Овчаров Всеволод Ефимович
Дела минувших дней

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 8, последний от 20/12/2007.
  • © Copyright Овчаров Всеволод Ефимович (orap@mak.ru)
  • Размещен: 15/11/2007, изменен: 20/12/2007. 119k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза
  • Оценка: 6.31*43  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Рассказы авиатора

  •    ...чтоб сказку сделать былью...
      
      
      
       ГРЕХИ НАШИ...
      
       Памяти Георгия Д,
      
       Если вы поглядите вокруг себя, то с высоты человеческого роста вам откроется мир радиусом в четыре километра до той воображаемой линии, что называется горизонтом. И то в случае, когда доступную взгляду даль не ограничит какой-нибудь сарай, или кустики на берегу оврага, или насыпь узкоколейки, косо перерезающей вселенную от склада ГСМ[*] к аэродрому. Центр же вселенной совпадает с вашей переносицей и в течение дня вместе с вами перемещается, благодаря чему кое-какие объекты окружающего мира выползают из-за воображаемой линии, а другие - наоборот - скрываются за ней. Каждое утро, например, в восемь тридцать пятиэтажное здание родного офиса выплывает из-за горизонта, надвигается, и все, что вам остается теперь - это разбросанные по столу листочки, мигающие неонки вычислительной машины или перевернутый вверх ногами восклицательный знак, расчеркнувший под видом галстука толстую грудь раздраженного начальника. Но проходит несколько часов, круг впечатлений меняется и захватывает магазин, гараж, ужин, и, наконец, гипнотический экран телевизора, вместе с которым мир плавно меркнет затем, чтобы воссиять завтра на том же блюдечке в четыре кэмэ радиусом.
      
       Но если вы летчик и ваше рабочее место находится на высоте пятнадцать-двадцать километров, то линия горизонта по мере набора высоты отодвигается и отодвигается, а потом и вовсе исчезает, обратившись в белесо-перламутровую дымку, широкую и нечеткую, за которой реальное кажется вымыслом. Все вокруг вас наполняется одним лишь пространством, измеренным временем. Да еще другими мерами, бессмысленными для землян, - остатком топлива, например, или положением стрелки радиокомпаса. И то, что для других -- весь мир, для летчика -- маленький угол между отсечными радиопеленгами. А пятачок радиусом в четыре километра, далекий, как дно Марианской впадины, только благодаря усилию воображения становится картинкой, состоящей из взлетно-посадочной полосы, рулежных дорожек да самолетных стоянок, по которым лениво бредет механик, волокущий какую-нибудь "приспособу" или просто бутылку липкого и горячего лимонада в пустой надежде утолить жажду, подожженную свирепым солнцем сверху и раскаленным бетоном снизу...
       ...Все эти философические рассуждения, впрочем, были совершенно чужды Григорию Ефимовичу Кравченко. Круг его впечатлений сейчас сузился до трех-четырех приборов, да крайне редкого - один раз в пять минут - обмена репликами с землей по радио. Кравченко зрением, слухом, обонянием, осязанием и еще чем-то, что не имеет названия, но определяется в авиации как "чувство задницы", воспринимал сложные газодинамические процессы, бушующие в исступленно ревущем двигателе. Он чувствовал малейшие желания самолета и был готов к любым действиям - от посадки с заглохшим двигателем до катапультирования при пожаре, хотя, конечно, верил, что все закончится нормальной посадкой, прохладным душем и окрошкой на обед.
       Так оно, слава Богу, и получилось. В столовой его окликнул коллега, работавший начальником Школы летчиков-испытателей. Обняв друг друга за талии, чуть-чуть играя в простецких парней, они вышли из столовой и, усевшись в беседке, закурили.
       - Я хочу, чтобы ты слетал с одним абитуриентом, - предложил начальник Школы.
       - У вас своих экзаменаторов не хватает? - спросил Кравченко.
       - Хватает, - отведя взгляд, сказал начальник школы. - Тут случай такой... - он пошевелил пальцами и сказал, найдя слово, -неоднозначный случай, Гриша.
      
       ...Дело было в том, что один из абитуриентов, капитан Васильков, был давно замечен руководством Школы. Его письмо, полученное больше года назад никого не оставило равнодушным. Несмотря на сдержанность выражений письмо кричало о том, что стать испытателем для парня единственный смысл жизни. Экзамены он сдал отлично и в анкете его не было ни узелка, ни дырочки.
       Казалось бы все идеально сходилось воедино, если бы ни одно обстоятельство: в первом экзаменационном полете инструктор-летчик отметил не то, чтобы ошибки в пилотировании, а какую-то угловатость, угаданное по мелочам повышенное возбуждение, а это вообще не очень-то хорошо для летчика, тем более в испытательном полете. Слетавший с абитуриентом второй инструктор ничего подобного не заметил и оценил полет нормально-высоко. Но начальника Школы, бывшего первым из двух экзаменаторов, сомнение не покидало.
       ...Два летчика, одинаково одетые, одного роста и сложения, один двадцати восьми, а другой сорока четырех лет, шли к самолету. Первый смотрел на небо, из которого утреннее солнце еще не успело выжечь мягкой голубизны, на желтую степь с редкими норками сусликов, на линейку незнакомых ему самолетов. Второй созерцал поцарапанные тупорылые носы своих тяжелых летных ботинок и битум, вылезающий в стыки между бетонными плитами аэродрома. И соответственно лицо первого не покидала счастливая улыбка, а лицо второго было строгим и хмурым. Первый видел как бы со стороны: два летчика-испытателя - молодой и старый (нет, просто пожилой) - чуть расслабленной походкой идут к новому самолету, который для всех еще загадка, и только им он сейчас доверительно раскроется. Только им двоим и больше никому. Картина была так хороша, что сердце стукнуло лишний раз, радостно и бодро. Но другая мысль спугнула эту картину: "Ведь могут не взять, если назначили третью проверку. А у всех по две. Чем бы убедить? Может, пилотаж поэнергичней? Нет, у них чистота ценится, надо не энергичней, а плавно и чисто... Ничего лишнего, только то, что в задании. Дисциплина и чистота полета - все, что от меня требуется. И не обгадиться".
       Второй размышлял: "Посмотрю чистоту пилотирования. Что в задании есть, пусть сделает, а посадку - без закрылков. Ясно будет, как он реагирует на вводные".
       И еще они думали:
       "Небо сегодня голубое-голубое - в таком только и летать. Жалко
      
       к обеду побелеет, как выцветет" (первый). "Дымка у земли мне не нравится, да еще посадочный курс на солнце" (второй).
       ...Самолет эаруливал на стоянку. Рулить пришлось долго, по всей магистральной рулежке, и это сейчас было хоть и слабым, но единственным утешением, потому что оттягивало разбор выполненного полета. Васильков раздраженно притормаживал на рулении, а самолет при этом вежливо кланялся, опуская хищный нос, как бы извиняясь за свою строптивость в полете. Да что же теперь? Где была твоя покладистость последние полчаса? Ах, еще бы раз слетать! Кравченко вылез из кабины, отошел от самолета и повернулся к нему лицом.
       Усталый самолет стоял, широко растопырив ноги шасси, с приопущенным носом, тупо и отрешенно уставившись в степь дырами воздухозаборников, черными, как пустые глазницы. Казалось если его сейчас окликнуть, то он не сразу услышит и лишь потом встрепенется, переведет взгляд на Кравченко, еще некоторое время недоуменно поглядит и, наконец, стряхнув с себя опустошающую усталость, виновато улыбнется. Но Кравченко не отвлекал его. Он смотрел на него с нежностью и участием. Он только что видел, как доставалось трудяге-самолету, как натягивалась и пучилась его обшивка между ребрами шпангоутов и нервюр, как воя от старания, с бешеным свистом втягивал он в свое нутро воздух и выдувал его из сопла горящим вихрем, как холодно и зорко устремлял он свои глазницы в пространство. Сейчас работяга стоял с распахнутыми капотами и фонарями кабин, по его спине и крыльям ползали техники, но он уже не имел сил реагировать на них, стоял и стоял, и жаркое марево струилось над ним, выделяясь на фоне марева, дрожащего над раскаленной степью...
       Васильков снял шлем и, засовывая в него кислородную маску, с опущенной головой пошел к Кравченко, как будто пересчитывая сколы бетонных плит.
       - Товарищ инструктор, разрешите получить замечания, - скороговоркой сказал он стандартную авиационную формулу и наклонился непроизвольно вперед, словно боясь не услышать.
       - Сам-то как оцениваешь? - спросил Кравченко с усилием отводя взгляд от самолета.
       - Ну вот посадка... - начал Васильков.
       - Да. Это называется не посадил, а спасся, - проворчал Кравченко. И напомнил, - а ведь я два раза говорил. Когда в кабину садились и в воздухе - посадка без закрылков.
      
       - Виноват. Я заходом увлекся, упустил, - тихо проговорил Васильков.
       Кравченко внимательно посмотрел ему в лицо.
       - Слушай, парень, ты какой-то нетипичный, ей Богу. Другой орел на меня бы попер, сказал бы, что я ему помешал - газ добавил, закрылки стал выпускать... Ты так не считаешь часом?
       - Я бы, конечно, спохватился, - начал Васильков, но Кравченко его перебил:
       -...когда было бы поздно. Посадка, конечно, дерьмовая, но Бог с ней, у каждого бывает. Я думаю другое: ты вроде бы то возбужден, то рассеян в воздухе, И самолет тебе, вроде, как чужой... Тебя как звать?
       - Толя... То есть Анатолий. То есть, виноват, капитан Васильков.
       - А меня - Григорий Ефимович. Будем знакомы, - степенно сказал Кравченко и протянул руку. - Ты пойми, Толя. У нас надо всю дорогу быть в готовности, весь полет ждать: что-нибудь может случиться. Это и есть самое трудное, а так - все самолеты как самолеты. На одном умеешь, на остальных научишься. Главное - еще не сел в кабину, а уже собрался. Расслабился - только когда из кабины вылез.
       Он замолчал, опустив голову. Понуро сгорбился и Васильков.
       - Я мог бы тебе накидать замечаний и по мелочевке, и по делу. Но не в том беда, у всех что-нибудь да не идеально. Я что боюсь - у тебя эмоции забивают саму работу. И машину плохо чувствуешь...А?
       Кравченко очень хотелось, чтобы Васильков его тотчас же опроверг, но лицо Василькова выражало одно лишь отчаяние.
       - Ну, не журысь, - вдруг весело сказал Кравченко, ощущая неожиданную симпатию к этому ладному парню. - Не все убито. Летаешь ты, в общем, нормально, а остальному научат. Окончательное решение по тебе принимаю не я, но считаю, что тебя можно брать. Так и скажу.
       - Спасибо, товарищ полковник, - шепотом сказал Васильков и поднял на Кравченко мокрый и сияющий взгляд. Потом смущенно улыбнулся и повторил тихо и благодарно: - Большое спасибо, Григорий Ефимович!
       Несмотря на обещание Кравченко, шел в штаб Школы, вновь и вновь решая для себя вопрос - стоит ли брать Василькова, Он перебирал в памяти детали полета, в целом профессионального и грамотного, искал причины своих сомнений и в конце концов согласился о собой на том, что Васильков волнуется. Поэтому и возбуждение, и рас-
      
       сеянность. А волнуется потому, что очень хочет. С иным говоришь - уверяет, что мечта, что цель жизни, а у самого и слова дежурные, и взгляд хитренький, и мысль в глазах - возьмут, куда денутся, а не возьмут, не пропаду. Нет, этот хочет, значит, научится, значит - надо брать. Уж очень хорош парень, лет бы на десять старше - друзьями были бы.
       ...И судьба повернулась так, а не иначе от того, что когда Кравченко дошел до кабинета начальника Школы, он вспомнил благодарный взгляд Василькова.
       - Ты мне много не говори, - попросил начальник Школы, прикрыв ладонью телефонную трубку, которую держал у уха, - одно только: брать или не брать?
       - Брать, - коротко сказал Кравченко.
       И начальник Школы с видимым удовольствием развел руки в стороны так, будто подтвердили его самое твердое убеждение в жизни...
       Время шло своим обычным ходом, то есть, то летело, как пришпоренное, когда Кравченко, не успевая написать отчет о выполненном полете, лез в самолет выполнять следующий, то лениво тащилось, когда он из удобного кресла комнаты отдыха летчиков с досадой уверялся, что стрелка прилипла к циферблату часов.
       С Васильковым Кравченко виделся редко и случайно. Но после этих случайных встреч еще некоторое время вспоминал его ясноглазое улыбающееся лицо и совсем уж ни к селу, ни к городу жалел, что его двадцатилетний сын не вышел здоровьем и учится в институте, а не в летном училище...
       ...Пришел срок и слушатели Школы, пройдя теоретический курс, начали летать. Теперь Кравченко стал встречать то самого Василькова, то его фамилию в плановой таблице полетов. Когда они сталкивались, Васильков почтительно говорил: "Здравия желаю, Григорий Ефимович", а дружелюбный Кравченко отвечал: "Здорово, Васильков, как дела?" Васильков, хорошо знающий дистанцию, понимал, что вопрос риторический, и отвечал, как положено: "Нормально". В его ответе от раза к разу появлялось все больше уверенности: он входил в этот клан, гордящийся своим единством, чувством ровесничества и собственной исключительности, в котором безразлично - капитан ты или генерал, но важно, как ты летаешь. И по этому выходило, что летал Васильков нормально.
      
