Оскотский Захар Григорьевич
Миниатюры из цикла "Зарисовки"

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 23/01/2017.
  • © Copyright Оскотский Захар Григорьевич (zakhar47@mail.ru)
  • Обновлено: 01/02/2007. 20k. Статистика.
  • Миниатюра: Проза
  • Оценка: 8.43*6  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Миниатюры из цикла "Зарисовки"

  •   МИНИАТЮРЫ ИЗ ЦИКЛА "ЗАРИСОВКИ"
      
       ДВЕРИ
      
      Для одного весьма серьезного учреждения выстроили новый корпус. Там есть узкий коридор, в который выходит ряд дверей из кабинетов. Строители сильно сэкономили, и коридор вышел до того узким, что распахнутая дверь перекрывает его до середины. Если мимо кабинета проходит человек, а дверь резко распахнуть, дело может кончиться плохо.
      Свои сотрудники - пуганые. Проходя по коридору, жмутся к стенке. Но проходят по нему и новички, и командированные. И вот, случилось неизбежное: одному бедняге так влепили в лоб дверью, что он отправился в больницу с сотрясением мозга.
      А учреждение, повторяю, весьма серьезное, отдел техники безопасности в нем, конечно, имеется и обязан отреагировать на тяжелую травму. Издали приказ: прибить ко всем дверям тугие пружины. Прибили. Но уже через год стали пружины растягиваться, слабеть. Да и нелегко с ними открывать двери. Стали пружины потихоньку снимать.
      Когда следующей жертве расквасили до крови нос и губы, один молодой специалист предложил сгоряча: раз стену сломать и расширить коридор невозможно, давайте хотя бы вместо обычных дверей поставим сдвижные, как в купе. На него цыкнули: нарушение государственного стандарта, нарушение проекта, да и расходов на такую перестройку в бюджете учреждения не предусмотрено! Вместо этого опять издается приказ, опять достают и прибивают пружины... Очередному зазевавшемуся едва глаз не выбили.
      За десять лет повторилось уже пять или шесть таких циклов. Сколько еще будет?
       1983
      
      
      СЕКРЕТНАЯ БИОГРАФИЯ ФЕЛЬДМАРШАЛА КУТУЗОВА
      
      В другом, также весьма серьезном учреждении знакомая девушка из спецбиблиотеки показала мне восхитительную книжицу: биографию фельдмаршала Кутузова, убого написанную, без имени автора, зато с черным грифом "секретно" на обложке. Издание Артиллерийской академии, 1937-й год (к 125-летию Отечественной войны).
      Приказ ли в то время был такой, чтоб все на свете, даже про Кутузова - засекретить. Или с общего перепугу ее засекретили, на всякий случай. Или просто сумасшедшим был тот артиллерийско-издательский начальник, что ее выпускал, - теперь не узнать. А книга - вот она.
      Давным-давно бы ее рассекретить и сдать в макулатуру, кому она нужна-то! Но для этого надо же какой-никакой труд приложить: разрешение запрашивать, бумаги оформлять. А кому охота с такой чепухой возиться? Никому не охота. Кто это заставляет делать? Никто не заставляет. Так и остается она секретной, а значит - на строгом учете. И попробуй-ка ее потерять, попробуй домой унести: чего доброго, под суд загремишь!
      Так и стоит, сволочь, на железной полке, в железном шкафу, за семью замками, за семью печатями. Стоит - памятником своему и нашему времени. Создателей своих пережила и нас с вами, пожалуй, тоже еще переживет.
       1983
      
