицо, с его косящими глазами, крупными и чувственными губами и легкой рябью волнения, которое ей все-таки не удавалось скрыть.
      

    Глава девятая

    В доме кожзавода

       Наши с Иваном жены были еще совсем молоды, красивы и броски. Они тоже сдружились, как мы, и то и дело бегали одна к другой вверх-вниз. Никогда ни раньше, ни позже мы не жили так открыто и дружно с соседями - да ведь и не всегда соседи в то же время и близкие друзья. Мы с Иваном купили Нине и Галке в подарок одинаковые пижамные костюмы, светленькие, разноцветные, только у Нины - маленькие кружки оранжевые, а большие - зеленые, а у Галки - наоборот, и когда они, веселые, прыгучие бежали лестницей вверх или спускались вниз - глаза всех, кто оказывался рядом, не отпускали их.
       Любо было смотреть на Ивана и Галку в их лучшие, полные понимания и согласия дни! А такие дни они сейчас и переживали. Я не помнил, чтобы раньше, даже тотчас после свадьбы, светились они так, оказавшись рядом. Сразу понятно было, при взгляде на них, что в этой прекрасной паре все подчинено любви - каждый порыв, переблеск глаз, прикосновенья рук, то, как идут они рядом, переполненные этим вспыхнувшим внезапно пламенем, восполняя утраченное за время охлаждения и ссор, спеша возместить потери... Иван уже работал главным ветврачем, мы с ним ездили вместе несколько раз в командировки, и хорошо было видеть его в такие дни - распорядительного, знающего, почуявшего вкус дела, в котором он разбирался, осязаемую нужность которого оценил заново, после своей недолгой комсомольской карьеры...
       Дома теперь он бывал редко. В будни - разъезды на служебном "газике" или моторной лодке, если озеро, в разные концы наших владений. А чуть выходные - они с Галкой подхватывались куда-нибудь на острова, оставляя Димку у нас или забирая с собой. Я не думаю, чтобы у них раньше или позже были такие счастливые дни - и через много лет Галка, уже в полном одиночестве своем, мне это подтвердила.
       Дом кожзавода был теперь настолько привычен, что казалось - нигде уже и никогда не появится у нас другого места обитанья на земле. В нём кипело всё знакомое и по работе, и еще по Селижарову, двигалось, шумело, ты приветствовал всё это сообщество, как ответно и тебя... Узнавалось и всё семейное, обычно укрытое от посторонних глаз - деться здесь было некуда. Как-то пригласил нас с Ниной, Ивана с Галкой Василий Данилыч на очередное семейное торжество. Поводы у него были самые разнообразные - домашние посиделки с друзьями он любил. На этот раз спокойным голосом, без тени улыбки сообщил:
       - Шляпу новую купил, слегка отметим. - При этом я вспомнил его слова, сказанные уже давненько - о том, что в глухой провинции общение-то и есть главное после службы, "...иначе пропал, закис и покрылся плесенью"...
       Дома у них с женой было всегда легко, просто - и обильно за столом, что, разумеется, тоже для нас четверых, все еще недостаточно опытных и скудных запасами хозяев, тоже было делом далеко не последним...
       А после этого дружеского пира с разговорами, музыкой и даже танцами - Василий Данилыч тихо сказал мне:
       - Спустимся ненадолго во двор...
       Мы немного прошлись меж сараюшек, тут у каждого был свой - мы хранили в них картошку и овощи, а также всё, что оказывалось лишним в квартире. Вскоре внезапно вспыхнувший пожар уничтожил это гнездовье, и двор сразу стал обширным и сначала показался нелепо пустым...
       - Мы теперь нечасто вдвоем встречаемся с вами... Что делать: думаю, это еще от нас не уйдет... - своим спокойно-дружеским голосом начал Василий Данилыч. - Но я вот о чем... Вы с Верещагиным близкие друзья... Поостерегите его от.... - он назвал имя женщины, о связи Ивана с которой я уже знал. - Она, по слухам, не только очень... притягательна, но и опасна... Мне тут как-то изложили историю, скажем, ее жизни... Знаю, что никто не любит вмешательств в свое личное, да что делать... Вот вчера мой помощник говорит - шел в Дубово на нашем катере, а навстречу - лодка с Верещагиным и... Понимаете? Это становится известно уже многим. А, судя по всему, у Верещагина и с женой сейчас хорошо... Как бы не нарушилась эта идиллия... - добавил он очень серьезно.
