Панченко Юрий Васильевич
Прозрачная земля

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Панченко Юрий Васильевич (panproza5@mail.ru)
  • Размещен: 07/01/2009, изменен: 15/11/2009. 565k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Размыслительная литература
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:


    книга времени

    необходимое предисловие

       Три романа - Прозрачная земля, Пространство времени и На этом берегу составляют КНИГУ ВРЕМЕНИ. И она, в отличие от трилогий стандартных, состыкованных через "кто за кого замуж вышел", объединена двумя линиями напряжения, двумя движителями, - правдой времени и свободой написания. Два других романа - в томе пятом. Автор.
      
      

    Юрий Панченко

      

    ПРОЗРАЧНАЯ ЗЕМЛЯ

    роман

      
      

    На Руси закон не писан.

    Если писан - то не читан.

    Если читан - то не понят.

    Если понят - то не так.

      

    Хлюзда на правду выйдет.

      
       СОДЕРЖАНИЕ
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      -- ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
      -- Глава 1
       Убийства людей за идеи на войнах и в полуночных тюремных камерах, в катастрофах по чьей-то глупости, бандитами на улицах и в квартирах городов мирных, ограбления беззащитных ворами и государством, принуждения политиками граждан к самоубийствам, ложь поставленных на слежение за справедливостью и делание лжи начальствующими, и нижайшими и самым верхним в стране, заталкивание ими народов в угол безвыходный к злобе, к жестокосердию, к неверию в добропорядочность, честь и совесть, обманы мужчинами женщин, женщинами мужчин, родителями потомства, подрастающими родителей и священниками - верующих в постоянную правду божию, - человеку, ищущему живое, физически хотелось отгрести узнанное и сбросить со всего пространства времени, как бутылки с тошнотворным алкоголем и объедки с красивого кедрового стола, крепкого, без трещин с молодости прадеда, сделавшего незаменимый своими руками.
       Очистить вокруг себя и вздохнуть в светлоте.
       Самолёт трудно гудел моторами, висел в блескучем голубом аквариуме над пустыней, не дающей от чего отсчитывать движение. Алсуфьев спокойно вспомнил знаемое давно: в этих местах Азии почти не бывает дождей, пустыню редко закрывают облака и по часам самый большой налет у пилотов гражданской авиации. Здесь и военные летали тогда, в года опасных отношений на китайской границе. Их прислали срочно, без заранее отдельно подготовленных сооружений.
       Погонные кителя висели на спинках стульев. Ботинки с высокими шнуровками, комбинезоны, планшетки с картами боевых секретов. "Я был за Россию ответчик, а он писаришка штабной," - под дёргание одной гитарной струны выпевал капитан из угла зала ожидания городского аэропорта.
       Заставляя уважать таинственностью, тянулась такая война не война, что местные девушки не боялись беременеть от лётчиков, выходили замуж, с ними надеясь скорей получить квартиру и зажить отдельно от родителей. "Сама стану зарплату тратить, сама решать, в доме где мебель поставить, где холодильник"...
       Истребители парами круто взгромыхивали прямо с гражданского аэродрома, рядом с пассажирами, с дынями и чемоданами идущих к посадке на рейсовый. Защитники рвали воздух, с грохотом выворачивая на курс сразу над городом, напоминая о возможных завтрашних боях и улетая именно на боевое дежурство к китайской стороне неба. Под короткими крыльями высверком по солнечным разлитостям успевали скользнуть вытянутые ракеты, увеличением копирующие серебристые карандаши. В городе пугались, как бы не полопались стёкла окон.
       Жёлтый, оранжевый и синий город. Стойкие три основных цвета, оставшиеся в повторяющихся через года снах Алсуфьева, потерявших все дополнения и смешанности. Может кто-то заботливый, показывающий доброе, при сне находящийся рядом и радующийся невидимо, давно знал и решал, что главное?
       - А деньги в жизни не главное.
       - Почему не главное? Как не главное? Ты всегда говоришь: деньги не главное, деньги не главное! Без них как жить будешь?
       - Сначала надо понять, для чего жить. Для чего.
       - Вечно ты умничаешь!
       - Да я знаю, не понимать - лучше. А если понимать - определено?
       Сон, короткое отпускание назад... Редко и в такое, - просыпалось орущим, перепуганным снова, старающимся и в темноте быстро узнать предметы, обозначения своего, своего дома, ткнуться в свои тапочки и не дрожать.
       Алсуфьев сейчас летел назад, к давней оторванности, в город мальчишества и юношества, тогда, в шестидесятых годах отодвинутый в бывшее, как в сарай, и не видимый лет двадцать. То ли двадцать три, то ли двадцать восемь и семь месяцев... Что от точности взять, когда время прошедшее похоже на отдание за билет деньги: их нет, они продолжены гудением моторов, синим полным цветом полосы прибрежья, накренившегося глубоко под крылом.
       - Хочешь сказать, что я не понимаю? Ты умнее всех, ты?
       Сидеть на берегу и ни с кем, ни о чём не разговаривать, - понял желание прилетающий к самому себе. - Радио не слушать, вранья много. Не покупать печатный навоз газет. Телевидение оставить для самих оболванивающих людей экранных педерастов и проституток, рыдающих вокруг неудач платящим им политиков. Мёртвое мёртвым. Монашничать. Отшельничать на берегу. Особенно в той стороне, на восток от города. По краю нешумно наползающих плоских волн уйти от домов, по крыши налитых бытовым безмыслием, не останавливаясь часа полтора...
       Жёлтая пустыня слева, синяя вода справа, оранжевый абажур разлитостью сверху... Так будет, если идти по берегу от города на восток. Живописная яркая законченность. Живописная краткость. Самое нужное, как простая вода в пустыне, только одна из придуманных после неё вин, коньяков, водок, ликёров, лимонадов, тоников, пепси...
       Простая вода оживляющим глотком в жаре пустыни. Где бы и не для тела встретить глоток, не утягивающий в эйфорию, отравление и скучность после?
       Как хотел найти и тогда, неизвестно точно до дня и месяца лет назад.
       Самолёт висел над краем синего озера, бывшего в древности морем. Алсуфьев не держал перед собой книгу, а читал видимое ему, знаемое из ненаписанного.
       Мальчик Рома влюбился в девочку Свету и слышал её имя переливами, - Светлана, Светлая, Свет, Светочь... Мальчик Рома сидел на последних уроках десятого класса и мечтал завтра же жениться, идти, взяв её за руку, куда-то идти, идти...
       В углу музыкального зала детского садика, за несколько коробок немецкого пива и взятку деньгами забранного на неделю у детей дельцами, из телевизора розово светился толстой улыбкой премьер-министр Гайдар, снисходительно объясняющий журналистам, как хорошо стало жить в России ельцинской. Отражаясь кожаными дорогими куртками в зеркалах на стене, - униформой легального жулья, - на игрушечных под их задами детских стульчиках сидели двое, называющие себя "оценочное для конкурса жюри режисёров-сопредседателей." Впечатление испускалось этими грубо-горбыльными лицами - знания, удобные манеры, основы культуры спружиниваются в других местах земли, эти напихивались и напихивались самоуважением, распущенным от махинаций с деньгами. И постоянно подсвечивало ожидание на собственных глотках чужих клыков, стали государства или сообщников пожесточее. Похмелились и курили, утягиваясь в привычную зачумленость.
       Облокотившись на шевелящееся лицо блудливоглазого министра, обокравшего вкладчиков сберегательных касс сразу по всей России, сильно выгнув бедро, допивала вино молодая женщина. Блескучая бумажная лапша оставалась над виднеющимися грудями и животом, вместо одежды.
       - Люд, следующая у нас чево? Зови.
       Вошла юная девушка, намеренно украшенная яркой косметикой, яркой и жёлтой пушистой кофтой над чёрными лосинами, рельефно показывающими ноги полностью. Волосы медью лежали на правом плече.
       - А мне говорили, что здесь режиссёры...
       - Мы за них. Ты школу кончила?
       - Вы желаете узнать... Я закончила и получила аттестат восемнадцать дней назад.
       - Считать умеешь, бухгалтерша? Паспорт есть? Восемнадцать лет тебе, не меньше?
       - Само собой разумеется, восемнадцать.
       - Ты не ври, мы малолеток к себе не тащим. За разврат малолеток статья втыкается этапная, поняла? Не врёшь? Восемнадцать? Люд, ты отдел кадров. Сфоткай.
       - Исполнилось ей, - проверила паспорт насторожившая юную голостью тела.
       - Фанеры сколь хочешь?
       - Какой фанеры?
       - Не рубит. Дырок, денег рублями!
       - Ну, на вещи новые заработать, ну, поехать отдохнуть.
       - Как танцуешь нам понравится, тогда сегодня вечером в ресторане выпустим. Люд, музыку. Ты под музыку раздевайся и танцуй.
       - Почему раздеваться? Кофта мне танцевать не мешает.
       - Совсем, как она, - показал пивной банкой. - Люд, тряхни грудями. Завлекательно чтобы. На стриптиз конкурс проводим, не за красоту лицевую платим.
       - Мне говорили... выступать как на конкурсе красоты, в купальнике, - опять розовея, отодвинуто посмотрела на голую при движениях Люду.
       Девочка Света завлеклась мальчиком Ромой. Она гордилась, что Рому без экзаменов принимают в университет на серьёзный факультет математики. И примерочно сомневалась.
       - Когда кругом все делают деньги, зачем ты станешь учиться?
       - Деньги знания не приносят, а знания в деньги превращаемы.
       Мальчик Рома ничего не узнает, зашторилась в себе девочка.
       - Вы сколько заплатите за выступление в ресторане?
       - Штуку тебе хватит?
       - Какую штуку?
       - Совсем не рубит, - удивился один на другого, опьяневшего сильнее и молчащего. - Тыщу рублей!
       - Сразу столько? За один вечер?
       - Тыщу и охрану поставим, чтоб не трахали тебя на сцене. У нас ресторан маленький, свободный отдых по программе записан. Хорош болтать, раздевайся. Люд, музыку нажми. Ты показывай стриптиз под музыку, и старайся, завлекательный пускай будет.
       Падая в стыд, краснея и защищаясь глазами, девушка быстро разделась. Постояла. Сняла трусики. Попробовала танцевать.
       - Так! - вскрикнула Люд, канканно выбрасывая ногу вперёд. - Так! - закрутила задом, приседая. - Так! Так!
       - Я стесняюсь, - призналась девушка, закрывая груди ладонями.
       - Трахаться не стесняешься?
       - Я не трахаюсь, я девственна, - сказала тихо и почти со слезами.
       - Не врёшь и выйдешь танцевать у нас - двести набавлю. Люд, научишь медленно раздеваться, как американцы в видюшниках показывают. Так, обрить гениталии.
       - Гениталии называются у нас, - подсказал второй, не выворачивая на правильное падежное окончание. - У них как-то... Я забыл, могу только матерно сказать.
       - Сам знаю, как надо говорить. Под животом сбрить, если не трахалась, а где подмышки волосы оставить. Дороже билеты продадим под объявление: стриптиз у нас работает ни разу не пробованная.
       - Тогда платите баксами.
       - Какими баксами?
       - Зелёными, долларами.
       - Люд, она пограмотнела. Прикину, договоримся. Люд, с ней тренируйся, выпустим.
       ..схватить насмешливо прищуренными глазами сразу все красные абажуры лампочек на столиках, стеблисто начинать изгибаться, подтанцовывая в дыму на луче красного прожектора, мечом брошенного с нижнего помоста, отворачиваться, обнимать спину и бёдра, поглаживать скаты раскачиваемого раскоряченного зада, обернуться без отпавшей юбки и перескочив на верхний помост, медленно расстёгивать пуговицы мужской рубашки на себе, откинуть, держа, держа глазами победительницы все рты, раскрытые за красными фонариками, все завистливые, заранее пренебрежительные глаза их женщин, отворачиваться, проводить вдоль швов чёрных колготок, присесть, наработано взвиться побелевшими голыми ногами, раскачивать, тянуться к сексуальным глазам мужчин голыми грудями, плыть перед ними вертикальной недоступной ящерицей, видеть мужские руки под женскими юбками за столиками, онанизирующего за столиком в углу, впивающегося сквозь очки в выбритый скат припухлого лобка, в тело, вспыхнувшее белизной под белым, неожиданным для них пронзительным светом, для поднимающихся, водорослями бредущих к вскидываемым, изливчатым ногам, струнной талии, острой им, впивающимся издалека в розовую зажатую щелку, высасывающим всю юную наготу прелестного тела, загораживаемого тремя охранниками с раздутыми плечами...
       ..надеть свободные бытовые трусики, потянуться за джемпером, увидеть выдающего заработанные доллары, вбухнувшегося в переодевалку по коридору за кухней, за охраной, - а он и охране платит! - успеть подумать, дёрнувшись от руки оголяющей, отказываясь, отказываясь, не ехать "слушать музыку," пробуя зацепить стопой и вторую туфлю, - стена с плейбоевками-обнажёнками рывком кинулась вниз, голова задралась, дёрнутая за нахлёстаньте на кулак волосы, и повел, в трусиках и одной туфле, мимо охраны, мимо вонючих пустых пивных бочек, ящиков у чёрного входа к своей машине на дворе возле контейнеров с кошками, воющими в мусоре, - позвонками на холодный багажник, ударами ноги в стороны, и голову от намотанных на кулак волос не оторвать, и не заорать о помощи заткнутым ртом, не отодвинуться от разорвавшего святилище, хранящее неповторяющуюся ценность, не выпрыснуться, не перелиться слезами во что-нибудь...
       - Утром к Сашке-миллионщику домой поедешь, к онанисту тому, поняла? Пятнадцать кусков отваливает, поняла? Дашь ему, поняла? Десять твоих и пять мне волоки.
       - Гад, гад, изнасиловал...
       - Да, и чево? В час ночи одни кирпичи не трахаются, поняла? Иди, одевайся, домой отвезу.
       С высоты в три тысячи метров Анциферов сравнил знаемое с одинаковостью поверхности, слитой в общее пятно расстоянием. И только дураки, - подумал, - и только дуры могут воображать и убедить себя, что можно сунуться под вращаемую мощным двигателем пилу и остаться с пальцем, и глупость свою скрыть...
       Как и совался во что тянуло в иные времена, прошедшие в пустыне.
       Но они сейчас впереди, - догадался Алсуфьев, - я прилетаю к самому себе в тот же город...
       А остановка приблизилась, В механизмах снижающегося самолёта что-то высвистывало, кривой край синего берега блестел живее. Алсуфьев закрыл глаза и разглядел ненаписанную никем страницу.
       Лето тысяча девятьсот девяносто третьего года. На мокрой зеленой улице старого русского города капало с листьев, тяжело трогаемых ветром. Матери вели детей в ворота детского садика. Из раскрытого окна жилого дома визжала по радио постаревшая Пугачёва, между её раздражаловками мужской голос надоедал наглостью: - Ешьте только наш шоколад "Сникерс"! Загорайте с нами на пляжах Индии и Бирмы! Великолепное питание, гостиницы суперкласса, подводная...
       Придерживая сумку на колесиках, опрятно одетая в носимое третий десяток лет, в мусорном ящике перебирала выброшенное пожилая женщина. Малыш лет шести рядом спрашивал, присев рядом с полиэтиленовой сумкой:
       - Бабушка Нина Владимировна, что нашла?
       - Бутылка одна целая есть, клубнику помятую кто-то бросил, на напиток сгодится, сварить можно.
       - Бабушка Нина Владимировна, ты найди зелёную палочку? Найди зелёную палочку дедушки Толстого? Ты сама мне читала в книжке, он говорил, как найдёт зелёную палочку, все люди счастливыми станут. Бабушка Нина Владимировна, зачем писатель Толстой умер? Он с собой носил зелёную палочку и потерял, да? Ты найди, бабушка Нина Владимировна? Мы попросим у зелёной палочки много-много клубники и хлеба, и рано поднимать меня перестанешь...
       Она взяла малыша за руку, примостила к сумке на колесиках его мешок и побрела к следующему мусорному ящику, радуясь, что близко от дома, обставленному заграничными машинами, тот стоит.
       - Бабушка Нина Владимировна, а дедушка писатель Толстой умер и проснётся? И с нами рано утром искать палочку волшебную пойдёт?
       А я прилетаю к самому себе в тот же город... Прости, малыш, - проваливаясь в горечь, оторвался от страницы Алсуфьев.
      
      -- Глава 2
       К самому себе в тот город...
       Метафора быстро перетекла в реальность. Утопая круглыми иллюминаторами в жёлтом цвете пустыни, самолёт туповато бабахнулся на посадочную дорожку, сильнее взревел, промчал мимо того же самого двухэтажного короткого дома аэропорта, мимо расползшихся, принизившихся солдатами насыпанных когда-то прямоугольных холмов, в пустыне не обросших травой, мимо исчезнувших куда-то военных самолетов, тогда спрятанных между ними...
       ..мимо многолетнего отсутствия здесь пассажира Алсуфьева, безразличного ревущему самолёту, всем сидящим в салоне, не встречающему городу...
       Хорошо, как нужно, ну и хорошо, - подумал обычное обычный пассажир Алсуфьев, - никто не встречает. Сразу не тратиться собой, не сворачивать вынужденно на взвинченность настроения, крики, обнимания... Человек, хорошо тебе самому с собой? Тогда - посторонние мешают.
       - Она сидит в кафе никакая, - зимою сказал приятель о знакомой. Тогда понял, что это, - никакая. И сейчас приятно расплавился в никакого.
       Ты не в плохом пределе пребывания и не в хорошем, - сказал себе не вслух Алсуфьев в очереди к овальной двери из самолёта, потянувшего в свою узкую длинноту сухой воздух пустыни. Слой, пахнущий вечным движением остановленного. Азия вечности, видящему...
       Прилетел? Сухое Саргассово море?
       Что-то оставлено здесь, забранное из твоей жизни, и, никуда не девшись, вращается на постоянной планете? А тогда ты предполагал, что мир - величина переменчивая, а ты сам ну уж обязательно постоянен...
       Таможни нет. Пограничников нет. Автобуса, в больших портах подъезжающего за пассажирами, нет. Ревущих рядом широких лайнеров нет. И килевых знаков иностранных фирм.
       Только своё.
       Как по всегда знакомой комнате Алсуфьев пошёл по крепкой почве, без травы выглаженной тысячелетними ветрами до твёрдости бетона, к ряду коротких, маловеточных топольков, не выросших в постоянной жаре выше себя прошлых. Под семью веточками лёгкого крайнего деревца на чём-то подстеленном лежал на боку старый казах в синем авиаторском комбинезоне, медленно-медленно вынимающий платок и не спешно поднимающий его к блестящей широкой лысой голове. Дыша пастью, рядом смотрела на самолёт медленная поворотами взгляда собака. За ними бликовал окнами так же гладко оштукатуренный, той же тёмно-серой краской выделенный из яркой голубизны дом аэропорта. Почему и он не переменился?
       А зачем бы он переменился?
       Для оправдания. Дома становились бы подлецами, дороги преступниками, деревья лжецами, зори убийцами, похолодания националистами, дожди проститутками, и появилось бы за отвращением ко всему природно окружающему нежелание жить сразу с оправданием самым полным, но природа и естественная и досозданная наоборот остаётся не-винной постоянно, и постоянно остаётся влечение к ней с отказом от людей лгущих, убивающих, проституирующих душами и телами, от гнилости мёртвого, но двигающегося пока...
       ..до превращения в чистоту земли.
       И дедушка писатель Толстой Лев Николаевич проснётся, возвратится с найденной зелёной палочкой? И всем по счастью, по...
       А фикус стоял так же, в углу зала первого этажа с единственной билетной кассой и весами для регистрации багажа пассажиров, и его жёстко-зелёные длинные стебли двадцать с лишним лет поддерживали те же две побуревшие рейки. Одна, всегда помнил Алсуфьев, почему-то стояла трёхгранного профиля.
       Алсуфьев сел в автобус того же самого маршрутного номера и поехал в город, помня все ожидающиеся повороты короткой дороги. Желтая пустыня быстро подтянулась и перешла в вертикальные плоскости бетонных домов, выцветших на постоянно жгучем азиатском солнце до белизны. Он отвернулся от соседа по сидению, бесполезно злящего себя разговором о ежедневном и многогодовом повышении цен на "куда ни повернись и что ни купи", и, почти не слыша, межпланетно отбыл в своё, радостно выходящее из дальнего уголка души.
       Он попал сюда тогда... и училище закончил, диплом рабочего получил, и песен наслушался о голубых городах, начинающихся с гитарного звона, колышков и брезентовых палаток для жилья. Тогда и думал, встретят с распахнутыми душами и обнимающими руками неведомые, но заранее от чего-то радостные его приезду друзья. Как показывали в кино.
       Впервые ехал мимо редких на полустанках верблюдов, удивляясь пустоте и одинаковости пустыни. Имуществом, имеющимся у него на пространстве всех стран мира, было: самая дешёвая рубашка, штаны и пиджачок, и ботинки, а в чемодане старое зимнее пальто, шапка на морозы, буханка хлеба, редиска и два сырка по четырнадцать копеек. Начинающейся незнакомо душной ночью вышел на вокзале, по черноте в автобусе тоже, только выпуска пятидесятых годов, доехал до улиц освещенных, воспрял настроением от освещенности, от раскладушки до утра в коридоре городской маленькой гостиницы, надеясь завтра с последними деньгами устроиться в общежитии мясокомбината, куда имел направление на работу. И вышел на полчаса посмотреть город.
       Душный запах незнакомых цветов на деревьях, - персидская сирень, подсказали потом, - густой тёплый воздух остались первым, что успокоило и понравилось в полнейшей неизвестности завтрашней жизни. Утром город затопило оранжевое разлитое в голубом воздухе сильной яркостью солнце, и за улицей крайней увидел впервые синюю, отсвечивающую до горизонта, шевелящуюся длинными накатами воду. Трепеща флагом, натружено наперекор волнам плыл настоящий небольшой корабль.
       Маленький город, пустыней прижатый к воде, уходящей синевой до низкого дальнего неба, тогда быстро и незаметно влюбил в себя. Алсуфьев и теперь вместился в него, как в приношенные удобные ботинки.
      
      -- Глава 3
       Как и договорился по телефону, у соседей взял ключи от квартиры Миши, уехавшего в отпуск друга, - недавно, квартира не успела запылиться. Алсуфьев сразу открыл балконную дверь, перемешивая духоту с жарой улицы, поставил на газ чайник и открыл оба крана в ванной. Миша до сорокалетних дней остался в сантехниках, и сливы-наливы у него работали хорошо. В квартире холостяка стояло купленное до экономического развала и конца прежней страны: диван-кровать, два кресла за прежние, до восемьдесят пятого года шестьдесят рублей, шифоньер, посудный шкаф с рюмками и тарелками, нормально показывающий президента Назарбаева телевизор и холодильник средней той забытой цены и размеров. Миша мог вернуться через неделю, и холодильник не отключил, положив в него мясо, яйца, масло и записку самую приятельскую: "жри". Алсуфьев засмеялся шутливой доброте друга и щёлкнул по его фотографии за стеклом, в рамке на стене. Очень по-домашнему тикали, успокаивая, стенные часы с заводом на неделю.
       Алсуфьев увидел, чем дружеская квартира резко отличалась от своей. Не было книг мировой классики. Лежали старые городские газеты и что он не читал, детективы и фантастика с полуобнажённой вооружённой длиннющим мечом женщиной на глянцевой обложке.
       Мишка, друг с раннего детства, закончил на год раньше то же самое училище и после направления Алсуфьева сюда сразу поехал с ним, бросив место в общежитии. И работали тогда в одном цехе на мясокомбинате, и жили в одной комнате очередного общежития. Мишка по утрам кричал, требовал идти на работу "потому что должен", а Алсуфьев, - наступали, прорезывались новые дни, - начитавшись Толстого Льва Николаевича, попадал в желание думать по утрам в одиночестве и оставался свободным. К воде уходил, на берег.
       - Почему вчера не приходил? - приставал мастер в цехе, бывший и надсмотрщиком над рабочими.
       - Не хотел.
       - Почему не хотел? Как, не хотел идти на работу? Я тебя накажу.
       - Выгоните с работы?
       - Ты отрабатывать должен! Тебя бесплатно государство учило! Как я выгоню?
       - Бесплатно не бывает. Я государству заплатил рабством.
       - Где рабством?
       - Я всегда занят не тем, чем хочу, могу и должен. Я раб, здесь.
       - Ты отрабатывать должен!
       - Я свободный человек, я никому ничего не должен.
       - Докажи мне, почему ты не захотел, и можно не идти на работу? - суетливо поражался мастер, закидывая красное лицо пьющего назад и вытаращивая дымные глаза. Он отсидел в концлагере среди пустыни пятнадцать лет, слышал Алсуфьев от рабочих, и возможности, сути свободы не понимал, отучили следователи и коменданты.
       Слепой в бочке, без обиды думал о нём Алсуфьев, срезая мясо с костей туши. Тогда жалел и всех рабочих рядом, привязанных жизнью к бесконечному зарабатыванию пищи для собственных тел, знакомых только с начальной грамотностью, придавленной желчным жизненным опытом, не радовавшим их. Туши, туши распиленных вдоль лошадей, коров, свиней подвозились к мраморным холодным столам, кости в ящик, мясо на колбасу каждый, каждый день, каждый год...
       Миша тоже профессионально знал качество колбас, в холодильнике оставил сухую, сырокопчёную. "Наверное, по старой дружбе у тех рабочих по дешёвке купил украденную с мясокомбината, тырят по-прежнему", - отметил Алсуфьев, отламывая край.
       Лёгкий душой и успокоенный настроением, лежал в тёплой воде ванны, просматривал любые номера городской газеты с неизменившимся среди других названий городов, улиц, стран заголовком. Подальше от ушедшей от стыда Москвы журналисты не печатали объявления проституток о потребности подложиться под щедрых господ и вопли педерастов о поисках богатого друга-извращенца. Немногие перекупщики предлагали барахло из Китая, люди в письмах в газету возмущались узаконенной Ельциным спекуляцией, дотянутой до Азии, развалом СССР, пенсией "для собачьей жизни", разворовыванием страны и войнами "среди вчерашних братских народов", наглостью американцев, указывающих, как жить здесь, "наславших в страну своих гадов нами руководить вместо отступника Горбачёва". Были статьи о трудно выполненных производственных планах, - увидел забытое. Многие не хотели соглашаться с тем, что можно "создавать какое-то новое государство, никто не знает какое, разрушая и разрушая вчерашнее вдоль, поперек, сверху и до низа."
       Мусульмане начали строить мечеть, первую в городе, на голом месте начатом с юрт и концлагеря в конце двадцатых одним из планов сталинских пятилеток. Здесь нашли медь, и лопатами, тачками, кувалдами, широкими кладбищами без памятников сделали крупный медеплавильный комбинат.
       Газеты опять сбили на страшное из своих вчерашних недель. В том российском городе, где жил последние года постоянно, двое выпущенных из лагеря мужчин от голода украли днём в овощном магазине кочан капусты. Рабочий магазина заметил и сказал продавщице. Кочан отобрали. Они вызвали рабочего за угол магазина и убили. Арестовали сразу, и пока допрашивали одного, второй повесился. Голод, кочан капусты, человеческие бывшие жизни и валютные миллионы в иностранных банках, наворованные "законно" кабинетными откормленными преступниками "в законе..."
       Алсуфьев облил голову водой, стараясь оттолкнуть проклятое настоящее. Дотянулся до брюк, взял из кармана крупный стеклянный шарик. Он вертел его, рассматривал, одинаковый со всех сторон, глад-кий, и шарик, как всегда, заставлял задумываться над магией гармоничной формы, просматриваемый насквозь, не скрывающий стеклянную наполненность, да таинственный для Алсуфьева чем-то... Глазами проводил линию от любой точки до центра, насквозь, капли воды скатывались по округлой поверхности, нравящейся идеальностью и шлифовки, и самой круглоты... Сколько не разглядывал его Алсуфьев, определить, чем притягивает...
       А если с определением открывшимся мгновенно потеряется смысл?
       Бессмысленное с вероятностью пропажи близко бродящего смысла. Один к одному, как и некоторые проскальзывания человеческих жизней, пугающих бесполезностью присутствия на земле.
       Тошнит, не из желудка выбрасывается узнанное в толчее двуногих, в налезании друг на друга варваров, имеющих разум в мире животных...
       Но голодным требовалась еда при невозможности заработать на еду. В российской жизни, "славящейся добротой и любовью к ближнему!"
       ..и кто-то им заранее, может их никогда не видя, может и в детстве устроил эти условия... В детстве их или в детстве своём? Не бессмысленное, двумя жизнями оборванное в ничто...
       И жалко, - поднялся Алсуфьев, - жалко людей всегда, и убивших и убитых, и они одинаковы...
       Они и прощения взаимно не попросят, они небытием не просят, смертью одинаковы убранностью с поверхности круглой, плотной, непроницаемой перед глазами земли, останавливающей живое собой, остающейся поверхностью, сколько ни рой в глубину...
      
      -- Глава 4
       Вдыхая влажный воздух, текущий над многими водами, Алсуфьев уходил от города по самому краю мокрого песка. Справа синее, зеленоватое, бирюзовое низом волн, приливающих к ногам и шевелящихся до горизонта, слева жёлтое, настораживающее жаром, сверху оранжевое, как знакомо хотел в самолёте во снах и настроениях быть здесь одному. Он много, много лет постоянно видел серое и белое зимой, зелёное и голубое, российское летом. Два основных там цвета разного времени года. Серое небо - белый снег. Голубое небо - зелёная земля.
       Пустыня слева сразу от воды начиналась буграми песка, и в неё затягивало молчанием, и пустотой она останавливала. По воде ходить не умел как и все, и сел близко от волн, широких, медленных, безбрежно вдыхая одиночество и пропитываясь им, как солнцем.
       Бродивший по столицам европейских государств, он наконец свободно упал, растянулся на песке, ни на кого не настраиваясь и никаких правил не соблюдая. Здравствуй пустыня, свободно, без интонаций подумал, как втягиваясь в радующее её молчание, - здравствуйте, мои волны. С вами было хорошо в юности, Я хотел стать писателем, мне потребовалось уехать отсюда. Я вернулся после написанных книг побыть, где начинал.
       Солнце сильно грело сквозь одежду. Снял штаны и старую удобную рубашку, плавал, лежал на песке. Оглядывался. Не было никого в лёгкой прозрачности, ясности спокойной природы.
       Никого в узнанном и отодвинутом в нежелание мире. Пересыпаемый сухой песок, только физический песок, не лгущий языком, мозгами, политическими, торгашескими, сексуальными действиями, только переливающаяся, натекающая на берег бирюза волн с шевелящимися бликами, бликами, бликами, бликами солнца, не злящего обесцениванием в закрутке инфляции, - Алсуфьев давно искал дня, минуты, - от края её получилось бы послать к чёртовой матери человеческое присутствие плотное, впритирку устроенное цивилизацией, и замонашествовать, не общаясь для чистоты собственной и с религиозными функционерами, лживостью зацепленных тоже самим упованием на дары, на кого-то вначале веры своей, когда бы она у них и была за многими умалчиваемыми "если", тайно выставленными условиями перед "верую искренне в Тебя..."
       Никого.
       Спокойно, легко, легко и одиноко, - без слов сам себе сказал Алсуфьев. - Куда ты торопился от самого детства? Мальчик, не торопился бы. Взрослый, куда ты торопишься? Спокойно, легко. Приятно от одиночества. Здесь и надо быть. Не торопиться, где никого...
       Ему благостила подушка из высветленного, продутого веками песка, искристого слюдяными кристалликами, ему нравилось теплое, без сползающих краёв одеяло толстого солнечного воздуха. Он плыл около сна.
       Что-то появлялось. Здесь на жёлтых ладонях пустыни природа в юности показывала будущее. Сорокоградусная жара выгоняла людей из города, на пляже толпы взрослых вынуждено показывали изуродованные животностью быта пузыри животов, усохшие плечи и вялые ноги слоем жира под вялыми бедрами. Шустрые подрастающие гордились неспокойностью тел, девочки витринно торчащими грудками, точными, как по выкройке совершёнными талиями и не думали резвые стада, через двадцать лет они заменят молчаливую тюленнюю рыхлость "преобладающей части населения".
       Там, вымучивая сюжетную ерунду с обязательными, по теории обманной, конфликтами, и сам не понимал настойчиво насылаемое откуда-то: писать надо ни о чём и про всё, ни о чём и про всё одновременно...
       Посмотреть, как на песчинки на ладони и надолго отделиться от не думающей человеческой стадности, и очиститься от вчерашнего стадного бытия, перед молчаливой, безъязыкой вроде бы природой оказавшимся то ли напрасным, то ли не тем бытиём, то ли навсегда стыдным...
       Стадное, стыдное... Стадное, стыдное, - плыл Алсуфьев около сна, не умея перестать думать и стыдное видя чёрным пятном, его же ощущая пылающими ушами. Неужели я и взрослым не разучился краснеть, за жёсткостью стекла цинизма не спрятался? - увидел себя в пылающих хвостах, рвущихся кверху со сковороды плоской громадной пустыни...
       Вспомнил. Оставаясь на песке рядом с задумчивыми звучаниями перемещения волн, перелетел в один из музеев Вологды к стеклянному шкафу с камзолом и большой, высокой кружкой Петра первого, в один из музеев Будапешта к старинным, самым первым на венгерской земле монетам, в один из музеев Алма-Аты к осколкам первобытной посуды, на брусчатую площадь Риги. И что древнее древнего - искал по музеям.
       Древнее любого камешка, не охраняемого спецустройствами день и ночь и год за годом, древнее самой земли просто ничего не бывает, наткнулся на лёгкость истины Алсуфьев, придавливаясь любимее к натуральности солнца, теплом вошедшего в песок, и себя ощущая обыкновенно счастливым.
       Сам на земле...
       Спал. А кто-то перевернул толщину листов материально несуществующей книги и сказал, проводя под строчками невидимым, чувствуемым Алсуфьевым пальцем: читай, с четвёртого абзаца.
       В московском дорогом ресторане собралась останкинская...
       Москва, - отметил Алсуфьев, напрягаясь солдатом на параде. - Я с детства был приучен знать, что в Москве величественные дома, со всей страны Москве передаётся лучшее, люди там величественные в благородности мыслей, дел...
       Шевельнувшийся прозрачный указующий палец, видимый сквозь закрытые веки, потребовал читать.
      
