Аннотация: Роман "Зимний скорый" (глава 9). Полностью роман вышел в издательстве "БХВ-Петербург" в 2014 году.
9.
На смену автобусу, унесшему Виталия Сергеевича, подкатил внизу огромный, сверкающий "Икарус-экспресс" с надписью "Интурист". Затормозил немного в стороне от остановки городских автобусов, - и возле него немедленно начала скапливаться группа легко одетых людей без багажа. Даже издалека, сверху, были заметны седые волосы и лысины. Иностранцы, бизнесмены. Говорят, состарившись, удалившись от дел, они обязательно начинают путешествовать по свету.
Григорьев подумал: а я, когда состарюсь и удалюсь от своих дел, напротив, перестану путешествовать. Господи, это уже так скоро! Я выйду на пенсию через каких-то двадцать три года!.. Двадцать три года назад был шестьдесят первый: полет Гагарина, Хрущев, съезд, программа партии, строительство коммунизма. Я готовился в комсомол. Проклятая память, всё так ясно, как будто прожито вчера!
А ведь будущие двадцать три года - не то, что прошедшие. Мое время сжимается всё сильней, сильней. Этот срок промелькнет. И мне будет шестьдесят. Але будет сорок семь, на десять лет больше, чем мне сейчас. Но она этого еще не знает.
Как я стану жить в свои шестьдесят? Какая вообще будет жизнь?..
А от 1970 года осталось навсегда странное чувство - ожидания. Давно минули семидесятые, помнится о них всё до мельчайших подробностей. Но стоит из нынешней середины восьмидесятых оглянуться на оставшийся вдали рубеж позапрошлого десятилетия с прошлым, на тот водоворот, вскипевший в изломе течения от шестидесятых к семидесятым, - как сразу, необычным отголоском мелодии времён, возникает в душе ощущение какого-то начала. Снова кажется, будто десятилетие семидесятых - всё целиком - предстоит в будущем, нетронутое, готовое наполниться твоим смыслом.
Почему за столько лет, вопреки всему пережитому, не вытравилось это чувство? Да откуда оно являлось и на чем удерживалось уже тогда, после тех первых, еще наивных, но, быть может, самых болезненных pазочарований? Как уживалось в душе с юношеским раздражением и отвращением?
Почему он испытывал его хотя бы на выпускном банкете в январе 1970-го, когда грохотала в ресторане оглушительная музыка и скакали в диком подобии танца раскрасневшиеся однокурсники и однокурсницы? (Сколько запоздалых романов скоропалительно раскрутилось в тот вечер!) Нина спокойно сидела рядом с ним и, слегка щурясь, поглядывала на пиршество. Ей не нужны были никакие внешние проявления веселья, она без того переживала свое торжество.
Назойливо вились вокруг и только что не жужжали, как мухи, подвыпившие "полубоги". Их как будто никто не звал на банкет, но они взяли и пришли. Григорьев подозревал, что их - тайком от всех - пригласила именно Нина. "Полубоги" много ели, громко провозглашали тосты, однако им никак не удавалось вытащить Нину из-за столика: муж не хотел танцевать, и она, как примерная супруга, с чуть высокомерной вежливостью всем отказывала.
А "полубоги" желали плясать именно с ней, ее неуступчивость их раздражала, им хотелось досадить Григорьеву. И один из них, полный, круглолицый, с круглыми и блестящими как шарики от подшипника глазами, всё тянулся похлопать его по плечу и спрашивал, злобно ухмыляясь: "А ты отчего такой грустный? Оттого, что нас покидаешь?"
В эдаком-то балагане - чувство ожидания?..
Должно быть, сохранялась еще в душе инерция движения. Давно ли были пятидесятые, "Середина века", воспетая Луговским, открытие большого мира, первые телевизоры, первые спутники? Давно ли казалось вершиной истории начало шестидесятых с первыми космическими полетами, быстродействующими ЭВМ, физикой элементарных частиц? А вот уже наплывали семидесятые. И представлялись они - как же иначе? - продолжением той же восходящей траектории. Представлялись космическими, электронными, компьютерными, атомными.
Висевший на кафедре транспарант - "Научно-технический прогресс - главный рычаг построения материально-технической базы коммунизма. Л.И.Брежнев" - вызывал усмешку. С материально-технической базой коммунизма, обещанной Хрущевым к восьмидесятому году, всё давно было ясно. И сам-то Брежнев, в отличие от Никиты человек скромный, не часто появлявшийся на публике, поминал эту базу, наверное, через силу. (А что делать, раз программа партии официально не изменена?) Но когда тот же Брежнев на съезде комсомола весной 1970-го объявил, что предстоящая пятилетка будет для страны пятилеткой полного технического перевооружения, это звучало уже как будто вполне серьезно.
Прав был, пожалуй, сердитый Колесников, когда кричал на Марика и велел не падать духом, а работать. Как бы ни воротило порой от грязи и дурости, надо уметь подняться выше этого. В любом случае, страна должна двигаться, развиваться. Ну, а в движении, наверное, всё можно преодолеть.
Впрочем, вспоминая о своей наивности в начале семидесятых, не стоит говорить от лица всего поколения. Кто-то из сверстников избавлялся от иллюзий и взрослел куда скорее, чем они с Мариком и Димкой.
