Если вы поглядите вокруг себя, то с высоты человеческого роста вам откроется мир радиусом в четыре километра до той воображаемой линии, что называется горизонтом. И то в случае, когда доступную взгляду даль не ограничит какой-нибудь сарай, или кустики на берегу оврага, или насыпь узкоколейки, косо перерезающей вселенную от склада ГСМ[*] к аэродрому. Центр же вселенной совпадает с вашей переносицей и в течение дня вместе с вами перемещается, благодаря чему кое-какие объекты окружающего мира выползают из-за воображаемой линии, а другие - наоборот - скрываются за ней. Каждое утро, например, в восемь тридцать пятиэтажное здание родного офиса выплывает из-за горизонта, надвигается, и все, что вам остается теперь - это разбросанные по столу листочки, мигающие неонки вычислительной машины или перевернутый вверх ногами восклицательный знак, расчеркнувший под видом галстука толстую грудь раздраженного начальника. Но проходит несколько часов, круг впечатлений меняется и захватывает магазин, гараж, ужин, и, наконец, гипнотический экран телевизора, вместе с которым мир плавно меркнет затем, чтобы воссиять завтра на том же блюдечке в четыре кэмэ радиусом.
Но если вы летчик и ваше рабочее место находится на высоте пятнадцать-двадцать километров, то линия горизонта по мере набора высоты отодвигается и отодвигается, а потом и вовсе исчезает, обратившись в белесо-перламутровую дымку, широкую и нечеткую, за которой реальное кажется вымыслом. Все вокруг вас наполняется одним лишь пространством, измеренным временем. Да еще другими мерами, бессмысленными для землян, - остатком топлива, например, или положением стрелки радиокомпаса. И то, что для других -- весь мир, для летчика -- маленький угол между отсечными радиопеленгами. А пятачок радиусом в четыре километра, далекий, как дно Марианской впадины, только благодаря усилию воображения становится картинкой, состоящей из взлетно-посадочной полосы, рулежных дорожек да самолетных стоянок, по которым лениво бредет механик, волокущий какую-нибудь "приспособу" или просто бутылку липкого и горячего лимонада в пустой надежде утолить жажду, подожженную свирепым солнцем сверху и раскаленным бетоном снизу...
...Все эти философические рассуждения, впрочем, были совершенно чужды Григорию Ефимовичу Кравченко. Круг его впечатлений сейчас сузился до трех-четырех приборов, да крайне редкого - один раз в пять минут - обмена репликами с землей по радио. Кравченко зрением, слухом, обонянием, осязанием и еще чем-то, что не имеет названия, но определяется в авиации как "чувство задницы", воспринимал сложные газодинамические процессы, бушующие в исступленно ревущем двигателе. Он чувствовал малейшие желания самолета и был готов к любым действиям - от посадки с заглохшим двигателем до катапультирования при пожаре, хотя, конечно, верил, что все закончится нормальной посадкой, прохладным душем и окрошкой на обед.
Так оно, слава Богу, и получилось. В столовой его окликнул коллега, работавший начальником Школы летчиков-испытателей. Обняв друг друга за талии, чуть-чуть играя в простецких парней, они вышли из столовой и, усевшись в беседке, закурили.
- Я хочу, чтобы ты слетал с одним абитуриентом, - предложил начальник Школы.
- У вас своих экзаменаторов не хватает? - спросил Кравченко.
- Хватает, - отведя взгляд, сказал начальник школы. - Тут случай такой... - он пошевелил пальцами и сказал, найдя слово, -неоднозначный случай, Гриша.
...Дело было в том, что один из абитуриентов, капитан Васильков, был давно замечен руководством Школы. Его письмо, полученное больше года назад никого не оставило равнодушным. Несмотря на сдержанность выражений письмо кричало о том, что стать испытателем для парня единственный смысл жизни. Экзамены он сдал отлично и в анкете его не было ни узелка, ни дырочки.
Казалось бы все идеально сходилось воедино, если бы ни одно обстоятельство: в первом экзаменационном полете инструктор-летчик отметил не то, чтобы ошибки в пилотировании, а какую-то угловатость, угаданное по мелочам повышенное возбуждение, а это вообще не очень-то хорошо для летчика, тем более в испытательном полете. Слетавший с абитуриентом второй инструктор ничего подобного не заметил и оценил полет нормально-высоко. Но начальника Школы, бывшего первым из двух экзаменаторов, сомнение не покидало.
...Два летчика, одинаково одетые, одного роста и сложения, один двадцати восьми, а другой сорока четырех лет, шли к самолету. Первый смотрел на небо, из которого утреннее солнце еще не успело выжечь мягкой голубизны, на желтую степь с редкими норками сусликов, на линейку незнакомых ему самолетов. Второй созерцал поцарапанные тупорылые носы своих тяжелых летных ботинок и битум, вылезающий в стыки между бетонными плитами аэродрома. И соответственно лицо первого не покидала счастливая улыбка, а лицо второго было строгим и хмурым. Первый видел как бы со стороны: два летчика-испытателя - молодой и старый (нет, просто пожилой) - чуть расслабленной походкой идут к новому самолету, который для всех еще загадка, и только им он сейчас доверительно раскроется. Только им двоим и больше никому. Картина была так хороша, что сердце стукнуло лишний раз, радостно и бодро. Но другая мысль спугнула эту картину: "Ведь могут не взять, если назначили третью проверку. А у всех по две. Чем бы убедить? Может, пилотаж поэнергичней? Нет, у них чистота ценится, надо не энергичней, а плавно и чисто... Ничего лишнего, только то, что в задании. Дисциплина и чистота полета - все, что от меня требуется. И не обгадиться".
Второй размышлял: "Посмотрю чистоту пилотирования. Что в задании есть, пусть сделает, а посадку - без закрылков. Ясно будет, как он реагирует на вводные".
И еще они думали:
"Небо сегодня голубое-голубое - в таком только и летать. Жалко
к обеду побелеет, как выцветет" (первый). "Дымка у земли мне не нравится, да еще посадочный курс на солнце" (второй).
...Самолет эаруливал на стоянку. Рулить пришлось долго, по всей магистральной рулежке, и это сейчас было хоть и слабым, но единственным утешением, потому что оттягивало разбор выполненного полета. Васильков раздраженно притормаживал на рулении, а самолет при этом вежливо кланялся, опуская хищный нос, как бы извиняясь за свою строптивость в полете. Да что же теперь? Где была твоя покладистость последние полчаса? Ах, еще бы раз слетать! Кравченко вылез из кабины, отошел от самолета и повернулся к нему лицом.