       Так шло время и заканчивалась весна. Случилось, что опять Кравченко уговорили полетать в Школе, на этот раз инструктором на новой машине, которую соединили с его именем еще два года назад, и с которой у самого Кравченко были связаны самые яркие впечатления последних лет, серьезный выговор (за упрямство и неуступчивость) и орден (за неуступчивость и упрямство). Васильков был третьим и, честно говоря, Кравченко летать уже очень не хотелось. Будь это другой, Кравченко и думать бы не стал - завтра с утра пораньше, а нынче - все. Но деловитая серьезность, чуть не по-детски трогательная, с которой Васильков подошел к самолету, не дала Кравченко передумывать и он, тайком вздохнув, полез в инструкторскую кабину.
       Предыдущий летчик с первых минут полета делал с самолетом в воздухе, что хотел, будто бы летал на нем всю жизнь. С Васильковым дело было хуже. Нет, конечно, все в полете было профессионально, что и говорить. Но снова Кравченко замечал какую-то деревянную принужденность, самолет и Васильков жили порознь. И хотя самолет слушался летчика, но слушался как бы с ворчливым неудовольствием. Так лукавая теща выполняет волю богатого зятя - вроде бы смиренно, но только до поры. Словом, ни восторга, ни рыданий.
       И опять по дороге с аэродрома Кравченко мучился вопросом - что за летчик Васильков? Вроде бы даже не просто хороший - отличный: звания как у профессора, соображает быстро, реакция, как у боксера... Снижено, правда, "чувство машины", но по приборам все делает грамотно, да и знакомый самолет для него - открытая книга. Испытателю, конечно, все новое нужно усваивать мгновенно, "на раз", да ведь не двадцатые годы, основа полета - приборы, а чувство машины? Наверное, придет. Не в первом, так в пятом полете, парень-то опытный...
       Обо всех этих "про" и "контра" Кравченко решил не говорить никому, кроме начальника Школы. Пусть он решает сам.
       ...Многие авиационные традиции уходят корнями в тот век, когда отношения между "авиатором" и "аппаратом" только возникали и главным был, конечно, "аппарат". Он был могуществен, как ваал, мог убить, мог помиловать, его капризы скорее угадывались, чем предсказывались. Многие светлые умы, многие отважные сердца пытались покорить и подчинить себе "аппарат". Но был он всегда заодно с природой и не покорялся, а только разрешал дружить с собой тем из людей, кто в .дружбе видел не фамильярность и утверждение собствен-
      
       ного превосходства, а уважительное равенство и интерес к другу. Наглецов и невежд он не прощал. И долгое еще время (если не всегда!) будет он собирать свои жертвы, как бы ни стал изощрен ум авиатора, как бы ни была безоглядно смелой его душа. Поэтому уходящие во мглу времен летные традиции густо украшены обычаями самого языческого свойства. Один из них - ритуальное пиршество после победы над ваалом, торжество его укрощения, превращения его из пожирателя летчицкой души и тела в союзника и друга. Пиршество, похожее на подобные пиршества у всех язычников мира - от диких племен Океании, до симпатичных парней в кожаных куртках и защитных шлемах - одним словом, у всех язычников мира, в том числе у тех, кто выполнил первый самостоятельный полет на новом для себя типе "аппарата".
       Ритуальный пир - понятие неопределенное. Все эти "мед-пиво...", "по усам текло..." и подобное инструктивно не уточнены, Однако устная традиция определяет главное: летчик, освоивший новый самолет, преподносит своему учителю-инструктору водку при количестве бутылок в точности равном числу колес шасси освоенного самолета, и говорит искренне и благодарно: "Спасибо, командир!".
       ...Единобожие, конечно, хорошо, но и в язычестве что-то есть...
       ...В общежитии, где будущие летчики-испытатели сбиты в один гурт так, что не только с утренней зарядки до вечернего отбоя все общее, но и сны во многом совпадают, сам воздух наполнен здоровьем,
       энергией, специфическим мужественным юмором и ароматом уважительного дружелюбия. Естественно, что посылки от жен и матерей идут на общий стол, дни рождения собираются воедино и празднуются сообща, а самостоятельные вылеты на новых самолетах, которые у будущих испытателей случаются довольно часто, дополняют номенклатуру праздников, делая их чуть ли не еженедельными. И тогда в общежитии составляются и обтягиваются обойной бумагой столы, распахиваются окна и возникают изысканные блюда на основе консервов в томате, мяса из летной столовой и зелени с базара. Через какие-нибудь полчаса - час под аккомпанемент гитар идут песни - курсантские и летчицкие, народные и цыганские, окуджавые и высоцкие, сентиментальные и окаянные...
       ...И местный комар, тощий и злобный, молча и сурово летящий вперед с нацеленным жалом, ударившись в проеме распахнутого окна о густую атмосферу из песен и счастья, сваливается в безнадежный
      
       штопор, выравнивает у самой земли и уходит восвояси, предупреждая других, что здесь попить кровушки не обломится.
       Вечером в субботу Кравченко шел домой из гаража. Время от времени он осматривал и нюхал свои руки, плохо отмытые бензином, и размышлял на скучные бытовые темы. Из распахнутого окна общежития слышны были разговорный рокот и гитарные стенания, а животами на подоконнике лежали два слушателя и курили "на улице". Они увидели Кравченко и радостно замахали руками.
       - Григорий Ефимович! Товарищ командир! - наперебой закричали они. - Заходите к нам, у нас хорошо!
       Кравченко не удержал улыбку и остановился.
       - Что празднуете? - спросил он.
       - Заходите - доложим!
       Кравченко потоптался немного и с сомнением поглядел на свои руки.
       - Не стесняйтесь, тавот хорошо отмывается коньячком, -засмеялся один из слушателей. - Пожалуйста! Мы очень просим! Валерий Константинович. у нас, инструктора...
       Кравченко еще потоптался, потом решительно зашел в будку телефона-автомата у входа в общежитие и предупредил жену, что придет попозже.
       ...В этом месте мне очень хочется описать летчицкий "банкет", прелесть его откровенности, дружелюбия, простоты и прямоты, с которой высказываются взаимные упреки н претензии и тут же растворяются с табачным дымом, по крайней мере до завтрашнего утра. Хотелось бы рассказать, что этот "банкет" во второй его половине становится сродни производственной конференции, потому что, когда в достигнутом участниками состоянии другие мужики вспоминают свои мужские победа, летчики начинают "летать", обсуждая бывшие с ними и не с ними "случаи", что пополняет банк личного опыта не меньше, чем специальные занятия. Очень бы хотелось рассказать, да уж в другой раз...
       Когда Кравченко вошел в комнату, дым стоял коромыслом. Из-за стола поднялись различные молодые люди, чтобы подойти к нему, помочь снять куртку, просто пожать руку и улыбнуться с предельно малой дистанции. В глубине комнаты сидел разомлевший столичный гость Валерий Константинович Сивцев, а поодаль два инструктора Школы. Вокруг каждого из них толпились слушатели, расспрашивая
      
       и жадно выслушивая рассказы о разных разностях испытательской жизни: бытовая приземленность легендарных событий особенно импонировала будущим испытателям, патетика и героика в их сознании становились буднями.
       Впрочем, когда вошел Кравченко, группки распались, а инструкторы и Сивцев дружески приветствовали его поднятыми руками.
       Несмотря на суровость, которую, как ему самому казалось, Кравченко носил в себе постоянно, он всегда смущался, оказываясь в центре внимания. Смутился и сейчас, неловко перелез через чьи-то ноги к свободному месту и уселся у стола на полупродавленной кровати. Тот же час кто-то налил ему коньяку, кто-то другой поставил тарелку с различными яствами, кто-то третий сбегал к крану и принес вымытую оловянную вилку.
       - Давай, Гриша! - крикнул из своего угла Сивцев и поднял свой стакан.
       Кравченко улыбнулся, приветственно кивнул Сивцеву и сделал глоток. Потом повинуясь какому-то неясному желанию обвел глазами комнату, наткнулся на обращенный к нему сияющий и влюбленный взгляд Василькова и понял свое неясное желание - он, оказывается, и шел-то сюда, чтобы увидеть Василькова. Ему стало покойно и приятно, он улыбнулся уже не всеобщей безадресной, а конкретной дружеской улыбкой, предназначенной Василькову. Тогда Васильков встал и поднял руку.
       - Мужики, - крикнул он, стараясь перекричать гам, - Летчики! Слово хочу сказать...
       Помалу шум стих.
       - Мужики! Летчики! - повторил Васильков. - Я предлагаю тост за здоровье тех, кто учит нас и дает нам в руки ремесло, лучше которого нет. Что такое мир человека? Клочок земли радиусом в четыре километра, да и тот не охватишь взглядом - обязательно уткнешься в сарай или кусты над оврагом. А что есть мир летчика? Беспредельность, пустынная бездна, где кроме тебя - только Бог, если он существует...
       - Ну ты даешь, Толя! - восхищенно перебил кто-то из слушателей. - Прямо Лермонтов какой-то!
       Васильков вежливо умолк и, убедившись, что реплика развития не получит, продолжил:
       - То, что другие люди воспринимают за вселенную для нас маленький угол между двумя пеленгами радиокомпаса. Р-раз - и стрелка
      
       прошла этот угол, и ты уже в другом пространстве, где уже другие люди смотрят на свой горизонт, такой же тесный. Первый глоток я предлагаю - за летчиков!
       Дружно встав, все сделали глоток и остались стоять.
       - А теперь за тех, кто дает нам это счастье, за наших учителей-инструкторов. От первых - училищных или аэроклубных, до теперешних - испытателей! За вас, Григорий Ефимович, за тебя, Юра!
       Васильков произнес весь монолог, не сводя взгляда с Кравченко и только при последних словах перевел его на Юрия Сороку, своего постоянного инструктора в Школе. Поаплодировав, все уселись снова, а Васильков взял гитару и запел мягко и мелодично какую-то незнакомую Кравченко песню о летчиках и их женах, о полетах и доме и еще о чем-то...
       - Он у нас сам песни сочиняет, - сказал Кравченко сосед слева.
       Но Кравченко не слушал. Он неудобно и напряженно сидел на полупродавленной кровати, с далекой улыбкой смотрел и смотрел на поющего Василькова и думал с неожиданной тоской: "Хоть бы его медицина завалила, что ли...".
       Кравченко и Сивцев вышли из общежития. Багровое на закате небо высоко-высоко перечеркивалось бело-серыми, еще освещенными солнцем узкими, как пальцы, полосками перистых облаков, будто чья-то худущая и неумолимая рука собиралась заграбастать небо и все, что так уютно и непрочно расположилось под ним. Кравченко вполуха слушал Сивцева и пытался сосредоточиться на его рассказах, но что-то точило его, и он догадывался - что.
       - Зайдем ко мне в гостиницу, Гриша, - предложил Сивцев. -Посидим, потолкуем. Беда - кипятильник не взял, кофе не попьем.
       - Пойдем лучше ко мне, жена кофе сварит, - пригласил Кравченко.
       На том и порешили, положив зайти в гостиницу к Сивцеву за коньяком. В своем номере Сивцев нашел, что не так одет и принялся переодеваться. Он раскрыл створки шкафа и Кравченко увидел батарею бутылок коньяка, да все марочных, таких, что обычно дарят "дорогим и многоуважаемым" к круглым юбилеям.
       - С собой, что ли, возишь? - удивился он, - Вместо чая? Куда тебе столько?
       Сивцев с неудовольствием прикрыл шкаф и пробурчал:
       - Да. так...подарили.
      
       Он сунул в карман одну бутылку взял из тумбочки платку шоколада, из вазы цветы и сказал, что готов.
       Антонина Игнатьевна, жена Кравченко, была искренне рада Сивцеву: в военных городках, где все встречи и события за малым их разнообразием достоверно предсказуемы, а диапазон развлечений узок, как центральная улица городка, очень существенным развлечением бывают хождения в гости и прием гостей. Ну, а уж если гость столичный!
       - О-о! Валера! Как я рада. Ну-ка, посмотри на меня! Не стареешь! Не то, что мы, провинциалы. Как Леночка? Маринку замуж не выдал? У вас в Москве не заметишь, как дедом станешь...
       Выплеснув таким образом первую радость, Антонина Игнатьевна продолжала свой безостановочный женский монолог, перемежая восклицания вопросами. Меж тем ее руки проворно побросали на журнальный столик крахмальные, острые на сгибах салфетки, схватили кофемолку и помололи кофе, включили газ и пр. и пр., и, наконец, принесли три полные турки с коричневой пенкой, тронутой цветами побежалости. Комната наполнилась кофейным духом.
       Торшерный полумрак, воркование магнитофона, аромат кофе, семейная дружеская беседа - все это обволакивало ощущением умиленной любви, родственности и острым желанием никогда не расставаться. Сивцев и Антонина Игнатьевна называли друг друга уменьшительными юношескими именами, говорили о жене Сивцева, его дочери и сыне Кравченко так, будто те находились в соседней комнате, а сами собеседники расстались только вчера. И даже Кравченко, недолюбливавший всегда Сивцева, чувствовал к нему сильное расположение - так просто и дружески держал себя обаятельный Валерий Константинович.
       - Валера, - неожиданно для себя сказал Кравченко. - Тут в Школе есть один парень - ты его видел сегодня, он песни пел. Мы здесь думаем: может поможешь его устроить на серийный завод?
       - Почему ты об этом заговорил? - чуть насторожившись, спросил Сивцев.
       - Действительно, Гриша. На работе времени нет, да? - поддержала Антонина Игнатьевна, испугавшись, как бы Кравченко не разрушил вязкую, сладковатую идиллию, затопившую ее самое и этих двух симпатичных мужиков. - По принципу - дома о работе, на работе - о бабах?
      
       Но Кравченко обнял ее за талию, поцеловал в затылок и попросил мягко:
       - Завари еще кофейку, будь подружкой.
       Кравченко, начавший этот разговор неожиданно для себя, теперь уже не колебался и подробно рассказал Сивцеву свои сомнения относительно Василькова, упомянул о его толковости и обширных знаниях, сказал, что на знакомом самолете тот летает вполне надежно. Поэтому, считают он и начальник Школы, на серийном заводе, где по многу лет выпускается один и тот же тип, Васильков более, чем на месте. И хотя жаль его отпускать, Кравченко опасается, как бы нестандартность работы не погубила парня, переоценивающего свои летные способности.
       ...Такой вот нудный монолог произнес Кравченко, не спуская глаз с Сивцева. Тот поначалу принял было скучающую позу человека, привыкшего, что его всегда о чем-нибудь просят. Но очевидная независимость и бескорыстие Кравченко изменили отношение к просьбе. И даже поза Сивцева в кресле стала прежней - позой старого друга в привычном, только ему предназначенном кресле в дружеском доме.
       - Какой разговор, Гриша, - сказал он и широко улыбнулся. - Ты считаешь - нужно, я сделаю. Если не мы друг другу, кто нам еще поможет?
       Кравченко, испытывая некоторую неловкость в непривычном положении просителя, пытался еще кое-что объяснить, в частности, что поначалу Василькова надо направить на завод, где строят освоенные им машины, но Сивцев, продолжая улыбаться, подтвердил, что расшибется, но сделает, и что Гриша его не ценит, а он прежде всего добрый малый, свой парень и друг, а уж потом высокопоставленный чиновник. А Кравченко, хоть и заметил, но не сумел оценить одной мелочи: Сивцев поначалу сделал какое-то усилие, вроде что-то оторвал от себя, и только потом согласился...
       ...Дружеские встречи в хлебосольных русских домах заканчиваются долго и мучительно. И Григорий Ефимович, и Антонина Игнатьевна упорно уговаривали Сивцева остаться ночевать, благо комната сына-студента пустует. Валерий Константинович уверял, что обеспокоит хозяев и что до гостиницы рукой подать. Потом Кравченки пошли провожать Сивцева до его гостиницы, долго разговаривали у ее подъезда, а Сивцев собирался в свою очередь провожать их до дома. И только когда летнее небо позеленело на восходе и среди ти-
      