В том феврале 1970-го вместе с Григорьевым оформлялся на работу по распределению Сашка Линник, выпускник машиностроительного института, высокий, полнотелый парень с маленькой белобрысой головой. Предприятие, куда они попали (по названию - НИИ с опытным заводом, по виду - просто старый завод с разбросанными на большой территории низкими, темными корпусами), находилось на дальней окраине Ленинграда. Отдел кадров и вовсе помещался в деревянном домике.
Прислонившись к раскаленной батарее парового отопления по-женски широким задом, глядя на морозные сквозняки, сочившиеся дымкой сквозь щели в дощатой стене, Сашка Линник рассуждал, слегка заикаясь:
- Тут, го-г-говорят, оклады вшивые, зато квартальные пэ-п-премии хорошие... Тут цэ-ц-цеха есть с вредностью. С пя-п-пятидесяти лет на пенсию мужчинам, а женщинам - сы-с сорока пяти.
Григорьев слушал его, посмеиваясь (надо же, сразу после института о пенсии думает!), и в то же время с легким уважением: чувствовалось в этом парне что-то цепкое, житейское, чем сам он, похоже, был обделен.
- Там в цэ-ц-цехе десять лет надо мастером по-п-поработать, - Сашка озабоченно качал головой. - Вредность, химия - че-чепуха, а вот с раб-ботягами дело иметь!..
Сашку Линника направили в технологический отдел.
- Шт-тампы, м-матрицы, - ворчал он, выходя от кадровички, - судьба м-механика.
А у Григорьева с моложавой, обильно раскрашенной кадровичкой разговор вышел совсем неожиданный. Больше всего ее заинтересовало, даже как будто обеспокоило, тонкое обручальное кольцо на его руке:
- Вы что, жениться уже успели?!
Григорьев только плечами пожал.
Кадровичка, словно не веря, быстро взяла его паспорт, одним движением, не перелистывая, раскрыла именно там, где стоял штамп о браке, потом заглянула на страничку - пустую - куда записывают детей.
- В двадцать лет теперь женятся! - не то с осуждением, не то с восхищением сказала она. И, подняв сильно подведенные глаза, нараспев произнесла напомаженным ртом: - О, поколение, как жить торопится!
- Так я же еще и чувствовать спешу! - отпарировал Григорьев.
Кадровичка засмеялась. Бегло просмотрела его диплом, направление на работу - и объявила:
- Заполняйте анкету! Пойдете в отдел Виноградова!
Виктор Владимирович Виноградов - крупный, красивый мужчина с холеным лицом и вьющимися волосами, пронизанными серебряной сединой (Григорьев потом удивился, узнав, что ему всего тридцать восемь лет), встретил его приветливо в своем крохотном, с вагонное купе, кабинетике:
- Рад познакомиться! Наконец-то кадровики мне парня выделили! А то, как приходят молодые специалисты, мне одних девиц присылают. Их только начнешь в курс дела вводить, они - бац, и в декрет. Ну а потом, с малыми детьми, какие из них работники... В командировки ездить можете?
- Могу, - ответил Григорьев.
- Очень хорошо! Ну что ж, устраивайтесь пока в общей комнате.
Григорьев был уже в этой "комнате", которую занимал отдел: несколько письменных столов впритык друг к другу, шкафы, набитые папками с документацией, шум, гам, непрерывные телефонные звонки и пулеметный стук пишущей машинки. После спокойных помещений кафедры, с бесчисленными приборами, с полками, ломившимися от научных книг, впечатление было убийственное. Он даже подумал не без самодовольства: "Мне-то что, я бывалый! А вот, если бы Нину прислали сюда, она бы в обморок свалилась".
- Отдельного стола выделить пока не могу, - Виноградов виновато развел руками, - попроситесь к кому-нибудь, посидите вдвоем. А месяца через два у нас Марина в декрет уйдет, вот стол для вас и освободится.
Григорьев вспомнил так и не встреченную им никогда беременную цеховую чертежницу Светку, на место которой поступил когда-то, и невольно улыбнулся.
Виноградов тоже улыбался. Его немного узкие, темно-блестящие глаза смотрели доброжелательно:
- Работой пока заваливать не буду, осваивайтесь понемногу. Вы - комсомолец?
- Да, конечно.
- Надо вам какое-то обязательство к столетию Ленина принять.
- Что же я возьму? - растерялся Григорьев.
- Да это неважно! - успокоил Виноградов. - Главное, чтобы отчитаться потом можно было. Вот возьмите, как молодой специалист, изучение изделий нашего отдела и сравнение с американскими. Всё равно вам с этого начинать. Потом напишете: выполнил, изучил. И кто проверит!..
Ну почему, почему 1970 год остался в памяти связан не только с чувством ожидания, но и с неким подобием водоворота? Самые разные струи вскипали в его воронке, всё перемешивалось - мелкое и значительное, - бурлило, растворялось, становилось одним течением.
Весной, - говорили, что впервые за советские полвека, - вышла большая пластинка Вертинского, и на несколько месяцев окружающий мир наполнился песнями совсем иной жизни, давно исчезнувшей в потоке времени, и внезапно ненадолго вынырнувшей из небытия.