Усталый самолет стоял, широко растопырив ноги шасси, с приопущенным носом, тупо и отрешенно уставившись в степь дырами воздухозаборников, черными, как пустые глазницы. Казалось если его сейчас окликнуть, то он не сразу услышит и лишь потом встрепенется, переведет взгляд на Кравченко, еще некоторое время недоуменно поглядит и, наконец, стряхнув с себя опустошающую усталость, виновато улыбнется. Но Кравченко не отвлекал его. Он смотрел на него с нежностью и участием. Он только что видел, как доставалось трудяге-самолету, как натягивалась и пучилась его обшивка между ребрами шпангоутов и нервюр, как воя от старания, с бешеным свистом втягивал он в свое нутро воздух и выдувал его из сопла горящим вихрем, как холодно и зорко устремлял он свои глазницы в пространство. Сейчас работяга стоял с распахнутыми капотами и фонарями кабин, по его спине и крыльям ползали техники, но он уже не имел сил реагировать на них, стоял и стоял, и жаркое марево струилось над ним, выделяясь на фоне марева, дрожащего над раскаленной степью...
Васильков снял шлем и, засовывая в него кислородную маску, с опущенной головой пошел к Кравченко, как будто пересчитывая сколы бетонных плит.
- Товарищ инструктор, разрешите получить замечания, - скороговоркой сказал он стандартную авиационную формулу и наклонился непроизвольно вперед, словно боясь не услышать.
- Сам-то как оцениваешь? - спросил Кравченко с усилием отводя взгляд от самолета.
- Ну вот посадка... - начал Васильков.
- Да. Это называется не посадил, а спасся, - проворчал Кравченко. И напомнил, - а ведь я два раза говорил. Когда в кабину садились и в воздухе - посадка без закрылков.
- Виноват. Я заходом увлекся, упустил, - тихо проговорил Васильков.
Кравченко внимательно посмотрел ему в лицо.
- Слушай, парень, ты какой-то нетипичный, ей Богу. Другой орел на меня бы попер, сказал бы, что я ему помешал - газ добавил, закрылки стал выпускать... Ты так не считаешь часом?
- Я бы, конечно, спохватился, - начал Васильков, но Кравченко его перебил:
-...когда было бы поздно. Посадка, конечно, дерьмовая, но Бог с ней, у каждого бывает. Я думаю другое: ты вроде бы то возбужден, то рассеян в воздухе, И самолет тебе, вроде, как чужой... Тебя как звать?
- Толя... То есть Анатолий. То есть, виноват, капитан Васильков.
- А меня - Григорий Ефимович. Будем знакомы, - степенно сказал Кравченко и протянул руку. - Ты пойми, Толя. У нас надо всю дорогу быть в готовности, весь полет ждать: что-нибудь может случиться. Это и есть самое трудное, а так - все самолеты как самолеты. На одном умеешь, на остальных научишься. Главное - еще не сел в кабину, а уже собрался. Расслабился - только когда из кабины вылез.
Он замолчал, опустив голову. Понуро сгорбился и Васильков.
- Я мог бы тебе накидать замечаний и по мелочевке, и по делу. Но не в том беда, у всех что-нибудь да не идеально. Я что боюсь - у тебя эмоции забивают саму работу. И машину плохо чувствуешь...А?
Кравченко очень хотелось, чтобы Васильков его тотчас же опроверг, но лицо Василькова выражало одно лишь отчаяние.
- Ну, не журысь, - вдруг весело сказал Кравченко, ощущая неожиданную симпатию к этому ладному парню. - Не все убито. Летаешь ты, в общем, нормально, а остальному научат. Окончательное решение по тебе принимаю не я, но считаю, что тебя можно брать. Так и скажу.
- Спасибо, товарищ полковник, - шепотом сказал Васильков и поднял на Кравченко мокрый и сияющий взгляд. Потом смущенно улыбнулся и повторил тихо и благодарно: - Большое спасибо, Григорий Ефимович!
Несмотря на обещание Кравченко, шел в штаб Школы, вновь и вновь решая для себя вопрос - стоит ли брать Василькова, Он перебирал в памяти детали полета, в целом профессионального и грамотного, искал причины своих сомнений и в конце концов согласился о собой на том, что Васильков волнуется. Поэтому и возбуждение, и рас-
сеянность. А волнуется потому, что очень хочет. С иным говоришь - уверяет, что мечта, что цель жизни, а у самого и слова дежурные, и взгляд хитренький, и мысль в глазах - возьмут, куда денутся, а не возьмут, не пропаду. Нет, этот хочет, значит, научится, значит - надо брать. Уж очень хорош парень, лет бы на десять старше - друзьями были бы.
...И судьба повернулась так, а не иначе от того, что когда Кравченко дошел до кабинета начальника Школы, он вспомнил благодарный взгляд Василькова.
- Ты мне много не говори, - попросил начальник Школы, прикрыв ладонью телефонную трубку, которую держал у уха, - одно только: брать или не брать?
- Брать, - коротко сказал Кравченко.
И начальник Школы с видимым удовольствием развел руки в стороны так, будто подтвердили его самое твердое убеждение в жизни...
Время шло своим обычным ходом, то есть, то летело, как пришпоренное, когда Кравченко, не успевая написать отчет о выполненном полете, лез в самолет выполнять следующий, то лениво тащилось, когда он из удобного кресла комнаты отдыха летчиков с досадой уверялся, что стрелка прилипла к циферблату часов.
С Васильковым Кравченко виделся редко и случайно. Но после этих случайных встреч еще некоторое время вспоминал его ясноглазое улыбающееся лицо и совсем уж ни к селу, ни к городу жалел, что его двадцатилетний сын не вышел здоровьем и учится в институте, а не в летном училище...
...Пришел срок и слушатели Школы, пройдя теоретический курс, начали летать. Теперь Кравченко стал встречать то самого Василькова, то его фамилию в плановой таблице полетов. Когда они сталкивались, Васильков почтительно говорил: "Здравия желаю, Григорий Ефимович", а дружелюбный Кравченко отвечал: "Здорово, Васильков, как дела?" Васильков, хорошо знающий дистанцию, понимал, что вопрос риторический, и отвечал, как положено: "Нормально". В его ответе от раза к разу появлялось все больше уверенности: он входил в этот клан, гордящийся своим единством, чувством ровесничества и собственной исключительности, в котором безразлично - капитан ты или генерал, но важно, как ты летаешь. И по этому выходило, что летал Васильков нормально.
Так шло время и заканчивалась весна. Случилось, что опять Кравченко уговорили полетать в Школе, на этот раз инструктором на новой машине, которую соединили с его именем еще два года назад, и с которой у самого Кравченко были связаны самые яркие впечатления последних лет, серьезный выговор (за упрямство и неуступчивость) и орден (за неуступчивость и упрямство). Васильков был третьим и, честно говоря, Кравченко летать уже очень не хотелось. Будь это другой, Кравченко и думать бы не стал - завтра с утра пораньше, а нынче - все. Но деловитая серьезность, чуть не по-детски трогательная, с которой Васильков подошел к самолету, не дала Кравченко передумывать и он, тайком вздохнув, полез в инструкторскую кабину.
