Панченко Юрий Васильевич
Мальчик мой

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Панченко Юрий Васильевич (panproza5@mail.ru)
  • Размещен: 07/01/2009, изменен: 17/02/2009. 162k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Размыслительная литература
  •  Ваша оценка:


      
      
       Юрий Панченко
      
       МАЛЬЧИК МОЙ
       роман
       У зверя есть нора...
      
      
       И.А.Бунин
      
       Содержание
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Часть первая
       Глава I
       Давай закроем двойную форточку, отделим нашу комнату от запахов и дребезжаний улиц города и останемся в тишине. Тишина нужна, она возвращает к самому себе, когда человек сам себя не боится.
       Тебе сколько лет? Двенадцать. А мне пятьдесят второе лето от рождения моего. И я тоже до сих пор мальчик, я ты и сразу же тот мальчик мой, во мне продолжающий вырастать и оставаться всегда началом меня и тебя. Мой маленький мальчик, ты никуда не уходишь от меня, сколько бы лет нам не исполнялось, - тебе и мне. И третьим ты стал, единым в трёх людях, родившись моим сыном и первым оставшись, - третьим стал и хватает тебя разделением на нас двоих, на меня и сына, и в глубину постоянного прошлого времени тебя хватает, как ты показал. От тысяча восемьсот девяносто девятого года, от деда моего и прадеда мальчика моего двенадцатилетнего нам, тебе целый век. Одновременно и всего двенадцать лет, пока, и растёшь дальше...
       И сегодня, мальчик мой, у тебя есть главное: Россия. Наша, твоя страна.
       Мы идём по русскому лесу в самом начале мая. Ещё зябко. Голые желтоватые пушочки ивовых бубенчиков, мягкая начинающаяся трава, - недели через три она станет ковровой, и коричневато-светлая земля твоей Родины. Мальчик мой, у меня была другая родная не родная сторона, постепенно ты узнаешь, почему приходится мне иногда говорить так странно, непонятно для людей, приученных к обычности. Я знал, когда сам был в твоём возрасте, - настоящей Родиной должна стать своя страна, Россия... И мы идём сейчас по настоящему российскому лесу, по настоящей российской земле, для тебя, мальчик мой, возвращённой тем мальчиком, из которого я в твоего отца превратился...
       Холодно на первой неделе мая, ты протягиваешь мне ладошку. Я заворачиваю твои пальчики и маленький кулачек оборачиваю, весь, своей ладонью. Я воду трогал в роднике, говоришь ты, у меня рука замёрзла. Я дадакаю и знаю, - ты соскучился в здешнем селе без меня, тебе надо дотронуться до меня щекой, всем ростиком, ладошкой, - так от тебя ко мне переходит... так от меня к тебе переходит... мы сами знаем, что, - да?
       Зимние сосны остались с тяжёлой зеленью, и зимние ёлки, высокие, настоящие, не магазинная пластмассовая заграничная дрянь, и мимо нас остаётся на вечном своём месте голубовато-серая колышесть стеблистых ив, темнеют вытянутые стволики рябин, ещё не раскрывших почки и красновато-белые подростковые берёзы трясут в ветре тончайшим окружьем веток.
       Здесь хорошо нам, здесь мы на месте.
       - Папа, я видел по телевизору, американцы в Югославии разбомбили автобус с мирными людьми, много человек погибло, - к последнему слову утихивает голос твой печальный.
       - Я знаю, сынок. И нас бы сегодня бомбили, если бы поколение твоих дедов не сделало наше атомное оружие. Ты в прохладную погоду надевай шапку вязаную?
       Ты внимательный, ты отвечаешь о шапке. И может быть пока не догадываешься, как то и дело стараюсь отвлечь тебя от тяжкого, присутствующего в мире и близко. Ты ещё слишком тонкий стебелёк... лозиночка на ветру сегодняшней истории.
       На бугре дует, с берега ты как знающий хозяин этих мест показываешь на широкие серые клочья пены, вертящиеся на коричневой майской воде лесной быстрой реки, тащащей на себе остатки холода из еловой чащобы. Твой санаторий там, в стороне берёз, а мы спускаемся в кустарниковую лощину с озерком и островом минеральных родников посередине. Ты здесь хозяин, ты знаешь где пройти по глинистой скользковатой народной тропе, в стороне от асфальтовой дорожки, и с распахнутой доверием детской старательностью объясняешь мне, взрослому:
       - Живая вода для глаз, папа, в первом роднике. Видишь, круглая каменная огородка и по трубе вода вытекает? Помочишь глаза и лучше им сделается. Я знаю, кто сказки русские давно сочинял - раньше на этом месте побывал, перед сочинением воду живую на себе попробовал. Папа, ты глазами много читаешь и пишешь, давай, живой водой умывай глаза, тебе надо.
       Мальчик мой настоящий посмотрел воспитательски, чтобы стало исполнено, как он сказал, мальчиком прошлого времени, папой, сейчас.
       - Вот живая вода для красоты, во втором роднике. Она для девочек и тётенек, и нам тоже можно, - наклонился сын, омыл лицо и не вытер на майской зябкости. - Ты тоже омоешь лицо?
       - Я живую воду с глаз смою.
       - А, ладно, ты и так красивый для меня и для мамы. Тут, в двух крайних родниках, живая вода для всего, ну, чего внутри человека, ты же знаешь? Её пить надо, и болеть не будешь. Давай пей тоже, - подставил сын ковшик ладошек под широкую струю, прозрачно блестящую с края трубы.
       - Сынок, тут из всех родников с разными живыми водами получается маленькое озеро живой воды. Станет потеплей, в нём искупаться можно.
       - Когда станет...
       Ветер надувал сильней, острый простудноетью. Среди раскрывшихся зеленоватых почек деревьев промелькивали совсем ненужные, в начале мая, снежинки. Отмахиваясь от затронутости беспокойством, лес начинал гудеть, шевелясь крайними деревьями. Идя рядом, мальчик мой прижался боком плотнее.
       Штакетниками, передними стенами одноэтажных русских домов, головатыми раннемайскими сиренями, светлотой берёз и чернотой липовых стволов, толстых, давних на земле, низкой дорогой самой улицы, центральной здесь, посёлок санаторный протянулся в сероватую расплывчатость поворота там, подальше. По улице поперечной проехала одинокая и хорошо, что одинокая, легковая машина. Тишина отводила от души лишнее, пустое.
       - Сынок, здесь как в посёлке моего детства. Тоже спокойно и душа начинает раскрываться.
       - Одуванчики на солнечной стороне всегда раскрываются.
       - Да, так, перед добром... Мы когда-нибудь сумеем добраться до Пятого посёлка, походим там...
       - Я хочу, папа. Мы с тобой уже ездили, где вокруг поезда целый день степь и небо. Там ты таким был, как я сейчас, пятиклассником. Я увидеть хочу наш Пятый посёлок.
       - Сынок, когда бы кремлёвское толстомордое ворьё не обворовало бы всю страну сразу, мы могли бы съездить туда.
       - Я знаю, папа.
       А тебе хочется показывать, чего узнал здесь, - постоять на бетонном мосту со снесённым апрельским ледоходом одним пролётом на середине, стоять над ветреными заверчиваниями коричневой воды, продрагивая, и близко высокий стеклянный павильон, тёплый, уставленный напольными цветами комнатными вдоль стен и креслами, а в телевизоре бубнит старик по фамилии Астафьев, и не на него смотрят взрослые санаторники, пьющие здесь минеральную воду.
       Самое лучшее для тебя... глянуть в глаза снизу вверх читаемым ясно желанием, взглядом посадить меня в кресло в уголке, и самому сразу сесть мне на колени последним, остаточным детством, в обнимаемые руки, в прижатость к груди, убирающую остаточную зяблость, в уют зеверчивания краями куртки и притихлость...
       - Папа, почему ты обычно думаешь, думаешь?
       - Работа такая.
       - А, ты работаешь писателем, а писателю положено думать?
       - Да, и пробовать разобраться в происшедшем в России за тысячу девятьсот девяносто девять лет.
       - Маме-сказочнице свои сказки легче писать, да же?
       - Сказки пишут... во всём мире авторов пересчитать... всего пять пальцев хватит.
       - Тот старик в телевизоре тоже писатель? У него день рождения, его второй день показывают и вчера Ельцин ему какой-то орден на шею повесил. У нас в школе я видел его портрет.
       - Когда я учился в школе, у нас висели портреты выдающихся вождей, как говорили нам учителя. И вместе с учителями попозже мы портреты сжигали: вожди оказались бандитами, преступниками. Фамилия этого старика Астафьев. При коммунистах он своими книжками учил людей, как надо правильно жить по-коммунистически, его, за то, что морочил нам головы, награждали премиями и орденами, большими хорошими квартирами, бесплатными путёвками на лучшие курорты, хоть в Крым хоть в Прибалтику. Люди на заводах, в колхозах вкалывали, а он за свою дурь, сочиняемую для них, жрал в два горла и лез к одному и тому же, в великие писатели. Мальчик мой, в России на лжи ни один писатель даже вспоминаемым не сделался, не то что великим. Когда Ельцину помогли убрать от власти коммунистов и разворовать всю Россию, этот старик предал тоже свою страну, бубнит и бубнит десятый год подряд, какой плохой была та страна, где он разжирел и всяких благ понабрался. Ему за это дают свои награды предатели и погубители России. Станут в школе тебе диктовать задание читать написанное им, - помни, он лжец, он предал то, за что получал награды прежние. По-настоящему в России уважаются только писатели, умеющие при любых условиях писать правду. Я и врагов могу внимательно воспринимать, потому что они думать заставляют, а предателей презираю.
       - Я тоже, папа. Когда я вырасту - рассчитаюсь с Ельциным за такую плохую жизнь людей в России.
       - Его уже не будет, умрет. Сейчас на месте стоять не способен, падает на ровном полу.
       - Зато Пётр-царь, я читал, врагов России и из могил выкапывал и на их гробах живых предателей казнил. Так и надо делать, пускай другие предавать боятся, да, пала?
       - Станешь взрослым, не торопись...
       - Стану, стану. Кто вон этот старик маленького роста, в телевизоре, рядом с предателем?
       - Да... говорить о нём... говорить нет желания, но чтобы другие тебе голову ложью не задуривали... Знаешь, есть русская пословица, добрая слава долго лежит, а дурная далеко бежит. Маленький злой старик - Белов, писатель земли русской, как преувеличено называют его подхалимы а он с враньём соглашается. Он и Астафьев - два сапога пара, слишком им хотелось, чтобы люди жили по их указкам, а научить светлому не могли, в себе светлого не имели. Толкали себя в знаменитые, не давая дороги талантливым. Знай, они жили в обкомовских квартирах, под охраной милиции, когда никакого терроризма в стране не было, и делали что угодно, только бы ни одна строчка нового писателя не была бы напечатана. Уничтожать других, возвеличивая себя на пустом месте, - знай, - древнейший по подлости приём. Были бы они на самом деле лучшими из талантливых писателей России - бояться других авторов не стало бы у них причин, а то... Мне рассказывал писатель, с Беловым, тогда молодым, вместе учившийся в литературном институте. Там у одного из поэтов напечатали первый сборник стихов, поэт позвал друзей в ресторан отпраздновать. Белов в ресторане тоже поздравлял поэта, пил и ел за его счёт, а на другой день написал ректору института заявление: в то время, когда в вологодских сёлах люди живут бедно, поэт такой-то позволяет себе устраивать праздник в ресторане. Белов потребовал исключить поэта из комсомола и выгнать из института, тогда такое означало конец нормальной человеческой жизни, своеобразную гражданскую казнь. У того поэта ни одной книжки больше бы не напечатали. Вот один из секретов лживости книг Белова. Так он на чужих несчастьях своё величие и организовывал, потому оно и распылилось, когда коммунисты, его хозяева, власть в стране потеряли. На чужом горе, есть народная мудрая поговорка, надёжного своего счастья не построишь.
       - Что-то, папа, дураки они, а не писатели. Разве честно пойти к другу на день рождения и на него родителям его нажаловаться, сказать, чтобы за праздник его и наказали?
       - Да ну их... Лучше о цветах поговорим. Вот, близко в напольной вазе...
       - Я знаю, у нас на окне в подъезде такой цветок, он поменьше. Кстати, ты его поливаешь?
       - Обязательно. Цветы надо поливать, чтобы пушистились, росли красивыми, а детей гладить по голове, - провёл несколько раз, как и дома, ладонью от затылка к лобику, высоковатому.
       Мальчик настоящий прижался к мальчику прошлому, и прошлый, отец теперь, подумал о понятном: самое главное для тебя - щека к щеке, и что-то с теплом переходит к твоей душе, родное к родному.
       В стеклянный зал приходили санаторники, пили живую воду лесных родников. Здесь, говорили медики, и воздух, пропитанный сосновыми лесами и минеральными родниками, был другой, людям полезный.
       Бело-нежное русского вида лицо, тёмные волосы в густоватой, взлохмаченной причёске, уже настойчиво выбранной им, внимающие словам, сразу думающие глаза любимые настроениями их всеми, настойчивая походка и саженцевая тонкость роста - мальчик шёл со стаканом живой воды по мрамору светло-блестящего пола, будущий для страны родной России и спрятанный пока в лесу, - сил набираться.
       Жаль моя, родничек...
       - А цветы довези домой целыми и подари от меня маме, - мальчик протянул букетик из трёх тёмных твёрдых стебельков и засохших на них, промороженных зимними ветрами тёмно-коричневыми бубенчиками, с прошлого лета пережившими долгие снега. - Я сам на лесной опушке разыскал.
      