Вечерами, когда он шел с работы, а в выходные дни с самого утра, - то там, то здесь, звучал из раскрытых окон удивительный голос, слегка грассирующий, переливавшийся оттенками, обыгрывавший каждый звук и превращавший каждую строчку в маленький спектакль:
Сегодня - наш последний день
В приморском ресторане.
Упала на террасы тень,
Зажглись огни в тумане.
Он приходил домой (если можно было считать домом очередную квартирку, которую они снимали) и сам ставил на проигрыватель эту пластинку:
Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань.
Но не таким, как мы, - не нам! -
Бродягам и артистам...
Нина слушала. Ей тоже нравилось. А он наблюдал за ней. И нечто странное было в том, что им, оказывается, может нравиться одно и то же.
Шел телевизионный сериал "Адъютант его превосходительства" о бесстрашном красном разведчике (красавец-артист Юрий Соломин) в штабе Белой армии. Вечерами, в часы его показа, улицы заметно пустели.
На широком цветном экране в киноэпопее "Освобождение" появился Сталин. Он был не похож на свои портреты - седоват, полноват, старчески сгорблен. Говорил медленно, с казавшимся нарочитым грузинским акцентом. Усталый, рассудительный, советовался с маршалами. Он явно был не настоящим, однако протеста не вызывал, только любопытство. И еще - понимание, что это Сталин с одной только стороны, как бы в компенсацию за его поругание в хрущевские годы. Но когда он говорил о своем плененном сыне, отказываясь обменять его на Паулюса: "Я солдата на фельдмаршала не меняю!" - в залах кинотеатров вспыхивали аплодисменты.
Григорьев изучал альбомы чертежей и технологических процессов. То, что открывалось ему, вызывало еще большее смятение, чем теснота и галдеж в общей комнате отдела. Он читал: "Кисточкой нанести на поверхность заготовки слой клея, приложить картонную шайбу и прижать пальцами...", "Пинцетом натянуть проволочку и поднести паяльник..." И тут же, рядом, переводы американских статей и патентов, взятые в отделе информации, говорили о вакуумном напылении микросхем, литье из керамики, автоматической пайке. На сколько же десятков лет мы отстали?! А ведь приборы их отдела, как и американские, предназначались, в основном, для военной техники. Так как же газеты могли твердить о нашем стратегическом паритете с Америкой? Здесь, в альбомах, на желтоватых, пылящих бумажной пылью светокопиях, никакого паритета нельзя было высмотреть. Не получался паритет...
Однажды летним вечером, когда они шли с Ниной по улице, он вдруг обратил внимание на странное явление: навстречу то и дело попадались люди, тащившие сетки-авоськи, тяжко нагруженные бутылками шампанского и коньяка.
Нина сказала:
- Так с первого июля подорожает вдвое. У нас весь институт это обсуждает. А у вас на работе разве не говорили?
- Не слышал.
На другой день Сашка Линник хвастался:
- Я успел, ку-ку-купил! А ты?
Григорьев пожал плечами:
- На всю жизнь всё равно не запасешься. Да я коньяк и не люблю.
- Водку любишь? Водка теперь то-о-тоже будет кусь-кусь! Новые сорта видел? Т-три шестьдесят две по-простая, че-че-четыре двенад-цать - "Экстра".
- Да бог с ним. Сколько я пью, от лишнего рубля не разорюсь.
Сашка Линник замотал головой:
- Ты н-неправ! Раз уж они это начали, те-те-теперь пойдет! На всё!
Он говорил это со странной восторженностью.
А газеты, радио, телевидение не только славили столетие Ленина. Они с нарастающим гневом клеймили происки сионизма, бесчинства израильской военщины и американской "Лиги защиты евреев". Однажды вечером, изменив телепрограмму, показали вдруг небывалую пресс-конференцию: известные ученые и артисты "еврейской национальности", как их представили, возмущались политикой Израиля и провокациями "Лиги". Осуждали тех, кто пытался уехать из СССР, или жалели этих несчастных, обманутых сионистской пропагандой. Доказывали, что антисемитизма в Советском Союзе не было и нет, говорили о своей горячей любви к родине.
- Надо же, - удивлялась Нина, глядя на экран, - оказывается, и Быстрицкая - еврейка!
А Григорьева больше всего поразил Аркадий Райкин: старый артист непривычно сбивался, запинался, косноязычил. Казалось, ему не хватает ни слов, ни воздуха. Впрочем, он один из всей компании и выглядел по-настоящему взволнованным.
Вскоре сообщили, что несколько сионистов, которых не выпустили в эмиграцию, пытались захватить под Ленинградом самолет, чтоб улететь из страны. Бдительные органы госбезопасности обезвредили преступников, и потянулся еще один громкий, тоскливый судебный процесс, с распаленно-гневными статьями в газетах и протестами западных "голосов".
Отец пересказывал то, что ему удалось расслышать сквозь вой глушилок:
- Сейчас весь мир двумя судами возмущается: Франко в Испании басков судит, а наши - евреев этих, мудаков. Они знаешь чего хотели угнать? "Кукурузник"! Он же от Ленинграда не то что до Израиля, до Финляндии не дотянет! Франко своих казнить грозится, и наши тоже. Вот, по "Би-би-си" сказали: если Франко помилует, тогда и нашим деваться будет некуда. Заменят расстрел тюрьмой, чтоб хуже фашиста не оказаться.
