Аннотация: Роман "Зимний скорый" (глава 5). Полностью роман вышел в издательстве "БХВ-Петербург" в 2014 году.
5.
Вдали, в темноте, медленно двигались по Пулковскому шоссе - от Ленинграда и к Ленинграду - светлячки автомобильных фар. Кто-то минует поворот к аэропорту. Кому-то не нужно улетать.
Невидимым громовым шаром покатился по бетону разбегающийся лайнер. Дикторша прокричала объявление очередной посадки. Он невольно прислушался. Нет, конечно, это еще не его рейс.
Аля заметила, как он машинально вскинул голову и на миг застыл в напряжении. Губы ее искривила усмешка.
- Чего ты хочешь? - ощетинился Григорьев. - У меня через двадцать минут посадка! Я усталый, злой, мне ночь не спать - с самолета на завод! Зачем приехала? Если надумала уйти, могла бы подождать с таким радостным известием, пока вернусь! Или так не терпится почувствовать себя свободной?
Он ждал, что Аля в ответ заведет свое обычное: "А тебе обязательно - либо черное, либо белое! Если не кидаешься тебе на шею, значит, уходи прочь! Ты думаешь только о себе, ты устал, конечно! Мое состояние тебя не интересует..." Даже на это он был бы сейчас согласен.
Но она сказала, не то спрашивая, не то утвердительно:
- А тебе обязательно хочется, чтобы я была виновата. Тебе так будет легче.
Лето 1965-го было такое холодное и дождливое, какие даже в Ленинграде выпадают редко.
В начале июня провожали Димку в армию. Григорьев привез в подарок блок "Трезора", самых лучших тогдашних сигарет - болгарских, длинных, с фильтром.
- Ты что! - засмеялся Димка. - Лучше бы "Памира" купил по десять копеек! "Трезор" среди солдатиков не покуришь: только достанешь - пачку вмиг расхватают!
В комнате, где они когда-то занимались, у накрытого стола сели на прощанье вчетвером: Димка, Стелла, Александра Петровна и Григорьев. Марик не приехал, у него уже началась сессия, назавтра - первый экзамен. Марик только позвонил. Телефон висел в коридоре, Димка выбежал туда, и слышно было, как он кричит в трубку: "Спасибо, Тёма! Спасибо, старичок! Обязательно!.."
Коротко постриженный Димка, несмотря на возбуждение, был каким-то непривычно сосредоточенным. Почти не пил.
Григорьев смотрел на него, и даже не верилось, что он действительно провожает Димку в армию. Во взрослую, тревожную и суровую жизнь. В чем-то испытывал неловкость перед другом, в чем-то завидовал ему.
Александра Петровна молчала. Всё время казалось, что она вот-вот заплачет. А Стелла тянулась поговорить с Григорьевым. Расспрашивала, как он учится, и при этом смотрела прямо в глаза, внимательно и странно. Он смущался. По его мнению, Стелла не проявляла тех чувств, которые должна проявлять сестра, провожающая любимого брата на трехлетнюю службу.
Димка запретил идти с ним на сборный пункт, и, когда подошло время, решительно поднялся из-за стола: "Всё, прощаемся!" Обнял и поцеловал мать. (Та, наконец, заплакала, еле слышно, всхлипывая. Покатились слезы по щекам.) Обнял и поцеловал Стеллу. И вдруг, отстранившись, непонятно для Григорьева яростно погрозил ей пальцем: "Смотр-ри у меня!" И взял чемодан.
Григорьев и Димка вышли на улицу вдвоем.
- Жалко, что Тёма не приехал, - сказал Димка.
- У него завтра самый трудный экзамен, - попытался заступиться Григорьев.
- Да я не обижаюсь, - сказал Димка. - Тёма есть Тёма. Он свою науку ест, с наукой спит. Молодец...
- С Любой-то попрощался? - спросил Григорьев, чтобы увести разговор от Марика.
Димка сперва и не понял, о ком это. Потом сообразил, снисходительно усмехнулся:
- Ты что! Этих посикушек, знаешь, сколько! Только покажи... - Продолжая улыбаться, вдруг посерьезнел: - Со всеми, со всеми я уже простился, и с ханыгами, и с блядями. И черт с ними! Сегодня хотел только с тобой и Тёмой. Тот позвонил, ты приехал, - ну и хорошо!.. Всё, дальше не ходи!
- Я тебя до конца провожу.
Димка мотнул головой: "Нет!" И в лице его, в зеленых шальных глазах было что-то незнакомое, стремительное. Он обнял Григорьева, поцеловал в щеку и быстро пошел, взмахивая свободной рукой (другую оттягивал тяжелый чемодан). Что-то разрушалось, последние ниточки натягивались - вот-вот оборвутся.
Шагов через тридцать, прежде чем свернуть за угол, Димка обернулся и прощально помахал ему, оскалившись белозубой улыбкой.