       На следующий день у меня была встреча с моими железнодорожниками, и после часовой беседы с ними о том, что и как вершится на земле и почему земной шар еще вертится, - совсем недавно казалось, что и это под вопросом, после Карибского кризиса и других событий, самым ужасным из которых представлялось убийство президента Кеннеди... Теперь, в конце ноября шестьдесят третьего - с утра до вечера обсуждалось всеми и это убийство, и его последствия... Это было одно из самых больших потрясений нашего времени. Вот и мы с железнодорожниками говорили об этих делах, пытаясь осознать то же, что и все... Меня редактор в таких случаях отпускал не переча, даже поощрительно: "Дело нужное, понимаешь - поручение Ивана Матвеича..." Поэтому возвращаться в редакцию я не торопился, а завернул пообедать в железнодорожный ресторан здесь же под боком. Только в зал - вижу одинокую пару у того окна, что выходит на проездные пути: Иван и его пассия. Хотел было тут же выйти, но Иван меня уже заметил и махнул рукой. Я подошел. Он - был бледен и хмур, она - спокойна и, показалось мне, даже улыбчива слегка - еле приметно, и в улыбке этой была какая-то победительная сила: точно она вот только что добилась того, к чему долго шла. Здесь, в холодном и сильном свете ноябрьского дня, я уже мог видеть это лицо в упор и без ретуши теней. Даже победительная усмешка, то уходившая, то проявлявшаяся вновь, хранила, казалось мне, некую тайну. Я потом долго пытался разгадать это роковое лицо, уже зная, на дорогах жизни, что и правда встречаются те самые таинственно-опасные женщины, несущие своим избранникам гибельные повороты в судьбах - или оставляющие после себя семейные трагедии, в лучшем случае драмы... Лицо это было несколько азиатского типа, темноватое и широкое, с намеченными, но не слишком, высокими скулами: как будто природа хотела дать им простор, но спохватилась и оставила свой разбег. Но самое неожиданное и невольно схватывавшее тебя - его едва заметное непостоянство линий и всех этих точек, ямочек, теней... Мимика его была скрытой и в то же время ты видел тайну ее - она наполняла лицо непрестанной игрой, отражавшей бесспорную и едва не враждебную тебе или даже всему свету лукавость. Это лицо как будто говорило: думайте что хотите, а вы ведь не можете оторвать от меня глаз... Я знаю это - и мне этого довольно: пока. У меня есть моя цель - и я к ней иду. Всю нашу недолгую встречу за столом она опять просидела молча, как это было и в Пено. Или призывая меня уйти - или же просто игнорируя, понимая свою полную власть над Иваном и не боясь уже никого и ничего. Но Иван решительно удержал меня.
       Когда мы остались вдвоем, он проводил меня до редакции. Дошли до Восточного переулка - неожиданно махнул в сторону озера:
       - Вчера очень даже легко могли оказаться на дне. Помнишь, как мы с тобой однажды в прошлом году пробирались на Кличен, и не заметили промоину? Ну вот... Мы с ней шли на "буране" на Городомлю, там пало несколько лошадей. Я сильно гнал от всех этих встрясок, ну, знаешь, как-то ни о чем не думая... У меня сейчас часто такое случается, когда снова у нас с ней началось... - тихо и почти с ненавистью, услышалось мне, сказал он... - Вот-вот всё дойдет до Галки, а это уже полный крах, ты знаешь её характер... Гоню - и вдруг в шаге огромная полынья, все затрещало под нами, я едва успел дать полный газ! А когда оглянулся - вижу, она смеётся! И не дрогнула...
       Много лет спустя я написал небольшую повесть о наших молодых днях в Осташкове. Многое изменив в ней, я все-таки попытался передать трагическую канву - то самое, что происходило с Иваном в те дни нашей жизни. В этой повести он гибнет вместе с девушкой, которую полюбил: я заменил ею опытную и грешную женщину, старше Ивана годами и такую изворотливо-хищную нравом. И когда теперь задумываюсь над судьбой моего друга, его жены и детей - невольно думаю: "А насколько лучше было бы для него... Может быть, и для всех... Если бы в ту поездку на Городомлю он и его спутница в самом деле оказались на дне озера..."