Виноградов открыл свой сейф, вернее, небольшой ящик из тонкого железа, где стояла колба со спиртом, полагавшимся отделу для протирки пишущих машинок. Достал оттуда и положил на стол перед Григорьевым небольшую круглую колодочку из темной пластмассы с двумя впрессованными электродами. На торце ее между золотисто-медными контактами тускло поблескивало серебристое пятнышко размером чуть больше типографской точки.
- Вот, - сказал он, - американский преобразователь. Прямо из Вьетнама, партизанский трофей. То есть, мы его от московского "Энергетика" получили. Там захваченную аппаратуру курочили, эту штучку выколупали и нам прислали разобраться, по принадлежности. - Виноградов задумчиво постучал колодочкой по столу: - В "Энергетике" вообще лихие ребята. Они себе повышение пробили. У них теперь не научно-исследовательский институт, а по самой новой моде - научно-производственное объединение, НПО. Молодцы! Сразу и штатное расписание другое, и ставки... - Он толкнул колодочку к Григорьеву и строго сказал: - Всё секретно! Спецчемодан в первом отделе оформили? Спецблокнот, спецтетрадь?
Григорьев кивнул.
- Так вот, - продолжал Виноградов, - штучка американская - удивительная! Работает и как резистор, и как полупроводник. Они в свою аппаратуру сажают одну такую фитюльку там, где нашим приходится на разные импульсы два и даже три преобразователя ставить. Поэтому и простота у них, и надежность, и вес, и габариты... В общем, в "Энергетике" хотят, чтоб мы им такую же воспроизвели.
Григорьев внимательно слушал.
- Минаев в Москве хлестанулся, - при упоминании этой фамилии Виноградов чуть искривил красивый рот, - что мы через три месяца готовое изделие выдадим. Пришлось с ним поспорить...
Минаев, их директор, толстенький, седенький шестидесятилетний крепыш, считался личностью легендарной. Во всяком случае, у них на работе. В годы войны, в свои тридцать с небольшим, был Минаев директором номерного завода в Сибири и полковником по званию. Для Григорьева одного этого было бы достаточно, чтобы перед таким человеком склоняться всю оставшуюся жизнь. Тем более, из тех славных времен дотянулась за Минаевым уважительная, хоть и странноватая для новых дней характеристика: "Заставить умел, наказать умел, зато у него на заводе рабочие не голодали, как у других".
Но что-то сломало Минаеву карьеру уже в годы мирные, а вернее, в первые послевоенные, которые, как рассказывали, жестокостью едва не превосходили войну. Не вышел он ни в министры, ни в генералы. Только всего и сумел, что перебраться в той же директорской должности из Сибири в Ленинград.
Правил Минаев предприятием самовластно и с неизбежными при самовластии чудачествами. Славились его ежедневные походы в столовую, находившуюся в центре заводской территории. Каждый раз шел Минаев на обед иным маршрутом, кружным и ломаным, обходя задворки цехов и складов. Катился, как колобок, низенький, кругленький, а за ним поспевала свита - заместитель по общим вопросам, кто-то еще из управленцев. И горе было тому начальнику цеха, на участке которого Минаев замечал непорядок - брошенное оборудование, мусор или хотя бы вырытую и не огороженную по правилам яму! С обеда же двигался Минаев, не торопясь. Заходил в цеха. Обращался прямо к рабочим, обычно к женщинам-работницам, их было большинство. Расспрашивал о делах, принимал жалобы. Начальник цеха и мастера должны были при этом стоять в сторонке и вступать в разговор только по его знаку.
В научно-исследовательскую часть предприятия Минаев заглядывал редко. Григорьев по-настоящему разглядел его только на комсомольском собрании, где тот сидел в президиуме, а потом выступал и говорил о задачах, поставленных товарищем Брежневым в речи на съезде комсомола. Над высокой трибуной смешно выглядывала одна круглая голова Минаева с ежиком серебряных волос. "Вдумайтесь в планы партии! - восклицал он, вскидывая коротенькие ручки. - Это же поэзия!" В зале тихонько посмеивались. Но Григорьеву почему-то казалось, что восторженность Минаева, конечно преувеличенная напоказ, в глубине всё равно была искренней.
Кто-то выкрикнул из зала, как трудно отрабатывать изделия по новым техзаданиям, - приборов мало, оборудование старое. Минаев обежал трибуну и наклонился в сторону выкрика (перегнуться через трибуну он не смог бы из-за маленького роста). Закричал в ярости: "Кто хочет - делает, кто не хочет - ищет отговорки! А как Ломоносов работал?! У него и таких-то приборов не было!.."
- От его заскоков трудно отбиться, - процедил Виноградов, - но я сумел.
Григорьеву уже рассказали, что Виноградов считался когда-то минаевским любимцем. Тот хвалил его и продвигал, но лет десять назад случилось между ними нечто такое, отчего их отношения в один миг, с треском и дымом, обернулись взаимной ненавистью. По уверениям одних, виноват был сам молодой Виноградов, который начал обхаживать - и не без успеха - молодую секретаршу Минаева. Другие утверждали, что причиной всему потрясение, испытанное Минаевым, когда он узнал, что молокосос Виноградов, первым на предприятии защитивший кандидатскую диссертацию, будет теперь получать зарплату больше, чем у него самого. Так или иначе, секретарша внезапно уволилась, Минаев на всех совещаниях по любому поводу стал Виноградова бранить, а Виноградов, хоть сохранил законный оклад кандидата наук и получал, действительно, больше неостепененного директора, но, как был десять лет назад начальником небольшого отдела, так им и остался.