После сессии, в июле шестьдесят пятого, студентов, закончивших первый курс, послали работать на стройке нового институтского общежития. Нины с ними не было. Григорьев слышал, как Нина говорила, что собирается на юг. Он даже не удивился, что ей удалось получить в деканате освобождение. Разве Нине хоть кто-то, хоть в чем-то может отказать?
А он три недели вместе с ребятами из группы яростно таскал по лестницам носилки: вверх по этажам кирпичи, вниз, во двор - строительный мусор, который собирали девушки. Ныли мускулы, известковая и кирпичная пыль покрывала лицо, забиралась под рубашку и, смешиваясь с потом, жгла тело. Но он был даже доволен. Ему хотелось именно такого непрерывного напряжения, отупляющей усталости, чтобы не думать о Нине.
Трудней всего было вечерами после работы и по воскресеньям. Марик тоже уехал из города, Григорьев чувствовал себя одиноким. Он играл в карты с ребятами в общежитии, ходил с ними в кино, сидел в пивном баре.
Эти бары, только что открывшиеся, были последней ленинградской новинкой. В них первое время ходили не просто для того, чтоб выпить пива, а из любопытства. Что-то западное, европейское чудилось в их пластиковой чистоте, красивых глиняных кружках, вежливости официантов. Забавляли чехословацкие пианолы: бросишь в прорезь пятнадцатикопеечную монетку, нажмешь одну из сотни кнопок (возле каждой - бумажная полоска с названием песни), - и сквозь прозрачную крышку видно, как из длинного ряда стоящих на ребре пластинок поднимется выбранная тобою, отъедет в сторону, к звукоснимателю, и вот уже гремят какие-нибудь "Очи черные" или "Оранжевое небо" малолетней вундеркиндки Ирмы Сохадзе.
Ребята много говорили о девушках. Послушать их, все они давно были мужчинами и с девушками сходились и расходились так легко, как будто проще этого ничего нет на свете. И черт их знает, врали или нет, потому что называли знакомых девчонок, однокурсниц. "Эта - страстная. Под новый год в общаге завалил ее по пьяне, так все плечи мне искусала. А утром проспались, делает печальный вид: что же теперь будет? А ничего, говорю, не будет. Досыпай, я пошел". - "А эта весной аборт делала. У нее парень с механического, она с ним ночью в душевой закрывалась. Их однажды выследили и снаружи заперли. Ржачка!"
И всё это говорилось о девушках, с которыми сидели рядом на лекциях и в лабораториях, обсуждали книги и кинофильмы, у которых списывали задания, клянчили конспекты перед экзаменами. Вокруг текла бурная, горячая, скрытая жизнь, а ему, Григорьеву, в ней не было места.
Он оказался самым младшим из ребят: сорок седьмого года рождения, восемнадцатилетний. Все остальные однокурсники были старше: кто на год, на два - после одиннадцатилетки, а кто и на три-четыре - после армии.
Он слушал их разговоры со скучающим лицом, иногда снисходительно хмыкая, если надо было как-то среагировать. Он ни за что не признался бы в своей невинности, хотя порой приходил в отчаяние оттого, что недоступна ему такая же легкость в обращении с девушками. Он и разговаривать-то с ними не умел.
Снова и снова он думал о Стелле. Ей исполнилось двадцать пять, и он уже понимал, что она не девушка. Причем, в его глазах это не унижало, а скорее возвышало ее. Он помнил димкины слова про "хахаля", но больше не испытывал ревности, вообще не задумывался о том таинственном парне, к которому Стелла убегала на свидания, и кому, возможно, дала когда-то власть над собой. Того - безликого, безымянного - словно не существовало. Всё заключалось только в самой Стелле, и ее взрослое состояние означало ее собственную власть, в том числе над его, Григорьева, судьбой. Он понимал, что, несмотря на разницу в возрасте, нравится ей. Вот, если бы она согласилась... если бы снизошла к нему... если бы стала у него первой... От таких мыслей голова кружилась. Потерять с ней проклятую мальчишескую невинность, стать мужчиной, - да от этого весь мир преобразится, и он в нем вырастет!
Однако, стоило ему приблизиться к телефону для того, чтобы позвонить Стелле, как вся его решимость тут же уходила, словно вода в песок, и он останавливался, беспомощный.
То есть, однажды он позвонил ей, когда получил первое димкино письмо из армии. Но тогда его так не мучили стыдные мысли, он разговаривал с ней просто и легко. А теперь...
Он придумывал, как и о чем будет говорить со Стеллой. Сперва, конечно, опять о Димке, по-другому и не начать. Потом надо спросить: "А как дела у тебя?" Если Стелла откликнется и начнет с охотой о себе рассказывать, он попробует намекнуть, что давно ее не видел. И если она и это воспримет благосклонно, тогда можно будет решиться и попросить о встрече...