      
      ОТЕЦ МОЕГО ДРУГА
      
      Отец моего друга умер в конце пятидесятых, допившись до белой горячки и цирроза. А началось это так: вскоре после войны он, демобилизованный офицер армейской контрразведки СМЕРШ, молодой, здоровый парень, был назначен в один из старейших и знаменитейших ленинградских вузов начальником отдела кадров. Пост в вузе, где студентов обучают и делают серьезную науку, вроде бы невидный, оклад - скромный. Но время-то какое текло. Время!
      Словно мало было Ленинграду великих блокадных горестей. Первые послевоенные годы вышли для города кое в чем пострашней военных. Сорок девятый - в особенности...
      И вот, ученые мужи - профессора, доценты, среди них и с мировыми именами были, - стали ластиться к новому начкадру. Одни происходили из дворян, другие - из евреев, у многих были репрессированы родственники или бывшие сотрудники. Да и тем, у кого в анкетах благополучие, но кто просто на хороших местах, страшно было за эти места в такое время. Да и за саму жизнь страшно!
      Молодой начальник отдела кадров еще и осознать не успел, в чем его сила, в чем власть над этими людьми, а его уже принялись наперебой водить по лучшим ресторанам. Денег-то у них хватало.
      Потом, когда он уже поопустился немного и сам стал просить, и они уже меньше его боялись, - стали откупаться лабораторным спиртом...
      Когда его выгоняли, вконец спившегося, состарившегося в считанные годы, он пытался, как за соломинки, хвататься то за одного из них, то за другого. От него отворачивались.
      Все это рассказала мне мать моего друга. И плакала, снова все в рассказе переживая. И все повторяла, как остерегала она мужа, чтобы не заносился он со своей властью, с дружбой тех людей: ты - человек маленький!
      А из тех потом - иные в академики вышли. И в некрологах, в воспоминаниях много писали о том, какие они были люди, - великие, замечательные.
       1984
      
       ДАВНЕЕ
      
      Мне сказали, что их обоих уже нет в живых. А тогда, когда я знал их, в середине шестидесятых, они были моложавы и крепки, эти два подполковника с военной кафедры. Каждый много лет читал свой спецкурс, однообразие надоело самим, оба любили во время занятий отвлечься, порассказать о своей жизни. Рассказывали просто, без рисовки, вспоминая и дальним эхом переживая события. Обоим можно было верить. А то, что не рассказывалось всем, они договаривали мне, когда мне выпадало дежурить с кем-то из них по кафедре, и мы сидели, курили в пустом ее коридоре. Со мной тогда многие охотно откровенничали. Может быть, чувствовали во мне искреннее любопытство и поддавались ему. Ну, а о тех подробностях, о которых эти двое умалчивали даже со мной, уже нетрудно было и догадаться.
      
      Войну оба начали двадцатилетними лейтенантами, сразу после училищ, и оба - в тылу. Один оказался в зенитном полку, прикрывавшем волжский город, куда эвакуировались разные важные госучреждения. Немцы туда не долетали. Служилось голодновато, но безопасно.
      В начале сорок второго собрали офицеров полка и объявили: кто рвется на фронт - писать заявления... Наш лейтенант растерялся. Писать было страшно. Фронт, пылавший в тысяче верст от них, пожирал людей. В его адской топке жизнь зенитчика была сухой травинкой. Приезжавшие оттуда рассказывали, как немецкие бомбардировщики чуть не с первого выстрела засекают и раздалбывают наши батареи, как беспомощны тяжелые дальнобойные зенитки против пикировщиков, против "мессершмиттов" на бреющем полете. Но и не подать заявление тоже почему-то было страшненько. Он подал. Все подали, кроме троих. Этих троих на фронт и отправили.
      Наш лейтенант был потрясен. Он понимал и вполне принимал жестокую справедливость начальства, но не верилось, что все - так просто. Что и от фронта уберечься, и зацепиться на хорошем счету - у своего начальства и еще там, где надо, - можно такой малой ценой, листком бумажным с подписью.
      Наступил уже сорок третий, полыхающий фронт стал продавливаться на запад. Полк перевели под Москву, переформировали в учебный. И служить было бы можно, если бы не все тот же страх. Начальство, правда, не устраивало больше таких жестоких проверок, но ведь на офицера в тылу всегда смотрят особым взглядом. А то, давнее его заявление уже подзабылось, потеряло силу. А война шла, и люди кругом двигались, менялись. Кто-то без всяких указаний подавал заявления - на фронт, - и их иногда отправляли, а иногда не отправляли. И у этих, у оставшихся, цена их недавних заявлений была куда выше, чем у него. Никому не докажешь, что он свое писал в более тяжкую пору.
      Наконец, измучившись, он решился и подал новый рапорт. Последовали несколько дней напряженнейшего ожидания, в которые он особенно яростно и громко натаскивал и муштровал новичков: пусть видят, пусть слышат, как он нужен здесь, на своем месте! Зато, когда стало известно, что ему отказали (кто-то же должен готовить для фронта новых артиллеристов), с плеч свалилась гора. Теперь он снова был защищен, и надолго. Для полноты, конечно, надо было бы еще раз, самому обратиться к командиру, возразить против отказа. Но на это его уже не хватило...
      К началу сорок пятого он, впрочем, занервничал по противоположной причине. Он собирался и после войны служить в армии, а для послевоенной службы, для анкеты, для академии надо было пройти через фронт. Он подал третий рапорт, он стал добиваться, требовать. И позднюю его прыть начальство встретило не только без насмешки, но с пониманием и вполне благосклонно. Как же, парень не раз просился в действующую, его не пускали, и теперь, когда война к концу, он, ясное дело, совсем потерял покой. Дайте же вы повоевать человеку!
      В марте сорок пятого он оказался в армейском зенитном полку на фронте. Небо там гудело от своих самолетов, немцы уже почти не летали...
      