- Никаких договоров с "Энергетиком", - сказал Виноградов, - пусть хоть десять техзаданий присылают! Полгода, а то и годик, поизучаем эту штучку свободно, без всяких планов и графиков, затраты будем на другую тематику раскидывать. А там - посмотрим.
Он придвинул колодочку к Григорьеву:
- Я всё думал, какую бы вам работу поинтереснее предложить. Вот и нашлось дело. Точечку видите между электродами? Какая-то плёночка нанесена, и, похоже, вся хитрость американская - в ней. Как бы узнать, из чего она состоит? Ведь пылинку не отцарапать, до того крохотная. В общем, действуйте!
Григорьев с опаской взял партизанский трофей. Поглядел на виноградовский сейф. Спросил:
- А где мне ее хранить?
- Как где? У вас же собственный стол теперь есть. Вот, в столе и храните.
- Там поломано всё, ни один ящик не закрывается. Но я приспособлю замочек.
- Да кто ее тронет! Постарайтесь только не потерять.
Лето 1970-го. Испуганное лицо Нины, когда она сказала ему, что забеременела.
Это потом она смирилась. Подумав, решила: действительно, пора. Ведь ей в августе исполнялось уже двадцать пять лет.
И это потом, еще позже, когда беременность стала заметной, оказалась она и в таком состоянии удивительно чиста и красива, только по-особому: похудевшее лицо меловой белизны, расширенные, налившиеся тревогой синие глаза. Ни пятен, ни тошноты, аккуратный живот, казалось, совсем не портил фигуру.
Всё это было потом. А тогда, летом семидесятого, была первая реакция: испуг и смертельная обида на него. Молчание, тяжкое вдвоем.
И тогда же, в конце лета, пугающей двойной волной - бодрых публикаций и передач, панических слухов и страха - прокатилось по всей стране с юга на север известие об эпидемии холеры, начавшейся в Астрахани и разнесшейся поветрием по другим южным областям. Говорили об опустевших курортных городах, о десятках поездов, остановленных по пути с юга в карантинном ожидании. И все слухи оказались правдой! Вырвавшиеся оттуда отпускники со злостью рассказывали о том, как держали их под оцеплением в этих стоящих поездах, накаленных солнцем, со скудной и мерзкой кормежкой из полевых кухонь, с нестерпимой вонью от наспех сколоченных возле путей будочек-уборных, непрерывно заливаемых хлоркой.
В газетах печатали фотографии ярко освещенных вечерних улиц Астрахани с сияющими витринами магазинов и деловитыми прохожими. Кричали заголовки: "Город спокоен, город борется!" Возникало ощущение дурной фантасмагории: какая эпидемия, какая холера?! Это же средневековье! Как может что-нибудь подобное происходить в Советском Союзе во второй половине двадцатого века?! Да что же такое творится?..
А в сентябре с опустившейся на Луну космической станции скатился решетчатыми колесами на каменистую поверхность управляемый с Земли советский "Луноход". Гремело газетное ликование. Гремела по радио новая космическая песня: "Эй, раздайтесь, небеса, перед силой колеса!" Но было в этом громе уже что-то натужное.
В утренней трамвайной давке чей-то голос расхваливал наших: сумели вывернуться с "Луноходом", в пику американцам что-то по-особенному сделать. Но его перебивали. Кто-то кричал: "Да американцы на Луне до этой таратайки доберутся, колеса ей пообрывают и на боку слово нацарапают с ихнего мата!" Вокруг смеялись.
И это были те же самые люди, которые девять лет назад, в день полета Гагарина, кричали на улице "ура!", "космос наш!" и толпами стекались качать случайно встреченных офицеров в фуражках с голубыми околышами и авиационными "крылышками". Почему всё так переменилось? А если бы мы не отстали, если бы не американские астронавты, а наши космонавты первыми высадились на Луне? Что чувствовали бы тогда эти люди, как бы они вели себя? Что чувствовал бы он сам, ведь он тоже один из них? Теперь он уже не находил ответа.
Перед Виноградовым лежал альбом светокопий с чертежами какого-то прибора.
- Ну что, - сказал он, - осень на дворе. Холера, кажется, утихла. Можешь в командировку съездить?
Он как-то незаметно перешел с Григорьевым на "ты", но это не было обидное "ты".
- Куда, Виктор Владимирович?
- На Украину, завод "Сорокалетия Октября". Вот по этому изделию. Плывет по сопротивлению изоляции, приемка уже несколько партий остановила.
Григорьев взял раскрытый альбом, стал рассматривать сборочный чертеж.
- Больное, больное изделие, - сказал Виноградов. - И конструкция неудачная, и материалы неправильно подобраны. Раз в несколько лет случается это: после влаго-тепловых испытаний проводимость в изоляции появляется.