       Глава 2
       - Ельцин умер?
       - Кто сказал? Живой, по телевизору сегодня показывали.
       - Артиста наряженного показывают давно, двойника.
       - Распух, боров, а не сдыхает.
       - Я в газетном киоске читала крупный заголовок в газете какой-то, требуют Ельцина в землю не закапывать. Значит умер.
       - Живой смердит, нагадил на десяток лет вперёд, ещё и не закапывать? Дак куда его? В мавзолей на бывшее место Сталина?
       Густая очередь переговаривалась в городском магазине, где подсолнечное масло стоило на рубль тридцать четыре копейки дешевле, не как в других. И чёрный хлеб на семнадцать копеек меньше.
       - Он умер? Точно? Не знаете, точно? Хоть бы сдох, до чего надоел! Сколько раз пенсии наши не выдавал?
       - Жить с достатком не позволяет русским людям, одним ворам волю дал.
       - Я и говорю: хоть бы сдох поскорей, надоел! Министров раз за разом меняет, и где толк? Деньги по цене втрое упали снова, зато пенсия та же, не прибавили ни копейки. А бензин сейчас в цене поднимут, так по каким деньгам любые продукты увидим? Не до масла нам станет. Забыли масло сливочное, забудем и подсолнечное. Сдохнет в среду. У-ви-ди-те, - в сре-ду.
       - Нам пусть и в понедельник, одно ясно, - не думает он о жизни народа, не наш он.
       - Так давно разговор идёт, подменили его на чужака, в Америку когда ездил. К ихнему Клинтону зашёл разговаривать один на один Ельцин наш, а вышел ихний, подменный.
       - В сре-ду, - разделением слогов убеждала издерганная нищетой пожилая горожанка. - По радио объявят, а я сплюну, топну ногой и скажу: и раньше сдыхал бы, не жалко. Радости от тебя никакой, а народ понаобворовывал, а народ понаобворовывал - сплюну, и конец, пускай его закапывают, никому не нужен.
       ..Проницательно, уроком повторения показывая ельцинистское погублении русского мира, странной для не думающих, останавливающейся была весна тысяча девятьсот девяносто девятого года в России. Апрель заканчивался приятными для настроений человеческих постоянными тёплыми летними воздухами, вырастающей скоро-скоро травой, первыми цветами полевыми, лопнувшими почками и кустарников, и деревьев и листиками самыми яркими, пахучими крепкостью живого. Начинались надежды, и сразу по всей доуральной России от Архангельска до Кавказа посыпался снег возвращаемой зимы, с ночными морозами, - перед самым маем, - ледяные дожди сбили цветенье яблонь, черешен, груш и абрикосов, завернули в обратное смородины и крыжовники, садовые тюльпаны и полянные цветы природные скукожились и изогнулись стылыми стоячками на заледеневшие травы. Живые почки на деревьях перестали растрескиваться, выпущенные листья повяли, забитые повторяющимися ночными морозами и ледяными на все широты России ветрами. Проморозило жёсткий май полностью, ночами, а днями летел снег. Одуванчики сумели обернуться пушистыми парашютиками и в холодах, а берёзы, осины стояли голыми, без листвы. И цветенье, живая разворачиваемость природы переменилась на выжидание, - май вытягивался к окончанию весны, полному, а леса стояли по-зимнему голые, пугающие и без того плохие людские настроения и тем, - черёмуха перепутано начинала расцветать без листьев, на сиренях начатки цветов почернели.
       Постоянно злое, разбухшее от тайного списка болезней отсутствующего на рабочем месте в Кремле президента Ельцина лицо висело над русской землёй, ни с того ни с сего врываясь через телеэкраны в нищие квартирки разворованной под его командованием, распроданной своим и заграничным спекулянтам богатой всего десять лет назад страны. Наваливаясь на подсунутую руку прикабинетного слуги, Ельцин е трудом садился в кресло, с кабаньей злобностью опухших наметок глаз смотрел на допущенных к своему телу чиновников, в желании сидеть на его месте подозревая всех, а те не знали, кого из них сейчас же или завтра он унизит перед всем миром или вышвырнет прочь, в политические прошлые деятели, исчезающие куда-то, если не в тюремную камеру.
       Плохо поддающиеся мышечной послушности губы, остатки его восприятия букв, сильно увеличенных в тексте, булькающий, исчезающий в захрипе голос читал самое банальное, но из-за мозговой его разрушенности непременно написанное другими на бумаге, - "сегодня я должен сообщить... мною принято важное решение..."
       И слушающие по России, кто слушать через отвращение ещё хотел, сразу ещё раз понимали: нет в России ни здорового головой и телом хозяина, ни заботящегося о их, народной жизни, - любые "я должен сообщить" ни хлеба, ни денег обворованным им и под его руководством его чиновниками прочими не прибавляли.
       Этот капризный, жестокий полутруп-полужилец, полуумец почти единолично распоряжался ядерным государством.
       Наталкивая тайники соровскими заокеанскими долларами, над ним через телевидение издевались "лица определённой национальности", - так трусливо и словоблудно означали в комментариях другие полуграмотные по языку и речевым оборотам журналисты евреев-циников, шендеровичей и прочих лобковых, гадящих в людские души, - издевались, делая президента России для остального и русского мира поролоновой куклой.
       Бывшие военные специалисты переходили в наёмные бандиты, работая не на государство, только на себя, остающиеся на службе "элитные", купленные за большие деньги Ельциным, по его приказу готовы были убить любого "на основании Конституции Российской Федерации".
       Морские офицеры с жёнами и детьми жили на полуразворованых военных кораблях, дети, играя, падали в забортную воду.
       Русские города, посёлки зимовали без электрического света и тепла. Сутки за сутками находясь в ледяных воздухом и предметами квартирах, люди неприметно теряли нормальность психики, срывались в ярость и глубже, в преступления.
       Пенсионеры, не получая пенсий, обворовывались через специальные магазины, где вместо пенсий им выдавались продукты и вещи по бессовестно завышенным ценам. С невозможностью получить пособия там же отоваривались безработные.
       На заводах в счёт зарплаты после рабочих смен выдавалось по буханке хлеба. Директора тех же заводов строили по второй, по третьей квартире в несколько этажей, с биллиардными залами и каминами с решётками ручной ковки и витыми кочерёжками по цене телевизора.
       "Сын юриста", как сам он сказал, Жириновский старался изобразить пение тупым слухом и безголосьем, чуть не по складам под известнейшие советские мелодии клялся в любви России, стоя с микрофоном для привлекательности своей на фоне задниц, конечно же голых, московских стриптизных женщин, и крутил долларовой бумажкой перед лицом нищей старушки.
       Врачи районных и областных больниц без зарплат, не получаемых по полгода, объявляли голодовки. Так же делали кочегары котельных в замерзающих городах, инженеры атомных электростанций, чернобыльцы, оставшиеся в живых после спасения мира от последствий атомного взрыва в Чернобыле.
       Постами начиная с московского Кремля, чиновники тайно вывозили из России миллиарды долларов, пряча их в банках Америки, Швейцарии, Англии, по всем заграницам, попутно покупая себе самолёты, яхты, старинные, известные как коллекционные дворцы и замки.
       Самозванно подавая себя знаменитостями, московские наркоманки издавали матерщинные описания собственных изложений в унитазы, половые сношения на крышах высотных зданий, в лифтах, самолётах, с неграми из жадности к похоти и извращенцами из тяги к отвратительному, свои удовольствия от изнасилований одиночных и групповых, словами в подробностях старались изобразить свои менструации и не стираные трусы, - словами работать не умели, перепадали на привычное, одноизвильное, - уличный мат. И сразу объявляли невозможное для перечитки нормальной головой выдающимся.
       В российских деревнях вырастали мальчики и девочки, в двенадцать лет не умеющие читать. Школы при ельцинизме здесь исчезли.
       В сельских домах матери замешивали комбикорм, заготовленный для перезимовок скота, и выручались, выпекали из него что-то, без названия, - накормить собственных детей. Жмых съедался сразу, вместо конфет и пряников. На зарплату дояркам записывали по тридцать рублей: цена шести буханок хлеба самого дешёвого. Из Москвы на продажу сюда присылалась цветная-расцветная газета ценой семнадцать рублей: певец в прозрачных трусах с возбужденным торчащим жеребячьим пугалом, и сидящая у его ног округлившая приоткрытые губы голая девушка, только что оторванная, по выражению засексуаленных глаз, от счастливого для неё орального слития с этим, жеребцовым над ней. Исповедуясь корреспонденту газеты, жена известного депутата Государственной Думы объясняла: я вышла за него замуж с условием, пусть одну ночь он будет трахать меня во все дырки и как хочет, а в следующую выдавать мне доллары в сумме, определяемой много, на мою личную интимную жизнь. В смысле тайную.
       Попы, не умея стать священными начальниками духовной жизни русского народа, безграмотно путая духовность и религиозность, приватизировали религиозные любопытства ушедших от обязательных политзанятий коммунистических людей и быстро богатели на поборах с сочувствующих, на выпрашиваниях больших денег у бандитов, противно христианскому учению продавая прямо в храмах книги, крестики, лампадки, иконки по пенам несусветным и любые церковные обряды даже не крещёным не за любые, а за крупные деньги, иногда продавая под частные пекарни, склады, магазины, конторы сразу сами храмы, целиком со всеми пристройками, сразу на несколько десятков лет наперёд, из самой религии быстро устроив доходное деньгами торговое дело. Жирели лицами и животами, переселялись в новые большие квартиры, нанимали шоферов для своих личных только новых и только самих дорогих лимузинов. Прославлялись на всю страну педерастией. В едва-едва поставленном под купола, только что выбеленном изнутри храме Христа-спасителя в Москве "демократический борец нетрадиционной национальности" Ростропович дирижировал оркестром, наяривавшим не религиозную, а развесную музычку. Тут получилось глумление двойное, - в главный храм России входили по билетам купившие его пространство, кроме музоблудия, кроме настойчивой жадности возрождаемую русскую святыню опоганить в самом начале концертами, для храмов из старины церковными уставами запрещённых, да не для командующего для всех попов Ридигера, сверхотца в переводе на русский.
       Учителя детей по России в тридцатиградусные морозы стояли в пикетах, перед чиновничьими дворцами требуя заработную плату, - с ними стояли и школьники, и родители школьников. И ворьё, и чиновничья сволочь своих детей учили в отдельных школах, за наличные и втихую выворачиваемые из государственных сумм деньги.
       В газетах писали о громадных деньгах, украденных у страны дочерью Ельцина, им лично, его семьёй.
       Очередное чехардовое правительство "создавали" известный вовсю Березовский и таинственный Абрамович, торгующий сибирской нефтью.
       Единственную в мире космическую станцию, российскую, придумали уничтожить: не на что стало летать в космическое пространство и там работать русским космонавтам.
       Из Америки еврейский журналист Тополь в газетных статьях просил евреев в России "не жидиться", пугал антиеврейскими погромами, сам зарабатывал на несчастьях русских людей.
       Крестьяне любых политиков понимали лгунами, "врущими ради себя", надеялись только на огороды, удачные сенокосы и скотину-кормилицу.
       Бывшие рабочие получали хлеб в счёт зарплаты, бродили по городам, по много раз роясь в одних и тех же ящиках для мусорных отбросов.
       Натовцы без объявления войны день за днём, ночь за ночью беспрерывно бомбили Югославию и свой фашизм называли миротворчеством.
       Москва бесилась в салютных роскошных праздниках в честь "великого русского поэта" - сам себя он так назвал, - еврея на самом деле Ильи Резника, рифмовавшего пошлое "кровь-любовь", в честь постаревшей и голос потерявшей "звезды" Пугачёвой, нанюхавшись героина, дурила в честь... смотреть было противно, и кепочный начальник столицы, сумевший деньги чуть не все общероссийские стянуть в Москву и объявиться "выдающимся хозяйственником," обнимался с выдающими себя за "великих певцов" сипунами, ползающими по сценам богатейших концертных залов, и даже при лучших освещениях цветными прожекторами, даже в одеждах дорогущих и лицами, и движениями тел, и сказанными ими словами, и спетыми пошлятинами указывали они на одно и то же: на потребность психбольниц, где могут излечить и от наркомании, и от алкоголизма, и от ненормального восприятия мира.
       И требовалось природой, и не хотелось жить в тысяча девятьсот девяносто девятом году.
       Во всей его погани.
       Как и во всём отвращающем от нормальной человеческой жизни ельцинизме.
       ..Мальчик мой смотрел на всё как умел, - глазами думающими и честными.
       Тот, и этот.
      
       Глава 3
       Спектакль в городском театре должен был начаться в шесть часов вечера. Перед спектаклем к микрофону вышел губернатор, - "необычный человек сегодня перед вами", - объявил его выход подхалимствующий губернаторский пресс-секретарь. "Чем же он необычный?" - удивился за правой кулисой актёр, одетый в спектаклевое и загримированный.
       - Дорогие друзья! - сказал губернатор приглашенным бесплатно на спектакль и им же прежде затолканным в нищету врачам" учителям, доцентам, конструкторам новейшей техники, художникам, - "я надеюсь на ваши голоса на предстоящих перевыборах меня на пост мой сегодняшний, на губернаторское место. Кратко остановлюсь на проделанной мною успешно, должен подчеркнуть, работе. Инвестиции в нашей области занимают..."
       Краткая его остановка затянулась на сорок минут, на час, на час тридцать две... в зале вставали люди и уходили. Сидящий в первом ряду пресс-секретарь, трясущий растопыренной бородой за каждым словом губернатора для показа своего согласия, своей службой наживший в городе презрение к себе знакомых и не знающих его близко, крутил в воздухе перед собой пальцем, изображая закругление, конец невозможного для выслушивания словесного бурления. Губернатор и поймал его глазами, и помолчал несколько секунд, раздумывая о значении жеста. Понял по-своему и объявил:
       - А сейчас мы начнём обсуждать наши круговые проблемы.
       Актёры из-за кулис пошли отдыхать в гримёрные.
       ..Милый мой! Когда жить невозможно среди дури и глупости, среди ворья и подлецов, сидящих в бандитских ресторанах, и в креслах начальствующих теми же штанами, - милый мой, чистый душою мой мальчик! Отвернёмся от подлого и вернёмся к себе, к роду своему, себя защищая. Расти, честный мальчик, Россия без будущего не бывает...
       Давай посмотрим, что позади у нас? Как мы жили примерно в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году, - полистаем? Там остался наш Пятый посёлок...
       Посёлок, неизвестный народам, тысячевёрстовой степью, громадностью мира растворённый в стёртость на географических картах, сдавленный до кристаллика тайного в душе... когда мальчик прошлый вырос под купольностью неба твоего, - можно тебя назвать местом родным?
       Где не родился...
       Родина, можно тебя назвать Родиной?
       И... не слишком ли захватисто, не чужое ли - для себя?
       Днями другая сторона сравнивается и перед тобою не та, ночами видишься светло, одна, одна, праздник, праздник нажизненный, - да сколькими поворотами ещё людям в поколениях разных повторишься странным постоянством горечи в любви к тебе, необидной обиженностью, навечной ревностью к траве твоей, реке, людям? Что за самостыдная скромность не даёт вслух сказать: моя Родина? Что за сила от места единственного оторваться во всей жизни не даёт?
       Последняя мамочка, Степь...
       Миллионы лет скользящим ковыльным переливам, глубина лет гудениям ветров. Смотришь, смотришь безголосо, - чего творится против подсказок твоих? За дела которые не от дальних стран, а от тебя помощь через прощение безмолвно ищется? Кто же для тебя безроден, чужой?
       Моя ты?
       Я, мальчик прошлый, твой?
       Не стань такою никому, - как жить ревностью и любовью без просьб к тебе, без дотрагиваний? Что смогла - всё отдала: от гибели уберегла, началам наук научила, - поправила, проводила, и там ли Родина, где родился? там ли, где не родился, а из былинки ветровой пророс, не прибавился прежде ненужного щепоткой праха к земле, из тебя тобою же, Родина, сделавшись?
       ..Прости безмолвием берега одинокой реки, прости нежной сливчатостью линий дымчатых сопок, всеми буранными морозами, надземными морями миражными, цветами майских бесконечных ковров прости и убери добротой обиды мои, крайняя мамочка, - Степь родная.
       Некому больше.
      
       Глава 4
       Мальчик приподнял головку, на кроватях, по-детдомовски привычно стоящих прямыми рядами, увидел спящих и сунулся в ту же ямку на подушке. Тепло-тепло лежалось ему в постельке, уютно, ласково от согретой во сне норки: ножки приподнял и ими одеяльце подвернул под пятки, подтянул под бока, носиком остался наруже и чубчиком, и вставать, бежать со всеми в умывальню... сон заластил бы, затянул обратно к себе, в уют и неузнавание какого-то начинающегося дня.
       - Де-е-тии, па-а-адъём! - противно желаниям мальчика громко запел, закомандовал кто-то взрослым неотвязчивым голосом, - па-а-адъём!
       На завтрак не торопили, в школу сегодня первоклашек не засобирали. Портфель е тетрадками и деревянными ручками с железными перышками, один, школьный общий на всех, у дежурного по отправке в школу взяли и унесли. Ото всех детдомовских отделили, сказали не баловаться, непонятно зачем сидеть на стульчиках в музыкальном зале и держать руки на коленях, "чтобы соблюдалась дисциплина." Для пения не звали строиться, пианино стояло с закрытыми клавишами. Шаркала тапками на худых ногах и шваброй по полу старая тонкоплечая нянечка, темнела глазами, сердито оглядываясь. Высматривала, не слышит ли, не зашла ли воспитательница, и бурчала, заостряясь отставленными на стороны от согнутой спины локтями: - "Конешно, кому вы нужны-то больно, сироты, ничьи? Лишь бы от вас избавиться, с глаз долой поубирать. Ходят, считают по головам на штуки, как кастелянша наволочки, конечно"...
       Напрягая воздух суровостью и непонятно торопясь, свой детдом отделялся, оставаясь непохожими стенами без отражения голосов и шума играющих, непохожими на жизнь и полами без разбросанных игрушек и разрешения бегать.
       Из настороженности и тревожных, капризных слёз, из толчеи собирания назначенных к переводу в другой детдом, для взрослых мальчиков и девочек, после отдельного ото всех здесь остающихся обеда, обидного, свели вниз, одели в другие, зимние толстые пальтишки, пугаясь в разговоре какой-то степи - повязали поверх шапок и девочкам, и мальчикам платки. Собранных пересчитали и по фамилиям проверили папки с "личными делами" каждого, - воспитательница хорошая Зинда Велеевна с красными кругами вокруг глаз, с потемневшим сердитым лицом приходила и уходила, вталкивала в карманы пальтишек печенье, пластики хлеба, твёрдые конфеты, - всех повели на крыльцо, пересчитали, уместили, потеснив, в двух легковушках "Победах", раскрыли железные ворота двора и отправились.
       Мальчик оглядывался. Тесный улицами город покачался и уехал назад.
       - Ух, держись, степь голимая пошла, - сказал сам себе дяденька шофёр, твёрже прижимая руки к белому рулю и напрягая шею.
       Везде-везде мальчик увидел плоское, белое, разлитое далёкостью впереди, похожее на спустившееся на самый-самый низ небо. Только по такому небу, и мутно-близкому, и жёсткому, трещащему по железной крыше легковушки, по небу, задутого снегом, постоянно не кончалась из него вытягивающаяся под перед машины дорога и в него получалось ехать. Просторность такой незнаемости завлекала, затягивала в себя любопытством: что за тем, до самых туч подъёмом на сопку? А дальше, где после долгого скатывания в темноватый далёкий низ весь снег опять высоко упирается в настоящее небо?
       И она же, просторность, пугливо прижимала к сиденью в машине трещащей крышей, ко всем рядом, и как падал и падал мальчик вместе с другими, и не вниз, а вперёд всё время, полого над сероватыми снегами степи...
       Густое высверками белизны, почти ровное пространство утекало назад одинаково постоянной пустотой: ни высоких домов как в городе, ни низких, ни деревьев и кустов, - гудел мотор, зеленовато из глубины и загадочно светились перед рулём шофёра большие круги стёкол со стрелками, позади не пропадала совсем в тусклой мутности вторая легковушка, летел снег сверху и со всех сторон, и косо над дорогой, и закручиваясь струями вверх, - перед устающими от бело-серой одинаковости глазами начинало сильнее синеть, набухать постепенно теменью, тяжёлой и низкой. Забаюкивало, утягивало в сон.
       Сказали, на заднем сиденье заболела Нелля Фихт, её начало тошнить.
       Легковушки остановились рядом, подъехав фарами близко к стене какого-то маленького дома без крыши и дырами пустых окон. Нелле снегом вытерли пальто впереди и дали попить из бидончика, завёрнутого в кусок старого одеяла. Под стеной тише дул ветер. Шофера и воспитательницы договаривались, как не потеряться двум машинам и не заблудиться в метели, "Знали мы разве, что с бураном встретимся? Ноябрь сильно рьяно начался снегом, снег до самого апреля... Буран тут налетит - три дня, а то и пятеро суток подует, и домов не отыскать под снегом, не то что... Человеку в буран не выходить лучше лишний раз на улицу, сколько случаев по зимам было, погибших только весной отыскивали, оттаивали когда из сугробов." "Вы дорогу полностью знаете? Доедем?" "Знаю, здесь ездил. Скажу, наша удача, - шоссейка насыпана высоко, не заносит её снегом. Один перенос пока встречался, слабый. Машин встречных ни одной, плохо, нам не засесть бы. Тут степь, тут не шути..."
       Столпились под стеной, стояли.
       Малышам раздали пластики хлеба с твёрдым на холоде повидлом, и попить, наливая тёплую воду из бидончика, толсто обёрнутого отрезанным краем старого одеяла. Пересчитали по головам. Чтобы не замерзать, дяденька шофёр научил прыгать на месте и хлопать себя руками по бокам, если и не хочешь. Царапающий глаза студёный ветер наворачивался с разных сторон степи, и с неба; вертел, жёстко, полосами вздымленного снега, мутными вблизи. По велению полезли в машины, кто где сидел раньше, а Нелле Фихт воспитательница подсказала почти лежать на заднем сиденье, на коленях всех остальных.
       В мутное ехали. Мотор одинаково гудел, легковушку утягивало вперёд и по крыше её громко выскребал ветер, придавливая, - трясло, вторая позади машина большим пятном расплывчато появлялась из всего белого, сразу мутнеющего за ней, - в снегопадной движущейся провалености как-будто стояли на месте машины, а двигались близкие вокруг снежные изгибчивые полотенца и ветер, громко трущейся по железной крыше легковушки.Ритмичный ветровой скрежет придавливал глубоко в сиденье, мальчик затуманился глазами, потерялся от многого нового и заснул, а потом, через долгий глухой гул постоянный, после другого шума из неясной глубины - "приехали, приехали", - говорили какие-то кто-то, - увидел через тонкий иней на стекле тёмную, мягко-чёрную улицу, и почему-то не как было раньше, великие дома с жёлтыми рядами окон до звёзд, - маленькие, низкие, с двумя или тремя окошками, с прямыми, просто плоскими крышами проскакивали мимо домишки чужой жизни.
       - Пятый посёлок, точно он, - убеждал шофёр воспитательницу, оглядываясь на стороны. - Начальника над всеми детдомами сюда возил я летом, детдом у них на самом краю посёлка. Сразу к конторе ехать? Знаю с лета, где у них контора.
       Шофёр рулил, а мальчик почувствовал безразличное отодвигание его, остающегося рядом. И машина, едущая ещё, понималась чужой, с какого-то поворота сделалась посторонней, постороннее набрасывая и на мальчика. Дяденька шофер в буране был самый главный, сильно вытягивал шею и сердито высматривал дорогу во вьющихся полосах снега, он знал, как и что надо сделать, чтобы не застрять в сугробах, а теперь радовался, хвалился, - всех высадит и сам к полуночи доедет домой. Куда высадит, мальчик понять... не знал, чего за словами, но помнил: ночевать надо обязательно в своём детдоме.
       Ещё возвращённая спокойствием всех едущих, ещё своя, легковушка надёжно кутала тёплым воздухом, толстыми сиденьями и крепостью стёкол, останавливающих буран. Уютом светились зелёные крупные круги со стрелками и квадратиками перед рулём, а всё равно...
       Она целый путь сжатым домом была, все мальчики и девочки тихо вели себя здесь, не баловались, а почему хотят наказать чужим детдомом? Наказывать совсем не за что, а Нелля Фихт болела мало, плакала немножко, и почему привезли из города сюда и хотят оставить без своего детдома?
      