Он просыпался ночами и долго ворочался без сна. Во взбудораженном мозгу всё выстраивался будущий разговор. Он подбирал фразы, - как ему казалось, легкие, остроумные, шаг за шагом приближающие его к цели. Пытался угадать варианты ее ответов и снова напряженно придумывал и запоминал собственные реплики на каждый случай. А утром плелся на стройку невыспавшийся, разбитый.
Закончилось унизительно: когда, наконец, он решился и позвонил, то, едва услышав ее тонкий голосок - "алло!", - задохнулся и бросил трубку...
О, этот жгучий восемнадцатилетний стыд, невидимый для окружающих! Он стыдился своей беспомощности, из-за которой не может стать мужчиной, и стыдился своих желаний: они загоняли его внутрь самого себя, в физиологию, в низменное, недостойное. Ведь его чувство к Нине, - он понимал, - все-таки было иным. И если он позволяет себе такие грязные мысли о той же Стелле и других девушках, пытается представить их наготу и себя с ними, - не то ласкающим, не то насилующим, - он теряет право о чистой и прекрасной Нине даже думать!
А разве не стыдно было мучиться от похоти, когда его друзья жили настоящей, возвышенной жизнью? Марик уже работал в студенческом научном обществе, Димка - служил в армии.
Он писал Димке длинные письма. Тот отвечал бодро: "Природы здесь нет - один лес. Людей нет - одни военные. Выпивки нет - один одеколон. Спи спокойно, к оружию меня еще не допустили!"
И наконец, стыдно было жить своими низкими страстями, когда в мире происходили великие, грозовые события. Тем летом американцы уже всерьез, беспощадно стали бомбить Северный Вьетнам. Вначале это вызвало шок. К партизанским боям на юге Вьетнама за много лет привыкли. Но тут - начали бомбить независимое государство. Бомбить, как в настоящей войне. Казалось, такого не было со времен Второй Мировой. (Корейские события их поколение почти не помнило, да и те, кто постарше, успели позабыть, - целая эпоха прошла.) Что же будет? Газеты, радио, телевидение тревожно кричали: "Вьетнам! Вьетнам!.."
А дома, в стране, ощутимо шло движение, здоровое, деловое. В марте прошел пленум ЦК по сельскому хозяйству. Спокойный и рабочий, не то что пленумы при Хрущеве - с толпами приглашенных и колокольным звоном об исторических решениях. В сентябре ожидали пленум по реформе промышленности. В газетах потоком шли статьи с критикой недостатков нашей экономики. Как же так: год назад те же самые газеты издевались над американскими "измышлениями", "утками", "фальшивками" о нашем кризисе, а теперь, по сути, всё подтверждали? Значит, это была правда, всему миру известная, и скрывали ее только от собственного народа, как в шестьдесят втором ракеты на Кубе? Ну, Никита Сергеевич!..
Вот только в мае, в праздник Победы (небывалое торжество - двадцатилетие!), кольнуло немного, когда выступавший с докладом Брежнев помянул руководство Сталина и зал дружно захлопал. Но Брежнев тут же назвал и маршала Жукова, и зал опять отозвался аплодисментами. Ну что ж, в хрущевские годы Жукова как только ни честили: душил-де всё передовое в армии, не давал развиваться ракетной технике, а в войну прославился только грубостью и жестокостью. Конечно, так нельзя. Конечно, нужна объективность, и с Жуковым, и со Сталиным (в Отечественную, что ни говори, он был главнокомандующим). И ничего плохого в такой объективности, наверное, нет. Не культ же собрались восстанавливать.
Правда, еще кольнуло и то, что выступления Косыгина по телевидению, к которым начали было привыкать, весной как-то незаметно прекратились. Но, наверное, у председателя совета министров есть более важные дела, чем отчеты перед телезрителями.
Сидеть всё лето в городе было невозможно, и когда работа на стройке закончилась, Григорьев, как студент и член профсоюза, купил в профкоме института путевку в дом отдыха в Зеленогорске. Отец, узнав об этом, только головой покачал: "Ну, ты совсем взрослым сделался! - и неопределенно усмехнулся: - Ты там смотри, шибко не разбегайся!"
С маленьким чемоданом в руке Григорьев сошел с электрички и зашагал по знакомой дороге - от станции к заливу. Только не сразу на пляж, как ходил когда-то с друзьями, а вначале туда, где над Приморским шоссе поднялись на холме пятиэтажные корпуса из белого кирпича - недавно построенный дом отдыха с громким названием "Морской прибой", его пристанище на двенадцать августовских дней, отмеренных путевкой.
Он приехал в солнечную погоду, какой давно не было этим летом. Он осматривался по сторонам и вспоминал, как в шестьдесят третьем приезжал сюда с Мариком и Димкой. Прошло только два года, а как всё переменилось! Вроде бы и мечта сбылась, он студент, а на душе - смятение и одиночество.