      -- Глава 5
       В московском дорогом ресторане собралась останкинская элитная команда российского телевидения на придуманный по причине получение от ельцинской президентской команды народных громадных денег "для дальнейшего развития и упрочнения." Назвали праздник "Единение коллектива в новой демократической России."
       Приближалась и вторая годовщина замены Горбачёва в Кремле полезшим на танк Ельциным, и предварительной оплатой за посиделки в ресторане, ночное купание в бассейне и табун иномарочных извозчиков перевели на нужные счета два миллиона семьсот тысяч двести сорок один рубль, плюс на подарки "выдающимся из коллектива" шестьсот тридцать долларов в валюте.
       Лакеи в чёрных брюках с серебряными двойными генеральскими лампасами, в белых кителях офицерского покроя дореволюционной русской армии, со стоячими твёрдыми воротничками, в золотых погонах прислуживали, накатами поднося маринованные, копчёные сибирские, дальневосточные рыбы, эстонские, литовские сыры и мясные рулеты, немецкие, шведские, владимирские водки, венгерские сухие и шампанские вина, абхазские редисы, салаты, пикантной тонкости вкуса травы, голландские, французские ликёры, словацкие шоколады, украинские копчёные окорока, бугристые куски белорусской лосятины, обложенные грузинскими пурпурными сладкими перцами, стеблями и головками чеснока, огурцами и помидорами.
       Глоталось и прожёвывалось.
       До утра охраняемый нанятым отрядом дегенератов в пятнистой полувоенной форме, пьяный, по демократически обнимающийся и целующийся ресторан орал за столиками и в микрофон с эстрады "про поручика Голицына", "Гуляй сегодня вкусно на халяву", пили-ели и показываемые всей России, и заэкранные кукловоды, техники,- редакторы, операторы, бухгалтеры, администраторы, в лица народам не ведомые.
       - Писька вялая твой Борис, я бы ему не дала. До печёнки негативный. Он тебя и не помнит, он и не помнит тебя, милая! Когда Тарас Бульба в своём романе про Гоголя с сыновьями в главе, как они...
       - Воронцов втихую говорил: особняки в Канаде купили, капитально отремонтировали, жёны их и дети по заграницам на фирмах пристроены на большущие деньги, живут там постоянно. Шумейко свою отправил четыре месяца назад, Фёдоров проведать в Америку ездил свою.
       - Люсь, ну правильно! Здесь наворовали, здесь, знают, всех их за задницы скоро возьмут и Борьку как Хонекера под сараем пристрелят. Правильно говорю, как румынского Хонекера, Чаше... Чау... Прячутся туда, места готовят.
       - Я сколько ревела, переживала за Бориса в опасные для его власти дни, а где же особняки нам? Себе им и московских квартир мало, все Брежневу подражают, понахватали имений за городом сразу с лесами, индивидуальными речками и частными аэродромами. Канадские хаты - на запас, да, стрельба начнётся когда здесь. Я особняк не прошу, я напоминать не устаю, отправьте, отправьте меня в загранкомандировку сроком на пять лет с продлением! Нет радости, не могу в этой стране, в этой грязной, вонючей стране. Ой, как за него переживала, и даром?
       - Заместо он царя - а не дам!
       - Переживала! На экран новости читать, и я расстроенная, по-настоящему расстроенная, слёзы в глазах. Я иду через силу, я народ этот тупорылый к терпению призываю и к доверию ему. Через слёзы, через дрожание голоса. Он, помнишь? Подошёл: демократическая Россия вас лично не забудет. Вы навсегда в истории новой, демократической, богатой нашей России.
       - Тарлетку скушай, мне понравилась тарлетка. Ужас! Я три тарлетки съела, куда рулет умещать? Удачно приготовлены у них тарлетки. Договорились, и ты не давай. Ты второй год на него работаешь, от частного своего дела отказалась, и чего тебе? Демократию вместо дорогой шубы? Демократия... Грязь по столице, бандиты, в лифтах насилуют. Лично тебе чего? Чего, ну? Скопом нас подкупил в очередной раз, а глупо, давно надо давать индивидуально, как мы мужикам. Я тебя понимаю. Витька в Японию уехал? Год как. Толя? Стёпка в Израиль? Пашка в Венгрии их баб дерёт, сам по телефону хвалился. А ты? Ты не хуже их спецкорить сможешь, нам они херню всякую шлют оттуда, показывать не знаешь что. То - мытые тротуары, то - толпы тротуарные. Содержание информации где, Люсь? Где? Шахрай - душенька, лапочка. Ростом ниже тебя, а пора на него работать. Он следующий президент, не забудет. А? Ты помни, он следующий.
       - Мне на аппарат снова пришлось выйти. Францию опять пообещали на год, и не говорят, когда точно поеду. Досидим мы в этой гадкой стране до пулемётных разборок. Меня в лицо вся Москва знает, меня на улице разорвут.
       - Люсь, послушай, Люсь. Брехун, писька жёваная Борька твой, и пошла ты на хрен с таким любимцем. Точно, рот тебе до ушей толпа разорвёт, экстрасенсно вижу. У него тысячи в охране, а ты? Газовая вонялка в сумочке у тебя, а кроме? Не на того поставила, надрываешься не на того. Вор, за свою раздутую морду боится. А? Отметь? Остро я сказала, умно? Дошло? Наливай, я выпью. Они убегут. Нам тут поломойками останется пенсии выклянчивать у новой власти. Припомнят, вы, сучки, народу головы морочили, а ну бегом в поломойки! Наливай, я выпью. Они убегут, верхние. Виски наливай, водку не хочу. Ты им нужна была вначале, Горбачёва когда под задницу выпихивали. Баба ты лицом вязкая, привлекательная, глядишься в программе. На тебя в программе посмотрю - читаешь невесть какую хреновину и сама как до смерти веришь в информпонос, не за столом будь сказано. С тобой телик не выключишь, лицо сильно сексуальное у тебя, все пенсионеры твои из-за мордашки и все онанисты, поверь мне.
       - Фу, онанисты...
       - Основное - чтобы хотели тебя как редкую бабу. Сама же в письмах на редакцию читала. Не возмущайся, песикам тоже импонируешь, они тоже люди, ценят тебя. У тебя взгляд прихватистый, ты как розетка электрическая, для любого утюга подходишь. И потому, Люсь, ты гениальная ведущая самой гениальной программы. Попроси меня, для тебя на Хазбулатика выйду? Душенька, лапочка! Те обкомовские пьяницы и матерщинники, а он - профессор. Программу парламентскую намечено расширять, финансирование устойчивое. Хочешь, к нему перейдём и сразу едрень, и уедем за границу? Выпьем. Эх, Люська, даром работа наша блядская, даром журналистика после проституток профессия первая и блядская такая же, сама по уши убедилась. Знаешь? Знаешь? Пей. Покушай, золотце, положу тебе карбонатинки. Оливок тоже положу, тебе они нравятся. А обкомовскому вырожденцу я бы не дала. Ни разу. Не царь он, и не мужик. Одна рожа надутая. Гнилой, сушить его пора со вторника. И всех нас надо за жопы и на высушку, все в этой Москве продажной поизблядовались душами. Первым Борьку, вода у него в голове. Горбач пинал с моста, пили когда на дне рождения Рыжкова на даче, - вода до сего дня в голове, уже как Брежнев по бумажке простейший трёп читает. Пооуо... По-оооу-у-уручик... ручек Гааа-лицын, надеть... наааадеть аар-дена. Люська, а пошли к шефу нашему, чокнемся назло Иванцовой? Подлец он, не пойду. Командировочные по мизеру подписал, и надо? Надо же? В университете вместе училась я с этой жопой-жадиной! Из своих штанов он валюту выдаёт, жадина? Не пойду.
       - И не дашь ему?
       - И ни за доллары не дам, ни бесплатно. Тебе бы дала, да ты не мужик, и я в лесбиянок не играю, мне нравится, когда меня дерут. Ты с китайским кольцом пробовала? Я ору. С двенадцатого этажа до первого ору. Ой ты роо-уу-ожь, хара... Хаара... шо поёшь, ты о чём гово... поёшь, чем цветёшь... Не семнадцать тебе лет, Люська, и очаровываешься, веришь кому-то. Кому? Циникам, алкашам обкомовским, политработникам политбюровским? От козла козлом воняет, кем его не назови, мне бабка всегда вдалбливала. Голой жопой блеснёт тебе командировка на месяц во Францию, они педики, ты им и бабой не нужна. А у пресс-хама морда бича спившегося, тоже не дала бы ему. Политик хренов, вшивота кремлёвская. На весь мир заявляет перед сотней журналистов: данный пункт президент коменти-ро-вы-ва-ет! У него на баб позитивная реакция? Негативная? Нет, не дам. Харя у него пропитая и больными зубами воняет.
       - Да все они испились-изнахратились, матершинники. Как с ними разговаривать? Правители, а матом кроют. Москва надоела. Подлость, не жизнь в стране! Машину сегодня три часа заправляла! При Брежневе мы хотя бы знали, кому за Бельгию, за Хельсинки подмахнёшь разок, подмигнёшь в приёмноё насчёт свое готовности... Налей, выпьем.
       - За них?
       - За их рожи дерьмократные?
       - За них, не поняла ты. Пока последнее они у нас не отобрали.
       - Две рюмки коньяка?
       - Когда бывший министр внешторговский, Авен, в Австрии особняк купил и смывался отсюда, трёхтонный контейнер туалетной бумаги туда себе отправил. Все они доживальщики и кусочники с особняками под Монреалем и Торонто...
       Алсуфьев почувствовал посторонние глаза. Приподнялся.
       Перейдя через века неизменившейся сущностью, с песчаного бугра смотрел на многие воды, мимо Алсуфьева, светло-коричневый мохнатей крутой шеей верблюд. Спокойными крупными коричневыми глазами.
       Над чертой близкого горизонта появился зелёный вельветовый острый верх малахая. Выплыло плоское вечное лицо, плечи, укрытые и на жаре стёганым халатом, перепоясанным скрученным белым платком. Подвернув ноги под себя, старый казах положил на песок посох и сел рядом с верблюдом. Смотрел на блескучую под солнцем постоянную ширину голубой воды, как-будто плоско поднимающуюся к дальнему горизонту. Алсуфьев сел и тоже смотрел на воду.
       Тут нравилось. Тут тишина не мешала никому и никто не мешал никому.
       Из голубого шевеления воды приподнялись зелёно-голубые неровные верхами российские леса. Отряд вооружённых автоматами, пистолетами, наручниками парашютистов кружил в самолёте над полями картофеля, моркови, капусты, выискивая воров урожая с готовностью кинуться с высоты. На одной из опушек близко от аэропорта горел костерок, в бинокль парашютисты видели четверых. По лесу шёл пятый, с корзиной грибов.
       ..Грибник вышел на опушку и за высокой густой травой услышал голоса. Пахло жареным мясом, низко растворялся в воздухе дым костерка. Говорили, пьяно только матерясь, женщина и два мужских голоса. Изнасиловать хотят её, насторожился грибник и приостановился. Пошёл в сторону, обходя, не шелестя травой и не задевая сушняк.
       Над смятой травой густо звенели мухи. Ало зеркалилась стекленеющая кровь, красным мясом на месте одной из ног торчало из ямки тело в женской одежде.
       Грибник перепугался, побежал напрямую мимо костра к близкой автобусной остановке. И запомнил сфотографированное глазами на бегу: у костра сидели двое и женщина, на толстой палке жарились куски мяса, валялась нога, страшная отделённостью от тела, голой белой костью бедра и отброшенной полосой кровавой кожи.
       Трое убили одну, рядом с городом, и обедали её ногой, узнали люди в городе летом девяносто третьего года вместе с объявленной президентом Ельциным "начатым периодом стабилизации экономики и частичным улучшением жизни населения России."
       Я уехал, - прижался пятками к песку Алсуфьев. - Сколько помнить? Да, сколько буду жить, - оглянулся тоскливо на жующего безразлично верблюда и завидуя ему, не умеющему знать. И не бывающего там, где каждый день...
       Охранник не пропускал на телецентр пожилого с толстым портфелем, с бумагами, торчащими из карманов пиджака. Подошёл один из режиссёров, пошептался с охранником,
       - Нарушают свободу слова, - прислонился к стене рядом с Алсуфьевым, ждущим машину с телеоператором, имеющий килограммы бумаг. - Я собрал факты, у меня массе, документов. Ленин в мавзолее лежит без мозга. Мозг дорогого Владимира Ильича в секретном институте поделили на тонкие пластинки и для умственных повышений половину скормили старым большевикам. Сталин съел анализирующую лобную часть. Из оставшейся половины в таинственной лаборатории, она в Кремле под землёй устроена, делением клеток восстановили сведений мозг, изготовили фермент, добавляли в творог и кормили членов бывшего политбюро, для направления на верный ленинский курс. Ельцину как бывшему в политбюро полагается каждый день по рюмке коньяка, настоянном на мозге Ленина, и укол делают, вводя фермент. Отсюда все преследующие страну неудачи. Обеспечьте мне проход к показывающей студии под номером девять, я послан судьбоносно об открытии объявить по телевизорам на всю страну с показом подтверждающих документов.
       Верблюд жевал уже в конце двадцатого века, как в первом. Старик снял малахай, подошёл к воде, омыл лицо, шею и сияющую лысую голову.
       Алсуфьев погладил ласковый песок. Взял нагретую одежду.
      
      -- Глава 6
       Времена последние перед наездом в пустыню Алсуфьев жил в российском городе, обычном по расположению на высоком берегу реки, среди диковатых буреломных лесов и под паутиной современного и накопленного абсурда, без коего Россия, может быть, невероятна.
       Скрытный город сей там, в дремучести природной для того устраивался, - отыскал Алсуфьев, вычитывая документы исторические, - чтобы спрятаться получалось подальше и жить потише, в небытии для царского глаза-указа и для людей любых, со стороны насылаемых в облике сборщиков налогов, священников никоновского подменённого христианства, воевод с плетями, чиновников с запутывающими бумагами, губернаторов века начала и управленцев конца двадцатого, - комиссаров, райкомовских, обкомовских чиновластных...
       Жил город не на больших торгово-проезжих путях затхловато и не продувался, не проветривался веками присутствием людей посторонних, культурой постоянной и умом сильным умеющих присутствующих около и по сторонам к яркости просвещения вытянуть. Сам на себя закругленный, за лесами и частоколами обычаями, привычками подпитывался город самопереварочно. Матерщину ежедневную горожане не отмечали возмущением и отторжением, она принималась как дождь, падает и падает на уши когда хочет, и хамство тянулось как снег, летит и летит со всех сторон, до совета мудрого: надоедает - отвернись, чем хамовьё раздражением собственным останавливать, чем по липу удар кулаком ловить или нож под рёбра. Отсутствие знакомства при начале общения, влезание среди полуслова в чужой разговор вход в любую квартиру без приглашения и разрешения, наследственная боязнь всякого начальства и издевательства над чужим достоинством может и наделили многих горожан долгой угрюмостью, с поддержкой слабой образованности понатянули странные в неподвижности маски обдумывания блошиной чепухи: в левой руке носить хозяйственную сумку или в правой, кашу пшённую на удин варить или пшеничную, и с конца ножа её солить или с ложечки. А других, так же не думающих, сильно, сильно подозревали. Не зная в чём.
       Исконники сами себя берегли, исконники сами себя обездоливали.
       Там была Россия, и родниковой светлости люди в ней не заканчивались.
       И дуло на исконников неожиданно непонятным сразу... Вдруг в веке девятнадцатом на тридцать семь городских грамотных в город сослали "за умствования сильные, для государства губительные" дворянина, и культурного настолько, умного настолько - грибы ложкой не ел, вилку требовал. От царя он за границу уехал, ссылка когда кончилась, сочинил там, в которую сторону весь уклад жизни переделать и на все страны грамотные узнанным стал произведенным от ума великого, ему и памятничек в городе придумали поставить, местность славой его осеняя и достоинства его, чужеродного, влиянием этих мест объясняя и объясняя для самих себя. Вдруг за век тот второго сильно умного на город наслали трепетностью души поостыть в ссылке среди зачумлённости, а тот писателем оказался и засатирил город так знаменито-видимо, - гордились местные, о них все те насмешливые прописи, и глупости их, и дурости постыдные. А лучше, думали и говорили в городе, не присылали бы чужих, "сильно они умные". И ненавидели во все века умных, пугаясь от них обмана, ненавидели к делу способных и в искусствах талантливых, пугаясь собственной высветленной пустоты. Иногда уважать принимались, лет через сто после смерти и после уважения в странах чужих.
       Ничего, Может быть угрюмые, завистливые матерщинники попроще непонятных... и невиноватее... Наука-то любая сама виновата, что умная сильно...
       Так перетащились через горбачёвскую замутиловку-перестройку, покричали приветствия назначенному в начальники очередному лжецу, одному из главных вчерашних коммунистов, пообещавшему построить через месяц демократию, к осени капитализм любимый с пионерского его возраста, - жили, и абсурд тащился к облакам, как лебеда и крапива на городских клумбах и газонах вместо цветов.
       В городе ругали большевиков, коммунистов-воров, коммунистов-расстрельщиков заменивших со временем, и множество улиц так и оставались назваными их фамилиями, и Ленин и местные Головачёвы табличками на углы домов как в насмешку приколотились. Стоял памятник убийце, до семнадцатого года взрывом убившим невинных и посторонних до полусотни человек, и после семнадцатого года переворота ставшим обязательным примером "для продолжения дела" детьми-пионерами. Лежали две гранитные могильные плиты и высились над ними два памятника одному и тому же местному вождю большевиков, в центре города и на кладбище, и в газетах фотографиями загадки загадывали, где же вождя прах и где пустота. Старательно традицию возрождали, объявляя праздник барабанья, с водочной приманкой созывая сходиться жителей на площади и барабанить во что попало, в вёдра и тазики, и плели вокруг вёдер-тазиков словесную умокрутную муть о "современном ренессансе." Однообразно ели, однообразно спали трезвыми и пьяными, тупо-напряженно смотрели однообразные телесерии рыдающих дур, выясняющих, от кого которая когда сделала аборт, ходили по магазинам на людях и по гостям с толстыми бигуди на головах, прикрытых тонкими платочками, в однообразных застиранных, старых штанах для несуществующего между ними спорта и знали однообразно: - "самое умное в жизни - не выделяться ничем."
       Не сплошь да рядом, но вообще...
       И сохраняли себя, матерясь ежеразговорно, неправильно выговаривая словарные слова и на неправильности всегда упрямо настаивая, и береглись "от зла умеющих думать", учась по газетам необразованно-пошлых редакторов и по телепередачам жён редакторов той же кастрюли, просвещение настоящее из века в век обходя, стараясь жизнь прожрать, пропить, продрыхнуть и из жадности, хитрости себя ступенькой предыдущей для поколения следующего не сделать, своим же детям не дать озарения выкинутостью над болотом. Что же, город тот тупиковым местом назвал ум русского писательства ещё век назад, чем, к обалдению понимающих чёрное и белое, однообразно гордиться не забывали: - узрел нас, узрел, - и ходили воровать остатки вещей узревшего, из музея перетаскивать спекулянтам.
       Хорошего всегда мало...
       Среди минералов, произведений художественных, находок исторических, - везде, а в людях, в озвученных речью животных, самых жестоких в бессмысленности пребывания своего во времени даденом...
       Хорошее не бывает у многих.
       Не бывает, и где ни живи, - знал для себя Алсуфьев, - не думающему, не понимающему выше научености, дураку... дураку всегда проще.
       Город тот нравился ему штучными памятниками старины, мягкостью российской красивой природы, из настроений трудное умеющей забрать в себя и непогодой, и золотом лип. Останавливал город и светлыми друзьями, удерживающими на себе надежды.
       Способностью, данной природой, Алсуфьев видел так.
      
      -- Глава 7
       Вечное солнце невероятным широким шаром багрово задержалось, как всё легло на всю землю перед заходом за край.
       На территории бывшего Союза Советских Социалистических Республик миллионы народов обворовывались правительствующими и шакалами пониже, взрывались цеха заводов, железные дороги, мосты, шоссе, аэропорты, иностранные посольства, жилые дома, армейские склады ракет и снарядов артиллерийских, каждый сутки били, накаливались стволами автоматы, пулемёты, танки, орудия, дотягивались до улиц бомбами и ракетами истребители, вертолёты, падали убитые и раненые люди, коровы, овцы, деревья, цветы...
       Среди необъявленных войн кто-то продолжал высаживать на клумбы цветы.
       Своими и иностранными бандитами в рейсовых самолётах захватывались в заложники посторонние дети, женщины и мужчины, оказавшиеся пассажирами-полусмертниками, возле подъездов жилых домов вместе с охранниками расстреливались наёмными убийцами директора банков, торговых домов, вчерашними сообщниками взрывались в автомобилях и собственных постелях предприниматели, накрутившие на тайные и известные счета миллионы пропадающих среди инфляции денег, и на пустырях, в лесочках, под люками колодцев канализации, в подъездах, на чердаках, в ванных и на кухнях квартир лежали трупы, трупы и алкоголиков, и проституток, и обыкновенных граждан распавшегося государства, узнавшие нож, пулю, смертельные издевательства убийц, среди безнаказанности необъявленной гражданской войны озверевших навсегда.
       Остановленная широкая круглая багровость солнца не отпуская в спокойствие невероятностью возможности такого своего постоянства, заставляла разглядеть клубящуюся раскалённую непроницаемость. Алсуфьев не уходил с балкона.
       Торопливо разворовывалось, вывозилось в иностранные банки золото, народное богатство всех бывших союзных республик, отказавшихся обеспечивать собственных граждан нужным для достойной жизни. Вчерашнее общее вдруг стало частным, и частным не государственным, а чьим-то, кто от общего успел украсть. Воровство начиналось с любого скучного кабинетика чиновника двенадцатого порядка, взлетало к строго охраняемым кабинетам мэров, генералов, больших директоров министров, к спецпропускам в Кремль, к меняющемуся то и дело правительству. Ещё неизвестно для кого в Англии, Канаде, Австрии, по Европе и Америке покупались, капитально ремонтировались, обставлялись самой модной мебелью квартиры и отдельные дома, в их гаражи загонялись новейших марок автомобили, в ангары упрятывались яхты, частные самолёты. Первые половины дней лета девяносто третьего года телевидение обвиняло в воровстве неугодных ельцинской бесовщине, после минутного перерыва вертелись метелью обвинения в сторону ельцинистов. И за наглое воровство никто не арестовывался, не осуждался, а иные как-то оказались в подготовленных за границами особняках и утихли.
       Народ призывали терпеть трудности и больше работать. С поставленными режиссёрами улыбками на американский манер призывали самые бессовестные, - коммунисты-оборотни, пообещавшие построить совсем новое светлое завтра, - капитализм.
       Легче оставалось сумасшедшим, они не понимали.
       На старых границах в полуголодных, оборванных, без нужной боевой техники и боеприпасов пограничников били огнём, пулями, снарядами из-за нейтральной полосы и с тыла, с пригорков вчерашней своей земли - вчерашние сограждане. Раненых, убитых солдат, офицеров оставляли обезглавленными, сожженными в бензиновых лужах. На новых российских границах где и охранялись дороги, а где везли по лесам и напрямки украденное в России, все, что получалось продать, от цветных металлов до живых девушек. Из Кремля подкупающими приказами раздавались генеральские звания, миллионные пособия верным, государственные дачи в личную собственность, - подкупались и покупались только нужные распорядители,
       Алсуфьев предполагал, потерпел бы свободно живущий солнечный шар издевательства и унижения, обкрадывание силы своей.
       Взвизгами, выкриками, отупляющей настойчивостью, бормотаниями, куплетными завываниями, шоколадными женскими голыми грудями, сбриваемыми на ногах волосками, шевелящимися пляжными и постельными задницами нагло рекламировалось, за что научные сотрудники, рабочие, колхозники, врачи, за что работающие не могли заплатить, заранее ограбление налогами и финансовыми махинациями правительства. И быстрей, быстрей, под пугания новой диктатурой при диктатуре существующей, Фашистами, красно-коричневыми, пребывающими неизвестно где, вывозились за границы лес, газ, металлы, нефть, уголь, а ввозились алкоголи, прошломодные одежды, отравление продукты, резиновые надувные женщины и отдельно резиновые женские и мужские половые протезы. Живым товаром из российских городов выманивались, с завышенным по лживым документам возрастом, пятнадцатилетние девушки, за валюту продаваемые за границы в служанки к трактирщикам, в проститутки, в миньетно-содомированые автомобильные ублажение и коллективные оргии ублюдков всех стран и наций, возрастов и заразных болезней. Через бесстыдные объявления в газетах непотребные пока туда мальчики зазывались доморощенными педерастами "для верной и нежной, хорошо оплачиваемой любви." Из умерших несчастных русских младенцев вырезались внутренние органы, расторопными мерзавцами продавались на лекарства для тех же заграничных миллионеров, - за валюту, за валюту всё без греха...
       Багряная тревожность солнца странно не уходила, плыла над краем пустыни, как-будто уже и Азия поменялась кое-чем с Севером бартерно и день полярный на всю половину года перешёл сюда.
       Города бывшей единой страны на въездах обложились бетонными заграждениями, обставились танками и бронемашинами за мотками колючей проволоки, а где не начинались пока открытые бои армейским оружием, - первые, вторые, третьи этажи жилых домов, Фабрик, больниц, заводов, контор, магазинов, аптек, - дома сразу улицами напролёт оделись по окнам и дверям в решётки, и как тюремным наказанием сделались оставшиеся рабочие места, квартиры, а свободными стали, вместо честных граждан, уголовные преступники.
       Своя страна становилась чужой, непригодной для жизни.
       А оборотень с толстым, угрюмым лицом, любой пустяк в своём кабинете как первоклассник читающий только с листа бумаги затравленными, злыми, заплывшими то ли жиром то ли похмелью глазами, оборотень, всю свою взрослую жизнь вкуснее других пивший и евший сделанное теми, другими, в коммунистах-начальниках заставлявший тех, других работать на своё благо, их трудами укреплять строительство коммунизма, эти идеи всеобщего братства и равенства жёсткими действиями вбивавший в тысячи, в миллионы человеческих жизней, коммунист, через унижения продравшийся на тронное место расстрелянного его предшественниками российского царя, - оборотень объявил оторопевшим вчерашним однопартийцам, советскому по жизни народу быстрейшее создание противоположного общества капиталистов, - наверное и сам оторопел без коньяка, виски и водки, переобъявил поворот ко всеобщему скорейшему обогащению, указами объявленными и скрытыми заталкивая народы во всеобщую нищету, - запутался вместе с оборотнями-прихлебателями и загульно начал врать стране своей, узнавая, кого передёрнуть в министры, на что распылить украденное у народа богатство и как дальше изничтожить силу страны - у врагов страны, объявивших "победу над врагом, повергнутым навсегда."
       Народ нищал, слушал, смотрел, терпел. Ожидая неизвестно чего.
       Алсуфьев пробовал не знать мерзостей лгущих оборотней, смердящих политикой разрушения живой жизни. Недели три назад он проходил по улице российского, без гражданской войны города. На перекрёстке милиционеры обмеряли белеющий крошевом стекла асфальт возле лимузина. На капоте и по всему серебристому боку темнели дыры от пуль, красная голова застреленного виднелась за остатками стекла у руля. Бандиты, мафия, никого не боятся, днём из автомата, - говорили люди у перекрёстка, - нет порядка, страной правят новые хозяева, бандиты и мафия...
       Даже от припомнившихся видов всегда толстых, всегда не притягивающих пришторенной злобой лиц правящих, издевающихся над людьми своей страны, за что-то ненавидимой шли, стало отвратительно.
       Алсуфьев сидел на балконе, видя лиловатую, близкую к ночи пустыню. Россия, как сердце, билась в западной стороне, куда перешёл вечерний свет. Он не знал, что будет завтра с Родиной и с ним, со всеми ему близкими людьми, и не знал куда деваться, замученный знаемым.
      
      -- Глава 8
       Спасающая природа мягко вынула замаявшегося человека из чёткости настоящего времени, через неуловимую порожную секундочку перелила его в сонное отсутствие.
       Листающий прозрачный палец бархатно перевернул страницу фолианта, толстого, размерами со среднюю комнату.
       Круги огней внизу с горящими внутри точками фонарей пунктирно показывали течения улиц, а дома с погашенным электричеством в квадратах, прямоугольниках кварталов присели в темноту, такую же, как в пустыне вокруг. Человек, мягко летающий над городом, и не хотел показа освещением подъездов, дверей на лестничных площадках и самих комнат. Я в городе именно этом как у себя дома, - понимал он спокойно, мягко раскачиваясь над крышами, подлетая ближе к крышам, ближе к тихой темени, - я знаю, где что взять, не задумываясь.
       Счастливо не сомневаясь: ждёт впереди что-то неизвестное, а нужное.
       В длинном сероватом плоском облаке темнело пятно. Плавающий по небесам подлетел, остановившись над прошитой бесшумно сероватостью. На красном сундуке, обшитым раскалёнными широкими железами, сидела женщина, положив ногу на ногу. Она высоко, за сахарные круги колен подтянула юбку, показывая кружева самой нижней. Оглаживала тонкую кожу высокой голени красного сапога. Второй, снятый, стоял на облаке, рядом. Поманила сгибаемой ладонью, опрокинувшись, легла на сундук, и из щелей между стягивающими раскалёнными железами сразу потекли монеты, монеты, монеты. Подняв колени, и женщина растворилась, умещаясь в сундуке, в свежих поблёскивающих монетах, монетах, монетах.
       Орталык, - сказал невидимый, и летающий догадался: слово казахское, кажется, означает - центральный.
       Он повернулся лицом к центральной дуге ночного небесного свода и разглядел заботливые женские руки, обнявшие, прижавшие к груди спящего младенца. Головочка младенца лежала на тепле матери как на самой удобной подушке, бугорочки носика свято двигались, вдыхая защищенную безмятежность, из-под покрывала выглядывала и влекла поцеловать сразу любимая пяточка. Тревожить нельзя, вспомнил летающий и растеряно пожалел, что никак не смог разглядеть сразу уважаемое лицо матери. Но поблагодарил её...
       Внизу, над сиреневыми толстыми медленными дымами, тянущимися из семи высоких труб металлургического комбината, зеркально заблестела этажами одна из самых дорогих петербургских гостиниц, и пролетающий на тротуаре перед ней заметил идущего себя и идущую рядом вчера любимую. Вон за тем окном, где на плечиках сушится рубашка, я ночевала с американцем, - сказала вчера и пока любимая, и человек почувствовал себя пакетом для отбросов. Не переживай, медленно пропел голос Эдиты Пьехи, всякое бывает... Гостиница перерисовалась в майские тополя, запустившие майскую метелицу пуха, и человек затосковал по своей глуповатой, тем и сладостной юности...
       Он вспомнил ощущение травы за деревней. Там падал, засыпая без всякой постели, и мягкость земли сейчас выровнялась с мягкостью неба.
       Алсуфьев с вязким сонным любопытством наблюдал, как человек на небе проплыл мимо киосков, торгующих оттопыренными голыми женскими задами, вываленными на глянцевые обложки, как воздухом надутые груди тоже проплывали мимо человека небесного, все эти отбросовые стандартные, как дверные замки, блондинки со спущенными на туфли трусами, шатенки, заталкивающие во влагалища деловито, с рекламным наслаждением обманным никелированные металлические штыри, протезными и улыбками показывающие отринутость от стыда, от боязни человеческого презрения. Привет, сказала какая-то мерзость человеку, оказавшемуся в экране телевизора, - мне на свидание к деловому мужчине, а я обнаружила насекомых у себя на лобке. Вымой мне лобок шампунем "Белый зуб". Высуши вентилятором "Тампекс." Покупайте шампунь "Белый зуб" и вентилятор "Тампекс"! Вы избавитесь от насекомых на лобке! - села та мерзость на крышку золочёного антикварного стола, раздвинула ноги, показывая лобок на фоне стен дорогой для русских душ Грановитой палаты Кремля.
       Я не хочу жить в таком времени, подумал кружащийся над спящим городом человек. Природа не ответила словами. Он перевёлся сквозь возрастание назад и сделался тревожным мальчиком, и торопящимся жить, и понимающим таинственно, чего ищет, и не знающим, как сделать. Он с удовольствием помнил, - в атмосфере теперь нет цинизма, не будет и завтра ни цинизма, ни пошлости, ни отвращения.
       И как-то пролечу сквозь шифер, стропила крыши, перекрытия этажей... И нужное ждёт впереди, сейчас...
       Двумя лепестковыми створками раковинки распахнулась мягкая, золотисто-оранжевая, тёплая комната с ровным ночным покоем, с капелькой, искоркой, пурпурной росинкой радости, и из искорки, пурпурной росинки перекинулась новыми стенами для прежней, бывшей когда-то комнаты, новым ковром, тем, и потолком, и сияло, грело радостным со всех сторон.
       Как вздохнув, он очутился внутри и застыдился, запереживал, что разбудил среди глубинности ночи. Босыми ногами на ковре стояла, прищуриваясь и извинительно пробуя улыбаться со сна...
       Он не спрашивал имени, он знал. Он не спрашивал позволения быть, он видел...
       Ноги, почти одинаково ровные от верха до ворса тёплого ковра, смешные, трогательные пухловатой толщинкой, кукольностью, - кукольное, пугающееся сорваться в зевание лицо, перепутанные отринутой подушкой волосы надо лбом, мешающие и щекам, убираемые сонливыми тёплыми руками...
       - Иди сюда.
       - Нас не настигнут с руганью?
       - Иди ко мне и слушайся меня. Я сама знаю...
       - Ты на четвёртом этаже, замки заперты. Ты не удивляешься тому, как я попал сюда?
       - Зачем? Я знала: случится, чего я желаю. Ты торопился стать взрослым, торопился. Стал? Нравится тебе в уважаемых, ответственных?
       - Меня там нет. У взрослых...
       - Тихо, - предупредила пальчиком. - Я знаю, у взрослых... Боже ты мой, сколько ненужного для хорошего ты увидел, услышал, узнал... Я могу тебя пожалеть, я должна тебя сделать снова ясным, чистым. Я рождена для этого, и все твои тяжести...
       - Ты откровенно говоришь, а я всегда стеснялся тебя...
       - Я рождена и стану женщиной, и от меня будет жизнь, а ты будешь взрослым, будешь мужчиной, а вы, мужчины, всегда глупые, умеете курить, стрелять, болтать о своей силе и оставаться в дураках...
       - Умная, сколько тебе лет?
       - Может пятнадцать, может шестнадцать. Со сна я цифры плохо помню.
       - А мне?
       - Ты о своём превосходстве? Смешной, тебе столько, как хочу я... Ты на свидание стесняешься вызвать меня из дома.
       - Из-за того ты не стесняешься стоять сейчас, передо мной, в ночной сорочке?
       - Да, потому что тебе нравится, ты мечтал такой меня увидеть, я знаю. Я лучше тебя знаю и в противное съехать не могу, не умею.
       Тёплый, золотисто-оранжевый свет, возникающий отовсюду и непонятно из чего же, обнимал обе фигуры эфирными бархатными дотрагиваниями, оборачивал в кажущееся вечное постоянство, вечную потребность высокого, отделённого от странной нелепостями взрослой жизни, здесь ненужной никогда. Ничего не понималось жёсткой, оскорбительной разумностью, ничего не останавливалось, продолжаемое ощущением. Согласная с судьбой своей стыдливо улыбнулась, виноватая заранее, стыдливо и разрешила и насторожилась дотронутости пальнем до скошенного низкого плеча, как-то не умело, как-то умея обняла, позвала дальше, под пурпурный полог, под горения непонятные, не ждущие размышлений, и забрав чего-то в неведомый, невидимый цветок, таинственно возвеличила, наградно переведя в себя все мучающие волнения, наградно отпустив в лёгкость, в торжество золотисто-оранжевого, пурпурного света, - света, теперь разлитого в душе его и не кончающегося биениями необыкновенного, гордого родника...
       - Я вернусь к тебе отовсюду.
       - Мужчины всегда говорят глупости. Живи...
       - Мужчины... Тебе сколько лет?
       - Я говорила. Боже, да я только что произнесла, что мужчины...
       - Да какой я мужчина?
       - Да, ты мальчишка. Да, мне сразу страшно за тебя. У тебя будет много забот, и самое трудное - ты не сможешь соглашаться со всякой пакостью, я тебя таким сделала.
       - Когда?
       - Сейчас.
       - Заколдовала? Заговоры знаешь?
       - Чепуха. Сделала для тебя хорошее. Может быть, и очень хорошее. Что тебя тревожило, мучило, я заменила нежностью.
       - И я стану нежным?
       - Ты будешь разным.
       - Мне почему-то горько, сейчас.
       - Так бывает.
       - Да откуда ты знаешь?
       - Понимаешь, музыку не объяснить...
       И город сомкнул чёрные шторы ночи наверху, под взлетевшим в небо.
      