Предыдущий летчик с первых минут полета делал с самолетом в воздухе, что хотел, будто бы летал на нем всю жизнь. С Васильковым дело было хуже. Нет, конечно, все в полете было профессионально, что и говорить. Но снова Кравченко замечал какую-то деревянную принужденность, самолет и Васильков жили порознь. И хотя самолет слушался летчика, но слушался как бы с ворчливым неудовольствием. Так лукавая теща выполняет волю богатого зятя - вроде бы смиренно, но только до поры. Словом, ни восторга, ни рыданий.
И опять по дороге с аэродрома Кравченко мучился вопросом - что за летчик Васильков? Вроде бы даже не просто хороший - отличный: звания как у профессора, соображает быстро, реакция, как у боксера... Снижено, правда, "чувство машины", но по приборам все делает грамотно, да и знакомый самолет для него - открытая книга. Испытателю, конечно, все новое нужно усваивать мгновенно, "на раз", да ведь не двадцатые годы, основа полета - приборы, а чувство машины? Наверное, придет. Не в первом, так в пятом полете, парень-то опытный...
Обо всех этих "про" и "контра" Кравченко решил не говорить никому, кроме начальника Школы. Пусть он решает сам.
...Многие авиационные традиции уходят корнями в тот век, когда отношения между "авиатором" и "аппаратом" только возникали и главным был, конечно, "аппарат". Он был могуществен, как ваал, мог убить, мог помиловать, его капризы скорее угадывались, чем предсказывались. Многие светлые умы, многие отважные сердца пытались покорить и подчинить себе "аппарат". Но был он всегда заодно с природой и не покорялся, а только разрешал дружить с собой тем из людей, кто в .дружбе видел не фамильярность и утверждение собствен-
ного превосходства, а уважительное равенство и интерес к другу. Наглецов и невежд он не прощал. И долгое еще время (если не всегда!) будет он собирать свои жертвы, как бы ни стал изощрен ум авиатора, как бы ни была безоглядно смелой его душа. Поэтому уходящие во мглу времен летные традиции густо украшены обычаями самого языческого свойства. Один из них - ритуальное пиршество после победы над ваалом, торжество его укрощения, превращения его из пожирателя летчицкой души и тела в союзника и друга. Пиршество, похожее на подобные пиршества у всех язычников мира - от диких племен Океании, до симпатичных парней в кожаных куртках и защитных шлемах - одним словом, у всех язычников мира, в том числе у тех, кто выполнил первый самостоятельный полет на новом для себя типе "аппарата".
Ритуальный пир - понятие неопределенное. Все эти "мед-пиво...", "по усам текло..." и подобное инструктивно не уточнены, Однако устная традиция определяет главное: летчик, освоивший новый самолет, преподносит своему учителю-инструктору водку при количестве бутылок в точности равном числу колес шасси освоенного самолета, и говорит искренне и благодарно: "Спасибо, командир!".
...Единобожие, конечно, хорошо, но и в язычестве что-то есть...
...В общежитии, где будущие летчики-испытатели сбиты в один гурт так, что не только с утренней зарядки до вечернего отбоя все общее, но и сны во многом совпадают, сам воздух наполнен здоровьем,
энергией, специфическим мужественным юмором и ароматом уважительного дружелюбия. Естественно, что посылки от жен и матерей идут на общий стол, дни рождения собираются воедино и празднуются сообща, а самостоятельные вылеты на новых самолетах, которые у будущих испытателей случаются довольно часто, дополняют номенклатуру праздников, делая их чуть ли не еженедельными. И тогда в общежитии составляются и обтягиваются обойной бумагой столы, распахиваются окна и возникают изысканные блюда на основе консервов в томате, мяса из летной столовой и зелени с базара. Через какие-нибудь полчаса - час под аккомпанемент гитар идут песни - курсантские и летчицкие, народные и цыганские, окуджавые и высоцкие, сентиментальные и окаянные...
...И местный комар, тощий и злобный, молча и сурово летящий вперед с нацеленным жалом, ударившись в проеме распахнутого окна о густую атмосферу из песен и счастья, сваливается в безнадежный
штопор, выравнивает у самой земли и уходит восвояси, предупреждая других, что здесь попить кровушки не обломится.
Вечером в субботу Кравченко шел домой из гаража. Время от времени он осматривал и нюхал свои руки, плохо отмытые бензином, и размышлял на скучные бытовые темы. Из распахнутого окна общежития слышны были разговорный рокот и гитарные стенания, а животами на подоконнике лежали два слушателя и курили "на улице". Они увидели Кравченко и радостно замахали руками.
- Григорий Ефимович! Товарищ командир! - наперебой закричали они. - Заходите к нам, у нас хорошо!
Кравченко не удержал улыбку и остановился.
- Что празднуете? - спросил он.
- Заходите - доложим!
Кравченко потоптался немного и с сомнением поглядел на свои руки.
- Не стесняйтесь, тавот хорошо отмывается коньячком, -засмеялся один из слушателей. - Пожалуйста! Мы очень просим! Валерий Константинович. у нас, инструктора...
Кравченко еще потоптался, потом решительно зашел в будку телефона-автомата у входа в общежитие и предупредил жену, что придет попозже.
...В этом месте мне очень хочется описать летчицкий "банкет", прелесть его откровенности, дружелюбия, простоты и прямоты, с которой высказываются взаимные упреки н претензии и тут же растворяются с табачным дымом, по крайней мере до завтрашнего утра. Хотелось бы рассказать, что этот "банкет" во второй его половине становится сродни производственной конференции, потому что, когда в достигнутом участниками состоянии другие мужики вспоминают свои мужские победа, летчики начинают "летать", обсуждая бывшие с ними и не с ними "случаи", что пополняет банк личного опыта не меньше, чем специальные занятия. Очень бы хотелось рассказать, да уж в другой раз...
Когда Кравченко вошел в комнату, дым стоял коромыслом. Из-за стола поднялись различные молодые люди, чтобы подойти к нему, помочь снять куртку, просто пожать руку и улыбнуться с предельно малой дистанции. В глубине комнаты сидел разомлевший столичный гость Валерий Константинович Сивцев, а поодаль два инструктора Школы. Вокруг каждого из них толпились слушатели, расспрашивая
и жадно выслушивая рассказы о разных разностях испытательской жизни: бытовая приземленность легендарных событий особенно импонировала будущим испытателям, патетика и героика в их сознании становились буднями.