Дом отдыха был совсем новый. На лестницах по стенам - декоративные полочки, на них - деревянные вазочки с причудливыми сухими ветками, последняя мода. Номера - только двухместные и одноместные. Григорьеву достался одноместный! Крохотный, но удивительно уютный! В этом номере была даже раковина с холодной и горячей водой в кранах. А туалет в конце коридора был выложен чистенькой цветной кафельной плиткой и оттуда не пахло на весь этаж хлоркой. Настоящая роскошь!
Григорьев переоделся, положил в сетку-авоську подстилку и книгу. Спустился, вышел на игровую площадку перед корпусом. Здесь на раскрашенных щитах были нарисованы головоломки: мужик с волком, козой и капустой у лодки на берегу реки, магические квадраты с пропущенными числами, лабиринт. Отдыхающие, развлекаясь, со стуком бросали кольца на стержни, торчавшие из наклонной доски с цифрами.
Он пошел на пляж, побрел по песку среди распростертых, загорающих людей. Помимо воли, жадно, разглядывал молодых женщин в купальниках. Томила тайная надежда: а вдруг ЭТО случится с ним здесь. Где же еще и случаться такому? Быть может, одна из тех, на кого он искоса смотрит, проходя, окажется его соседкой за обеденным столиком. Хотя бы вот эта, что лежит, загорая, на спине, с зажмуренными глазами - крупная, длинноногая, с высокой грудью.
Он задавливал в себе горячий, колющийся кипящими пузырьками ток, склонял голову и всё дальше уходил вдоль кромки воды. Мелкие волны выплескивались на гладкий сырой песок. Залив искрился под солнцем.
Он шел и твердил про себя строчки Брюсова (в то лето он жил Брюсовым):
И встал я у скалы прибрежной,
И видел волн безвольный бег,
И было небо безнадежно,
И в небе реял - человек.
Над ним не трепетали крылья...
Ложился, пытался загорать и читать. У него была с собой прекрасная книга - "Молодые львы" Ирвина Шоу. В библиотеках очереди на нее записывались. Это Валентина Ивановна тайком выдала ему какой-то "контрольный экземпляр". Но сейчас никак не удавалось сосредоточиться. Досадуя на себя, он пролистывал книгу вперед, искал и находил постельные сцены. Женщины в книге были жадны к любви, сами искали близости. Неужели это действительно так? Почему в его жизни всё по-другому? Он сам виноват, глупый, неуклюжий?..
Его соседями по обеденному столику оказалась семья - муж, жена и мальчишка лет двенадцати. Мальчишка кашлял. Муж с женой, не обращая внимания на Григорьева, переругивались: кто из них не уследил и дал мальчишке, потному, напиться холодной воды из фонтанчика.
Григорьев снова ушел на залив, искупался. Потом купил газеты в киоске у почты (сюда их привозили из Ленинграда только в середине дня). Взял и тут же развернул "Правду", отыскивая главное - сообщения из Вьетнама. Оказывается, доблестные вьетнамские зенитчики за вчерашний день сбили девять американских истребителей-бомбардировщиков. Ну что ж, неплохо.
Он опять ушел на залив, читал, купался, следил за девушками. В номер возвратился уже в сумерках. Долго не мог заснуть...
Назавтра снова был жаркий, одинокий день. Григорьев несколько раз искупался, так что в конце концов закоченел. И долго потом шел по сырому, твердому песку вдоль кромки залива, согреваясь и стараясь утомить напряженное тело. Мимо разбросанных по бесконечному пляжу пестрых подстилок, на которых блаженно распростерлись загорающие отпускники. Мимо стаек парней и девушек, весело отбивавших волейбольные мячи. (Подойти бы сейчас к такому кружку, подбить отлетевший мяч и так же прыгать в солнечном воздухе, выкрикивать девушкам шутки.)
Он опять думал о Стелле, пытался представить ее в купальнике - такой, какой никогда не видел. Представлял ее обнаженные ноги, белые, очень полные вверху, стремительно сужающиеся к маленьким коленям, - и ноющий жар растекался по телу, замедлял движения. Сердясь на себя, он старался шагать быстрее.
В газетах сообщали об очередном разбойничьем налете американцев на Вьетнам и шести сбитых самолетах. На игровой площадке нескончаемо стучали по доске дурацкие кольца. Слышно было, как Трошин по радио мужественно поет песню, посвященную космонавту Леонову: "Шаги, шаги - по трапу, по траве, по белым облакам, по синеве! Шаги, шаги - по небу пять шагов. За каждым шагом - отзвуки миров!.." Где-то за прилавком в магазине стояла Стелла в синеньком гладком халатике.
Долетел обрывок разговора:
- Хочешь в Ленинград позвонить? На почте есть автомат, по пятнадцать копеек...