       шины уходящей ночи оглушительно заверещали первые птахи, они расстались. Антонина Игнатьевна, держа мужа под руку, всю дорогу до дома убеждала его, что Сивцев -прекрасный парень, а его жена - Леночка - красавица и умница, и что Кравченко часто бывал несправедлив к ним и напрасно не стремился к тесной .дружбе домами. Кравченко же хотел спать и не поддержал разговора ни согласием, ни возражением...
       В конце лета слушатели Школы получили дипломы летчиков-испытателей и назначения на работу. Васильков усилиями Кравченко, начальника Школы и Сивцева был назначен летчиком-испытателем серийного завода.
       Его, конечно, обидело, что он, отличник учебы, вместо остросюжетной и полной смысла жизни должен возвращаться во вчерашний день авиации, но его деликатно и серьезно убедили в том, что ничего оскорбительного в его назначении нет, что так нужно для дела, а вскоре найдут способ вернуть его в Институт и примут с распростертыми объятьями. Кроме того, и Кравченко и начальник Школы не сговариваясь, заканчивали разговор полушутливым упоминанием о том, что в больших городах, где построены авиазаводы, есть и театры, и концертные залы, так что художественная натура Василькова не зачахнет, как здесь, где всех-то развлечений - форсажный рев двигателей на взлете.
       Поверил им Васильков или нет, но приказ был подписан и он уехал в большой город, на авиазавод и присылал оттуда Кравченко письма, раз от разу все более веселые и оптимистичные. Из них было известно, что через полгода он получил хорошую квартиру, жена устроилась по специальности, сын собирается в школу с языковым уклоном, а дочери купили прекрасную немецкую прогулочную коляску.
       Потом он стал писать реже. Его однокашники или другие летчики, бывавшие на заводе, привозили от него приветы и рассказывали, что он чуть-чуть раздобрел от домоседства, доволен жизнью и находится на хорошем счету - и среди своих, и у руководства завода...
       ...А через два года стряслась беда: сообщили, что на заводе в городе К* при выполнении вынужденной посадки загорелся самолет. Летчик сильно обгорел и шансов выжить у него практически нет. Узнав об этом, Кравченко в сильном волнении спросил:
       - Кто? На каком заводе?
       Ему ответили, что произошло это на К*-ском заводе, где выпус-
      
       кают новейшие истребители, а фамилию летчика еще не сообщили. У Кравченко немного отлегло от сердца, но вечером того же дня узнали - да, Васильков, отказал двигатель. Он не стал катапультироваться, решил сажать, при посадке плохо рассчитал, снес шасси и загорелся. Было непонятно, как оказался в К* Васильков. Кравченко стал звонить в Москву Сивцеву, но в Москве сказали, что Сивцев уехал на завод разбираться, а на заводе, куда сразу позвонил Кравченко, - что Сивцев еще не приехал, и что Васильков утром скончался от закупорки почек.
       ...На грохочущем транспортном самолете добирался Кравченко с группой специалистов, назначенных в аварийную комиссию, в К*. Самолет натужно загребал своими винтами облака, продираясь в них, как охотник по болоту. Специалисты - кто читал, кто беседовал - изредка заговаривали с Кравченко, но он судорожно отворачивался к иллюминатору, часто курил и сквозь тупую тяжесть на душе отстраненно и поверхностно удивлялся, отчего на глаза что-то давит и давит, будто на каждом из них лежит по булыжнику.
       В К* Кравченко отдал свой портфель спутникам и пошел искать Васильковых. Оказалось, что они живут в отдельной комнате заводского общежития в ожидании квартиры. Кравченко вошел в комнату.
       На стуле с алюминиевыми ножками возле казенного стола сидела молодая женщина и безучастно смотрела на вошедшего. Прижавшись к ее бедру и плечу, стоял мальчик, мучительно похожий на Василькова и так же мертво, как мать, смотрел на Кравченко. Рука женщины механически перебирала волосы на макушке мальчика.
       Мускулы на лице Кравченко были каменными и неуправляемыми и лицо болело от этой каменности. В глазах женщины мелькнула догадка, судорожно всхлипнув, она быстро закрыла лицо руками, поднятые ее плечи затряслись и сквозь плач она заговорила, давясь и вздрагивая:
       - Здравствуйте, Григорий Ефимович... С приездом[*]... Горе-то какое...
      
       Мальчик пошел в угол комнаты, заставленный узлами и чемоданами, взял стул и поставил его возле стола для Кравченко. Кравченко не сел, а подошел к женщине, обнял и, прижав ее мокрое лицо к своему животу, принялся с усилием обеими руками гладить ее голову и плечи. Он открыл рот, чтобы сказать какие-нибудь утешительные слова, но лицо его вдруг ожило, подбородок задрожал, боль в глазах пропала и из них, обгоняя друг друга, ринулись слезы.
       - Ну... брось... Валя... нужно.. держаться, - выговаривал Кравченко между спазмами, хватавшими его за горло, - будь... молодцом... дети... у тебя. Ну... брось, ну... хватит...
       Мальчик отошел от них и стал лицом к окну. На фоне окна без занавесок и вечернего неба за ним плечи и круглая голова мальчика рисовались силуэтом одиноким, гордым и вместе беззащитным...
       Лампа в казенном белом абажуре резко освещала комнату.
       Кравченко сидел на стуле, понурившись и держа руки на коленях, и слушал бесцветный голос Вали.
       - Так все хорошо было в С*. Квартиру получили хорошую, никогда такой не было, мебель купили, я с работой устроилась, малыши при деле. И вот надо же - захотелось ему на новом самолете летать. Каждую неделю названивал Валерию Константиновичу. А тот, как приедет в С* - сразу к нам. Толик его то в ресторан поведет, то у нас принимает. Потом сервиз купил. Я шубу хотела, решили подождать - Валерию Константиновичу в комиссионке нашей сервиз понравился. А Толик об одном этом самолете. И днем, и ночью. Я говорю, Толик, потерпи, и у вас на заводе новые самолеты будут. А тут квартира, детишек пристроили, родители рядом - одна ночь на поезде. Ну, что мы в К* поедем? Тридцать два года, успеешь еще. Нет, куда там. Валерий Константинович устроил и приехали, И вот, дождались... Господи, - с силой низко выкрикнула она, - ну что бы ему быть учителем или инженером. Бывает же у людей счастье. Я как с лейтенантских пор боялась каждый день, так и дождалась. Дура, д-д-дура!
       Валя припала лицом к груди Кравченко и царапаясь о колодки и значки на его кителе, мотала и мотала головой, заливая рубашку Кравченко слезами. Мокрая рубашка холодила грудь и внезапная мысль резанула Кравченко.
       - Деньги Сивцев отдал? - осторожно спросил он. - За сервиз отдал он деньги?
       - Да нет, обещал привезти, у него с собой не было, -всхлипывая и
      
       успокаиваясь сказала Валя. - Да это ладно, отдаст - отдаст, не отдаст - Бог с ним. Дело прошлое,
       - Погоди, Валя. Я отлучусь, дело есть, - сказал Кравченко и вышел из комнаты.
       ...Кравченко без стука вошел в директорский номер заводской гостиницы, где раскладывал свои вещи только что прилетевший Сивцев. Увидев Кравченко, он дружески улыбнулся и сказал:
       - А-а, Гриша, проходи. А я только-только...
       - Ты сколько должен Васильковым? - перебил его Кравченко.
       - Должен? - удивился Сивцев. - За что?
       - За сервиз комиссионный, - глухо сказал Кравченко.
       - А! Тысячу двести, - легко ответил Сивцев. - Не беспокойся, я отдам. Сейчас, конечно, забыл, но до того было.
       - Да! Отдашь! Мне отдашь! - прорычал Кравченко. - Я сам с Валентиной рассчитаюсь, ты мне должен будешь! Я их из тебя вытрясу, - кричал он, счастливый от того, что можно не сдерживаться. - За говенный сервиз, за взятку такого парня убил, сволочь! Просили же тебя как человека, да ты, видать, не человек!
       - Стоп, Гриша, - резко оборвал его Сивцев и глаза его сузились и подернулись металлическим отливом. - Деньги я, конечно, отдам, ты меня на этом не подловишь. Но насчет - убил... Ты сам подумай, ты у нас умный и честный, ты сам сообрази -кто убил...
       Он отвернулся и принялся доставать из портфеля бритвенные принадлежности...
      
       1985 г
      
      
       [*] ГСМ - горюче-смазочные материалы
      
       [*] Боже мой, какие глупости говорят люди в горе!
      
      
      
      
      