       Глава 5
       Утром тот же, и иной, остриженный "на лысину" мальчик сидел в уголке за печкой земляного домика и старался как во сне жить в обратную сторону, задумчивостью отыскав вчерашний день, самый кончик его. Чего-то появлялось почти видимое, и перепутывалось жёлтым кругом с маленькой лампочкой в нём, беловатой, сильно раскачивающейся на круглом столбе, а там, над верхом столба, начиналось мутноватое чёрное небо, влажное как лужа, поднятая и глубокая наоборот, и в опрокинутой глубине ни за что не получалось задержаться, звёздочки не виднелись. И небо чёрное сильно легло на землю, сразу видно его не стало, когда дяденьки шофёры затянули качающиеся вытянутые руки света назад, в фары. У себя в городе вечерами мальчик видел свет от окон и ламп над улицами, - в посёлке совсем не страшно, а настораживая, холодновато-чёрная пустота безграничности лежала сразу на земле, светился один тусклый круг от лампочки на столбе возле конторы чужого детдома.
       Воспитательница похвалилась перед шоферами, что ни одно "личное дело" не потерялось, на всех серых папках отметила "октябрь 1955 года", пошла "детей передавать по акту", вернулась, всех повела греться в низкий тесный коридор без окон, сказала сидеть на дощатом ящике возле печки, и мальчик думал, - этот ящик с углем под крышкой и "передаёт их, казённых, по акту". Откуда-то приходили противно жалеющие тётеньки, чужие, прибегали девчонки и мальчишки, "новенькие!" - кричали, показывая на всех руками, - "новеньких привезли!" Присматривались, просили "чего-нибудь", молчали, убегали. Другие появлялись, тоже в ненастоящих пальто, - в серых, тряпочных с названием телогрейка, и шапки на мальчишках серели тоже тряпочные, без меха над носами и на наушниках.
       Городские новенькие не зная чего ждали в коридоре на крышке ящи­ка с углем, переходили в холодную веранду с квадратными окошками вместо стены на улицу, сидели среди серебристой зябкости инея стен, зато рядом со своими двумя домиками-легковушками, называемые "Победами", иногда гордо гудящими моторами и отсюда видимыми.
       Всех позвали, но не к легковушкам. Воспитательница пересчитала по головам перед другой тётенькой, а вышли когда на улицу без воспитательницы своей - пустота остановила, - узкие длинные следы от своих легковушек лежали в круге освещенного снега под столбом, а дальше пустота останавливала темнотой. Плакать, просить забрать в свой детдом стало некого.
       Новая воспитательница, не сердитая, по мерцающему слезинками снегу пустой широкой улицы привела новеньких в низкий длинный дом с названием столовая. Чёрная первая комната, с вешалками рядами, тишела без света, и пальто снимать сказали возле столов, перед тем как садиться ужинать. В три ряда вдоль большой второй комнаты с побеленными круглыми деревянными столбами, подпирающими потолок, с проёмами в стене впереди и общими ступеньками перед ними, отделяющими от кухни, вдоль настоящих застеклённых окошек и посередине стояли столы и табуретки. Поевшие здешние детдомовцы, сидевшие группами, вставали, по команде говорили спасибо, хором, и уходили на улицу по команде старосты, глядевшего, когда все оденутся. Не настоящие городские лампочки, а керосиновые, с горящими внутри круглых придымленных стёкол язычками фитилей красноватыми пятнами округливали близко от себя воздух и чернили дальше, сумерками сближая стены. Длинно протягивая по полу оранжевые свечения открытых поддувал, в двух углах топились две печки.
       Новеньким показали, за какие садиться столы, покрашенные как полы в своём детдоме, коричневой краской. Или взрослые детдомовские девочки или тётеньки, одинаковые серыми полосатыми платьями и старыми валенками с толсто подшитыми подошвами, разносили на столы, забирая у совсем взрослых тётенек в оконных проёмах, тарелки с пшённой кашей и чай в железных кружках, глубокие тарелки с хлебом, чёрным, толстым в кусках, а в третье окно без стёкол передавали тарелки уходящих из столовой. Откуда раздавали кашу - насобирались тётеньки в белых платках и халатах, смотрели на новеньких, разговаривая и грустнея любопытными вначале глазами.
       Войдя в настоящем зимнем пальто с настоящим меховым воротником, сняв шапку, всё подробно и всех оглядел дяденька с печально-внимательными глазами. Мальчик захотел, чтобы какой-то неведомый папа был с такими глазами, внимательными, и вспомнил, - детдомовцам пап иметь нельзя, нет их. У детдомовцев не бывает. А дяденька так смотрел, смотрел, долго, внимательно, и зная, чего увидит, будто в столовой был всегда и проверял опять, на местах ли нужное здесь. Директор, наш директор, с опаской подсказывали позади настоящие здешние детдомовцы.
       - Николай Данилович, новеньких привела на ужин, - как солдат встала воспитательница со строго стянутыми бровями и руками вдоль платья.
       - Проверьте, все пускай с хлебом кашу едят, сильнее животы приплотняют. Голодные с дороги. Больше хлеба принесите, можно сегодня им и сверх нормы. Скажите в раздаточную, новеньким сверх нормы.
       Прошёл вдоль столов с рассаженными, стоял, смотрел. Поговорил с тётеньками, выдававшими из проёма еду и наблюдавшими оттуда долго, грустно. Мальчику хотелось пожалеть грустных тётенек, а он их не знал как зовут и стеснялся словами пожалеть.
       В своём детдоме вместо директора приходила проверять комнаты заведующая, вспомнил мальчик. И понял для себя: тётеньки за оконным проёмом сильно жалеют, - их, маленьких, от своего детдома увезли. Ничего, почувствовав обидное совместно с ними, им сказать хотел, здесь где-нибудь скажут поспать, утром приедут легковушки и увезут назад. Хотя говорили и там, в городе, и сегодня, - тут они станут жить, а всё равно, - раз в том детдоме всегда был и родился, туда и уезжать нужно.
       Голова вниз тянулась, лечь щекой на стол и заснуть в тёплой столовой. Как нарошно сказали вставать, одеваться, повели по острому трещащему снегу в чёрное-чёрное, за все маленькие крайние дома посёлка, далеко за последний столб с тусклой перемигивающейся лампочкой на столбе.
       Снег трещал твёрдым верхом и глубиной дёргал за валенки. Острая холодом чёрная, бездонная вблизи прозрачность баюкала вместо одеяла, в представлении уже тёплая тоже, настойчивые снежинки втыкались в глаза и вперёд тянула за руку или девочка или тётенька взрослая. В пустоту шли долго" долго. В пустом поле появился один невысокий домик, тёмный. За порогом сеней светили спичками, бухали вторые низкие толстые двери. Завели всех, сосчитали. Дяденька в зимней шапке снимал круглые стёкла, зажигал керосиновые лампы, оборачивая себя жёлтыми кругами света. "Баню натопил", - сам себе бурчал он разбуженным голосом, - "вода в котле и бочке горячая, в котле грел я, а в бочку переливал. Холодной хватит, натаскал из колодца в кадушки".
       Мало светила керосиновая лампа. Или девочки старшие в одинаковых серых платьях или взрослые тётеньки начали раздевать совсем возле длинной общей скамейки, повели через дверь в тёмную сыровато-тёплую комнату, - тазики на деревянных длинных скамейках из серых досок, чёрная с золотыми пятнами вода, керосиновые лампы повыше на стенах и у окошка, - влага вместо нужного сейчас одеяла, противная, отдёргивающая от засыпания. "Эй вы! Не брызгайте на лампы, а то стёкла потрескаются!" - тормошили, тащили во что-то чьи-то крики и мокрые руки. Рогожная мочалка кусала плечи, живот и спину, мыло жгло зажмуренные глаза, на голову и плечи широкой полосой сваливалась вода из тазика, поднятого и пустым дном блеснувшего рядом. Начали вытирать мывшие те же, в серых одинаковых платьях, и понесли одевать, не пуская пробежать по холодному полу.
       В темноте, тускнеющей белизной снега, новый дяденька взял на руки через порог холодных сеней, посадил в глубокие коробчатые сани на мягкое что-то и колючее. Фыркали лошади, страшно двигая близкими задами. Когда всех-всех опустили сюда и укрыли стены короба чем-то наверху, хлопающим, - сани застукали полозьями, поддёргиваясь. Верх открыли, остановив сани возле других каких-то дверей. Дяденька вынимал новеньких, передавая тётенькам с названием старшие шефы. И кто-то говорил мальчику в голове: здесь поспим после ужина и бани, а утром поедем к себе домой, в город.
       Глава 6
       Где кончится перемена разных, чужих тётенек, - думал мальчик тот, прошлого времени, - а одна останется, самая нужная, и ей можно станет сказать неприставаемое ни к кому: мама? Ма-ма...
       Опять новая тётенька, поочерёдно укрывавшая привезённых простынкой до головы и остригающая "на лысину, чтобы вши не заводились", ушла. Все тётеньки откуда-то приходили, и все новые дяденьки, и где-то пропадали.
       Она плохая, - знал мальчик, - она заставляет остриженной головой делаться одинаковым со всеми и думать сразу о себе стыдно, что можешь на себе носить вши. Зато она осторожно стрекотала машинкой за ушами, с войны детдомовская сама, рассказывала, здешняя детдомовская тётя Лида, - к ней мальчик хотел прижаться, с ней быть всегда как с мамой.
       Маму находят где-нибудь все маленькие? - додумывался мальчик. - Подрастут в детдоме, научатся сами умываться, кушать, разговаривать по-взрослому, а потом с какой-нибудь тётенькой договариваются, чтобы она становилась мамой?
       Рядом сидели на стульях напуганные новым детдомом малыши и мальчик как-то догадался: они не знают, у них спрашивать не надо.
       Из школы с тряпичными сумками для книжек вернулись шефы-тётеньки, похожие на девочек, только с лицами, не совсем взрослыми. В спальне они переменили одинаковые коричневые платья школьной формы на одинаковые серые, позвали гулять на улице, "потому что сейчас выходить разрешается."
       Мальчик стоял на голубоватом, матовом снеге, смотрел. Свой, настоящий детдом в городе был в одном двухэтажном доме в середине сада с забором вокруг. В стороне ближе к улице с пиликающими машинами стоял длинный сарай, на него залазили мальчики и видели: во дворе за сараем, тоже со всех сторон закрытым высоким забором, из машин с будками без окошек выходили горьколицые люди, рядом с ними становились военные с винтовками, блестящими штыками, и вели к дверям высокого дома. Внизу, под сараем, на малышей лаяли овчарки, прицепленные к длинной проволоке, протянутой по земле.
       Тут на самом крае посёлка в чистой и дальними снегами степи в три линии низились отдельные домики, побеленные, с почти плоскими крышами, земляными, вымазанными глиной, и трубами печек. Старшие шефы, девочки-тётеньки рассказывали и называли домики по номерам: вон первая группа, живут в ней второклассники с шефами семиклассниками, там пятая группа, мальчишеская, возле михельского садика девятая группа, за ней контора и конный двор свой, детдомовский, в конюшне детдомовские лошади живут, настоящие, без них на детдомовских огородах летом не поработаешь. Свинарник тоже там и коровник. За столовой и длинным земляным подвалом-складом с картошкой и капустой до лета другого тихий, безлюдный улицами в начинающейся зиме посёлок: много низких маленьких домиков с коричневыми земляными крышами, близко друг к другу стоящих несколькими улицами. А в обратной стороне, сразу за крайним детдомовским домиком седьмой группы, наклонно, возвышением к далёкой мягкой полосе нижнего неба приподнялась твёрдая белоснежьем, отталкивающая пустотой степь. Без всякой отгородки она плоско тянулась останавливающим забором, студёная, без деревьев, кустиков, и без никого. Уменьшиваясь и теряясь, в стороне косовато утягивались в неё столбы и провода между ними.
       В посёлок с территории детдома уходить нельзя, научили или девочки или тётеньки шефы, воспитатели отругают и накажут. И старосты, в каждой группе есть староста, главный в группе. Пока не привыкли к территории, - никуда нельзя, - только возле своей группы быть.
       Мальчик запомнил, в поселковом детдоме дома надо называть не домами, а группами. И все группы по своим номерам.
       Здешние детдомовцы кучками виднелись возле разных групп. В своём, настоящем детдоме кастелянша выдавала на зиму настоящее пальто с меховым мягким воротником, - тут и мальчики, и девочки, и дяденьки возле конторы, и воспитатели тоже ходили в серых тряпичных фуфайках, с ватой, где порвано, и без шарфов на голых шеях. А на ногах редко виднелись новые валенки, все заношенные кем-то, с толстыми подшитыми подошвами.
       Мальчик стоял один.
       - Ты не настоящий шкет, - обижая и презрением голоса, сказал ему подбежавший здешний детдомовец. - Тебя в девчачью группу записали. Девчатник! Девчатник!
       Мальчик отвернулся. Здешний обежал и с расстояния пнул твёрдый кусок снега, закричал, глазами выискивая глаза, в глаза обижая точнее:
       - Девчатник! С девчатами в одной спальне спит!
       - Не нарывайся на новенького, - крикнул кто-то со стороны.
       - Шухер, воспетка, - незнакомыми словами оповестил пристававший и побежал за свою группу.
       По расчищенной, видной и со стороны в снегу дорожке проходила воспитательница. Мальчик вспомнил Зинду Велеевну, воспитательницу из своего настоящего детдома, вспомнил, как привозили для всех сотрудников картошку, осенью, и сгрузили во дворе возле крыльца, а директор и завхоз лазили по куче и выбирали себе самую лучшую, и ему стало жалко, - начальникам достаётся самая лучшая, а не самым добрым воспитательницам. Зинда Велеевна несколько раз рассказывала - во время войны со всех сторон в деревнях были немцы, они убивали русских людей, а она несла мешок с кусками хлеба и вела за собой двадцать четыре малыша из другого детдома, где немцы заняли город.
       Она учила осенью в саду собирать в кучки жёлтые листья и показывала, как из листьев в лесу делала детям постельки, где спать, И учила рисовать наших солдат, они спасли её и детей от немецкого плена.
       Осень куда-то делась, - загрустил мальчик, - Зинда Велеевна хорошая в городе осталась. Ей большую картошку из кучи не давали, так и останется навсегда? Так и останется потому, что зима после осени навсегда, наоборот не получается, и чужой посёловский детдом со школой и взрослыми детдомовцами навсегда после своего, настоящего?
       Мальчику не у кого было спросить.
      
       Глава 7
       Жаль моя, кровинушка наша, милый-миленький, мальчик мой, да сколько мы не виделись сумасбродной весной тысяча девятьсот девяносто девятого года? Восемнадцать рассветов и дней, восемнадцать вечеров и ночей - порознь? Особенно нестерпимые дни последний и перед ним, пустотой, а утро наше настало, и за час до отъезда автобуса в посёлок с твоим санаторием я сижу в скучном зале ожидания городской автостанции.
       Я знаю, в автобусе будет хамское налезание друг на друга людей с угрюмыми, злыми, коровьей безразличности лицами, крики и матерщинные указания, куда кому пойти. В конце двадцатого века здесь то же, как и в середине века, где я жил тоже и понимал происходящее рядом. Время очищает мутные весенние реки, а на совесть, на нравы людей наверное не действует совсем: кто каким уродился - таким и живёт.
       Знаешь, мальчик мой, чтобы спастись частично, отшториться от всякой хамской шелупени, надо заранее купить билет с местом в автобусе и лучше сесть у окна, - отвлечься можно наблюдением проезжающего мимо и в бок тебе не станут вдавливать угол деревянного ящика с городской рассадой, тебе же наговаривая звуковые гадости за желание ехать по-человечески, то есть достойно.
       Я сидел в зале ожидания автовокзала и считаю время до встречи с тобой, прибавляя его на дорогу. Рядом три молодые женщины и двое полумужчин, полуюношей пьют водку, с утра, вспоминая вчерашнюю вечернюю пьянку конечно же одними матерщинными восхищениями. На одной женщине синтетические, какие-то полиэтиленовые серебряные штаны, растопырчатый зад другой туго обтянут штанами платинового цвета, под короткой красной курткой с никелированными круглыми заклёпками. Насмотрелись американских фильмов и оделись папуасно, ничем иным не умея отличиться.
       Подошедшие вдвоём милиционеры потребовали "прекратить заливаловку". Почему-то и они говорят на не правильном русском языке, русские в русской земле древней. Бутылка упала на пол, водочная лужа быстро расширилась. Пнулось и засвистелось по полу дно бутылки с торчащими кусками разбитого над ним стекла. Никто не начал убирать нагаженное, компания просто пошла на улицу. Я посмотрел на обрызганную водкой левую штанину брюк, забрызганные водкой ботинки милиционеров, - мы в такой русской стране живём, мальчик мой, где от любой берёзы, - ярко-майской, густо-зелёной летней, золотой сентябрьской, заиненой январской, - где от любого движения её и безмолвия больше красоты идёт к душе и сердцу, чем от человека. Здесь природа красивее и ласковее двуногой, обидной для понимающих недоделанности. И обидно для понимающих не за себя, а за них, от животных отличающихся только формой тела, а не содержанием жизни своей.
       Мальчик мой, меня всё детство насквозь настырно учили любить всех-всех, любить численную собранность под общим, обезличивающим названием народ. Страдать за народ. Погибнуть за народ. Идти за народом или вместе с ним. Ничем не выделяться из народа, "потому что народ не любит сильно умных."
       Я не понимал, почему не надо любить сильно умных, наоборот, я их любил. Я в детстве не знал, кто "сильно умный", как становятся "сильно умными",- только не понимал, зачем придурком оставаться на всю жизнь? Постепенно "сильно умные" проявились через фамилии философов, поэтов, математиков, прозаиков, конструкторов новой техники, и все они, оказывалось, всегда обгоняли народ и жили впереди народа, - вот странно...
       По тем учениям моего детства получалось, - народ не сильно умный, если "сильно умных не любит", и придурком надо как-то становиться, тупым? Тогда зачем в школе учиться и в мире так много книг замечательных, и замечаются они только умными людьми?
       Мальчик мой, взрослым я вычитал у самых дерзких учёных, что и тогда, в древности, ненавидели идущих впереди, особенно умом, не ногами.
       Наблюдать народ можно, мальчик мой, а понимать... если выдержишь понимаемое и не отравишься сам.
       А любить...
       Любить жевания ртов для собирания слюней, нагибание голов, сплёвывание на любом месте, хоть и на красивый паркет, на виду у людей вон той юной девушкой, прикрашенной французской дорогой косметикой, любить мат, без причины насупленные лица, не наполненные интеллектом? Любить побои на улице младенцев тупыми матерями, втыкание ножа отцом в сына или сыном в отца?
       Но и в презрение не скатывайся, мальчик мой, держись на конкретном понимании конкретного человека, на проходе мимо его, безмолвном отрицании и на приближении, когда он подходящий для ума твоего и души твоей человек.
       Невозможно у нас по другому, я знаю и говорю тебе.
       Что требовать с обездоленных, не воспитанием обворованных, с обманутых с детства культуры тонкой, - у нас и первый в стране начальник, Президент, представляющий нашу страну Россию для мира всего на глазах всего мира спустился по трапу президентского роскошного самолёта с кабинетами, спальнями, столовой, душевой комнатой и несколькими туалетами, - спустился представляющий нас для всего мира и у всего мира на глазах, у женщин присутствующих перед лицами подошёл к колесу самолёта и, брюки расстегнув, облил колесо самолёта тем, от чего в туалетах нормально воспитанные люди в одиночестве избавляются.
       Так сделал капризный толстый старик, называемый по паспорту Ельцин Борис Николаевич.
       А хамство для примера и подражания не пригодно, мальчик мой, да?
       Ты знаешь, такое утверждение между мной и тобой заканчивается только согласием, а иногда возмущением с твоей стороны, - да как могу в тебе хамство отыскивать?
       Я не отыскиваю, мальчик мой, я объясняю, объясняю... Литература художественная для того в жизни и есть, - объяснять правильное, показывая разное, возникшее в самой жизни и писателем не придуманное, как предполагают многие читающие. Красивее и хамовитее самой жизни не придумать, некоторые знают.
       Знаю и я. Так получилось.
       В какую-то секундочку я додумал долгое и начал говорить твоей маме одно и то же: мне жаль всех людей, не способных заниматься творчеством, - они живут в пустоту, живут напрасно, каких бы постов, наград и имуществ не имели. Творчество - сотворение мира. По частичкам, любым человеком творческих занятий. Все остальные и есть исполнители, от президентов до дворников, различаются они уровнями мест и заработанных денег. Остальные и есть остальные со всеми количествами серебряных штанов, платиновой окраски новейших автомобилей, этажами особняков и дач, тоннами денег, наворованных слишком крупно, с количествами купленных женщин, что за стакан водки, что за бриллиантовую брошь.
       Ассоционно они все выравниваются с листвой, опадающей осенью а по весне превращающуюся через распад окончательный в удобрение, в материал, подсобный для вырастания деревьев. И не основной материал, а поступивший посторонне, - сопутствующий. А деревья вырастают отдельно одно от другого, и художники, актёры, писатели потому различны, потому личности.
       Без самолюбования.
       Не верится сразу? Обернись во времени назад. Вся история нашей России, вся история нашего Мира держится на фамилиях творческих людей, миллиарды остальных неизвестны. Жёстко, но в жизни так. И подвижением жизни является не сама известность, а сделанные нужности людям поколений следующих.
       Видишь, иногда нужда в жизни надживотной заставляет думать, и надо уметь не бояться думать. Честно думать и честно рассказывать понятое, не обращая внимания, нравится понятое тобой другим или они сразу ершатся, вскакивают на дыбы е желанием отвергнуть и уничтожить додумавшего часть пути человеческого. Ври не ври, а облака по земле не летают, - по небу скользят...
       Твоя мама сразу отвергла понятое мной как жестокое, - что же, она женщина, она везде ждёт доброту, но сама, занимаясь творчеством, постепенно разглядела не злость, не отвергаемость живого в рассказанном, не унижение других полос жизни, - поняла, как есть на самом деле. Чувства разуму мешают...
       Я не видел, с кем рядом ехал в переполненном автобусе. Можно быть и отсутствовать настолько одновременно, как-то растворившись в незаметности, - кондукторша подошла ко мне в автобусе, ближе к санаторному посёлку почти пустому, и попросила показать билет, спросив, откуда я здесь взялся. Она сама ещё на автостанции надорвала билет, я был здесь, думал, затягивая в себя всё-таки появляются из промороженной дурной весны девяносто девятого года зелень деревьев, хотя леса по сторонам дороги серели наполовину пустыми, боящимися выпускать нежную, тонкую листву и в самом конце мая. А нормальной весной первозеленье дружное начинается на Родине твоей в конце апреля...
       Красивая твоя Родина, мальчик мой времени настоящего, настоящая Россия, не разбавленная странами посторонними, чужими.
       Я мог проехать ещё метров четыреста, а очиститься душой вышел на остановке предварительной. С тобою надо встречаться...
      