И опять после неглубокого, не дающего отдыха сна пришел томительный день. Огромный мир - со сверкающим заливом, обнаженными телами, ударами мячей, плеском воды, смехом, - точно гулкий, пестрый купол покачивался вокруг, слегка вращался, кружа голову. А он, в центре, придавленный к горячему песку, задыхался от непонятной, уже не телесной тоски. Снова украдкой смотрел на девушек, томился. И злился на себя за то, что потакает свинскому томлению вместо того, чтоб его преодолеть. Но разве можно пересилить проклятый инстинкт продолжения рода? Ведь именно в нем всё дело! И когда он мучает тебя, заставляет искать удовлетворения, что толку в попытке спастись хвататься за свои человеческие интересы и знания, науку, поэзию, историю? Всё равно, что тонущему среди стихии волн хвататься за щепки.
А если бы в процессе эволюции органы размножения не совместились с органами выделения? (Что для этого требовалось? Немного иная температура на древней Земле сотни миллионов лет назад? Немного иной состав атмосферы?) Если бы акт любви, наслаждения, зачатия не был связан с грязным и постыдным телесным низом, совершался бы чистым, подобно поцелую? Тогда, наверное, вся психология и мораль, вся культура и философия, вся история рода человеческого сложились бы совершенно иначе! Сложились - непредставимо! Быть может, с невероятной свободой для человеческого разума...
Стараясь отвлечься от наготы и шума пляжного мира, он опять пытался читать. На этот раз вторую книгу, взятую с собой, - "Люди, годы, жизнь" Эренбурга. Но чтение опять не отвлекало. От рубленых, жестких фраз, изъеденных горечью, становилось еще тревожней: "Неужели книги - это только черновики, которые нам приходится набело переписывать в жизни?" Сама неясность этих слов не обещала иной разгадки, кроме печали.
Он с трудом дождался часа, когда в киоск привозят газеты, купил их, отправился с ними обратно на пляж. На аллее, ведущей к заливу, его обогнали две девушки в коротких платьях. У одной покачивался в руке тяжелый транзистор "Спидола". Девушка оглянулась на Григорьева, перехватила его взгляд вниз, на ее длинные загорелые ноги, сразу отвернулась и так же быстро, но чуть напряженнее пошла дальше рядом с подругой. Удалялся с транзистором голос Майи Кристалинской: "И спать пора-а, и никак не уснуть! И тот же двор, и тот же смех, и лишь тебя не хватает чуть-чуть!.."
Он резко свернул в сторону, чтоб не идти вслед за этой девушкой, побрел без цели среди сосен. Шел и думал о том, как смеется над ним судьба, словно дразнит: он - хозяин отдельного номера, а что толку? Вспомнил надежды, с которыми собирался в дом отдыха, и обругал себя. Глупый мальчишка, неуклюжий щенок! Не в состоянии даже познакомиться, заговорить с понравившейся женщиной. Так поделом тебе, мучайся!
И вдруг, всё как-то замкнулось в его голове: отдельный номер, случайно пойманный обрывок разговора о том, что на почте есть телефон-автомат прямой связи с Ленинградом, - отдельный номер - телефон-автомат - Стелла...
Он взглянул на часы: шесть вечера. Через час закроется ее магазин, еще через полчаса она вернется домой. Сердце гулко заколотилось. А что такого, в конце концов, если он ей позвонит?..
Почта помещалась в деревянном домике. К телефону-автомату выстроилась очередь. Все хмуро слушали, как мужчина в кабинке громко бранит дочь, судя по всему провалившуюся на экзаменах в медицинский институт: "Я тебе говорил, в технический надо идти!"
Григорьев сразу решил, что в такой обстановке разговаривать не станет, сейчас же уйдет. Но не ушел, остался обреченно стоять. Старался не слышать, о чем говорят сменявшиеся в кабинке люди, словно надеялся, что тогда и другие не будут подслушивать его самого.
Когда настала его очередь, он шагнул в тесную кабинку, бросил в автомат пятнадцатикопеечную монету и быстро, боясь, что струсит, накрутил номер. Ответили сразу, после первого гудка. Чужой, недовольный женский голос произнес: "Алло!" Он испугался было, что не туда попал, но тут же догадался: это соседка. Деревянно выдавил из пересохшего горла:
- Стеллу, пожалуйста!
Там, в Ленинграде, хлопнула трубка о столик. Сердце билось так сильно, что удары отдавались в животе, в ногах. Он слушал потрескиванье и шорох разрядов в сорокакилометровой линии. И вдруг, электрическим уколом - в ухо, в мозг, в похолодевшее сердце - вонзился тоненький, встревоженный голосок Стеллы:
- Я слушаю!
Он с трудом назвал себя и услышал, как она облегченно засмеялась:
- А, это ты! Что так долго не звонил?
Он оттаял немного от ее дружелюбного смеха и торопливо заговорил, что вот, он не в городе, а в доме отдыха, в Зеленогорске. Словно находился здесь не третий день, а уже бог знает сколько времени, и именно это было объяснением, почему он давно не объявлялся. Говорил негромко, чтобы очередь за дверью кабинки не услышала. Казалось, от этого его голос приобретает скрытую силу и доверительность.