      -- Глава 9
       Лимонно-белое, не по-российски настойчивое постоянной с безоблачного неба яркостью солнце опять удивило своей проникнотостью в любые узкозти улиц, присутствием везде напоминая воду, и город на сине-лазурном продолжении берега, на крае его стоял утопленным в солнце, существующей Атлантидой, оказавшейся на пространстве Азии.
       Алсуфьев брился на кухне. Оглядывался на начинающее пахнуть над огнём кофе, смотрел в окно. Свободная с утра голова ассоциациями затягивалась в недавнее прошлое время. Запах кофе переставил Алсуфьева в элитный бар московской одной из творческих контор, вплотную к спине седого, длиннолицего композитора Микаэла Таривердиева, глядящего на собравшуюся богемщину печальными армянскими глазами умного человека. Алсуфьев и сейчас пожалел, что хотел и постеснялся тогда, стоя вплотную к нему в очереди за кофе, сказать Таривердиеву благодарящие слова, все знаемые, - за всю слышанную его музыку. Сказать не знакомому, без корысти...
       Спасибо Таривердиев, спасибо мастер, - подумал Алсуфьев теперь, - спасибо за доброту от музыки вашей и не дай Бог вам попасть в несчастье на московских улицах современных, со стрельбой, со взрывами магазинов, ресторанов, подъездов, автомашин, с гибнущими случайно прохожими, с баррикадами в ночи очередных государственных переворотов...
       Вздуваясь радужными пузырьками, кофе лезло на края. Алсуфьев подсолил и снял с плиты.
       - Запах бодрящий, - сказал в ушах голос не бывшего здесь Олжаса.
       Завспоминались те его шутки, тот полузавтрак-полуобед в гостинице "Москва", тогда в Москве-городе срочно вознесённую в перворанговую и охраняемую чуть ли не автоматчиками. Этажи насквозь населяли народные депутаты Советского Союза, одурманенные и Москвой после городишек-деревень, и кремлёвскими коридорами, и лицезрением самого Горбачёва Михаила Сергеевича, и собственной, одеревянившей лица подзаполученой значительностью.
       Смеялся шуткам Олжаса Сулейменова, поэта. Тогда и генсека казахстанского Союза писателей, и почётного, то есть нужнейшего для добывания денежных сумм председателя череды кворумов, конференций, семинаров, совещаний республиканских и всесоюзных, круглых столов, заканчивающихся ресторанными, квартирными пьянками и очередными удачами очередных страдателей, с речей о радении за народ, о "дальнейшем расцветании братских литератур, культурных дальнейших углублённых связей" быстро перескакивающих в личную выгоду и непременную для себя прибыль.
       Сидя на заседаниях начатых и последних съездов народных депутатов Советского Союза, тогда Олжас был весь при полномочиях и повыше, не зная, как и все: завтра - гражданские войны на своей территории, бандитизм в городах, "юридически правильно оформленное" разворовывание государственного имущества начальствующими от московского Кремля до жиденьких должников-колхозов, завтра - преступники, предатели назовутся героями страны а герои - гадами.
       А до политического Чернобыля - горбачёвская свобода от брежневских, андроповских придавленностей. В Москве первые омоновцы избивали первыми резиновыми дубинками первых уповающих на вседозволенность митингующих интеллигентов и никто поверить не мог, что через год-полтора после семидесяти лет мирной жизни из автоматов, танковых и полевых орудий, ракетных установок таджики будут убивать таджиков, грузины грузин, армяне армян, и все людей любых национальностей рядом, украинцы начнут грозить войной русским, а русские гнусно повторят древнюю историю предков, стреляя в русских в самом центре своей столицы.
       Дружили без отчеств. Всегда со дня, как много лет назад познакомились и подружились, и Алсуфьев, оставаясь по взаимной прояснённости с ним на ты, старался не знать титулы и должности друга. Летом девяносто третьего года нормальный разумом Алсуфьев не хотел оказаться в разных с Олжасом окопах гражданской или межнациональной войны.
       Он смотрел в окно на спокойное небо, то же самое, что в дни своей юности в Азии, чего-то съедал, завтракая, чем-то запивал горькость кофе, размышлениями снова упираясь в одно и то же: он давно, давно предан своим государством. Диктующее религиозные, моральные, нравственные, сексуальные, политические дозволения и запреты государство требовало покорности, безмыслия раба, а жизнь вокруг и предыдущая, знаемая из книг от самой первородности, толкала ежедневно к другому, к свободе.
       Куда теперь? Когда и прежде было не совсем по пути...
       Думал и знал: он хочет жить и жить удовлетворённо не может среди постоянного отвращения ото лжи, писателями, журналистами, чиновниками и всеми продавшимися в служение новым правителям обломанного государства ежесуточно вдалбливаемой любому человеку в подсознание и сознание, лжи, любого ею забранной делающей преступником перед честью, совестью, религиозными канонами и толпы народов делающей ничтожеством, умеющим только работать на обманывающих и подачкой, давно не оскорбительной, иметь кусок хлеба для дальнейшего рабства.
       Воровство, обман, рабство тянулось по Руси со времён скифских и рабами, украшенными даже маршальскими звёздами, и верховными господами-хамами, матерящимися перед журналистами и перед сотрудниками своими. Он понимал, что отравлен их проклятой политикой, густым дерьмом, пакостью заговоров, секретнейших и открытых гадостей, постоянным разрушением существующей жизни.
       Алсуфьев завтракал и помнил: на Россию натягивается новым кошмаром голод. Сколько раз видел стариков, роющихся без стеснения днём в уличных контейнерах и из мусора выброшенного, выброшенные и сами из гуманности, достающих белоплесенные скрюченные куски хлеба, огрызки огурцов, косточки от съеденных кем-то персиков, арбузные корки и рваные ботинки. Когда продукты распределялись при горбачёвских провалах ещё более-менее честно, ещё по карточкам, - сколько раз относил копленые пакеты, коробки сахара, риса, вермишели в церковную общественную столовую, отдавал старушкам, бесплатно слабыми руками перетаскивающих кирпичи, мусор, восстанавливающих порушенный храм и кормящих работающих товарок бесплатно, держа столовую на подаяниях. При ельцинских угрюмо-капризных угроз, пробурчиваемых на всю Россию с телеэкранов, уже голод, знал, наступил, уже видел в гастрономах людей старых, купивших хлеб и озирающихся, и держащих булку двумя руками, надёжно, и откусывающих сразу у магазинного прилавка. И не мог поделиться с ними ни деньгами, ни... еда - хлеб и чего-нибудь самое дешёвое.
       Видимый из кухонного окна, на голубизне неба, пролитой солнцем развернулся в сторону Москвы белый взлетевший пассажирский самолёт. Не отстреливается от ракет теплового наведения, - отметил Алсуфьев. - Как началось в Афганистане и дотянулось до Абхазии, Грузии, до Таджикистана, Армении... Как и к Москве может подобраться.
       И кто же больше палач? Природа, рождающая человека, или человек, рождающий головой, руками смертоносное, смерть? И почему природа преступное существо - человека, повторяет во многом количестве во многих веках? Надеется на образумление?
       Толкался под одежду тёплый лёгкий майский ветер, недавно стелился под ноги густо заросший травой ковровый мягкий берег российской реки, озонили светлыми стволами сосны на холме рядом, и к ним шёл, слушая проклинаемого в президентских газетах российского политика, народного депутата Сергея Бабурина. Знал, - раскол трещит, проваливаясь в глубину толп верующих и циников, ворующих и трудящихся, защитников России и врагов, и опасно идти светлым днём с тем-то перед глазами горожан, собравшихся на берегу праздновать, - знал, - составляются устные списки "наших и чужих", приятели вчерашние перестают приходить в гости, отрываясь навсегда, - знал и шел. Афористичный Бабурин самолюбиво говорил, Бабурин постоянно улыбался понятым им, рассказываемым подлостям противников своих, - Клинтона, Ельцина, Полторанина, Бурбулиса, Хасбулатова, - Бабурин выставлял под солнце известные миру усики и бородку поправлял на ветру седую надо лбом в чёрных волосах прядь, - "гражданская война, к сожалению, в любимой нами России развязана Ельциным и его окружением и идёт в форме иной, иными методами, нежели в году девятьсот восемнадцатом, и мы можем погибнуть в любой день, не обязательно увидев окопы свои и противника." "Против вас могут быть применены методы террора? Автомобильная катастрофа, подставное ограбление квартиры с убийством?" "Запросто. Вплоть до посыла на нас танков и обстрела здания Парламента, ракетами с боевых вертолётов." "Да неужели можно решиться на такой ужас? Разве они не понимают, что историю не перепишешь?" "А им наплевать на историю, для них она не в счёт. Им важнее выжить самим, любым способом."
       Под сорок лет Бабурину, и в словах уверенность, эйфоричностъ молодой популярности...
       Перебирает, пугает самого себя, невозможна у нас стрельба по Парламенту, - подумал Алсуфъев и сказал: - "Сергей, меня давно заставляет задумываться проблема государства. С одной стороны оно и воспитывает в определённой им идеологии, вмешивается в личную жизнь людей, и судит, и благодарит, и наказывает, - оно диктатор, - а с другой стороны вот сейчас, когда государство СССР рушится вплоть до экономического, военного распада России, жить ещё страшнее, люди остаются беззащитными в домах, городах, в стране..." "Только по причине разрушения государства как стабилизирующей системы. При неудобствах, жесткостях государство должно быть, показывает история. Сейчас у власти в России разрушители. Разрушение не есть естественное продолжение жизни общества, оно ведёт к концу." "А скоро ли наступит конец власти Ельцина?" "Думаю, к осени его не будет."
       Майский разворачивающий новые травы, листья ветер, и пещерные глаза со стороны: - "Мы демократы. Кто не с нами, кто с Бабуриным по набережной гуляет, тот против нас." "А кто за вора, - в других глазах блещенье, - за ельцинского собутыльника Полторанина - не забудем и не простится." " А кто у нас в подпевалах местному представителю президента, вчерашней райкомовской морде, помещику оба-ному..." "А кто против продажи земли, против частных заводов и фабрик..." "А кто запрещает нам торговать в киосках и нефть вывозить в загранку за валюту..." "А кто против колхозов и за растаскивание госсобственности..." "А кто против свободной продажи журнала "Плэйбой"... "А кто против частных свиноферм..." "А кто за разделение России на несколько государств..." "А кто свинтил с моей машины все колёса и лобовое стекло вынул..." "А кто ломанулся ночью в мой личный магазин..." "А кто по пьянке у кума мою жену по согласию дуры пьяной изнасиловал..." "А тем, которые в телевизор жидов на все каналы натолкали, Тель-Авивдение в России устроили..." "А кто отказывается служить в российской доблестной армии..." "А генералам-ельциноидам, прислужникам оккупационного режима уральского борова..." "А укравшему с моего балкона пять вязанок лука и полкило чеснока..." "А кто на Хасбулатова надеется и увеличенную им пенсию получает..." "А кто постиранное бельё во дворе с верёвки украл..." "А кто цену за булку хлеба от двадцати копеек до ста пятидесяти рублей довёл..."
       Тот против нас.
       Тому смерть.
       Петля на берёзе.
       Пуля промежду глаз.
       Уничтожение.
       Всем, кто против нас, как научил великий пролетарский дорогой Максим Горький. "Если враг не сдаётся - его уничтожают."
       Чтобы не болеть душой и не знать злобное хотя бы один день, Алсуфьев после завтрака лёг спать.
      
      -- Глава 10
       Листающий добрый прозрачный палец перевернул страницу, пуская в другое пространство и точно не означенное время.
       Пускай... Важнее совсем иное, иное настроение, искомое состояние счастья, жизни радующей...
       Была кривоватая, с дощатыми тротуарами в три кривые доски улица российского городка, такой через многие листопады дотянутая и века девятнадцатого в конец двадцатого, - сиренями, заборчиками, сараями, поющими петухами, округлостями булыжной мостовой, вылезающей из-под асфальта широкими лоскутами и дающей, напоминающей мягкость прошлой жизни, протащенной через погубление "прогрессом, провалившейся с самого семнадцатого года в жестокость, - после гуманистов великих...
       От новых стандартно-скучных районов улица как проводила по настроению бархоткой, убирая от неудач набранную пыль сердитости, чужелюдное раздражение. Особенно приятно, мягко проходилось по тротуарным доскам, когда ни единого человека не было впереди и сзади, тли шла какая-нибудь старушка.
       К любой старушке тянуло подойти, сказать доброе что-то, дотронуться, дотрагиванием любимому в жизни передавая свою любовь.
       Мягкий природной чернотою постаревших век назад ошкуренных бревен стоял в траве и кустах сирени дом фасадом в длину хорошего дерева. Темнели узкими стёклышками почти засыпанные окна нижеземельного полуподвального этажа. Выпячиваясь над тротуаром коробками, тянули за себя окна комнат, и над ними, по серо-чёрной, мягкой от времени подкарнизной доске вырезание неизвестным добряком-столяром сердечки, стрелочки, рядами сердечки, сердечки...
       Полузнаемый, полупридуманный старый дом встречал как любимая собака, виляя навстречу косо опущенной, чиркающей по травянистой тропке калиткой.
       Звали дотронуться до себя, до полустёртости краски и лака перильца крыльца, точёные по моде прошлого века балясины под ними, воздух сеней, всегда прохладный от продольных полукружий сосновых бревенчатый стен, убирал автомобильные гари улиц города, не пропуская отраву дальше себя. За толстой, из настоящего дерева, широкой, оббитой твёрдым, фанерным от времени дермонтином дом начинался ландышевыми запахами, натёкшими в форточку, восковыми натирками старой мебели, вчерашнего остывшего кофе. Слабо, спокойно блестел латунью из-под патины подсвечник, шелковый блеклый абажурчик на маленькой настольной лампе пах пылью лета может быть года двадцать первого, может и четырнадцатого, когда на спинке гнутого венского стула видели висевший китель жениха-прапорщика, весёлого перед отбытием на фронт первой мировой... И гардины, подъеденные мебельным жучком, висели самые первые на гвоздиках, вбитых при вселении.
       Бабушкин дом. Давняя здесь хорошая жизнь просила хорошо жить дальше.
       Мокрый осенью дом с удовольствием затягивал в трубу дым поджигаемой бересты, треск и кипения дров в огне, начинал отпыхиваться долгим теплом выбеленной чистой печки.
       В доме хотелось быть постоянно.
       Прижимался к полу из года в год низкий, коротенький письменный стол, двумя тумбами стоя на коротких точёных толстых ножках. Держал на себе письменный прибор, ямками в столешнице указывая неизменность его места по центру: неизвестного полупрозрачного желтоватого тёплого камня полированная плита с вырезами под предметы, гранёного стекла две чернильницы с бронзовыми куполами крышечек, литая в завитушках подставка под визитные карточки, письма, и чертой подводящей впереди - желтоватая полупрозрачная ручка с настоящим стальным пером, не испорченным.
       В доме хорошо падалось в низкое креслице на точёных ножках, спиной на резные завитки деревянного обвода, на полувытертый бордовый овал бархата среди его. Руки сами попадали на полубархатные подлокотники, гасили верхний подабажурный свет, приглашали жёлто-оранжевый клинышек на верх стеариновой толстой свечи и наблюдалось, без напряжения отсюда наблюдалось за темнеющим узким спуском улицы с крутизны, за мандаринового, рубинового, малинового цвета прямоугольниками штор на чужих теплых окнам, за спокойными домами наискосок, деревянными, бревенчатыми по дальней видимости всей улицы...
       Буграми взволнованного золота колыхалась высокая берёза, растормошенная, неочесаная, как только сложенная копна сена, вознесённая и оставленная над землёй, - вытягиваясь, хлестались по холодным переливам ветра длинные тонкие юные ветки, отдельные, - мимо них клочьями неожидало пролетал печной сизый дым. Больше хотелось топить печь, дольше сидеть в мягкой приятности полусумерек, и никогда через стекло телевизора не пускать в свой дом президентов, министров, какой-то другой тупомордной сборщины, без всякого спроса и разрешения извещающие о своих отлётах куда-то, жратве и выпивоне на обедах каких-то, прокручивании афер с кем-то и часто в результате - гробы, загружаемые в самолёты, погибшие не их сыновья, братья, дальние родственники...
       В доме живое показывалось живописными словами и объяснялось гуманными хорошими людьми, - читались потрепанные, с той, старой орфографией сытинские издания книг Льва Николаевича Толстого, заворачивающие в добрую зависть светоносности томики Бунина, Гарин-Михайловский рассказывал с коричневатых страниц о детстве и продумывалось, нарочно ли Чехов устроил для Каштанки вариант потерять родные стружки столярной мастерской. Так свободно тут пребывалось - рисунки, трещинки на обоях разглядывались сколько угодно, когда наступало самое лучшее желание: думать.
       Разрушительное для жизни обводилось стороной.
       За печкой второй век стояла металлическая кровать с покрашенным кем-то гнутьём никелированных спинок, с никелированными шарами, с белыми занавесками и под ними и белым вдоль матраца подбором, и одеяло, толстое, широкое, придавливало собой, отграничивало прибавленным теплом со всех сторон и возвращало спокойствие, после работы до глубокой ночи умело не выпуская на поостывший пол, до буроватых новых октябрьских суток.
       Дом творчества, свободный от принуждения, от необходимости за обстановку и еду продавать единственную, собственную совесть чиновным мерзавчикам и мерзавцам, и не думающим, что кто-то умеет обойтись, остаться вне чадящей подлости.
      
      -- Глава 11
       В доме, по крыше и стенам отглаженном российскими ветрами, метелями всего века, Алсуфьеву в спокойные дни нравилось доставать из левого верхнего ящика комода старый альбом с Фотографиями, начинающими эту бессловесную книгу ноябрём девятьсот девятого года. На первом снимке перед картиной во всю стену ателье, показывающей зимнюю дорогу в лесу реалистично, стоял бородатый, строгий человек в длинной шубе, валенках. Шапку держал в руке, напряженно согнутой в локте. Портретно позировал студент в форме того времени, с гербовыми пуговицами и при белых перчатках, в треуголке. На стульях в полукружок сидели четыре женщины в одежде давно забытых покроев, как взятой сегодня из театра. После провала во времени появлялись люди сразу предвоенных лет, угадываемых по одежде, значкам на коротких цепочках, и начинались стандартно посаженые перед фотокамерой странно взрослые юноши в солдатской форме пятидесятых, шестидесятых, девочки в белых праздничных фартуках поверх школьных платьев, неизвестные трезвые и застольные мужчины и женщины.
       Алсуфьева удивляла гордая глупость солдатских глаз и надёжность невзволнованости школьниц, остальных женщин, взрослых. В альбоме охранялась успокоенная прошедшестью жизнь, и из наступившего будущего времени, далёкого для людей из фотоальбома, она казалась гладкой масляно-сахарной тортовой поверхностью, дотронься пальцем и оближи.
       Хотя по их русским жизням тяжестью раздавливающей прошлись различными обманами, разбоями, бандитизмами, голодами, расстрелами две революции, реформы большевиков, война сорок первого и оскорбительные всегда указания начальствующих, кому как поступать можно от заводского цеха до собственной постели.
       Коричнивела багряная, лимонной золотистости опавшая листва. За голыми ветвями деревьев вся улица становилась прозрачнее, высвечивалась холодной далёкостью. В октябрьскую осень дом среди на него похожих стоял в серой сырости дней, одинаково тусклых с кажущегося ненужным рассвета до близкой послеполуденной темноты. Грязь, лужи под дождями не исчезали. Топилась печь, в стекло близкого к дверям окна царапала лапами высокая ничья собака, смотрела как нищий человек, с очень внимательной надеждой из-под широкого чёрного лба. Алсуфьев, неодетый, закручивался в одеяло и открывал ей, остужая голые ноги моросью, висящей от полёгшей травы до удивляюще-близких влажных туч. Отдавал собаке хлеб, суп, что было. Она, заглотав с тарелки, лежала перед расплывчатым оранжевым отсветом поддувала, грея чёрный шерстяной хребет. Подходила и внимательно, без заоконного беспокойства смотрела в глаза.
       С резкими ветрами, с северными студёностями начинались в любую осень новые сплошные снеголёты, бело-прозрачные стены мчались тысяченитно к земле. Снега повисали на ветках, заборах, ещё неметельные, ещё обворачивающие не застывшую хмурость луж мокро-тяжёлым опушением, и тягостнее придавливало к уюту, к звериному сну до самого марта. Природа затягивалась в застылость, наталкивая на суровость биологической несвободы.
       По тому же стеклу окна у крыльца мягко ударяла сумочкой подруга. Алсуфьев вынуждено одевался, впускал, застёгивая манжеты рукавов рубашки на самом пороге. "Чего это?" - дёрнулась она в сторону от поцелуя при встрече второй-третьей, отстранив ласки встречные грубоватостью навсегда.
       Она смешновато произросла в деревенской школе и всегдашней бесцеремонности и всегдашней запретности, в областном, столичном для неё институте всегдашней вседозволенности и всегдашней настырности, произросла мимо действий искреннего радушия. Для своей первовзрослости она получилась лесополянным, не клумбовым произведением, не обработанным убиранием случайного и направлением в искомую окультуренность подачи. Слушая выяснение отношений между сливом унитазным и модой одеваться, на прогулке первой по приятным старым улицам Алсуфьев отучил её, сильно красневшую, от определяющего зачёркивания для девушек встречных, от фразы "разрядилась, можно подумать в туалет не ходит." Институт заканчивала не Смольный, не в девятьсот втором году...
       Подруга являлась как оно, как состояние промежуточного среднего вида, - в пухлых штанах, в широкой пухлой куртке, не похожая обличием, как многие на улицах и в телепередачах, ни на мужчину до конца ни на закругленную мягкость женщины. И волосы на всей голове жестковатым ёжиком. Хотя хотелось узнать Алсуфьеву таких, по-дурацки модных современных, хотя тешило, что сам для таких модных не пропал, - дом прошлого века поддиктовывал собой, всей обстановкой искомость женщин в широкополых белых летних шляпах, с локонами волос, тяжело, пружинисто висящих над полуобнажёнными плечами, в платьях, подчеркиваниями кружевов мраморно открывающих плечи и длинно упрятывающих ноги до туфелек, до обалденной таинственности.
       Мир искалечен в начале века, жалея всё и всех понимал Алсуфьев.
       -Встал вопрос: жизнь скучная. Решила идти к тебе, - причинно приветствовала советско-чиновным шаблоном из доклада. Вначале.
       - Встал, стало... Заскучала, потянуло в гости, - поправлял, разливая чай по чашкам.
       - Вечно умнее всех, можно подумать что в туалет не ходишь.
       - Для чего?
       С того же рассола она и хотела ответить глупостью на подставленную глупость, и закусила край губы, для Алсуфьева опять неожидаемо смутившись.
       Запакованная во все эти пухлые, жестяно трещащие не натуральные ткани-плёнки, тарахтя рукавами-штанинами на воющей ветрами пустой поздневечерней автобусной остановке, оно-она "так сразу бы" добавила-добавила к сердитому "ждать надоело," брошенному им, вернулась в старинный дом, где, сидя впервые часов с двух дня до вечера, и куртки, и сапог каких-то бело-зелёных тракторно-космических не сняла. "Тем более выходной завтра, спать можно сколько захочется. Да же? Скажи?" И за дрогнувшим смешком укрыла трепеток, дрожание выигрыша...
       - Макияж смою, где у тебя таз тёплой воды?
       В маленькую, почти игрушечную комнату Алсуфьев подал ей требуемое, чувствуя себя смешно неожиданны слугой у неожиданной дамы, вторым здесь и не оттолкнутым с места первого, готовым кино смотреть и не лезть в кадр, в стороне оставаясь и быть где-то... листом, ветрами закрученным... Безразличие, подозревал, иногда начинает праздник.
       Магнитофонно вернул отрывок разговора, уточнение на улице:
       - И будем спать вместе? Кровать одна.
       - Не ту причину говоришь, виляешь. Я хочу, - поджала серединку губ к носику, - я хочу вместе, и не спать. Другой раз прыщики на лбу не выскочат, в том тоже полезность,- хозяйственно подвела чертой свою правильность обмена веществ привыкшая размашисто ходить в штанах, без сдерживающей шаги юбки.
       В игрушечной второй комнате гремело жёсткими тканями, трещало, пригладилось затиханием. Плеснулось. Застылось тишиной. Алсуфьев смотрел за тёплое пятно абажурчика настольной лампы на горсти дождя, растягиваемые ветром по чёрному блестящему стеклу.
       Полоснув слепящим узким ручьём живота, полочно внося груди, прочно неопускаемые, выпакованная из трещащей ерунды мешочных одежд втолкнулась в мягкую округлость полусумрака: в самом деле не оно, - она, она. И удивляющая таинственность обнаружилась коротким простором на месте мужской скульптурной акантовости, простором внизу лёгких, нежной придуманности рисунка трусиков. Она сразу спрятала себя под одеяло, впускаемо уместившись на самом крае совсем не смело, и Алсуфьев, понимая явление необъездным, выталкивая пуговицы в сразу запутанные прорези манжет, не за тот конец растягивающий узел галстука, возвратно пробовал осознать не осознаваемое, уловленное только: скользкую и для слабого света, мягкую молочность белизны стрельчатых ног, смешение напорной оголённости и зябкости стыда, яркий и от уличного холода и постоянный, чуть ослабевший после исчезнувшей косметики румянец не придуманный, не воображённый рывок её и остановку перед возможным плохим известно-неведомым.
       - Ветер вспомнила и дождь колючий, - подтянула одеяло под лицо, длинно прижалась холодным боком, запрятанными словами не выпрашивая обнять и замедленным вздыханием, брошенным в срыве, пропасти ожидая.
       Растаскивая стеснительные отказы, уместил на себе, удерживал, заглаживая пупырышки последней зябкости. Она плыла в теплоте легче и притиснутостью, прилитостью всего естества забывчиво перетекала в воздушность, безрассудным шевелением возвращая несерьёзную тяжесть.
       - Я отсюда не убегала?.. Вроде заснула, кленовые листья видела широкие... Как уютно на тебе. Вдобавок доброты много, гладишь, - придомашненым зверёнком поластилась тонкой щекой о кожу тёплого тела. - Ты хочешь и от меня? Я не заметила... меня раздел ты? Ты от меня хочешь?
       И опрокинулась в другие течения, раскрытая полностью, ото всего видимого и слышимого забирая Алсуфьева в эйфорию победности.
      
      -- Глава 12
       В перетёкшем из будущего в прошедшее время отыскивалось похожее на лекарство, на теплоту ватного одеяла с шубой поверх при высокой температуре, показывающей и воспаление, и борение живого с болезнью. Жидкие, капсулированные, таблеточно-порошковые лекарства для души не существовали. Получалось спать, возвращаясь в хорошее, умещаясь среди него, постоянно зная хорошее вокруг себя, даже бывшее, в бывшее успокоено уткнувшись, там не шевелясь...
       Останавливающе-чёрные, чернотой гнетущие октябрьские вечера, пришедшие как навсегда, обрывались светлой переменой первоснежья. Одинаковые, ровные, настойчивые снегопады укрывали ямы, грязь, мусор, выпразднивая улицы, мохнатили карнизы, подоконники, кладки дров, косые доски заборов, пушисто оборачивали и стволы деревьев, и тяжёлые толстые ветви, и тюлевые, кружевные тонкие их окончания на тишине безветрия.
       Толсто, ровной свежестью укрывались крыши домов, сараев; рыжие жидкие полосы после пробуксовавшего по глинистой улице грузовика показывали совсем ненужное, тянулись неприятными следами когтей на чём-то живом.
       Не зимний, не долгий пока, снег мог растечься во всякий день перемены, знал Алсуфьев, и снег, принёсший красоту, всё равно радовал ею. И ходить по нему, хрустящему, и сидеть в кресле с потёртой овальной бархатной спинкой, смотреть на него за окно приятнейшим оказывалось для Алсуфьева занятием. От чистоты к вечеру голубеющего восходила доброта, появлялись надежды на чего-то, неведомо пока, хорошее. И присланная природой чёрная собака, научилась влазить на табурет, смотреть в окно.
       По мягкому белому длинному чистому ковру сверху, как из неба с того холмистого далёкого края улицы спускалась иногда подруга.
       Переместившись из промежуточной непонятности среднего рода, она нашла для себя какую-то заставляющую задуматься равномерную, делаемую короткими шажками невероятную для неё недавней спокойную, теперь постоянно спокойную походку. После гремящих штанов она и надевать научилась женские брюки, подогнанные в обтяжку от щиколоток до пояса, она в чёрных блестящих лосинах приходила, навязчиво но приятно показывающих всю подробность от узкой талии до туфель, она удивила и голубизной василькового платья, воздушного, льющегося шёлком при движениях, при шевелениях и самых коротких.
       - Как тебя зовут? - спросил Алсуфьев после явления в васильковом платье, возводя на пьедестал постоянного уважения. В городе странно не хотели называть имя своё при знакомстве...
       - Не спрашивал прежде, а теперь сама не скажу.
       - Можно подумать, что по земле не ходишь.
       Подруга подумала о знакомости фразы, взъерошилась:
       - Умничать тоже надо бы в меру.
       - Извини, день плохой. Оля? Вера? Наташа? В городе часты эти имена.
       - Не угадал, я - Даша. Запомнил?
       Алсуфьев качнул согласно головой в полусумраке, зажёг три свечи на подсвечнике и включил в розетку электрочайник. Пригашенность неба улица отделялась от окон, успокоено пустела к вечеру перед субботой.
       - Приятно от тебя пахнет. Свежим снегом.
       - Спасибо, - сказала, подождав, как обдумав и приняв глубоко, до лёгкого, взволнованного смущения. И отдала длиннополое пальто в руки Алсуфьева.
       Дома скучно, - не отворачиваясь от тусклого старого зеркала, начинающегося в раме почти от пола, поправила, на плечах кофту, хозяйственно погладила от живота к заду отливающие тонким блеском чёрные лосины. - Решила к тебе уйти до утра. Согласен?
       - Искать домашние не станут? Бандитизм на улицах...
       - Моя взрослая жизнь их не сильно касается. Им говорю: стану дома сидеть - просижу в дурочках до самой пенсии. Они говорят: твоё дело, а по ночным улицам не ходи, изнасилуют и убьют. Особенно после девчонки одной из соседнего подъезда, летом возле рынка изнасиловали и задушили в ларьке торгашеском, а ларёк подожгли.
       - Мне и днём не нравится ходить по городу.
       - Боишься?
       - Трудно, нищих много стало. Мне нравится на берегу реки, подальше от города...
       - Ты же писатель, ты жизнь знать должен.
       - Но не жить постоянно на нервах из-за переживаний.
       - Природу любишь?
       - Среди красивого сердцу легче.
       - У тебя и тут красиво. Придумал, куда спрятаться, хитрый, - останавливалась перед осенним пейзажем картины в раме, перед узким, невысоким букетом в стиле модерн, проходила к креслу по другую сторону свеч на столике, тонула в потёртых бархатах, в тепле начинавшим потрескивать рассохшимися царгами и под её стрельчатой изящностью не полной, не худой фигуры.
       Дашины волосы длиннели, густели, определяясь в коричнево-овсянные завитки, уводя общий вид от мальчишеской торчливости к желанию дотронуться и что нравится - ладонью передать. И, похожая на первый снег неожиданностью, во внешности она тоже пока не оставалась постоянной и скучной.
       - Редкую операцию сегодня хирурги делали, - улыбнулась заранее смешному. - Пришпиливали на место член, овчарка хозяину откусила. - Какой-нибудь редкий извращенец?
       - Не знаю, скорая к нам привезла. У нас в хирургии не до разговоров, в самой операционной. Странное время. То с балконов люди кидаются, жить не хотят, то с непривычными травмами к нам стали привозить. Войны вроде нет, а пули вынимаем.
       - Ты наркоз регулируешь? - сразу отвернул от опасной стороны реальности Алсуфьев, поставив на столик сахар и печенье.
       - Я подаю хирургу инструменты. По одним глазам работаю, без слов. Хвалят, берут на сложные операции. А ты почему спросил о наркозе? От моей одежды фторотаном пахнет?
       - А что такое фторотан?
       - Газ, им наркоз даётся.
       - Я подумал что-то... Фторотан, дезодорант... От твоей одежды притянисто пахнет снегом и студёным ветром.
       - Конечно, студёно к вечеру. У тебя тепло, - подтянула ноги на сиденье заскрипевшего кресла. - Мама говорит: почему не выходишь замуж? Я говорю: цены прыгают, очень дорогое всё детское. Ясли, садики закрываются, по радио слышала и у нас медики говорят - смертность в России превысила рождаемость. Дико, дожили до светлого будущего.
       Алсуфьев снова не захотел обсуждать ежедневный страх многих.
       - На прошлой неделе кавказца привезли, торгаша. Сел в свой мерседес, нажал на педаль, а обе ноги взрывом изранило. Когда убирали ему ступни, умер у нас на столе.
       Алсуфьев помолчал, принёс с этажерки толстый том репродукций.
       - Пей чай, Даша. Любуйся живописью русских мастеров, о чём угодно говори, но не надо последних известий, они гасят желание радоваться.
       - Я поняла, Алсуфьев. Алсуфьев, Алсуфьев... Тебя как зовут, приятель мой?
       - Я никогда не говорил? Андрей. Почему-то мы пропустили, уехало знакомство на потом...
       - Нормально, когда в жизни кругом перепуталось. Правил никаких, никакой веры ни во что... А вот кто жил очень спокойно и размерено, - отпив глоточек чая, погладила крупную иллюстрацию Даша, блеснув искорками таинственного задора из глубины глаз.
       На фоне синих обоев с красными букетами, на фоне напольных ковриков с алыми по кругу цветами тканными сидела, отклонившись к подушкам, кустодиевская красавица.
       - Посмотри, Алсуфьев, - пододвинула альбом ближе к свече, - Андрей, посмотри, она четыре меня по ширине. Она вправду красавица, толстая такая? Её ноги в бедрах шире, чем я в талии. Печка, Алсуфьев, живая печка. Ела с утра до вечера, спала сколько хотела, да? Вот, а тебе нужно такое одеяло, как здесь показано. Толстое, пуховое, предполагаю. Ты спать любишь, толстое одеяло...
       - Спать нет, а лежать, читать в любое время свободное... Во все субботы, воскресенья целый день из постели не вылазить...
       - Мне портрет Шаляпина понравился. Праздник позади него, гляди, кутерьма. Уууу, - потянулась, полочно выставляя груди впереди отведённых в стороны согнутых в локтях рук. - Отдыхать у тебя нравится. - 0-0-о-й, - зевнула, - прости, - похлопала ладошкой по ротику. - Поди, фторотана надышалась, в сон тянет.
       - Зачем надышалась?
       - Да ни зачем, не бойся, это не дурь наркоманная. Наркоз им делают, а когда оперируем близко к голове, плечо, например, - попадает и нам, поневоле надышишься. Нет, сметана. Не женщина, - показала на альбом, - а гора сметаны. А мне нравится быть, - дважды прищёлкнула язычком, - понял? - ритмично крутнула узкими плечиками. И сильно вытянув ногу, угадала, большим пальцем придавила кнопку рядом с экраном телевизора.
       По комнате растеклась музыка, задумчивая. Автомобиль, снятый оператором из салона, ехал городской улицей, домами похожей то ли на Венгрию, то ли на Польшу. Рука в мужской перчатке немного поворачивала руль, поправляла зеркало тылового обзора. Чьи-то глаза смотрели, нет ли преследования.
       Машина сменилась кадром... голова юной женщины, плечи, груди дёргались, рот искривлялся, - та же голова с закрытыми глазами уткнулась губами в надвинувшийся голый женский живот...
       - Фу, - снова дотянулась ногой до кнопки, выключив, - надоели лесбиянки. Бедный мужик. Едет к кому-то из них, и не нужен, одна уже успокоена и вторую доведёт. Я, может, напрасно выключила? Я, может, раскомандовалась нескромно? - выпружинилась из кресла, подтянувшись на пальчиках, - Для тебя включить? Тебе нравится порнушка останкинская?
       - Да выключила, и...
       - Ага, чем глазами смотреть - лучше на зубах иметь, - потянула кверху джемпер и выглянула из-за него, собранным на лицо, проверить, то ли делает.
       Алсуфьев улыбнулся тени, тонко поднявшейся во впадинке от пупка кверху, под бело-оранжевые от свечей мячики, просящиеся быть близко, стать поглаженными, поцелованными, подошёл к свечам и выдыхом резким заплеснул огни.
       - С ума сойду с тобой снова, и ничего знать не хочу, - надеясь рядом с губами проговорила подруга, торопливо прижавшись, придавившись к жёсткости и теплоте живого, здорового, желаемого человека. Согласилась, чтобы лосины туго стекали за узкую талию, чтобы из чёрных них, утекающих до самого пола, высвечивались целуемые, обнимаемые, почувствованные стеблистые ноги, пахнущие набранным комнатным теплом и животной нужной противоположностью, чтобы самая прилагаемая к душе одурманеность убрала тесный, жаркий, запутавшийся застёжкой поднятый над белыми истомными яблоками лифчик, и жаркое, тугое резиночной, ставшей моментально колючей, как проволока запрета... и чтобы убрала, целуя рядом и в зудящий, разглаживаемый след от резиночки, колючей проволоки запрета...
       - И ничего знать не хочу, - повторила сомнамбулически, пьяно без алкоголя, - забери меня из такой проклятой жизни, - вздрогнула, лёжа и пугаясь, что его пока нет рядом.
       - Я ходил дверь запереть, - шепнул на ухо.
       - Почему шепчешь? - испугано схватила тесной рукой самое нужное, не откушенное домашним зверем. - Разве кто-то помешает? Разве не мы сами себе хозяева, свободные?
       - Никто, никто...
       - Мы что захотим... - и пригасила понято звуки губами, бутончиками их торопливой нежности заплетаясь в отстранённость от города, улицы, дома, в отсутствие и самой теперь не чувствуемой прохладности постели... требуя нужности, заплетаясь в запутанность всех движений, торопливость рук, ног, близких к ярому жару... И вдруг различая, что в лунном проблеске перед глазами, хохотнув, притронувшись влажными бутончиками губ, переплетаясь заново, доискиваясь до дыбящего, расплавляющего в небытие раскрытого восторга, до удивлённого хохотка, желания наседать, стыдиться, отчаиваться за какие-то неумения, цеплять подсказанное другими девчонками в таинственных разговорах о женском...
       Луна кончилась, залитая чем-то непросветным. Ветер вдавливался в открытую форточку, перепутал прорывчатые тайные запахи, дотрагивания тел и душ, припомнившихся обнаруженностью. На полу пригасал оранжевый помягчевший отсвет поддувала, принимающего красные, быстро темнеющие капли перегоревшего в сильной тяге огня.
       - Я была не знаю где. Я хочу там... туда хочу и там быть постоянно, там хорошо...
       - В огне после льда. В чудесном после обыденного идиотизма...
       - Даже грубых слов не надо теперь, прошу, умоляю... И слов вообще, - запутала пальцы в волосах. - И сшибла сама себя наземь.
       - А у тебя были другие женщины?
       - А у тебя были другие мужчины?
       - Нет, ну... когда в первый раз, ты ничего не понял?
       - И для чего надо понимать?
       - Нет, ну... я хочу сказать... ну как? ну я лучше всех?
       - Если не говоришь глупостей.
       - Гу-гу-гу, - не сумела засмеяться, присев и подтянув тонкие колени под подбородок. - Оставь одну меня? По крайней мере...
       И растерялась, загнав себя в тупик обывательщины, пустой и скучной, завыпрашивав и без того не пропадающее.
       Глядя на пролитое везде с азиатских безоблачных небес горячее солнце, Алсуфьев пожалел, что она не греется на постоянной природ- ной жаре, не загорает рядом на жёлтом ярком песке, - где хорошо.
      