Впрочем, когда вошел Кравченко, группки распались, а инструкторы и Сивцев дружески приветствовали его поднятыми руками.
Несмотря на суровость, которую, как ему самому казалось, Кравченко носил в себе постоянно, он всегда смущался, оказываясь в центре внимания. Смутился и сейчас, неловко перелез через чьи-то ноги к свободному месту и уселся у стола на полупродавленной кровати. Тот же час кто-то налил ему коньяку, кто-то другой поставил тарелку с различными яствами, кто-то третий сбегал к крану и принес вымытую оловянную вилку.
- Давай, Гриша! - крикнул из своего угла Сивцев и поднял свой стакан.
Кравченко улыбнулся, приветственно кивнул Сивцеву и сделал глоток. Потом повинуясь какому-то неясному желанию обвел глазами комнату, наткнулся на обращенный к нему сияющий и влюбленный взгляд Василькова и понял свое неясное желание - он, оказывается, и шел-то сюда, чтобы увидеть Василькова. Ему стало покойно и приятно, он улыбнулся уже не всеобщей безадресной, а конкретной дружеской улыбкой, предназначенной Василькову. Тогда Васильков встал и поднял руку.
- Мужики, - крикнул он, стараясь перекричать гам, - Летчики! Слово хочу сказать...
Помалу шум стих.
- Мужики! Летчики! - повторил Васильков. - Я предлагаю тост за здоровье тех, кто учит нас и дает нам в руки ремесло, лучше которого нет. Что такое мир человека? Клочок земли радиусом в четыре километра, да и тот не охватишь взглядом - обязательно уткнешься в сарай или кусты над оврагом. А что есть мир летчика? Беспредельность, пустынная бездна, где кроме тебя - только Бог, если он существует...
- Ну ты даешь, Толя! - восхищенно перебил кто-то из слушателей. - Прямо Лермонтов какой-то!
Васильков вежливо умолк и, убедившись, что реплика развития не получит, продолжил:
- То, что другие люди воспринимают за вселенную для нас маленький угол между двумя пеленгами радиокомпаса. Р-раз - и стрелка
прошла этот угол, и ты уже в другом пространстве, где уже другие люди смотрят на свой горизонт, такой же тесный. Первый глоток я предлагаю - за летчиков!
Дружно встав, все сделали глоток и остались стоять.
- А теперь за тех, кто дает нам это счастье, за наших учителей-инструкторов. От первых - училищных или аэроклубных, до теперешних - испытателей! За вас, Григорий Ефимович, за тебя, Юра!
Васильков произнес весь монолог, не сводя взгляда с Кравченко и только при последних словах перевел его на Юрия Сороку, своего постоянного инструктора в Школе. Поаплодировав, все уселись снова, а Васильков взял гитару и запел мягко и мелодично какую-то незнакомую Кравченко песню о летчиках и их женах, о полетах и доме и еще о чем-то...
- Он у нас сам песни сочиняет, - сказал Кравченко сосед слева.
Но Кравченко не слушал. Он неудобно и напряженно сидел на полупродавленной кровати, с далекой улыбкой смотрел и смотрел на поющего Василькова и думал с неожиданной тоской: "Хоть бы его медицина завалила, что ли...".
Кравченко и Сивцев вышли из общежития. Багровое на закате небо высоко-высоко перечеркивалось бело-серыми, еще освещенными солнцем узкими, как пальцы, полосками перистых облаков, будто чья-то худущая и неумолимая рука собиралась заграбастать небо и все, что так уютно и непрочно расположилось под ним. Кравченко вполуха слушал Сивцева и пытался сосредоточиться на его рассказах, но что-то точило его, и он догадывался - что.
- Зайдем ко мне в гостиницу, Гриша, - предложил Сивцев. -Посидим, потолкуем. Беда - кипятильник не взял, кофе не попьем.
- Пойдем лучше ко мне, жена кофе сварит, - пригласил Кравченко.
На том и порешили, положив зайти в гостиницу к Сивцеву за коньяком. В своем номере Сивцев нашел, что не так одет и принялся переодеваться. Он раскрыл створки шкафа и Кравченко увидел батарею бутылок коньяка, да все марочных, таких, что обычно дарят "дорогим и многоуважаемым" к круглым юбилеям.
- С собой, что ли, возишь? - удивился он, - Вместо чая? Куда тебе столько?
Сивцев с неудовольствием прикрыл шкаф и пробурчал:
- Да. так...подарили.
Он сунул в карман одну бутылку взял из тумбочки платку шоколада, из вазы цветы и сказал, что готов.
Антонина Игнатьевна, жена Кравченко, была искренне рада Сивцеву: в военных городках, где все встречи и события за малым их разнообразием достоверно предсказуемы, а диапазон развлечений узок, как центральная улица городка, очень существенным развлечением бывают хождения в гости и прием гостей. Ну, а уж если гость столичный!
- О-о! Валера! Как я рада. Ну-ка, посмотри на меня! Не стареешь! Не то, что мы, провинциалы. Как Леночка? Маринку замуж не выдал? У вас в Москве не заметишь, как дедом станешь...
Выплеснув таким образом первую радость, Антонина Игнатьевна продолжала свой безостановочный женский монолог, перемежая восклицания вопросами. Меж тем ее руки проворно побросали на журнальный столик крахмальные, острые на сгибах салфетки, схватили кофемолку и помололи кофе, включили газ и пр. и пр., и, наконец, принесли три полные турки с коричневой пенкой, тронутой цветами побежалости. Комната наполнилась кофейным духом.
Торшерный полумрак, воркование магнитофона, аромат кофе, семейная дружеская беседа - все это обволакивало ощущением умиленной любви, родственности и острым желанием никогда не расставаться. Сивцев и Антонина Игнатьевна называли друг друга уменьшительными юношескими именами, говорили о жене Сивцева, его дочери и сыне Кравченко так, будто те находились в соседней комнате, а сами собеседники расстались только вчера. И даже Кравченко, недолюбливавший всегда Сивцева, чувствовал к нему сильное расположение - так просто и дружески держал себя обаятельный Валерий Константинович.
- Валера, - неожиданно для себя сказал Кравченко. - Тут в Школе есть один парень - ты его видел сегодня, он песни пел. Мы здесь думаем: может поможешь его устроить на серийный завод?
- Почему ты об этом заговорил? - чуть насторожившись, спросил Сивцев.
- Действительно, Гриша. На работе времени нет, да? - поддержала Антонина Игнатьевна, испугавшись, как бы Кравченко не разрушил вязкую, сладковатую идиллию, затопившую ее самое и этих двух симпатичных мужиков. - По принципу - дома о работе, на работе - о бабах?
Но Кравченко обнял ее за талию, поцеловал в затылок и попросил мягко:
- Завари еще кофейку, будь подружкой.