      Второй лейтенант в сорок первом году оказался и вовсе за Волгой. Он служил на разрядной базе. Было в войну несколько таких адских заведений для разрядки (в документах писали - "разделки", как о мясных тушах) своих старых и немецких трофейных боеприпасов.
      Фронты мучились "снарядным голодом". Чтобы насытить их выстрелами, заводам не хватало металла, особенно цветного, не хватало взрывчатки и порохов. Надо было добывать и использовать все, что можно, а зачастую - и то, что нельзя. И значит, надо было днем и ночью встречать на сортировочной площадке вагон за вагоном, набитые вперемешку снарядами, минами, бомбами самых разных, а часто неизвестных конструкций. Выплавлять, вымывать, высверливать из корпусов тол и аммонит, срезать медные ведущие пояски, выжигать в грохочущих, содрогающихся от внутренней канонады бронепечах капсюля из взрывателей и отправлять, отправлять вагон за вагоном - сталь, медь, латунь, свинец, алюминий, порох, тротил.
      Тот, кто работал на разрядных базах, мог ошибиться один раз в жизни. И случалось, что они ошибались, усталые, вымотанные люди. Подрывались поодиночке, на разрядке в бронекабинах и бронеямах. На этих базах даже пайки выдавали по нормам действующей армии. А наш лейтенант рвался оттуда на фронт, писал рапорт за рапортом. На одном из них командир базы наложил резолюцию матом. Но понимая все, понимая, что заменить его с бесценным опытом нескольких месяцев этой безумной работы непросто, он все-таки рвался в настоящий бой.
      В рапортах он писал разные высокие слова, но только потому, что так полагалось, таков был обряд. А в душе его не было высоких слов, были боль и горькое недоумение от поражений. И нетерпение ненависти - самому ринуться в драку, наносить удары. И еще - нечто вроде стыда за то, что в такие дни он в тылу, где самую трудную, самую опасную работу все равно не сравнить с передовой. И стыд этот, невольное чувство вины, были перед теми, кто никогда не смог бы его упрекнуть: перед товарищами, с которыми вместе закончил артиллерийское училище, и которые - об одних он знал, о других догадывался по сводкам - к тому времени, к концу сорок первого, началу сорок второго, уже почти все погибли.
      Пусть не сразу, но он добился своего и попал на фронт. В сорок третьем. Воевал на самых несчастных машинах той войны - открытых, легких самоходках СУ-76 (фронтовики называли их "суками" и "голожопыми 'фердинандами'": вместо брони сверху и сзади у этих машин была брезентовая накидка). Был ранен, горел, испил всю чашу до дна...
      