    конец первой части

      
      
      
      -- Часть вторая
      -- Глава 1
       Больной не физически, больной болезнью без разыскиваемого названия Алсуфьев бродил в Азии по жёлтому берегу пустыни. Чувствуя свободу от тяжести собственного тела, лежал подолгу на песке, накаливаясь, и охлаждался в голубой чистой воде старинного моря. И, встревожено ощущая отсутствие постоянной информации о ежедневной жизни в России 1993 года, встречался с совершенно другим; он самовыбранным монашеством жил в покое а всплывало, к удивлению, вроде растворившееся во времени.
       Серо-зелёное пасмурностью неба и деревьями, травами земли лето 1990 года вместилось в российский город обычными дождями, мелкой сырой моросью, висящей в улицах. Ветра не теплели.
       В Москве тогда доморачивал людям головы Горбачёв, на словах утверждающий им же уничтожаемое на деле и во всех встречных-поперечных словослитиях повторяющий: процесс пошёл.
       Процесс пошёл и, трусовато хамя в сторону властвующего, в газетах отгадывали, правит ли он страной от Карпат до Японии или власть его останавливается московским Садовым кольцом. Ещё уточняли - кабинетом в Кремле и женой Раисой Максимовной. Скрытые за безразличными к собственной чести журналистами объясняли нищающим ветеранам Отечественной войны, - не то они защищали, не свою Родину. Патриотизм объявлялся гнусностью, предательство учили понимать высшим достоинством. Старались обрадовать народ уничтожением памятников полководцам его и за гуманность приучали принимать открытие памятников завоевателям русской земли. Доходило до гнусности, гадости последней: именно ветеранов-фронтовиков заставляли устроить монумент в честь их старавшихся уничтожить, в честь убийц русских детей, женщин, гражданских мужчин и военных. Старики, бывшие солдаты Отечественной войны не верили глазам, читая, что выдающийся полководец их войны не Жуков, и не советские солдаты дрались за правое дело защиты своей земли, а Власов со сбродом предателей вместе с немецкими фашистами. Победителям осталось материться.
       Чиновными ворами от столицы до деревушек в два последних домика торопливее разворовывалось народное имущество, пока еще тайно присваивалось, объявлялся по припрятанным документам частным и ящик гвоздей, частным и завод с тысячами рабочих, самолеты, паромы, морские корабли... Деньги обесценивались и цены неслись вверх, а скрытые за проститутством журналистики объясняли народу: платное обучение в школах и институтах гораздо лучше для учеников, платная медицина гораздо лучше для... платить во все стороны и помногу, и почаще гораздо лучше для...
       Пока медленно сатанели, злобились люда, пока не совсем верили в собственную обворованность...
       Да просто в этот цинизм поверить - сразу, - не могли.
       Процесс разрушения шел, и прислушиваясь к забалтываниям, к призывам обрести, поиметь навсегда какие-то неназываемые точно "общечеловеческие ценности," народы страны не подозревали, что через год самой страны их уже не будет. Но демократия, демократия, днями и ночами солнцем незаходящим заверченная в головы демократия марихуановой дурью пропитывала мозги желающих жить лучше, демократия должная наступить новым спасением от накопившегося за семьдесят сэсээровских лет плохого, - та самая возможность управления страной не единственной партией, за отсутствием иных и именуемой опрощенно, партией, без добавления - коммунистическая. Но демократия, - власть народа, если власти народа не получилось под коммунистами, - всем все можно при демократии, - и опять ожидание лучшего, обещания лучшего прямо завтра, прямо с чашкой утреннего чая...
       Среди тем марихуанно-телевизионных дымов Алсуфьеву приснилось чисто советско-демократическое, что в другой стране и придуматься не могло.
       Сидит именно он за длинным, широким кабинетным столом главного секретаря обкома коммунистов, входит женщина и спрашивает, кого сегодня кормить обедом. И несут именно ему на непонятно как подъёмном подносе обед секретарский, - три салата разных не на выбор, все съедаться должны, два супа разных, мясное и рыбное и икорное и жарено-копчёное, и тушёное и на пару приготовленное, и на плите электрической и в русской настоящей печи. Ест и ест. Сколько еды, - удивляется во сне, - как съесть?
       Ел, ел, ел, и съел. Пошёл с третьего этажа через второй к выходу. На втором участников пленума в перерыве обедами кормят. Удивлялся видам, запахам блюд неизвестных, проходил мимо съедающих толстые котлеты величиной с килограммовые хлебные батоны и угадать старался, кого они на пленуме главным секретарём выберут, кто им заранее для выбора указан. Между столами бежал злой, потный толстый и кричал: - "где?! где?!" Догнал его, по шее бить начал и по голове, - "ты мой обед секретарский съел? Ты?!" "Так в секретари никого выбрать не успели." "Меня выберут! Меня!" - и по зубам кулачищем. "Обещали выбрать непременно того, кто демократичен в общении, кто с демократами дружен..." "Меня! Я коммунистами правил, у меня многодесятилетний опыт руководства! Я нынче с демократами дружен!" - и по глазам кулачищем до брызг искорных. "Майор охраны! Вывести к забору, расстрелять срочно, - он обед мой съел!" "Обождите, при демократии не расстреливают..." "Рас... Рас... Рас... Рас-стрел... лять!!!"
      
      -- Глава 2
       Светлый жёлтый азиатский песок вытекал с ладони на плоский берег, поблёскивая слюдяными кристалликами. В них, физически не переплавленных в прозрачное, шлифованное увеличительное стекло, посверкивало, острилось в алмазные искорки близкое прошлое время. Алсуфьев разглядывал.
       Серо-зелёное лето девяностого года катилось навстречу елями российского леса и низкой над ними влажностью неба. Пьяные без водки, до бледности строгих лиц зауважавшие себя журналисты скучного областного телевидения и местных, для низкой образованности газет под надзором своего чиновника в маленьком автобусе возвращались из одной незаброшенной деревни. Алсуфьев сидел позади и думал, как ласково в такую тусклую погоду можно спать в тихой деревне, посторонне от задуривания газетными страницами и ложью митингов, от всей другой пустоты, припрятанной за обманами политиков.
       Он хотел от политики избавиться навсегда, привык не верить из шайки лжецов по профессии никому и никогда.
       У той деревни, позади оставшейся, их встретило новое, - охранники: люди в человеческой одежде с тревогами ищеек повыше воротников, ищеечностью одинаковые с собаками, натасканными на недоверие и постоянный поиск запретного. Алсуфьев с удивлением понял, что в Советском Союзе эти нерадостные уже стали частной собственностью "самого праведного на сегодняшний день борца с привилегиями высших чиновников." После нескольких вопросов оказалось, они услуживали не от государства, а от его, им самим выплачиваемым денег, согласившись отдаться в наёмники.
       Борьба с привилегиями и частная собственность в виде живых людей слипались не успокаивающим явлением.
       Вздутый московской пропагандой до великой значимости и для всей России незаменимости, хмурый толстым лицом боярин полулежал, одетый в спортивные дорогие иностранные штаны и толстую осеннюю куртку, в сарае на куче недавно скошенной повядшей травы.
       Передвижным возбудителем "беседы в нужном русле" включился местный чиновник.
       - Интервью для внимающего населения... Жаждет, народ жаждет услышать от вас, из первых уст... Как договаривались, мы приехали к назначенному вам времени, виноват, назначенному вами, оговорился, атмосфера влияет, шутка ли... Ваша глубоко выверенная линия на отмену привилегий высшим слоям... Повышение благосостояния народа... Я одним из первых на нашей земле отказался от услуг обкомовского спецбуфета, от получения продуктов со спецбазы по занижении ценам и с доставкой на дом... Ваше решение провести в жизнь... Строительство бесплатного жилья ускоренными темпами, улучшение для низших слоев населения...
       - Шта-а-а-а? Вопросы для прессы, так сказать? Понимаю, понимаю. Яаааа... демократично присаживайтесь на сено. Яааа... скажуууу... с тем, в Разливе отдыхавшим, с убежавшим от какого-то ничтожного Керенского, ничтожного, заметьте, политика Керенского, меня прошу не путать, - выжидая всеобщего одобрения, ответов на шутку, паузно Ельцин сдвинул брови и скривил край рта, тут не закрытого, будто держащего нужное углом губ. То ли слова продолжения шутки, то ли непойманость мысли, пустоту на месте нужных слов.
       - Яааа... Яааа, находясь на заслуженном... кратковременном отдыхе... Яааа... Знаете ли, шта-а-а-а... - Ельцин тянул звуки, не зная, что говорить, а требовалось ему говорить судьбоносно, исторически народам указывая пути светлые, - да-а-а, люблю природу, знаете ли. Можете записать. Природу люблю. Встал вопрос... аэээ... о кратком, я бы сказал, отдыхе. Выбрал, можете записать, ваш скромный край. По двум причинам. Отдохнуть от... эээ... шума столицы и причина вторая, скажу прямо, эээ... поглядеть на дикую природу. Некоторые, понимаете, на отдых едут к Чёрному морю в санатории для избранных, а я, так сказать, эээ... да, дикая природа. Настоящая, скажем так, трава когда не подстрижена, в отличии от городских газонов. Вчера, ааэээ, прошёлся босиком. Полезно, прочитал в одной книжке, пройтись босиком. Между нами, не для печати. Жители здесь, замечу специально для вас, аэээ... для прессы... жители приветливые, со мной здороваются. Какие будут поставлены вами вопросы ко мне как... эээ... думается, не стоит особо подчёркивать значение сегодняшнее моего имени, и без того широко известного в стране?
       - Больше, чем имена космонавтов...
       - Шта-а-а-а? Имена этих летальщиков? Хы... Хы-хы...
       - Хи-хи-хи...
       В соседнем сарае потянулось с низов на верхние звуки "ууу-муу-ууу-ыыы," и начальник над местной информацией побежал успокаивать коровьи возмущения сараем, днём бывшим вместо пастбища. Телевизионщики подшёптывались, пристраивая переносное освещение и подсовывая микрофоны.
       Алсуфьев думал, уйти или нет в город пешком, по природе, свободной ото лжи.
       В автобусе к нему подсел всей журналистики местной начальник, демократически полуразвернувшись.
       - Ощутил горячее желание поговорить по душам, - начал парторговским шаблоном. - Вижу, грустите. Не вполне довольны поездкой, встречей, впечатлительной, отмечу, с выдающимся для всей страны авторитетом? Задавлены мощью авторитетного, выдающегося борца...
       - Вот приехал барин, барин нас рассорит...
       - Рассудит, хотите сказать?
       - Да я сказал как хотел...
       - Вы не правы. Он не барин, он прожил большую, сложную, глубинно выстраданную жизнь, закалился на её шумных перекрёстках. Признаем честно, жизнь не всегда гладка. Не гладка была она и у него. Скажу по секрету, в нём видится руководитель самого крупного масштаба. Возможно, он займёт пост самого Горбачёва с истечением срока полномочий горячо уважаемого Михаиле Сергеевича. Так что ваша прямая задала - отнестись к происшедшему сегодня событию со всей серьёзностью. Вы владеете словами, вы способно талантливо изложить на бумаге свои острые, незабываемые, жгучие впечатления. Передайте их мне. Нет, вы не подумайте, не для контроля. Нет, ни в коем случае ни для контроля. Те времена прошли, а я просто по-товарищески гляну на ваши талантливо изложение впечатления для дальнейшего определения. У меня самые широкие связи, написанное вами я передам сразу во все районные газеты. Из каждой редакции пришлют по десятке, по тридцатнику - ух! ух какой заработок! Триста, шестьсот рублей! Скажу вам по куда большему секрету... я полагаю. Ну, скажем так, я полагаю. Вскоре после отпуска по возвращению в столицу он намерен выйти из КПСС, навсегда порвать с коммунизмом, незаконченным его строительством, думается, и мне пора поддержать его смелое, мужественное, вполне историческое, целенаправленное, всесторонне продуманное искреннее решение.
       - Окажите, а членство в КПСС. Я иначе спрошу. КПСС - партия политическая или пребывание в ней - обязательной условие для карьеры?
       - Второе вы правильно отметили, я тоже критикую за карьеризм и на этом основании из нее выйду. Критически осознав.
       - Так вы в ней не по убеждению?
       - Заставляла жизнь, чего душой кривить. Не видал бы я своего поста без членского билета. А идея коммунизма закончилась, он об этом говорил. Разве не запомнили?
       - Он не может закончить произрастание деревьев как явление природы, он не способен отменить идею.
       - Во всяком случае будет строить демократию. Убежден - построит.
       - Его учили в коммунистическом партийном институте демократии? В обкомах, горкомах и политбюро? А не жестокой селекции на людях по примеру тридцать седьмого года? От печника ждать пошивки сапог, от гробовщика проведения свадьбы...
       - У вас голова болит от впечатлений, от усталости, понимаю. Завтра пройдет и настроение переменится. Убежден, полностью переменится. Когда посмотрите наброски его автобиографической будущей книги, популярной, заранее предсказываю, нужной народу книги...
       В дальнейшем организуем всестороннюю проработку его книги среда населения, обсуждение в коллективах трудовых и изучение. Убежден, справитесь с поставленной задачей успешно, - по парторговски зажелезнел лицом. - А для жизни посоветую: надо всегда быть с теми, кто впереди, кто в завтрашнем дне создаст светлое завтра, лучший светлый день, хочу утвердить. Помню, у вас были неприятности со стороны коммунистического руководства?
       - Ну и что? Идея, нравится она мне или нет, и функционеры - разное.
       - Да, да. Жить в обществе и быть свободным от него нельзя.
       - Жить в обществе и быть свободным от него надо.
       - А как это делать?
       - Постоянно. Постоянно. Болото кругом...
       - Болото проезжаем? Я и гляжу, птицы летают.
      
      -- Глава 3
       Загорая на азиатских песках, Алсуфъев читал страницы текста, тогда переданного для литературной обработки.
       Хочу назвать свою книгу "Искренность сына своего века." В традициях великой мировой литературы буду параграфами, то есть пунктами намечать направления основные. Когда-то в недавней партийной работе я основные направления возглавляемого мною участка страны пунктами намечал, а сейчас сумел возвыситься до литературы, до самой художественной литературы, до занятия, разных Апулеев и Байронов достойного. Расту, такой сделаю вывод. Гомер, говорил кто-то мне раз на отдыхе в бане, слепым написал великую книгу про чего-то. А я, зрячий и без очков, разве не сочиню книгу своей жизни намного величие Гомера какого-то необразованного, не учившегося в партийном высшем институте? Уверен в успехе, дорогие все.
       1. О Прокл, Прокл! Пишу честно про свою жизнь, к тебе обращая взгляд надежды своей. Ты не живешь в другом городе, ты не начальствуешь в городе моем пониже меня, ты не выдвигаешь себя в депутаты посторонней властью надо мной. Ты для меня - отчего я спокоен, - человек воображаемый из образцового культурного прошлого, ты же для меня человек из классического, бессмертного, следовательно, будущего. С тобой и я сделаюсь бессмертным. А пока я, логике следуя, стою как мостик переходной между двумя культурными эпохами, я веха, я столб великий, всевидный, сильно заметный уму культурному и с той стороны, древней вашей, и со стороны будущей жизни. Не пугаюсь временного унижения, скромности, так сказать. Мостик, - так я как согнувшись стою и по мне, по моей судьбе переходят из древности в будущее кто ни попадя, а столб всевидный - сравнение это самоуважающему сильнее подходит. О Прокл, заранее извини меня за нравоучение, посланное к тебе в будущее из видного конца моей жизни, помещенной в конец века двадцатого. Вот поживу еще лет двадцать, и все, памятники мне водрузят, а самый лучший я сам водружаю литературной записью. Верю, все выдающиеся живут вечно в другом мире, и с тобой я обязательно встречусь. А раз вы оттуда видите и знаете о нас все, то и готовлю, честно скажу, почву заранее, знали чтобы, кто в вашу приемную великих людей явился. Представим, друг, век двадцать первый?
       Представил? Так что прими слова мои, о Прокл, и читай пока невидимыми для меня глазами вечного классика. Надеюсь, не отвергнешь меня, давно наученного под важным документом подписываться "с уважением".
       2. Всякое писание про жизнь человека назову честным зеркалом, запомнившим дни выдающиеся и дела его. Красивее, достойнее меня сказать - деяниями. Сто слов по словарю просмотрю и отброшу, о Прокл, а для себя достойные найду. В лучших словах появляться среди классических деятелей и образцов культуры, картин и всяких авторов книг, одинаково, о Прокл, как и в лучшем костюме куда нравиться приходить, в президиум совещания, к ждущей возле еды и постели женщине, для примера укажу тебе, о Прокл! Надеюсь, понятными словами и предложениями вхожу в необозримое из сейчасного дня вечное будущее, о Прокл!
       Два слова о детстве моём добавлю. Правильно меня жалеют заграничные политики и их журналисты в той части, что в детстве я вынужден был сам себе однажды сварить суп. И один раз сам растопил дворовую, уличную, то есть, печку, летом шашлык мы когда жарили на настоящих дровах. Так-то вырос я в семье большого начальника, жили мы в отдельном особняке и за папой каждое утро приезжала самая длинная машина легковая, чтобы на работу его везти. Но, учитывая глупую любовь народа моего к страдальцам, вынужден писать в бурде для народа, что вырос в бараке, в детстве спал на не оструганных деревянных нарах, питался сырой промороженной картошкой в семье трудовой, и отец, врать приходится для глупых, кувалдой на заводе молотил а мать на шахте полы мыла. Любят у нас враньё, о Прокл, без слов просят врать, психологией, так сказать. Но для тебя, о Прокл по-дружески повторю правду, - вырос я в семье глядцев.
       3. Не могу не объясниться по поводу слова глядцы. Оно придумано специально мной, тут профессора звание за науку про слова, как-то она называется, присвоить мне надо. Тут нечего скрывать и ждать, пока открытие моё другие воры присвоят. Я и доказать великое своё открытие могу. Вспомнилось мне русское слово верхоглядцы. Очистив его от несколько нехорошего смысла, оставил я нужную смысла часть, содержащуюся в отрывке глядцы.
       Глядцы - начальники, они глядят, куда им и остальным вслед за ними в жизни идти. Чего им делать и иметь, чего остальным делать и какие налоги для верхних отдавать, и что получится. Нас, глядящих, куда направление жизни пускать, неверно называют номенклатурой.
       Это слово как бревно рядом с оструганной, лакированной досточкой. Номенклатуру народ ненавидит за прекрасную не свою жизнь, а глядцы кто - широкие массы пока не знают. А что я придумал слово глядцы, должны вы, учёные из будущих веков, учесть, знать и зарубить себе на носу, и при употреблении слова глядцы ссылаться на меня обязательно, с отчислением потомкам моим десятой доли от гонорара в устойчивой на ваши дни валюте.
       4. Верю! Верю! И ты, о Прокл, способен был выдумать новое слово! В глаза тебя видеть не видывал, глубину и широту ума твоего не знаю, а вот верю, о Прокл, верю тебе без оглядки! Так что желаю тебе учиться, во всём беря пример с меня, я согласен. Я учился хорошо. С детства был начальником на посту школьной пионерской политической организации, и, как вожаку, глядцу, плохие оценки мне учителя не ставили, пугаясь нарушить авторитет мой и отца, он им краску на ремонт школы выдавал. Захочет - даст, не захочет - на несколько причин сошлётся, если плохо учат меня.
       Руководя и комсомолом в школе и институте, и там я, о Прокл, изыскивал возможность иметь хорошие отметки за учёбу, предварительно изыскивая дальнейшие возможности для ограждения своего растущего авторитета от возможных посягательств.
       5. А на отдыхе, на рыбалке, например, пораскинь мозгами, о Прокл, попробуй догадаться, зачем я пишу? Ты не угрюмься, не бычься на обращение товарищеское, свойское. Оно если хамской невоспитанностью и отдаёт, как блины те маслом прогорклым, - позволю себе словесное украшение тут поставить, - так в наших этажах власти принято с моих дедов: свои - ну и слюнями друг на друга побросаться можно, можно и стерпеть, утеремшись. Не велика беда есть хамство неизжитое, негативный момент, выражаясь языком самым ясным, по названию - административным. В нашем классическом, образцовом совместным будущем, о Прокл, надеюсь, хамства окончательно не будет, и заранее, меня чтобы понимать, ищи словари, дорогой друг и уважаемый Прокл.
       Признаюсь, я к тебе сильно быстро привык и во снах тебя туманно вижу, воображаемый о Прокл, ходишь ты в сандалиях Фабрики "Луч Ильича" на босу ногу и с белой простынёй на плечах. О, говорю во сне, вот и Прокл! Буква о, думается, в обращении к тебе подчёркивает твою высокую знатность, как у немцев фон а у французов дэ. Не скрою, со знатным тобой мне общаться хорошо, меня достойно, не скрою братски.
       Зачем я пишу? Отвечу, согласен. На моих глазах в наших высших этажах глядцев иные делались с полковников маршалами и без геройства, показанного народу, героями наивысшими, с памятниками дорогими бронзовыми при жизни. Делались воровскими способами и миллионерами, когда миллионы в большой цене были. В особняках многоэтажных, многокомнатных жили в одиночку, с собаками или с попугаями любимыми, сам видел, и чего, чего им не хватало? Нет, в писатели лезли и Брежневы, и подпевалы всякие, лично предложение грамотно составить не умеющие. Все знают, подхалимы за них сочиняли разное враньё. И я, человек среди глядцев перворазрядный, по старинному мерить - на должности не генеральской, а на самой Великого князя состоящий, имеющий чего хочу и чего не хочу но само в руки, в рот, в желудок лезет, и я вовремя догадался: не утвердить самого себя ярким следом, глубокой приметой в литературе классической двадцатого века, - прахом жизнь по ветру полетит, сливай воду, не было меня, считай, совсем. Сам лично умру, материальные дорогие предметы детям достанутся, они может и правнукам обо мне не расскажут, так что вынужден после горьких раздумий за рюмкой самой дорогой водки сам воздвигнуть памятник в плане письменности.
       6. Могу тебе, о Прокл, сказать и афоризмом один из выводов. Нет довольства в жизни, и, как татуировкой пишут на своих телах заключенные в тюрьмах, нет в жизни счастья. А обманов полным-полно.
       7. Всякое же писание о человеке уважаемом назову зерцалом, запечатлевшим жизни дни и деяния его.
       8. Верь мне одному, о Прокл!
       9. Власть, о Прокл, самое есть привлекательное в жизни. Скажу прямее: будет власть - будут и деньги, и песни. А дураки деньги главным в жизни считают и баб пользованных.
       Перспективные, настоящие цезари, короли, пари, генеральные секретари, президенты, верховные главнокомандующие, великие князья, одним словом - настоящие великие глядцы сначала не в главных зданиях страны, не в кабинетах находятся, а, как водится, растворены в свите возможно и второго, и третьего кругопорядка. Кто же в день себе радостный встал при власти первым, с того дня вышел на путь уничтожения себя соперником, а то и группой соперников тайных и основного своего уничтожителя должен в рядах за собой внимательно отыскивать. Да, о Прокл, по-свойски Проша, глядцы обязаны не только пути жизни народам указывать ежедневно, хоть стрезва хоть с похмелья, - глядцы и во сне занесённый над собой меч соперничества чувствовать обязаны, как юная девушка хахаля на себе, а не как проститутка глубоко бесчувственная.
       Я властвую, а злые псы вокруг улыбаются мне подхалимски, улыбаются... Гады, знаю про них.
       10.О, любезный Прокл! Ты мне как сосед по даче, я с тобой запросто говорю, словно по-соседски за бутылкой марочного коньяка. Века нас разделяют, и ничего, скажи? Да, о Прокл, нормальный ты, свой, свой. И посоветую тебе по-свойски. Из своего замечательного будущего через помощников наведи справку, кто такой был Борис Ельцин до начала восьмидесятых годов моего времени? Да пешка, в уральской глухомани секретарём обкома какого-то пельмени трескал на охоте в заказнике, под водочку, под коньячок на природе. А кем ныне стал, выйдя из позазадних рядов? Шум о нём по всей стране и пересуды, самому первоглядцу на пятки наступает и гляди, гляди, ещё и первым станет. Так что внимательно смотри, выгляди всех позади и попозади себя, о Прокл, с соперником очень будь бдителен, обойдись с ним очень, очень внимательно и итогом борьбы его опрокинь. Дышать ему не давай, само собой.
       II. Допустим, спрашиваешь ты меня, о Прокл: а кто ты? Ты-то кто есть, а? По рюмке выпили, к примеру, и спрашиваешь: кто ты есть, а?
       Я институт закончил, как полагалось для сына глядца, в рабочие чтобы не попасть, и мастером для приличия, глядцем в самом начальном чине работал на заводе. Ходил по цеху в тяжёлых кирзовых сапогах, а горячие искры кующегося металла, нагретого докрасна, летели на меня. Сердце, лёгкие, печень, весь мой организм отравлялся вредными газами, а уши - матерщиной рабочих, машущих тяжёлыми молотами. Никто тогда и не думал называть меня культурно, по имени-отчеству, и высказывать ежечасно уважение мне. Его, насмешливо доносили до моих ушей, надо заслужить долгим, упорным трудом.
       Эту глупость я крепко запомнил, чтобы потом много лет тысячам представителям народа без конца повторять. Только дураки ощущают потребность в глупости, понятной, как забор.
       Светлым днём для меня стало поступление в руководящую партию коммунистов, сильную тогда в системе управленчества. Что ты, о Прокл, без билета тогда и управдомом не назначали, не то что... Опять же мне смешон, для меня глуп всякий, имеющий устойчивые политические убеждения. Я знал и знаю, надо в любую партию поступать при одном условии, чтобы она была и оставалась руководящей. Раз партия руководящая, а я - низовой руководитель, то и должен состоять в руководящей сообщности, какой бы бред ни пришлось выучить по идеям партии и сдать его комиссии высокопартийных чиновников. О Прокл, у нас сообразительные знали по практической жизни, пребывание в рядах руководящей партии есть первое условие конкретного материального благополучия. Итого, Прокл, я взошёл, надо отметить усталым пером, на первую ступеньку устойчивого благополучия, и деянием моим по партийной низовой работе стало регулярное втолковывание рабочим политики партии, направленной на улучшение их жизни и результатов их труда.
       Никогда не забуду свой первый кабинет на том заводе. Конура фанерная в ширину рук, столик еле-еле помещается, а гарь заводская, цеховая вонь от печей текла в форточку. До того я был унижен вначале высокославного пути, что каждым утром сам, сам вытирал со своего стола и старого стула в конуре, бывшей первым кабинетом, серый слой пыли, состоящей из частиц окалины, а уборщица не полагалась. Трудны мои страдания, милый друг мой Проша, о Прокл, в смысле. Трудны, ты так-то не жил.
       12. С высочайшим достоинством пройдя путь служения великому советскому народу, к середине января восьмидесятого примерно года я с семьёй в три человека оказался обеспеченным семикомнатной квартирой с тремя туалетами в самом завидном месте города, обставленной наилучшей мебелью. Чего бы не говорили тебе о смысле жизни в нашей стране, о Прокл, он всегда один: урвать под любым предлогом для себя лично и своих родных как можно больше. Автомобиль по телефонному вызову пригонял шофёр из спецгаража и возил нас, куда указывали. Бесплатно, само собой. Другие дураки личные автомобиль старались купить, на гаражи тратились, а я умнее поступил, дорогой Проша-Прокл, организовал машину вместе с шофёром бесплатно, положенной по партийной линии. В другие города я ездил в наилучших вагонах, всегда один в купе, отправляясь из специального, для меня украшенного зала на вокзале общем, и для меня отдельный зал был в здании аэропорта, помню с дорогим ковром на полу, в обуви по нему я ходил без жалости, раз положено. Кабинет на работе, Проша, стал у меня длинный, широкий, дорогим деревом по стенам отделан и по рисунку точь-точь как в Кремле, - извини за ошибку, - точь в точь как в Кремле у самого высшего глядца. Помощника два за дверью и секретарь. Отвозили они в мою квартиру проекты из специального полутайного магазина, дважды в год я с семьёй отдыхал на берегах любимого Чёрного моря.
       Вот так бы вот сесть с тобой, за бутылкой поговорить, о Прокл, так бы выпить и сказать от души: достиг, достиг, а скучно чего-то... Так на работе в комнату отдыха удалюсь, рюмку, другую, и рюмку, полбутылки коньяка марочного засажу в жилки, - да, полегче делается. А так-то, Проша...
       Скажу тебе одному, чего забыть мне надо навсегда потому, что теперь я в соответствии с веянием времени демократом должен выглядеть, а недавно чего делал - секретно. Не делал, надо говорить народу, секретарём обкома не руководил народом и демократом стал со дня поступления в пионерскую организацию имени Ленина, туда поступил сразу на почётное место, знаменосцем. Нынче по обновлённому курсу биографии - я там не был. Про обком решил рассказать, о Прокл, чтоб в тебя тяготящим облегчиться.
       Моей основной обязанностью в коммунистических глядцах была выработка концепций. Что такое концепция, мне для тебя, о Прокл, долго объяснять. Многое в нашей работе по управлению народом было необъяснимого, мы одни, сидя в руководящих кабинетах, понимали. Полагаю, понимали не все, откуда и произошло русское слово верхоглядцы, от которого, напоминаю и утверждаю ещё раз, я изобрёл слово глядцы. Я, взять меня персонально, понимал свою завуалированную, прикрытую то есть готовность взять на себя куда большие задачи! Эх, Прокл... Мне бы с юности новым Петром Великим стать, мне бы не с седыми волосами и больной печенью, кишками больными к управлению с царского трона продвигаться к столу, подписывать чего-то! Тут пока продвинешься - бока обдерут да с кем надо выпить бутылок неизвестно как придётся, печень-то болит, Проша, да вырвусь если на трон царский живым-полуживым, править как, кишки когда болят и рожа толстеет, распухает, поросячьими глазками из толщины выглядываю, честно если для тебя сказать...
       Эх, эх. До поры до времени сколько мне унижаться и обманутым ходить приходилось, а с царского поста скольких мне унизить надо будет, обмануть обещаниями, налогами обворовать, законами до нищеты довести народы эти дурацкие, в любого хитрого дурака умеющие верить. Я к слову про дурака, я-то сам умный, слышь?
       Да, Проша, да, о Прокл, жизнь - она тово...
       13.Тошно мне, о Прокл, ух скучно!..
       Погляди, посуди сам. На своей сильно дорогой машине, еду ли, водитель на служебной везёт ли, ем ли самое дорогое, дефицитное, пью ли по потребности крепкого сколько влезет, а суть одна, скучная суть... Чем я от животного отличаюсь? Сплю с целью сил заново набраться, ем с задачей силы подкрепить, вечером чего-то из телевизора подадут тоже пищей морально-культурной, и колесом по кругу я, и колесом, а на что? На что при всех моих скрытых и налогами облагаемых доходах жить, на что тратить деньги и себя? Зубами котлеты жую, глазами документы жую, живот растёт, щёки на глаза лезут, в весе прибавляю по дурному, вещей имею больше и некуда, шуб сразу шесть, костюмов сто семьдесят, кажется, а зачем живу, зачем? Я бы, о Прокл, страшного собрата-выродца нашего по литературе за такой вопрос, с ума сводящий, в казаки бы навечно определил с его бородой, толстовщиной неотвязчивой! Без ножа, без выговора на пленуме ЦК КПСС режет, душит, просыпаться в страхе заставляет вопросом, проклинающим меня: живёшь зачем?
       14. Сказать хочу знаменитый афоризм, взятый из моей жизни личной: задумываться о смысле жизни нестерпимо вредно. Недумающие вор, подлец, лжец счастливее думающего начальника надо всеми, царя ли, президента ли. На всякий случай делюсь горьким опытом с тобой, мой далёкий друг, мой воображённый и любимый с детства о Прокл, Прошка, по-свойски...
       Сказать для тебя одного честно, - деяния мои пакостные, их, гляжу назад, и нет совсем, нет хороших дел-то, и успокаивает, оправдывает меня то, что не сам, не единолично творил деяния, а в коридорах, кабинетах власти вместе со всеми другими глядцами руководящих постов. И есть загадка, она и правило для руководителя-глядца: в России самый наглый, злой, жестокий глядец запоминается людям как сильный верховодец и безгранично пользуется всенародным уважением. Я, числясь рабочим, убью человека, - меня накажут и назовут преступником. Я, сделавшись первым начальником, убью тысячи, по старинному Кремлю московскому из танков, пушек, ракетами с самолётов бить буду, а стану всенародным любимым героем. Были раньше примеры, были. Следственно и повторять можно. В России народу нравится сильная рука, по роже чтобы давала с размаха. Так что правильно мы, начальники-глядцы, в суровых условиях народ у себя держим, а мне страшно иногда, - ничего, не в одиночку страшное я делал, тут и другие на преступления пойдут, себя от тюрьмы защищая.
       На пути к общему счастью всех народов система нашего управления была двойной, партийной коммунистической и по соседству государственной. Мы, управляющие от имени государства из обкомов, были одновременно, о Прокл-друг, посланцами, опорой и надеждой партии коммунистов. Предположу, со стороны тебе виднее, о Прокл, кто же на самом деле управлял страной, государственные или партийные глядцы. Моё же понимание таково: и карман с деньгами был один, и цели с задачами одни, и льготы похожими, и врали одинаково, - да всё перепуталось. С другой точки зрения, друг о Прокл, сытому одинаково, с какой сковороды он котлет наелся. А нынче думаю, что управлять я, я, я могу без всякой партии, сам, единолично. Тем более, где главный в стране управитель неподсуден и ни за что плохое, сделанное им, не отвечает.
       15. Пока иду к власти единоличной над всеми, о Прокл, приходится, секретом поделюсь, и другим обещать от власти по кусочку, от кого зависит победа моя. Народу тоже обещать много чего приходится, на днях утопиться пообещал, если при мне цены на водку хоть на рубль поднимутся. После многолетней езды в обкомовских автомобилях комфортных представляешь, Проша-друг, в автобусах, в троллейбусах по городу езжу среди мата, рож пьяных, уголовников, гадов разных толкающихся, да и телеоператора толкают и он исторические заранее кадры толком снять не может. В столовую с рабочими ходить приходится, жевать на маргарине дешёвую рыбу поджаренную. Называется, о Прокл, популизм, завоевание симпатий народа. А с ними в общую баню пошёл, насмотрелся на стены страшные с кафелем отпавшим, напился пива, водой разбавленного, и не знаю, о Прокл, кто смог бы такой популизм выдержать. Всё ради завоевания власти, Проша-друг. И, понимаешь, мне года прут под шестьдесят, а мне спортсмена олимпийского изображать надо в прыти, а где прыть при моих годах?
       С одной стороны, о Прокл, на отдых бы, книжки хоть какие спокойно почитать, телевизор весь вечер глядеть, с другой стороны во властный кабинет влезть требуется, послать того, того, того, тех с этими матом, матом из кабинетов, пинка поддать, и самому во власти, во власти как тому указать, как на того рявкнуть, как всем показать воточки вам, хрен, хрен...
      
       - Ах, дорогой, глубоко лично мною уважаемый товарищ Алсуфъев! - как секретарь обкома в кино разводя руки в стороны для самой радостной встречи, пошёл торопливо по кабинетному ковру передавший тогда текст "для высокохудожественной обработки," - косо, как на документах указал тогда наискосок в верхнем углу пустого листа. - Почему не позвонили, заранее не договорились о встрече? Охрана сразу бы ко мне пропустила.
       - У меня нет телефона, в городе на улицах они всегда поломаны. От кого вас так сурово охраняют?
       - Обком, знаете ли... Традиция, заведенная при Сталине. Когда Кирова в обкоме застрелили, помните? Хорошая традиция, прямо скажем. Экстремисты в стране обнаруживаются, психически больной ворваться способен. Сталин правильно придумал.
       - Он при чём? Вы ведь перестраиваетесь на демократический лад...
       - Верное, глубоко верное замечание! Сразу видно, товарищ, на вас всестороннее влияние оказала прочитанная книга завтрашнего великого демократа, спасителя всей России! Берётесь с горячим участием талантливо произвести литературную обработку? Значит, отблагодарение от нас такое: срочно, вне всякой очереди издаём любую вашу книгу, а гонорар, я вас уверяю, не затеряется и лично отслежу, пусть заплатят по высшей сетке. Кроме того, вам будет сразу передана льготная путёвка... Потом, на санаторный период выплачено в порядке помощи...
       Алсуфьев услышал и не поверил, что так платят.
       - Я не буду заниматься рукописью.
       - Как? Для срочного распропагандирования необыкновенных достоинств великого человека, отца современной русской демократии, борца с привилегиями самых высокопоставленных...
       - Чиновники заменяемы, Россия постоянна.
      