       КОЕ-ЧТО О СЧАСТЬЕ...
       ...Дело-то - пустяк, на один рассказ не хватит...
       Вовчику сорок два, для молодых он Владимир Петрович, потому что пилот он первоклассный и испытатель толковый. Ну и что, если плешь светится и виски белые? Неле вон двадцать два, а ей и в голову не приходит, что Вовчик даже без особой натяжки в отцы ей годится. И ничего ей особенного не нужно: разве к Восьмому марта пустяк какой никакой, да иногда в ресторан приличный на вовчиковой "Волге" съездят. Или шампанское и торт Вовчик принесет.
       Неля не входит в число знакомых жены Вовчика. И правильно. Семья - дело святое, с женой со школы вместе, три года училища ждала, и восток, и Забайкалье прошла в ДОСах[*], где и вода не всегда, и спать под одеялом в меховом обмундировании зимой приходилось. Неля не в счет.
       ...Нынче Вовчик завершал программу испытаний. Оставался один полет. Надуманный полет, чисто академический интерес этих корифеев - ведущих инженеров. Сколько Вовчик и другие пилоты ни объясняли, что в жизни такое не нужно, доказать ничего не смогли. Тот случай, когда проще слетать, чем доказывать. Наверняка кому-нибудь в диссертацию, не зря так суетятся. Но главное было в том, что после этого полета шеф давал Вовчику неделю на отчет за программу, а потом - отпуск. А отпуск, когда за год налетал за сто часов только на испытания, это, мужики, хорошо! И еще это хорошо, потому что с гаражом все в порядке (верстачок осталось доделать), машина новая, врач путевочку в санаторий выбил...
       Одиночная путевка очень светила Вовчику: без жены при загашнике можно очень неплохо пожить на курорте. А потом с женой в тачку - и по Прибалтике, отметиться без зажима в таллиннской "Глории", и в "Юрас-перлас" посидеть, и в кемпинге пожить, и дома грибов пособирать... Что там говорить, отпуск - это хорошо. Особенно, если устал. Особенно, если про усталость говорить не принято и кровяное давление каждое утро держать нужно в допуске. Особенно, если летаешь на пилотажных машинах и тебе за сорок, но этого никто не должен замечать: ни врач, ни коллеги, ни жена, ни твоя девушка...
       ... Вовчик вырулил и взлетел. Он много раз делал такие задания и все ему было ясно, как божий день. Вечером - а была пятница - намечен легкий дружеский ужин в гараже по случаю окончания программы испытаний и предстоящего отпуска, и один дружок уже хлопотал об этом.
       На полигоне Вовчик набрал высоту по заданию, включил самописцы, осмотрелся и пошел на режим. Горка, вывод, стрельба. Но в момент вывода, когда скорость совсем уж мала, пушка выплюнула не привычную короткую очередь, а захлебнулась в своем стуке. Вовчик мигом понял, что отказала отсечка патронов и отпустил кнопку. Да что ж теперь сделаешь, если пушка, стреляя втрое дольше, затормозила аэроплан. Он повел носом, задрожал подлец, и, валясь на правое крыло, пошел к земле. А высоты-то нет! Вовчику бы прыгать, но его взяла злость: как же он дешево купился! Нет, хрен тебе! Он мигом сунул рули на вывод и замер в ожидании. Стрелка скорости еще поколебалась в задумчивости, а потом лениво пошла падать через право вниз, аэроплан начал разгоняться, точно прижав уши. Двадцать секунд длилось это дело, двадцать секунд Вовчик почти не дышал. Аэроплан замер по горизонту, скорость плавно нарастала, во рту Вовчик ощутил медный вкус, ноги в коленях заколотились, а в спине, где, говорят, почки, стал тугими ударами биться тяжкий пульс. Поостыв, Вовчик сделал новый заход, сэкономил на скорости и отстрелял, как надо, отсекая каждую очередь вручную...
       ...В раздевалке он чувствовал себя усталым. Он отписался в задании, вручил ведущему инженеру отчет за полет и рассказал, что было. Но ведущий отреагировал слабо: его больше волновало, в какую стопку положить отчет -- туда, где лежали материалы на обработку, или туда, где лежали материалы на всякий случай.
       "Одно к одному, - подумал Вовчик. - У Бога отметился и -- в отпуск. А вообще дураком быть не надо, подумать мог, что делать, если отсечка откажет. Видно, устал, пообвыкся".
       И укрепился в мыслях об отпуске.
       Гладкий и свежий после душа, поигрывая ключами от тачки, вошел Вовчик в летную комнату напомнить мужикам, что ждет в гараже. И встретил там старшего летчика.
       - Сергеич, - сказал Вовчик. - Все. Отлетал, с того понедельника готов в отпуск. Ты сегодня заглянешь?
       Старший летчик поморщился, потому что предпочитал не гаражи, а хорошие рестораны, не водку или спирт, а выдержанные коньяки, и вообще принадлежал к поколению аристократов, поставивших дело так, будто летчик-испытатель уже вроде не пахарь-пилотяга, а полубог. И, поморщившись, он сказал:
       - Ты, Володя, с отпуском погоди. Одно дело подвернулось.
       - Как? - ахнул Вовчик, опешив, и переспросил, думая, что ослышался, - Сергеич, ты что? Я же в отпуск!
       - Надо "двадцать один сто седьмую" облетать, перегнать в N* и сделать семь полетов. Программа и смета готовы, ты за два-три недели управишься. Так что бери материалы и готовься.
       Вовчик собрался с мыслями и перестал мельтешить.
       - Сергеич, - сказал он. - Дело - не волк, давай вечером поговорим. Приходи. Сорок первый гараж.
       И пошел посидеть на диване возле бильярда.
       Ох, до чего же тошно стало Вовчику! Он так живо представлял себе утро того понедельника, когда, вставши по летчицкой привычке в шесть, он походит по спящей квартире, почитает "Вечерку", потом пойдет обратно в спальню и ляжет, и придавит часок-другой. Потом жена пойдет на работу, велит Вовчику кое-что по дому сделать, но он поворчит, скажет, что у него отпуск и дела в гараже. Сделает ненужную профилактику машине, помастерит верстак, выполнит поручения жены (куда же он денется!), а вечером покойный домашний ужин (можно и со стопкой, завтра не летать)-- и сон. Перед сном в темноте можно не разыгрывать завтрашние полеты, не тренировать себя на тему, что делать, когда на малой высоте обрежет двигатель, не перебирать варианты полетных заданий.
       ... Ах, эти тренировки! Вот говорят - летчик работает один час в день. А кто из них, говорящих такое, знает, что двадцать три часа летчик видит тысячу раз этот двадцать четвертый час, как наяву. И мелькание облачных обрывков на фонаре кабины, и послушное движение приборных стрелок, и свои действия, когда стрелки пошли наперекосяк. И тот случай, когда эти действия напрасны и последний шанс - спасительный удар катапульты под зад, после которого мучительно долго расправляет в воздухе свои шелка и капроны парашют. И сердце при этом гонит свои удары, как сумасшедшее, и летчик, вдруг опомнившись, замечает, что сидит в удобной позе в уютном кресле, а вокруг дремлют, играют в шахматы или на бильярде такие же бездельники, как он...
       И вот почти два месяца отпуска. Вовчик, правда, знал, что дней через двадцать он все равно будет непроизвольно задирать голову, смотреть на инверсный след пролетающего самолета и видеть себя в кабине, а вернее, кабину вокруг себя. Но то через двадцать дней. А тут, надо же! Что за хренотень такая! Спятил Сергеич, что ли?
       В разгар этих размышлений кто-то крикнул:
       - Петрович, на выход!
       У дверей топтался очкарик с папочкой. Он сказал Вовчику:
       - Посмотрите, Владимир Петрович. Александр Сергеевич велел. Здесь программа, методические указания, черновики полетных заданий.
       - Ты смеешься, что ли? - разозлился Вовчик. - У меня отпуск с той недели. Понял? Отпуск!
       Но очкарику было это до фонаря. Он пожал плечами и сказал:
       - Это вы сами с шефом решайте. А мне нужно завтра документацию на машинку отдавать, сроки горят. Вы почитайте, подправьте, а кто летать будет, не мне решать. Лучше, если вы, мы с вами похожую работу делали.
       Всучил папку и ушел, злодей.
       Как ни злился Вовчик, а бумаги почитал, карандашом подправил кое-где. И поймал себя на мысли, что интересная, вроде, работа. И уж привычно представил себе эти полеты как бы изнутри, из кабины, да вспомнил про отпуск и снова обозлился:
       - На дураках пашут, - сказал он себе. - У всех есть право на отдых, а у меня нет, что ли? Вот замечания дал и - ради Бога, разбирайтесь сами!
       Позвонил очкарику, чтоб зашел за папкой, и уставился в телевизор. Но тут подошел врач и сказал:
       - Владимир Петрович, если уж ты отказываешься от путевки, то перед командировкой не забудь полугодовой медосмотр пройти.
       - Да не отказываюсь я, с ума вы посходили все, что ли? В отпуск ухожу. Все!
       И пошел в гараж. Шел и тосковал: Сергеич упрямый, ох, не пустит!
       Шел Вовчик в гараж и готовил варианты разговора с Сергеичем. Но все эти немногочисленные варианты кончались строгим вопросом: "Ты что, устал?" А ответ на этот вопрос начальства у летчика испокон веку один - нет, не устал. И вопрос-то лицемерный, сам все знает, тоже ведь летчик, да еще старше возрастом. Но спрашивать - не отвечать, тем более, сам летает, где поинтереснее, а Вовчика в каждую бочку затычкой, да в командировку, да в перелеты, где и заработать - всего ничего, а вертишься, как белка в колесе. А на возражение в смысле отпускных планов тоже знал Вовчик ответ: "Какая разница, месяц раньше, месяц позже. Достанем другую путевку". Никакой другой путевки он не достанет и не вспомнит о ней, но сказано - отрублено.
       Словом, во всех вариантах выходило, что Сергеич - начальство и его слово последнее. Решил тогда Вовчик - да застрелись ты! У меня по графику отпуск, а график - документ! Документ-то документ, а...
       Пришел он в гараж, убрал с верстака гайки, тисочки, пассатижи. Стал гараж, как банкетный зал. Даже еще лучше...
       ...Все пришли, и Сергеич тоже. Посмотрел на верстак, одобрительно кивнул, потому что и буженина домашняя была на месте, и водка "Золотое кольцо", и капусточка по-гурийски, и колбаска, и сыр -- Вовчик не жался, не такой он...
       Обо всем поговорили, вспомнили старые годы, и ведущих, и начальство поматерили, и, наконец, о работе - "залетали" по пьянке. И когда уж Вовчик сам решил - через месяц, так через месяц, Сергеич сказал:
       - Володя, зачем тебе сейчас отпуск? Я тебе даю хорошую тему. И деньги неплохие, и лишний вист на орден.
       Вовчик живо представил себе конференц-зал института, сцену, себя в торжественном гражданском пиджаке, заменившем старый и родной синий парадный китель с золотыми погонами, начальника института с коробочкой престижного ордена в руке и решился было. Но вдруг подумал:
       - "Неладно как-то вроде - не хотел, не хотел, а орден пообещали - захотел. Орден - хорошо, но не за орден же работаю. Я летать буду не то, что за орден, бесплатно!"
       Может, что и лишнее подумал нетрезвый Вовчик, но только в нюансах. В главном - честно подумал, потому что в этом и была его суть. А потом промелькнули открыточные виды Черного моря, островерхие крыши Таллинна, жена, покойно сидящая рядом в машине...
       ...И еще: чуть радужные и размытые по краям очертания приборной доски, давящий на живот перегрузочный костюм, и тот восторг, какой бывает, когда ты с перегрузкой вписываешься в упругий маневр, и больше никогда. А это у него хоть и через два месяца, но будет!
       ...И сказал Вовчик:
       -Сергеич, погуляю. Давай отпуск.
       Сергеич, пристально смотревший на Вовчика, вздохнул и глаза его залучились:
       - Старый ты хрен, - сказал он. - У меня тут за гаражами лодка заправленная. Пойдем, кружок по озеру? А?
       Вовчик и до того знал, что лучше пилотов в мире людей нет. Поэтому он ответил спокойно и улыбчиво:
       - Пошли, Саня, но ненадолго, чтоб мужики не заскучали.
       ...Сергеич мастерски вел свой катерок по озеру, и катер выходил на редан. Упругая и скользкая волна дробилась о пальцы Вовчика, окунувшего правую кисть в воду. Бурун шел от катера и от пятерни, вода изгибала пальцы Вовчика навыворот и срывалась брызгами в его лицо. Мягкая и плотная прохладность воды, густо бордовый закат на западном урезе озера были так хороши, что Вовчик взял и подумал:
       - "Хоррошшо! И еще не вечер"...
       Он был счастлив. Ну, а как же? Человек сто часов от отпуска до отпуска налетал только на испытания, сегодня опять не поддался, и лет-то всего ничего! А через неделю отпуск...
       ... неплохое дело - жить на свете, мужики!..
      
       1982 г
       [*] ДОС -- дом офицерского состава
      
      
      
      
      
       X X X
      
       Памяти моих товарищей
      
       Полгода назад у Кулешова была неприятность: самолет сорвался в штопор. Высота полета была средней и при точных действиях теоретически из штопора можно было выйти. Больше того, только что законченные испытания определяли -- как. Но испытания еще не были до конца оформлены, в отчете не просохли чернила и инструкция не была написана. Конечно, результаты изустно пересказывались летчиками друг другу, формально же инструкции еще не было. Кроме того, Кулешов, хоть и не растерялся (тогда бы ему вообще кранты), но пять-семь секунд потерял на борьбу с автопилотом, а когда его выключил, высоты только-только хватало на катапультирование. Что он и сделал.
       Общая реакция на событие была многоцветной. С одной стороны хвалили за то, что не растерялся и прыгнул. Это были, в основном, друзья и коллеги: "Железяку еще сделают, а тебя -- нет."
       Но было и более суровое мнение. Хмурились и ворчали конструкторы, летные начальники воздерживались от оценок, но начальник Института сказал в неофициальной обстановке:
       "Как начальник я вынужден тебя защищать. Но как летчик скажу: говно ты, а не испытатель".
       И чувствовалось, что даже среди коллег эта мысль хоть и про себя, но проскальзывала.
       Но даже не это было главным. Главным было то, что случившееся тысячекратно разыгрывалось и прокручивалось в голове, шли бесконечные поиски оправданий для себя, неизменно заканчивающиеся самобичеванием. И на этом фоне все внешнее оставалось мелким -- так остро временами Кулешов презирал и даже ненавидел себя.
       Месяца два он чувствовал себя погано. Нет, не в смысле здоровья. Здесь все было хорошо: и рентген, и анализы -- все было в ажуре. На душе было мерзостно и казалось, что так будет теперь всегда.
       И все подливало масла в огонь -- и предупредительность друзей, и игнорирование командирами и инженерами, и то, что на самолет, оборудованный для продолжения испытаний, был назначен другой летчик. Все так или иначе напоминало: он, прозевав пять-семь секунд, сам переставил себя из числа первых в середину, где сзади подпирали молодые и еще не сильно опытные.
       Но время -- лекарь. Полетал Кулешов "за цель" при испытаниях на перехват в воздухе, несколько раз перегнал самолеты с завода, на завод, провел коротенькие и несложные испытания серийного самолета -- и вроде стало забываться. А тут еще при отстреле ракет на полигоне остановился двигатель. Но Кулешов сумел дотянуть и посадил самолет на аэродроме. Словом, плавно занял он свое место в строю, когда пришел новый самолет и Кулешова отдали в приказ на испытания ведущим летчиком, правда, как бы запасным, летать с основным в очередь.
       Кулешов выполнил уже девять полетов и вроде в самолет "влетался".
       Сегодня должен был выполняться полет с задней центровкой. Кулешов включил форсаж, разбежался по полосе и потянул ручку для отрыва. И вдруг самолет энергично полез вверх, теряя скорость и валясь влево.
       "Опять прыгать?!" -- ударила мысль.
       И все происшедшее полгода назад и сопутствующее ему одним сгустком ощущений, чувств, настроений -- словом всей той чернухи, что была, окатило его.
       Ручка, мгновенно отклоненная против кренения, никакого эффекта не произвела. Земля смертельной угрозой лезла слева.
       "Угол атаки!!! -- понял Кулешов, -- ручку вперед!"
       Он толкнул вперед ручку, вращение замедлилось, но самолет стал опускать нос к приближающейся земле. Он чуть-чуть прибрал ручку и выход из крена прекратился. "Ногой!" -- понял Кулешов и дал вперед правую педаль. И самолет стал выходить их крена, хотя земля все лезла и лезла на самолет.
       "Успеваю," подумал Кулешов. "Сейчас выйдет"
       Земля заполняла все пространство, ясно и крупно различалась каждая кочка, каждая желтая и пыльная травинка. Предсмертный ужас шевельнулся в душе, но его перебила и смела волна накатившего счастья.
       "Я нашел! Я понял! Это они с центровкой ошиблись! Не успеваю, но я не виноват!" -- успел подумать он и в тот же миг, счастливый, врезался в землю.
      
       1980 г
      
      
      
       ЛЕТЧИК -- ЭТО ЛЕТЧИК...
      