- А что мне можно будет изменить? - спросил Григорьев. - В конструкции, в материалах?
Виноградов внимательно посмотрел на него, улыбнулся и сказал раздельно:
- Ни-че-го! Документация на изделие утверждена и согласована. Да чтобы провод у него на миллиметр удлинить, надо три года переписки, испытаний, комиссий.
- Но как же я тогда?..
- А вот так! Надо там пробить с ОТК и заказчиком решение о переиспытании партий. В крайнем случае, о стопроцентной разбраковке, пусть завод помучается. И просмотри внимательно всю их технологию, все сертификаты на материалы. Если найдешь какой-нибудь прокол, отрази в акте. Но - осторожно, чтоб изготовленные изделия совсем не загубить!
Григорьев растерянно перелистывал чертежи деталей. Вот так задание: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.
- Будешь оформлять, попроси в бухгалтерии штамп поставить: "Разрешается купейный вагон и самолет". Ты, кстати, самолет хорошо переносишь?
- Наверное. Я еще никогда не летал.
- Вот и попробуй. Сутки туда сэкономишь, сутки обратно. - Виноградов подмигнул: - Лучше двое суток с молодой женой провести, чем в поезде трястись!
Так начались его полеты. Его уже относило в мир, предназначенный ему судьбой. Мир маленьких городов с большими заводами. Мир чадной сутолоки в тесных и грязноватых областных аэропортах (слепленные наскоро, после войны для поршневых тихоходов "Ли-2" и "Ил-12", их только начинали с запозданием перестраивать под новые, реактивные времена).
А перед ноябрьскими праздниками 1970-го (украшенные улицы уже пестрели флагами и транспарантами, колыхались на тросах громадные полотнища с портретами Ленина и полотнища поменьше со строгими, ясными ликами членов политбюро) Димка пригласил их с Мариком к себе на работу.
Встретились по названному Димкой адресу в центре города, в тихом переулке, у запертых дверей какой-то старой школы.
- При чем тут школа? - удивился Марик.
- Бывшая, бывшая школа, - ответил Димка. - Закрылась она, просто вывеску еще не успели снять. Наш комбинат здесь помещение арендует.
Он отпер своим ключом какую-то боковую дверку, и они прошли за ним черным ходом в недра умершей школы. Их голоса и шаги в темных, пустых коридорах звучали, казалось, непозволительно громко. Они невольно заглядывали в раскрытые двери классов. Кое-где еще остались брошенные, сдвинутые в беспорядке парты. В кабинете физики с забытого на стене портрета первооткрыватель фотоэффекта Столетов, с усами и бородкой, озадаченно смотрел сквозь маленькие очки на опустевшее помещение.
- Закрылась она потому, - сказал Димка, - что детей вокруг мало. Здесь, в центральных районах, одни старики доживают, молодежь в новостройки перебралась. И вообще, рождаемость низкая. Вот, правда, Стелка наша решила отечеству помочь: в тридцать лет родила от своего моримана...
У Григорьева сердце бухнуло к горлу. Переведя дыхание, спросил с трудом:
- Сына или дочку?
- Девчонку. Так что, государству всё равно убыток. Зато самой полегче будет. Девку безотцовщиной воспитывать проще, чем парня. А ты-то у нас когда разродишься?
- Весной, - неохотно ответил Григорьев. Он еще не говорил ребятам, что они с Ниной ждут ребенка.
- Что, правда?! - изумился Димка. - Ну, ты молодец, не то что мы с Тёмкой!
Они шли коридором, окна которого выходили в узкий, темноватый двор-колодец. Слышно было, как в доме напротив из открытого окна кричал Высоцкий:
Спасите наши души,
Мы бредим от удушья!
Спа-сите н-наши д-души,
Спешите к нам-м!..
Димка даже остановился, прислушиваясь:
- Во дает мужик! Я с него балдею.
- Магнитофон-то купил? - спросил Григорьев.
- Куплю, куплю, - ответил Димка. - Я хороший хочу, надо подкопить. Да хорошие в магазинах не лежат.
Они пришли в школьный спортзал. В одной стороне его, под "шведской стенкой" с желтыми перекладинами, был собран уцелевший спортивный инвентарь: несколько сложенных друг на друга матов, гимнастический "конь" со вспоротым клеенчатым боком. А вокруг виднелось имущество новых хозяев: пестрело на полу множество разноцветных банок и бутылок, издававших запах красок и растворителей, стояли верстаки, высилось странное сооружение - нечто вроде большого шкафа из полированного дерева с темным стеклом в передней стенке.
- Вот, - сказал Димка, - здесь у нас мастерская. Тут ребята наши пьют, на матах девиц валяют. Говорят, здорово получается на просторе, с койкой не сравнить. Но при всем безобразии кое-что, однако, и делается. Ну, глобусы, смотрите! Диорама "Преображенный край" по заказу кав-казского музея!