- Везе-ет же тебе! - с шутливой завистью протянула Стелла. - Как будто специально для тебя и погода установилась!
- Конечно. По моему заказу, - негромко посмеивался он, сам себе удивляясь: как легко он с ней разговаривает, свободно, иронично. Так, как всегда хотел и не мог говорить с девушками.
- У вас там хорошо-о, наверное, на заливе?
- Конечно! Купаемся, в волейбол играем!
- А у нас в городе ду-ушно так. Я ведь тоже в отпуске, а еще и не загорала толком.
- В отпуске?.. - у него спазмой сдавило горло, и следующие, главные слова, которые готовился произнести легко и небрежно, он выговорил прерывающимся голосом: - Ну так приехала бы ко мне...
- В Зеленогорск? - спросила она. - Далеко очень. Целый день уйдет.
- Вот на целый день и приезжай!
Он молил сразу и о том, чтобы она не поняла его игру, и о том, чтобы поняла и откликнулась. За дверью кабинки слушала нетерпеливая очередь, но ему было уже всё равно.
Стелла молчала несколько секунд, а когда наконец ответила, голос ее звучал уже по-другому, растерянно:
- Когда?
- Приезжай завтра утром!
- Ну что ты... Сейчас вечер уже. Как это вдруг я все дела брошу...
- Приезжай! - требовал он, почувствовав какую-то, еще непонятную самому, власть над ней. - Приезжай... а то погода испортится!
Она пыталась что-то возразить.
- Я буду тебя встречать на зеленогорском вокзале с десяти часов! - объявил он. - Всe электрички буду встречать подряд, слышишь?!
- Да, - отозвалась Стелла. - Я слышу. Да, хорошо...
С горящим лицом, весь в поту, он выскочил из душной кабинки и пролетел мимо растянувшейся до самого выхода очереди, словно прорвался сквозь натянутую проволочную сеть раздраженных и любопытствующих взглядов.
Возбужденный, он спал в эту ночь совсем беспокойно. Поднялся рано. Как мог, вымылся над раковиной. Тщательно побрился. Неужели ЭТО случится с ним сегодня?.. Рассматривал себя в зеркале над умывальником и огорчался слишком юному виду: мальчишка мальчишкой! Хмурился, взглядывал исподлобья, стараясь найти более взрослое выражение лица.
На площадке под окном раздражающе стучали о щит кольца. Возле нарисованного мужика с волком, козой и капустой, как всегда, громко спорили отдыхающие.
Вдруг он ужаснулся: а если Димка обо всем узнает?! Но то, что владело им, то, что подгоняло его сейчас, было сильнее дружбы с Димкой...
Электрички из Ленинграда приходили на зеленогорский вокзал через каждые пятнадцать-двадцать минут. Пассажиры высыпали на платформу, текли мимо него потоком, редели, исчезали. Стеллы всё не было. И времени как будто не было: он не замечал его, электрички подъезжали словно одна за другой. Почему-то он был уверен, что Стелла опоздает, но в конце концов появится обязательно. А кроме этой уверенности не осталось никаких отчетливых мыслей, и даже волнения не осталось - только звенящее напряжение.
И когда, наконец, он увидел Стеллу в очередном потоке приехавших, - скорее угадав, чем разглядев ее маленькую фигурку в мелькании чужих людей, - асфальт платформы неожиданно вздыбился под ногами, а солнечный мир на мгновенье потемнел и накренился. Должно быть, кроме возбуждения, сказалась почти бессонная ночь.
Он не испугался. Он только переждал секунду, пока головокружение пройдет, и двинулся навстречу, никого, кроме Стеллы, перед собой не замечая и странным образом ни с кем не сталкиваясь.
Она улыбнулась ему - снисходительно, как всегда, - но сверхчутьем он уловил в ее выпуклых темно-зеленых глазах тревожные искорки, подобие испуга. В самой улыбке, от которой растягивались ее слишком большие для маленького личика губы и сильней выступала нижняя, раздвоенная, было сейчас нечто беззащитное. И вся она, невысокая, в свободном легком платьице, скрадывавшем фигурку, с открытыми, незагорелыми, молочно-белыми нежными плечами, казалась трогательно некрасивой и остро, как никогда, желанной.
Вместо приветствия она сняла с плеча и протянула ему свою модную "аэрофлотовскую" сумку на длинном ремешке:
- На, понеси!
Он молча взял.
- Вот, - сказала она, - все-таки приехала. Бросила всё - и на вокзал. - Она засмеялась и вдруг произнесла странную фразу, на которую он почему-то не обратил тогда внимания: - Думаю, надо повидаться, а то и не увидимся потом...
Они пошли рядом. Пошли молча. В том состоянии, в каком он находился, он не смог бы поддерживать не только остроумный, но вообще какой бы то ни было разговор. Да это оказалось и ненужным: сейчас молчание не разъединяло, а соединяло их. При ходьбе он то и дело нечаянно прикасался своим горячим локтем к ее руке, ощущая удивительную, нежную прохладу ее кожи.