    Глава десятая

    На весеннем озере

       Весна пришла неожиданно - так случается в молодости, когда работа и вихри мыслей и ощущений, одолевающие нас с утра до ночи, не оставляют порой времени на все внешнее. И вдруг я очнулся в середине апреля на Селигере, уже далеко от берега, оставив слева от себя Кличен. С изумлением оглядываясь, я видел то гладкий, то ноздревато-взрыхлившийся лед, прикрытый свеже-зеленоватым воздухом, который так удивительно передавал настрой неба, самого озера на весну - уже и здесь, не только на берегу. До этого часа все казалось, что Селигер продолжает спать непробудным сном, а он уже сладко расшевеливался в глубинах своих. Этот простор, необъятное небо и казавшийся пестрым, но с преобладаньем нежно-зеленого лед - настраивали на все весеннее и в душе. Особенно - после моего долгого разговора с Павлом Борисовичем Кульбицким, в его тесно-душноватой комнате домика бывшего дьячка, по его слову, под стрекот летающих во все стороны канареек... Старый краевед показывал мне толстенные рукописные книги с записями черным и некрупным, четким почерком монахами Нило-Столобенского монастыря о событиях их жизни, спасенными им во время разорения обители. Не знаю об их теперешней судьбе. Интереснее всего был мне комментарий директора в отставке - об Осташкове прошлого, нравах и обычаях осташей того времени, его молодом и неожиданном даже и для него самого увлечении краеведением. Возникшим, как понимал он это, из его безмерной любви к родной приселигерской земле... И все повторял, с закипавшим глубоко внутри волненьем, о родителях своих так тронувшие меня слова: "Да святится имя их... Это от них пошло у меня - любовь ко всему, что родное вокруг... А потом так и осталось навечно..." Стоя вдали от берега, оглядывая зеленовато светившееся пространство и ощущая свое одиночество и холодок отъединенности от всего мира разом - я в это же самое время предвкушал свою завтрашнюю поездку в Ленинград... Все, что предстояло увидеть там, начиная от Дворцовой набережной с нашим домом, в котором мы и учились, и жили в студенческие годы... Встречи с однокашниками... С улицами и площадями великого города. С Невой...
       Дело в том, что я разделил свой отпуск на две части: две недели провел у родителей с сынишкой, который по-прежнему жил с дедушкой-бабушкой, а вторую половину заранее решил оставить на поездку в Питер. Суть же была в том, что я задумал написать повесть о ленинградской юности. Это уже давно не давало мне покоя - рассказать о студенческих днях так, как они теперь представлялись мне, пережить заново былое, преобразив его в то же время в искусство... И сейчас, на этом весеннем льду, я испытывал сильнейшее волнение - видя все, что вокруг, но уже разматывая таинственный клубок замысла и его возможного исполнения. Забегая вперед, скажу, что маленькую повесть я действительно написал - и запихнул ее в чемодан, который верно служил мне все институтские годы и потом еще много лет: черный, обитый никелированными уголками... Но, перечитав эту свою первую повесть о Питере через несколько лет, я в растерянности и обиде на самого себя сжег ее... - неужели я так жалко, забыв обо всем глубинном и сотрясавшим полнокровностью студенческого бытия, написал о днях юности!
       Вернулся я прямо в разгар майского цветенья. И только посидели мы дома с Ниной, только - только я ей - о Ленинграде, она мне - об осташковских событиях... - как я уже понял по ее голосу и лицу: произошло что-то или трагическое, или настолько потрясшее ее, что она не смогла мне сразу сообщить об этом. И меня как будто ударило тут: "Что-то с Иваном?.. - Почему я спросил именно о нем? Как видно, темные предчувствия не оставляли меня. - Да. Иван в тюрьме. Был суд. Сейчас его уже увезли из Осташкова..."
       Я бросился вверх по лестнице: не к Галине - к Василию Данилычу. Он был дома, но не стал вести разговора о событиях недавно минувших дней в домашних стенах. Мы пошли в ресторан при гостинице и устроились за столиком, отъединившись от всех. Взяли бутылку клюквенной настойки - такую мы пили с Володей Соколовым почти два года назад. И я узнал, что же случилось с Иваном... По видимости эта история выглядела приземленно - и мрачно бытовой: Иван ворвался в квартиру той женщины, жизнь которой так трагически переплелась с его жизнью. Стал приставать к ней. Она отвергла его домогательства. Тогда он силой взял ее... А она после его ухода вызвала милицию - и его арестовали по горячим следам... Но все выглядело настолько неубедительно, что и скороспешный суд тотчас понял это. Однако женщина демонстрировала следствию синяки на шее и теле, нашла свидетелей, слышавших ее громкие крики... В результате Иван получил "минимально возможный", как сказал Василий Данилыч, в таких обстоятельствах срок: полтора года... Но все, продолжал он, были уверены, что это заранее обдуманная и ловко осуществленная инсценировка.