Кравченко, начавший этот разговор неожиданно для себя, теперь уже не колебался и подробно рассказал Сивцеву свои сомнения относительно Василькова, упомянул о его толковости и обширных знаниях, сказал, что на знакомом самолете тот летает вполне надежно. Поэтому, считают он и начальник Школы, на серийном заводе, где по многу лет выпускается один и тот же тип, Васильков более, чем на месте. И хотя жаль его отпускать, Кравченко опасается, как бы нестандартность работы не погубила парня, переоценивающего свои летные способности.
...Такой вот нудный монолог произнес Кравченко, не спуская глаз с Сивцева. Тот поначалу принял было скучающую позу человека, привыкшего, что его всегда о чем-нибудь просят. Но очевидная независимость и бескорыстие Кравченко изменили отношение к просьбе. И даже поза Сивцева в кресле стала прежней - позой старого друга в привычном, только ему предназначенном кресле в дружеском доме.
- Какой разговор, Гриша, - сказал он и широко улыбнулся. - Ты считаешь - нужно, я сделаю. Если не мы друг другу, кто нам еще поможет?
Кравченко, испытывая некоторую неловкость в непривычном положении просителя, пытался еще кое-что объяснить, в частности, что поначалу Василькова надо направить на завод, где строят освоенные им машины, но Сивцев, продолжая улыбаться, подтвердил, что расшибется, но сделает, и что Гриша его не ценит, а он прежде всего добрый малый, свой парень и друг, а уж потом высокопоставленный чиновник. А Кравченко, хоть и заметил, но не сумел оценить одной мелочи: Сивцев поначалу сделал какое-то усилие, вроде что-то оторвал от себя, и только потом согласился...
...Дружеские встречи в хлебосольных русских домах заканчиваются долго и мучительно. И Григорий Ефимович, и Антонина Игнатьевна упорно уговаривали Сивцева остаться ночевать, благо комната сына-студента пустует. Валерий Константинович уверял, что обеспокоит хозяев и что до гостиницы рукой подать. Потом Кравченки пошли провожать Сивцева до его гостиницы, долго разговаривали у ее подъезда, а Сивцев собирался в свою очередь провожать их до дома. И только когда летнее небо позеленело на восходе и среди ти-
шины уходящей ночи оглушительно заверещали первые птахи, они расстались. Антонина Игнатьевна, держа мужа под руку, всю дорогу до дома убеждала его, что Сивцев -прекрасный парень, а его жена - Леночка - красавица и умница, и что Кравченко часто бывал несправедлив к ним и напрасно не стремился к тесной .дружбе домами. Кравченко же хотел спать и не поддержал разговора ни согласием, ни возражением...
В конце лета слушатели Школы получили дипломы летчиков-испытателей и назначения на работу. Васильков усилиями Кравченко, начальника Школы и Сивцева был назначен летчиком-испытателем серийного завода.
Его, конечно, обидело, что он, отличник учебы, вместо остросюжетной и полной смысла жизни должен возвращаться во вчерашний день авиации, но его деликатно и серьезно убедили в том, что ничего оскорбительного в его назначении нет, что так нужно для дела, а вскоре найдут способ вернуть его в Институт и примут с распростертыми объятьями. Кроме того, и Кравченко и начальник Школы не сговариваясь, заканчивали разговор полушутливым упоминанием о том, что в больших городах, где построены авиазаводы, есть и театры, и концертные залы, так что художественная натура Василькова не зачахнет, как здесь, где всех-то развлечений - форсажный рев двигателей на взлете.
Поверил им Васильков или нет, но приказ был подписан и он уехал в большой город, на авиазавод и присылал оттуда Кравченко письма, раз от разу все более веселые и оптимистичные. Из них было известно, что через полгода он получил хорошую квартиру, жена устроилась по специальности, сын собирается в школу с языковым уклоном, а дочери купили прекрасную немецкую прогулочную коляску.
Потом он стал писать реже. Его однокашники или другие летчики, бывавшие на заводе, привозили от него приветы и рассказывали, что он чуть-чуть раздобрел от домоседства, доволен жизнью и находится на хорошем счету - и среди своих, и у руководства завода...
...А через два года стряслась беда: сообщили, что на заводе в городе К* при выполнении вынужденной посадки загорелся самолет. Летчик сильно обгорел и шансов выжить у него практически нет. Узнав об этом, Кравченко в сильном волнении спросил:
- Кто? На каком заводе?
Ему ответили, что произошло это на К*-ском заводе, где выпус-
кают новейшие истребители, а фамилию летчика еще не сообщили. У Кравченко немного отлегло от сердца, но вечером того же дня узнали - да, Васильков, отказал двигатель. Он не стал катапультироваться, решил сажать, при посадке плохо рассчитал, снес шасси и загорелся. Было непонятно, как оказался в К* Васильков. Кравченко стал звонить в Москву Сивцеву, но в Москве сказали, что Сивцев уехал на завод разбираться, а на заводе, куда сразу позвонил Кравченко, - что Сивцев еще не приехал, и что Васильков утром скончался от закупорки почек.
...На грохочущем транспортном самолете добирался Кравченко с группой специалистов, назначенных в аварийную комиссию, в К*. Самолет натужно загребал своими винтами облака, продираясь в них, как охотник по болоту. Специалисты - кто читал, кто беседовал - изредка заговаривали с Кравченко, но он судорожно отворачивался к иллюминатору, часто курил и сквозь тупую тяжесть на душе отстраненно и поверхностно удивлялся, отчего на глаза что-то давит и давит, будто на каждом из них лежит по булыжнику.
В К* Кравченко отдал свой портфель спутникам и пошел искать Васильковых. Оказалось, что они живут в отдельной комнате заводского общежития в ожидании квартиры. Кравченко вошел в комнату.
На стуле с алюминиевыми ножками возле казенного стола сидела молодая женщина и безучастно смотрела на вошедшего. Прижавшись к ее бедру и плечу, стоял мальчик, мучительно похожий на Василькова и так же мертво, как мать, смотрел на Кравченко. Рука женщины механически перебирала волосы на макушке мальчика.
Мускулы на лице Кравченко были каменными и неуправляемыми и лицо болело от этой каменности. В глазах женщины мелькнула догадка, судорожно всхлипнув, она быстро закрыла лицо руками, поднятые ее плечи затряслись и сквозь плач она заговорила, давясь и вздрагивая:
- Здравствуйте, Григорий Ефимович... С приездом[*]... Горе-то какое...
Мальчик пошел в угол комнаты, заставленный узлами и чемоданами, взял стул и поставил его возле стола для Кравченко. Кравченко не сел, а подошел к женщине, обнял и, прижав ее мокрое лицо к своему животу, принялся с усилием обеими руками гладить ее голову и плечи. Он открыл рот, чтобы сказать какие-нибудь утешительные слова, но лицо его вдруг ожило, подбородок задрожал, боль в глазах пропала и из них, обгоняя друг друга, ринулись слезы.