      -- Глава 4
       - Сноб, - ювелирной ложечкой набирая в чашечку полупрозрачного фарфора порошок растворимого кофе, оскорбилась бывшая в кресле. - Женька, слышь? Алсуфьев сноб, он весь в поступке! Он весь в отказе! Он своим...
       - Идиотским, - подсказкой позволил Алсуфьев. Поиграть.
       Бывшая в кресле глазами схватила звуковое разрешение.
       - Он своим и-ди-от-ским, - четырежды встряхнула причёской и головой под ней, выталкивая слоги, - ставит себя в особенное аристократическое положение, а нас унижает. Он лебедь небесный, мараться не хочет, а мы, Женька, гады ползучие, там, ыыы, там, - помотала распяленной ладонью куда-то под столик.
       Лысый Женька выпучил глаза, внимая собственному пищеводу, угадывая, примет ли желудок большую рюмку водки на похмелье, и толкнул приятеля локтем, показывая на солёный огурец, насторожено не открывая рта. Не стошнит, подумал Алсуфьев с появлением румянца на Женькиных щеках, передав ему огурец на вилке и чёрную корочку хлеба.
       - Запить дать?
       - Фуыр, - сказал приятель, отказавшись таким звукословом и сразу захлопнув рот и ладонью прикрыв.
       Ждал. Зажевал огурец.
       - Сноб. Алсуфьев - сноб, - настояла бывшая в кресле, подобрав в бархатных лосинах ноги под себя. - Страна меняется, каждый обязан найти свою нишу, занять своё качественно новое место для строительства новой жизни, общества по новому укладу. Перестройка объявлена не напрасно.
       - Страна разваливается, - жёстко уточнил Алсуфьев. - Я не обязан помогать устраивать бардак, бегать тараканом по углам, собирая крошки подачек.
       - Чистеньким тебе надо остаться? Женька, он чистеньким хочет быть. Он решил, пускай все другие...
       - За меня решать... вроде невежливо?
       - Женька, он решил...
       - Да дай мне прожевать огурец! Фууу... Кажется, легчает.
       - Умом достать не могу, - дотронулась бордовыми ногтями до своих бровей. - Предложили подредактировать, некоторые слова заменить на более выгодные. Ну, понятно. Вместо хором вписать комнату в рабочем общежитии, вместо обкомовской служебной машины поездки на работу в маршрутном автобусе. И чего? И чего тебе? Пиши хоть... пиши хоть... в рваных единственных ботинках он всю жизнь на работу по лужам ходит. Тебе чего? Мужик должен крутиться, делать деньги. Они хорошо заплатят, раз? Он оказаться может при громадной власти и потом помочь тебе, два? Он сам за написанное отвечает, три? И чего тебе? И тебе чего?
       - Сахара.
       - Я забыла? Женька, с кухни сахар захвати, - дунула сигаретным дымом в сторону кухни.
       - Я не отказываюсь полностью. Я бы хотел разговаривать с ним, мне любопытно, как вчерашний секретарь обкома предаёт свою партию, бросает коммунистов. Хотя я сам коммунистом никогда не был, но предательство, как нормальный человек, приветствовать не умею. Я бы хотел с ним написать тему предательства.
       - Ты, со своим максимализмом, присущим юнцам...
       - Бывает максимализм. Бывает устойчивое убеждение. Ты женщина, мне неинтересно с тобой затрагивать жёсткие темы.
       - Затрагивай! Я умная женщина, я едва не стала доктором наук, я выучила сотни студентов!
       - Ну, тогда посмотри. Ты годами вела семинары по литературе, вколачивая в молодые головы враньё, написанное каким-то Коптеловым о Ленине. Помнишь, там у него в тексте и лошадь Ленин запрягает? Ты лишала студентов стипендии за невыученный преподанный бред. И диссидентствовала за рюмкой водки, на том вранье на жизнь зарабатывая, ну и на научные звание, в смысле на повышение зарплаты. На псевдонаучные.
       - Такие были условия, все мы врали.
       - Я не врал. Написанное мной не печатали.
       - Сам виноват, ты никудышный автор.
       - Многие другие говорят иначе, И ты восхваляла. Поумнела?
       - Я и была умной, достаточно умной, чтобы ненавидеть жизнь в Советском Союзе. Эти очереди в магазинах, карточки, экзекуции на партсобраниях, - бред, всё бред. По мне пусть все продукты стоят сильно дорого, но пусть они в магазинах будут. Пусть стоят бутылки шампанского, лежат сыры, колбасы, окорока, чем бегать мне за карточками и потом с карточками. Пусть я перестану оглядываться на парторгов, на рвань, шваль на улицах, недоумков, кого ещё там?
       - Вторая рюмашка свободно прошла, - сообщил пришедший с кухни, выпивший там приятель. - Я вчера, старик, я вчера набодался, с водки начинали. Не помню, жёлтого цвета глотали чего-то. Ликёр? Настойку? Жена, ты не помнишь? Упаду я на рояль, на белые клавиши, - пропел. - Мне кофе, я кофе хочу и глупостей.
       - Глупости наговорит Алсуфьев.
       - Мой друг проев... - рыгнул, - просвещённый человек. Глупости он не говорит.
       - Делает всю жизнь.
       - Паааальц... Пальцем не трогать никого. Фу, вечные российские споры. Все - жулики. Выпейте водки и сразу ясно, все вожди жулики. Духовные вожди и экономические. В нашей стране жулики жрут поедом хороших людей. И в нашем городе. Вдруг упаду я на рояль, на белые клавиши, - пропел, заканчивая.
       - Женька, он на меня говорит...
       - Сама принеси сахар, я забыл. Я на всех говорю, все суки и жулики. А Алсуфьев мой надёжный приятель. Я к нему пьяный пришёл и спал, ты до сих пор не знаешь. Я спал, а он меня шубой укрыл. Суки и жулики вокруг, да. Так по сторонам посмотрю внимательно на улице, так взял бы автомат и ду-ду-ду, жулики. По Алсуфьеву из автомата ду-ду-ду нельзя, он мой приятель, он философию Толстого читает и того... того... Лосского какого-то.
       - Толстой проповедовал: не сделай такого другому, чего себе не желаешь, - прикурил сигарету Алсуфьев. - Женя, настраивайся жить без ду-ду-ду.
       - Толстой мелкий философ, - воспротивилась бывшая в кресле. - Русской философии как науки вообще нет. Бердяев мелкий, Лосский, Шестов. Они мелочь, они выскочили в популярные на волне отрицания идеологии коммунизма, на них работает период вседозволенности, идейного разброда. Ницше - сильный мужик. Чего цацкаца с полудохлыми придурками? Правильно его учение, падающего - подтолкни.
       - Ну, господа христиане, договорились...
       - Я в церкви на семьсот рублей свечек вчера днём понаставил! - обрадовался воспоминанию Женя и налил рюмку.
       - Да, слабого подтолкни, пусть жить не мешает, - погладила бархатное колено бывшая в кресле.
       - Ты невинно учила недавно студентов повторять добрые поступки Ленина, гуманность преподавала. Пропущенный сквозь классовое расслоение марксизма, но гуманизм! Любить людей, любить природу, животных, помогать слабому...
       - Такие были условия, искусственные во многом. Я была вынуждена изворачиваться, противному самой себе учить. Ты не видишь, что свобода наступила? Мужик должен носиться, зарабатывать деньги с утра до вечера всяким способом, вон, хоть торгуй, хоть что, и наживать должен да пускать в оборот капиталы. Кто мешает? Тебе кто мешает? Что? Кто?
       - История России.
       - Да чем она помешать может?
       - Мне весело жить мешает всеобщее обнищание, одичание народа. Уничтожение условий для нормального образования молодёжи, бандитизм, ворьё от Кремля до тундры, крест на условиях для приличной жизни учёных, музыкантов, писателей, художников.
       - А на какой... - приосеклась, умолчав слово хрен, - а зачем сегодня вы все сдались? Вас кормить? Сегодня в библиотеках много книг, полки попрогибались, насочиняли Гоголи разные и хватит. Учёных с сотню на всё хватит и на всю Россию. Сегодня деньги надо делать, берите вон лопаты и вкалывайте, вкалывайте на капитализм!
       Алсуфьев вычеркнул из памяти адрес этого дома.
      
      -- Глава 5
       Чувствуя утреннее просыпание, Алсуфьев сознанием больно не хотел увидеть стены, потолок российского своего дома, выходить на те улицы с хамскими названиями магазинов "Анплот," "Рома," "Шик-шоп," утыкаться глазами в решетки перед дверями, на окнах и балконах первых, вторых этажей жилых домов, понимать, среди серых похмеленных харь и мата: зона, уголовного лагеря зона расползлась на все улицы города, на все просторы России, за двадцатый век не в первый раз втягивая все светлое в свою болотную гниль, живых людей превращая в пустоту, в напоминание биологической основы для цивилизации. Он, если бы любая вторая животная стадность могла обладать интеллектом, давно бы переселился к лосям, медведям, волкам, дельфинам.
       По утрам Алсуфьев видел открытый чужой, квартиры здешнего друга балкон, и выныривал из-под досыпания в облитость лимонного азиатского солнца. Здесь он надеялся не соприкасаться с людьми, быть только в природе.
       Стерильность одиночества протягивать во времени получалось. Зная маленький город, он дворами, закрываясь домами от тротуаров с возможными знакомыми, быстро проходил к длинной извилистой черте окончания песочной пустыни и слухом прикасался к влажному нашлепыванию на берег волн.
       Когда-то он попал в лесную избушку лесника и жил один. Сначала помнил и беспокоился - счет за электричество в городе не оплатил, знакомый редкую книгу не вернул, письма отсюда отсылать невозможно, и самой маяты городской сильно не хватало, злило отсутствие людей, - постепенно настала тишина в самом себе, сам удивлялся тревоге новой, непонятной, и осознал, - да, круглыми сутками не разговаривает, некому на самом деле слова сказать. А за этим пошла души очистка, и выбрасывал, обдумывая когда моментально, когда подолгу, бывшее, бывшее, бывшее, бывших из себя, как из кладовой ненужное при состоянии любом...
       То "когда-то," навсегда хорошее очищением от прилюдской скверны, запомнилось и почти лунатически заставило сесть в самолет, переменить и город, и страну Россию на страну Казахстан, и Европу на Азию. А отвращающее от жизни скопище двуногих, самовосхваляемое без дел даже хороших, на молчаливую, ласковую для души пустыню географическую, настроенческую...
       По утрам в безветрии часть старинного громадного моря, одним краем бывшим и оставшимся в Китае, держалась стеклянно, живое только в самой близи. Алсуфьев стоял на крае тверди, молча, распахнуто здоровался со стихией, начинал завидовать её вечности, начинал идти по широкой, темноватой влажной полосе, и тонкие, удивляюще длинные волны плоско, неторопливо подласкивались к ногам, без пены, без шума затягивались назад, постоянно поверх заменяясь другими. С ними со всеми тянуло обниматься и молчать.
       Было хорошо.
       Жёлтое справа, синее слева, лимонно-красное впереди. Он уходил на восток от города, затягиваясь в разлитое по воздуху, по песку, по воде солнце, перелазил через каменные глыбы, раскиданные под остатками дымовой трубы медеплавильного английского завода, разрушенного после семнадцатого года, а дальше, за двумя-тремя красноватыми каменистыми горами, открытый, без травы и камышей берег лежал до бесконечного далёко. Там была неозначенная граница полного безлюдья, туда тянуло улететь на несуществующих крыльях.
       Любой бархан подстеливался своим, добрым мягким лежаком. Грел песок, грело солнце, тонкие длинные волны подходили близкими шушукиваниями, и начинался дневной полупрозрачный сон. Нагревался до ёрзаний, заходил во многие воды, смешным вспоминая городскую ванну, плыл. Стоя близко к берегу по плечи в волнах, видел внизу ступни ног, видел короткие гребешки других волн, водою выстроенных из донного песка, и радовался от чистоты природы, зная её началом своим. Здесь постоянно было хорошо, без двуногого не зарешёченного людского зверинца. Постоянно хорошо...
       А память вышвыривала отравляющее нормальные дни нормального человека: президентов, митинги; бандитов-уголовников, бандитов-политиков, лжецов, лжецов, мразь...
       Весь двадцатый век все поколения людей в России не жили хорошо: сразу с девятьсот пятого года расстрелы мирных демонстраций, террористы, каторги, первая мировая война, кровожадная революция, вши, заразные смертельные эпидемии, голоды, террор государственный, лагеря концентрационные, вторая мировая война, лагеря концентрационные продолжением, диктатуры сменных вождей коммунистов, запреты свободно мыслить, читать что хочешь, свободно поступать, нищета, навязанная всей России оборотнями-коммунистами, - ни одно поколение не пришло в спокойную, добрую жизнь, не прожило спокойно в доброте, не ушло спокойным из жизни, не истерзанным злостью, насылаемой правителями. И будто не было в веке прежнем и до него российских гуманистов, российских великих умов, умевших обходиться без насилия, лжи, жестокости, подлости, без закрепощения человека, рожденного свободным. Темень идиотизма крепостничества, издевательства государства над человеком тянулась из глубины, на бумаге отмененная в веке давнем, в кабинетах чиновничества, в душах многих людских не выветренная никакими умными истинами, указанными великими среди истории всей. Свобода оборачивалась тупостью, выстрелами в тюремных дворах, покой и воля - ожирениями тел, одурениями от алкоголя, выстрелами среди собственных квартир невидимыми наёмными убийцами.
       Переходить было некуда: в отличии от пассажирского поезда ни второй, ни двенадцатой России не было. Своя-чужая страна, открытая Лермонтовым странная любовь и невозможность практических перемен в одиночку... Смотри, как президент, избранный народом, народ загоняет в нищету, смотри, как он подкупает на виду у всего мира армию деньгами, чинами, квартирами, смотри, как на народные деньги откормленные президентом и правительством специальные вооруженью части учатся, готовятся убить любого, кому эта власть отвратительна, кто не хочет холода и голода в доме своём, кто не согласен молчать стойловой скотиной, понимает происходящее и помогать уничтожающим жизнь не может ни за что.
      
      -- Глава 6
       Хорошо для лёгкого настроения спрятанный на пространстве местами безлюдной планеты, свободным телом впечатав себя в песок, Алсуфьев загорал на плавном скате бархана. Плыл над временем, отдыхал. Задерживался на возможности не думать, пусть хотя бы пока отворачивать в сторону от шедших из памяти содержимостей двуногой стадности, пока двигающейся по землям, эфирам и водам в стороне. Он не хотел ни напечатанных мыслей великих умов, ни развлекательных кинофильмов, ни песен, ни газетчины и телевизионщины, напитанных ложью, - ни, ни, ни, - только природа, хлеб и вода.
       Природа началом, хлеб и вода продлением жизни...
       Прищуриваясь на яркое близкое солнце, наблюдал за бродящими верблюдами, непонятно что выщипывающими на пустоши. Позавчера один такой же жёлто-коричневый, пока прохлаждался в воде, утянул и изжевал майку. Отбирать у него, видя зубы высотой со спичечные коробки, не пошёл. Да и наконец природно избавила от себя, отбыла в желудочную упрятаность с выбросом навозом на песок надоевшая зелёная тряпка с - надписью латынью "Горбачёв".
       При близком солнце затемнялись глаза. Видимый мир оставался за веками, тепло плылось над временем.
       Переменилось. За обросшими грубой коричневой шерстью высокими лапами двугорбых показались гладкие светло-солнечные идущие ноги. Алсуфьев шевельнул головой, меняя панорамность. По верху, по пескам, надутым близко к воде, босиком, с большой мешком сшитой матерчатой сумкой шла тонкая девушка. Алсуфьев прикрыл глаза и повернул голову лицом от неё, удобнее устраиваясь щекой на ладонях.
       Посторонняя, - слабой пульсацией продумал Алсуфьев. - Тонкая, длинная. Особенно тонкая на ширине пустыни. Я не буду доверчиво говорить, шептаться, выяснять отражение мира в ней, рассказываемое её словами. Не будет лирических, плотских соприкосновений с посторонней, бредущей по пескам почти голой, встряхивающей мокрыми каштановыми волосами, посторонними для меня.
       Лет восемнадцать, плюс-минус год. Из поколения прожеванных и выброшенных на социальную мусорку. Теми, привластными упырями-вурдалаками. Наше поколение к началу девяностых сделалось жёстким, недоверчивым загодя, а они, хрящики под канализационным сливом госдерьма...
       Место поменять? Уходить от города подальше, глубже в тишину?
       На самом деле... может и хорошо, может и очень хорошо - поменьше в жизни хотеть движений? В дни уничтожения жизни...
       Толстой волной крошечного землетрясения на голову надвинулся песок. Алсуфьев приподнялся. Верблюды стояли далеко в стороне. Раскрыв ноги, промежностью, обтянутой тонкой синей материей плавок, задом по песку прямо к голове съехала посторонняя, зарывшись ступнями в бархан. Что-то знакомое в действии, в уверенности нестандартна заметил Алсуфьев. Ухмыляясь, смотрела она сверху битой уличной, нашкодившей домашней собачкой: подпустишь к себе? не обидишь обманом, болью вместо куска для голодной?
       - Ты Алсуфьев? Ты Алсуфьев Андрей, я знаю. А отчества не помню. Я буду без отчества? Ты меня узнал? Ты малышкой на руках носил, ты узнал? Узнал?
       Алсуфьев сел. Разглядываемая посторонняя показывала лицом, как ей неприятно, оскорбительно, что сразу, сразу её не узнал. И не узнаёт.
       - Ты маленькой держал меня на руках, я помню. Я узнала, мне сказали, что вы приехали, Алсуфьев. Мне сказали где искать и я искала вчера, но ушла в другую сторону от города, противоположную,
       - Я не могу узнать. Тебя как зовут?
       - Наташа.
       - Не знаю. Не могу узнать.
       Она вздохнула. Молчала. Смотрела в сторону, в песок. В песок, а как на экран, затягивающий внимание бегущим действием.
       - Алсуфьев, вы меня не успокаивайте. В состраданиях не нуждаюсь, пережила. Я разыскиваю всё о папе. Я Дарицкого Николая, друга вашего дочь.
       - Такая маленькая Наташечка в кудряшках, с круглыми толстыми щёчками...
       - Да, да... Кудряшки выпрямились, щёчки похудели, в соответствии с возрастом, как видишь. Извините, как видите, - прорвалась к прикосновению и вернулась.
       - Ты не отстраняйся от меня ненужными поправками и без извенений, без... Я хочу тебе чего-нибудь купить. Мороженое.
       - Почему?
       - По состоянию. Вспомнил, какой ты была маленькой, а маленьким нравится, чтобы им покупали.
       - Я думала о вас много лет, смотрела на фотографиях, а в городе никто не знал, куда вы уехали. Я маме говорила: найти бы, найти бы. Ты где-то в Белоруссии живёшь?
       - В России. Недалеко от Москвы.
       - А-а-а, где Золотое кольцо?
       - Не золотое оно, нищее. Наташа, мы вместе на днях сходим на кладбище? Цветы положим на могилу, помянем...
       - Да, да, давайте.
       - Много хоронили за эти года, я сам как найду? В Москве писатель один жил... Уехал за границу, навсегда. Здесь настрочил книжку, за прообраз взял этот город. Город изображён кладбищем погубленных талантов, и в эпилоге наказанный писателем город и кладбище с могилами его родственников тонет, тонет, исчезает. Я читал и... Здесь мои друзья похоронены, родственники моих друзей, знакомые, здесь похоронены люди. Злоба надоела, Наташа. Желание некоторых вполне нормальных мозгами всех, уже и всё утопить, взорвать, расстрелять, уничтожить. Праху мёртвых покоя не дать.
       - Он уехал за границу, что ему до чужих слёз?
       - Я сказал, на этом кладбище и его родственники лежат. Не понимаю бесчеловечности. В наше время надо стать извергом и всякую гадость за благо принимать, так нам без конца подсказывают,
       - Алсуфьев, а у меня хранится один из первых ваших рассказов. В газете был напечатан, где папа работал. В столе папы нашла, вырезка из газеты жёлтая, хрупкая.
       - Ты покажешь? Я не сохранил, мой чемодан с первыми рукописями и публикациями однажды пропал.
       - Украли?
       - Сожгли, Оставил на зиму одним далёким от наших дел людям, а они печь растапливали и весной спросили просто так, не обижаюсь ли я, какими-то бумагами попользовались.
       - Дураки?
       - Да что всех судить... Те люди книги до сих пор не читают и для них чемодан был полон каких-то бумажек... Твой отец любил поступать нестандартно и с уверенностью, что поймут.
       - Алсуфьев, я искала вас... Расскажите? Я собираю по капельке об отце...
       - Мы сидели... Мне было лет девятнадцать, примерно как тебе сейчас. К нам в город приехал поэт, редкость, настоящий поэт впервые, с трубкой, трубку курил... Мы с ним в комнате были, разговаривали, я жил на первом этаже, лето, окно нараспашку. Я восторженный, настоящего поэта впервые близко увидел, сидим за одним столом, курим. И в окно влетает футбольный мяч, едва не по головам. Поэт: что такое? А над подоконником голова Коли, твоего отца, и лезет в окно. Бутылку вина ставит на стол, сушеную рыбу из-за пазухи, - посидим, ребята? Он в двери, по-свойски, не заходил. Обычно весь из себя официальный, работал журналистом в единственной городской газете, важное тогда место. Слоняюсь по городу для настроения, зайду в редакцию, он мне: старик, придумай убойный заголовок для статьи? Премия - сигарета. Иногда и ты была там, в самом деле сидела у меня на коленях. Мы потрепаться любили в редакции о поэзии, о Паустовском тогда много говорили, ребята собирались литературные. Чай ставили, пирожные приносили для тебя, а твой папа, друг мой кричал: проклятые молодые гении не дают написать статью, меня с работы выгонят! Почти одногодок был он с нами, а воспринимался старше: у него была своя квартира, жена, ты, а мы... мы любили шляться по гостям и в квартирах без родителей устраивать вечеринки с девчонками, танцевать при потушенном свете. Тут он оставался в стороне, в семье с вами.
       - Ты можешь... Вы можете точно рассказать, как и почему он погиб? Никто не знает точно, а я ищу.
       - Да, никто не знает. Погиб он потому, что был честным и мужественным. Я не заглаживаю, так расследование показало.
       - Алсуфьев, что ты знаешь о его последнем дне, ночи?
       Алсуфьев смотрел в песок. Поднял глаза, так и остался, глаза в глаза.
       - Он захотел написать о работе орнитологов, увидеть на природе гнездовья редких птиц. Тогда собралась экспедиция, пять человек на моторном катере отправлялись к южному берегу. Вышли они от городской пристани вечером. Ночью шторм, неожиданный, сама знаешь, как здесь бывает. Катер пустым обнаружили через сутки. На катере нашли одежду троих. Продукты, ружья, кинокамеры на местах, их не ограбили. Следователи решили, что кто-то из них во время шторма в одежде выпал за борт. Второй прыгнул за борт спасти первого. На катере не нашли спасательные крути, намного позже только один рыбаки встретили далеко оттуда... Ну, трое оставались на катере. Как следователи предполагают, раздевались и прыгали в волны на помощь, ночью в воду без освещения, в шторм, и погибли все. Их тела искали, вылавливали дней десять. Один остался под водой, через какое-то время обнаружить становится невозможным, А папу твоего хоронили... широкий, высокий металлический гроб стоял возле вашего подъезда, в квартиру медики запретили заносить. Его глаза с фотографии, его улыбка навсегда... Я тоже закапывал, последнее делал для него. Земля жесткая, с камнями. Ты рядом стояла, не плакала. Годика четыре было тебе?
       - Четыре года и три месяца, я не помню похороны...
       - А я долго не понимал: вот он был, и вот его нет навсегда. Вот, только в памяти живет...
       - Алсуфьев, когда мне нужен папа, я иду на берег. Сижу и молча разговариваю с ним. Понимаете, можно разговаривать молча? Я сильно его чувствую, я иногда доживаю до ощущения - обернусь и его увижу рядом, я руками дотронусь...
       - Это по-человечески.
       - Я злая? Когда я думаю, что он мог остаться на катере, не лезть за другими, остаться живым...
       - И это по-человечески. Тогда, - вздохнул Алсуфьев, резко вспомнив друга живым, близким, - так получилось. Так получилось, и после смерти одни банальности: не вернуть, не изменить судьбу... Пойдем в город? Хочешь, попей. У меня в бутылке обыкновенная вода из-под крана.
       - Я попью. Идем в гости к нам? Мама тебя... Мама вас помнит, к вам хорошо относится.
       Алсуфьев поднял одежду с песка.
      
      -- Глава 7
       Вечером вернулась ненависть к ярости вод, к шторму, года назад забравшему под тяжкие толщи друга, выдавившего из его тела последнее дыхание. Страх вернулся тех давних месяцев, когда к тёплым подползаниям волн, к берегу подойти не мог. Вернулось...
       Стены квартиры отвлекали от голубых волн, удерживали бытом настроение другое, одинаково спокойное, и Алсуфьев к природе не шёл несколько дней. Вспомнил засунутое в сумку там, перед отъездом. Нашёл. По-московски престижная папка, сделанная как из тончайшего мрамора, с напечатанными в углу телефонами, факсом инофирмы, обёрнутая старой газетой, из рук в руки переданная другом-москвичём, журналистом, и тайно: - "мой редактор при всей демократии боится напечатать. Погляди, может тебе пригодятся?"
       В папке лежали ксерокопирование листы, - понятный женский почерк, аккуратный. На каждом листе слева, поперёк, скопированное название фирмы, адрес, телефоны, факс, фамилия директора, - престижно, самоуважаемо для писавшей...
       Нинель, Ниночка, подруга моя надёжная! Ты помнишь нашу совместную работу в провинциальном обкоме комсомола? Помнишь диван в кабинете первого секретаря, нами прозваний стартовым? Помнишь, кому слишком требовалось повышение должности и зарплаты, ложились на диван под первого нашего исполнителя желаний?
       Нинель, честно тебе, исповедально скажу, что построили мы демократию, а ничего для красивых баб не изменилось. Я в демократию поверила одной из первых, думала, теперь-то всё кругом честным станет. Сколько будет новых должностей, думала я тогда, в девяносто первом году, сколько возможностей честно проявить себя среди людей, горящих желанием возродить правду в нашем обществе, гнилом напрочь! Чего я имела-то при старой системе? Райком комсомола, инструктор, завотделом в обкоме, откуда в хорошую командировку, в Москву просто так не вырваться из провинции перепитой, захламленной кумовством и стартовыми диванами, некультурной, скучной провинции чёртовой! Чего имела? Мужа дурака с зарплатой директора шубной фабрики? Сама знаешь, сама подробно помнишь ту нашу жизнь. И как вовремя, Нинель, как вовремя успела я свалить не в обком партии, по устоявшейся тогда традиции, а на то наше местное телевидение. Ой, дураки там, ой дуры трутся! Дикторша одна и та же двадцать лет на каждом слове башкой дёргает, редакторы бздят над любым новым, смелым сюжетом, неожиданным ходом, искровой подачей, при объявленной гласности рты поразинут и ищут, у кого им спросить, чего можно и что запрещено. Я, Нинель, по их башкам тупым ох попёрла, ох понеслась! От сюжета к сюжету круче, резче, заметней, и смотри: заметили наверху, в Москву перевели и квартиру вырвать удалось под самый занавес, Союз когда развалился и бесплатное жильё прекратилось. Честно пишу, Нин, за квартиру ни под кого не ложилась и муж шубы сюда не присылал.
       Тогда коммунистов громили. Сама понимаешь, я была в курсе обкомовской кухни, разных секретов. Из партии вышла первой и по местной студии в провинции так их проволакивала, так волокла? В Москве именно эта линия возобладала, я угадала струю, Нинель, меня и вынесло на самые верха, а директора-мужа и здесь получилось в министерство демократическим выдвиженцем пристроить, приватизацией занимается.
       Ельцину, Нинель, требовались на центральном телевидении свои демократические, умные, новые, умеющие комментировать события в нужном русле кадры. Я подошла своей демократической ориентацией и преданностью. Невероятно много сделано мной за короткое время для укрепления власти демократов и восстановления сильной, богатой, новой России. И грустные глаза на экране умела делать, когда неудачи нас давили, и восторженные при сообщениях о любимом Борисе Николаевиче. Не раз отмечали меня похвалами, милая Нинель, но слова, слова! Слова - не материальность, не страны с лазурными берегами, вымытыми шампунью тротуарами и шезлонгами под пальмами на пляжах со слугами! На слова это не купишь.
       И наступила, Нинель, моя звёздная ночь. Заранее позвонили мне и сказали, приглашаюсь на беседу к самому... назову его Григорий, настоящее имя нельзя говорить. Должность его по работе как раньше в ЦК КПСС или в самом Политбюро. Лично Борису Николаевичу звонит как я тебе, как я своему мужу.
       За мной приехала новая модель новой иномарки с новыми голубыми стёклами со шторками изнутри. Слуга и он же водитель усадил меня на заднее сиденье, рядом с ним всю дорогу молчал охранник. В Москве морозы, а на заднем сиденье для меня лежал букет крупных роз в серебристой обёртке внизу. Мне, Нинель, заранее и сказали и не сказали, и намекнули и не намекнули, но к встрече я подготовилась. Платье наисамое богатое, видное, арабское с вышитыми золотом узорами, французский макияж, срочная парикмахерская, подбор духов по капельке, композиция запахов от макушки до пяток, улыбок, восторгающихся удивлений умом, величествием пригласившего... Умели мы, Нинель, шокировать в нужный момент! Умеем же, Нинель!
       По тёмному времени привезли меня в лес, за Москву. Забор длинный, глухой, везде снегу по пояс кроме дороги, охрана незаметная, за забором тоже высокий, просторный настоящий лес и на поляне большой двухэтажный дом современной постройки, похожий на дворец, под названием дача. Она нужного мне, Григорием его называю. Он по моде сталинской живёт, за городом на даче. Помнишь, Нинель, милая Ниночка? Не обессудь, настоящие имена вынуждена скрывать, уровень у меня выше некуда. Кругом коммунисты проклятые со своими газетами, патриоты-гады, не дай бог в печать сунут мои для тебя исповедальные откровения!
       Мне указали на дверь на мраморном крыльце, я вошла. Стоя на ковре в прихожей, шевельнула плечами и бросила шубу, её успел подхватить слуга в штатском, молчаливый такой, знаем они откуда такие берутся. Не слуга он, а и слуга и охрана.
       Я не пойму, Нинель. Если слуги есть и никто не скрывает, чего они не в специальной одежде, как официанты в ресторанах, а в штатском? Кого стесняться? А так не понять, кто слуга и кто охрана.
       Провёл меня Григорий по дворцу... Ну скажу тебе, ну скажу... Нинель, я в восторге. В некоторых залах белых с позолотой на резьбе запросто президентов Америки, Франции, Португалии какой-нибудь принимать не стыдно. На каминах литые узорные решётки, люстры бронзовые и хрустальные, полы в коврах широких, длинных или паркет с разными узорами в разных залах, картины висят настоящие, гобелены, коллекция старинных пистолетов, мечей и сабель, мебель тёмная с посеребряными накладками, в одном зале старинный резной буфет в русском стиле как в музее, русские точёные стулья, комоды, и подлинное, говорил Григорий, отреставрированное польской фирмой.
       В голубом зале с позолотой на вылепленных по потолку и стенам букетах нас неожиданно встретила компания за большим овальным столом. Ни одного имени назвать не могу, Нинель, патриотов из оппозиции вокруг полно, пронюхать могут. Я имена и отчества, должности со строгим лицом в официальной информации с телеэкрана читала, а здесь и меня попросили запросто общаться: девочки, мальчики, Антон, например, Витя, Женя. Сама понимаешь, Нинель, имена только для примера. И Григорий, и все они были хороши, в изрядном подпитии, и мне сразу налили большой бокал виски, штрафной, и потребовали выпить по обычаю до дна. Мы разве не умели, Нинель?
       Я заблистала собой и умными замечаниями, их женщины закосились на меня ревниво, с подозрениями на моё лидерство. Они привыкли видеть меня на экране, а тут в упор разглядывали и шептались, обсуждали, как близко выгляжу. Ребята, все имеющие в России громадную власть, мне по-свойски объяснили: устали, появилось мнение устроить посиделки за городом, для разрядки нервов. На большом овальном столе киви, бананы, виноград, мандарины, апельсины, ананасы, яблоки, груши, клубника, сливы, виноград, жареная дичь в дольках лимона, окорока, колбасы, бекон, осётр в красном озере из икры, жирные селедки, огурчики, томаты, мочёные арбузы, торты в виде зимнего леса, павлин из шоколада с дольками пастилы и выпуклых шоколадках в хвосте, а в круглых тех шоколадках коньяки, ликёры, вина, помнишь, раньше такие наборы конфет продавали? Вин на столе, Нинель, полно было разных, не то что в нашей комсомольской юности одна водка. Тут и водок - шведская Абсолют, американская Смирнов, Распутин, Николай царь, и водка словацкая, и финская, и виски, и шерри-бренди и амаретти, и джин, и ром капитанский из Франции, и шампанское итальянское, венгерское тоже было, и советское, марочные крымские вина из какой-то старой коллекции, а ликёры чешские и немецкие, точно помню. Я переживала, что все не запомню, когда тебе писать стану. Музыка играла, и мы хором пели "не сыпь мне соль на раны" и "ой мороз-мороз."
       Григорий мне на ухо бормотал-бормотал: женщина, ты прекрасная моя женщина, полюби до безумств, поласкай до помрачения. Я ему ха-ха-ха, ха-ха-ха, и так глазками обещаю, обещаю, помнишь же как, Нинель? Драгоценная ты моя женщина в ухо поёт, и моя, нажимает, моя женщина. А я очень даже не против, я очень даже ко двору ему и он мне ну очень кстати! В России нищета, уголовщина, бардак, у власти завтра неизвестно кто будет. В задницу такую страну, сама понимаешь.
       После полуночи гости со своими охранниками уехали, мы вдвоём перешли в оранжевую спальню, обставленную итальянской чёрной мебелью. В изголовье широченной кровати мне понравилось врезанное овальное зеркало, окантованное позолоченным багетом, и зеркало по желанию наклоняется над, кроватью, Григорий захотел интимного доверительного поведения, свечей, и говорит мне: чего ты ходишь как в своей телестудии, я хочу видеть тебя интимной, возбуждающей, и сильно сексуальной, как тебя на экране не показывали. Я игриво пошутила с ним, исчезла и как пообещала, явилась из-за дверей соседней комнаты редким подарком мужчине, в немецком сексуальном белье с воланчиками на кружевных бордовых трусиках. Запела мелодию и слова "не сыпь мне соль на раны," расставила колени, слегка присев, и задвигала сексуально бёдрами, как мы показывали такое с конкурсов красоты. Лифчик упал на ковёр, Григорий заревел и ногами взмахнул на кровати сидя, в ладоши захлопал, на спине по кровати катаясь. Ты помнишь мои сексуальные груди, Нинель? Ой, как пригодились сексапильные, ой, ой! Я ими на щёки его толстые, на щёки, он мя-мя-мя, словить пытался губами. А у голого Григория пузо оказалось - свой сникерс он лет двадцать не видит под ним, наверное. Я его за сникерс, я танцевать над ним на кровати, голая, ноги сильно расставила, как на каком-то шоу мы показывали на втором канале Останкино, и ни фига не возбуждается, сосиской сникерс остаётся, много выпил, говорит, давай поболтаем как старые друзья,
       Я ему - отправь меня за границу руководить корпунктом. Он - давай сделаю тебя президентом Чувашии, нам бабы в президентах нужны, миру покажем демократию в действии. На фига мне какая-то чумазая Чувашия? Грецию давай, Италию, Португалию, Испанию, Францию, Бельгию, Германию, только где море есть и тепло, без нашей зимы. Как дашь, говорит, такая и сдача будет, хоть Парижем хоть Канадой, хоть Мадрасом в Индии. А мне как круто давать, если его сникерс не кукарекает? И проигрывать в редкую звёздную для судьбы ночь свою, свою жизнь...
       Григорий налил ещё водки из бутылки с бородой Распутина, а мне шампанское итальянское. Я подула над кроватью из американского баллончика, у нас запахло гаремом, кучей возбуждённых женщин, ждущих мужчин. Специальный запах, Нинель, быстро мужиков возбуждает, сам один к одному, чего мы, дуры, отмыть стараемся. Ты женщина без комплексов, зарассуждал мой бычок, когда я вся сползла на его толстые белые ноги, - моя жена, говорит, так меня не угощала, сколько не просил. Зато я заминетила его круто, ой круто заминетила.
       Ах-ах, ой-ой, ёрзал от удовольствия, когда я настойчиво выполняя программу пыталась превратить его бананчик в твёрдый сникерс, с час не выпуская изо рта. Будто бы подключился Григорий, накрыл широким рыхлым пузом изящную меня. Бананчик поёрзал-попытался, а как ему, когда и есть куда? Со всей моей помощью пустота, только Григорий плечи мои нежные исцарапал, в страсти пустой рыча и повизгивая кастрированным кобельком. И идея ему пришла поиграть в нравы древней Греции. Я с хохотаниями, с задором о греческих гетерах рассказывала ему, пробуя с такой стороны возбудить твёрдость сникерса, - он принёс из ванной бритвенный прибор, пасту, помазок, намылил мой нежный лобок и представляешь, Нинель, сбрил мне все волосы. Ужас как боялась я, что пьяным поизрежет мне нежное начало входа, ужас! И тут он вспыхнул желаниями вместе с возможностями, тут сникерс стал твёрдым, как шоколадный однофамилец в обёртке. У меня мечта, говорит, увидеть на лице твоём оргазматическое выражение, изуродованную страстью красоту. Тебя видят миллионы телезрителей всегда официальной, им ты недоступна, а я как-то случайно смотрел твою передачу и отметил себе пунктом для исполнения увидеть оргазматическое выражение. И я дышать резко и покрикивать, и я ахать, и его на себя, и на четвереньки становилась, пуская сзади, может попроще ему и возбудимее, и над ним свалившимся раскоряченной моталась, приседала, взвывала, сникерс рухнувший, бананчик всем весом, всей неотразимостью растирая и пробуя впихнуть, втянуть, задёрнуть в себя. Что сделаешь, Нинель, если из бананчика последние капли возможностей истекли? Но в Грецию, Италию, Францию охота, охота, надо-то срочно!!!
       Григорий говорит: однозначно, скажем так, я частично удовлетворён интимными гримасами принадлежащего мне, индивидуального твоего тонкого, красивого, оказывается чрезвычайно сексуального лица. Указом объявляю чрезвычайную сексуальную ночь, пусть группа советников и аналитики проработают в соответствии и доставят на подпись.
       Я, говорит, стражду достижения консенсуса, продолжения безумств, вызывания оргазматических гримасе! Учитывая, говорит, необычайно позднее время и нервную от деятельности усталость, а так же переход на новые формы работы, пригласим конфиденциального помощника, моего личного телохранителя. И, Нинель, на кнопку нажимает. И объясняет личному охраннику, зачем тот срочно нужен. Без моего согласия, Нинель, без спрашивания меня!
       Я-то сквозь прищур гляжу - в самом деле раздевается охранник. Шут с ним, думаю, хоть плечи накачанные, мускулы выразительные, такому Сталлоне дать можно, справится. А Григорий ему одно условие ставит, не закрывать моего лица. Сидит рядом, ойкает вслед за моими криками. Охранник вздыбил мои ноги изящные, вместил твердейший сникерс и отрабатывает марафон на долгую дистанцию. Как я орала, как я летала, Нинель, как я летала! Как я отключилась, что за наслаждение от дубины этого буйвола, живого склада каменных мускулов с лицом безразлично-исполнительным! Как визжал от восторга, мне непонятного, Григорий? То погладит, то поцелует, то бананчик свой подсовывает, то у него слёзы по щекам появляются и в ладони хлопает, визжит. Я орала, Нинель, я не знала куда исчезнуть на итальянской широченной кровати, увернуться от того паровозного дышла, дышла железного, я без притворства раза два едва не теряла сознания. Так вот круто, милая Нинель, демократически извизжавшись втроем, малой партией достигнув консенсуса, и удалось мне, боясь появление ещё одного охранника, удалось вырваться из оборванной, злой, некультурной, грязной, бандитской России. Я победила!!! В другой раз могу написать тебе только из Греции, я победила!!!
      