Когда остановились возле его корпуса и он сказал: "Пойдем ко мне!", она немного удивилась:
- Мы разве не на пляж?
- Пойдем, - говорил он, - посмотришь мой номер.
Не отвечая, она смотрела куда-то в сторону. А он повторял, повторял, уже ничего не соображая:
- Пойдем, пойдем, посмотришь, как я живу.
В конце концов, словно от толчка, он повернулся и сам направился к дверям корпуса. И тогда - всем слухом и осязанием - уловил за спиной ее замедленные, шаркающие, как будто обреченные шажки...
Она не сказала ни слова, пока поднималась вслед за ним по лестнице. И только в номере, когда, пропустив ее, он поспешно закрыл за собою дверь и стал возиться с ключом, запирая непослушный замок, раздался ее странно изменившийся голос:
- Что ты делаешь? Зачем ты это делаешь? - монотонно говорила она.
Потом он пытался ее поцеловать, упрашивая "Стелла, Стелла, пожалуйста!", а она уклонялась, уклонялась. Это походило на странную, изнурительную борьбу, в которой оба противника боятся по-настоящему задеть друг друга: попытки сближения, легкие отстранения, вялое отталкивание. И одновременное сонное бормотанье: "Стелла, Стелла, пожалуйста!" - "Ну зачем ты это делаешь?"
Он умоляюще вцепился в край ее платья, стал тащить вверх. - "Что ты делаешь?.." - но голос ее уже дрожал. И вдруг, она протяжно вздохнула и вскинула руки. Он даже замер на миг, не сразу догадавшись, что она помогает ему. Под платьем на ней оказался пестрый тугой купальник. Она сказала, словно извиняясь:
- Я думала, мы прямо на пляж пойдем...
Он не помнил, как они оба разделись, как он расстелил кровать. Всё совершилось само собой, стремительно, как удар молнии: его ослепила белизна ее тела (резко, страшно выделялись темные волосы внизу), а в следующее мгновенье они уже легли. Стелла привлекла его к себе, он ощутил ее быстрые щекочущие пальцы и вдруг с изумлением ("Неужели правда?!") почувствовал себя в ней. А она больно впилась ему в губы и, сковав своими неожиданно сильными ногами, стала двигаться, двигаться сама, в каком-то отчаянном нетерпении, ему оставалось только подчиняться. Она вдавливала, вталкивала его в себя, в темное, горячее, влажное, тайное, при каждом броске тела слегка обжигая наслаждением. Но только - слегка, он не терял рассудка, всё сознавал. Он даже слышал, как раздражающе скрипит металлическая сетка кровати, как неприятно сильно колотится собственное сердце. Неужели это и есть то самое? Это - и всё?! Только это?!
Его изумляло поведение Стеллы: ее лицо, искаженное словно в муках, зажмуренные глаза, то, как она отрывала от его занемевших губ свой яростный рот, чтобы застонать. Значит, она чувствует всё неизмеримо сильнее? Чувствует нечто необыкновенное, чего он не может с ней разделить?..
Его пронзила жаркая, долгая, освобождающая судорога. Расслабленный, он уткнулся лицом во влажную подмышку Стеллы, остро пахнувшую потом. Благодарность и нежность оказались сильней испытанного разочарования, принесли умиротворение, даже ощущение счастья. Но тут же он испугался: что, если будет ребенок?!
А она тоже опамятовалась и оттолкнула его:
- Пусти-ка! Пусти!
Слезла с кровати, прошлепала босыми пяточками к умывальнику, открыла воду. Вдруг испуганно прикрикнула:
- Не смотри!
Он и не пытался смотреть. Он лежал лицом к стене, слушая, как льется вода из крана, звонко плещет то в раковину, то на пол.
- Весь пол залила, - раздосадованно сообщила Стелла. - Ну ничего, линолеум, высохнет.
Пробежала назад. Сказала:
- Подвинься!
И снова привалилась к нему в тесноте скрипучей кровати. Он ощутил ее грудь, мокрый живот, мокрые волосы внизу, всё еще пугающие своим прикосновением, и мокрые до самых пальчиков, до царапающих ноготков, такие маленькие и такие сильные ноги.
Поцеловал ее. Заговорил было о том, что влюбился в нее сразу, как только увидел впервые осенью шестьдесят третьего. Но быстро сбился и замолчал под ее взглядом. Сдвинув уголком маленькие бровки, остроносенькая, похожая на сердитую птичку, она странно всматривалась ему в лицо своими выпуклыми, темно-блестящими глазами.
- Женя, - сказала она. - Женя. Надо же, имя тебе дали девчоночье!.. - Неожиданно ткнула его пальцем куда-то под ключицу: - Вон какой след тебе оставила, сама не заметила. На пляж теперь не выйдешь. Хотя, вы, мальчишки, такими пятнами любите хвастаться.