       Глава 8
       В тонкости одинокости на сельской улице душа приоткрылась, вальсовой восходящей на верха мелодией развернулась от низкой пригашенности в небесность чистоты надземной.
       Минуты прекратились до близкой, - там радостное, родное. Я быстро шёл по асфальту чистого тротуара к мосту. Деревья трудно, но зеленели. Ошмётки пены на коричневой воде реки пропали, сама река плотнее, ниже придавливалась к постоянным берегам, после талой взбаламученности вспомнив своё настоящее уже почти летнее течение.
       Сельские одноэтажные дома со штакетниками палисадников, люди, сажающие на огородах картошку, медленные коровы и белые гуси на ярком, зелено-красном глиняном береге выталкивали из приотдалённого настроение возвращения в посёлок своего детства, возбуждали заговорить о Пятом посёлке мальчика прошлого, - он, ставший взрослым, высматривал ещё из-за моста все детские фигурки мальчишек и искал сразу, слаборазличимо пока, мальчика своего настоящего. Он знал: малыш о времени приезда помнит и не будет оставаться в бездействии пустоватом.
       Получилось пройти мост, семь деревьев, кустарник до перекрёстка с поворотом налево. Гуляли другие дети.
       Мальчик вырвался в голубой воздух весны и бежал, мчался с полной силой, широко раскрыв руки, и куртка его незастёгнутая становилась одним широким крылом.
       Оттолкнувшись от крыльца временного, чужого для него санатория, свой несся к своему, а окружающее для него пока перестало быть примечаемым и нужным. Свой и примкнулся к своему, в долгожданную сдавленность объятия и торопливые зацеловывания, попадающие куда выходило и всё равно - к душе подлетающие тут же.
       - Ты меня заберёшь? Мы уедем вместе? Я ни за что не останусь, из нашей палаты два мальчика и я остались на сегодня, за ними из дальних районов приедут, Я ни за что не останусь, домой! Поехали домой!
       - Я и не хочу тебя здесь оставлять. Пойдём в санаторий. Заберём твои веши, попрощаемся со всеми, кто за тобой ухаживал, и поедем домой. Миленький, зачем ты говоришь с таким сильным, требовательным напором? Мы поедем домой.
       Самое нужное начало помещаться на своё жизненное место. Полностью отпущенные из санатория беззарплатными, и всё равно добрыми его сотрудницами и врачами, мы узнанными тобой в посёлке проходами между сараев, огородов, пасущихся коз и знакомых тебе собак дворовых путём самым наикоротким пошли в магазин за любимым тобой мороженым и леденцовыми петушками на палочках. Во времени так и приостанавливается повтором: я был мальчиком и продавались леденцовые петушки на палочках, самые дешёвые конфеты... Ты увереннее, чем когда приходил сюда один, растормошенный тоской по дому, заплатил за купленное, увереннее повёл меня к автобусной остановке. Временно распавшийся надвое мир сложился в нужное, уже без печали ты показал на деревянный домик почты, откуда звонил по вечерам, - "тогда, папа, льготная оплата начинается и мне денег хватало домой позвонить и купить печенье".
       До тебя, до каждого ребёнка кремлёвские воры достали, - не говорю тебе подуманное, от тяжёлого отвлекая другим:
       - Первая самостоятельность. Первая сообразительность. И приятно, что тебе нужно домой позвонить, хорошая потребность.
       - Я давно самостоятельный, - гордо приутвердил ты, прижимаясь всей высотой двенадцатилетнего роста к боку, угадывая движение нога в ногу.
       Меня вынудили остановиться и разговаривать. Ты ушёл вперёд и с полуобидой оглядывался.
       - Кто они? Везде у тебя знакомые, и в лесу!
       - Муж и жена, странные вятские жители. Фирма у них, торгуют мебелью. Запоминай, мальчик мой, среди каких странных людей ты вырастаешь. Он лет пять то и дело жалуется мне, как бедно и плохо живёт. Я знал, в городе у них на троих, сын ещё живёт с ними, большая в четыре комнаты квартира. Диваны, шкафы миллионные и прочая дребедень. Жалуется на бедность, и вдруг приезжает на своей иномарке. Жалуется зимой, а снег растаял - у них здесь в доме городского типа квартира вторая, а за санаторием в лесу две, сразу две дачи. И не удивляйся, он и позже жаловаться ко мне приедет. Ты старайся с детства понять, какие люди вокруг живут, что происходит.
       - Я понимаю, - сразу отвечаешь с детской резкой уверенностью.
    Но вижу по глазам - понимаешь. Много ты слышал честных разговоров у нас дома, с ползункового младенчества, на коленях побывав и у композитора, и у воинского полковника, у космонавта, детскими первыми фразами разговаривая с иностранными писателями, журналистами...
       Те жалобщики - вятские люди. Первое городское поколение, после вековых деревенщин. До сих пор чего-то пугаются и прячутся от самих себя. И мы вятские люди. И местные молодые ребята вятские люди, честно соблюдающие очередь в перевозке в город отдыхающих на личных легковушках. В селе хуже с деньгами, ребята подрабатывают извозом и вятские, честно соблюдают очередь на пассажиров, честно берут всего-то на три рубля больше, чем по автобусному билету. Разные вятские люди, разная вятская, российская жизнь... Мальчик мой, в жизни много хорошего, не обращай слишком внимания на человеческие глупые хитрости...
       - Я знаю, папа. Я запомнил.
       Холода. И солнце, и снежинки пропархивают. Деревья трудно зеленеют. И весна не как у людей...
       - Шеф в бронированном джипе на фирму ехал, так в него в упор как лупанули из гранатомёта! - кричит кто-то в кустах обычные теперь новости ельцинизма. - И из автомата по охране как дали! Вот бы кто рассказ написал, да ты? Готовый детектив, в натуре! Шеф, просекаю, за падло держал себя с братвой!
       Исковерканное уголовной приблатнёностью "за падло" вместо слова подлость, "братва" вместо бандиты, "да ты в натуре" вместо согласен полностью я слышу неисчезаюшими повторами в пространстве взрослой жизни, а в юности предполагал - следующее поколение непременно намного умнее и культурнее предыдущего. Уже и мальчик мой времени настоящего научился пропускать мусорное мимо себя...
       Почему люди, описанные Тургеневым, Львом Толстым, и даже глубже назад, Лермонтовым в его прозе, говорили намного красивее, умнее и точнее по выражению мысли, чем поколения, живущие через столетие после предыдущих? Одна из загадок развития человечества...
       С натуры посреди забандиченой России какой смысл писать, кто кого убил? Они и через три, четыре месяца будут убивать ближайшего хоть на проспектах Петербурга, хоть рядом с Государственной Думой непосредственно депутатов, таких же бандитов, хоть кого-нибудь из кремлёвской шушеры, или в небольшом посёлке, - по-другому у бандитов не бывает. Интереснее - кто кого родил и какая она, нормальная, обычная человеческая жизнь, обычаями проросшая: по ней и узнаешь страну.
       Праздник наш - возвращение к себе, возвращение домой. Трудно, и всё равно твоя мама на этот день выделила сэкономленные деньги. В вальяжном, мягком изнутри и качаниями на трассе лимузине мы мчим в город и я говорю с шофёром о венгерских дорогах, - он там лейтенантствовал в нашей армии прошлого Советского Союза. Баунти, сникерсы, обезъяньи бананы, другую папуасину продают с лотков и вдоль трассы, а всё равно наше в России, - мальчик мой похрустел обёрткой и прижал под щекой леденцового петушка. Я обернулся и им купленный для меня леденец отдал девочке, бывшей с ним в санатории. Мы с мужем тоже были в Польше, как зарегистрировалась в людях современных девочкина мама, извещая.
       Май. Снег отдельными, чётко видимыми пулями. Зато нам навстречу широтой светлостенных домов наплывал наш, родной мальчика моего настоящего времени русский город.
       Глава 9
       Мальчик мой, человечек счастливый! Вот так упасть на колени сразу за порогом, руками поймав, грудью навалившись на... - "он младший брат мой, только пудель," - налетев раскрытокрыло на любимого белячка, взвизгивающего, вырывающегося из рук твоих и рвущегося к тебя, лаем по-собачьи требующего рассказать, где ты так долго был, ругающегося за небытие здесь рычащими перепадами и прыгающего лапами на грудь, облизывающего щёки, нос, говорящие губы, - вот так в охранном сопровождении его наобниматься с мамой, нацеловаться между торопливых слов, пройти на кухню, убедиться в порядке, в неизменности своего дома, промчаться по комнатам, вернуться в свою, побыть, вживаясь минутно и надолго, схватить трубку и по телефону определиться для своих друзей, - ты дома, ты вернулся, да, ты будешь теперь дома и немного погодя прибежишь на улицу увидиться с ними...
       Счастье, - да, миленький?
       Запах твой, звуки голоса твоего в доме необходимы, вот и собра­лись вместе мы, вся семья настоящего времени...
       Вот и собрались мы фотографией на письменном столе: мальчик позапрошлый мой папа, дед твой, мальчик прошлый я, мальчик настоящий ты, цветной фотографией современной наложенный на послевоенную чёрно-белую, и мама моя, твоя неузнанная близко бабушка, улыбающаяся на единственной фотографии добро, и добро навсегда. Есть у тебя другие бабушка и дедушка, ты малюткой засыпал у них на руках, ты гулял с ними по городу и читали тебе они книжки, а до этих любимых своих бабушки и дедушки кроме как душой и памятью отрожденческой ты не дотрагивался никогда. Они тебя любят глазами с фотографии, знаешь ты, забирая фотографию со стола, разглядывая как влезая в неё, как оборачиваясь её плоским пространством прямоугольного листа прошлого, нашего общего времени...
       Миленький, не станем включать телевизор. Там нет мультиков. Там лжёт продажная журналистская шваль и погань, там лгут с утра до вечера толсторожие воры-министры, обворовавшие и тебя, и Россию. Давай поищем, чем надо жить по-настоящему, где правда - есть. Давай перелистаем наше общее во время послевоенное... Там, и даже прежде накапливалось, что неожидаемыми тогда проявлениями начинается теперь.
       ..Дребезжащее чёрное бумажное радио на стене сказало "шесть часов утра", какое число месяца тысяча девятьсот пятьдесят третьего года и заиграло торжественную музыку гимна Советского Союза. Мальчик поднял голову, поглядел. В тёмной спальне пока, до подъема, не зажигали керосиновую лампу.
       Мальчик за несколько дней запомнил, с началом музыки бумажного радио дежурная взрослая девочка в спальне зажигает спичками керосиновую лампу и начинает растапливать печку. Иногда оставался тёмный для углов большой комнаты спальни свет керосинки, иногда вспыхивали настоящие электрические лампочки. Тогда командовали подъём и всех заставляли вставать, идти в коридорчик в очередь к длинному жестяному рукомойнику.
       В группе с ними, новенькими, стало тридцать семь детей. Перед завтраком приходила воспитательница, проверяла, кто как заправил кровать и умылся полностью или помочил одни руки.
       Как все в группе, мальчик на одной кровати спал вдвоём, с кем привезли сюда вместе, с Витей Валеевым. Некоторые вдвоём спали валетом, головами в разные стороны, а они придумали, что в холодную постель лечь рядом - скорее согреешься, если закрыться одеялом с головами и через рты сильно дышать, В спальне, говорили для закалки, топили печку мало.
       Мальчику нравилось спать потому - во сне никогда не получалось думать. И под одеялом постоянно держалось тепло.
       Витя Валеев ещё не проснулся, и мальчик плотнее закрылся одеялом на своём крае кровати, прижался к нему. Он старался отыскать тёплое, туманное для головы, заснуть опять и не думать, почему в детдоме дают кушать, дают после бани чистую другую одежду и не привозят сюда пап и мам. Дали бы вместо всего папу и маму, а они бы сами нашли всякую одежду, кушать бы позвали и спать оставили бы в одном доме с собой, пусть там хоть тепло, хоть холодно.
       Мальчику нравилось думать о папе и маме, хотя он никак не мог ни вспомнить, ни догадаться, какие они по настоящему бывают.
       На большой побеленной стене в спальне висела картина усатого дяденьки в треугольной шляпе, и кто-то раньше говорил, это русский царь Пётр, а мальчик не верил, он настырно знал для себя, - это папа для всех, и пока папа уехал куда-то верхом на лошади. Мальчик разглядывал лошадь на картине под дяденькой в треугольной шляпе и представлял, как она шевелит ногами и головой, везя дяденьку через пустую снеговую степь.
       Тёплое, туманное, полузасонное...
       Одетая дежурная скомандовала подъём и пошла по проходам, стаскивая одеяла с непросыпающихся от команды. Повернуть назад, в сон, у Серёжи не получалось. Красный свет керосинки не освещал спальню полностью, и старшие девочки шефы, и привезенные новенькие копошились, натягивая на себя одежду. Под потолком дребезжал чёрный круг радио.
       После умывания, проверок чистоты рук и лиц старшими шефами выходили на тёмно-серую утреннюю зимнюю улицу, строились по два в короткую колонну и строем шли в столовую, стараясь обогнать другие группы. Других пропустишь вперёд - стоять придётся в раздевалке всей группой, пока столы не освободятся. В раздевалке холоднее, и кушать сильнее хочется. Главное - в очереди стоять...
      