      После войны оба прошли академию, но, видно, у обоих служба в мирные годы как-то не слишком удалась, если оказались они в конце концов в невеликом подполковничьем чине в таком тихом, спокойном, тупиковом для офицера месте, как военная кафедра.
      Сейчас их обоих уже нет в живых. Оба умерли, едва перешагнув за шестьдесят, у того и у другого сдало сердце. А я помню их такими, какими они были много лет назад - еще моложавыми, сорокапятилетними. Они, конечно, знали все друг о друге, да и вообще не очень друг друга любили. Мы чувствовали за их внешне приятельскими отношениями взаимную неприязнь. Но удивляло иное: в общих спорах с нами, против нашего всезнайства и иронии, выступали они всегда вместе, как люди одного времени, одной жизненной науки, одной судьбы. И мы, двадцатилетние, мальчишки той благополучной эпохи, еще не могли этого понять.
       1984
      
      
      ПРОФЕССОР КОНДРАТЬЕВ
      
      В библиотеке случайно снял с полки увесистую книгу в парадном серо-голубом коленкоре: издание 1955 года, сборник трудов незадолго пред тем скончавшегося профессора Кондратьева. Страницы, чуть тронутые желтизной, гладки и глянцевиты. Они плотно слежались, их углы идеально прямы. За тридцать лет книгу никто не раскрыл.
      Предисловие составителей: комиссия издает творческое наследие всеми уважаемого, светлой памяти, незабываемого... Я узнаю, что профессор Кондратьев работал в больших провинциальных институтах. Вначале - в Сибири. Там создал он теорию неких машин, публикуемую в первой части книги. Правда, теория эта устарела, но профессор Кондратьев был очень хороший человек. Там, в Сибири, в трудных двадцатых его доброжелательство, его участие были для всех поддержкой...
      Потом он получил кафедру в городе на Урале. Написал здесь несколько трудов о применении математической статистики в производстве - это вторая часть книги. Правда, выкладки и формулы его слишком упрощены и в наши, пятидесятые годы представляют лишь исторический интерес, но профессор Кондратьев был очень хороший человек. А каким удовольствием было слушать его лекции!..
      Последние годы он провел в одном из крупных городов на Волге. Много занимался вопросами надежности. Его статьи об этом - третья часть книги. Правда, развитие теории надежности пошло другими путями, и статьи теперь интересны разве только как поиск, но профессор Кондратьев был очень хороший человек. Его скромность и отзывчивость... Он завещал институту свою библиотеку... Все, кто его знал... Все, кто имел счастье быть его другом...
      Я пролистываю книгу. Закрываю. Ставлю на полку. Мне грустно. Оттого ли, что я думаю о беспощадных законах творчества и памяти. Или это, что называется, "мировая скорбь" - пролетевшее дыхание вечного тока времени, растворяющего так стремительно и равнодушно капельки человеческие со всем, что для них, для этих капелек, казалось значительным и составляло самое жизнь? Или жаль невозвратимого благородства минувших лет? Или жаль самого профессора Кондратьева, который, что ни говори, а был судя по всему, действительно, хороший человек.
       1985
      
      
      НОСТАЛЬГИЧЕСКОЕ
      
      И все же, была своеобразная прелесть в незабываемой эпохе Великого Застоя. Вот подлинная история из тех славных времен.
      Некий художник зарабатывал на жизнь тем, что дважды в год, к Первомаю и к Седьмому Ноября, по заказу райкома рисовал портреты наших вождей - членов Политбюро ЦК КПСС - для развешивания на улице. (Если кто забыл: развешивать сей иконостас полагалось в каждом районе.)
      Технология у художника была особая. Он наливал воду в огромное корыто, высыпал туда и растворял несколько килограммов сахара. (Опять же, для тех, кто забыл: килограмм сахарного песка стоил 90 копеек.) В сладком растворе он вымачивал холсты и натягивал их на рамы. Холсты, пропитанные сахаром, становились на диво крепкими. Потом он покрывал их с двух сторон лаком (чтобы сахар не растворялся от дождей за те несколько дней, что им висеть на улице) и стремительно малевал портреты.
      Праздник заканчивался. Райкомовцы снимали портреты с улиц и прятали их в подвал. А дальше - ясное дело: мыши тут как тут на этот сахар...
      Проходило полгода. Накануне очередного праздника, за три дня до того, как развешивать портреты (всегда за три дня, не раньше, иногда и за два!) к художнику прибегали из райкома:
      - Выруча-ай! Спаса-ай! Мыши все портреты погрызли!
      Художник (новые портреты у него, конечно, были уже готовы) изображал недовольство:
      - Что ж вы так поздно спохватились? Раньше не могли, что ли?
      - Да кто ж его знал! Спаса-ай!
      - Ну ладно, что с вами сделаешь. Только за срочность - двойная оплата!
      - Все, что хочешь! Спасай!!
      Вот так и жили. И кому это мешало?
       1994
      