      -- Глава 8
       Алсуфьев уходил от города. Слева жёлтый цвет молчаливой пустыни, справа блещущая синяя до мягкой, мягкой дали вода, впереди и наверху разлитость лимонного степного солнца. Он знал себя свободным сейчас от отравляющего душу месяц назад цинизма московских политиков, от мрази и мерзости, видимой в жизни страницами, ушедшими куда-то за спиной. Ногами ступая по приливающим к пустыне медленным плоским волнам, тонким, он уплывал в прошлое давнее время, разное на здешних берегах, и святое и честное, и смешное непонятной тогда реальностью, где не думать, а поступать быстро требовалось, но куда, в какую сторону поступать хорошо?
       В прошлом давнем времени Алсуфьев третьим хозяином-посторонним жил в третьей, самой маленькой комнате коммунальной квартиры, полностью-то квартиры большой, с высокими потолками и карнизами на них, гипсовыми розетками, изогнутыми акантами означающими места для люстр, с широкой и длинной ванной комнатой, с кладовыми, - послевоенный проект сталинских архитекторов, планировавших роскошную жизнь, конкретным бытом превращаемую для людей зависимых в скудность. Три стола с электроплитками на подложенных кирпичах стояли на кухне, две семьи в соседних комнатах многолетне мечтали об отдельных квартирах, пятеро детей бегали и играли в прихожей. С девятиклассным образованием тогда, Алсуфьев весь светлый день зарабатывал на жизнь рабочим завода, доучивался в вечерней школе, после уроков в полночь у себя читал книги по теории литературы, литературоведению и философии, чувствуя втискивание себя в невидимые колодки, останавливающие свободу мыслить. Философия в стране была одна, как и другие познаваемые теории, познаваемые с подозрением, что обманывают, - и даже она, марксистко-ленинская, подозрительно целенаправленная, вызывала недоверие, безответные вопросы и обратные размышления. Из толстых учебников Алсуфьев намечал годными для себя страниц двадцать, тридцать.
       По ночам заходил покурить сосед Виктор Лазаревский, глядевший на все книги с отвращением. Попусту время теряешь, говорил он всегда одно и то же, плюя после погашенной беломорины в форточку. И злился: жена техникум заканчивает, сразу в институт хочет поступить, а не деньги собирать на машину и гараж. Ездить экзамены сдавать в другой город начнёт, хахаля найдёт обязательно.
       Подробности прогнозов с Лазаревским Алсуфьев не обсуждал, воспринимая Виктора ходячим самопрограмным репродуктором, странным, потому что знал для себя, дела личные далее личности не касаются близкого и дальнего мира...
       В комнате своей стояла раскладушка, дешёвый стол, кем-то выброшенный и притащенный ночью, отмытый от извёстки. Со всеми ножками стол, и покрашенный половой охрой. Библиотечные и купленные книги складывал на полу возле стенки, на подстеленную газету, а из некоторых сделал себе замену стула. Пустые стены, одиночество без вещей завлекательно пахло свободой...
       Заявлялась маленькая компания городских поэтов, шли шататься по городу. Намеренно курили сигареты "Орфей," тайно передавали друг другу запрещенные стихи Мандельштама и отрывки "Реквиема" Ахматовой, переписанные от руки стихи полузапретной Марины Цветаевой. Жизнь в сторону поэзии была оскорбительно-дурацкой, вся поделенная секретарями горкома партии на можно и нельзя. Что читать, что самим писать... И в духоте душевной мечтали увидеть настоящих живых писателей, хотя заранее не верили им из-за орденов, полученных за "нужные партии и народу книги," из-за премий, подаваемых сверху, из ЦК КПСС. Почему-то Лермонтов показывал другое...
       Компании не запрещалось болтаться в двух маленьких кабинетах городской газеты, сидеть на столах журналистов, протискивая свои стихи и самые короткие рассказы в печать "органа горкома КПСС." Кто-то неизвестный "идейно не выдержанное" перечёркивал красным убийственным карандашом до выхода в печать, "подозрительных" для редактора газеты в компании становилось больше, в сеть лезли почти все, слагая стихи и прозу откровенно... Гордые перечёркнутыми страницами "идеологически невыдержанного" тянулись на городской пляж "поглядеть, какие у девушек выросли ноги."
       Ноги выросли всякие, прямые и кривые, тонкие и длинные, завлекательные и безразличные в отражении сексапильном, с ногами и два горкома, комсомола и партии коммунистов, запланировано поделать ничего не могли, природа тут перечеркиванием любым карандашом не тормозилась и по заказу стандартить в анатомии не умела. Пустыня громадной жёлтой простынью обтянула город и выдавливала обычной сорокаградусной жарой всех на пляж, тянущийся сразу за домами вдоль всего населённого места, полуобнажённые вынуждено и с радостью себя показать и девушки, и женщины стали привычными, тут без ударной возбудительной волны, бьющей из-под закрытости тел майками, юбками, платьями... "Ох, жара, жара, жара," - под свою гитару пел в окружении полуголых девчонок командирований из Ленинграда полуголый инженер и он же бард, - "не гуляется, не спится, ох, жара, жара, жара, солнце ржёт как кобылица..." И красивые тела при взгляде в любую сторону, и тёплые волны казались величиной постоянной, приятностью лёгкой...
       А сосед Лазаревский позвал праздновать их, семейное, с их компанией. На большой деревянной лодке с мотором плыли вдоль берега от города, пристали к близкому пустому острову. Буграми желтый песок, вода, приливающая широкими тонкими срезами плоских накатов, шевелящая сунутые в мокрый песок бутылки с вином и водкой. На примусе жарили купленную возле городской пристани свежую рыбу, полуметровых судаков и сазанов, выкладывали на клеёнку крупные азиатские помидоры, яркой свежести редиску, разную зелень споласкивали прямо в волнах. Пинали мяч, доставая из воды улетевший, падали за ним в песок, и среди приплывших в лодке широкобёдрая, весёлая, заметная тонкой талией и нежным белым животом жена Лазаревского быстрее других успевала добежать до мяча, пнуть непременно в воду, весело, капризно заставляя других лезть в волны, плыть, и всем улыбалась, блестя мокрыми сжатыми плечами, блестя новыми оранжевыми купальными плавками и растянутым смехом влажно-красным ртом. От её пинков по мячу чаще остальных в воду лез Лазаревский, оглядывающийся на остров с подозрением, не глупее ли он других частой удалённостью от неубранной в толстую кофту и пальто жены. Одинаковые настроением отдыха, выпитым вином и природой, директор школы, хирург и инженер-конструктор выдерживали себя с Лазаревским попросту, показывая, что отдых и есть отдых, свежий воздух вернувшимся мальчишеством выравнивает всех.
       Лазаревский пьянел и туповато лез в свой угол обделённого.
       Прибой пропал, вода не шипела по песку. На фоне багряного уставшего солнца, готового громадным медным кругом опуститься за далёкие плоскости темнеющей влажной поверхности, на высоком носу лодки в купальнике сидела жена Лазаревского. Особенная таинственность вечерней перемены природы пригладила молчанием людей на острове, бессловесно рассказывала что-то душевное, не раскрываемое сразу. Алсуфьеву хотелось вечной красоты всего видимого.
       "Расселась в купальнике, всем показываешь ляжки, разденься сосем, одного мужика тебе мало," - полетело по тёплому воздуху пьяное, дурное. И продолжилось.
       По пьяным омерзительным словам именно Алсуфьев оказался любовником жены Лазаревского, после скандала уже дома зашедшей в комнату Андрея яростно объяснить хамство мужа и попросить прощения. Дураки, запомнил Андрей, гадливы и злы...
       Монашество ученическое само по себе вдруг уходило в сторону, кал сон, как улица на повороте. Резко затягивала в себя сырая, не отстерилизованая авторами толстых книг, редакторами, разрешающими партийными начальниками жизнь. И помня, сколько страниц очередного учебника мог бы прочитать, странно долго, с обеда до вечера сидел на пляжной скамейке рядом с беловолосой, пудрящей на солнце носик длиннотелой девушкой со странным именем, Бенита, втягиваясь длинными разговорами в её рассуждения, объяснения жизни вокруг и пуская её любопытство в свои монашеские дни, занятия, впечатления.
       Странный город, прозревал он. Сюда всех присылали и редко люди приезжали по желанию. Начинался город концентрационным лагерем сталинских врагов народа, наполнялся свободными рабочими по направлениям после училищ, техникумов. Бениту прислали на практику перед окончанием института из Прибалтики, училась в политехническом. Сосед Лазаревский проходил по пляжу, отозвал якобы прикурить, парторговски испустил наставление-рекомендацию: зачем с такой сидишь, проститутка, сразу видно, купальник на ней развратный и пятками на скамейке сидит неприлично, зад голяком показывает и между ног мало закрыто, трусы длинные должны быть.
       Указывающие жизненные пути указатели в городе работали странно, от профессоров, авторов учебников, до держащих перечёркивающие карандаши, до соседа Лазаревского, профессоров мечтающего "передушить как гадов." Плыть тут из часа в час требовалось только самостоятельно.
       Снова присевший на скамейку рядом, Андрей не видел "между ног." Думать по направлению слов соседа ему было омерзительно-стыдно. Хаос бродящих тел разреживался, пляж дальше виделся мусором брошенных газет, разговор продолжался в нескончаемость волнующую. "Ты юный поэт," - говорила Бенита с каким-то культурным уважением, - "ты не прилагаем для такого заводского города, здесь люди собой продолжают станки, прокатные станы, технологические процессы производства. Поэт, чувствуешь железные, чужие для тебя слова? Ты им чужой."
       Музыка, выдернутая каким-то композитором из хаоса эфирных звуков, наигрывалась внутри Алсуфьева и не возвращалась назад, не распадалась в комья хаоса, с Бенитой прощаться не получалось, для музыки искалось продолжение новой частью. Балетно прошла она по липучему от жары асфальту города, на цыпочках провоздушила по прихожей мимо дверей указателя верных путей, слушающего регулярно телепередачи, прогноз погоды и итоги соцсоревнований, понимающе тихо говорила в комнате, приняла в длинные вытянутые руки холодный чай, бутерброд, ложечку с сахаром. "Я устала, мне утром на практику, на заводе в химическом цехе залезать в толстую спецодежду из грубой шерсти, она как солдатская шинель." "В сорокаградусную жару так ходить по цеху"? "Да, нельзя мимо техники безопасности." "Ложись, отдыхай." "Будет верно понято?" "Я надеюсь." "Ты на себя, а я на себя надеюсь. Да? Так?" "Да." "Я не могу привыкнуть, когда в городе и ночью сорок градусов жары. Ты приезжал в Юрмалу?" "Юрмала в Польше?" "А, ты не был. Юрмала возле Риги, там есть наша дача. Высокие сосны, морской свежий воздух. Ночью нужно тёплое одеяло, на нашей даче. Такая жара ночью здесь - Фантастика." "А ты разденься?" "Почему?" "Легко станет, жара." "Есть и скрытая от меня причина?" "Ты лежи, я хочу видеть твоё красивое тело." "Ты весь день видел на пляже." "Там все мешали. Там не было такого чувства." "Чувствуешь чего?" "Ты красивая, тело красивое, и хорошо до восторга." "Ты поэт, ты приличный и не грубый юноша, ты чувствуешь, искренне говоришь?" "Говорю, и боюсь говорить откровенно.
       Бенита потрогала носик со сдутой пудрой, белую чёлку, стянула короткое прямое лёгкое платье свободно, как на пляже. Прилегла. "Мне жалко тебя, ты сидишь на полу весь вечер. Я не приглашаю на соседство со мной, мне как дружески жалко, правильно говорю по-русски?" "Правильно. Ты пахнешь солнцем и женским, нежным." "Я смолёная длинная рыба. Нет, ошиблась. Пропеченная солнцем. Куда путешествует твоя рука?" "Мне надо погладить твои плечи, мне кто-то говорит..." "Мои плечи намного выше. Он, кто-то твой, не сказал мне надеть платье?" "Он сказал... бывает ласковое, ласковое..."
       Ресницы пошевеливались короткими вопросами, прикрытые глаза следили за чужеродными руками кожей пианинных пальцев, коленей, лодыжек, ступней и глубокие, улыбчивые в раскрытости смотрели доверчиво, близко, - пианинные руки устало падали из горячего воздуха, разрешительно приближали лицо к лицу, к запаху белых волос, загоревших щёк, короткие губы ротика подарочно дотрагивались сухо, коротко, коротко...
       Трудное любопытство эхом отражалось, вызванивало в голове, неразрешенною пальцы спотыкались о бугорки, как пробуя выровнять юные груди, пианинные тонкие пальцы прихватывали сверху словно воришку за шиворот, отводили в сторону, суровым наказанием на самый скучный край, на пол, уставали преследовать, позволяли обрисовать изящность, струнность вытянутых ног, упасть на ласковость живота, догоняли, прогоняли за край раскладушки, ждали смешного необидчика строгостью и притягивали сухо, коротко, коротко, ненарепетировано поцеловать... "Сними лифчик и плавки?"
       Ухала тишина.
       Изничтожит? Уйдёт от нахального? - давило.
       "Я доверяю, я покажу груди и не дотрагивайся до плавок. Вероятно, нам будет когда-нибудь намного лучше." "Ты подумай, что одна в комнате, и сними их." "Любопытно, что там?" "Любопытно," - прижал признанием. "Я тайны люблю оберегать. Из одной пчёлки не получится улей, из одной ночи не выйдет радости для всегда." "Как мне..." Тело вздрогнуло большим напряжением, пианинные пальцы девушки сорвали ненужные на том месте тяжело прихватившие посторонние, перевели на пол. "Тогда как надо?" "Юный поэт, ты не догадался? Смотри, рассветает. Природа подсказывает. Смотри, небо светлеет, и чистое." "А через несколько часов жара начнёт давить на головы..." "Да, юный философ, через несколько лет заботы начнут давить на плечи..." "Мы потеряемся через несколько лет? Я не хочу." "Я не знаю. Одна ласковая, одна ночь ласковая должна повторяться всегда. Я не знаю, как будет."
      
      -- Глава 9
       Алсуфьев пребывал на береге.
       Постоянные многие воды перемещались влажной неровной поблескивающей поверхностью среди постоянных жёлтых мягких песков. Одно и то же солнце невидимо втягивалось во всё живое кругом. Тихий мир заставлял без насилия молчать посреди натуральной вечности, -подсказывая душе заставлял...
       В любой непрозрачной песчинке для Алсуфьева здесь присутствовало настоящее, зримое, и прошлое давнее время. Здесь получалось часами пересыпать с ладони песок, видеть его или покрытием для пустыни, или прозрачным увеличительным стеклом, сохранившим и показывающим понимающему бывшему над ним, над всеми крупинками.
       В окно бросили камешек. Выглянул, распахнув створки. Стоял друг, здороваясь с соседом в другом окне.
       - Пошли прошвырнёмся?
       - Не хочу.
       - Что делаешь?
       - Стихи читаю.
       - Самому надо сочинять. Пошли кутить. Я не сказал? В газете на всю полосу мои стихи напечатали, с фоткой и краткой выдающейся биографией. Верно, прыгай в окно и прикроем отсюда, воровать у тебя нечего. Быстро забываешь старых друзей, гуляешь по улицам только со своей пассией? Видел, и говорили мне ребята. Любит ходить в юбке длинной на сигарету ниже попочки?
       - Почему все лезут хамить и указывать?
       - Я не лезу, я балдею от созерцания великолепных ног. Старик, мне показывают, и я гляжу. Она из Таллина?
       - Её ноги не тема для обсуждений.
       - Я чего? Мне показывают - я страдаю издалека, что второй такой девушки в городе нет. Везёт тебе, не обижайся, старик! Тебе здорово повезло! Говорили, в кино с ней ходишь? На пляже сидишь?
       - Нельзя, товарищ пионервожатый?
       - Старик, не лезь в бутылку. Познакомь ее с нашей компанией и начнём приводить её в редакцию, фурорить строчкогонов. Редактора перекосит. Я балдею! Когда она в знаменитой мини-мини юбке сядет у них на стол, повторяя наши вольнолюбивые привычки, и скучно отглаженный партийный редактор Подолиников идеологически выдержано войдёт, увидит, перепугается, что машинистки донесут его идеологически целенаправленной жене...
       - Давай трепаться мимо Бениты?
       - Старик? Старик, нельзя малость позавидовать? Не обижайся, я пишу намного сильнее тебя, и всех в нашей компании, и ты признаешь, а с девчонками мне не везёт. Вчера взял билеты в кино для Люды, - отказалась. Я торжественно порвал билеты на глазах у неё.
       - Героически порвал.
       - Да, мужественно. Не хочешь - не надо. Зайдём в кафе? Вот увидишь, наши там блинчики с мясом лопают и кофе с коньяком взяли. Однако прохладно, чёрт возьми!
       - Шестое сентября?
       - Проспал. Девятое, шестьдесят девятого года.
       - Бенита улетела в Ригу четвёртого... Я провожал, я хочу чтобы всегда оставалось четвёртое сентября...
       - Однако ты малость улетел, друг милый, улетел набекрень. Люби, я не против и не завидую. И завидую...
       Улыбки друзей, пропущенные мимо, без ответа, неуютность сентябрьского кафе, где с ней сидел и тоже брал кофе, без коньяка, неуютность ставших посторонними - без Бениты, - улиц...
       Свеча, лист, карандаш...
       "Здравствуйте Ваше сияние, девочка Бенита... с белой чёлкой над спокойными светлыми сердоликовыми глазами и загоревшим солнечным носиком... Я не знаю, какого цвета камень сердолик. Твои глаз? серые, красивые, они уходят от скучных определений, и я хочу выбирать для тебя в письме самые красивые слова, самые прилагаемые к тебе... Почему, девочка Бенита, быстро закончилась твоя практика здесь? Почему ты уехала? Глупо спрашиваю, и глупость именно эта и радует, и веселит. Девочка Бенита! Глядит на карту мальчик Андрей, находит Ригу, ориентируется по звёздам, и тоже радость!
       Первая вечерняя звезда вспыхивает против моего окна, яркая, крупная, и в той стороне, где ты, где твой город. Она каждый вечер веселит напоминанием о тебе, а помню и без неё..."
       Бенита - странное для азиатского города, для пустыни имя, - семь свиданий с договорённостью заранее, радующей, что нет отказа, семь свиданий с желаниями её встретиться непременно; один продолжаемый разговор через семь свиданий, и проводы в аэропорту, где и не знал, можно ли её поцеловать на прощанье или поцеловать имеет право только она - как вздох долгий, вздох один - семь свиданий, и - светло, возбуждённо без новых причин, радостно постоянно.
       Бенита - и удачи начались: купил книгу Александра Блока в шестьсот с лишним страниц, знакомые бесплатно отдали портативную пишущую машинку без резинового валика, и искал, а какой шланг натянуть на деревянное основание, чем оклеить его вместо резины и на собственной машинке печатать свои стихи...
       Но самым удерживающим наверху, самым изумительным оставалось... цвет, голубой в любую погоду и в любое время суток свет голубого цвета, улавливаемый сознанием и настроением от мысли: в Риге живёт студентка Бенита, для неё всегда хочется сделать любое хорошее, когда она и не видит издалека, когда и не знает! Подумать о ней хорошо, и то...
       "Ваше сияние, девочка Бенита, я помню о тебе и помню, я иногда на улице оборачиваюсь с уверенностью, что вот сейчас увижу тебя. Что услышу твой вежливый, рассудительный голос, что пойму снова, каким внимательным, осторожным надо быть при встрече с тобой, сильно культурной для города, где ты была. Прости, где ты есть для меня..."
       И зарабатывание на жизнь с восьми утра до шести вечера, торопливый ужин - бутерброды в кулинарии, настроенность не задремать на уроках в вечерней школе - последний урок заканчивается в двенадцать ночи, до часа дома начинается продолжение учёбы по институтским учебникам, - история, литература, философия, ледяная вода на лицо, чтобы не заснуть до отмеченного прочитать и понять, и запомнить нужное... И перечитать, волнуясь и глубокой ночью, радуясь круглым спокойным буквам, воспринимаемыми необыкновенными, испускающими одному видимый тёплый свет, - перечитать выученное наизусть до другого конверта со штемпелем Риги...
       "Я должна подарить тебе спасибо за твои хорошие письма. Они задержались где-то, получила сразу три. А у меня сильно удачная нам новость. По итогам практических занятий меня включили в группу "Эксперимент," в следующее лето я приеду для продолжения наших опытов на производстве. Мы будем вместе загорать и видеться свободно, напрасно ты столько грустно писал о расстоянии от Азии до Балтики. Научный руководитель рекомендует мне после последнего года института поступать в аспирантуру, всегда заниматься наукой. Окончательно зависит от удачи применения наших опытов на производстве. Я рада, что в творческую группу меня включили, и летом мы увидимся."
       В словаре искал разъяснение звеняще-радостного: платонический, платоническая, платонические...
       Эфирность платоническая оказывалась наиболее духовной, самой высокой над животно-грубым в глубине... В одной жизни, в той же, где приятель насторожено-стыдливо, но и победоносно откровенничает: - "Я в гараж недостроенный позвал. Трусы снимает, песок с туфель сыплется. Я в гараже недостроенном стоя, она когда, говорит, приходить снова в гараж?"
       Дающая желание жить, просвеченная ярко-оранжевой радостью атмосфера платоники...
       А в вечёрке на перемене одноклассница Тодолевская просит объяснить значение и место в истории литературы коротких рассказов Чехова, слушает, смотрит длинными, утекающими к каштановым полукольцам волос глазами обхватывающими, тихо, растворенью выдавливает утверждение: - "какой ты умный..."
       Сидевшая незаметно на задних рядах, оказывается справа, а то слева на одной полосе, на занятиях разглядывая не математические Формулы, вытекающие из мела преподавателя, заставляя вынуждено повернуться к долгой размышляюще-отупелой неотрывности чумоватых глаз...
       Осень, чёрный ветер холода, на улицах, когда торопливо с работы, продувающий во дворы редкие снежинки ноября чёрный ветер полуночи.
       Зима без снега в городе, странная как обритая кошка, с морозом на ветру бритвенном. Трещины от морозов под ногами на пустырях, на асфальтовых тротуарах, полурасплавленных летом. Пушистые ёлочки, пуховые сугробы, снегопады мягкие кажутся в голости бесснежья придуманностью, лживой картинкой по телевизору...
       В случайный свободный день треск транзисторного радиоприёмника, тяжеловато-грустное настроение одиночества, тягучий голос певца, - грустное, грустное вслед за мелодией, сигарета, сомнения в постоянных напряжениях, и отложенный в сторону сборник стихов Межелайтиса... Стук в дверь, не сосед - Тодолевская, молчаливое её сидение напротив, сигарета другая, пробегание по лицу Тодолевской теней разных настроений, то хмарь, то желания какие-то до слёз, вопрос из вежливости, из вынужденности не быть цементным с девушкой:
       - Что с тобой?
       - Ты красиво куришь.
       - Обыкновенно...
       - У тебя губы красивые,
       - Что делают с комплиментом от девушки?
       Не ответила.
       Заплакала.
       - Тебя кто-то обидил?
       - Я люблю тебя. Я брошусь под автобус, если ты меня не полюбишь. Ах! Не слушай меня! Я дура, Я брошусь под автобус.
       - Послушай музыку, успокойся. Я не знаю, как... любить по обязанности.
       Вздохнула.
       - А я буду надеяться, полюбишь... Девчонки рассказывали, так у других бывает.
       - Не бросайся под автобус, есть статья уголовная, принуждение к самоубийству. Мне оно, принуждение... страшно. Я принуждаю не жить? Умереть? Дикость.
       - Не стану бросаться, если отразится на тебе, - вздохом, всхлипом втянула в себя слёзы. - Не стану.
       Запросто страшное устроит, - понял Алсуфьев и подвинул налитый стакан, - пей чай, успокойся.
       Согласилась блестящими обнимающими глазами, следами слёз на щеках растерянного обиженного ребёнка. Насыпала сахар мимо стакана.
       - Я дожила вдруг до чего-то, до стены, и ты один стену можешь свалить. Я не виновата, тебя заставила переживать... Посвяти мне стихи? Сочини четыре, две строчки для меня?
       Провожание по бритвенным морозным ветровым чёрным улицам, уговаривание посторонними темами разговора...
       И к другу.
       - Куда мне деваться? Тодолевская с ума сошла, хочет оставить записку и броситься под автобус. То жить ей надо, то умереть.
       - Старик, уголовная статья... Доведение до самоубийства...
       - Да я совсем в стороне от неё!
       - Старик, у девушки пора обострения половых желаний, успокой её в постели. Переспи с ней, успокоится.
       - Я не стадный бык-производитель.
       - Понимаешь, ты ей можешь не понравится сексуально и она успокоится, отстанет.
       - Из-за неё мне изменять тому, что есть?
       - А что есть? Девушка другая на другом крае земли?
       Обнимающие глаза повторяющимся давлением, принуждающие обернуться, несмелое в полночь "ты меня не проводишь?" "Ко мне намного ближе," - подсказал разрешающе-завлекательно. "Зовёшь? Дальше... дальше молчи, пойдём, у меня колени трясутся..."
       Вышаривая внимательными глазами все, все, любые впечатления, веря, веря в допущеность, быстро в комнате обнажилась, быстро легла поверх одеяла, дрожа изнутри, не от холода, быстро закрыла надеющиеся глаза, стыдясь, слепо встречая вытянутыми руками, теряя вздрагивания от оказавшегося рядом тепла, вжимаясь в жданное тело - "со мной был один парень, так получилось, прости, прости," -и не до разбирательств, и провал непонятного, непонятно чего непонятно в какую пылающую бездонность, оборвавшую вспученное любопытство к женскому в теле женском. И не радость, - тоскливость самообворованости, чужой запах не той кожи, не тех грудок, не те в улыбке прощающе-довольной глаза...
       А ты, Бенита, зачем уехала за тысячи километров и пройти по улице счастливо с тобой нельзя? Одни письма, письма! Я живой, во мне живут таинственные желания, они, оказываются, дают ощущение победителя! А ты, Бенита, зачем не могла сделать но мной так же? Ты бездушая, ледяная? Ты не хочешь наградить меня видением тебя обнажённой, лаской прижатого тела? Ты не хочешь быть моей девушкой совсем, до неповорота назад!?
       А ты, до глупости похотливой верный, зачем опаскудился? - спросил кто-то жестко из глубины пропасти отдающимся эхом самых первых вопросов. - Ты себя, себя сам суди, если желаешь, а девушку невинную не трогай. Не ты, она знает целомудрие.
       "Уважаемый Андрей, у меня на все последние недели одна радость. За хорошо сданные экзамены мама подарила мне толстый серый свитер с высоким воротником. Мне нравится в нём ходить по улицам нашей старой стороны города, называется Вец-Рига. Я смотрю на волны реки Даугавы, они сильно тревожные. Я не знаю. Может потому, что письма твои становятся вынужденными. Они похожи на велосипед с дырявыми колёсами. Я не должна принуждать тебя поддерживать со мной, чего пугаюсь определить и назвать словами. Я чувствую на письмах пустоту. Ошибаюсь? Ты устал? Тебе плохо? Ответь честно, и я честно помогу."
       Желал: пусть не наехавший на Тодолевскую автобус вымчит из-за любого угла не на неё, на... и не отскочить от решающих все запутанности колес. И записку никому никакую не оставлять.
       А друг настоял, с единственным первым напечатанным в городской газете рассказом протолкнул в участники первого в городе литературного праздника, растянутого на неделю. Приехали прежде видимые на фотографиях поэты и прозаики. Смущался, сидя среди них на самой большой сцене, не видя зала читал у микрофона со страниц, краснея, раздавал автографы и удивлялся, зачем они нужны? По вечерам в номерах лучшей гостиницы сидел молчаливо в гудении писательских разговоров о многом, непонимаемом сразу...
       Летом по улице навстречу, - мимо, - прошла посторонне Бенита, вежливо поздоровавшись короткими губами увиденного, увиденного ротика.
       Почему-то она тоже оказалась на похоронах погибшего в шторме друга. Несла с кем-то венок. Посмотрела отстранённо. А там, у могилы, понял эфирно протянутое, пущенное её горько-секундным взглядом: - "Тебе сильно больно? Я, я... не умею теперь. Зачем ты меня опустил в никуда?"
       Каменистые комья стучали по гробу нестираемой точкой.
       Потяни ниточку сегодня...
       Давнее прошлое время.
       А разве сказал кто-нибудь тогда, что вырастет дочка друга и отыщет, начнёт спрашивать об отце, зная вечным его для себя, о той жизни вокруг, постоянной для неё тоже... и разве тогда думал - придётся возвратиться в город, покидаемый когда-то с весёлым - навсегда! - оставшимся как раз навсегда последней ступенькой надёжной, какою родные места плотно прожитым здесь и бывают...
      
      -- Глава 10
       Алсуфьев приближался к городу.
       Живой сон вокруг продолжался и нравился, молчаливость пустыни останавливала отсутствием человеческого плохого, - издевательства, подлости, обмана, жестокости, воровства, жадности, предательства, злобности.
       Напрасного в природе не проглядывалось.
       Тут солнце жарой прокаливало тело, тишина приносила лёгкость мышлению, многие воды без боли остужали чистотой, - плыл, и на глубине двух, трёх метров видел короткие волнообразные гребешки донного мелкого-мелкого песка. Одинокие с утра до закатов на природе дни воспринимались подаренными, неожиданными исполнениями мысли Кальдерона: жизнь есть сон, жизнь - сон...
       В город сегодня повело рано, сразу после полдня. Как недоделанная работа заставила идти, а оглядывался назад, к безразличным надменно-глазым верблюдам...
       Стандартными короткими плоскими плитами, поставленными вертикально у могил, на востоке близко от города гудящего молчал город мёртвых, давнее и одно для не мусульман городское кладбище. Алсуфьев знал по переписке, почти вся бригада рабочих, с кем начинал зарабатывать на жизнь где-то в шестьдесят пятом, лежит здесь, на кладбище. Одного по завещанию похоронили в земле Западной Украины.
       Среди них Алсуфьев появился тогда... восемнадцатилетним - перед седыми, знавшими начальную грамматику, арифметику и жёсткую, "всамделишную" жизнь. Бригада была - один красноармеец, воевавший финскую и всю Отечественную войны, другой краснофлотец, третий зелёный брат из Прибалтики, пятнадцать лет отработавший каторжником на каменном руднике после боёв с красноармейцами в сорок пятом и после, четвёртый и пятый - бендеровцы с Карпат. Выезд из города им запрещался и после лагерей. Мастером в цехе работал тоже бендеровец, их бывший бункерный брат и однолагерник.
       Каждый день перед обедом в тихих углах все пили водку, вместе, кроме Алсуфьева. Первым покрасневшими щеками показывал блаженность мастер, желающий долго подзапутывающимся языком "настоящю жизню вразумляты." От Алсуфьева на перерыве на обед требовали в раздевалке: - "Тезисы давай, тезисы! Политику! Давай про политику говорить, мы тебе правильно объясним, не как в газетах враньё пишут".
       - За щё меня посадили? - хлопал себя по коленям всегда сидящий на полу Василий с Западной Украины. - Та ни за щё! Мав я хату и сарайчики, мав патронов, бою по нашему ящик на гори, автомат на гори. Горка невысока, добегал быстро. Немцы до нас пришли - не трогали.
       - Немцы расстреливали гражданских!
       - Слушай мени, сюда слухай, газеты брешут. Вас пригнали до нас, красняков, - корову отдай, порося отдай, коней отдай, тебе на дохляков, из хаты пошёл-пошёл, туда иди, в хлев. Комиссар идёт. Кто с немцами горилку выпивал? Ты? Ты? Под забор становись. Пах! Пах! Лежат парни вбитые, а хлопцы, я скажу тебе, молоденьки уси. Хто автомат заховав? Ты? В лагерь, на тебе двадцать пять рокив на усидку, бачь тачку, хлебай баланду!
       - Земляк его молчаливый подтверждал горькими глазами, закуривая одну от другой плоские ядовитые дымом сигаретки.
       - Ты погоди, ты погоди, приуспокаивал бывший красноармеец, теперь вместе с ними пивший водку. - Была такая жизнь, такие порядки. По приказу. У нас в армии, скажете, легче было? Попробуй, скажи тогда не то насчёт командира своего, насчёт советской власти, тоже в лагерь на двадцать пять затолкают, или в штаб и иди своим ходом в штрафной батальной, живи до первого боя. Это сейчас все поразболтались...
       - А сейчас? А сейчас? А сейчас такая же херня, козявки мы перед государством, задавят они кого хотят, - говорил из своего угла бывший краснофлотец. - Говорим, пока не слышит нас сажальщик...
       - Кто нас задавит? - удивлялся Алсуфьев. - Государство наше, сделано для нас.
       - Ха-ха-ха-ха!
       - Го-го!
       - Ты выйди, скажи-ка не посреди нас, ты на улице скажи, порядками, мол, недоволен, зарплата маленькая. Тогда узнаешь, государство для кого, быстро тачку по досточкам в карьере научат таскать за пайку чёрного.
       - Не нравится наше, своё государство?
       - Мне чем может нравиться? - протягивал вперёд бруцеллезные кисти рук Алексей. Высокий, он, как и все лагерники привык сидеть на полу, и колени его ног, выставленных вперёд, казались повыше плеч.- Я парень был как ты, молодой, работу да баб подавай, эх подавай!
       Латыши жили на хуторе соседнем, мы жили. Без обид, по-соседски. Отец хозяйство хорошее скопил за года, кони свои, плуги, бороны. Сеялка была конная, маленькая, ты не знаешь. Овец держали, птицу, свиней. Кто звал губить наш дом краснопогонников? Примчали в сорок пятом, ограбили, мне куда? Латыши, русские, мы по национальностям не считались. Нас ограбили - мы в леса. Нам колхозы - мы за автоматы. На нас с войной примчались - мы в ответ воевать. Не мы начинали, тебе, Андрей, в книжках понабрешут - конечно, сейчас их власть, бреши чего хочешь, ответить по правде не дают. Меня, моего отца ограбили, с сестрой пакость сотворили - я и воевать. А ты государство хорошее, честное. Меня в твоём возрасте на двадцать пять лет в рудники засунули, меня уркаганы в ломы взять пробовали, в ломы, а не подчинился я им! Тут кирка припрятана лежала, я знал, кирка всегда под рукой: давайте, гады, а давайте первыми нападайте, пару за себя успею прикондочить. Силикоз в лучшем своём возрасте на камнедробилке я зарабатывал, и спасибо власти советской говорить, на парад идти кланяться?
       - Да я бы и сейчас автомат мав, с гори дал бы очередь! Ко мне двигаются, гады, встали в рост, идут, а я...
       - Вась, Васылю... Помолчи, Вась.
       - А за щё посадили? Та ни за щё! Хто звал до моей хаты? Хто требовал меня в пустыню, тудыт её?
       - Требовал, спрашивали тебя... Другая в те года правилась политика, приказывали нам. Мы приказы не испоняли бы, с вами рядом сидели бы за колючкой.
       - Мы с той стороны сидели, вы с этой. Разница невелика.
       - Вы за политику и сидели?
       - За какую политику? За свободу свою, - отвечая, смотрел Алексей безвинно в глаза. - Мне политика и на подмётки не нужна. Жили мы с латышами сами по себе, спокойно, порядочно. Комиссары на танках прикатили. Конечно, сила, на танках ездить. А ты хоть кто! Не грабь, не лезь к чужому добру, к чужим порядкам! Грабили, грабили! Знаешь как из телёнка настоящую корову дойную сделать? Ты попробуй, походи по выпасам, ты вырасти! Эти прикатили - отдай. Чужое государство, вот кто самый главный бандит! Самый жестокий!
       - Сейчас государство... не ваше?
       - Чужое и было и есть.
       - Хы-хы...
       - Да отчего же чужое? Война прошла давно, те года бесправия тоже далеко...
       - Глянь, чем оно наше? Жили мы не под Советами, я в Прибалтике, они на Карпатах. Сталин перед войной пришел - а, кулаки, богато жируете? Грабь! Много не успел, немцы надвинулись. Сталин после немцев вернулся - а, жируете, не любите мою власть? Ограбили начисто, нас в рабы, семьи в пух и прах, нас в телячьи вагоны и в пустыню гольную на двадцать пять лет, на каторгу, ломами в карьерах руду бить. Моё государство так со мной поступило бы? Мы хуже немцев и японцев пленных на всю жизнь остались! Тех, немцев-японцев, домой поотпускали, а нас и после лагерей своими законами повязали, жить разрешено только здесь до смерти. В отпуск - а вон, иди гулять по улицам, но из города никуда.
       ..Растворившиеся в прозрачной земле, - подумал Алсуфьев, поминая добрым отношением всех похороненных, горько выселенных из города. - Та смешная глупостью юность... Знал я тогда, что вы не забудетесь и скучать по вас стану просто по-человечески, не разделяя на противников? Учись, говорил тогда краснофлотец, прищуриваясь от тайной досады, нечего тебе делать среди нас, не та наша жизнь...
       Одинаково нерадостно прожившие, одинаково выровненные смертью и бендеровцы, и красноармейцы в одинаковых могилах одинаковой земли под одинаковыми памятниками, от одинаковой при жизни тоски выпивавшие вместе водку в поисках несуществующего пятого спокойного угла...
       Для чего получились страшными ваши жизни на земле? Чудище под названием государство так и будет передвигаться по времени, пережёвывая человеческие тела и души, уничтожая их?
       А город с восточной стороны начинался серой лепёшкой асфальта, краем вдавленного в жёсткую пустыню. Один шаг: тут - город, тут - постоянная просторность пустоты и безмолвия, тишина на много суток пути.
       Первое трёхэтажное здание до сих пор оставалось неожиданны по звучанию, - там, в музыкальной школе, репетировал струнных оркестр. Тонкие короткие тополя стояли посажеными на одинаковом расстоянии, метров через десять, их вдоль тротуара соединяла железная труба с отводами для полива каждого деревца. И деревца почти не выросли...
       За музыкальной школой в отдельных пустых, без садов и огородов двориках стояли странноватой архитектуры коттеджи, построенные пленными японцами после войны и напоминающие их страну. Во двориках и беседки тонкими рейками смотрелись как игрушечные.
       И зажелтели оштукатуренные дома с широкими окнами, балконами с классического рисунка балясинами, с лепными гипсовыми орнаментами по верхним вторым этажам, элементами греческих традиций втёртые в пустыню. Их, знал Андрей, тоже строили после войны свои пленные, советские люди, загнанные в лагеря на десять, пятнадцать, двадцать пять лет. Город вообще возник из-за государственной необходимости. В тридцатых начали строительство металлургического комбината, рядом временные дощатые бараки для завербованных на ударную стройку, после сделанного архитекторами плана кварталов и проектов домов оцепили колючкой территорию пустыни и навезли тысячи лагерников. Запрещенной заранее памятью о каторжниках к концу сороковых город появился, продолжившись в стороне могилами без памятников, утонувшими в пустыне бесследно, и оставшийся весь страницей истории СССР. Волжские немцы, татары, русские, чеченцы, уйгуры, корейцы, украинцы, башкиры, калмыки, - тысячи никогда не нашедших, зачем же они на самом деле народились на свет, отжатые государственной политикой от человеческого и раздавленные рабским измором, болезнями, отчаянием, ставшие неизвестными навсегда...
       Город стоял памятником горя.
       Алсуфьев и сейчас оскорбительно вспомнил, что говорить, писать, напоминать о людях таких страданий в шестидесятых, семидесятых годах коммунистами-распорядителями запрещалось. Убили, скрыли в пустыне, запретили, и никто не виноват.
       Государственно запретили.
       Пыль - люди для чужеродного государства. До пыли - питательный продукт для абстрактно-конкретного, прозрачно-жёсткого питающегося создания. Отжать из загнанного в рабство человека рабочую силу, через ломы, тачки, кирки, лопаты отсосать остатки движений, умертвит и растворить через пыль в прозрачность, пустотой в пустыне.
       Всосать забранное в себя и улетучиться в величие пустоты, в ненаказуемое витание над всеми другими, следующими. И где ты, государство? Нигде. Тебя нет? Я всюду.
       Своё - не радующее, а другого нет.
       Когда другого не надо.
       Опять не сделанное великолепным для родившихся и вчера, и в самом начале двадцатого века. Опять не сделанное великолепным...
      