      
       Мы заправились топливом не аэродроме Т*-ского летного училища, пообедали, получили "добро" на дальнейший путь и пришли на вылет. Молодчага-техник уже все подготовил к полету, вертолет стоял с гостеприимно раскрытыми кабинами. Мы со штурманом сняли фуражки, напялили шлемы и перед дорожкой закурили за хвостом.
       Наш вертолет - по тем временам - экзотически хищный, не по вертолетному поджарый и стремительный, терпеливо ожидал, пока мы накуримся.
       С соседней стоянки к нам робко потянулись курсанты. Они ощущали себя уже летчиками, имели планшеты на бедрах и шлемы в руках, но перед двумя полковниками все-таки робели. Подошли, откозыряли и, увидев наше дружелюбие, заулыбались сами.
       -Что это за машина, товарищ полковник?, - спросил меня один из них, симпатяга с веселой физиономией.
       Я было хотел отшутиться, но вмешался штурман и начал многословно рассказывать о том, что сам знал нетвердо. Это был поток фантастики с одной третью правды и, кроме нас с техником, поправить его было некому: до Афгана, где об этой машине узнал весь мир, было еще года три, машина проходила всевозможные испытания. То, что мы -- испытатели, в Т* знали все, потому что мы часто у них садились в неблизком пути на испытательный полигон.
       Поправлять штурмана было неудобно - все-таки врал полковник, не майор какой-нибудь. И мы с техником исподтишка переглядывались, предвкушая обвал острот, который обрушим на штурмана, оставшись в своем кругу.
       Буйная фантазия штурмана привела к неожиданному результату.
       - Покажите на нем что-нибудь, товарищ полковник, - обратившись ко мне, попросил симпатяга.
       И другие тоже забубнили: "Покажите, покажите..."
       Я - ужас! - как не люблю "показывать" пилотаж людям, ожидающим эффектов и предвкушающим их. "Генеральский эффект" таких показов имеет огорчительную статистику. А в наш век тотальной борьбы за безопасность полетов - и вообще - почти преступление.
       И хотя совсем недавно мы отработали методику выполнения сложного пилотажа на вертолете (что было тогда внове) - я не хотел ничего показывать на чужом аэродроме. Да еще пацанам, которые и не поймут ничего. Да еще техник или штурман невольно проговорятся (даже восхищаясь, предположим, моих мастерством). И я сказал:
       - Какой там показ! Вы что? Вас, что, не учат, что дисциплина - залог безопасности полетов?
       Они понимающе заулыбались, а я, похлопав по спине ближайшего, полез в кабину.
       Курсанты обступили вертолет широким полукругом и смотрели на нас - никто из летчиков никогда не отведет взгляд от рулящего, взлетающего, садящегося, да просто летящего аппарата - тяга, природа которой есть преданность и любовь!
       Я вырулил и запросил взлет.
       - Разрешаю. Если топливо позволяет, разрешаю с проходом, - сказал руководитель полетов.
       Это означало, что и он просит выполнить проход, то есть незапланированный круг над аэродромом. Зачем? Да затем, чтобы я "показал" что-нибудь.
       В мою сорокалетнюю душу со стороны живота пополз восторг, поджимая мышцы брюшного пресса и подталкивая вверх диафрагму. Взгляд стал суше и зорче, сердце перешло с ритма 64 на ритм 96 и строгое счастье заполнило меня по макушку. Только какой-то островок в мозгу настроился на четкий контроль - обороты, скорость, шарик скольжения, обороты, скорость, горизонт...
       Вертолет опустил нос почти в землю и спиной вперед помчался с резким разгоном, но моя рука потянула ручку и он гордо и плавно задрал нос в крутой горке. Мы неслись в голубые небеса, раскрашенные акварельными кляксами бело-сизых облаков, пока скорость не упала до минимума. И тогда- не умом, нет! - сердцем я дал команду рукам и ногам - вертолет плавно повернулся на горке и после красивого ранверсмана устремился в пике, разгоняясь и воя от счастья. Я вывел его в горизонт на пяти - семи метрах высоты и скорости за триста километров, "пробрил" над посадочной полосой, выполнил лихой стандартный разворот почти на боку и так же - на пяти метрах и на скорости триста двадцать, приветствуя все население училища покачиванием из крена в крен, ворвался на аэродром.
       - Спасибо, командир. Счастливого пути! Связь по направлению, - сказал руководитель полетов.
       - Понял, доложу, - хотел было сказать я, но на "понял" я замолчал и похолодел: при вводе в горку - красивом, энергичном вводе в горку, когда вновь небеса должны были принять нас к себе - ручку в направлении "на себя - от себя" заклинило.
       - Допрыгался, пижон, - сказал я себе и еще подумал - вот он, генеральский эффект!
       А вертолет дыбился и дыбился и скорость падала в таком темпе, что мороз пошел по лопаткам. Но руки вспомнили то, о чем забыла голова - сбросили мощность двигателей, свалили вертолет в крен и он, опуская влево нос, стал опять послушным и кротким.
       Кстати и курс наш было влево, так что ни руководитель полетов, ни зрители, ни штурман, ни техник - словом, никто, кроме нас с вертолетом, ничего не заметили и не поняли.
       У меня еще что-то подрожало внутри секунд десять и утихло.
       Мы легли на курс и пошли в командировку на полигон...
       ...Когда я через месяц вернулся домой, мой командир эскадрильи угрюмо сказал мне:
       -Седина в бороду, бес в ребро! Ты что там вытворял в Т* ?
       -А что, настучали? - спросил я.
       -Слухом земля полнится, - сказал комэска. - Тебе сказано: перелет, значит перелет. В горизонтальном полете, на крейсерской скорости, маневры все - с креном пятнадцать градусов. Пойдешь в пилотажную зону, занимайся "крючками"[*], а в перелете лети по стойке "смирно"...
       Я хотел огрызнуться, но смолчал, зная, что по букве закона он прав, но вряд ли сам думает так, как говорит: летчик - это летчик.
       ...Вскоре пришел срок моей очередной плановой проверки по маршруту. Я, как и положено, сидел на правом сиденьи транспортного вертолета, обложенный картой, штурманским инструментарием, всю дорогу считал время прохода поворотных пунктов и прочие разности, а комэска, седой летчик, участник войны, положительный до нудности (одно слово - "букварь"), держал режим полета с идеальной точностью, послушно выполнял мои команды (вроде "влево четыре градуса, курс сто восемь держим, так, хорошо, пройдем Ивановское в восемь минут") и вообще скучал отчаянно.
       Но вот мы прошли конечный пункт маршрута с точностью семь секунд по времени и ноль метров по уклонению. Задание было выполнено мной отлично. Комэска, меняя выражение лица из скучного до строгого и вдохновенного, спикировал до десяти метров, разогнался до максимальной скорости и, потянув ручку плавно и энергично, выполнил прекрасный боевой разворот на курс к аэродрому. Это был пьянящий маневр, выполненный блестящим мастером на той границе, когда одного грана в большую сторону довольно, чтобы выйти на запрещенные режимы, а одного в меньшую - и все будет обыденно и неинтересно. Но для этого вертолета маневр не был ни разрешен, ни описан в инструкциях. Комэска повернул ко мне смущенное лицо с седыми бровями и кустами волос из ноздрей и указал глазами на ручку. Я улыбнулся и взял управление.
       ...А когда мы шли со стоянки, у меня на языке вертелся вопрос - до какого возраста летчику интересно летать, до какого возраста его зудит желание слиться с аппаратом и чувствовать его каждой клеточкой своего тела? До каких пор летчик испытывает физическую потребность взять от аппарата все - его скорость, его маневр, его податливость и его строптивость? Я хотел спросить об этом комэску, все-таки старику уже пятьдесят три. Да спохватился. Мне-то самому уже сорок, возраст для пилота изрядный, нужны ли мне чьи-нибудь свидетельства? Да и старик ответит то, что я знаю сам. А ответит другое - значит, соврет.
       Потому что ответ прост - до тех пор, пока он летчик.
       А это пожизненно...
      
       1981 г.
      
      
      
       [*] Так иронически называют в авиации фигуры пилотажа
      
      
      
      
       ПУТЬ В КАНОССУ...
      
       ... пролегал с первого этажа на третий и начался со звонка в летную комнату. Звонила секретарша и просила Овчинникова через двадцать минут подняться к генералу. Овчинников знал - зачем...
       ...Проводились испытания нового боевого вертолета. В кругах, включающих Политбюро, Министерство авиапромышленности, Генштаб и многие верховные организации, часто и восторженно говорили о его прекрасных свойствах, конечно, в пределах необходимой секретности. Ведущим летчиком-испытателем был Овчинников.
       Ему очень нравился вертолет: и прекрасной скоростью, и послушной маневренностью, и мощью оружия. Всем. В отчетах за полеты он писал суховатые похвалы, в разговорах с конструкторами ворчал, что для окончательной оценки момент не приспел, но пока -- "все нормально". Были, конечно, мелочи, о которых Овчинников писал в отчетах, но все (и он сам) знали, что здесь тот случай, когда ведущий летчик-испытатель, самый строгий судья, влюблен в вертолет.
       Однако, в позапрошлую среду у Овчинникова на одном из предельных режимов полета, не типичном, но вполне реальном в жизни (а тем более - на войне) ручку управления заклинило: она то перемещалась тычками, то вообще стояла, как вкопанная, и сил человеческих не хватало, чтобы ее сдвинуть. Овчинников дал попробовать второму пилоту, тот тоже убедился.
       После полета Овчинников записал это замечание в отчете и доложил и командирам, и инженерам, и конструкторам. Реакция для Овчинникова была неожиданной: ведущий инженер вместо того, чтобы разбираться в причинах и способах лечения, молча ушел к своему начальнику отдела.
       ...Чаще всего в испытательных организациях отношение инженерных начальников к летчикам-испытателям подчеркнуто и неискренне почтительно. Но это бывает только до момента, пока не возникают противоречия, и тогда не вполне искреннее почтение сменяется раздраженным недружелюбием.
       Поначалу начальник отдела говорил так:
       - А ты уверен? (Да, уверен, и второй пилот убедился). Видишь ли, нам нужно иметь доказательства (А я, что, не доказательство?). Да нет, объективные доказательства, запись на пленке. А динамометрическая ручка не стояла (Так поставьте. Почему не поставили?) Ну, не поставили, а сейчас поздно. Ты имей в виду: за машиной следят и Главком, и выше. Машина-то - чудо!
       - Хорошая машина, - подтвердил Овчинников. - Но на этом режиме молодой пилот может купиться. И задание не выполнит, и убиться может.
       - Да что ж его понесет на этот режим?
       - Режим не запрещен, значит, можно там оказаться. По боевой необходимости.
       - Пойдем к командиру эскадрильи, - сказал начальник инженерного отдела.
       - Пойдем, - согласился Овчинников.
       По дороге с одного этажа на другой, начальник отдела успел рассказать, сменив тон с делового на дружеский, как бы между прочим, что под эту машину выделены награды, да щедро. А уж ведущему летчику (он понизил тон до интимности) - не меньше, чем "боевик"[*]. Что, разумеется, возможно только при положительных результатах испытаний.
       Овчинников оскорбленно промычал, но ничего не сказал: он понял, что его пытаются купить. Причем купить примитивно. Он не сомневался, что и начальник отдела не будет обойден при дележе, о чем сам четко знает. Он понял, что заклинение ручки, им обнаруженное, обращает его в барьер при награждении, а, возможно, и в карьере начальника отдела.
       - "Я не продаюсь ни за деньги, ни за "железки"[*], - жестко подумал он и к собственному командиру вошел изрядно ожесточенный.
       Комэска поначалу принял сторону Овчинникова. Слегка высокопарно (он был вообще склонен к демагогии) говорил о тех молодых лейтенантах-летчиках, для которых такие опытные зубры, как Овчинников, отыскивают слабые места в вертолетах, чтобы Главный конструктор сделал вертолет еще лучше, еще надежнее. Но горячий монолог начальника отдела состоял из слов (тоже с изрядной долей демагогии и патетики), о том, что летчику-испытателю необходимо соотносить мелочи и принципиальное, что летчик-испытатель не серый пилотяга, а проводник технической политики ВВС, что все будет устранено в надлежащие сроки, а вертолет нужен сейчас лейтенантам, выполняющим "интернациональный долг в огненном небе Афганистана"...
       - Ты о наградах еще скажи, - зло перебил Овчинников начальника отдела.
       - Что о наградах? - насторожился комэска.
       Начальник отдела, недовольно покосившись на Овчинникова, неохотно рассказал.
       ...Видимо, по его расчету комэска не входил в долю...
       - А кому? - настойчиво спросил комэска.
       Начальник промямлил, что "всем, кто участвовал".
       И ушел.
       Теперь за Овчинникова взялся комэска. Ничего нового он не сказал, но дважды подчеркнул, что летчику-испытателю недостаточно мастерства и грамотности. Нужно понимать, чего в вертолете больше--хорошего или плохого. Овчинников сказал:
       - Ну ладно - они. Но ты-то понимаешь. С какой совестью я буду жить, если из-за моей продажности убьется какой-нибудь пацан?
       - Никто не убьется - этот режим бывает не каждый день. Кроме того, в инструкции напишешь - как и что...
       - Да из инструкции вычеркнут!
       - А мы не дадим! (Уж ты не дашь!)...
       Разговор был трудный. Расстались недружелюбно, а комэска выразил сомнение на будущее - готов ли Овчинников в дальнейшем проводить ответственные испытания при его кругозоре.
       Но и это было не все. Через два дня приехал Главный конструктор - разработчик вертолета. Заместитель генерала собрал всех летчиков, что были под рукой, и для начала Главный минут сорок рассказывал о вертолете, о его преимуществах, об остроумной конструкции, о боевых возможностях. Все понимали, что это артподготовка перед атакой на одного-единственного Овчинникова.
       (Летчики, конечно, сочувствовали ему: "Всех не переломишь, а тебя сожрут". - "Зубы сломают, - самоуверенно отвечал честный Овчинников. - Что они мне могут втолковать, если ручку клинит!")
       Когда Главный истощился, заместитель генерала всех опустил, сказав:
       - Анатолий Алексеевич, а ты задержись.
       - Вячеслав Александрович, - сказал Овчинников Главному конструктору. - Если режим полета нетипичный, давайте напишем ограничение в применении вертолета. Скажем, что скорость не допускать больше такой-то. И - все дела.
       Главный конструктор и заместитель генерала переглянулись и последний сказал терпеливо, как разъясняют простые вещи дураку:
       - Диапазон скоростей задан постановлением правительства. Недобор скорости (которого нет! Это ты - нашел или почудилось) - скандал, невыполнение решения ЦК и Совмина.
       - Как почудилось? - оскорбился Овчинников. - Для чего я в кабине сижу? Да и Дудин (второй пилот) видел.
       - Товарищ не понимает, - горько заметил Главный, - товарищу, видимо, рановато...
       Тем разговор и закончился.
       Все последующее время (на работе, перед телевизором, дома) Овчинников решал для себя вопрос: возможен ли компромисс. Если нет - не только орден (что там орден!), все дальнейшая работа на долгое время подергивалась черной дымкой - так яростно его атаковали все, кто мог. Если да - был только один вопрос: что будет, если кто-нибудь убьется, если кто-нибудь погибнет в бою, не сумев справиться с управлением, как смотреть в глаза (а это неизбежно) строевым летчикам в армии, которым предстоит летать на этом вертолете.
       ...И такой ли уж честный дурак был Овчинников, но чем дальше, тем крепче утверждался он в своей правоте.
       ...Путь на третий этаж пролегал через второй, где была курилка. У Овчинникова оставалось десять минут и он сел в курилке, чтобы собраться с мыслями. К нему подсел Лавриненко, летчик их эскадрильи, чуть моложе возрастом и опытом.
       - Слушай, Толя, - сказал он. - Я не просился, но меня сейчас комэска озадачил - готовиться и подключаться к тебе. Ты пойми, я не просился, но ты сам виноват: стал на защелку и ни туда, ни сюда. Да хрен с ней, с этой ручкой. Летает же вертолет, а этот режим... Нет идеальных машин...
       Овчинников угрюмо смотрел в пол и начинал понимать: были слова, пошли дела. И вдруг он с такой отчетливостью увидел ставшую родной кабину, так явственно почувствовал шершавую рифленку ручки управления...
       - Разрешите, командир? - спросил Овчинников, входя к генералу.
       - Заходи, садись, - доброжелательно улыбаясь, сказал генерал. - Ну, что? Все бунтуешь? Ты ведь пойми, будут еще испытания, будет инструкция. Вот у меня здесь две бумаги лежат: приказ о назначении в испытательную бригаду Лавриненко и представление на награды. В одной тебя нет, в другой ты есть. От тебя зависит, какую подписать. Я тебя не шантажирую, но имей в виду, что пока ты не вычеркнешь из летной оценки эту злосчастную ручку...
       Тошнотворная противность вдруг охватила Овчинникова.
       - Вычеркну, - сказал он.
       - Ну, и молодец, - ласково сказал генерал.
       - Служу Советскому Союзу, - зло буркнул Овчинников и без разрешения вышел...
      