    Глава одиннадцатая

    Пропустим целый век...

       "Пропустим года два..." - писал Лермонтов в одной из своих поэм, в великой свободе владенья своего словом и образом. Пропустим целый век... - а по моему сегодняшнему утреннему чувству не меньше прошло с наших осташковских дней.
       На скамейке у своего маленького огородика сидит пожилая, да скорее уже просто и старая женщина - тяжело, недвижно сидит. Она увидела меня, когда я возвращался со своей привычной прогулки в сторону деревни Старая, по живописнейшей дороге меж сосновых рощ на взгорьях, вдыхая сладковато-тонкий запах разогретой теплым осенним днем смолы. Женщина помахала рукой. Я подошел к ней, сел рядом на короткой скамье под навесом - на случай дождя. Галина Верещагина. Она всю жизнь носит фамилию своей молодости. В сущности, юности - вышла замуж за Ивана двадцати лет. Мы помолчали. Время от времени я вижусь с Галиной все эти десятилетия - прошлого, нашего века, теперь и в наступившем новом тысячелетии. Женщина, на которую обрушилось столько горя, самых неожиданных несчастий - редко говорит о своей судьбе. Иногда кажется - смирилась с ней, в другой раз - тяжелое отупенье постепенно овладевает ее мозгом: так ей легче жить. Доживать - говорили раньше, и это точное слово. Она редко упоминает о прошлом. Правда, иногда мы что-то припомним и даже посмеемся. Но черное облако тут же накрывает ее - и память отступает. "Погулял? - Да, немного. Здесь ведь только дыши ... - Но она оставила эти мои слова без внимания. - Сижу вот. Живу. А дети погибли. Теперь вот Ивана тоже нет. Слышал? - Да. - Сидим молча, каждый уйдя в свое. Но я чувствую - это еще не конец разговора, и продолжаю сидеть. Маленькие огородики, такой славной выделки, хозяйского внимания и тщания заботы о пище насущной, еще кое-где курчавятся остатками разнообразного овоща. Картошка почти везде убрана. Крохотные сараюшки. Летние будочки и что-то вроде душевых тут же - омовенья ради после труда на своем участке. Взрыхленная, хорошо потрудившаяся за лето земля. А чуть дальше, окаймляя эти участочки, плотно стоит уцелевшая сосновая роща. Мне иногда так хочется расстаться с городской квартирой, приобрести здесь жилье попросторнее, потому что цены в поселке куда ниже городских, останутся даже какие-то деньги и на приварок, - и в свободные часы и самому копаться вместе с женой на земле, выращивать картошку и все, что сажают соседи, не отставая от них. А в свободные от дела, которое все еще держит на земле, часы - бродить среди этих рощ дорогами и тропами, вот хоть и в сторону деревни Старая. Знать, что еще уцелело несколько человек из твоей молодости и даже школьной поры, к которым иногда можно зайти и поговорить. И которые тебя не оставят, верные прошлому, если что... Но город все еще не отпускает - издательства, больницы... Привычка к суетно-многолюдной жизни, хотя она мало что дает душе. - Неправильно это, - вдруг тихо, с легкой заминкой говорит Галина. - Я живу, а Димы, Андрея нет. Да что будешь делать. То отгоню мысли, а сядешь отдохнуть или дома глянешь на фотографии - и пошло... Ты вот не захотел и смотреть на старого Ивана, а и его теперь нет. - И,.помолчав, совсем тихо добавила. - Такого-то сильного... Красивого... Когда-то..."
       Да, несколько лет назад я зашел к ней и Галина показала мне фотоснимок: стоит какой-то пожилой мужчина плотного сложения с редкими седыми волосами и морщинисто-спокойным лицом. Снимок ничего не сказал мне. "Иван..." - Галина резко отшвырнула его. Я ошеломленно молчал. Такого Ивана, подумал с полной уверенностью, я никогда не хотел бы видеть: в памяти он жил всегда двадцатичетырехлетним. Только таким я желал и помнить его. Об этом тогда и сказал Галине. И она понимающе кивнула.