      -- Глава 11
       Алсуфьев бродил по городу.
       Так получилось: отказался когда-то ото всего здесь, распахнуто уехал узнавать страну Россию, воображаемую по прочитанным книгам и кинофильмам, и возвращаться не думал, а город возник. Стоял на том же месте дворец культуры металлургов, размерами и архитектурой похожий на немного изменённую копию московского Большого театра: двенадцать круглых колонн на широком, длинном крыльце, аканты по их верхам, удерживающих треугольник классического фронтона. Над фронтоном почему-то скульптура женщины с каким-то непонятным щитом, и две скульптуры по сторонам от колонн: рабочий в майке с бетонной лопатой и металлург с бетонной длинной кочергой. Массивные колонны и внутри, и пустота, растрескавшийся паркет, скучные давно не мытые, не крашеные потолки и толстые перила, балясины кругового над большим залом балкона... Здесь лет двадцать назад жили странно, - милиционеры на танцах городских служили сразу и судьями и надзирателями за нравственностью, фотографировали танцующих "развратный твист и шейк" выгоняли ребят и девушек на улицу, а Фотографии вывешивали в витрине гастронома в центре города рядом с пьяными лицами попавших в медвытрезвитель. По праздникам сводный хор цехов комбината славил свободную жизнь, тянул незапоминающиеся тяжёлые песни, убеждая себя и слушающих работать, работать, всегда работать, не замечая, - многие в городе давно и для использования постоянного сделались биологическим приложением к механизмам. Кореец Женя Ким читал со сцены подозрительные для первого партийно-чиновничьего ряда стихи
       Россия, голубые города,
       Твои тревоги бьют во мне набатом.
       И был, и остаюсь я навсегда
       Твоим, Россия, боевым солдатом.
       Чиновники шептались и оглядывались на первого секретаря горкома коммунистов, начальника над всем городом. Начальник, первым, хлопал.
       Гранитно огороженная, квадратная площадка перед дворцом показывала место стоявшего и снесенного памятника Сталину. В душные сухие вечера вокруг бродили горожане, выпивая стаканов по пять газированной воды, а на возвышение поднимался Миша. Клал перед собой старую милицейскую фуражку, обеими руками держал перед лицом мятую обёрточную бумагу и бубнил себе и всем, всем же страшновато-приветливо улыбаясь уродливым лицом. Миша сумасшедший безобидный, знали все бродящие вокруг исчезнувшего и оставшегося страхом Сталина, не трогали и милиционеры.
       Тогда Алсуфьев ощущал городок как одежду на себе, - твёрдую, трудную несгибчивостью. Кто-то постоянно невидимый ежедневно указывал, какие книги можно читать и какие запрещено, и как можно подстригаться, и чего нужно хотеть из вещей, предметов, желаний желудка и тела, а странно... иногда и на самом деле верилось в счастливое завтра, обещаемое по радио из Москвы и местными вождями каждый день, особенно на выступлениях с прочитыванием чего-то с бумажек...
       И верилось: уехать отсюда далеко и навсегда будет свободой, свободой...
       Алсуфьев смотрел на треснувший фронтон, на плоское лицо бетонного рабочего с отбитым носом, на ржавое железо погибших кабин паркового аттракциона, особенно железного на голом месте, на остатки качелей, на изломанные карагайники и засохшие кустарники, -Алсуфьев шёл, разглядывая веселящее прежде, - давно не ремонтирование дома с вылезшей из-под верхней жёлтой краски старой, зелёной, и из-под зелёной серой, и ниже коричневой, Алсуфьев замечал редких прохожих, лопнувший асфальт тротуаров, пустые дыры окон бывшей швейной фабрики, - треснувший город, думал Алсуфьев, - мы жили в городе будущего, как обманывали нас, а город треснул вместе с будущим... город, мы причалили во времени в никуда... Да неужели так много людей живут в никуда?
       - Ты зачем работаешь на трудной работе?
       - Быстрее машину куплю.
       - А потом что?
       - Как?.. Быстрее на гараж денег накоплю.
       - А поедешь куда?
       - Туда-сюда, по городу.
       - А дальше, за город, за горизонт?
       - Чего ехать? Пустыня кругом.
       Что же, это тупо или правильно, жить в никуда? Города и не должны знать людьми, зачем они?
       На пути к квартире тянулась проложенная к заводам напрямую через улицы города железная дорога, теперь забросанная мусором. Тогда говорили, руда на единственном рядом карьере заканчивается. Тогда прокатывались короткие грузовые составы, - и ржавчина по рельсам?
       Он не пошёл в квартиру друга. Два квартала назад, поворот налево, во двор за дом сталинской надёжно-симетричной архитектуры, угловой подъезд следующего, внутри квартала, и возле двери квартиры на первом этаже покрашенный, сильно врезанный в штукатурку собственный автограф.
       Снившийся много лет. Этот, вырезаний здесь.
       Подойду, открою своим ключом, буду до глубокой ночи читать книги полузапретного тогда Бунина...
       Подойду, напомню о соседях, бесшумно проведу по коридору, и обычные слова, отпущение в тесный воздух коротким ротиком, принимать солнечностью, бесконечно не зная, чего хорошо и что плохо, и можно что и запрещено, подчиняясь необидной насмешливости над смущениями после осторожных дотрагиваний до пианинных пальцев...
       За дверями гавкнула собака.
      
      -- Глава 12
       Алсуфьев проснулся в городе и улыбнулся, пожалев, что нельзя вернуться в сон. Недавно тёплый свет лимонного солнца растянулся над пустыней, и он сам себя видел сидящим на берегу возле моторной лодки. Подошел друг Нагуман, старик-пастух с коричневым лицом постоянного пустынника, коричневыми кистями рук. Поздоровались. Нагуман снял старый пиджак, немного завернул рукава на светлых, незагоревших выше руках.
       - Аи, шала-орс, моя русская казах, моя твоя хошет просийт, едэы на твоя лодка на степь собрать мал-мал вещь.
       - Поехали, Нагуман.
       Коровы и бараны бродили рядом. Вокруг рыбацкого посёлка километров за двести от города почему-то росла редкая трава.
       Нагуман сел ближе к носу лодки. Алсуфьев, правя мотором, держал как попросил пастух, вдоль берега, вроде везде одинакового, плоского. Коротко остриженный под военкоматского призывника, старик щурил узкие глаза азиата. Различая свои приметы ровного берега, он махнул рукой, и с хорошего разгона Алсуфьев, задрав мотор, выбросил лодку из воды. Пошли в степь. Острокрылые, кружили копчики, высматривая ящериц и тушканчиков. Алсуфьев шел за Нагуманом, двигающимся уверенно и точно, как шофёр среди знаков на шоссе. Нагуман нагнулся, взял из ямки у себя под ногами закопченные на костерках чайник и кастрюлю. Направились к лодке. Поплыли.
       - Моя мал-мал богатства на степь прятала, моя на такой места скотина пасла прошлая неделя.
       Берег проплывал одинаковым для Алсуфьева, как оконное стекло.
       Но он же был прозрачным для пастуха на всю даль и имевшим тайные приметы. Снова вытолкнули лодку из воды, пошли по степи и остановились перед ружьём в вымоине от старого высохшего русла речки, где поили коней, наверное, всадники Чингиз-хана. А шагов через триста в стороне лежала шуба и бутылка с питьевой водой.
       Алсуфьев смотрел на парящих кругами копчиков и завидуя им, завидуя Нагуману хотел тоже знать степь точно, как свою комнату. Солнце, раздувающий грудь постоянный громадный свежий воздух, дальняя прозрачность горизонтальных и вертикальных высоких пространств темнотой за синевой зенита показывающих самое начало пространств космических, выталкивали в желание радостных для всех людей, счастливых деяний, хотелось тут же, сейчас видеть рядом всех друзей, всех остальных и всем показать, подарить без объяснений хорошее.
       - Красиво в степи, Нагуман?
       - Дождь нет, ружья сухой. Волка хлеб не скушайт, сурка на степь мыного бегает. Волка сурка ловил, мал-мал скушайт.
       - Стрелять часто приходится?
       - Аи, зашем? Волка летом жирная, баран моя не трогайт. Я на твоя возраста был, на окоп сидел. Часто стрылял. Ружья наверх поставлю, на немес стрылял.
       - Где, Нагуман?
       - Моя ходыл гидэ Москванын война с немес делайт. Моя немса война был, медаля охисер давал. На Москванын мыного холод, синег до пояс. Я на атака ходыл. Деревья мыного, немее прятался под ветка.
       - Это под Москвой в сорок первом, в дивизии генерала Панфилова? Её из Алма-Аты под Москву отправили, мой отец в той дивизии воевал.
       - Моя охисер гылавный на фамилия не знала. Охисер рыбий грудь ел, на рядовой рыба давал. Синег уй-уй, мыного, я на атака ходыл на немее синег белий, деревья белий, дохлый немес валяйся за аптомат, ой, моя на атака боялся.
       - Так давно, и помнится?
       - Был дуругой джизн. Не сапсем луче. Чабан моя джизн люче. Моя на степь гуляйт, барашка там-сюда гоняй мал-мал, моя солнце нада, широкий грудь дышит нада. Моя настоящий сюда джизн. На война ходыт не нада.
       ..Алсуфьев знал, что образование, потребность бывать в Москве, в других столицах других стран, невозможность не жить в России, постоянные занятия творчеством, чем бы ни приходилось зарабатывать на быт, когда-то в детстве рванувшееся желание знать историю, философию, литературу, знать как получалось больше и больше о жизни всех других людей рядом теперь никогда не отпустят его, себя таким сделавшего, в "дуругой джизн," отделённую от скорбей и переживаний за творящееся рядом, спокойную при постоянном безразличии, спокойную при отсутствии давления, ужасного, этой самой культурной цивилизации...
       Тогда получалось... становиться надо мудрее, а как?
       Пока он не знал.
       Пока он шёл по городу, голому улицами, асфальтами, столбами, заборами вокруг детских садов с голыми территориями для игр детей, с бетонными домами, странными после лесистой России голостью, - по городу, постоянно похожим на архитектурный макет, исполнений в масштабе один к одному, - самым натуральным в величине и материале. В этом городе давно жили друзья, за него натурально дававшие другим по морде, в этом городе он терпел со всеми жару за сорок ночью и за сорок шесть днём, и жара тянулась неделями, и ходил по улицам осенним, видя включение днём автомобильные фары, дыша со всеми падающим на улицы, расползающимся, висящим дымом металлургического комбината, и время оставило город, не надвинув на него войну, землетрясение, и время забрало город куда-то, бывший на глазах...
       "Был дуругой джизн," обидно не забывалась чёткая сквозь прозрачность песков пустыни фраза чабана Нагумана, неграмотного дарителя истины...
       Другая жизнь остановилась как стекло перед глазами: прозрачное, не меняющее цвет и формы видимого, и не пускающее дотронуться до себя, прошлого во времени прошлом, и настоящего сейчас.

    конец второй части

      
      --
      -- Часть третья
      -- Глава 1
       Благодаря пустыню за таинственность гармонии, наплывшем на душу, Алсуфьев жадно вернулся в свой российский город. Двое суток в поезде переезжая степи, округлые горы Урала, разные реки и Волгу, он удерживал себя на настроении надежды, что вот-вот, где-то в днях неприметных лета девяносто третьего года жизнь обязательно переменится, и только к лучшему для людей. Таким он шёл к старинному дому на своей улице, мягкой от зелёного шевеления присевших к земле облаков берёз, лип, сиреней, пахнущей вынутыми из духовки ватрушками, травой и сохранившимися на полусельской среди бетонщины полосе живой полевыми цветами.
       Он приехал в Россию как в собственный домашний кабинет, и стал работать, рассматривая сущее вокруг.
       По западному радио Горбачёв обвинял Ельцина в дури, неумении править страной и в потере авторитета у обманутого народа. Немецкая станция растолковывала русским высокую значимость реформатора Столыпина.
       В доме пахло лёгкими женскими духами, оставшимся с утра сваренным кофе, косметическими кремами, глаженым бельём, - все запахи, настойчивые здесь, подсказали, что точно переселилась и во времена отъезда жила Даша. "Впрочем, картина перед моими глазами была очаровательная, - прочёл Алсуфьев на сто двадцатой странице раскрытой на столе книги, - среди огромной расступившейся толпы фигуры танца образовали симметрии." Алсуфьев понял по фразе, Даша, читает "Путешествие в Россию" Готье, а ему очень понравилось сочетание "картина очаровательная". Раскрыл рамы окна, уперевшиеся в стволики сирени, немного протёр тонкую-тонкую пыль на краях книжных полок, переставляя скульптурки и часы, сел в старое кресло с потёртым бархатом подлокотников, именно потёртость воспринимая родным, притягивающим.
       На всех каналах телевидения акционерные общества мошенников выпрашивали у населения ваучеры, под громадные проценты подсовывали акции неработающих заводов, бесконтрольно со стороны полусдохшего государства выкрадывая последнее у уже обворованных инфляцией, устроенной самим государством. Для приманки зрителя подпальмовые мулатки проститутски облизывали полураскрытые рты и вываливали груди из купальников, белые женщины, раскорячено полуприсев, натыкивались на невидимые удовольствия, поводя и дёргая в стороны, на зрителя и от камеры бёдрами, голыми тоже. Почему-то на фоне золотого унитаза.
       Алсуфьев взял местную газету. Статья "Газы" объясняла землякам не что-то военное, а что газы в желудке передвигают обрабатываемую пищу и вытесняют кал в прямую кишку, и что "пускать газы не надо стесняться, иначе они образуют избыток и неприятное самочувствие."
       Алсуфьев посмотрел на книгу Павла Флоренского, подумал, как мало тот жил и стоит ли тратить себя на читку животного, оторвал чужой идиотизм от газеты, бросил к печке и зачитал третью страницу.
       "На углу улиц Ленина и Пролетарской супруги Р., не работающие, применив газовый баллончик и натравливая овчарку, пытались отобрать бутылку водки, полкило лапши и 17 тысяч рублей у рабочего ТЭЦ-3. Задержаны патрульными.
       В гостинице "Заря" двое жителей, иногородние, вымогали у беженцев из Абхазии 10 миллионов рублей. Угрожали уничтожить семью, взорвали самодельную мину, стреляли в потолок и на балконе. Оба рэкетира задержаны.
       Около 19 часов на проспекте Победы у водителя "Жигулей" было изъято 271,7 грамм марихуаны и обрез охотничьей винтовки.
       Дважды судимый 0. в зале ресторана "Звезда" выстрелил в стену из пистолета "Макаров". При попытке скрыть оружие задержана его любовница, а после и сам боевик.
       По нашей области.
       В ночь на пятое июля в селе Шувалово ранее судимый и трое молодых людей, взломав решётку, через окно совершили кражу из магазина "Космос" на сумму 2 миллиона семьсот три тысячи рублей. Все задержаны. У одного из них изъята боевая граната, купленная им, по заявлению задержанного, у неизвестного. Ещё у одного изъят пистолет "ТТ" с глушителем самодельного производства.
       В рабочем посёлке Сырчево в доме по улице Майской обнаружен труп пенсионерки. Сотрудниками уголовного розыска в течении дня убийца был установлен и арестован на одной "хате," когда он с дружками пропивал старушкино добро. Им оказался безработный, ранее не судимый.
       В селе Богородном за вымогательство у фермера 200 тысяч рублей задержан директор совхоза "Светлый путь." Начато следствие.
       Дрябинской церкви возвращены 9 старинных колоколов, 2 года назад украденных с колокольни в одну из ночей по окончанию службы. Все 2 года колокола пролежали закопанными в землю во дворе жилого дома священника. Преступником оказался священник этой церкви.
       Студент педучилища, подделав чек, в Поноровском магазине 44 получил товары на сумму 62 тысячи рублей.
       В деревне Малая Малиновка рабочий совхоза "Малиновский" во время пьяной ссоры убил топором рабочего того лее совхоза. Арестован.
       Возле деревни Подлесная заместитель главврача районной больницы совершил кражу барабана с медным проводом стоимостью 3 миллиона рублей.
       По городу - вчера.
       При попытке сбыть 9,785 грамм платины арестован рабочий станкостроительного завода. При обыске у него в квартире найдено 42 кг ртути и детали к автомату "Калашников."
       Сорван замок в телеателье, похищены запасные детали и аппаратура на 600 тысяч рублей.
       Сожжено 5 коммерческих ларьков а так же грузовой автомобиль-фургон, принадлежащий коммерческой фирме "Баунти." Убыток уточняется.
       В квартире по улице Коминтерна при пьяной ссоре жена придавила мужа спинкой кровати. В результате раздавлена грудь, травма оказалась смертельной.
       По офису фирмы "Супер-инвест" неизвестный примерно в полночь выстрелил из гранатомёта. Убыток от возникшего пожара уточняется.
       Студентом сельхозинститута ударом ножа в грудь убита студентка одного с ним курса. Случайно оказавшаяся свидетельницей подруга убитой зарезана убийцей в той же комнате общежития.
       За последние сутки угнаны четырнадцать личных автомашин и один мотоцикл."
       Алсуфьев сказал спасибо неведомо кому за то, что не имеет автомашину, не зарезан ножом, не обворован, что под его дверью не взорвалась мина и в окна не стреляют из автомата "Калашников" и из гранатомёта.
       Зелёное лето девяносто третьего года душно стояло перед распахнутыми окнами. Чья-то свадьба домов через пять орала эстрадно-лагерное, пьяно-хоровое "любовь встречается и не встречается," выталкивала в улицу электронную молотобойщину вроде бы мелодии. Протяжно начали выть сигналами автомобили, суетились по воздуху матерщинные впечатления о выпитом, о "сиськах" невесты, о полученному по роже и приготовленной мести, электронщина замолкла и свадьба, видимо, куда-то уехала.
       Алсуфьев взял газету, купленную по дороге в поезде. Он не решал, хорошо или же плохо делаемое сейчас иными, он смотрел, набираясь информации о существующем вокруг.
       Урал - опорный край державы, столбово смотрелось утверждение, и под ним на всю страницу горный пейзаж, каменный валун наискосок от нижнего угла фотоснимка, и обняв голыми ногами валун, прогнув голую спину, в небо Урала рекламно-безпричинно смотрела голая женщина, выставив созерцающим опорность державы её растянутый широко голый зад, две отвисших пухлости под задом, пещеру влагалища между ними, тёмномховыми. "Мне все на улице предлагают трахаться, - кокетливо жаловалась другая, напечатанная на разных фото голой и на последнем почему-то со вставленным во влагалище куриным яйцом, - мне на улице сразу предлагают миллион долларов, все мужчины хотят меня, но я девственна до настоящего дня. Моя девственность посвящена российской демократии и лично президенту, нашему уральцу Ельцину, я не имею морального права лишать себя и российскую демократию девственности. А меня хотят оттрахать и представители наших местных демократов, всегда хотят и приглашают на свои презентации, стараются напоить шампанским и импортной водкой "Распутин".
       На следующих страницах разобъяснялось женщинам умение сразу, с первой минуты видения мужчины распознавать размеры скрытого одеждой пениса по ноздрям и бровям возможного постельного партнёра, страницы три были залиты рекламой телефонного секса, банных и квартирных проституток, поисками наперёд любимых либо богатых содержателей педерастами, предлагались резиновые надувные женщины, из резины и поролона их половые детали отдельно, искусственные пенисы и наборы насадок на настоящие.
       Страница за натурализмом этим, следующая, политическая, втолковывала русскому народу брюзжания старика-писателя, имеющего много премий от падших коммунистов, что в последней Отечественной войне русским совсем не надо было воевать, сохраняя победами власть коммунистов, то есть и его, сорок с лишним лет кушавшего все блага от партийной обкомовской кормушки, - что русский народ в основном народ рабский, а русские офицеры на войне все были подальше от окопов переднего края, в окопах командовали сержанты, что все генералы и маршалы той войны, русские, были полуграмотными бездарями, что победа, названная великой, на самом деле не победа, а поражение, и что сам он, с детства великий правдолюбец, вынужден был молчать об этом много десятилетий, ибо тогда бы не напечатали в издательствах его книги миллионными тиражами, - тома, прославляющие советских солдат, и родную его коммунистическую партию, самую правдивую и свободную от ошибок.
       Прочтя эту белиберду, отвратительность вранья, прочтя, что всякий интеллигент, выступающий против режима Ельцина, призывает этим к обнищанию русского народа и распаду России, прочтя в той же политической газете рекламу голландских кастрюль и об отдыхе за валюту на Канарских островах, в Мадрасе, Сан-Франциско, Алсуфьев спокойно опять увидел, как его такой писаниной настойчиво обманывают новые-старые, приткнувшиеся к новой-старой кормушке власти, и - не обманывался. Он положил газету за печку, для осени, на растопку.
       Возле зеркала голубела его телеграмма о приезде, придавленная щёткой для волос.
       На полку рядом с Библией, Кораном, книгами Сергея Булгакова и Иоанна Кронштадского поставил двухтомник Иоанна Златоуста, неожиданно купленный в Азии. Полистал тоже там найденную книгу Лосева, а на стол положил романы Набокова и "Окаянные дни" Бунина, - читать в первую очередь и Бунина перечитывать. Бывая прежде даже среди писателей, советских партийнопослушных, о таких книгах он не слышал, они вернулись не пропавшими для России из-под всех неправд и запретов...
       Зная долгие постоянные запреты, оскорбительные постоянные запреты на свободу думать как думается, писать как пишется, читать что хочется, верить во что верится, поступать по своему желанию, Алсуфьев насмешливо, спокойно те, вчерашние чужие навязывания помнил случайно увиденным бытовым мусором.
       Нравилась своя свобода.
      
      -- Глава 2
       Тайная роса перламутровой каплей зависла на бурой перепутанности, игольчато пронеслась в оранжевости полоски тепла, горячей только что зажатости, вынужденно показывал дрожания выгнувшихся дольчатых скользкозтей цветка, утапливающих в колокольчатости под собой тоже выгнутые, нераспустившиеся короткие заверченности, утягиваемые в самую-самую нераскрытость. Оранжевая дымчатость прикоснулась, прижалась сочностью плода, влажно вздрагивающего требованиями вкушений, пользований, томящегося соком, выбрызгиваемым всеми дотрагиваниями легчайшими, трудно-сдавленными, уплывая в непонятливость остального, постороннего всего мира.
       Началось дрожащее ничего, потерявшее, полностью и довольно, само время.
       Бугор бедра взбудораженными малюсенькими пупырышками кожи высоко перетекал в крутизну обрыва, в круглоту пропасти, срывности зада, и пальцы упали, легли на новую, вторую круглоту, и по ней дрожащими пупырышками перебегали впереди пальцев ожидания ласкающих догоняльщиков, нужных касательными проскакиваниями, твёрдыми остановками, поисками требовательностей в другой стороне, вдоль длинной овальности выгнутого позвоночника, к сжиманиям согнутым в коленях ног и сжиманиями трудными коленями звезды, бросающей молнии ласк, благодарности поцелуев, выскальзывающих из звезды, летящей от коленей к плечам и заставляющей раскидывать руки, взлетать бёдрами, выгибаться от затылка до пяточек, соглашаясь, раздвигая, не ожидав новой растолканности, пуская молнирующую звезду поцелуев к тайной росе, льющуюся на бурую шерстистость паха, перекрученную, переглаженную отыскиваниями трудных, самых ласковых пальцев, самых нужных крепкой широтой ладоней, выглаживающих повторения страсти от полыханий щёк, от мокрости лба до сухих стоп, смешно и непонятно сразу, неожиданно целуемых тоже, выглаживающих расплыв грудей, через гладкость спадов их, через прилюбленность зеркальной гладкости живота нарывающихся удивлением на мокрый, обрадовано мокрый росностью задерживающий бурый низкий, взбаламученный пух, жёсткий ближе к запретности, как часовой хороший, и часовой обманутый, прозевавший выкраденность, выдачу алого цветка навстречу поцелуйным звёздам, проскакиваемым к невидящим света распахнутым глазам, к захваченному дереву, мелькающему рядом с ними, забираемому накинутым теплом надолго и восторженно-пугающим взрывами ниоткуда...
       - Про... прорвись... теперь туда, - переместилась, выгнулась в мост, не потеряв, приставив пропадающее, сжатозубно, горлово выпрашивая, и вздрогнула от первого вдрога, встретив пахнущим настойчиво пахом, влажно-скользким лесочком, перетолкнув тоскливо под него, под цепляющийся сотнями желаний задержать, встретив вернее, выгнутыми краями цветка, затягивающего ошпаренностью в поддавливаемую скользкозть крутизны, отпустившей назад, набёгшей рывком разверстых ног, пятками упёртыми в пояс и умеющими придавить, вытолкнуть в крутизну до крайней возможности визга, ярости, сорвавшейся с губ незлой ругани, торопливо-счастливого дотрагивания ладошкой до живота, гладя бугорок всегда необычный, не свой под провалом белого пупка, остужаясь исчезновением нужного и поражаясь быстрому возвращению после шалости, нежащей стебелёк над потребной жадностью губ, цветок затягивающих в таинственность, губ обнявших, обтянувших кругло, притиснуто, неотрывчато придавливаемых продолжением поцелуев, вытягиваемых, заставляющих захлебнуться кинувшейся в рот пылью собственных волос, быть хватающей и воздух исчезнувший, и собранный от самых мизинчиков, от пяток выкрик, вернувшийся исчезновением тела, переплывшего в ничего...
       Поцелуй наплыл, возвращая ясность глазам и улыбку, шевельнувшую забранные в нежность губы. Даша присела.
       - Так. А сейчас я тебя буду мучить залётами куда хочу и как хочу.
       - У тебя есть чем?
       - Пока... Пока ты всю страсть из меня выдавил, как мёд из улья отобрал. Ничего, я обожду. Привяжу тебя, не удерёшь. И попользуюсь, как захочу. Почему мужчины вечно главные? Я должна царствовать. Я видела кино. Едет женщина, по лесу, верхом. На поляне лежит голый мужчина, привязанный к деревьям за руки и за ноги. Обрадовался возможной освободительнице, попросил отвязать. Она не дура, обрадовалась больше его, разделась, возбудила, села на его ветку и нарадовалась сколько пожелала. Вскочила на коня и ускакала. Она свободная, увидела - захотела и взяла, а я позавидовала, я от тебя зависимая.
       - Тебе плохо?
       - Ты не понимаешь. Мне... я снова сейчас захочу, а всё равно, то свобода, то она сама его изнасиловала и имени не спросила. Она ничем не обязана, понимаешь? Она свободна.
       - Ты - тоже.
       Даша подвинулась, вмещаясь в мягкую постель удобнее, нечаянно отразившись в тусклом прошловековом длинном зеркале среди рамы старого патинного багета. Обнажённая, она сидела выгнув спину, уперевшись на откинутые назад руки, опустив ближнюю ногу и приподняв колено другой, втянув без нарошности тонкий живот и выставив сметанные сочности грудей с сиренево-алыми, крупной пупырчатостью похожими на две ягоды малины сосками. Повернула лицо, обёрнутое мягкой рамкой волос.
       - Алсуфьев, я тебе несказанно благодарна. Ты оставил ключи, я тут так сладко, так свободно жила! От родителей отдохнула. У меня с ними всё хорошо, не подумай, и ты прости, они сюда со мной приходили посмотреть, где живу. Я одна жила, я отдыхала, я тебе каждый день была благодарна за неожиданное целебное одиночество. На работе кровь, пьяных часто привозят, покалеченных после автомобильных аварий. Какое оттуда настроение радоваться? Мы тут пили вино, с девчонками, один вечер. Наболтались. Я в тот вечер так захотела твоего присутствия - рубашку твою взяла из шкафа и нюхала.
       - Изменила?
       - Дурак. Это Ленка нас заводила. Раз одни, говорит, давайте парней найдём. Болтала, в каких позах быстрее кончает. Ой, Алсуфьев, знаешь, бабоньки когда подопьют... В баню мы ушли после работы, а из неё сюда, посидели. У всех по домам теснота, закрутки, заморочки... Цены скачут, зарплату не выдают. Стоп! О чём сейчас думаешь? Честно?
       - Как ты понравилась, когда ждал и вошла. Тонкая девушка... Изящные ноги, туфли на высоких каблуках, светло-коричневый лак колготок, чёрная бархатная короткая юбка, курточка, целовальные губы, злые за мой отъезд сексуально-взвинченные глаза... Красиво у тебя волосы отросли.
       - Ты сразу захотел, сразу поцеловал и обнял, и сдавил за попку.
       - Ты вынула серёжки из ушек, и я понял, что разденешься.
       - Да, я сняла курточку, чтобы показать тебе новую блузку!
       - Я её расстегнул...
       - Я, я сняла! И юбку, ты всегда не знаешь, где она расстёгивается, на зелёной мне крючок оборвал!
       - И под пальцами твоими с длинных ног стекали колготки.
       - Красиво ты умеешь, люблю, паразитик мой! Красивая у тебя откровенность...
       - Осталась в белом лифчике на шнурочных лямочках и в белых тонких, узких трусиках с розовым веночком впереди, а сквозь них видно темнеющие волосики и один, нет, несколько выбились из-под краёв, на ножки побежали.
       - Привлекают с веночком, понравились? Мужчина сам должен их снять, мне так, так, так, так нравится. Ты снял лифчик, схватил груди, я испугалась, ты хищный нахал, ты рвёшься дальше, снял трусики, передо мной на колени опустился, живот поцеловал, злодей, сам одетый, одетый! А? А, зашевелился? - улыбнулась, не больно прищёлкнув прислушивающийся и без ушей, - засмеялась, упала близко, дуя легко, балуясь. Но брови удивились исполненной желаемости, тесноте вместившейся в проножье трудно-настойчивой плотной ладони, но пальчики проспешили навстречу, поправляя, затрагивая ах отплыва в ничто, в поспешание страсти, требовательности, в облачность воспарившего запаха стыда, росы проступившей, - нетерпимая торопливость развела, перекосила рот, пришторила теряемый взгляд и в полутумане посадила, уронив разлёты грудей, расплющивая груди о грудь, руки о руки, пальцы о щёки выбритые, скользко наталкивая, сразу заставляя облить властвующий и обрадоваться долгому его терпению, не сорвавшемуся выхлестом нужным, нужным впереди, потом, после медленных, срывающихся надвигов на столбящий и выпрошенных обратных соскальзываний, после дающим гордость, после смеха над ищущим, после раскинутых посторонне, упёртых коленей, прогнутой спинки, пойманных круглых трепетных птиц грудей, захваченных в пальцевые клетки, и надвигов всем телом взвинченным, воспарённым, толкаемым всей саморасширенной высокой двойной горой зада на продираемоеть, на скользкую нежность, на скулёжные просьбы схватить, удерживать за тонкость плеч, спичечную талию, за бёдра разлётно выгнутые, наполовину оказавшись телом куда-то взлетевшей, снова перевёрнутой, вырвавшейся с вознегодовавшего бессловесного, догоняющего багряным вздрагиванием шаровой молнии, впустившей в жадные требования и удержавшейся, не сорвавшей судорогой кусок плоти, влажной, мокро пахнущей раскрытием естества, увлекательным одурением нужнейшим, не сорвавшей со столбовости багряность выпущенного шара, потерявшегося в растворённой, утекающей в неосознование в глубине живота, полностью растворяющего тело, не умеющее уже и вскрикнуть, и прошептать.
       На стекло окна прыгнули капли толстого летнего дождя, расплющенные о непролётность.
       - Подглядеть хочет, - улыбкой губ показала на дождь Даша.
       - Тебя дома искать не начнут?
       -Я утром заскочила, сказала, что телеграмма, ты приезжаешь. В магазин сходила, борщ им сварила. Они согласны, они ничего не говорят против. Я могла бы и не говорить о телеграмме, правда? Живу и живу, родители знают где. Мама попробовала подстроиться с разговором, в их молодости расписывались, потом жить начинали. Я ей говорю мам, сейчас всё по-другому, сейчас бы сначала потребное найти, а чего ходить, в бумажках обязательства подписывать? О, я вспомнила, - переместилась Даша. - Накажу сейчас. Я тебе посторонняя? - покраснев лбом и щеками, проглядывала она его лицо сильными, хотя и неожиданно обиженными глазами, и близко в них стояла приготовленная злость, придержанная пока.
       - Кто? Почему посторонняя?
       - Тогда - почему тебе. Почему мы не виделись долго, я ждала, а при встрече не поцеловал?
       - Ты когда-то навсегда потребовала: я не московская бесстыдница это они в метро на всех эскалаторах целуются, а меня при встрече не трогай.
       - Хитрый, пристроился. Была раньше другой, а переменилась и не заметил? Немедленно верни долг, - закрыла приготовлено глаза и выставила собранные в розовый круглый цветок губки. Послушно дотянулся и исполнил покаяние.
       - Это что? - удивилась лощёной коробке перед коленями.
       - Украшение для тебя. Я привёз подарок. Интимный комплект для требовательной женщины.
       - Ты привёз самый лучший подарок: себя, не отлипающего от меня. Тебя в Азии накачали какой-то силой, что ли? Заноешь с проклятой политикой своей, - снова туда отправлю. Добренький, добренький, - прогладила по положенному в коробке, - спасибо, добренький. Разреши я примерю? Можно?
       - Да твое, я ведь подарил. Как хорошо, в самом деле, жить прямиком, жить только чем хочется...
       Ждал. Смотрел на деревья за окном. Повернулся, к тишине. Высоко утвердившись на шпильковых каблуках туфель, длинно заведя ногу вперёд и прижав к колену под выгнутым бедром с тонкостью руки над ним, дотронувшись левой рукой до спинки старинного тусклого кресла, окинутая радостью и нетерпением отражения не в зеркале, Даша стояла, растаяно-сладко ожидая впечатлений и нетерпеливо улыбаясь сразу, заранее. Она пустила от ушек вдоль шеи спиральки подвесок, она обвела вокруг шеи белые перевитые бусы, отливающие свет мягкостью жемчуга, она показывала длинные чулки на себе, сделанные диагональными мелкими ромбиками тончайшей снежностью, собранные наверх под широкие вытканости кружевных цветов завершений, густобелых, подтянутых короткими резиночками к тонкому снежному пояску, лёгкому прозрачным инеем завиточных цветов, и в цветах, ниточно закрученных морозных листочков вздутостей лифчика высвечивались малиново-плавно пухлости вокруг ягодок сосков, светлота самих летом незагоревших грудей, тянущихся к дотронутости, и льющийся узко-завьюжной завихреностью снег нарциссов, фиалок трусиков украсил свою белую дымчатость бурой вздутой протянутостью, зажал блескучим ярким морозом волны волос, соскальзывающих в тесноту сжатых кругов ног, темнеющих впитанным солнцем.
       - А? А? Пройтись так в прожекторах на конкурсе красоты?
       - Даша, помилосердствуй. Мужиков десять с балконов попрыгают и двадцать сопьются, в тоске от жён уйдут.
       - Совсем не двадцать, а двести, двести!
       - В тебе прибыло гордости. Красиво. Носи тут вместо скучного домашнего халата, хвались.
       - Просыпается? Хочешь такую? Вижу, заводишься. Ой хулиганчик, ой компас, стрела магнитная...
       - Нужное желание, да?
       - Нужное, нужное,
       - Начало впечатления...
       - Посмотрим на продолжение, посмотрим, - села близко, под руки, впечатываясь улыбкой, бродящей, хотящей плутовать по близкому склоненному в счастливость лицу.
       - Я красивое люблю, оно радует. А ты красивая и в этом, и без всего, мне в женщине самое красивое - обнажённость, знаешь, обнажённость сдвоенная, и тела и души. В тебе есть, в тебе сама женщина... Я к тебе прилеплен. Я не знаю как вместиться в тебя и не выпадать, отрываться и стремиться в тебя. Я хочу всем телом вместиться в тебя, может поэтому половая требовательность и существует моделью слияния?
       - Умный насколько! Можно подумать...
       Даша остановила продолжение обеим известной фразы и вместе засмеялись дурашливыми детьми.
       - А-ууу-аа, - потянулась, раскинув изящные руки и смешно, младенчески надув живот. - Дождь будет, Андрюш, извини, зевать тянет. Ах, горе, ах, горе... В элегантном белье требовательной женщины мне стоять у плиты, варить кофе... Я балуюсь. Сейчас кофе сварю, посмотрю, что есть из продуктов и нас накормлю. Успею? Не изнасилуешь возле плиты?
       - А женщина мечтает?
       - У женщины всегда секреты. Алсуфьев, ну настолько тонкое бельё, что боюсь ногтем зацепить и порезать. Сниму, пока бусы не порвал? Когда мы пойдём на люди, - дотянулась, положила на книги в стороне снег лифчика, - надену, меня и под остальной одеждой станет жечь гордость, - встряхнула скатанные с бёдер снежные цветы, влажно блеснув алой капризностью оставшегося неотделимого. Улыбчато считала с глаз впечатление любования всеми движениями её тела и пошла к буфету, маятниково качая долями зада, и живо, приманисто улыбаясь полуоборотом стыдливо-вопросительного лица.
      