       Глава 10
       Мальчик прошлого времени жил, запоминал и узнавал то же, что было позади: блестело привлекательной торжественностью высокое, в середине чёрное небо зимнего позднего рассветания, громко и далеко на другой стороне посёлка стучал мотор электростанции, и мимо парка через пустое поле их, новеньких, в здешней одежде заровнены со всеми другими, строем по двое вели в школу.
       С разных сторон к школе сходились посёловские мальчики и девочки, свободно, не строем, кто один кто по двое, с настоящими портфелями. У детдомовских через плечо висели серые тряпочные сумки.
       Одна школа называлась Бабушкина, она высокими новыми саманными стенами и большими окнами оставалась в стороне, туда старшеклассники собирались. За пустым полем впереди тянулась низкая, наполовину ужатая в землю, называемая Колбасой. Кто-то говорил, вся она сделана из земли, нарезанной летом пластами вместе с травой и корешками, для крепости стен. Наполовину школа находилась в земле, и все полы были земляными, и крыша, - туда получалось заходить по сугробу, но дяденьки ругались и сгоняли, потому что крыша могла провалиться. В классах топились печки, лампочки настоящие на проводах не висели совсем, учительницы сами зажигали керосиновые лампы и развешивали по стенам на вбитые гвозди.
       Мальчик сидел на уроке за настоящей партой с наклонной крышкой и поставленной в углубление чернильницей, смотрел на учительницу и помнил, - в кармане штанов согревается кусочек сала. Чего-то уши его слышали, а внутри кто-то напоминал новое слово: карагайник, веники из него сделаны. Когда начнётся перемена, надо бежать в сени, где топки печек. Первым занять место, отломить от веника палочку карагайника подлиннее, наткнуть на неё сало и жарить в топке. Там уголь горит, а над дымом сало держать нельзя, научили другие мальчики, заболит в животе от такого дыма. Надо над раскалённым углем и с сала когда закапает жир, подставлять под него пластик хлеба, тоже принесённый в кармане из столовой с завтрака. Между завтраком и обедом кушать всегда хочется, а брать хлеб негде.
       Ещё научили - вынесений тайно из столовой хлеб нужно закапывать в снежные сугробы, и глубоко, чтобы голодные собаки не вынюхали. За один урок хлеб успевает промёрзнуть, снег с него отряхнётся и получается долго грызть хлебный леденец, прячась на уроке от учительницы за других, кто сидит впереди.
       Хлеб в столовой всегда выкладывают серого цвета, детдомовцы здешние его называют чёрным. Мальчик думал, на Пятом посёлке другого хлеба не знают, и если выдают чёрный хлеб всем - со всеми надо быть как и они, просить другой хлеб не у кого. Как воду. Говорили, что она солёная и как новенькие её пить смогут, а мальчик не помнил разницу перед другой водой: есть такая, ну и пусть, раз во всех колодцах Пятого посёлка такая.
       В столовой кушали одни детдомовцы, и всегда на завтрак, обед и ужин приходил высокий большой человек в чёрных ватных брюках, с блестящей лысой большой головой и лицом почти дедушки, над полувоенным чёрным кителем. Он снимал пальто и шапку в раздевалке для всех, шёл к свободному какому-нибудь столу, всегда разворачивал газету и выкладывал четыре нарезанных пластика удивительно белого хлеба. Остальное он съедал такое же, как и все детдомовцы: или затеруху - густой суп из лапши, или пшённую твёрдую кашу. Мальчик жалел его сильно потому, что до самой старости Михаил Иванович живёт в детдоме, и кличка детдомовская у него тоже есть, Михель.
       Старшие мальчики рассказали, - Михель был сначала белогвардейским офицером, и его в живот ранили, а он стал за наших, - наши красногвардейцы. Михель должен кушать только белый хлеб, ему откуда то присылают. От чёрного хлеба он болеет.
       Старого Михеля мальчик молча сильно жалел, всегда у него четыре тонких пластика хлеба. Маленькому в детдоме лучше, когда-нибудь мама может приехать или папа, и забрать отсюда. А Михелю в детдоме лучше тем, что в школу он не ходит и уроки не готовит, в угол его за двойки не ставят.
       Днём Пятый посёлок светился под ясным, отрезанным краями степи и перевёрнутым полушарием неба светлыми улицами, снежными крышами, серебристыми перебегающими по сугробам искорками. Растекающееся из голубизны вымороженного неба солнце заставляло мальчика догадываться, - степь большая-большая, и солнце куда-то утекает по небу, и там, где находится самое-самое куда-то, тянется продолжение степи, тоже большое-большое и заманивающее к себе. В школе мальчик видел нарисованные на круглом шаре моря и куски земли, кусочки неровные, а из Пятого посёлка во все стороны тянулось красивое, гладкое.
       В школе детдомовские за партами сидели вместе с посёловскими. Пока слушали уроки и отвечали учительнице, все становились равными, а после последнего звонка детдомовские собирались гурьбой идти на свою территорию, а посёловские, все одетые в разное, расходились на разные улицы к домам с папами и мамами. Мальчика тянуло догнать их и спросить, где они взяли пап и мамочек. Сразу что-то трудное и невидимое в воздухе останавливалось перед глазами, посёлок делился на куски, как вся земля, на глобусе по синим морям растянутая в разные стороны.
       Посёловские мальчики и девочки ходили как хотели, и по одному и по трое, и по любым тропинкам снежным в любые улицы, - детдомовским сразу после уроков говорили строиться по двое, идти строем в группу оставлять сумки с книжками и снимать школьную форму, строем идти в столовую на обед и опоздавшим у старосты группы просить разрешения сесть за стол, строем с обеда назад заниматься домашними заданиями, - только после пяти вечера разрешали поиграть, побегать возле своей группы.
       Мальчик начинал думать и не знал, зачем учиться, если ничего нет: ни папы, ни мамы, ни своего дома, своей одежды и кушать нечего когда хочется сильно, можно только в столовой по расписанию.
       Лучше выходило - не думать, лучше... бегать, идти с мальчиками из другой группы в посёлок по темноте перед ужином, тогда не увидят воспитатели и старосты и не наругают.
      
       Где в степи начинался посёлок с другой стороны - оказалось, под крутым обрывом тянулась льдом река с названием Ишим. Крайние дома начинались от берега, с огородами за плетнями, и улицы назывались по номерам от реки: первая, с клубом для всего села, вторая, а заканчивались пятой перед самой территорией детдома. И все короткие поперечные улицы от детдома выводили к реке, утекавшей зимним льдом за поворот и куда-то в бело-серую тихую степь.
       Начатые почему-то и когда-то вечера и медленные зимние рассветы закручивались в недели неостанавливающимся порядком. Мальчик успевал просыпаться, осматриваться в называемом распорядке дня и понимать, что лучше всего спать, не видеть, не думать, и как-нибудь скорее сделаться взрослым.
       Глава 11
       Настоящие лампочки в спальне, коридоре сами зажигались и гасли. Взрослые отщёлкнули выключатели и спичками зажгли керосиновые лампы, - "а то получится электрическое замыкание и пожар". Рассветание с улицы в окна не проходило, стёкла с той стороны полностью закрылись серой плотной прижатостью снега. Над крышей выло, гудело, что-то длинно уукало. Одетые взрослые девочки сгрудились в середине спальни, не требовали сегодня побыстрее вставать, умываться и заправлять кровати. Буран, слышалось от них, буран на улице, нельзя сегодня за порог выходить.
       Картонное круглое радио постучало трижды изнутри, кашлянуло, объявило из посёлковского радиоузла: из-за бурана занятие в школе отменяются с первого по десятый классы.
       Малыши вставали по желанию собственному, одевались. Жить сегодня получалось свободно, взрослые не командовали. Буран так сделал.
       Пришёл кто-то, толсто одетый, широким платком закутанный до узкой щели для глаз и запушенный снегом, похожий на побеленную от пола до верха круглую печку. Девочки стряхивали снег веником, - человек снял рукавицы на верёвочке, как у малышей, и развязывал красными руками крупный узел верхнего платка. Он в высоких валенках, лыжных байковые штанах и ватной фуфайке оказался воспитательницей Марией Ивановной.
       Смелая перед бураном Мария Ивановна вытерла полотенцем мокрое после снега лицо, встала вплотную к кирпичам печки погреться и растревожено зарассказывала: буран на улице сильный. Ветер еле-еле даёт идти, останавливает несущимся над сугробами и домами снегом, тучи снега летят по посёлку, дороги и тропинки натоптанные замело по пояс, темно и после рассвета, а неба и что по сторонам есть совсем не видно. В посёлке рабочий день отменили, одних дояров для дойки коров на край посёлка в коровники трактором перевозят, в прицепленных тракторных санях с брезентом наверху. С ней в детдом шёл на работу завхоз. А когда идёшь по бурану - через три шага человека не видно в густой несущейся снежной стене.
       Пятерым самым высоким девочкам она сказала сейчас одеться в самые тёплые фуфайки, лыжные штаны, лица закутать, за порогом держаться друг за дружку и идти в столовую, принести в группу чего получат на завтрак и сразу на обед и ужин, взять там хлеб, ложки и кружки.
       Мария Ивановна ушла по бурану с ними.
       Мальчик в спальне и в рабочей комнате размерами со спальню, где играли и учили уроки, переходил от окна к окну. Все оказались заваленными притиснутым к стёклам снегом, снег хотел вдавиться в домик. Мальчик лёг на свою кровать, смотрел на доски, побеленные на потолке, а на досках сразу протягивалась крыша, уже знал он, земляная, и думал, провалит ли буран их крышу, раздует по посёлку?
       Он один раз сказал взрослым девочкам, в городе у них в своём детдоме потолки в комнатах гладкие, а тут - посреди комнат и возле стен стоят круглые побеленные деревянный столбы, поверх положены столбы тоже круглые, от стены до стены, а от середины с верхнего столба к стенам протянуты четвертинки столбов, распиленные вдоль и побеленные тоже. А девочки говорили, - на столбы положены плетни, снизу под побелкой обмазанные глиной. На плетни насыпана солома, и сверху соломы летом сами взрослые девочки обмазывали крыши глиной. Домики в детдоме, правильно научили они, называются саманками, тут всех домиков стены делаются из самана.
       Мальчик одетым лежал на кровати, разглядывая маленького чёрного жучка, недвижимостью зимней спячки похожего на семечку. Жучок как-то держался в грубой широковатой трещине потолочной балки и жил там, кушая, подумал мальчик, белую извёстку. И надо, понял мальчик, жить как жучок в трещине: к чему-то большому прижаться, тихо-тихо кушать, закрывшись со стороны...
       И спать, не просыпаясь всю зиму, как-то кушая во сне.
       Белый потолок перетянул его размышления на белый снег, он начинал как-будто засыпать, с глазами открытыми, и видеть не глазами, а чем-то, ему непонятным: по белым насквозьным стенам метели, шевелящейся по степи, на дороге, где их везли в легковушках, идут два больших-больших человека, руками раздвигая буранные стены снега. Они сами знают, куда идти, и говорят без слов: мы твои папа и мама. Мы знаем где ты, куда бы тебя не увозили, мы всегда будем искать тебя и тебя, нашего любимого мальчика, везде разыщем.
       Мальчик вздохнул, надеясь и ожидая, чувствуя, - ждать надо всегда, и глазами увидел умного чёрного жучка в потолочной щели, умеющего не падать и жить наоборот ко всем людям.
       В уборную, сделанную дощатой будкой в стороне от домика их, бегать запретили всем. Дежурная взрослая девочка сказала выходить в холодные сени к выставленному ведру. Сунув ноги в валенки, в шапке и незастёгнутом пальтишке мальчик постоял у ведра, и от любопытства к бурану открыл глухую дверь на улицу.
       До самого лица сразу за дверью толсто высился твёрдый снег. Плотно над ним со скрипучими громкими шорохами неслась мутная высокая ширина снега, ударившая колючками по протянутым на улицу ладоням. Холодная белая пыль завертелась от пола и засверкала по всему воздуху сеней. Сизоватый иней светился на стенах. Мальчик дверями закрылся от бурана, почему-то тянущего в себя, чтобы там, в серовато-белом вертящемся воздушном море, бегать и прыгать, и летать по-над тугой скрученностью снегового плотного ветра.
       Воспитательница Мария Ивановна и взрослые девочки вернулись из столовой. В вёдрах они принесли пшённую кашу и буханки хлеба, столовские кружки и ложки. Полведра чая сразу поставили согревать на печной плите.
       Группу, говорили пришедшие с улицы, занесло снегом наравне с крышей. Буран сильный, за один день не кончится. Хотели сходить в мальчишескую старшую группу позвать старшеклассников откопать окна хотя бы до половины, а Мария Ивановна не позволила. Человек в буране, говорили, шагнёт: в сторону и его сразу не видно, а откопанные окна через час задует наглухо, пока на улице метёт. И никто не знает, сколько дней и ночей провоет снаружи саманного тёплого домика. Бывает - сутки, бывает - неделю...
       По четверо из одной тарелки ели кашу. Чтобы помыть посуду и самим набрать воду для умывальника, в жестяной бак натолкали снег и поставили таять на печную плиту.
       Воспитательница Мария Ивановна из углярки в сенях принесла твёрдый комковой уголь, горящий сильнее мелкого, к обеим печкам, и топить дежурным сказала весь день, а не как всегда, утром и вечером. Разрешили делать что хочешь, раз занятия в школе отменили, даже днём спать, потому что в буран сильно ко сну тянуло. Детдомовцы лежали на кроватях, а Мария Ивановна в середине спальни под керосиновой лампой читала вслух книжку про остров сокровищ.
       Мальчик слушал со всеми и думал: я скажу маме и папе, когда они меня найдут и заберут в мой детдом, если буран на улице - выходить из лома нельзя.
       конец первой части
      
       Часть вторая
       Глава 12
       Мальчик мой, мальчик времени настоящего, - страну свою Россию надо любить и умом и сердцем затем, чтобы жить в ней по-человечески. И только находя в России приятное для глаз и души своей, только понимая до донной глубины - страны другие не для тебя по всему миру, любить непринужденно можно землю свою при всех её... не её, а при всех хамствах, пакостях, грубостях, злобах, предательствах, завистях, воровствах, жестокостях и лжи населяющих Россию людей. Не всех, конечно, некоторых. Люди и Родина - разное, люди и Россия - разное: вырастишь и убедишься много, к нерадости, раз. И давно погибла бы наша Родина, когда не находилось бы тут десятка два людей достойных памяти вековой, всего лишь десятка два за век, за длинные сто лет... основных для будущего страны и во времени своём жизненном. И остальных вокруг основных, делающих дело.
       Подумай, сама планета наша вертится вокруг основных двух точек, мысленно соединяемых линией, называемой осью... Ось, основа, основной человек... Понятно, да?
       Подвиг, мальчик мой, это не поступок выдающейся на глазах у мира людского, - это подвигание жизни к новому качественному порядку, требованию, пришедшего от человека одного ко всем людям. После подвигания от обыденного к замечательному жить по-прежнему становится неинтересно, развитие нужно дальнейшее.
       Есть брехуны, приезжающие в наш город и сразу, города не зная, с перрона вокзального начинающие лживо нахваливать места наши перед кивающими на каждое лживое слово улыбчатыми чиновниками, - любви к земле нашей не имея и зная, сейчас за ложь подхалимскую им будет за счёт народа номер в гостинице лучший и водка в ресторане бесплатно, то есть за наш счёт без нашего согласия. Мы не какие-нибудь чиновники-придурки, нам-то зачем врать?
       Город, где ты появился на планете, всякий. Всякий, и одно неизменимо: родной твой русский город, находящейся в самой подлинной России.
       Есть постоянное разное время, затянувшее в себя и прошлое, и настоящее. И местом российское, означенное родным твоим городом, делается изменённым новыми улицами, домами, прибавленный к городу полянами и лесами, а чего бы не изменялось архитектурой и инженерством - сам город присутствует в истории государства российского, постоянным прошлым временем находясь во времени настоящем. И что было в истории государства российского в пределах города твоего в веке и позапрошлом, и первоначальном избою первой - всё твоё наследие, мальчик мой, а громадной прибавкой гордости к городу родному полная история России с Борисом и Глебом, подло убитыми братьями своими, с чингизханами и ратниками нашими, избяными крестьянами-рабами и дворцовыми царями, толсторожими попами-никонианцами, тоже, как и прочие-прочие, рвущимися к самой полной власти над всем государством и Аввакумом поперёк для них, непримиримо отстоявшим подлинность веры своей и смертью собственного тела, но не души, и поле Куликово и Бородино, и Сталинград сорок второго года века двадцатого, - ты в России родился, мальчик мой, а она из века в век поперёк злобы выродков собственных и иностранных стоит, и стоять придётся и далее, - куда же России с планеты деваться?
       Некуда, некуда...
       И какой бы ни получается Россия - обворованной начальниками от президента страны до кабинетного или коммерческого хмырья, - нищей, отвращающей от жизни, - мы с тобой живём здесь, нам со своей земли некуда тоже, когда знаем и не кричим, что русскому русское нужно прежде остального. Свои облака нужны. Пышная своя трава. Раскачистые в ветрах леса. Улицы города своего. И свой дом, здесь.
       Свой дом - не то, что куплено готовым, не то, что куплено кирпичами, досками и построено своими руками; свой дом - место, где души наши чувствуют себя в покое и чистоте потому, что другим живущим людям плохого не сделали, у других не украли и не обманули, подавив живое в других наглостью или же жестокостью, или же надруганием иным.
       Глава 13
       Я знал, ты должен когда-нибудь родиться. Я шёл по нашему русскому городу Советского Союза. Ночью взорвалась Чернобыльская атомная станция. Союзом правили коммунисты, а ими Горбачёв. В таких случаях они всегда врали народу, как и им врал Горбачёв, и никто пока, в первый день после взрыва не знал, вся станция взорвалась или что то на ней частичное, трубопровод какой-нибудь, или, как народам об явили, произошёл пожар.
       И ещё я думал о письме друга, офицера, воюющего в Афганистане неизвестно за что. Он в бэтээре вывозил с гор раненого товарища, тоже офицера. Товарищ умер по дороге в госпиталь, в Союзе осталась вдовой жена и безотцовщиной - малолетняя дочка. Мой друг, офицер, тоже боялся погибнуть в Афганистане и вернуться в Советский Союз в цинковом гробу, безразличным к любым наградам. В письме прочитывалось...
       То гробы из чужой страны с убитыми русскими, то собственная Хиросима в стране своей...
       Люди - самые опасные животные, по хищности и жестокости. Самые опасные животные.
       Ребёнок, житель времени будущего, в какой мир тебя помещать? Как посреди смертельных сотворений рук, умов людских, и страха, то же молнирующего от сотворяемого людьми, ты станешь делать главное, вырастать и жить по-человечески? Владея разумом почти десять веков, люди-то почти не переменились, почти не отползли от скотства, тычась и в религию, и в политику, и в науку, и в тюремные гиблые коридоры. Мальчик мой, как среди всеобщего пропадения тебе удержаться и человеком стать? Скотство-то смысла не имеет...
       В нашем русском городе пасмурностью нежно теплел апрельский день, на тёплой сыроватой земле гуще зеленели листья травы и крупнели расправляющимися листьями деревья.
       Атомная станция взорвалась на Украине, на несколько тысяч километров южнее. Ветер тянулся с севера, в сторону Украины. Дождевыми облаками и отсутствующий южными ветрами на нас не тащило радиацию, хотя и ветра могли повернуть в любой час. В других землях люди тысячами намечались в смертники, накрываемые облаками радиации.
       На Украине умирали первые смертники-чернобыльцы. Через военкоматы в нашем городе уже принудительно собирали нужных специалистов и подловато, как обычно при власти коммунистов, то есть не объясняя, куда и зачем, срочно вывозили на взорвавшуюся атомную станцию. Свинцом, песком, бетоном закрывать физическое явление, испускающее смертельную радиацию, и, затем, болеть всеми костями, всем телом и умирать от сильных излучений разбитой взрывом станции. Люди для власти - материал. Как бетон, как песок. Материал для построения собственного благополучия. Я живу в такой стране, я знал, видя мужчин возле военкомата, - ни один сын, брат, дальний родственник начальников не попадёт в смертельную зону. Начальники только учат Родину спасать, только призывают жизни не свои на погубление отдавать.
       Смелым в нашей стране опасно быть, ум должен стоять впереди смелости, иначе в дураки моментально попадёшь. Смелость, приставленная к уму, победить поможет.
       Мальчик мой, я был в детстве смелым. Я на спор прыгнул со второго этажа и оказалось, с пяти лет отвязался от военкоматов, начальников их и начальников над ними: отвязался от афганистанов, чернобылей, приказов уничтожить человеческое в себе, приказов уничтожить самого себя, героически собирая простой лопатой выброшенное взрывом из атомного реактора, убивающего секундами... Чтобы жить по-человечески, надо быть начальником самому себе, с себя начинаться. Я начало всему, едва открываю глаза после утреннего просыпания, я и делаю сам, что делать должно мне. Что я делать хочу. Это называется быть свободным человеком в не свободном обществе людей. Когда так не получается и чувствую зависимость от команд чужих - выйти к самому себе - единственная возможность жить по-человечески. Трудно или легко такое, говорить не обязательно. И так понятно, из истории всего человечества самостоятельного и разумного, в музыке называемого композиторами, в науке учёными, в литературе авторами, в живописи художниками, а вообще - самостоятельными людьми, людьми основными.
      