       1986 г
      
      
      
       [*] так называли орден Красного Знамени
      
       [*] так в грубой авиации называют правительственные награды
      
      
      
      
      
      
      
       ПОМИНКИ
      
       Если предположить, что жизнь военного -- удовольствие, то все же есть в ней нечто, что может бочку меда сделать несъедобной. Это "нечто" -- военная комендатура. Ее патрулей вольно или невольно боятся все военнослужащие, будь ты хоть трижды герой. Солдат или курсант в самовольной отлучке готовы прыгать через бушующее пламя с Крымского моста -- только бы избежать сурового окрика с требованием увольнительной записки. Лейтенант и капитан, завидев непреклонные фигуры с красными повязками, начинают в уме перебирать свои недочеты: стрижен ли, того ли цвета носки, на три или четыре пуговицы застегнута шинель, планки всех ли обязательных медалей на тужурке, распорота ли встречная складка на драгунской шинели...
       Много, много есть такого, о чем вспоминает лейтенант, завидев патруль. И у майора с подполковником есть уязвимые места. Чаще всего это нетвердая походка и запашок изо рта.
       И если солдатику или курсанту грозит гауптвахта, то уж майору-то? Ну, сообщат в часть, что стоял, приобняв столб. Но, во-первых, начальник строевого отдела, куда придет бумажка из столиц, свой парень и вместе с ним эту бумажку можно спалить за дружеской рюмкой. А во-вторых, и командиру можно чаще всего объяснить, если оба вы нормальные мужики. И все-таки...
       Ужас перед комендатурой усваивается военным с первых дней службы, дальше упрочается и переходит в подкорку как некая логически необъяснимая, но фундаментальная основа дисциплины.
       Все это относится к комендатуре сухопутной. Совсем уж свирепа комендатура военно-морская. Ты можешь быть огурец огурцом в Москве и Киеве, Тамбове и Новосибирске. Ты можешь быть трезв, как мулла. В таком выглаженном, стриженном и начищенном виде в Ленинграде или Севастополе, Калининграде или Феодосии, можешь смело идти навстречу патрулю с тем, чтобы доброжелательно и с достоинством отдать ему честь. И неожиданно получишь замечание с сообщением по месту службы за отсутствие перчаток в этот солнечный июльский полдень. При этом моложавый капитан третьего ранга будет по-английски сух, неприступно ироничен и не скажет тебе, как, например, добряк-пехотинец: "Дорос до капитана, а носки -- не по форме! Смотреть противно, ....... мать. Иди, да больше не попадайся". Нет, моряк тебе запишет, сообщит о необходимости прибыть к "тринадцати -ноль" на Садовую и, вежливо отдавая честь, пожелает с удовольствием провести там время. Это на Садовой-то! В одной из самых зверских комендатур. Нет, моряцкие патрули -- самые изверги...
       И все-таки мой рассказ о том, что и в военно-морской комендатуре бывают нормальные люди, какими бы каменными ни были их лица, как бы изощренно ни были они вежливы, как бы ни были неподкупны их души.
       0x01 graphic
      
       ...Город спускался белокаменным амфитеатром к морю, грязно-желтому у берегов и темно-синему дальше, у подножия грозных военных кораблей, дремлющих на рейде. Море вкрадчиво проникало в бухту, которая разместила на своих берегах военно-морскую базу, полную уверенных в собственной исключительности военных моряков, и город, больше похожий на военный гарнизон провинциальностью и обилием военно-морских жен.
       Городское кладбище располагалось как бы в бельэтаже так, что покойники из своих могил, не будь они укрыты плитами, могли бы видеть маневры на рейде и покалякать о том, чей муж нынче ушел в поход...
       ...Одна из этих плит прижала гроб с символическими останками нашего друга, летчика-испытателя, жена которого решила похоронить его именно в этом городе на полу-русском, полу-татарском кладбище...
       ...Толя Кочерга и Володя Бжезовский целый месяц готовились к тому, чтобы в Пасху приехать на это кладбище в тридцати километрах от аэродрома нашей командировки, и посидеть на мишкиной могиле. И накануне, в субботу, уехали, оставив меня делать разные служебные дела.
       Они пришли на могилку с алюминиевой канистрой, доверху заполненной спирто-водной смесью, которой был так богат наш аэроплан. Первый стакан они подняли молча и стоя. Первых слез не было (не бабы!), вторые осушил бриз. После третьего присели на гранитный цветник, закусили соленым огурцом и закурили.
       Их одиночество не были долгим. На вид канистры стали робко подходить посетители кладбища, останавливаясь поодаль и изображая отвлеченность другими делами. Но недолго. Заметив их, Кочерга прямо спрашивал:
       - Что уставился, мужик? Хочешь -- подходи. Закуска твоя.
       И очень скоро возле моих друзей образовалась очередь-не очередь, а некоторое оживленное сообщество, отчасти похожее на дипломатический фуршет, если бы не одежда участвующих, да кладбищенский инвентарь -- лейки, лопаты и прочее. Стоял гул от доброжелательного общения окружающих и Бжезовский практически непрерывно наливал в чьи-то стаканчики и кружки.
       Не вдруг, но довольно-таки скоро на кладбище зашел милиционер, и рассек группу людей, окружавших моих друзей.
       - Вы что здесь, понимаешь, устраиваете? -- неприязненно обратился милиционер к Кочерге, угадав в нем старшего. -- Это нарушение общественного порядка, если хотите знать. И распитие в общественных местах.
       - Командир, спокойно! Мы -- военнослужащие, -- сказал, выпрямившись Бжезовский. -- Мы порядок не нарушаем.
       - Военнослужащие? -- злобно обрадовался милиционер. -- Попрошу документики.
       Что Кочерга и Бжезовский немедленно сделали, то есть, вынули свои офицерские удостоверения и вручили милиционеру.
       - Это даже лучше, -- деловито сказал милиционер. -- Патрули здесь рядом.
       И точно. С отлучившимся на две минуты милиционером пришли патрули с бело-синими повязками на рукавах -- капитан-лейтенант и два матроса.
       Поскольку мои друзья службу знали, постольку к приходу патрулей канистра была закупорена, летные кожанки застегнуты, а сами возмутители спокойствия терпеливо стояли возле могилы и успокаивали готовых к бунту окружающих.
       - Зря ты, командир, -- заметил милиционеру Бжезовский. -- Он -- подполковник, я -- майор, мы бы и тебе налили.
       В глазах милиционера мелькнуло запоздалое сожаление, но что ж поделаешь. Патруль же, обнаружив покладистость нарушителей, их полное и доброжелательное подчинение, повел моих друзей в комендатуру не только вежливо, но и с известной предупредительностью. Отчасти и от того, что высокие военные звания в их флотской каждодневности не были привычны. В частности, один из матросов взял из рук Бжезовского канистру со словами:
       - Разрешите, товарищ майор? Я помоложе вроде.
       ...Оба матроса и Бжезовский остались в передней комнате, разделенной барьером, за которым сидел нарядный старшина первой статьи, вскочивший и вытянувшийся при появлении живописной группы. Капитан-лейтенант и Кочерга вошли в дверь с надписью "дежурный помощник коменданта". Вскоре капитан-лейтенант вышел, велел канистру поставить за барьер и вместе с матросами ушел.
       Бжезовский сидел и строил догадки по поводу развития событий и были эти догадки одна мрачней другой. Тем более что, когда выходил капитан-лейтенант из открывшейся двери был слышен разговор в повышенных тонах и преобладали резкие укоризны коменданта.
       Прошло не менее пяти минут, пока из динамика на столе старшины не донеслось:
       - Пилипенко, зайди!
       Старшина разгладил складки под ремнем на форменке, вдохнул и скрылся за дверью.
       На этот раз пауза была недолгой, после чего Пилипенко вышел, взял канистру подошел к двери, сделал приглашающий жест Бжезовскому и доложил:
       - Капитан третьего ранга приглашает вас к себе, товарищ майор. --и добавил: - А мне на камбуз бежать. За закуской.
       Бжезовский твердой походкой вошел вслед за Пилипенко, несшим канистру и встретил улыбки капитана третьего ранга и Толи Кочерги. Они расставляли на столе стаканы и раскладывали домашние пирожки - "тормозок" коменданта..
       А еще через пять минут пришел Пилипенко с закуской.
       Отчаянному слиянию душ был положен огорчительный, по закономерной предел: проезжавший по случаю мимо комендатуры командир военно-морской базы зашел к дежурному помощнику коменданта. В результате Кочерга и Бжезовский вместе с их новым другом были препровождены до дальнейшего разбирательства в пустовавшую комнату для задержанных, где им было предложено проспаться и собраться с духом для дальнейших испытаний.
       ...Все-таки Кочерга в процессе недальнего пути из одной комнаты в другую ухитрился где-то в пустовавшем кабинете найти телефон и позвонить мне..
       ...Не может быть, -- думал я, мчась в "уазике" по крымским дорогам к военно-морской базе. -- Не может быть, чтобы не сработало...
       И осторожно прижимал к себе бутылку Курвуазье...
       Тридцать километров я просквозил за двадцать минут, и уже через полчаса после явления на пир адмирала я смиренно стоял перед дверью, держа в левой руке плохо замаскированную газетой бутылку.
       - Контр-адмирал просит вас, товарищ полковник, - сказал вышедший из кабинета старшина первой статьи и приоткрыл для меня дверь.
       Наглаженный и блестящий, благоухающий французским одеколоном и крымской степью, пунктуально и даже щегольски следующий уставу, я представился и доложил о цели моего визита.
       - Прошу разрешить мне, товарищ адмирал, - говорил я негромким и четким голосом, преданно, но с достоинством глядя ему в глаза, - взять с собой моих подчиненных. Они будут откомандированы к месту службы и наказаны мной во всем объеме дисциплинарного устава вплоть до офицерского суда чести.
       Взгляд адмирала на мгновение переместился с моего лица на небрежно замаскированный коньяк и вернулся обратно.
       - Садитесь, полковник, - сказал он. - Кого они поминали?
       - Подполковника Михаила Юренева, летчика-испытателя, погибшего в испытательном полете, - доложил я, садясь на предложенный стул.
       Не развалясь, но и не на краешек.
       - Совершенно потеряли офицерскую честь, - начал адмирал. - Это же уму непостижимо! Старшие офицеры, как бомжи, распивают на кладбище, поят гражданских оборванцев. Стыд!
       Распаляя себя, он с баса перешел на баритон, затем все выше и выше и закончил свой десятиминутный монолог фальцетом.
       Поколебавшись, я остался сидеть. И две мысли, чередуясь вертелись в голове - "может не подействовать!" и "не может".
       Внезапно фальцет снова сменился басом.
       --Что хоть пили-то? -- спросил он более заинтересованно, чем гневно.
       --"Шулейку", товарищ адмирал, -- вежливо доложил я. -- Водно-спиртовую смесь. Используется в системе кондиционирования.
       --"Шило", что ли? -- уточнил он.
       --Точно так, только отработанное в системе охлаждения.
       Он замолчал, видно, слегка озадаченный.
       - Разрешите? - смиренно спросил я и, не дожидаясь ответа, поставил на стол Курвуазье, как бы нечаянно задев газету, от чего бутылка обнажилась.
       - Что вы здесь испытываете - уже спокойно и миролюбиво спросил адмирал.
       Его низкий, рыкающий голос стал мягче и еще ниже.
       Я доложил. Мой взгляд неожиданно уперся в блестящие шевроны со звездами на его рукавах, из которых (после белоснежных манжет) торчали загорелые и огромные волосатые кулаки.
       ...И вдруг я увидел себя в черно-белой форме, с такими же шевронами на рукавах, стоящим на просторном, высоко расположенном мостике огромного авианосца. Из-под моей руки стремительно взлетали изящные самолеты, в лицо мне бил пассат, наполненный духом выгоревшего керосина, над ухом хлопали вымпелы, внизу на палубе мелькали механики в робах, а на почтительном расстоянии от меня стояли остроумные лейтенанты и с немым восторгом ловили каждый мой рык...
       Рядом бороздил море шестой флот США, а справа и слева, за горизонтом жили потомки античных народов...
       - А я хотел быть летчиком, - вдруг услышал я. - Аэроклуб даже закончил. Да-а... Но в военкомате была разнарядка только на флот и я поступил во Фрунзенское[*]. Не жалею, конечно. Но иногда во сне летаю...
       - Разрешите, товарищ адмирал? - смиренно спросил я, берясь за горлышко Курвуазье.
       - Отставить, - сказал адмирал и зычно крикнул: - Пилипенко!
       Чертом влетел старшина первой статьи.
       - Где то, что они пили? - строго спросил адмирал.
       - Здесь, в баталерке.
       - Принеси.
       Когда Пилипенко внес злополучную канистру, адмирал приказал:
       - Налей мне и полковнику. Свободен.
       - Расскажи, что-нибудь из ваших испытательских страхов, -- попросил адмирал.
       Я хотел было рассказать какую-нибудь красочную историю из тех многих, что составляют авиационный фольклор, но...
       - Да что рассказывать, товарищ адмирал. Работа - она и есть работа, - сказал я.
       - Молодец, полковник, - улыбнулся адмирал. - Будь здоров. Христос воскресе.
       - Воистину воскресе, - подтвердил я. - Ваше здоровье.
       Мы выпили. Я было поднял графин, чтобы налить адмиралу воды, но он жестом остановил меня, вынул папиросы "Казбек", взял папиросу, протянул коробку мне и сказал, что разрешает курить.
       Он нажал кнопку громкой связи и сказал:
       - Летчиков передать полковнику. Капитана третьего ранга проводить домой, завтра пусть явится к начальнику штаба. Свободен, полковник. Забирай канистру, по дороге вылей в кювет. Сам не неси, майору отдай. Свободен.
       Он протянул мне руку, и я ее с чувством пожал.
       - Желаю вам здравия, товарищ адмирал. Разрешите идти?
       Я взял канистру, повернулся через левое плечо и пошел к двери.
       - Стой, - услышал я. - Коньяк забери. Я такой не пью, спасибо...
      
       P.S. Я обманул адмирала практически по все пунктам:
       канистру, впрочем, уже достаточно легкую, конечно, нес я, а не майор Вовка Бжезовский, который с трудом перемещал самого себя в пространстве, будучи разбужен и освобожден;
       никого я не наказал, так как не считал друзей виноватыми, да и права такого практически не имел;
       содержимое канистры, конечно, ни в какой кювет мы не вылили: не то, чтобы жалко -- рука не поднялась;
       бутылка Курвуазье закончила свое существование бесславно. Споенная Кочергой одной гарнизонной львице, она не привела к вожделенному результату, так как львица опьянела до буйства и вытолкала Кочергу взашей.
      
       ...Впоследствии эта история неоднократно рассказывалась в летной комнате и ее герои - все, включая и моряков, - вызывали симпатию и полное одобрение слушателей.
      