       Когда Иван освободился, а это случилось месяцев через семь, меня уже не было в Осташкове. Он приехал за семьей и увез жену и сына на самый запад страны, где устроился ветеринарным врачом совхоза. Там они прожили вместе несколько лет. У них родился еще один сын. Потом неожиданно Галина вернулась домой - с обоими сыновьями. Когда я встретил ее во время своего отпуска - сказала коротко, что "у Ивана начались старые его истории..." Вникать в которые мне уже не хотелось: прошлое навсегда осталось позади. Прошло еще несколько лет - узнал, что дети Галины учатся в Ленинграде, сначала старший, затем туда же она снарядила и младшего. А несчастья пришли в конце девяностых: сначала старшего, Диму, топоток босых ножек которого время от времени доходил из прошлого, когда вспоминался Осташков и наши квартиры, третий и четвертый этажи - сначала старшего прямо на улице "...порезали какие-то бандиты...", как узналось в поселке. А затем погиб и младший, кажется, в схожих обстоятельствах. Сказать по правде - вникать в это не было сил: ведь не станешь же расспрашивать саму Галину обо всех этих ужасах. Подумал лишь: "Как у нее достало сил вынести все это и жить дальше..."
       Старая женщина, сидевшая слева от меня, говорит о плохом в нынешний год урожае картошки - все лето лили дожди, вымокла. Она незаметно для меня перешла на эту тему. А я видел и слышал сейчас другое...
       Мы четверо решили в выходной поехать на Кличен загорать и купаться. Набрав с собой припасов на целый день, пришли на озеро. Спустились от стен Житенного монастыря к воде, желая найти доброхота, который перевезет нас на остров... Но что это?.. С какой-то наглядной мощью, сначала молчаливо, с нарастанием угрожающе забурлив, но еще будто предупреждая о возможных близких последствиях - озеро приподнялось... Махнуло одной волной, другой... Ветер пробежал от нас до края горизонта. Скрылся в неоглядных просторах, потом вернулся, мгновенно облетев, показалось, все плесы, заливы и острова. И - свирепо загудел прямо перед нами... Все вздыбилось, заплясало, загудело и яростно бросилось на берег! И это - здесь, у привычно тихих берегов, а что делалось на неоглядных просторах...
       Но тут я услышал смех, оглянулся. Иван и Галка, обнявшись, стоя рядом, в едином порыве вскинули свои прекрасные юные лица, и, глядя на озеро, на вмиг помрачневшее небо - смеялись! Точно бросая вызов всем стихиям жизни и природы разом... Над всем окружающим миром уже бушевала гроза - они продолжали смеяться. Как было не любоваться этими лицами, этой бьющей из них радостью жизни...
       Отходя от старой женщины, тяжело и уже молчаливо оставшейся сидеть на скамье под навесом, я думал о коротком и призрачном счастье людском, о тревогах и бедах, подстерегающих нас на путях жизни... Счастлив, кто одолевает их. Но случается это далеко не у всех.
       Ветер над Селигером. Как мне хочется подчас увидеть все это заново - сверканье молний и раскаты грома, вздыбившиеся волны и озарявшийся вспышкам горизонт.
      
       Но даже если и доведется еще встретиться с таким часом на Селигере - это будет уже другая гроза и другая буря, иные волны помчатся по необозримым просторам великого озера: наши бури позади.
      

    х х х

       В вечер своего отъезда в Кишинев я пришел в городской парк и присел на скамью недалеко от колокольни. Начинался новый период жизни. Я не знал, что он принесет, как будет все у меня развиваться дальше. Но все новое всегда сильно волнует нас, и я навсегда запомнил этот свой час... Где-то рядом в густых кустах защелкал, свежо и отчетливо, соловей. И вдруг я услышал свой голос. Что такое?! И тут же вспомнил: очень приветливая и частенько навещавшая нашу редакцию женщина, радиожурналист, узнав, что я пишу стихи, а я тогда и правда заполнял ими свои тетрадки - предложила мне записать их на пленку и обещала дать на радио. И вот я услышал свой голос: "...гудела даль, призывно и тревожно..." Ни начала этого стихотворения, ни завершения не вспомнить теперь. Но даль и правда ожидала меня - полная всяких и надежд, и тревог.
      

    2003,2009

      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Немчинов Геннадий Андреевич
  • Обновлено: 11/02/2010. 110k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.