- Ну... брось... Валя... нужно.. держаться, - выговаривал Кравченко между спазмами, хватавшими его за горло, - будь... молодцом... дети... у тебя. Ну... брось, ну... хватит...
Мальчик отошел от них и стал лицом к окну. На фоне окна без занавесок и вечернего неба за ним плечи и круглая голова мальчика рисовались силуэтом одиноким, гордым и вместе беззащитным...
Лампа в казенном белом абажуре резко освещала комнату.
Кравченко сидел на стуле, понурившись и держа руки на коленях, и слушал бесцветный голос Вали.
- Так все хорошо было в С*. Квартиру получили хорошую, никогда такой не было, мебель купили, я с работой устроилась, малыши при деле. И вот надо же - захотелось ему на новом самолете летать. Каждую неделю названивал Валерию Константиновичу. А тот, как приедет в С* - сразу к нам. Толик его то в ресторан поведет, то у нас принимает. Потом сервиз купил. Я шубу хотела, решили подождать - Валерию Константиновичу в комиссионке нашей сервиз понравился. А Толик об одном этом самолете. И днем, и ночью. Я говорю, Толик, потерпи, и у вас на заводе новые самолеты будут. А тут квартира, детишек пристроили, родители рядом - одна ночь на поезде. Ну, что мы в К* поедем? Тридцать два года, успеешь еще. Нет, куда там. Валерий Константинович устроил и приехали, И вот, дождались... Господи, - с силой низко выкрикнула она, - ну что бы ему быть учителем или инженером. Бывает же у людей счастье. Я как с лейтенантских пор боялась каждый день, так и дождалась. Дура, д-д-дура!
Валя припала лицом к груди Кравченко и царапаясь о колодки и значки на его кителе, мотала и мотала головой, заливая рубашку Кравченко слезами. Мокрая рубашка холодила грудь и внезапная мысль резанула Кравченко.
- Деньги Сивцев отдал? - осторожно спросил он. - За сервиз отдал он деньги?
- Да нет, обещал привезти, у него с собой не было, -всхлипывая и
успокаиваясь сказала Валя. - Да это ладно, отдаст - отдаст, не отдаст - Бог с ним. Дело прошлое,
- Погоди, Валя. Я отлучусь, дело есть, - сказал Кравченко и вышел из комнаты.
...Кравченко без стука вошел в директорский номер заводской гостиницы, где раскладывал свои вещи только что прилетевший Сивцев. Увидев Кравченко, он дружески улыбнулся и сказал:
- А-а, Гриша, проходи. А я только-только...
- Ты сколько должен Васильковым? - перебил его Кравченко.
- Должен? - удивился Сивцев. - За что?
- За сервиз комиссионный, - глухо сказал Кравченко.
- А! Тысячу двести, - легко ответил Сивцев. - Не беспокойся, я отдам. Сейчас, конечно, забыл, но до того было.
- Да! Отдашь! Мне отдашь! - прорычал Кравченко. - Я сам с Валентиной рассчитаюсь, ты мне должен будешь! Я их из тебя вытрясу, - кричал он, счастливый от того, что можно не сдерживаться. - За говенный сервиз, за взятку такого парня убил, сволочь! Просили же тебя как человека, да ты, видать, не человек!
- Стоп, Гриша, - резко оборвал его Сивцев и глаза его сузились и подернулись металлическим отливом. - Деньги я, конечно, отдам, ты меня на этом не подловишь. Но насчет - убил... Ты сам подумай, ты у нас умный и честный, ты сам сообрази -кто убил...
Он отвернулся и принялся доставать из портфеля бритвенные принадлежности...
1985 г
[*] ГСМ - горюче-смазочные материалы
[*] Боже мой, какие глупости говорят люди в горе!
КОЕ-ЧТО О СЧАСТЬЕ...
...Дело-то - пустяк, на один рассказ не хватит...
Вовчику сорок два, для молодых он Владимир Петрович, потому что пилот он первоклассный и испытатель толковый. Ну и что, если плешь светится и виски белые? Неле вон двадцать два, а ей и в голову не приходит, что Вовчик даже без особой натяжки в отцы ей годится. И ничего ей особенного не нужно: разве к Восьмому марта пустяк какой никакой, да иногда в ресторан приличный на вовчиковой "Волге" съездят. Или шампанское и торт Вовчик принесет.
Неля не входит в число знакомых жены Вовчика. И правильно. Семья - дело святое, с женой со школы вместе, три года училища ждала, и восток, и Забайкалье прошла в ДОСах[*], где и вода не всегда, и спать под одеялом в меховом обмундировании зимой приходилось. Неля не в счет.
...Нынче Вовчик завершал программу испытаний. Оставался один полет. Надуманный полет, чисто академический интерес этих корифеев - ведущих инженеров. Сколько Вовчик и другие пилоты ни объясняли, что в жизни такое не нужно, доказать ничего не смогли. Тот случай, когда проще слетать, чем доказывать. Наверняка кому-нибудь в диссертацию, не зря так суетятся. Но главное было в том, что после этого полета шеф давал Вовчику неделю на отчет за программу, а потом - отпуск. А отпуск, когда за год налетал за сто часов только на испытания, это, мужики, хорошо! И еще это хорошо, потому что с гаражом все в порядке (верстачок осталось доделать), машина новая, врач путевочку в санаторий выбил...
Одиночная путевка очень светила Вовчику: без жены при загашнике можно очень неплохо пожить на курорте. А потом с женой в тачку - и по Прибалтике, отметиться без зажима в таллиннской "Глории", и в "Юрас-перлас" посидеть, и в кемпинге пожить, и дома грибов пособирать... Что там говорить, отпуск - это хорошо. Особенно, если устал. Особенно, если про усталость говорить не принято и кровяное давление каждое утро держать нужно в допуске. Особенно, если летаешь на пилотажных машинах и тебе за сорок, но этого никто не должен замечать: ни врач, ни коллеги, ни жена, ни твоя девушка...
... Вовчик вырулил и взлетел. Он много раз делал такие задания и все ему было ясно, как божий день. Вечером - а была пятница - намечен легкий дружеский ужин в гараже по случаю окончания программы испытаний и предстоящего отпуска, и один дружок уже хлопотал об этом.