       1982 г
      
       [*] Высшее военно-морское командное училище имени М.В.Фрунзе В Ленинграде, в Адмиралтействе
      
      
      
      
      
      
      
      
       ВОРЮГА
      
       Капитан Румянцев привел группу из четырех вертолетов в А*. Это была сегодня третья посадка, всего -- шестая, а предстояло еще две, и люди устали.
       Перелеты для Румянцева и его летчиков были делом привычным, но от этого вовсе не легким. Да и в самом деле, попробуйте хотя бы просто отсидеть в качающейся и вибрирующей кабине при грохоте двигателей два-три раза в день по два-три часа с единственной струйкой прохлады от вентилятора, А летчик в кабине не просто сидит, но работает. Непростая и трудная работа - перелеты на вертолетах, да группой, да еще если ты гонишь свою матчасть через полстраны. Хорошо, что тебе и твоим орлам нет тридцати и то, что вы второпях толком не позавтракали, на промежуточном аэродроме или даже в воздухе погрызли черствый бутерброд вместо обеда, для вас мелочь и ерунда. Где-нибудь к тридцати пяти узнает капитан Румянцев и его друзья, что существует туповатая ноющая боль в животе и называется она гастрит...
       Капитан Румянцев с группой сел в А*, и едва винты остановились, в открывшиеся блистера ударил пустынный жаркий ветер с взвешенной в нем песчаной пудрой. Дальше прорваться сегодня никак не светило - и день кончался, и все сильно устали.
       Еще с воздуха по радио Румянцев попросил заказать ужин и гостиницу на двенадцать человек, и земля заверила, что с этим все в порядке.
       Двенадцать человек в пыльных комбинезонах с кирзовыми портфелями в руках недоуменно топтались возле стеклянной двери, закрытой на висячий замок. На зеленой вывеске зеркальными буквами было написано "летно-техническая столовая". Весь фасад этого одноэтажного здания занимала мозаика - мускулистый урод с непропорциональными частями тела летел вправо вверх, в его вытянутых руках был зажат спутник, а за спиной торчали крылья. Эта расхожая патетика, да еще и до пародийности нелепо исполненная, раздражала усталых и пыльных парней.
       - Как же так? - удивился Румянцев, трогая усы, - Заказали же ужин
       - Давай зайдем с черного хода, - предложил кто-то.
       Летчики, разделившись на две группы, обтекли здание с двух сторон. Румянцев постучал в заднюю дверь. Изнутри послышались шаги и пожилой высокий прапорщик приоткрыл дверь, не выпуская из руки дверной ручки,
       - Нам поужинать, двенадцать человек по летной норме, - начал было Румянцев, но прапорщик перебил его:
       - Закрыто давно, ужин до девятнадцати.
       - Так диспетчер сказал.
       - Мне диспетчер не начальник. Плита холодная, продуктов нет Склад только утром откроют. На голодный желудок спать полезнее!
       И дверь закрылась.
       ... Это только так считается, что капитан может поставить прапорщика "смирно" и прапорщик станет вертеться, как черт на сковороде, выполняя приказания требовательного капитана. В жизни, если прапорщик заведует столовой или складом, а капитан - простой летчик, это бывает совсем иначе.
       Румянцев принялся снова стучать в дверь, летчики, сомкнувшись полукругом, подбадривали его и громко возмущались. Откуда-то сбоку подошла толстая женщина, дернула дверь и крикнула:
       - Петрович, открывай, - и повернувшись к летчикам, спросила, - вам чего надо?
       - Поужинать...с дороги... без обеда... пятый день летим, -загудели вперебой летчики,
       - Закрыто уж, не видите? Вам когда ни придете - подай! А у нас поваров не хватает, работать тута никто не хочет. Сами небось живут как люди, а здесь детишки молока в жизни не видали, вода привозная. Пусти, говорят!
       Бабища, оттолкнув кого-то мощным бедром, плотно прижалась к двери.
       - С такой жопой молока не нужно, - злобно сказал этот кто-то, Раскричалась! Мы твое, что ли, отбираем? Нам положено.
       - Много вам чего положено! Кормят их, кормят, спасиба не дождешь. Тута комиссия летит, чем кормить - не знаю, а им "положено"! Молодые еще.
       Дверь приоткрылась, неожиданно ловко баба юркнула в темноту, дверь захлопнулась и навечно.
       - Надо рапорт писать, Серега, - посоветовал один из летчиков Румянцеву, - Когда же этот бардак кончится? Хоть один раз взять и написать рапорт.
       - Испугает их твой рапорт, - сказал .другой, - Отболтаются. В газету писать надо, пусть их продернут,
       - В чем дело, мужики? - раздался чей-то добродушный вопрос.
       Летчики обернулись. Перед ними стоял пожилой и полный майор и доброжелательно улыбался. Румянцев принялся объяснять.
       -Ай-яй-яй, - сказал майор, - Ну, это я накажу. Своей властью накажу. Жизни рады не будут. Заелись при кухне! Летчиков покормить--дела им нет, а хамить научились! Это я сейчас. Понимаете, - доверительно добавил он, - условия здесь, прямо скажем. Вода привозная, жара. Но служба есть служба, - твердо закончил он, - Покурите пяток минуток, сейчас наладим.
       Он властно бухнул кулаком в дверь и, обернувшись, грустно улыбнулся:
       - Поваров не хватает, официанток нет, солдатики подают. Детишки молока годами не видали. Игнатенко, - грозно крикнул он в дверь, - открывай!
       Снова повернувшись к летчикам, он сокрушенно вздохнул, мудро покачал головой и совсем уж печально закончил:
       - А вы сразу - "рапорт", "в газету".
       И жалко стало летчикам майора, дети, а скорее, внуки которого так и не знают вкуса молока, а тут еще жара и вода привозная. Самый раздраженный, правда, заворчал, что и мы, мол, не в столицах живем, по полгода по чужим аэродромам мотаемся, но как-то не был он поддержан остальными,
       Минут через пять майор вышел и, дружески подмигнув, как участник общей победы, сказал:
       - Завертелись! Как же это, чтоб летчик голодный! Приготовить, правда, не сможем, плита холодная, но паштетик, галеты, сок яблочный - сейчас дадут, никуда не денутся. Соберите, кто пошустрей, трассовые талончики за ужин и завтрак.
       ...Сидя на узких коечках в большой комнате, пахнущей известкой и пылью, летчики устало жевали. Когда улеглись спать и погасили свет, в темноте чей-то голос отметил:
       - Бортпайками отделался, ворюга. А вы сопли развесили -"спасибо - спасибо". Он над вами же и смеется сейчас,
       ...Но майор не смеялся. У него было полно забот. В то время, когда голодные летчики бунтовали у столовой, в А* заходил на посадку я.
       По своему положению я имел возможность при необходимости летать в командировку на каком-нибудь транспортном самолете и сейчас, подобрав экипаж из нужных людей, летал по отдаленным точкам, подбирая подходящие условия для специфических испытаний. Состоял мой экипаж из начальников и потому второй пилот и штурман были полковники, бортрадист - подполковник, и даже борттехник - и тот майор.
       А* для нас интереса не представлял, но дальше лететь было поздно и ночевать приходилось здесь. Когда мы - три полковника, подполковник и майор - подходили к домику диспетчера, я увидел, как последний, замерев от напряжения, что-то орал в телефонную трубку и, как бы повинуясь его усилиям, издали от гарнизонных домов запылил газик.
       - Оперативный дежурный прапорщик такой-то, - прокричал диспетчер, пожирая нас глазами, в которых плескался испуг пополам с обожанием.
       Несмотря на довольно зрелые годы, посмеиваясь в душе над собой, я, признаться, люблю такие опереточные сцены. Меня потешает легкое остолбенение на чужом аэродроме, когда, вылезая из пилотской кабины, я снимаю летную куртку и обнажаю погоны Я тогда обаятельно улыбаюсь, демократически пожимаю всем руки и отвечаю на незаданные вопросы - да, да, друзья, я сам и есть летчик, именно я пилотирую этот борт и не надо за моей спиной искать глазами другого пилота. Но сейчас я не обратил никакого внимания на привычный эффект, потому что завтра нам предстояло трудное совещание у высокого командования по материалам наших поисков. Нам еще нужно было тщательно просмотреть аргументы для завтрашнего совещания и были мы этим серьезно озабочены. Поэтому я оставил техника заправить самолет, а сам с остальными спутниками заспешил с аэродрома.
       Унылый пейзаж пустыни, бетонные криво поставленные плиты и столбы, образующие забор, серые с черными швами блочные дома гарнизона, столовая с нелепым панно по фасаду и завтрашние трудности - все это, гармонично сочетаясь, настраивало нас тревожно, если вообще тревожность и гармония сочетаемы.
       - К столовой? - спросил шофер. И я кивнул.
       От двери столовой торжественно, с достоинством и сдержанной радостью мажордома, встречающего своего загостившегося на чужбине графа, навстречу нам пошел пожилой и полный майор. Он отдал нам честь и, отведя руку от козырька округлым приглашающим жестом, сказал:
       - Ужин вас ждет, товарищ полковник.
       Пересчитав нас взглядом, он спросил чуть-чуть тревожно:
       - А пятый ваш товарищ?
       - Сейчас будет. Подошлите за ним машину на аэродром.
       Он развел руками и ласково-укоризненно наклонил голову к плечу, как бы считая это само собой разумеющимся, а мою просьбу слегка бестактной. В столовую он ввел нас откуда-то сбоку. Маленький вестибюль, умывальник с сушилкой для рук и накрахмаленными салфетками, туалет и рулончик пипифакса в нем, ковровая дорожа в обеденный зал, сервант и холодильник, тихо журчащий кондиционер, стол, накрытый на шесть персон, по три разных рюмки, вилки и ножа, торчащие белоснежные салфетки, чеканка на обшитых деревом стенах - от всего этого можно было и обалдеть. Особенно по контрасту с остальным. Мы остановились посреди этого роскошества, и майор спросил деловито и строго:
       - Где удобнее сидеть будет?
       - Без разницы, - буркнул штурман Сергей Александрович. -Хотя бы здесь.
       И сел на ближайший стул. Мы уселись рядом. Майор оглянулся в темный угол и тотчас откуда, из двери кухни возникли высокий пожилой прапорщик и толстая женщина с подносами. Перечислять яства можно было бы долго, но любой ресторан в столицах не устыдился бы их. Мы острили по поводу навалившейся на нас роскоши, майор, вежливо похохатывая с нами, извлек из холодильника бутылку коньяка. На изморозном стекле оставались талые следы его пальцев.
       - Коньяк пьют теплым, - заметил Сергей Александрович.,
       - В нашей жаре, товарищ полковник, любой холод в радость, - ласково возразил майор.
       Он с тихим вкрадчивым хлопком открыл бутылку и вопросительно подвесил ее горлышко над шеренгой моих рюмок.
       - Нет-нет, - запротестовал я, - У нас еще дела, да и лететь завтра.
       Огорченно вздохнув, майор поставил бутылку на стол, сказал нам "приятно кушать, завтра сюда на завтрак прошу" и с тем тихо вышел. Не прошло и десяти минут, как в столовую майором был введен наш борттехник,
       - На горячее могу, товарищ полковник, предлжить эскалоп с жареной картошечкой, говядину тушеную с черносливом, почки бараньи. Но, - тут он интимно улыбнулся и тихонько добавил, - я бы посоветовал форельки, Сами ловим, сто двадцать килметров всего. Если позволите, и я подсяду,
       Он махнул рукой и прапорщик с толстухой внесли на подносах шесть тарелок, содержимое которых утопало в зелени,
       - Сделайте одолжение, садитесь, - сказал я. - Да как вас звать, кстати?
       -- Алексей Михайлович, проще - Михалыч, Больше по годам будет. А так - майор Гущин,
       - Садись, Михалыч. Коньячку себе плесни, не забудь, - сказал Сергей Александрович. - Да и я с тобой рюмку, пожалуй. Как, командир?
       - Пас, - сказал я, - А вы - по желанию. Ты только про врача не забудь.
       - Уж будто и вас врач проверяет, - как бы удивился Михалыч, - Вы не сомневайтесь, товарищ полковник, у нас врач хороший. Слово скажу и...
       - Нет, - твердо сказал я. - В нашем возрасте и за давлением следить надо, и дела есть.
       Михалыч, штурман и борттехник (с устатку) выпили под форель.
       - Какие ваши годы, товарищ полковник, - словоохотливо начал Михалыч, - Мне вот уже пятьдесят четвертый пошел. Седьмой год здесь. Хотел увольняться, так с округа, с продотдела говорят: "Послужи, Михалыч, еще. Кто туда (сюда, то есть) поедет?" Ну и служу, надо ж кому-то.
       Мы помолчали, смакуя нежную мастерски приготовленную форель. Михалыч продолжал:
       - Илья Иваныч, правду скажу, обещал в округ забрать. Квартиру обещал. Я там сыну квартиру кооперативную справил. А как думаете, двадцать семь лет, у самого двое, а все у отца за спиной. Такие они теперь, дети наши. Сами - ничего, все отец да отец.
       Принесли чай и варенье.
       - Я извиняюсь, - снова заговорил Михалыч, - вы у нас сколько пробудете? А то можно рыбалку организовать. Тут рядом, в горах, сто двадцать килметров всего, заказник, форелька. Царская рыбка! А не сможете, я вам с собой дам, только поймали. - Он заговорщицки понизил голос, шутливо спрятал голову в плечи и поднял палец. - Браконьерим мал-мала. Полсотни штрафу за хвост, представляете? Ну, мы, правду сказать, им спиртику, они нам рыбки.
       Чай с вареньем окончательно разморил нас и мы вполуха слушали михалычевы разговоры,
       - Так вы уж, товарищ полковник, может заодно и Илье Иванычу пяток хвостов прихватите? Я для вас для каждого в целлофанчик оберну, а Илье Иванычу отдельно. В морозилке ничего ей не станет, а поедете - прихватите. Мы с Ильей Иванычем уж считайте...
       - А кто это? - спросил я.
       - Да подполковник же Агафонов, с продотдела, с округа, - вдруг поперхнувшись сипло сказал Михалыч"
       Его взгляд остановился и недоумение сменилось отдаленным испугом.
       - Мы не оттуда, - лениво сказал Олег Павлович, второй пилот нашего экипажа. - Мы у вас пролетом и совсем не "с округа".
       - Я извиняюсь, - пробормотал Михалыч и было видно, как мучительно ему хотелось узнать, откуда же мы. Но мы молчали и лучезарная улыбка осветила его лицо. - Я извиняюсь, спутал, значит, Ну, приятно кушать. Номерок люкс вам приготовили. Спокойной ночи.
       - Газик завтра на аэродром, напомните дежурному, пожалуйста, -попросил я.
       - Не сомневайтесь, товарищ полковник, - как бы обиженно сказал Михалыч и вышел.
       ...Я стоял и курил в темноте у открытого окна. Люкс мой был одновременно еще недостроен, но уже разрушался, в нем пахло известкой, пылью и прелью. На черном небе сияли звезды, как надраенные пуговицы, в темноте, ими не нарушаемой, чернел силуэт карагача; бесновалась вода в арыке; коротко и тоскливо вскрикивала какая-то птаха. Ветер стих и взвешенная в воздухе песчаная пудра осела ниже моего окна. Мы сделали все сегодняшние дела, спокойствие и уверенность вернулись ко мне и даже стало казаться, что А* не такая уж дыра. Я собрался ложиться спать, но голоса за окном остановили меня. Они приближались от столовой и по крайней мере два из них (а один из двух женский) были нетрезвы,
       - ... и пальцем в небо попал - комиссия! - иронически говорил один с украинским акцентом.
       - Не твоего ума дело, - жестко отвечал трезвый голос, вне всяких сомнений - Михалыч, но в интонациях его не было ни грана добродушия. - Диспетчер спутал - это я голову откручу. A ты не обедняешь. Трассовые талоны оприходовал? Утром у полковников возьмешь. За ужин и за завтрак.
       - Бортпайки списать, не забыть, - вздохнула женщина.
       - Это в порядке будет, - сказал голос с украинским акцентом. - Лишь бы с бортпайков не обосрались.
       - Не обосрутся, молодые, - печально сказала женщина, - молодые еще...
       - Обосрутся, или рапорт какой будет - смотри, Петрович, ты меня знаешь, шкуру спущу и тебя же подставлю, - пригрозил Михалыч. И добавил озабоченно, - завтра комиссия, значит.
       - Нормально будет, Михалыч. Может, зайдешь?
       - Другой раз...
       Голоса и шаги стихли,
       Утром, когда мы подошли к зданию столовой, у двери стояли и ждали открытия с десяток молодых людей в выгоревших летных комбинезонах. Они хмуро приветствовали нас и мы, отдав им честь, прошли к боковой двери. Она была, однако, заперта. Тогда мы вошли с молодыми летчиками в общий зал и, отдав трассовые талоны за ужин и завтрак, съели негостеприимную котлету с пшенной кашей, выпили чаю и поверили подавальщику-солдату, что масло и сыр не получили со склада из-за чьей-то болезни.
       У входа в столовую, когда мы вышли оттуда, стоял огромный крытый брезентом грузовик. Его шофер-ефрейтор в форменной панаме, подскочив ко мне, доложил, что газик сломался и он приглашает нас в кабину, чтобы отвезти на аэродром. Летчики и мой экипаж полезли в кузов, а мы с Сергеем Александровичем сели в кабину,
       - Как вам комфорт, товарищ Хлестаков? - спросил Сергей Александрович. - А ужин был ничего, форель! Лабардан-с!
       Пятнадцать минут ужасных прыжков и ныряний до аэродрома на жестких рессорах грузовика мы оглушительно и надрывно чихали от пыли, струившейся, кажется, даже через стекло. На аэродроме, где кроме нашего самолета стояло четыре вертолета, мы переоделись в комбинезоны и со штурманом пошли к диспетчеру, В курилке топтались вертолетчики, потому что "добро" на их вылет в наших краях само собой и без многих усилий не приходит. Мы оформили свой полетный лист и вышли от диспетчера. Вертолетчики смотрели теперь на нас, одетых в простые комбезы, с вежливой симпатией и интересом, сменившим хмурое недружелюбие у столовой.
       - Как вас накормили, товарищ полковник? - спросил усатый капитан, видно, старший этой группы,
       - Вместе же завтракали, - удивившись, сказал я,
       - Да нет, вечером,,,
       - По-царски, - ответил за меня Сергей Александрович,
       - А нас лежалыми бортпайками, - вмешался высокий парень,
       - Домой приедете - рапорт подайте, - неискренне посоветовал я, ничуть не веря в успех их рапорта, - Доложите, как положено.
       Но тут раздался характерный гул, который исторгают винты самолета Ан-26 после посадки, и мы повернули головы к севшему самолету. Мимо нас пронеслись вчерашний газик, а за ним еще один и с резкого хода мертво стали там, куда подруливал самолет. Из самолета гуськом вышли пять дородных офицеров в генеральских форменных рубашках (в резинку на боках), в генеральских же фуражках с офицерскими кокардами и неторопливо, сановно двинулись к машинам, от которых с достоинством старого мажордома, который дождался-таки загостившегося на чужбине любимого графа, шел Михалыч. Отдав честь, он округлым жестом от козырька фуражки назад указал прибывшим на машины.
       Я успокоился: форель была пристроена и, как я надеялся, Михалыч тоже.
       - Ворюга, - тихо сказал сзади усатый летчик и Сергей Александрович одобрительно хмыкнул...
      