       Глава 14
       День, когда ты родился и ещё не умел его различить, раскрылся здесь, на Вятской земле, после северного позднего хмурого утра пушистыми снегами января, мягкими сугробами повыше мальчишеского роста, и оловянно-серебристое небо по северному спокойно, спокойно просвечивалось солнцем закрытым, солнцем отдалённым пока, солнцем, со своей незыблемой высотности всегда висящим над нами, видящим и голубое небо, чистое, без туч, и день обязательный следующий, и первую февральскую капельку натаявшую, упавшую с ветки в зимний русский долгий снег...
       Всякое знает солнце и чего бы ни было на земле - на месте оно. Посмотришь снизу, - днями, неделями облака и кучами слой над слоем ясность закрывают, и плотными растянутыми льдистыми пригашеностями, хмарь и скучность безнадёжностями на радостный свет неделями, а на месте солнце, надо всем, когда и не видно его. Началом жизни, минутой сейчастной и будущей. Так и ты, мальчик мой, бывший в прошлом, и во мне, и в будущее назначенный, - за любыми настроениями светишь и в день другой зовёшь.
       Это спокойно для души, когда человек знает о дне, первом дне своего рождения и многие родные люди могут ему, - тебе, - рассказать. Ты настоящего времени мальчик, я прошлого. Нас, русских, с начала горбачёвщины десятый год огаживают в газетах, телевидением и радио. Одна из гадких лжей о нас - мы не знаем своего родства, дедушек и бабушек не в каждой семье назовут.
       Мальчиком я не знал ни бабушку, ни дедушку, ни отца, одного из твоих дедушек, ни маму, другую бабушку твою. Так сделали как раз те, кто сегодня огаживает всех русских.
       Я не знал. Постепенно посмотрим, почему?
       Мальчик мой, в истории русского государства были и такие времена, что люди старались, оставаясь на русской земле, жить в стороне от государства. Если само государство из защитника превращалось в палача. Прошлое наше государство, Советский Союз, тоже одно время уничтожало своих, советских людей.
       Прошлый мальчик, живущий во мне, глазами взрослого человека прочитал много документов, сделанных для кремлёвских чиновников с пометками "строго секретно", "возвратить через двадцать четыре часа". В десять лет прошлый мальчик вместе с другими пацанами работал в день дежурства на кухне там, в детдоме, как раз в тех местах, строго секретных тогда. Чистил картошку и слушал от тех, с кем строго секретное, тайное сотворяли. Знаемое с детства потом оказалось на самом деле строго секретным, а рассказывала тётя Куля, работница столовой, учившая тонко, бережно срезать очистки с картофелин, - "так-то больше едой вам достанется".
       Вот здесь посёлки, а в России либо деревни, где мало домов, либо сёла, домов там намного побольше и улицы отдельные, а деревня обычно в одну улицу построена. На Дону у нас хутора, станицы. Вода здесь не как в России, солёная до горькости. Земля не такая, небо не такое, тусклое летом, не радостное.
       - Вода разве бывает другая?
       - Пресная бывает, вкусная. До сладкости вкусная. Что с мамками у вас, что с водой. Вы с мальства солёную пьёте, еду на солёной готовим, чай не усластить. Привыкли, а настоящей воды не пробовали ещё. В России по колодцам да родникам вода завсегда вкусная, пресная.
       - А чего вы в Россию не уедете? Вы не детдомовская, вам отпрашиваться не надо.
       - Детвора вы, детвора. Как уехать? Нельзя нам, строго-настрого запрещено. Мы второй год как перестали к коменданту ходить на отметку, маленько посвободней стало. Ехать нам в Россию и в отпуск запретили, и на один денёчек к родственникам своим нельзя.
       - Директор детдомовский запретил?
       - Николай Данилович? Ох, ребятки, на нас других начальников полно. Вырастите - узнаете. У нас с мужем Климентием Ивановичем на Дону домик свой был, скотинка кое-какая. Явились энти, заарестовали. Кулаки вы, говорят. А какие мы кулаки-то были? Корова одна в хозяйстве, поросёнок, как положено. Мужа моего избивали сильно, под ногти и в нос иглы швейные втыкали, требовали показать, где пшеницу закопал. Дом, чего в доме стояло и в хлеве отобрали сразу, грабители, а хлеба нет так нет, как не пытай. Нас под ружьями в станичную тюрьму да на станцию, в товарные вагоны и под замок. Ехали и ехали. Куда ехали - не видно, ни окошечка в вагоне, а часовые не говорят. Высадили нас посреди степи, Казахстан, говорят, в ссылке тут жить будете. Отмечаться у коменданта. Кто не отметится у коменданта, будет считаться убёгшим и расстреляем без суда, вы заранее к смерти приговорённые, как кулаки и вредители для народа.
       - Эх, ребятки-ребятки, ребятки-ребятушки... Вырастите - узнаете...
       Согнали нас в одну колонну длинную и в степь от железной дороги погнали под винтовками со штыками. Они-то, грабители-погубители, верхами на кониках, а мы пеши. И гонят, и торопят по жаре летней, а тени ни пятнышка, а деревца и поколенного не растёт, так люди от жары падали в обмороки. Берите, требуют винтовочники, несите дальше. Умрёт кто, мол, туда ему и дорога, всё равно все вы кулаки и вредители для народа.
       Прогнали нас километров кто его знает сколько, может пятнадцать, может поболе, - пришли. Берег реки, степь пустая, и стоит шест с пучком травы. Пятый посёлок тут будет, сказали винтовочники, все вы тут жить назначены, в пустой степи нам посёлок построите.
       Первый год сильно много народа поумирало. И с Дона тут семьи были, и немцы из России, и греки настоящие откуда-то, и с Волги русских семей на половину с Волги больше всех нагнали. Досок нет, кирпича нет, из чего жильё строить? В обрывистом береге реки на Ишиме норы начали рыть, пещеры устраивали. Тряпкой какой занавесим дыру, тебе и дверь готова, пока ветер не дует. Окошек нету, печек нету. Траву сухую собирали по степи, хворост на берегу, у костерков грелись. Бани нет, до осени в реке мылись и стирали. За зиму первую после буранов и морозов больше половины людей поумирали. Их весной из пещер вытаскивали охранники, вилами на арбу набрасывали, сама видела, в яму здоровенную всех побросали и зарыли, наших мужей зарывать заставляли. Чечены быстрей остальных умирали, они с Кавказа, к теплу привыкли. И от поносов люди мёрли, от вшей, тиф начался и доктора ни одного, не велено для вас докторов, говорили нам погубители. И убежать отсюда - по всем сторонам степь как море и посёлки номерные такие же, выселенцы по ямам живут. Коменданты везде, поймают и на расстрел.
       - Коменданты тоже в ямах жили?
       - У них домики стояли. Им сразу доски навезли, им наши мужья день и ночь строили и казарму для солдат. А мы как до весны по ямам дожили - один бог знает. Весной землю копать начали, картофельные очистки толсто срезанные с глазками сажали на пропитание. Дикий лук собирать ходили постоянно всю весну, по степи, бузлики, корешки такие, на луковки похожие. Глину с травой месили, саман делали вручную. Саман на солнце высохнет, вот тебе и кирпич. Мы к новой зиме землянку выкопали, из самана и дёрна стены невысоко подняли, считай почти в рост становиться стало можно. А печка без трубы, так-то костерок в уголке и дара в крыше, на ночь закрывали, и то боялись, крыша бы не сгорела, муж её из плетня сделал и землёй для утепления присыпал. Да, ребятки, Пятый ты наш посёлок...
       Одинаковая я с вами, ребятки. Вы сироты, не знаете, где ваши мамки, и мы не знаем, где наши родные-то. Ещё и война на нас прибавилась. Войну как начали немцы, мужчины хотели в армию идти записываться. Нам объявили, все мы записаны в трудармию, работать выходить должны с пяти утра до захода солнца на огородах, сено заготовлять ещё требовали и деньги государству отдавать, и продукты с личных огородов, а сами как хотите, хоть ложись и помирай. Так что, ребятки, знайте, какой настоящий посёлок наш Пятый.
      
       Глава 15
       Знай, мальчик мой, - можно вырастать и вырасти среди постоянного всё детство подкалывающего опасения: ты один, у тебя нет защиты рядом, ты должен в любую минуту, - ребёнок, - защититься, и в любую минуту знать об опасности то ли быть оскорблённым, то ли обворованным, то ли избитым, то ли униженным неизвестным до минуты горькой человеком и способом. Можно на завтрак, обед и ужин годами съедать не что хочешь ты, а что тебе дадут, и съедать застревающее во рту неподходящее нюху, организму твоему, - выжить надо, почти бессознательно выжить, а голодные не выживают, - можно детство полностью пройти солдатской суровостью подъёмов, уборок комнат, физзарядками без спрашивания твоих желаний, умений, возможностей, и книги читать не те, что хочешь, и на портреты в детстве смотреть - ненужные, - с воспитываемой в тебе благодарностью к изображённым, - тут Энгельс, Маркс, когда-то они, оказывается, думали и трудами личными заботились о тебе, - тут Ленин, Сталин, Ворошилов, Киров, Буденный, - "хорошие дяденьки, день и ночь озадачены счастливым вашим детством, дети," - Берия, Каганович, Молотов, Маленков, Хрущёв, и им, палачам, ты, оказывается, обязан быть благодарным за счастливое, оказывается, детство, хотя детство твоё изуродовано и ими, - и быть благодарным государству, что не дало умереть от голода и болезней, но лучше бы оно, государство, то есть они, - палачи, - не трогали бы твою семью, не мучили бы арестами и лагерями, ссылками всех родных твоих: отца и мать, деда и бабушку. И без государственной "заботы" вырос бы, да получше, не изуродовано. Не измучено последствиями великих учений энгельсов-марксов-лениных-сталиных-хрущёвых-политбюрошников.
       Можно пережить два детдома, дошкольный и школьный, чтобы всю взрослую жизнь молчать об этом, не желая унижающих сочувствий и предположений, - ты не такой как все люди, ты ущербный, - можно с копейками в кармане начать самостоятельную жизнь в пятнадцать мальчишеских лет, самому кормиться, не имея работы, профессии и жилья, можно, зайдя на вокзал, поздним вечером по левой лестнице подняться на второй этаж, откуда из кабинетов ушли до утра дяденьки и тётеньки, и спать там под дверями кабинетов на цементном полу.
       Нельзя не знать, кто ты и зачем появился в жизни, то есть нельзя не знать своего отца, мать, дедушку, бабушку, свою, настоящую свою Родину. Все поколения прошлые вмещены в тебя, все снегопады, ими знаемые на настоящей Родине твоей, шумы лесные, дождевые нашествия, вкус хлеба того, твоей Родины, и сражения её за жизнь, и победы, и печали от века помнящегося, - всё, мальчик мой, вмещено в тебя, и не для изуверств "учений всесильных, потому что они верны."
       Так, от фонаря верны, бездоказательно. Потому что Ленин изрёк, потому что миллионы попугайничали, именно за это повторение пустоты получая деньги, замечательные квартиры и автомобили, путёвки на роскошные курорты, памятники при жизни, свергаемые после смерти изображённых в бетоне, граните и мраморе, стали и бронзе.
       Мальчик, прошлый во мне, подросший до нужности найти себя и в будущем, и в прошлом, то и дело отсылал запросы в министерства внутренних дел разных республик, и в ответ приходила бестолковщина, и в двадцать два года, находясь в России, в исторически знаменитом русском городе, получил письмо, обрезавшие все надежды и начавшее прошлое ставить на место.
       "Твой отец умер... твоя мама умерла и похоронена..." Прошлый мальчик заглотал ртом твёрдый воздух, глаза взрезало острым краем надежды, - нет, больше нет надежды найти отца любого, живым, мать любую, живой, - пусть бы они бросили в раннем детстве, как говорили в детдоме, пусть бы были оборванными пьяницами, - нет, больше нет надежды уткнуться в родное, дотронуться до родного и дотрагиванием что-то в себя взять, дотронуться можно только до строк письма и сквозь слёзы в горьком убедиться снова, - мальчик прошлый пошёл в сторону от людей на тротуарах, схватывая свой рот и зажимая, - в сторону, на пустырь, дальше, дальше ото всех, и под деревьями упал, кричал, требовал и умолял, пусть земля расступится, "я хочу к ним пусть и в землю," - земля удерживала на себе первыми золотыми предосенними листьями, и тишиной, и нешевелениями сочувственными травы, и ветер, свой и посторонне-чужой, и вечный ветер, бывший и при них, высушивал лицо.
       Дед, мальчик давний времени позапрошлого, в столыпинское переселение поехал на новые земли. К семнадцатому году имел свою землю, магазин, работников. В семнадцатом ограбили магазин, отобрали землю. В тридцать седьмом припомнили, что имел когда-то, записали в кулаки и посадили в концентрационный лагерь в качестве рабской, бесплатной рабочей силы. Там дед погиб.
       Сволочи, кто грабил. Сволочи, кто посадил в лагерь за прошлое трудолюбие. Сволочи, кто и через пятьдесят лет говорит нам: вы придурки, вы не знаете предков своих.
       Отец остался старшим в семье, - твой теперь дед, мальчик мой настоящего времени. Ты теперь понимаешь, почему ни разу не прикоснулся к нему.
       В тридцать седьмом его друг, служивший в сталинском палаческом НКВД, в начале ночи пришёл к нему и предупредил: скройся сегодня же со своим братом и сестрами, ночью вас арестуют как детей врагов народа и отправят, куда отца вашего услали.
       Отец был старшим для брата и сестёр. В ту же ночь увёл их из дома, из Северного Казахстана, тысячи за две с половиной километров, и через пустыни, безлюдья оказался в Киргизии, далеко от железнодорожных станций и автомобильных дорог. Он был старшим, кормил брата и трёх сестёр. Так надо, мальчик мой, старший и должен младшим помогать, дед твой и исполнил.
       В сорок первом году у него не было никаких документов, для чабанов в горах они ничего не значили, чабаны не чиновники, жизни в бумажке с печатью не видят, а он работал среди них ветеринаром, лечил баранов, коров и лошадей. Отец кому-то в военкомате дал взятку живым телёнком, ему сделали документы и в Панфиловской дивизии в звании старшины отправили на фронт, под Москву. Как Панфиловская дивизия закрывала Москву от фашистов сорок первого года, и в России, и в странах многих известно. Мы, мальчик мой, нашим прошлым были там, - отцом моим и дедом твоим, мальчиком нашим прошлым.
       Под Москвой сорок первого года отец остался жив, когда и командир дивизии генерал-майор Панфилов погиб, и двадцать восемь его солдат с гранатами в свою смерть под немецкие танки бросались. Кто там погиб, кто пошёл воевать дальше.
       На фронтах не то что от документов, - от людей, мальчик мой, ничего не оставалось. И обижайся не обижайся, нет в государственных архивах, на каких фронтах воевал тот мальчик наш, дед твой, какими наградами награждался, - есть запись, одна: призван на войну в августе сорок первого года.
       Люди знают. Люди помнят. Люди рассказывали, что знали и помнили. В людях - общечеловеческая память, а людей всех не уничтожить, вот тебе и история помимоархивная, вот тебе и суд людской...
       Отец, дед твой, мальчик мой, женился на моей маме в Тульской области, в России. Он там в сорок пятом году лежал раненым в грудь и ногу, она в госпитале медсестрой служила Родине. За раненого, за невылеченного замуж выйти - видишь, мальчик мой, как умели русские женщины? Без секундной дольки расчёта, цинизма, ростовщической подлости на чужой жизни наживаться.
       Красивая была наша бабушка и душой, и сердцем, и делом жизненным. Так это распахнуться навстречу невозможности отворота - любовь так любовь, замуж так замуж. Зная, за какого. И из госпиталя, из России отец привёз её в свой дом, в Киргизию.
       Ранение в ногу вылечили, а в грудь - не получалось. Отец умер, когда мне, мальчик мой, исполнилось два года.
       Сволочи те, кто при Ельцине начал требовать ставить памятники на русской земле немецко-фашистским захватчикам нашей Родины. Ты, мальчик мой, всё детство знал и видел людей других, - ты видел фронтовиков, когда мы всё твоё детство, начиная с первого твоего годика, приходили к Вечному огню помянуть наших. Вместе со всеми любящими свою землю, честными людьми, оскорбляемых гнусноидными ельцинистами, под дудочку "гуманности" готовыми и пробующими память народа, память нашу с тобой вывернуть наизнанку и сделать, чтобы мы цветы несли к памятникам не наших героев-фронтовиков, а к памятникам врагов.
       Так у нас не бывает. Мы знаем, кто мы и откуда, из какой истории родом своим, похожим на тысячи родов, произрастаем. Да, мальчик мой?
       Знай, твоя бабушка тянулась к себе в Россию, на Тульскую землю, и, похоронив нашего прошлого-прошлого мальчика, мужа своего, отца мне и деда тебе, повезла меня в Россию. Она погибла в Казахстане, в проклятом тысячами людей месте. Когда тысячи людей мучаются в лагерях, рабами мучаются в шахтах, на рудниках, когда тысячи проклятий вылетают и из подземных шахт, и из щелей дощатых бараков, и метелятся по какой-то части земли, - место, где та земля, становится отравленным, гибельным местом. Бабушка наша, мама моя там погибла, и не понимаю до сих пор, почему я, трижды в детстве едва не погибший и в четвёртый раз едва не утонувший, всё-таки вырос в тех гибельных местах в посёлке, окружённом лагерями и ссылками карагандинскими, да и чего-то полюбить сумел на той земле, - и людей, и копчиков, и полынь, и сурков, и облака, однажды там пронзенные Гагариным...
      