Он подошел к громадному шкафу, наклонился и щелкнул выключателем. Загудели, разгораясь, мощные лампы, широкое окно засветилось изнутри ярким светом, похожим на солнечный. И перед ними - в голубом и желтом сиянии - открылся праздничный мир. Вспаханные поля на переднем плане, с тракторами и фигурками людей, выглядели так, что, казалось, если бы не стекло, можно было бы перелезть и спрыгнуть туда, на рыхлую, теплую землю. Цепочкой тянулись мачты ЛЭП с настоящими проводами и уменьшались, уходя в глубину, где высились рельефные горы с пушистыми темно-зелеными террасами чайных плантаций, с овечьими стадами. И всё это - горы, сочная зелень, сверкающая полоска горной реки, белые домики и башенки - незаметно переходило в рисованное продолжение на задней стенке. Курились легким дымком тонкие трубы какого-то дальнего завода или электростанции. В ярко-голубом небе парил вертолет.
- Ну как? - спросил Димка.
- Здорово!!
- А знаете, сколько эта штука стоит? - в едких зеленых глазах Димки было торжество. - Не угадаете. Двадцать две тысячи!
- Ты что! - выдохнули Григорьев и Марик.
Димка, довольный, оскалил белые клыки:
- Двадцать две тысячи! Три новых "Волги" можно купить, пять "Москвичей", семь "Запорожцев"!
- А ты что в ней делал? - спросил Григорьев.
- Да так, - ответил Димка. - Кое-что на предметном плане, горы мастерил. Кое-что на живописном. Вот, будете знать, чем я занимаюсь. Ну а теперь, давайте посидим.
С хозяйским видом он вытащил из-под верстака табуретки. Достал электрический чайник, вышел куда-то набрать воды. Вернулся, присоединил к чайнику длинный шнур и включил в розетку на задней стенке диорамы. Расставил на верстаке чашки. Это было время, когда они решили собираться без спиртного. Сами решили, без всякой агитации (тогда, в семидесятом году, как раз стояло затишье в борьбе с пьянством: прежняя кампания - шестьдесят шестого - давно выдохлась, а будущая - семьдесят второго - еще и не предвиделась). С чего-то взбрело им в головы поберечь здоровье при помощи чая с вареньем и сухариками.
Стали пить чай. Димка рассказывал:
- А что у нас тут со столетием Ленина было! Заказал один музей диораму "Ленин в Разливе". Художник эскиз представил: озеро, Ленин в лодке сидит на веслах, от берега отплывает, а сам - в красной рубашке. Красота!.. Начальство в ужасе: почему у великого вождя рубаха, как у цыганского гитариста?! Художник, молодой, бородатый как Фидель, объясняет: символ революции! Начальство трясется, эскиз не подписывает.
Вызывают из Москвы ученого по ленинской одежде, и такие, оказывается, есть. Тот кряхтит, пыхтит, катает заключенье на семи листах: мол, вообще-то Ленин предпочитал более скромные цвета, но, как символ революции, красную рубаху - можно.
Опять комиссию собирают эскиз утверждать. Кто-то забдел: а куда это Ленин от берега отплывает? Художник вопит: в революцию! - Нет, нельзя, чтобы он от нашего зрителя уплывал, он к зрителю приплывать должен. - Но он же на веслах! Если ему к берегу подгребать, значит, спиной к зрителю сидеть. Совсем ерунда! - А пусть он тогда вполоборота смотрит, куда причаливает. - Тут другой начальник подскакивает, как в жопу укушенный: "Да вы что?! Чтобы Ленин через плечо озирался?!!" - Так ни хрена не решили и не сделали. Ой, маразм крепчает! Ленину такое, наверно, в дурном сне не снилось.
Григорьев и Марик посмеивались. Димка махнул рукой:
- А куда денешься? Надо терпеть, глобусы! Приспосабливаться - и свое дело делать. Тут недавно бумагу приносили подписывать - протест от советских художников, чтоб коммунистку эту негритянскую не судили, о которой всё кричат. Как ее? Анжелу Дэвис. Я подписал. Что угодно подпишу, только бы работать не мешали.
Они допили чай.
- Как у тебя-то дела? - спросил Григорьев Марика.
Тот помрачнел:
- Сложно. Вам с Димкой полегче, вы - практики. А у меня - сплошная теория.
- Ну и что? - не понял Григорьев.
- А то, что кафедра у нас вовсе даже не теоретическая, а проектирования и производства ЭВМ. Я знаю, на меня уже косятся. А что сделаешь? Плохо без Сашки. Без него у нас с Колесниковым всё на бумаге остается. Колесников успокаивает: доведем до конца теорию, опубликуемся - практические приложения будут. Не смогут такую публикацию у нас в Союзе не заметить, хоть кто-нибудь заинтересуется из разработчиков. - Марик пожал плечами: - Трудимся.
Григорьев подумал, что ему, по сравнению с Мариком, действительно, легче. У него дело живое, реальное. Виноградов остался доволен его первой командировкой. Дал самостоятельную тему по выпуску нового прибора. Правда, этот прибор почти не будет отличаться от старых: немного иные параметры - и всё. Но и такая работа необходима. Есть на нее договор, по которому их предприятие получит сто тысяч (куда там димкиной диораме!). И к тому же, эта работа над новым-старым прибором оставляет ему достаточно времени и сил, чтобы заниматься своим главным делом.
Изучив уйму американских патентов и статей, он объявил Виноградову, что преобразователь, подобный трофейному с его удивительной плёночкой, сделать можно. Что требуется? Экспериментальная база! С одной авторучкой тут не справиться.