На полигоне Вовчик набрал высоту по заданию, включил самописцы, осмотрелся и пошел на режим. Горка, вывод, стрельба. Но в момент вывода, когда скорость совсем уж мала, пушка выплюнула не привычную короткую очередь, а захлебнулась в своем стуке. Вовчик мигом понял, что отказала отсечка патронов и отпустил кнопку. Да что ж теперь сделаешь, если пушка, стреляя втрое дольше, затормозила аэроплан. Он повел носом, задрожал подлец, и, валясь на правое крыло, пошел к земле. А высоты-то нет! Вовчику бы прыгать, но его взяла злость: как же он дешево купился! Нет, хрен тебе! Он мигом сунул рули на вывод и замер в ожидании. Стрелка скорости еще поколебалась в задумчивости, а потом лениво пошла падать через право вниз, аэроплан начал разгоняться, точно прижав уши. Двадцать секунд длилось это дело, двадцать секунд Вовчик почти не дышал. Аэроплан замер по горизонту, скорость плавно нарастала, во рту Вовчик ощутил медный вкус, ноги в коленях заколотились, а в спине, где, говорят, почки, стал тугими ударами биться тяжкий пульс. Поостыв, Вовчик сделал новый заход, сэкономил на скорости и отстрелял, как надо, отсекая каждую очередь вручную...
...В раздевалке он чувствовал себя усталым. Он отписался в задании, вручил ведущему инженеру отчет за полет и рассказал, что было. Но ведущий отреагировал слабо: его больше волновало, в какую стопку положить отчет -- туда, где лежали материалы на обработку, или туда, где лежали материалы на всякий случай.
"Одно к одному, - подумал Вовчик. - У Бога отметился и -- в отпуск. А вообще дураком быть не надо, подумать мог, что делать, если отсечка откажет. Видно, устал, пообвыкся".
И укрепился в мыслях об отпуске.
Гладкий и свежий после душа, поигрывая ключами от тачки, вошел Вовчик в летную комнату напомнить мужикам, что ждет в гараже. И встретил там старшего летчика.
- Сергеич, - сказал Вовчик. - Все. Отлетал, с того понедельника готов в отпуск. Ты сегодня заглянешь?
Старший летчик поморщился, потому что предпочитал не гаражи, а хорошие рестораны, не водку или спирт, а выдержанные коньяки, и вообще принадлежал к поколению аристократов, поставивших дело так, будто летчик-испытатель уже вроде не пахарь-пилотяга, а полубог. И, поморщившись, он сказал:
- Ты, Володя, с отпуском погоди. Одно дело подвернулось.
- Как? - ахнул Вовчик, опешив, и переспросил, думая, что ослышался, - Сергеич, ты что? Я же в отпуск!
- Надо "двадцать один сто седьмую" облетать, перегнать в N* и сделать семь полетов. Программа и смета готовы, ты за два-три недели управишься. Так что бери материалы и готовься.
Вовчик собрался с мыслями и перестал мельтешить.
- Сергеич, - сказал он. - Дело - не волк, давай вечером поговорим. Приходи. Сорок первый гараж.
И пошел посидеть на диване возле бильярда.
Ох, до чего же тошно стало Вовчику! Он так живо представлял себе утро того понедельника, когда, вставши по летчицкой привычке в шесть, он походит по спящей квартире, почитает "Вечерку", потом пойдет обратно в спальню и ляжет, и придавит часок-другой. Потом жена пойдет на работу, велит Вовчику кое-что по дому сделать, но он поворчит, скажет, что у него отпуск и дела в гараже. Сделает ненужную профилактику машине, помастерит верстак, выполнит поручения жены (куда же он денется!), а вечером покойный домашний ужин (можно и со стопкой, завтра не летать)-- и сон. Перед сном в темноте можно не разыгрывать завтрашние полеты, не тренировать себя на тему, что делать, когда на малой высоте обрежет двигатель, не перебирать варианты полетных заданий.
... Ах, эти тренировки! Вот говорят - летчик работает один час в день. А кто из них, говорящих такое, знает, что двадцать три часа летчик видит тысячу раз этот двадцать четвертый час, как наяву. И мелькание облачных обрывков на фонаре кабины, и послушное движение приборных стрелок, и свои действия, когда стрелки пошли наперекосяк. И тот случай, когда эти действия напрасны и последний шанс - спасительный удар катапульты под зад, после которого мучительно долго расправляет в воздухе свои шелка и капроны парашют. И сердце при этом гонит свои удары, как сумасшедшее, и летчик, вдруг опомнившись, замечает, что сидит в удобной позе в уютном кресле, а вокруг дремлют, играют в шахматы или на бильярде такие же бездельники, как он...
И вот почти два месяца отпуска. Вовчик, правда, знал, что дней через двадцать он все равно будет непроизвольно задирать голову, смотреть на инверсный след пролетающего самолета и видеть себя в кабине, а вернее, кабину вокруг себя. Но то через двадцать дней. А тут, надо же! Что за хренотень такая! Спятил Сергеич, что ли?
В разгар этих размышлений кто-то крикнул:
- Петрович, на выход!
У дверей топтался очкарик с папочкой. Он сказал Вовчику:
- Посмотрите, Владимир Петрович. Александр Сергеевич велел. Здесь программа, методические указания, черновики полетных заданий.
- Ты смеешься, что ли? - разозлился Вовчик. - У меня отпуск с той недели. Понял? Отпуск!
Но очкарику было это до фонаря. Он пожал плечами и сказал:
- Это вы сами с шефом решайте. А мне нужно завтра документацию на машинку отдавать, сроки горят. Вы почитайте, подправьте, а кто летать будет, не мне решать. Лучше, если вы, мы с вами похожую работу делали.
Всучил папку и ушел, злодей.
Как ни злился Вовчик, а бумаги почитал, карандашом подправил кое-где. И поймал себя на мысли, что интересная, вроде, работа. И уж привычно представил себе эти полеты как бы изнутри, из кабины, да вспомнил про отпуск и снова обозлился:
- На дураках пашут, - сказал он себе. - У всех есть право на отдых, а у меня нет, что ли? Вот замечания дал и - ради Бога, разбирайтесь сами!
Позвонил очкарику, чтоб зашел за папкой, и уставился в телевизор. Но тут подошел врач и сказал:
- Владимир Петрович, если уж ты отказываешься от путевки, то перед командировкой не забудь полугодовой медосмотр пройти.
- Да не отказываюсь я, с ума вы посходили все, что ли? В отпуск ухожу. Все!
И пошел в гараж. Шел и тосковал: Сергеич упрямый, ох, не пустит!
Шел Вовчик в гараж и готовил варианты разговора с Сергеичем. Но все эти немногочисленные варианты кончались строгим вопросом: "Ты что, устал?" А ответ на этот вопрос начальства у летчика испокон веку один - нет, не устал. И вопрос-то лицемерный, сам все знает, тоже ведь летчик, да еще старше возрастом. Но спрашивать - не отвечать, тем более, сам летает, где поинтереснее, а Вовчика в каждую бочку затычкой, да в командировку, да в перелеты, где и заработать - всего ничего, а вертишься, как белка в колесе. А на возражение в смысле отпускных планов тоже знал Вовчик ответ: "Какая разница, месяц раньше, месяц позже. Достанем другую путевку". Никакой другой путевки он не достанет и не вспомнит о ней, но сказано - отрублено.