       Глава 16
       Ты, Романов, Николай повторный, обещал столыпинским переселенцам привольную, счастливую жизнь на новых землях за Уральскими горами. Тебе люди поверили, с родными местами попрощались и отправились первозачинщиками на целинные земные моря трудиться на благо России. Ты, с малолетства знавший от мудрых учителей, царская власть - власть, Богом данная. Так чего же ты отрёкся от престола царского и поверивших тебе предал, и предал всю Россию сразу на поругание врагам её? Тебя, клятвопреступника, начальника всех бед российские двадцатого века, попы сегодня в святые тащут. Страдальцем тебя выставляют из-за расстрела в купеческом доме. Святые мирные демонстрации не расстреливают, от доли своей, Богом данной, не отрекаются.
       Позорник.
       Ты, Ульянов, не повешений следом за братом, то ли Бланк то ли Ленин, то ли вождь то ли немощь, обещал мир народам, землю крестьянам, фабрики рабочим. Так чего же, как у власти оказался, в гражданскую войну Россию сунул? Ну, повоевали, миллионы людей поуничтожили, вроде бы эксплуататоров, - тех же крестьян, рабочих. В результате появился единственный эксплуататор, твоё государство, и ни мира, ни земли, ни фабрик люди, тебе поверившие, своим не увидели.
       Обманы, пытки, грабежи, уничтожение миллионов людей исполнением бредовых идей ты первым преподал всему миру, от тебя откачнувшиеся как от адовой бездны. Народ - хозяин жизни. Какую прекрасную мечту ты испоганил!
       Мракобес.
       Ты, Джугашвили, свернувший из поповщины церковной в поповщину политруков, впился во власть в стране искалеченной учителями твоими, в стране нищих деревень и разбитых гражданской войной городов, в стране, не имеющей домен, тракторных и авиационных заводов. На твоих глазах предшествующие мракобесы из той нуждающейся в умах страны мыслящих людей старательно выгоняли, а самые талантливые, предугадывающие темноту надолгую во власти подальше от тебя уезжали, в полуизвестные тогда Америки и Канады, там умами русскими выводя государства чужие на технические, медицинские, философские, художественные высоты, стороной от творимой тобой нищеты народов и скудности умов.
       Ты государство удержал, под салют атомной, первой здесь взорванной бомбы похоронился, и единственное горючее для движения истории знал: чужие человеческие жизни, сожженные тобой миллионами.
       Исчадие.
       Ты, навязываемая в родные коммунистическая партия, торжественно обещавшая построить замечательное для народов общество, - коммунизм, - что же постоянно и всегда гнобила думающих, талантливых, людей стараясь превратить в безмозглое стадо баранов? В конце концов сама ты, выбрав себе пятнистоголового проходимца-лгуна в начальники, превратилась в стадо баранов и, повторяя Николая повторного, сама традиционным для тебя голосованием отреклась от власти, себя первой утопив в тайном, сначала, разворовывании богатств страны, богатств, сделанных полунищим народом, ему и принадлежащих, но только в мечтаниях народных и во лжи твоей. Ты начала новые массовые убийства, короткие, но со многими похоронами войны на собственной территории, Сумгаите и Карабахи, расстрелы в подъездах и на улицах городов, - тут оно и проявилось, обещаемое тобой "светлое будущее для всего прогрессивного человечества"?
       Подлота.
       Ты, выродок коммунистической партии Ельцин, повторивший начавшего век двадцатый Николая дурацкими своими знамёнами и орлами, не признанными в мире никем, повторивший залезанием на броневик своего великого учителя Ленина, повторивший расстрелом Верховного Совета и московского народа и Николая и Сталина сразу, повторивший невиданным в мире воровством и загоном в нищету народа, войнами мать свою - коммунистическую партию, - ты и ложь её повторил обещанием сделать Россию сильной и богатой.
       Мразь.
       Что же за выверт такой мозговой, - власть?
       Пока живёт человек сам по себе, варит борщ и умывается по утрам, и в действиях иных не перечит животной жизни природы, наставленной на развитие, он нормален и нормальностью, испускающей добро и красоту из дел, привлекателен. А начинает подлостью, жестокостью, уничтожением мыслящих догрызаться до власти, в злобе на дороге к ней людям нагадив и иных до смерти доведя, - скот наверху, над людьми оказывается, умеющий врать, воровать, убивать людей многочисленно, и надеющийся никогда ни за что гадкое своё не отвечать. И плевать ему, что после смерти его одни по глупости и вере слепой молиться на его памятники станут, а другие памятники его взрывать. Что при жизни его одни подхалимничают, оставшиеся куски уворовывая, другие ненавидят, с последним куском хлеба, подобранного зелёным, гнилым на помойке, страдая. Власть в тебе, Россия, слепа весь двадцатый век к подвластному народу. Власть в тебе, Россия, весь двадцатый век существует для собственной выгоды, для собственного обольщения и самовосхваления. Не везёт тебе, Россия, на умное, на человеческое во власти, и будь ты семижды проклята, вся власть в России за весь двадцатый век, и будь ты Человеком, живущий в стороне от власти здесь, в России, каждый.
       Бедная, несчастная власть...
       Что царь, что председатель совнаркома, что генсек, что президент, что губернатор, что заместитель начальника района городского, на взятки построивший большой гараж во дворе дома и взяткой укравший громадную квартиру, - эх вы, несчастные,.. Как бы все вы ни прятали под секретами свои гадости - отыщется в России мальчик понимающий, прочитает и ваши листы, сделанные в одном экземпляре, и отпечатанное в ваших глазах на документах, и людей массу выслушает, и сам человеческими путями пройдёт, не кабинетами власти, и всё о вас порасскажет. Мальчиков по России много-много, - вырастут, никуда не денутся, в отличии от вас, из станы бегущих, над страной во власти издевающихся, - другой страны у них нет.
       Одна любимая, Россия. Тут о вас и расскажут, во благо стране своей и в науку мальчикам будуюшим, сумеюшим не подлецами, не палачами, не ворами стать в своей земле русской, а честными, умными её гражданами.
      
       Глава 17
       Миленький мой, от многих таких пониманий, набирающихся, наслаивающихся годами, человек становится жёстким. Трудно убирать из себя доброту, трудно удерживать себя в доброте, где не жизнь цветка раскрытого навстречу солнечной ласковости, - как хочется себе и людям всем, - а где что-то вроде лесного зверинца, и клеток защитных нет, и схвачен можешь стать подлостью, жестокостью людской во всякий момент.
       Постоянное разное время... Разное содержанием, постоянное своим наличием, Формой: тик-так, весна-лето, лето-осень...
       И для того ты родился мальчиком времени настоящего, чтобы мальчика прошлого, остающегося во мне, вернуть к прошлому: всё детство, всю юность мальчик тот обычно хохотал, хохотал, улыбался и хотел одного и того же, - быть добрым ко всем и видеть добро ото всех людей.
       Ты был маленький-маленький, и тебе, пока не умеющему разговаривать, всегда что-то требовалось взять от мамы и от меня. Ты прижимался щёчкой к щеке маминой или моей, молчал, сразу спокойный, - так к тебе перетекало что-то обязательно нужное, сильное, и расти получалось повыше, покрепче делаться хотя бы на чуть-чуть, и действие это твоё, безмолвное, разворачивало мальчика прошлого времени в осторожность, во внимание самое наполненное ласковостью и только тем, от чего живёт хорошее: добротой.
       Вокруг начинала распадаться страна, где ты родился, никто не знал, будут ли завтра продавать хлеб в магазинах, вокруг начинались открытые жестокости разум теряющих людей, и после школьных улиц и кабинетов, после людской погани перед тобой душа должна была становиться чистой, доброй, тогда в тебя начинало перемещаться не называемое от найденной тобой простоты содействия: просто прижаться щекой к щёчке, и странны долгие разговоры, где через путаницу люди находят взаимную нужность, и нелепа глупость ресторанов, дорогущих подарков, унижений, злости, убийств, интриг заговоров, - всего бреда, с помощью коего иные требуют для себя и пробуют найти одно-единственное, - счастье. Жалко их, нелепых. А всем и не объяснишь: не там ищете. А все и не поверят в простое, неразрешимое для них.
       Особенно когда тебе становилось трудно и плохо, - прижаться щёчкой к щеке мальчика прошлого, сразу замолчать, сразу успокоиться набираемым не называемого прибавления...
       Ты подрастал из маленького-маленького, и начиналось нечто из взрослого: тебя можно стало одевать. Настоящая рубашечка и настоящие брючки, свитер, толстые шерстяные носки, и ты ждёшь, что дальше, ты соглашаешься с надетой меховой шапкой, с валенками и варежками, с настоящей шубейкой. Белый город завьюживает голубоватая метель, её вертящиеся широкие взлёты к крышам домов похожи на заоконные тюлевые занавески, вытянутые на улицы и сразу резко увеличение. Я несу тебя на руках, метель воет, и ты, прижимаясь щёчкой к щеке, пробуешь повторять, показывать метель голосом: - "бу-бу-буууу... бу-буууу"... Справа длинный вдоль натоптанной тропы на тротуаре сугроб высотой до головы моей, слева выглаженные нанесённый снегами дворы, крыша деревянного домика на углу низка и скособочена, сам домик скособочен, может и удерживается последнюю зиму, древний в центре города, - в окне видна русская печь с раскалёнными дровами, свод её топки, открытой, вылизывают сизо-оранжевые потяги пламени ленивого, остаточного, по сугробу можно зайти и на крышу кривого, замшелого домика, и я говорю тебе, здесь живёт Баба-Яга костяная нога, варит себе в печи картошку, - ты сразу соглашаешься, бу-бу-букаешь утвердительно и с опаской, что Баба-Яга сказочная выскочит сейчас от своей печи к нам,.. А нас, единых, оборачивает широкими тюлевыми занавесями неба единая с нами русская метель, и дым из русской печки догоняет нас, пахнущий сгоревшей берёзой...
       Маленький мой, твоя родная улица красивая, настоящая русская, - она в старинной середине древнего северного города России, когда-то русскими начатого земляным оборонным от врагов валом и домами, сложенными из крепчайших сосновых брёвен. Мы гуляем по древности нашей родной твоей, у меня, мальчика прошлого, живущего во мне, отобранной и мною восстановленной для тебя. Так правильно, твоё сделано твоим. Всею силой жизни и сопротивлением уничтожающим нашу, личную историю. Хочешь узнать, для чего? Если уничтожить историю каждой семьи, уничтожится и страна Россия...
       Мальчик мой, в одном музее искал я самые-самые старинные предметы, самые начальные в жизни людей. Закончилось показываемое, каменные наконечники для стрел, каменные подобия топоров. Чувствуя не окончательную найденость, я продолжал искать далее уже размышлением и догадался: самое древнее для всего человечества - обыкновенная земля у нас под ногами. Она жила до каменных стрел и топоров, и снег, летящий на нас с неба, тоже.
       Смотри, вот наша белая-белая, заснеженная улица. В одну сторону она вытягивается на холм, в противоположную через далёкий мягкий прогиб тоже очёркивается низом неба на холме. Твоя родная улица - нарисованная в пространстве жизнь. Тоже вот так получаться будет у тебя: то вниз, в неудачи, то в восторги и победы в любом деле твоём, - по рисунку улицы, только плоской, скучном она не вытянется во времени будущем.
       Но ты сначала подрасти...
       Светится снег, как-то изнутри. Смотри, миленький, вот почему и художники, в России пишущие образы словами, и люди, творчеством не занятые, говорят: Русь светлая. Чуть потише ветер, и снежинки густо падают с неба вниз, ровно-ровно, как на сцене театра, а внизу их несчётно, и русский наш город, родной твой, светится от низа к небу мягкими обводами снега сугробного, и пуховая шапочка сугроба на всяком столбике, шарфами на верхах деревьев, на любой изгороди, и смотри, почему-то на северной стороне мороз вырисовывает разлапистые шириной пальмовые ветви, накладывая их слюдяные-ледяные прозрачности на золотые, малиновые прямоугольники стёкол оконных в резных, почерневших от старости деревянных рамах. Нам и не нужно стран, городов чужеземельных, маленький мой, ты и сейчас, вырастая и пока не умея говорить, глазами соглашаешься с красотой родной, зная, - она твоя...
      
       Глава 18
       Миленький мой, сынок, ты не бойся жить. Ты не один. У тебя есть мама и папа, бабушка, и второй твой дед, второй твой позапрошлый мальчик. Ты знай, у каждого ребёнка должны быть две бабушки - мамы папы и мамы, и два дедушки, - папы мамы и папы. А мы в России живём, знаешь, в России, и здесь двадцатый век в истории нашей насквозь прострелен снарядами лютости, злости к любому хорошему, особенно к хорошему человеку, и дедушек, бабушек полностью не хватает чуть не в каждой русской семье...
       Ты сидишь на полу, на малиновом ковре посреди маленьких бронемашин и пушек, танков и солдатиков, передвигаемых атакой на аэродром с тремя маленькими самолётами, и с чемоданом входит твой дед, папа твоей мамы. Он высокий и широкий, ты видишь его снизу - он до самого потолка. "Не надо не надо, - отговаривает маму твою дед, - сам я повешу," и цепляет плащ за крючок на вешалке у двери. Разувается, привыкший всю жизнь для себя делать сам, моет и вытирает после дороги далёкой руки, а глазами только в твою сторону глядит, какую бы мелочь потребную не исполнял бы торопливо, и наконец подходит, - "ну, внучек, покажись по-настоящему," - и наконец поднимает тебя под потолок, а ты отвык от него, и смотришь сразу на маму, потянувшись за помощью, за защитой... Ты пока, только пока не знаешь, - к тебе приехал любящий тебя, любящий своё мужское продолжение судьбы родной человек. У него широкие, прочные ладони деревенского рожденца, у него потомственная деревенская надёжность, прямая офицерская спина, широкие плечи бывшего курсанта кремлёвского военного училища.
       Ты видел его год назад и пока позабыл, - дед твой живёт далеко, два дня поездом надо ехать и две ночи, и сильно хотеть к тебе...
       И он быстро, внимательно и быстро разглядывает тебя, внимательно и довольно отыскивает, в чём ты изменился, подросший сразу за целый год...
       Мальчик мой, ты привык, что "деда" приезжает каждую осень. Мы с тобой стоим на перроне вокзала, - так ты вырос, - близко прокаты­вается красный тепловоз, первый зелёный вагон, третий, с пятого состав тормозит и останавливается. "Вон твой дед," - говорю я и мчишься к вагону, названому в телеграмме от деда.
       Он и причитает и здоровается и обнимается и разглядывает тебя, и оборачивается к попутчикам с гордостью, - "вот и мой внук! Встретил меня внук, встретил! Ну, пойдёмте".
       Он и внимательно, и довольно, не спеша разглядывает тебя теперь дома, и беседует с тобой, и ему интересно, как ты отвечаешь, как объясняешь, чего за год делать научился и какие отметки в школе получил.
       Ты, миленький мой, наверное ему напоминаешь самого себя в том возрасте, твоём теперешнем. И он рассказывает с поздним удивлением, как во время войны с фашистами в тыловой деревне он остался одним из немногих мужчин, - позапрошлым мальчиком нашего рода подростком уже работал кучером в колхозе, и как-то умудрялся учиться. В счастливый день Победы сорок пятого года женщины, старики деревенские и его посадили за стол праздновать общую радость. Под общий шум-гам он не растерялся, вместе со взрослыми успел шустро прихватить гранёный стакан и выпить "за дорогую нашу Победу."
       В детстве позапрошлый мальчик нашего рода не видел белые простыни и ни от кого не слышал, что бывают полы не из досок не покрашенных, а паркетные, блещущие лаком. После деревенской неизвестности он из военкомата был отправлен в офицерское училище, и учился, и сразу же служил в московском Кремле. Начальник училища и два его заместителя были боевые офицеры, фронтовые Герои Советского Союза. Твоему деду повезло и в том, что его учили танцам, культуре общения, понимать театральные спектакли, литературу и музыкальные концерты. Там в пятьдесят втором году он первый раз попробовал котлеты и колбасу, а до Москвы и не знал, что такая еда вообще в жизни бывает. Он видел всё правительство Советского Союза и Сталина, и видел их за один вечер и трезвыми, и "здорово поддатыми", но, по общему психическому настроению тех лет, ими, Молотовыми-Кагановичами-Ворошиловыми-Будёнными-Вериями, тогда мог видом их только восхищаться, - "мы же ничего о делишках их не знали тогда," - рассказывает тебе бывший курсант кремлёвского училища, - "чего они на самом деле против народа вытворяли. Нас полковник позвал - а ну, деревенские, со мной идёмте, вы люди гораздо исполнительнее курсантов городских.
       Привёл нас в другое здание, там, в Кремле. Строем, само собой. Тут кухня, показал, там зал большой, красивый сильно. Столы стоят, скатерти белые-белые настелены, много столов. Так, говорит, носите тарелки с колбасой и сыром, с маринадами, ставьте на столы. Колбасу не трогать, знаю, вы деревенские, колбасу любите. Потом вас накормим, дойдет и до вас дело. Я несу, а она уложена колечками красиво, пахнет здорово, так и тянет взять с тарелки, съел бы без остатка что на тарелке полностью. Нельзя. И мы носим. Сыр, фрукты, вина и водку ящиками, а официанты расставляют и среди зимы настоящими цветами столы украшают. Гости начинают приходить, и генералы, и маршалы с жёнами, и штатские, министры разные. Нас в особую комнату, сидите, приказ такой. В зале банкет начинается, артисты известные поют, из Большого театра. Я там Лемешева видел, Козловского. Идёт у них по плану, мы в комнате особой сидим. Полковник наблюдает в дверь особую, как у них праздник разворачивается, а нас заранее проинструктировал. Кто в зале перепьёт лишнего - полковник нам условный сигнал подаёт, мы заходим в зал и показанного им под руки вежливо забираем и долой из зала. Тут, гляжу, и Сталин, и все его из правителей, а полковник покажет издали - вон того, - подходим, под руки и из зала, а другие автомобиль вызывают. Часов до трёх-четырёх они банкетничали. Потом нас полковник в другую комнату отвёл поужинать, а там и колбаса, и курятина, и котлет ешь сколько хочешь, официанту скажешь так добавки даст, выпить только нам не полагалось, всё-таки мы курсанты, на службе находимся, нельзя."
       Мальчик мой, твой дед, в детстве своём деревенском не знавший, а что находится за дальним лесом, после Кремлёвского училища стал офицером, служил за границей и пил кофе на венских бульварах. Толково учили его фронтовики. Военные должны быть мужественными, чтобы совершать подвиги, - для того и учили. "На летних полевых учениях - слушаешь рассказы деда и начинаешь гордиться за него, - мне из окопа надо было учить молодых солдат бросать гранату. Я их выстроил, как положено, объяснил, берёшь гранату в правую руку, выдёргиваешь чеку, бросаешь вперёд как можно дальше и пригибаешься в окопе за бруствер, разлёт осколков гранаты двести метров по кругу. Командую начинать метание боевых гранат. По одному подходят на огневой рубеж, выдёргивают чеку, бросают. Я нахожусь рядом, как положено офицеру. Учёба идёт по плану. Подходит один новенький, берёт гранату. Сжал в руке. Выдернул чеку. И не бросает. Зажало его, перепугался. Я рядом стою. Думаю, крикнешь - напугается ещё больше. Я ему тихо, спокойно говорю: бросай, не бойся. Ну, чего ты? Бросай, нам она не нужна в окопе. Смотрит на меня, бледный. Бросай, не бойся. И бросил. Я его схватил, обрушил на дно окопа, сам поверх свалился - взрыв вот, за бруствером, рядом, наверное, граната до земли не успела долететь. Она же - несколько секунд отведено и взрывается сама, хоть ты её бросай хоть что, - взрывается сама. К нам старшие офицеры бегут: что случилось, почему взрыв возле самого окопа? Бывает, говорю, не отлетела далеко. Крикнул бы на него, внучек, ещё неизвестно, сидел бы я сейчас перед тобой, граната была боевая, осколочная..."
       И дед с улыбкой не насмешливой слушает тебя, как ты бы бросил гранату далеко-далеко, как бросать надо правильно... У тебя лимонка была, рассказываешь ему, настоящая, в огороде нашёл. Пустая внутри. Во время войны здесь на заводе делали, милиционеры сказали - по всему городу до сих пор корпуса гранат валяются, играй, она не опасная. И ты показываешь, как далеко бросал её, настоящую.
       А самое весёлое для вас начинается... дед пересчитывает деньги и зовёт тебя прогуляться по городу, показать ему тот магазин, где продаются собираемые тобой в коллекцию модели современных боевых самолётов, ведь ты хочешь стать лётчиком...
      