И, выслушав его внимательно, Виноградов отправился к Минаеву. Долго доказывал старому самодуру, насколько сложна работа и какая громадная подготовка нужна для того, чтобы ее хотя бы начать. А в результате... в результате Григорьеву выделили собственное помещение - бывшую кладовую одного из цехов в дальнем углу территории.
Собственное помещение! Отдельный вход и десять квадратных метров бетонного пола, если не считать совсем крохотной бытовки с фанерным шкафчиком, да еще туалета, до того тесного, что в нем с трудом помещался треснувший унитаз. До главного корпуса, в котором находился его отдел, топать больше километра. Но это и хорошо, меньше будут отвлекать.
Собственное помещение! Другие по пять, по десять лет работают - и ничего не имеют, кроме обшарпанного стола в общей комнате. Григорьев знал, что ему завидуют. Но мало того: Минаев распорядился, чтобы в отделе снабжения ему по первому требованию выдавали чековую книжку. Теперь он мог ездить по магазинам приборов и сам, по собственному выбору, покупать всё, что захочет! И он уже начал обустраивать свою "клетушку" (так прозвал ее для себя по старой памяти).
Нет, голова у него не закружилась. Он не "полубог", он - рядовой инженер с окладом сто десять рублей и чувства реальности не утратил.
Он сказал:
- То-то и оно, Тёма! Что у нас есть, кроме работы? Но, может быть, и это не так мало...
В декабре семидесятого, в канун Нового года, он пришел поздравить родителей. На отсутствие Нины мать с отцом больше не сетовали, ожидание ребенка всё изменило.
Отец, довольный, усмехался:
- А что, я совсем еще молодой дедушка буду!
Мать беспокоилась:
- Как Ниночка себя чувствует? Ты скажи ей, чтобы, главное, ничего тяжелого не поднимала! И если стирка там или что - помогай!
Отец всё ждал, когда мать уйдет на кухню. Не дождался, махнул рукой и под возмущенное ворчанье матери вытащил бутылку водки, приговаривая: "Не кудахтай, не кудахтай!"
- Вот, - сказал он Григорьеву, - жизнь прожили с "Московской" и "Столичной", два восемьдесят семь и три ноль семь - вся арифметика была. А теперь - переучивайся на старости лет. Эту, по три шестьдесят две, знаешь, как прозвали? "Попрыгунья" или "коленвал".
Действительно, буквы в слове "ВОДКА" на зеленоватой этикетке скакали вверх-вниз.
Отец наполнил стопки и продолжал:
- А вино дешевое, крепленое, знаешь как теперь называют? "Солнцедар" этот, "Южное" и всю такую дребедень? БОРМОТУХА! Мне сказали, я целый день смеялся. Да уж, народ у нас за словом в карман не лезет. Сделать ничего не могут, так хоть языком почешут. Вот всё в язык и уходит... Да ладно - водка подорожала, меньше пить не станем и больше не начнем. Лишь бы наши бояре не учудили, как в Польше, цены на всё вдвое влупить. Слыхал, что там было, у поляков?
- Рабочие бастовали.
Отец нахмурился. Сказал жестко:
- Там рабочих - расстреливали.
- Как расстреливали?
- А как рабочих расстреливают? По демонстрации - из автоматов. Ребятки мои из цеха несколько дней в курилке только об этом и гудели.
- Они тоже "голоса" слушают?
Отец усмехнулся:
- А кто теперь вражьи голоса не слушает? Хотя и в наших газетах, если с умом читать, кое-что вычитать можно... Я-то в разговоры эти не влезаю, я всё же вроде начальника, а ребята, слышал, говорили: всё было так, как у нас при Николке в "кровавое воскресенье", или как при Никите в Новочеркасске.
Лицо и голос отца были сейчас похожи на лица и голоса всех рабочих из цеховой курилки. Опять Григорьев ощутил виновато, что вырвался из того мира, пусть недалеко, но вырвался. А отец - там остался, там живет.
И еще - Новочеркасск... Отец сказал: "гудели". Теперь, в конце семидесятого. А когда-то, в шестьдесят третьем, цеховые работяги, матерившие остервенело любое начальство, издевавшиеся над Хрущевым, сразу понижали голос при упоминании Новочеркасска и умолкали, точно проглатывали страшное слово. Так и осталось оно, вроде бы не раз услышанное, не договоренным до конца, не ясным и отпугивающим от самого желания узнавать. Слово-призрак, обозначавшее нечто потустороннее. То, чего не могло быть, то, во что всё равно невозможно поверить.
Отец, будто угадав его мысли, внимательно посмотрел на него. Сказал:
- Всё ж таки, ты интеллигент уже у меня. В другой компании обитаешься... - Он взял стопку: - Но - молодцы поляки! Гомулку согнали, Герека назначили. Этот, вроде, правильный парень. Юнцом в Испании воевал, потом в сопротивлении, настоящий коммунист. Может, дело и наладит. Молодцы! Не то, что наши тюхи-матюхи безропотные. Поляки и за нас постарались. Может, и у нас теперь они побоятся цены вздувать.
Кажется, впервые Григорьев услышал, как отец говорит "они".
- Ну, сынок, с Новым, семьдесят первым годом! За тебя, за Ниночку, за вашего маленького! Уж ему-то, наверное, будет полегче жить.