       ПРОРОК
      
      Зима 1996/97 годов, не то декабрь, не то январь. Линия метро от района Гражданки к центру разорвана плывуном и, кажется, ее не сошьют уже никогда. Я добираюсь в свою котельную на улице Белинского на перекладных: трамваем до станции Ручьи, оттуда электричкой до Финляндского вокзала и на последнем этапе - троллейбусом через Литейный мост.
      Проездной билет у меня только на электричку. В трамвае и троллейбусе еду "зайцем", потому что нет денег: зарплата нищенская, и ту задерживают на несколько недель. Впрочем, кондукторы на городском транспорте еще не появились, а контролеров, хоть настоящих, хоть бандитов, промышляющих под этой личиной, мне бояться нечего: еду я всегда в час пик, в такой давке, в какую ни один контролер не сунется.
      Итак, половина восьмого утра, темень, лютый мороз. Битком набитый, тускло освещенный внутри старенький троллейбус, дребезжа и подвывая, тащится по бесконечному мосту над Невой. От дыхания множества людей стекла заросли толстым слоем белого инея, сквозь них ничего не видно. Только по ощущениям можно судить, что сейчас мы с запредельными для такой развалюхи усилиями взбираемся на вершину моста. Пассажиры, едущие на работу, угрюмо молчат. Я не сомневаюсь, что большинство из них такие же "зайцы".
      На заднем сиденье устроились старый бомж с бомжихой. Как ни тесно в троллейбусе, вокруг них удерживается свободное пространство из-за окружающей эту парочку атмосферы - невыносимого запаха помойки. Поэтому даже я, отделенный от бомжей несколькими пассажирами, хорошо могу их разглядеть. У старика - морщинистое коричневое лицо с проваленным ртом (когда он раскрывает рот, виден единственный зуб). Одет старик в темно-синий прорезиненный, колом стоящий на холоде плащ пятидесятых годов, на голове - черный берет с хвостиком на макушке, из той же эпохи. Старуха, такая же коричневоликая и беззубая, закутана в драный шерстяной платок. На ней светлый, в грязных пятнах, матерчатый балахон, который в послевоенные годы, кажется, назывался "мантель".
      Старик говорит, обращаясь как бы к одной старухе, но так громко, что его слышат все в троллейбусе, до самой кабины водителя. Говорит без всякой шепелявости, отчетливо, высоким баритоном, в котором гремят насмешливые и вместе с тем грозные нотки:
      - Запомни! Общество, которое ничего не производит и живет одной только перепродажей, такое общество - ОБРЕЧЕНО!
      Старуха слушает его с благоговейным видом. Слитное молчание сдавленных друг с другом пассажиров становится каким-то особенно напряженным. Троллейбус, перевалив подъем, взвывает с облегчением и, ускоряясь, мелко поскрипывая и позванивая всеми сочленениями, начинает скатываться по склону моста вниз, на Литейный проспект.
      
      2006

  • Комментарии: 1, последний от 23/01/2017.
  • © Copyright Оскотский Захар Григорьевич (zakhar47@mail.ru)
  • Обновлено: 01/02/2007. 20k. Статистика.
  • Миниатюра: Проза
  • Оценка: 8.43*6  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.