       Глава 19
       Мальчик мой, о чём наша страна? В какую сторону мы живём, посреди чего ты родился?
       Страшновато пускать нового человечика в такую жизнь...
       0x08 graphic
    Вот ты ещё маленький, четыре осени твои прошли и пятая зима наступает, и бабушка усаживает тебя рядом, читает тебе толстую-толстую книгу про трёх мушкетёров, и ты фантазируешь посреди русского старинного дома, запорошенного по крыше и подоконникам наружным снегом другой зимы... И хорошо, что не понимаешь, что творится в жизни, и - подольше бы не понимал...
       Мы, мальчик мой, живём в России...
       В России.
       Сидит писатель со мной и возмущается фразой из чьей-то рукописи: "Коза закричала нечеловеческим голосом". А каким она способна закричать? Только козлиным, - объясняет мне, как должно быть правильно, по трафарету газетного языка. Я сижу с ним и думаю: тот человек, автор фразы о козе - гений... Мы живём в России, здесь и коза закричит нечеловеческим голосом в значении "дальше невозможного", и человек заблеет по козлиному, от узнанного в жизни обычной, вроде, в секунду сойдя с ума...
       Ты жил ещё маленьким, в Советском Союзе тогда, и вокруг нас творилось...
       В три часа ночи я шёл по метельному городу, по очень красивой метели снежного декабря, по снегу, спящему разноцветными бриллиантами искорок. И из другой улицы шёл человек. И на другом перекрёстке люди - все к дому, куда несколько суток горожане приносили вещи, собираемые на помощь армянскому народу.
       Мальчик мой, ты спал, тебе ещё и годика не исполнилось. Я шёл и думал: мы живём в бревенчатом доме. У нас не бывает землетрясений. Если и случится чего не было тут в истории - бревенчатый дом сцеплен краями брёвен по всем углам, он не развалится. А в Армении за несколько секунд землетрясения пропал, сравнялся с землёй город Спитак и несколько деревень, дома там, в деревнях, были построены из камня. И тысячи семей погибли, в несколько секунд. По всему Советскому Союзу собиралась помощь: одежда, продукты, деньги, игрушки, учебники, книжки с картинками и стихами, - кто что мог. И мы отнесли, от нашей семьи. И теперь я шёл к дому, - тут все комнаты оказались заваленными посылками, их несколько дней сортировали женщины, не спрашивая зарплаты.
       В эту ночь девушки, ребята разбирали принесенное и увязывали, а мы, мужчины повзрослее, выносили большие тюки и складывали на грузовики, - рано утром должен был вылететь с аэродрома специальный грузовой самолёт туда, в Армению, отвезти людям, в декабре ночующим на улицах и оставшимся без ничего, - свитера, тёплые носки, варежки, зимние шапки, куртки, пальто, шарфы, - тонны, тонны вещей, и мы грузили быстро грузовик за грузовиком, все пришедшие сюда только потому, что такие мы люди, можем работать и ночью не за деньги, не за ордена и медали, - за то, чтобы другим стало немного полегче, чтобы другим, потерявшим родных, хотя бы на минуту от нашей заботы стало полегче.
       Трудно жить в России мимо того, чтобы сердце от чужой беды не заболело.
       Твоя мама, мальчик мой, работала тогда в авиации, и побывала в Спитаке. Там, где стоял город, и стены пяти, девятиэтажных домов лежали на земле грудами обломков, похоронив под собой людей. Твоя мама видела выживших у костров, так и живущих, - у костров, - видела... она не могла рассказывать, сразу, что узнала в Армении. Нельзя. Знаешь, бывают в России такие рассказы - скажет человек ещё одно слово, и сознание в нём способно обрушиться. Как дом при землетрясении.
       Мальчик мой, ты подрастал, сидел, обложенный игрушками, и бабушка читала тебе настойчиво то русские сказки, то сказки твоей мамы, то толстые романы Дюма, а вокруг начинала и без землетрясений трещать и распадаться наша прежняя страна Советский Союз.
       Страшно, когда государство уничтожается. И не народом, а мразью руководящей, народам обещавшей замечательную жизнь. Скопищем предателей, спешащих изобразить себя историческими героями.
       На территории нашей страны, привычно жившей долгие годы мирно, в Нагорном Карабахе начиналась и шла новая гражданская война. Советские армяне убивали азербайджанцев, советские азербайджанцы убивали армян. Вроде бы для наведения порядка, а на самом деле для уничтожения Советской Армии войска по провокационным приказам громили народные митинги то в Баку, то в Вильнюсе, то в Тбилиси, а вместо ожидаемого порядка становилось всё хуже и хуже, и когда войска вошли уже в Москву - от Советского Союза начали отваливаться республики размерами с европейские страны. Та, наша страна, где мы родились, исчезла. И мне не потому её жаль, что слишком хорошей она была, - была она разной, а потому, что лучше здесь, в России, не стало. Всякая мерзость набросилась на остатки государства, как вши на больную собаку, и ворьё, грабящее страну, начиналось не с уголовников полуграмотных, - с президента России Ельцина и его кремлёвских помошничков, ворующих сразу миллиардами а народ российский окончательно посчитавших за быдло, должное работать и не спрашивать зарплату, и заработанные квартиры, и заработанный отдых в санаториях, - молчать, и работать рабами...
       Мальчик мой, ты подрастаешь, и дед твой хочет, чтобы военным ты стал... а зачем?
       Ты уже читаешь об атаках полковника Туркула, о правде их, не отступивших от чести... в тринадцать лет свободно читаешь книги, прежде навсегда запрещение для меня теми, кто правил в нашей стране и кто её предавал. Видишь, как перепутано и как просто...
       А какую Россию защищать?..
       Кого?
       Ельцинское ворьё поганое?
       Ты уже понимаешь, в Чечне - в очередной гражданской войне, устроенной гражданской войне, устроенной уже не в Нагорном Карабахе, а на территории России, солдаты и офицеры гибнут ни за что, и государству на них - наплевать. Их, погибших, и к родителям для похорон доставить не хотят, вернуть даже мёртвыми. Государство их предало вместе со всем населением России, опять, как и было в начале истории России, превращаемом в быдло, в скопище рабов. Ты, мальчик мой, в тринадцать лет знающий, что среди морозного декабря дети в России во многих городах, сразу во многих городах живут в ледяных квартирах, и государство отказало им в тепле, - знающий, что в детских больницах младенцы лежат в палатах без отопления зимой, а детям повзрослев на обед приносят суп - вода и пшёнка, и кашу, - пшёнка без масла, как в тюрьме, - ты, знающий из телепередач, как жирует Москва, - мальчик мой, ты и сам уже успел пожить в не отапливаемой квартире и начинаешь придумывать, как всех мальчишек города собрать на демонстрацию и требовать хорошей жизни, - придумывать, вот бы достать настоящий автомат и всех этих мерзавцев московских и местных поставить к стенке, - мальчик мой...
       В первую гражданскую войну мальчишки твоего возраста погибали в боях, из книг ты знаешь...
       Мы сидим с тобой на холме над широкой старинном русской рекой. Ты долго, долго молчишь.
       - Мальчик мой, о чём ты думаешь?
       - Я думаю, папа, какая моя Родина великая...
       Да, великая.
       Милый мой, я не буду восторгаться нашей Родиной. Нечем восторгаться сегодня. На моих глазах погибла страна Советский Союз, и как я уже знаю, - может погибнуть и наша страна Россия. Я сделал её Родиной для тебя, я её вернул для себя, Родину твоих, моих предков, и врать ни себе, ни тебе не должен: мы можем остаться без Родины.
       Если не сумеем защититься.
       То есть - Родину защитить.
      
       Глава 20
       - Папа, в Абхазии ветеран войны получает пенсию двадцать пять рублей, у них там на такие деньги и носки не купишь. Показывали по телику, он стоит в аэропорту, мандарины продаёт.
       - Папа, во Владивостоке у ветерана войны, он Герой Советского Союза, в квартире плюс четыре градуса, а на улице мороз и в городе не включено отопление. Скажи, разве защитник Родины должен так жить? Вот куда президент страны рыбьими глазами смотрит, вот куда? Папа, да наплевать президенту на своих. Он за границу опять улетел на шикарном самолёте и какому-то монголу медаль прицепил за хорошее поведение в институте, а тот монгол у них президент сейчас. Почему к своим ветеранам войны президент так относится? Разве это честно?
       - Папа, Жириновский поднял в руке доллар и трясёт им, а нищая старушка перед ним пробует подпрыгнуть, дотянуться, как собачка до еды. Тогда почему он врёт, что для народа хорошую жизнь хочет сделать? Разве честный человек может издеваться над нищей старушкой?
       - Папа, я знаю точно без всяких государственных комиссий, это американцы ударили под водой нашу атомную подводную лодку, разбили ей борт и утопили. Они хотели показать, что нас не боятся, чего им придумается - то с нами сделают. Настоящий президент наш разве промолчал бы? И, папа, верю нашим адмиралам, а московским начальникам верить нельзя, они все врут.
       И я включаю телевизор. Там в черной комнате собралась чернота, погань та ещё, - Горбачёв, Жириновский, хромой Яковлев, подлоглазый неизвестный мне, и Боровой, и Новодворская, и Арбатов со всюду пролезающим то страшно советским, то страшно монархическим Михалковым, и старик мокроротый по Фамилии Вознесенский, числящий себя в выдающихся поэтах и не признаваемый русскими читателями, и ими хороводит плюгавик разжиревший с грузинской фамилией, отроду грузином не бывший, - и почему евреи даже под грузин косят? - и вся эта погань изолгавшаяся, свора предателей поучает страну Россию, поучает тебя и меня, - мы недородки, мы уроды исторические, мы должны брать пример с замечательной Америки, она нам за уничтожение нашего оружия заплатит много долларов и признает нас умной, цивилизованной страной, а что мы исторические уроды - такая наша судьба...
       Смотри, мальчик мой, на эти подлый хари, в хорошие времена в такое не поверится...
       - У Чехова была одна очка, - говорю я тебе смешную фразу из сочинения школьника, лишь бы отвлечь, рассмешить...
       Ты не смеёшься. Ты уже научился и понимать, и думать.
       Мальчик мой, когда ты родился, - рванулась из души такая радость... родился человек! Маленький человечек вырастит в большого, станет среди сверстников новым поколением, и поколение будет умнее прежних живущих, сильнее прежних живущих... где тебе жить сегодня? среди чего? чем тебе жить сегодня?
       Поколение, выросшее в России перед тобой, насквозь прострелено обманами, и не родителями прострелено, а тем скопищем московских, областных, местных городских чиновников, себя называвших государством. Не нас, не народ, образующий Россию, а себя, не сделавших ни для народа, ни для страны России ничего хорошего...
       Мальчик мой, ворьё поганое государством быть не может. Государством может быть только народ.
       И ты думаешь, разглядывая внимательными глазами одного из моих друзей, дирижёра оркестра Сергея Фёдоровича Голушкова, родившегося ещё до войны сорок пятого года и фашистов тех видевшего мальчишкой...
       - Мальчик мой, Сергей Фёдорович заслуженный человек, он создал в нашем городе русский народный оркестр и почти двадцать лет служит вдохновителем для полунищих музыкантов и главным дирижёром.
       - Я запомнил, - говоришь ты, достойно протягивая и свою руку ему, для знакомства. И ты думаешь, насколько же он естественной своей культурой отличается от прохожих, от разных знакомых и тебе людей...
       История России, понимаешь ты, узнаётся не только из книг и документального кино. Половина современной истории проявлялась и проявляется на русских кухнях за душевными откровенностями, многое в поздней тишине выплывает из народной памяти через всякого отдельного человека, человеком сознающего себя.
       - Война началась - я мальчиком был, - спокойно рассказывает Сергей Фёдорович, как человек, не имеющий причин врать. - Ну, война и война, мне только занятно, солдаты с винтовками бегают. Мой отец работал на железнодорожной станции в Белоруссии. Наши тогда быстро отступили, а вы, гражданские, живите как хотите. Мой отец как ходил работать на станцию, ну и ходил, семью кормить надо. Наши пришли назад в конце войны, освободили. Давай выяснять энкэвэдэшники, кто чем тут эти года в оккупации занимался. А, мой отец на станции работал? На врагов, значит? И, не долго думая, всю нашу семью в вагон скотовозный и под конвоем на Воркуту. За то, конечно, что наша власть нас же и бросила на произвол судьбы, в сорок первом вместе с армией нам никто не предлагал уходить в сторону Москвы, так было.
       На Воркуте зима месяцев десять в году... Запомнилось мне детство - мороз лютый, под пятьдесят градусов, и голод. Каждый день есть хотелось и каждую ночь. Мы на какой-то маленькой станции под самой Воркутой жили, в бараке дощатом нас поместили. Нам повезло, отец без конвоя на станции работал, только у коменданта в назначенный срок отмечались, что здесь мы, не сбежали. А куда там сбежишь по морозищу? Некуда, от стужи погибнешь. Мама коз добыла не знаю где в той пустыне ледяной. Молока надаивала, суп варила, кашу. Мебели у нас конечно не стояло никакой, на полу мы спали. Печка на ночь погаснет, спим. Козы с нами в той же комнате, жуют, хрум-хрум, жвач-жвач, рядом с нами лежат. Утром просыпаемся - козы засыпаны слоем снега, и на нас снег, стряхиваем. Там щели были в полу, поддувало ещё откуда-то. Просыпаемся, и снег на нас на всех.
       А матросов как расстреливали... Не знаю, откуда их везли в лагеря, чем они провинились. На станции я был, днём, поезд остановился. Теплушку одну открыли - матросы стоят, друг к другу прижались. Напихано их было в теплушке - стоя умещались, один к одному, больше никак. Зима, а они в одних тельняшках. Ну и начали соскакивать на снег, побежали в поле. Видимо решили, один чёрт помирать, так чёрт с ним. А по ним конвой из автоматов, и наповал. Отец говорит не смотри, а я не отвернулся. Поле белое, матросы убитые падают, раненые, кровища, а новые прыгают из вагона, видели всё и прыгают, и под пули бегут от безъисходности, всё равно им погибать в лагерях, чувствовали, наверное. По полю так и лежали, долго. А литовцев стали привозить? Я не знаю, виноват кто из них, не виноват. Повели их в лес, в мороз под пятьдесят, отвели подальше без еды и обогрева, оставили в лесу, там и охранять не надо, иди на край земли до Северного полюса. Они все в лесу умерли. Что творилось...
       Зачем такое творили? Сколько возможных композиторов там, на Воркуте погибло, художников сколько, артистов, писателей? Да и просто хороших людей. Зачем такое вытворяли? А власть переменилась, те на этих вину свалили, эти на тех, и спросить не с кого. А людей нет как не было. И кому сейчас до того дело есть? Кого чужое горе тревожит? И, смотрю я иногда на некоторых подлецов, - ты же, думаю, своего часа ждёшь. Ты при нынешней жизни подлость норовишь устроить, если без наказания, знаешь, останешься, а если те порядки вернуться вам, подлецам, получится? Все мы сразу в лагерях окажемся, кто за правду стоит. Да у нас такая страна рабская, - захочет власть, и заново повторит все лагеря и воркутинские и сибирские, безвинных по лагерям растолкает бесплатно работать, а народ опять не возмутится, по принципу лишь бы меня не тронули люди живут, а тех пускай хоть в лагеря, хоть под расстрел, и никто не возмутится.
       Только и молчать после такого рассказа, мальчик мой, только и поминать молча прадеда нашего, в лагерях погибшего, - погибших поминать и думать, - это тоже наша страна, и не отказаться нам от неё ото всякой...
       Но жить надо - к подлецам внимательно, и всюду мразь эту и погань останавливать презрением навсегдашним.
       Приговор, да? Пусть будет приговором историческим, сразу.
       Мальчик мой, а может быть ты, вырастешь когда, догадаешься, - зачем люди жизнь, разворачиваемую в будущее жизнь специально превращают в гадость? А может быть ты умом поймёшь, как людей от подлого отношения к людям отучить? Ты думай.
       Ты думай на всякий случай, может быть и получится...
       И не бойся. Ломоносову в твоём возрасте никто не говорил, что он будущий великий академик. Что он массу фамилий последующих академиков, часто ложных, собой погасил навсегда.
       Ты вообще-то помни, в нашем городе когда-то жил Салтыков-Щедрин Михаил Ефграфович, писатель, которого здесь не понимал никто. Так, на всякий случай помни. Понимать его начали намного позже, когда и у остальных получилось поумнеть.
       И в городе нашем, родном твоём начинал космическое будущее России Циолковский, тогда тоже не понимаемый. Я до сих пор удивляюсь, как его в сумасшедший дом придурки не засадили...
       И когда ты откроешь своё безграничное пространство ума и дел замечательных - не забывай, что дом, где ты родился, вырастал, простоял сто двадцать семь лет, и сто двадцать семь лет его истории - твои. Недаром никто тебя такому не учил, но когда дом снесли по ветхости и снег покрыл место комнаты нашей прежней, - ты пошёл в глубокий снег, ночью, достал из-под сугроба кирпич, оставшийся от нашей печки, и поцеловал его. Отдавая ему благодарность...
       И знай, моё детство никуда от меня не ушло. Кем бы я ни стал в жизни взрослой, - я прихожу в свою земляную школу, самую первую, с земляным полом там, где люди мучились другими подобиями в сталинских лагерях. Учительница всегда приходит в одинаковой старой одежде. А я рисую войну папину во всех тетрадках. И она, нищая, вызывает меня к своему столу и дарит на глазах всего обалдевшего класса альбом для рисования, семь штук цветных карандашей "Спартак" и бритвочку для их очинки. С условием, что я перестану рисовать в тетрадках убитых и наступающих, жестокость и... жёсткую стойкость праведных.
       Я вернулся оттуда, из страны степных лагерей и посёлков для ссыльных, я вернулся в свою страну Россию и вернул Россию тебе потому, что должен был свою Россию узнать, нам Россию возвратить. Я вернулся к себе, сюда, писателем и, чего бы не происходило рядом с нами и по всему миру, обязан говорить словом, стоять на своём, как стояли под пушками на Бородино любимые тобой генералы восемьсот двенадцатого года, а попозже, в сорок первом, под Москвой стоял наш мальчик прошлый, - мой отец, твой дед. Да, нам горько, нам безвыходно иногда, и нам надо стоять, не отступая.
       Тогда жизнь и можно сделать по-человечески хорошей. И страну свою из злобы, из жестокости и подлости лжи, из продажности душонок поганых развернуть в другую сторону, в сторону добра и красоты.
       Знай и помни: я ещё не вырос из дней младенчества, а заплатил сразу всему государству. Вперёд заплатил, и никто моего согласия не спрашивал, - жизнями моих родителей.
       Ты не бойся, мальчик мой. Жаль моя, родничек, ты же видишь, у меня получилось разрушение, уничтожение остановить и передвинуть, и заставить судьбу начать созидание?
       ..Снег падает. Пойдём поиграем в снежки, мальчик мой?
      
       Глава 21
       - Папа, а какие книги в нашей русской литературе хорошие? Ну - настоящие?
       - Тебе в двух словах ответить?
       - Да.
       - Написанные с душой.
       24 ноября 2000 года. Вятка.
      
      
      
      
      
      
      
      
       2
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Панченко Юрий Васильевич (panproza5@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 162k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.