Словом, во всех вариантах выходило, что Сергеич - начальство и его слово последнее. Решил тогда Вовчик - да застрелись ты! У меня по графику отпуск, а график - документ! Документ-то документ, а...
Пришел он в гараж, убрал с верстака гайки, тисочки, пассатижи. Стал гараж, как банкетный зал. Даже еще лучше...
...Все пришли, и Сергеич тоже. Посмотрел на верстак, одобрительно кивнул, потому что и буженина домашняя была на месте, и водка "Золотое кольцо", и капусточка по-гурийски, и колбаска, и сыр -- Вовчик не жался, не такой он...
Обо всем поговорили, вспомнили старые годы, и ведущих, и начальство поматерили, и, наконец, о работе - "залетали" по пьянке. И когда уж Вовчик сам решил - через месяц, так через месяц, Сергеич сказал:
- Володя, зачем тебе сейчас отпуск? Я тебе даю хорошую тему. И деньги неплохие, и лишний вист на орден.
Вовчик живо представил себе конференц-зал института, сцену, себя в торжественном гражданском пиджаке, заменившем старый и родной синий парадный китель с золотыми погонами, начальника института с коробочкой престижного ордена в руке и решился было. Но вдруг подумал:
- "Неладно как-то вроде - не хотел, не хотел, а орден пообещали - захотел. Орден - хорошо, но не за орден же работаю. Я летать буду не то, что за орден, бесплатно!"
Может, что и лишнее подумал нетрезвый Вовчик, но только в нюансах. В главном - честно подумал, потому что в этом и была его суть. А потом промелькнули открыточные виды Черного моря, островерхие крыши Таллинна, жена, покойно сидящая рядом в машине...
...И еще: чуть радужные и размытые по краям очертания приборной доски, давящий на живот перегрузочный костюм, и тот восторг, какой бывает, когда ты с перегрузкой вписываешься в упругий маневр, и больше никогда. А это у него хоть и через два месяца, но будет!
...И сказал Вовчик:
-Сергеич, погуляю. Давай отпуск.
Сергеич, пристально смотревший на Вовчика, вздохнул и глаза его залучились:
- Старый ты хрен, - сказал он. - У меня тут за гаражами лодка заправленная. Пойдем, кружок по озеру? А?
Вовчик и до того знал, что лучше пилотов в мире людей нет. Поэтому он ответил спокойно и улыбчиво:
- Пошли, Саня, но ненадолго, чтоб мужики не заскучали.
...Сергеич мастерски вел свой катерок по озеру, и катер выходил на редан. Упругая и скользкая волна дробилась о пальцы Вовчика, окунувшего правую кисть в воду. Бурун шел от катера и от пятерни, вода изгибала пальцы Вовчика навыворот и срывалась брызгами в его лицо. Мягкая и плотная прохладность воды, густо бордовый закат на западном урезе озера были так хороши, что Вовчик взял и подумал:
- "Хоррошшо! И еще не вечер"...
Он был счастлив. Ну, а как же? Человек сто часов от отпуска до отпуска налетал только на испытания, сегодня опять не поддался, и лет-то всего ничего! А через неделю отпуск...
... неплохое дело - жить на свете, мужики!..
1982 г
[*] ДОС -- дом офицерского состава
X X X
Памяти моих товарищей
Полгода назад у Кулешова была неприятность: самолет сорвался в штопор. Высота полета была средней и при точных действиях теоретически из штопора можно было выйти. Больше того, только что законченные испытания определяли -- как. Но испытания еще не были до конца оформлены, в отчете не просохли чернила и инструкция не была написана. Конечно, результаты изустно пересказывались летчиками друг другу, формально же инструкции еще не было. Кроме того, Кулешов, хоть и не растерялся (тогда бы ему вообще кранты), но пять-семь секунд потерял на борьбу с автопилотом, а когда его выключил, высоты только-только хватало на катапультирование. Что он и сделал.
Общая реакция на событие была многоцветной. С одной стороны хвалили за то, что не растерялся и прыгнул. Это были, в основном, друзья и коллеги: "Железяку еще сделают, а тебя -- нет."
Но было и более суровое мнение. Хмурились и ворчали конструкторы, летные начальники воздерживались от оценок, но начальник Института сказал в неофициальной обстановке:
"Как начальник я вынужден тебя защищать. Но как летчик скажу: говно ты, а не испытатель".
И чувствовалось, что даже среди коллег эта мысль хоть и про себя, но проскальзывала.
Но даже не это было главным. Главным было то, что случившееся тысячекратно разыгрывалось и прокручивалось в голове, шли бесконечные поиски оправданий для себя, неизменно заканчивающиеся самобичеванием. И на этом фоне все внешнее оставалось мелким -- так остро временами Кулешов презирал и даже ненавидел себя.
Месяца два он чувствовал себя погано. Нет, не в смысле здоровья. Здесь все было хорошо: и рентген, и анализы -- все было в ажуре. На душе было мерзостно и казалось, что так будет теперь всегда.
И все подливало масла в огонь -- и предупредительность друзей, и игнорирование командирами и инженерами, и то, что на самолет, оборудованный для продолжения испытаний, был назначен другой летчик. Все так или иначе напоминало: он, прозевав пять-семь секунд, сам переставил себя из числа первых в середину, где сзади подпирали молодые и еще не сильно опытные.
Но время -- лекарь. Полетал Кулешов "за цель" при испытаниях на перехват в воздухе, несколько раз перегнал самолеты с завода, на завод, провел коротенькие и несложные испытания серийного самолета -- и вроде стало забываться. А тут еще при отстреле ракет на полигоне остановился двигатель. Но Кулешов сумел дотянуть и посадил самолет на аэродроме. Словом, плавно занял он свое место в строю, когда пришел новый самолет и Кулешова отдали в приказ на испытания ведущим летчиком, правда, как бы запасным, летать с основным в очередь.
Кулешов выполнил уже девять полетов и вроде в самолет "влетался".
Сегодня должен был выполняться полет с задней центровкой. Кулешов включил форсаж, разбежался по полосе и потянул ручку для отрыва. И вдруг самолет энергично полез вверх, теряя скорость и валясь влево.
"Опять прыгать?!" -- ударила мысль.
И все происшедшее полгода назад и сопутствующее ему одним сгустком ощущений, чувств, настроений -- словом всей той чернухи, что была, окатило его.