И вдруг, закинув лицо к потолку, громко сказала с восторженным ужасом:
- Какая же я дрянь! Господи, какая дрянь!
- Почему?!
- Да разве можно было мне с тобой? Совсем я с ума сошла!
- Давай поженимся.
- Ой, не смеши меня! Дурачок. Да я на семь лет тебя старше!
- На шесть с половиной!
- Мало, что ли?
- Шекспир тоже женился в восемнадцать лет, и жена была на шесть лет старше.
Стелла расхохоталась:
- Ты что - Шекспир?
- И у Наполеона жена была на шесть лет старше.
- Ой, не могу! Ты что - Наполеон?
Она заливалась смехом.
- А если будет ребенок? - спросил он.
Должно быть, слишком явно в голосе его прозвучал испуг. Стелла перестала смеяться. Сказала раздраженно:
- Успокойся ты, не будет никакого ребенка! Что же я - дурочка, не знаю, когда мне надо беречься, когда нет?
И вдруг посерьезнела:
- Вот что, мы с тобой больше не увидимся. Ты за мной не ходи и не звони мне, слышишь!
- Почему?!
- Потому! Игра есть такая детская: "Первый раз прощается, второй раз - запрещается!" Играл в нее маленький?
- Я тебя люблю.
- Перестань! - строго сказала она и зажала ему рот ладошкой. - Молчи, ничего не говори сейчас!
Несколько секунд они в упор смотрели друг другу в глаза. Неожиданно Стелла взяла его за плечи и сдавила так, что ногти больно вонзились ему в тело.
- Ты что?! - вскрикнул он.
А у нее странно искривился рот, затуманился взгляд, опустились веки. Она опять трудно застонала, медлительно и сильно охватывая его и вбирая в себя...
Вечером, когда он провожал ее на вокзал, Стелла вновь повторяла:
- Не ходи за мной больше! Не ходи и не звони, понял?!
Он ничего не понимал, но боялся возражать ей, чтобы не рассердить. Он еще не мог свыкнуться с мыслью, что всё уже произошло и завершается так нелепо обыденно. А Стелла вдруг начала расспрашивать его о какой-то ерунде, вроде того, хорошо ли кормят в доме отдыха. И в голосе ее звучали прежние, взрослые, покровительственные нотки. Он что-то отвечал. Его опустошенное тело было неприятно невесомым, ватным. Болела голова. Стыдно было признаться самому себе, но больше всего хотелось, чтобы Стелла поскорей уехала.
Электричка на Ленинград отходила почти пустая. Стелла уселась в вагоне у окна и, когда поезд тронулся, помахала рукой и улыбнулась ему сквозь стекло своей обычной, снисходительной улыбкой.
Он наконец-то остался один на безлюдной платформе. Но облегчение не наступило. Его даже подташнивало слегка от усталости, разочарования и стыда.
Думал, что в эту ночь опять не сможет заснуть, а заснул, как убитый. Проснулся утром, один в номере, со странным чувством: свершилось, я - мужчина. Кажется, с этого дня солнце должно было по-другому светить.
Лежал на пляже, читал, с достоинством покуривал, ни на кого не глядя. Словно играл сам перед собой. Пока не начал понимать: ничего не изменилось! Смятение не исчезло с его обращением в мужчину. Значит, то, что ему казалось телесным томлением, было на самом деле чем-то иным?
Он вспоминал слова Стеллы о том, что не увидит ее больше. И теперь хотелось увидеть ее немедленно. Не затем, чтобы повторилось вчерашнее, а словно потому, что с ее помощью он мог добиться какой-то ясности в себе самом.
Ритуальный поход за газетами не принес облегчения. Даже новости из Вьетнама сейчас не волновали. С охапкой нераскрытых газет пошел было на пляж. На полдороге остановился. Потом решительно направился назад, на почту.
Снова выстоял очередь к телефонной кабинке. Бросил монету, с колотящимся сердцем набрал номер. Когда ответили, спросил Стеллу. Подошла, как видно, Александра Петровна:
- А кто ее спрашивает?
Он с трудом назвался.
- А зачем она тебе?
Григорьев промямлил что-то насчет посылки для Димки, посоветоваться.
- Уехала она. К подружке, на дачу.
- А когда вернется?
- Кто ее знает! - вдруг зло сказала мать. - Через три дня, через неделю.
Вышел из домика почты, заметался, не зная, чем себя занять. Хотелось курить. Вспомнил, что оставил сигареты в номере на тумбочке... Стелла приедет через неделю, и ему в этом доме отдыха маяться еще целую неделю. Как прожить эти дни, когда он не знает, что с собой делать? Состояние такое, словно хочется вырваться - из этого залитого солнцем и заплывшего самодовольством мира отдыхающих, из самого себя... Вырваться? Куда?