      
       1984 г
      
      
      
      
      
       ПРОСТАЯ РАДОСТЬ
       - Это и есть счастье - доставлять радость людям, - говорил тесть. - Я сейчас испытываю опустошающую усталость. Так всегда бывает после подъема, восторга - не знаю, как точней определить это чувство. Давай, Леня, под грибочки, пока Мариша на кухне?
       Кузьмин сидел за столом, тупо смотрел в стену и, полуслушая тестя, думал:
       "Выпить, что ли, рюмку? Не стоит, вконец осовею. А полтора часа назад так хотелось. Думал, душ взбодрит. Фигушки. Порубаю и спать лягу. Странно все-таки, как быстро меняются представления о блаженстве".
       ...Полтора часа назад Кузьмин откинулся на спинку пилотского кресла, сказал бортмеханику "выключай" и закрыл глаза. Тотчас показалось, что все вокруг гудит и качается, как будто не кончились эти одиннадцать часов рева моторов, дерганья в руках штурвала, мельканья перед глазами земли, гвалта многословных чужих и своих радиопереговоров. За полчаса до посадки штурман сказал:
       - Зарулим, Леха, и ко мне на дачу поедем. Баньку заделаем, по стаканчику жахнем и как снова родились. А?
       Кузьмину показалось, что эта идея - "самое то". Но сразу после посадки к самолету подъехал автобус, пассажиры спустились по шаткой стремянке и уехали, штурман пошел сдавать документы, механик принялся чехлить аэроплан, а второй пилот стал рыться в записной книжке в поисках телефона какой-то Светы. Тут Кузьмин и почувствовал, что если он в самое ближайшее время не примет душ, не выпьет после него рюмку водки и не поест вареной рассыпчатой картошки с маслом и зеленым луком, то скорее всего умрет.
       Он позвонил жене, сел в такси и помчался домой. Но дома жена только начинала готовить обед, пришел со своего дневного концерта тесть и момент блаженства оттягивался. Даже прохладный душ -- уж на что приятное дело -- не дал той бодрости, которую ожидал Кузьмин.
       ...Сегодня Кузьмин из глубин Средней Азии привез какую-то экспедицию: десять загорелых, небритых и обносившихся мужиков что-то около трех месяцев не были дома. В три утра по Москве Кузьмин взлетел и долгих пять часов они летели над среднеазиатскими пустынями. На беду автопилот сдох и весь полет Кузьмин попеременно с "праваком"[*] крутили рога штурвалов.
       Мало радости доставляет человеку созерцание пустыни, однако, в эти утренние часы, когда даже здесь воздух прохладен и упруг, а низкое солнце окрашивает голубоватым светом темно-желтые тона земли, приятно лететь, ощущая, как в молодости, счастье от податливости машины, от ее готовности реагировать на каждое усилие твоих рук и ног. Через полтора-два часа это ощущение счастливой бодрости постепенно ушло и Кузьмин, отдав управление "праваку", стал безразлично смотреть на землю, на как бы пунктирные тропинки, причудливо пересекающие пустыню, без интереса разглядывать одинокие -- от горизонта до горизонта -- юрты или колодцы, темнеющие высохшие озера, похожие на тени редких облаков, или тени редких облаков, своим густым голубовато-серым цветом напоминающие высохшие озера. "Правак" был зеленым, и поэтому Кузьмин созерцание пейзажа то совмещал с привычным контролем приборов, а то и брался за штурвал, буркнув при этом "покури, я сам".
       Пассажиры, как только сели в аэроплан, занялись своими делами. Одичавшие мужики, они свое возбуждение, нетерпение, предвкушение долгожданных встреч прятали за шутками; торопя время, они стеснялись несвойственной им суетливости и, наконец, принялись за то, что скрашивало их командировочный холостяцкий досуг: разлили по кружкам спиртягу, а на закуску крупно порубили своими ножами черствый хлеб и нежные дыни. Их предводитель с рыжевато-седой бородой несколько раз заглядывал в пилотскую кабину, сначала робко, а потом уверенней. То он просил у бортмеханика кружку и воду, то приносил всем в кабине по куску дыни, то просто стоял в проходе и счастливыми глазами смотрел на приборы, да на пустыню, надоевшую ему, надо думать, до самой печенки.
       Всякий раз, когда дверь кабины открывалась, даже сквозь рев моторов было слышно, как шумели пассажиры, как они то смеялись, то горячо о чем-то спорили, то пели песни, которые в молодости Кузьмина назывались "туристскими".
       - Ты сходи, глянь, -- как-то даже раз заметил Кузьмин бортмеханику, -- Как бы они там на радостях не разнесли "илюху"[*].
       - Пойдут еще бутылки сдавать, - засмеялся "правак", любивший, но совсем не умевший острить.
       Но -- ничего, пассажиры оказались грамотными и ничего предосудительного не вытворяли.
       К исходу пятого часа полета Кузьмин решил, что на промежуточном аэродроме, где надо заправиться топливом, не будет горячиться и рваться лететь сегодня дальше с посадкой дома. Конечно, оно хорошо бы домой, но ранний -- в час по Москве -- подъем, пять часов полета, надвигающаяся жара, а главное еще пять часов до дома -- нет, в сорок шесть лет такие нагрузки уже ни к чему. Не Бог весть, что за гостиница в этом аэропорту, но все-таки есть кондиционер; в столовой, может, и хуже, чем в "Арагви", но горячий суп и дежурные манты найдутся. А комфортом Кузьмин и его экипаж не избалованы. Завтра же, по холодку можно и домой. Поэтому Кузьмин после посадки отправил к диспетчеру штурмана, велел бортмеханику выбросить в тень под аэроплан чехол почище, и усевшись на него, закурил. Пассажиры ходили неподалеку от самолета, который как внерейсовый был зарулен на дальнюю стоянку. Поглядывая на часы, они гадали, в котором часу будут дома, строили планы на вечер, обсуждали всяческие домашние дела. К Кузьмину подошел рыжебородый и спросил, скоро ли дадут вылет, успеет ли он позвонить домой.
       - Боюсь, жена с дочкой на дачу уедут, пятница ведь, -- сказал он. -- А мне не столько жену, дочку увидеть -- сил нет. Уезжал - ей три месяца было, а сейчас полгода. Взрослая девушка!
       Он со смущением, никак не идущим к его нарочито грубой внешности, присел на корточки возле Кузьмина и показал фотографию.
       - Вы гляньте, как похожа, -- сказал он.
       Кузьмин вежливо повертел фотографию, вернул ее и, улыбнувшись, заметил:
       - Бороды только нет. Вы побрейтесь и будет одно лицо.
       Подошел штурман и сообщил:
       - По маршруту внутримассовые процессы, образуется кучевка, после обеда ожидают грозы. Нам еще не отбили вылет, но этим здорово пахнет. Сходи, Леша, сам, разберись.
       - Плохая погода? - спросил бородач, от неожиданности громко. Те из пассажиров, что потрезвее, подошли и стали полукругом. - А ее никак нельзя обойти, а, ребята?
       Он смотрел на летчиков и в его светло-серые глаза из глубины зрачков проливалось чуть ли не отчаяние. Кузьмин обвел взглядом пассажиров. У них были закаменевшие лица, радостное возбуждение, владевшее ими только что, ушло напрочь. Кузьмин, хотевший было сказать, что, мол, какая разница, мужики, сегодня вечером или завтра утром, свежее выглядеть будете, проворчал:
       - Пойду, разберусь.
       На метео выяснилось, что кучевка, точно, будет, но высокая, метров шестьсот-восемьсот и ниже нижнего эшелона пройти можно. "Ниже нижнего" означало, что предстоит в болтанку у земли пять с гаком часов крутить штурвал и вернее всего в дожде, когда и видимости нет, и "праваку" особенно не доверишься. И хотя от болтанки летчика не тошнит, но устает от нее летчик крепко.
       - Если полетите, - сказал синоптик, - то вылет не позже одиннадцати по Москве. Потом возможны грозы и на "Иле" вас не выпустят, у вас локатора нет.
       Это означало, что и перекусить экипажу не светило.
       - Выписывайте бюллетень, - вздохнув, сказал Кузьмин и пошел пробивать вылет.
       ...Когда человек пилотирует, усталости он не чувствует. Бодр он там или не бодр, но собран, уверен в себе и силен. И только после посадки, стоит только закрыть глаза, долго еще все гудит и болтается внутри летчика. Поэтому закрывать глаза после посадки не стоит. А Кузьмин в такси задремал и снова перед глазами замелькали картины близкой земли, потоков дождя по остеклению кабины, услышались стоны и кряхтенье старенького "илюхи", швыряемого жестокой болтанкой. Кузьмин всю дорогу пилотировал сам и до сих пор ощущал вырывающийся из рук штурвал, а когда такси покачивалось на неровностях дороги, он в дреме непроизвольно дергал ногами, как бы парируя болтанку. И удивлял таксиста.
       После посадки пассажиры - кто заспанный, кто протрезвевший, кто зеленый от болтанки, но все радостно улыбающиеся, выбрались из аэроплана и потащили в автобус свои вещмешки и сумки с дынями, арбузами и прочей среднеазиатской флорой. Они что-то кричали Кузьмину, сидящему на пилотском кресле, и благодарственно сжимали руки, подняв их над головами, но Кузьмин плохо их слышал от гула в ушах. Он улыбнулся им и вышел в грузовую кабину. Штурман уже убежал сдавать свой портфель, бортмеханик раскидывал чехлы, радист собирал бумаги, а "правак" искал телефон загадочной Светы.
       "Сейчас бы в душ, а потом рюмку и спать. Не то - умру", -подумал Кузьмин и вылез из самолета.
       ... - И представь себе, Леня, зрители устроили овацию, когда только объявили "Амурские волны". Я посмотрел в зал, на свой хор - и как будто крылья почувствовал! Тебе как летчику это ощущение, наверно, знакомо...А сейчас, как выжатый лимон...
       Тесть замолчав, улыбаясь далекой улыбкой, а помолчав, повторил:
       - Как выжатый лимон!
       Марина внесла кастрюлю с горячей картошкой, над которой клубился пар. Кузьмин поднял с колен чугунные руки, словно просыпаясь, тряхнул головой, обнял жену за талию и прижался виском к ее груди.
       - Леш-шша! Я же могу тебя ошпарить! - испуганно вскрикнула Марина.
       - Значит, такая моя судьба. Вы не передумали насчет рюмки, Андрей Сергеевич? - спросил Кузьмин тестя.
       Видно, усталость помалу стала отпускать. Кузьмин чокнулся холодной рюмкой с тестем, поцеловал ладонь жены, выпил и принялся есть светло-кремовую с редкими коричневыми точками на тельце картошку, посыпанную зеленым луком и политую желтым маслом. Стало тепло и уютно. А предстоял еще крепкий ароматный чай, удобная поза на диване рядом с вяжущей кофту женой и "Кинопанорама" по телевизору до самого того момента, когда веки склеит сладостный сон...
      
       1978 г
       [*] Так называют второго пилота
       [*] Любовное название самолета Ил-14
      
      
      
      

  • Комментарии: 8, последний от 20/12/2007.
  • © Copyright Овчаров Всеволод Ефимович (orap@mak.ru)
  • Обновлено: 20/12/2007. 119k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза
  • Оценка: 6.31*43  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.