      -- Глава 3
       Премьерный спектакль главного городского театра показывал работу по возникшей моде приглашённого иностранного режиссёра, венгра, обученного в московском театральном институте и поставившим свои спектакли в Англии, Монголии, Румынии и Краснодаре. После такой рекламы по местному телевидению и показа самого режиссёра, мужчины с длинными двумя заплетёнными косами под затылком, сидели в зале и на приставленных к толстым постоянным креслам принесённых стульях.
       Пьеса началась. В театрально конечно же передовой красной дырявой шляпе и в красном сюртучке с позументами, аксельбантами и эполетами похожим на ресторанного певунчика под прожекторами ходил изображающий сексопатолога, в диалогах с растормошенным причёской и напоминанием одежды актёром, изображающим бестолкового юношу-девственника, объясняющий половое овладение женщиной торжеством, случаем невероятной победы в современной российской демократической "направленности общества после обозначенного поворота аналов." Партнёрша-героиня, геройство перед закланием изображая, появлялась под железные скрипения, громы и мелькания по сцене световых кругов, делящих подчёркивание паники девственника, пугливым перед юбкой, изрезанной в ленты и показывающей ноги готовой лечь. Выкрикивая вопросы и восторги о птичках гнездящихся, натаскивающих в гнёзда пух и соломинки, она выясняла влечение к ней заторможенного и готовность его "к парному улёту". Она жаловалась запланированному победителю на "грохот взволнованного сердца" и прикладывала его руку к своей срочно обнажаемой левой груди под ритмы грохота закулисного барабана, а он отрывался, как от голого электрического провода. Сделанные из реек и шкур, вдоль задника проходили туда-сюда треугольные почему-то бараны, задерживаясь на толкающей актёрской ноге и занесённой для шага в пустоте воздушной условно изображая то ли камни высокие, то ли ненатянутую на самом деле поперёк их тропы проволоку. В зале вздыхали и жалели понятую трудность жизненного пути.
       Прожектора скосили свет на центр сцены, бараны, герой с героиней мутно виднелись в темени позади, сексопатолог, утвердившийся по центру, с лекторской нудностью газетным стандартом заизлагал видимо основной монолог, "быть или не быть" этой пьесы:
       - Виргамия! О, виргамия! Ты возникаешь в современной семейной жизни, когда супруги живут вместе и совместными усилиями не могут нарушить девственность юной жены! Установим, где скрыты причины твои, виргамия! Первая, наиболее часто встречающаяся из них, предшествующих причин, это неточные понятия молодёжи о внутреннем устройстве женских половых органов. Часто мы видим, как давление мужским членом, это значит первичным половым признаком, проходит не по оси влагалища, а намного круче, и по названой причине направлено в сторону лобкового сращения костей, а бывает часто - несколько ниже, чем требовалось бы. Отметим, крупное значение имеет удачное совпадение анатомических элементов внутренних и наружных и так же самих поз двух взаимопривлеченных тел. Если у девушки начало полового влагалища сдвинуто далеко вниз, но лежит она сама, вытянув ровно ноги, тогда мы должны отметить, как трудно в этой позе дефлорированием плевы прорваться к победе. Даже у президентов и королей настоящие победы могут быть только в постели, с девственницей. Согните ей ноги в коленях, резко подтяните к груди, тогда вперёд, тогда успех полный! Тогда - успех полный однозначно намечен, и твои напряжения пройдут мимо нонсенса! Вперёд, к победе собственного неумения лишить деву возможности разочароваться в тебе!
       Бараны, двигаясь от центра во все стороны, произображали преодоление всех преград и выполнение, символикой вышагивания, призывов.
       Даша смотрела на Алсуфьева рядом, без слов узнавая, за дураков откровенно держат их и людей в зале или она не понимает театра "на мировом уровне," где актриса в распахнутом по всей длине пеньюаре голой под ним проходит между рядами подкашливающих горожан и на сцене присаживается над тазиком, плеща настоящей водой на живот и ноги под проповедь на тему санитарной гигиены полового соития.
       Алсуфьев сидел, отстранённо задумавшись. Отдонная память прозрачно поставила перед его глазами фотографию, снятую немецким военным в июне тысяча девятьсот сорок первого года. Изогнутая поворотом дороги, шла широкая, длинная колонна русских военнопленных. В первом ряду, с левого края, был пленный, удививший с фотографии точной похожестью, и не мистик, Алсуфьев думал, зачем был тот позор плена, тот голод, те засыпания на голой земле и пристрелы конвоирами ослабших, то горькое чувство расставания с Родиной, насильное.
       Кого в плен, кого в театр сексуально-патологических инструкций...
       Он теперешний и один к одному с тогдашним на трофейной фотографии почти полвека назад...
       По половику, вытканному полосами в народном русском стиле и выложенному на выдвинутый треугольными баранами помост, выползла с жестами зазыва, желаний героя голая героиня, раскачиванием выложенных под фонари бёдер приманила к себе не умеющего расстегнуть пуговицу последнюю рубашки рваной, они перекатывались, задирали по монологу-инструкции колени, ползали посреди задыханий, аханий, вправленных в эротическую музыку, и с подпрыгиваниями, с криками о победе полуголый прибежал к оркестровой яме передать всеми ожидаемую новость в зал и одновременно обрадовать баранов и секс-вождя.
       Темнота в зале закончилась раскланиваниями актёров и подарением цветов городскими всё понявшими в условностях и натуральностях торопливыми девицами. Поднимаясь к актёрам, две споткнулись на лесенке.
       Познавшие зрелище отсасывались высокими парадными дверями, темнеющей поздневечерней улицей, второй же этаж театра, известный широким, высоченным залом с круглыми колоннами, канелюрным над ними потолком, дворцово, торжественно, бально сиял и выпуклостью этих колонн, и бело-эмальными лавровыми венками, и паркетом льдисто-лакированым, хрустальными гранями светильников настенных и многоярусными лампами латунно-блестящих люстр весело не пуская сюда близкую ночь, - послевоенный дворец-театр успели отремонтировать, украсить в самые последние года государства, дававшего деньги на дела культуры города.
       Расхаживали в золоте света, стояли возле волнистых парчовых штор друзья служивших в театре, актёры двух других театров города, журналисты, приглашение на банкет по поводу премьеры. Буфетчицы накрывали длинный стол.
       - Пойдём в артистические, моих друзей проведаем, - сказал Алсуфьев Даше, пробующей определить приглядыванием к гостям, хуже она их или лучше, и достойна ли здесь, в блистающем дворце-театре быть.
       - О, писатель. Старик, привет, - стряхнул пепел сигареты сидевший за столиком перед зеркалами, одетый уже в гражданский костюм -тройку.
       - Привет, Серёжа. Познакомьтесь. Даша, а это - актёр Сергей Иноверцев. Как живёшь? Ты был занят в спектакле?
       Актёр встал с полупоклоном, поцеловал запястье руки Даше, показал на единственное в его гримёрке кресло.
       - Даша, садитесь. Старик, выпьешь водки? У меня сегодня закуска присутствует, - вынул из столика солёное сало, хлеб, бутылку самой дешёвой местной водки. - Итальянских вин нет, извините, - налил.
       - Своя надёжней, завозным что-то народ травится, у нас в реанимации откачивают.
       - Вы, Даша, в медицине? Так вы знаете, ваш спирт развести водичкой - самое надёжное. Старик, ну как тебе сказать? Этот заграничный дурак, идиот, думающий, что мы на медведях ездим по городу... А наши дураки по-прежнему, если заграничное - так пусть и отравимся, как Даша говорит, зато заграничное возьмём... Когда я играл в мольеровском "Тартюфе" роль, а ставил наш режиссёр... Старик, была работа. Тут, сегодня, принуждает играть барана, - ударением на самом крае слова свалил Сергей отвращение, сдавленное в ком. - Ну? Вы видите, вы же видите? Синтетическое искусство, вопит заезжий, стыковка всех видов культуры! Выпьем ещё? Позавесил фойе фотографиями голых задниц, картины, бабы какие-то синие шестигрудные. Под потолок бабу надувную кружиться, кружиться, всё точку на ней отыскивал, за что прицепить, чтобы кружилась, кружилась, резиновыми ляжками, пардон, настраивала зрителей на нужную программу. Да, для настроения зрителей, нас убеждал, А что в спектакле играть? Медицинские рекомендации для трахающихся? Трахаться без его дребедени у нас не знают как? Нет, вы извините меня, - повернулся к Даше, - я вынужден говорить как есть, меня заставляют играть барана! Не соглашусь - нет зарплаты, иди на улицу, на дворе безработица. Ладно, я бы на хлеб себе подстолярничал, а театр? У нас осталось двенадцать мужчин, актёров, против прежнего состава в тридцать четыре человека, и актрис только пятнадцать. Кто заболеет, кто что, без конца вводы, роли наспех... Репетиции с десяти утра, спектакли в десять вечера заканчиваем, и надо ещё подработать, где-нибудь соками, сахаром, тряпками спекульнуть. Зарплата на одно пропитание, однокомнатную квартиру оплатить не хватает. Я учился, я мечтал играть, я играть в театре люблю. Нет, вынужден барахлом торговать, среди спекулянтов толкаться. Душа грубеет, душа...
       - Я сидела в зале, - поправила часики Даша, - мне спектаклем будто в лицо плевали. А сидела и думала, может я чего-то не понимаю, всё-таки храм искусства?
       - Вы погодите. Он хочет следующий спектакль поставить, "Спальня голубых." В самом деле о педиках.
       - А я думала на спектакле, что касается двоих - навечно тайна, что интимное красиво для двоих и на чужих глазах вянет, становится отвращающим, и на сцене трахаться нельзя, позорно, стыдно.
       - Стыдно? Хотели свободы, - махнул Сергей в сторону окна, улицы. - Ну ладно, свобода. Да извините, не блядство же она, свобода! Свобода она, товарищи, господа, граждане, не знаю, как вас называть, не на копытах по Европе и России нашей бегающие!
       - Господа приглашённые, просьба собраться в буфете, - сказал кто-то по театральному репродуктору.
       - Идемте, премьера... А, идёмте, просто выпьем на людях! Какая на хрен премьера! Бараны, бараны мы? Ловите, - показал Сергей в сторону кабинета режиссёра редкий жест.
       - Понадобятся лекарства - через меня найди Дашу.
       - Спасибо, старик. Найду.
       - Он был в Чернобыле сразу после аварии, - тихо рассказал Андрей Даше в коридоре, на пути к банкетному залу. - Имеет специальность военную, связанную с химзащитой, через военкомат направили туда радиацию грудью закрывать. Большую дозу поймал, теперь проявляться начинает, и никакого пособия от государства на санатории, на лекарства...
       Проходя по залу, Алсуфьев внимательно глянул на развешенные крупноформатные фотографии и живопись, собрание специально "для запрограмированности зрителя." Под треугольником наклеенной на холст шерсти между красками написанных расставленных ног из щели полусферой выделялось прибитое двумя кривыми гвоздями яблоко. Шестигрудая женщина - две на месте, две на щеках и две на бёдрах, стояла на коленях, пробуя присесть на счетверённые фалосы. Нагнутая вперёд через спинку стула женщина выставила к зажжённой свече татуировку на заду, растянутым руками: мышку и кошку разделяла анальная норка. На цветной картине женщины дальним планом висели головами вниз, а мужчина в губы целовал извивистого мужчину, на круглой постели. И дальше лилась выставочная унитазная затопленность.
       В стороне стояли три включенных телевизора. Традиционно петербургский канал показывал классический балет.
       Раскинув по-женски длинную занавесь волос по плечам строгого тёмного костюма, выставляя галстук-бабочку и улыбку пожинателя лавров над ней, на фоне выставки мышек-кошек, прыгающих к анальной норке, шёл режиссёр-иностранец, выступающий шага на два впереди режиссёров местных театров. Снимая ну обязательно исторические кадры, пятился оператор с телекамерой.
       За длинным банкетным столом захлопали, поднялись. Оператор снял аплодисменты, подводя камеру близко к рукам их выдающих.
       Разлили по бокалам во главе стола, по стаканам дешёвым всем остальным венгерское шампанское, портвейн дешёвый, местную водку. Выпили, гася нервные ожидания. В речах режиссёры местные завылизывали иностранца, рассчитывая, подсказал Андрей Даше и им подмигнул Сергей, на заграничную для себя работу с долларовой оплатой. Туда, к почти правительственному краю стола, подозвали актрису, в спектакле сумевшую совратить девственного полудурка. Она ищуще улыбалась во все стороны, она ждала, требовала возжигания топорщащегося хвороста тщеславия, и ей, одетой в юбку до паркета, в блузку глухую на тонкой шее но полностью обнажившей лопатки, протянутость позвонков до самого пояска, налили вместительнейший бокал искрящегося опьянения, ей наговорили, налгали, нацеловали комплиментами, она звала и схватывала сладкие яды слов, обворачивающих её сценическую голость роли, пустошность всего спектакля, - она, подбирающая дырявость пены...
       Сидевшие за общим столом в порядке приближённости к дающим роли и заработки, по имеющимся званиям заслуженных, по группировкам внутритеатральным, начали перемешиваться, переходить к стойке буфета и высоким столикам без сидений вокруг, курить ещё немного в стороне, перенося с собой налитое в стаканы, в хрустальные Фужеры, а в воздухе буфетной залы появилось больше ватности после выпитого уже, и уже влетевшего в кровь и в развинченные движения, настроения и как-то погасился белый свет люстровый в зале большом, в окна прокинулись бледные полосы лунного свечения и от них заотпрыгивала громкая радиомузыка, ритмично вдалбливающая тупость.
       - Зачем ты напился? Георгий, зачем ты быстро напился? - капризно вытягивала нулевой ответ о утерянных надеждах полудевочка телом и полупожилая уставшим лицом, куря через ноздри, сидя на высоком подоконнике и зажимая меж ног впущенную голову прислонившегося.
       Кто-то серьёзно заиграл на рояле пьесу Шуберта, проваливаясь вдруг в немоту ускользнувшей очереди нот и мча дальше оборванной, с пропусками кинолентой. Кричали, начинается игра в лотерею, цитировали Ленина по поводу обманом любой лотереей доверчивого народа, на буфетную стойку длинно вскочил актёр объявлять номера. Буфетчицы отодвигали от его ног блюда с пирожными, нарезанной колбасой, переставляли бутылки и сами торопились назад, к актёрам и гостям.
       Воздух грузнел запахами алкоголя и сигаретного дыма, всеми говорящими, многие суетливо как-будто мчались по невидимой реке к бурному водовороту, закрученности во что-то сильное, требующие искуса подпрыгнуть над самим собой и очутиться в великих, недостижимых для оставшихся, оставшихся... для отставших...
       - Андрей, я в детстве запомнила... У нас в деревне рассказывали люди, побывавшие в городе, что они в музеях видели картины, в театрах спектакли, - дотрагиваясь приятно причёской до щеки Алсуфьева, возбуждённо говорила Даша, - и картины, спектакли загадочны,
       надо их непонятно как понимать, не каждому искусство открывается доступностью. Близко подойду, мне дядя Митя рассказывал, пятна на картине, наляпано как на телёнке, на навозе лежавшем, а издали посмотрю - пашня, лес, природа красивая и тепло движется вроде как от печки натопленной. Он видел, артисты в театре притворяются, а важная суть после их пьесы остаётся.
       - Слава богу, дядя Митя не сегодняшнее притворство смотрел.
       - Так я помнила с деревни, театр - святое для людей, возвышающее...
       - Ты помни. Знаешь, и помни. Муть сойдёт, не первый раз по России грязь взбаламутилась.
       Без музыки актеры заводяще пели русскую плясовую. Выкрикивались выигрышные номера лотереи. В кругу певших раскидывал руки и плясал, пробовал окунуться в присядку широкий толстый спонсор банкета, - второй же, его содельник по проворотам миллионов, нёс зажатые между всеми пальцами обеих рук бутылки водки и коньяка, из карманов торчали веера плиток шоколада, а зубами, на своём уровне культуры веселя всех и показывая себя свойским, мощно держал витую металлическую ручку корзинки с пирожными и яблоками.
       Нетеатральная красивая женщина в короткой синей, плотной как резина юбке выскочила к пляшущему, передёрнула коленями и спиной. Спонсор безотказно взял её за плечо своим имуществом, попробовал вправить в ритм плясовой. Посторонний туполицый человек с оттопыренным задом и стриженым высоко затылком то ли бандита, то ли торгаша из уличного ларька ступил в круг, забрал женщину и показывая своей частной собственностью, повёл её, взяв пятернёй сзади между ног, под самыми ягодицами,
       В трёх включенных телевизорах канал Петербурга показывал традиционно оперу, артисты пели в костюмах и с манерами прошлого века. Алсуфьев отметил, что когда-то был уверен: каждый последующий век разумнее, культурнее, гармоничнее...
       Необходимее для людей... радостью собственного возвышения над скотством двуногой стадности...
       - Как живёшь, Володя? - поставил Алсуфьев второй стакан с вином перед приятелем на дальнем крае стола.
       - О, Андрей? О? - повернулся измождённый актёр детского театра. - Здравствуй, здравствуй. Как живу? Ты же писатель, ты знаешь. Зарплата на хлеб и молоко, на выпить не хватает. Старик, дорогой мой, я ведь в кино для детей снялся! У Ролана Быкова, старина. Жаль, Андрей, жаль, ты не увидишь, фильм продали за границу.
       - Детям тем, валютным?
       - Да-да-да, валютным. Мне заплатили миллион, нашими рублями. Я занял ещё двести тысяч и купил Насте телевизор, мультики просила смотреть.
       Алсуфьев не знал Настю, кто она вообще, и порадовался за неё.
       - Выпьем, выпьем, - пожелал утвердительно. - Спасибо, Андрей, что меня вспомнил, подошёл. Жизнь стала фу какая, друзья на улице отворачиваются, помочь не способны, когда денег надо занять, и им неудобно, я понимаю, не удобно. Ты подошёл, спасибо. Выпьем за... да чтобы бардак этот бывших секретарей обкомов закончился скорее, муть от них, муть, жить-то невозможно, люди волками делаются, темно, темно везде...
       Даша разговаривала с богемной актрисой, знакомой Андрею, и непривычно курила сигарету. Вино напрягало и размягчало, одновременно. Он прошёл в зал полусумрака, за белыми колоннами привольно упал спиной на длинный диван отдохнуть. Играя в светский дворцовый приём в господский бал для званных, рядом, вплотную упала расковано рядом на диван нетеатральная женщина, пожарно пахнущая долларовыми духами, одним из нынешних показов самоутверждения.
       - У меня красивые ноги?
       - И ноги, и руки, и лицо, и одежда.
       - А-а-а, нас в школе учили. Чехов нам завещал Антон Семёнович кажется, в человеке должно быть всё нежно. Ты кто, привлекательный, Олег Янковский? Мы в театре, мы в сфере искусства, мы свободны и возвышены... Ты артист? Ты из них кто? - показала плавающе на фотопортреты актёров, темнеющие на стене,
       - Я так, гость, а ты? Ты чем занимаешься после школы?
       - Онанизмом. Ну, в смысле мастурбацией.
       - Такая юная, и уже? Вместо письма Татьяны к Онегину?
       - А хочу. Хочу и мастурбирую себя.
       Алсуфьева печально завеселила агрессивная бесстыдность. Он попробовал проверить случайность слов последних.
       - Мастурбацией? Зачем? Проблема найти мужчину?
       - Мой муж где-то здесь пьёт.
       - Его тебе не хватает? Пустой в постели?
       - Придумал, при-иии-ду-ууу-мал! Я с ним ору, зверею, я кончаю с ним по восемь раз за полчаса, - удивила снова бесстыдным хамством.- Вино сегодня дармовое, он напился. Видишь тёмный балкон за колоннами? Оксана с мужем пришла на приглашение и с любовником. С мужем на балкон сходила потрахаться, любовника повела туда. Прибежала выпить, кайф сильнейший, говорит мне, когда трахают и рядом так много других мужиков, как сразу со всеми трахаешься, - начала вращать на своей груди свою ладонь незнакомая, засунув под жакетку, - я много хочу, - упрекнула капризно, - я после мужа других хочу, пойдём к Оксанке на групповую с условием, начнёшь трахать меня и поменяешься с любовником Оксанки. Я тебя приведу, начнёшь меня трахать.
       Алсуфьев прошёл через зал и прикоснулся к Даше, оглянувшейся на него близкими спокойными глазами. Прислушался. Актриса рассказывала Даше, как сама научилась вязать на спицах, распускать старые свитера и одевать в вязаное двух дочек.
       - Дорогие друзья! - откинул женскую причёску назад подведений к микрофону с телекамерой перед ним заезжий реформатор-режиссёр. - Вы жили в тусклой стране тотальных запретов. Цивилизация передовой Европы пришла к вам на помощь, сегодня мой спектакль, моя акция впервые сказала людям России: вы свободны. Мужчины, вы свободны. Женщины, вы свободны. Любой мужчина должен иметь ту женщину, на какую смотрит. Всякая женщина забирает в свои нежные объятия такого мужчину, какого захотела сегодня. Дорогие друзья! Ура моему манифесту! Мы все свободны, ура, ура!
       - Кажется, мы переселились в девятьсот девятнадцатый год, - сказал Андрей, наблюдая, как вскинула движением назад насыщенные ноги, в капроне похожие на толстые колбасы, повиснувшая захватом рук на шее заезжего режиссёра, боящегося рухнуть на пол.
       - Почему? - посмотрела на коньяк в рюмке актриса. - Та же свобода, хотите сказать?
       - Та же пропаганда псевдотеории стакана воды. Хочешь - пей. Хочешь - любую женщину имей. Манифест бывшей подруги Ленина...
       - Хотите сказать, вернулась свобода? Ребята, лето девяносто третьего года на улице...
       - Двенадцать ночи! - объявили в микрофон, - Открывается наш ночной клуб! Только для господ избранных! Только для избранных! У нас в гостях умеющая сразить публику Лондона, Стамбула, Мадрида, Парижа ослепительная группа "Красная площадь!" Учредитель рок-группы - журнал "Бешенство спермы"! Группа "Красная площадь" заставит мужчин протрезветь и ощутить себя настоящими хозяевами жизни! Настоящими мужчинами! Группа "Красная площадь"!
       - Приходите! Я заплатил! Приходите с Красной площади! - настаивал ну очень пьяный спонсор, схватываясь за колонну позади и прислоняясь к твёрдому, устойчивому.
       Забарабанили в пионерский барабан. Врезали фанфары. Не останавливаясь перед выкриками и некоторыми прямыми матерщинными советами, в зимних офицерских шапках с кокардами Советской Армии под государственным флагом СССР на паркет босиком двумя шеренгами вышагали голые девушки и трижды выкрикнули приветствие сталинских времён "физкультпривет"! Включилась музыка советских тридцатых, парковая какая-то, санаторная. Голотело зеркалясь в пьяных глазах, девушки делали движения, напоминающие физзарядку, беганием и подпрыгиваниями устраивая разминку. Синхронно встали на головы, высоко показывая специально подбритые и коротко подстриженные треугольные указатели, устроенные из тайных обычно волос. Расставив ноги, светлыми пустоплодными выгнутыми животами среди криков и требований повтора изобразили мостики. Лучами легли вокруг одной, умеющей, тоже лёжа голыми грудями на паркете топтаного пола, на следах чужой обуви пятками дотянуться до своих плеч и улыбкой на стороны попросить аплодисменты. Встали, помаршировали на месте под барабан. Перестроились, переходя на глазами намеченные позиции. Придавливая ступнями голые плечи и оставляя на них розовеющие пятна, залезая, телами выстроили пирамиду, передав самой верхней, угольно раскинувшей ноги, красный флаг с гербом СССР.
       Попрыгали вниз, в аплодисменты.
       - Мне противно, - отвернулась Даша. - Не буду смотреть.
       - Мы должны знать наше время, грустновато сказал Алсуфьев.
       - Зачем?
       - Чтобы понять, как из него выбираться. От чего отказываться, что оставить для жизни...
       Принесли стол. Закрыли его телами, маршируя выстроенным клином под комсомольскую песню. С командой "и раз, и два" на столе возвысились голый мужчина с деревянным молотом, обструганным под напоминание фалоса, и голая девушка с серпом, пародируя мухинскую знаменитую скульптуру, недавно бывшую одним из символов государства.
       - Четыре хочу на всю ночь! - закричал спонсор и затыкал блестящей сигаретной коробкой в тех, кого себе желанием назначил. Из коробки вылетали длинные самые дорогие сигареты, по цене их съедать можно было вместо сосисок. - Я заплатил! Я спонсор, я за всех кучей заплатил! Я заплатил, четыре длинноногие со мной на ночь, хочу живой журнал-эротик дома! Я миллион заплатил!
       На улице капал посторонне-спокойный дождь.
      
      -- Глава 4
       Утягивая за собой тележку с привязанным старыми верёвками бачком объедков, взятых из больницы для поросёнка, по улице продвинулась не-разгибаемая в поясе бабушка. Весной у неё из сарая украли восьмимесячную свинью, ходила по всем домам, спрашивала, не нашла.
       В раскрытые окошки липами, тополями, клевером, папоротниками и дикими травами пахло лето. Писатель Алсуфьев в российском прошловековом доме думал об обворованности своей страны чуть не вековым запретом книг писателя Набокова.
       Роясь рубинами крашеных ногтей в обросшем провале, на экране телевизора среди дня лесбиянка тянулась мокрым языком к ляжке напарницы. Закадровый журналист насмешечками излагал, как плохо вела себя Христианская церковь на Руси, запрещая "счастливый праздник незакомплексованной плоти", какими плохими были недавно правящие коммунисты "со своими моральными установками" и цензурой, запрещающей "по-товарищески обсуждать проблемы лесбиянок и мужчин, увлеченных томной половой тягой к себе подобным."
       Проходя с горячим утюгом, Даша переключила на другой канал.
       Толстая старая женщина из самоназначенных вождей неизвестно кого без стеснения стыдом втемяшивала собеседнику в студии и российским зрителям, - плохим в истории прошлой оказался генералиссимус Суворов, разгромивший "не бандита, по нашим уточнённым данным, а первого в наших краях и регионах демократа, всенародно признанного руководителем страны Пугачёва. У нас уважаемый президент Ельцин всенародно, полным числом голосов, всенародно и единогласно - врала далее, - избран и признан сейчас, а вот тогда по уточнённым данным роль Ельцина, я обязана подчеркнуть, выполнял высокоуважаемый Емельян, наш, душевно и исторически наш первый демократ Емельян Пугачёв. В этом наши корни и истоки, а Суворов в истории выполнял роль кэгэбэшника, сталиниста-коммуниста, красно-коричневого наёмника."
       - А вчера врали, что Ельцин для России новый Пётр первый, - убрала звук Даша. - Зачем они в чужие мундиры рядятся, Андрей, что им чужая историческая слава спокойно жить не даёт?
       - Своих мундиров нет, славой украшенных. И уверенности в вероятности признания их народом. Голые пешки.
       - Убери телевизор в дровяник?
       - Ну? А вдруг завтра будет очередной государственный переворот? Пускай показывает, ложь - тоже современная история.
       - Тогда без звука, настроению они отрава.
       - Да, их чёрную чушь слушать постоянно... На углу улицы каждое утро в мусорном ящике роется нищий, куски хлеба и бутылки собирает. Он так привычно роется, хорошо заученной работой стало...
       - Я видела. Он по лицу не пьяница и галстук носит. Инженер, поди?
       - Может быть, может быть... Из не смывшихся за границу. Инженеры резко обнищали. И старики. Вчера шёл по городу - остановила старушка, лет за семьдесят. Приняла меня за участкового врача и спрашивала, когда ей назначено время приёма. Попросила двадцать четыре копейки на хлеб, не на что купить, сказала. И не понимает, что копеек в ходу нет, что хлеб стоит уже двести пятьдесят рублей. Я отдал ей, сколько было в кармане.
       - Так хорошо сделал. Где нам на всех их взять? Скоро и сами попрошайничать отправимся. Поехала я на работу, пока она есть и такая, где работаешь каждый день но зарплату с опозданием на четыре месяца выдают
       Алсуфьев проводил до автобусной остановки. Теперь к заметным девушкам и днём прилипало мерседесное молодое хамьё, туполицое, с раздутыми мышцами задов и плеч, одетое в шёлковые шаровары и кожаные куртки как в объединяющую по общности униформу.
       Читал Набокова, уплывая настроением в Берлин двадцатых годов и через воспринимаемый текст общаясь со своими, русскими интеллигентными эмигрантами. И перелистав своё время назад, встретился...
       Тогда музыкой, нарядами ёлок, взволнованными ожиданиями яркого счастья нового будоражилась новогодняя ночь. Со старым годом полностью понятно, он закончился и календарно и всем, чем был перетекаем во времени, а начинается год новый как новая жданная книга твёрдой обложкой, отворачиваемой туго, книга с листами твёрдыми, не тронутыми чужими руками после типографского появления на свет и сколько восхищений от букв первых слов, от формы самих букв, от предложений на любой странице захваченных глазами, душой, разумом наугад и сразу понравившихся, - ночь черты, перемен нравилась азиатским бритвенным ветром, ледяной на морозном бесснежье землёй... новогодний праздник и пыль по улицам, и всё равно зелёные, шафранные, альте воздушности одежд на девушках вокруг елки, голубые, тёпло-жёлтые блузки и ленты, белые воланчики, серебристые кружева, бусы на пахнущих праздником ветках ёлки, бусы на празднично, мурашково оголённых шеях и плечах, тонко-трепетных перед чёрными пиджаками торжественных первоусых кавалеров... Куда-то проваливалось праздничным тормошением, суетой бывшее перед глазами, "как-то возникали новые друзья, знакомые, видимые где-то и как-то, а все благодарились, поздравлялись словами, а все любились настроением невычерпаной радости от мысли, - мы все, мы все будем жить дальше, дальше в неизвестном открывающимся в блестяще-музыкальной ночи времени совсем новом...
       Откуда мы? - воздушилось неприлетевшими обидно снежинками, - куда мы? - врезалось в черном воздухе улиц лезвиями надъуличных, заугольных ветров, и торопились, перебегая с друзьями в другой дом поздравить других гостей, ну всех людей поздравить, всем пожелать хорошего и хорошее отдать, если бы раздавать доверил бы кто-то...
       - Граф Александр Васильевич, - познакомил друг с гостем его отца в доме у себя, поставив перед Алсуфьевым что-то необъездное, необлетное, что-то точечное, и точкой навсегдашней.
       - Толстой Лев Николаевич был графом, и вы - граф? - глуповато остановился в новогодней неразберихе Андрей, зная здесь, в азиатской пустыне, основным населением рабочих, инженеров, партийных секретарей рабочих, рабочих...
       - Смею вас уверить, графский титул высочайшим соизволением дарован нашему роду сто шестьдесят четыре года назад, - держа руки сложенными на изогнутой фигурной опоре трости, спокойно и весомо сказал в седые короткие усы гость семьи, гость - и немечтаемый подарок из прошлого века.
       - Как вы убереглись? Как вы не боитесь называть себя титуловано после шестидесяти лет власти, графов расстреливавшей?
       - Без политики, в новогодний праздник обойдемся без политики, - поднял рюмку водки хозяин дома, глядя размягченными красноватыми глазами. - Берите по своему желанию, ребятки. Кому вино, кому покрепче, - глазами назначил сыну вино.
       Седоголовый настоящий граф приблизил к себе маленькую рюмку водки, ожидая тоста.
       - Он в здешних лагерях отсидел двадцать лет и не имеет права выезда в Россию, - шептал на ухо сын хозяина дома, после тоста. - Графиня дворянка не по рождению, он женился на ней у нас в городе.
       И Алсуфьев непонятливо смотрел. После отпущенного в историю полёта Гагарина в космос, после объявленного Хрущёвым строительства коммунизма и не вполне понятного исчезновения из Кремля самого Хрущёва рядом, за столом, напротив на диване сидел настоящий граф, выпивший рюмочку настоящей водки, кушающий настоящего жареного сазана, сидел появившийся из учебника истории СССР, за родословный титул идеологически проклятый, живой при диктатуре коммунистов после их гражданских боёв, лагерей, расстрелов, тюрем, ссылок, и не виделась ожидаемая страшной после идеологических поучений его убережённая родовитая вежливость, а виделась радующей, - особенная, посылаемая издалека, из престарелого его возраста, из его памяти о культуре родовых давнишних поколений.
       Алсуфьева освечивала не заученная вчера и не обдерганная недопониманиями культурность, вежливость графа, настоящего, живого в Советском Союзе, графов истреблявшем физически и идеологически вдогонку, над их безымянными могилами, и стало неудобно что он, Алсуфьев Андрей, молодой поэт, сидя рядом с графом любит государство это, своё ограбившее графа и посадившее в тюрьму, графа, поглядывающего, прощающего умно и любовь его к стране, высказанную в тосте, и государство пока его, - пока страхом, обманом, силой наказания несогласных умеющего быть государством...
       Прочитанная книжка "Один день Ивана Денисовича," запрещенный Солженицин с " ГУЛАГом"сразу оказался второстепенным, уже тогда, после рассказов рабочих о сталинских лагерях и после увиденных полуразвалившихся бараков не возгласившим новое для Алсуфьева, начинающего подозревать полную пропажу страны - страны угнетения свободы...
       Теперь то государство, проволоченное через плутовство последнего коммунистического начальника, - старушки в магазинных очередях сразу говорили о нём: меченый Михаил в стране будет последним главным, и не верилось, и старушки, не понимаемые тогда, конец того государства напророчили точно, - то государство, оболганное предателями-верховодами, разворованное начальниками народа, трудами собравшего богатства для всех, - та страна, протолкнутая через три дня растерянности, иезуитства, обалдения, честности, настороженности, протеста, радости, самоубийств, праздничных концертов на крови погибших, защиты непонятно чего в лживом августе девяносто первого, где обманутым опять остался народ, и обманули снова вчерашние коммунистические угнетатели народа, - теперь то государство рушилось дальнейший распадом, а его становилось жалко так же, как сыну жалко не укрытого от стыда отца.
       Каким бы отец не был.
       В открытое окошко старинного русского дома Алсуфьев смотрел на тёмные крупные шелковистые листья сирени, висящие теми самыми сердечками, рисуемые давным-давно с пронзённостью перекрещенных стрел и уточнениями, кто кого любит по сторонам от серединного плюсика. За сердечками, их беспокойностью шевелений голубыми пятнами начиналась улица, за улицей и через заслоения Алсуфьев видел город свой как сжатое до различаемой охватности государство.
       Своё. По-человечески своё, не по крепостническому барству.
       Здесь он вместе со всеми жителями города-государства мёрз в дни, повторяющиеся недели сильных морозов, загорал в одуванчиковых полянах, тревожно чувствовал последнелетние купания в прудах перед краем августа, когда угрустняющий непонятный туман прижимисто растягивался от воды - по полю и дома деревенские на взгорке плыли, отрывисто стоя над туманным одеялом, здесь на прошлые приветствована наплетались повторения начинающих лопаться почек кустов, деревьев, подтверждающих постоянство жизни природной, - здесь который год начинался и заканчивался днями календарей, и метельный и тёплый солнцем, и здесь не вслух просилось: хоть бы не последний... кто назначает, разрешает кто?.. хоть бы и дальше...
       Здесь жил и с третью буханки чёрного хлеба на весь-весь день, и за скатертным столом с ананасами в вазах среди груш, слив, бананов и лжи видел много, и честности удивлялся. Своё здесь жило в своём.
      
      -- Глава 5
       Россия пахла летом, метелилась чистыми взлетающими напоминаниями снежинок, - тополиным пухом. Природа оставалась постоянной,
       К Алсуфьеву приходили.
       Сумка размерами с колхозный мешок - в таких держали товары торгаши на рынках уличных, самовозникших, - просунулась через прямоугольную тусклоту раскрытой входной двери и за ней, удерживаемой на плече, вместился в пространство мыслей о языке Набокова и жизни современной бедствующей России знакомый, почему-то с юной девушкой, одетой неграмотно: и в парчовый пиджак с отвёрнутыми рукавами, блистающий золотистостью, и в шерстяную вязаную юбку, - низ и верх как из костюмов к разным спектаклям. Прощание майской свежести и утекало, и придерживалось на внимательном к впечатлениям других её лице, красивом, как рекламная коробка среди... ну там, что вывозят и выгружают за городом... а может я злюсь? - приостановил себя Алсуфьев.
       В раскрытые окна пахло Россией: терпением и надеждой.
       - Хай! - поздоровался Друнов хамоватым в восприятии Андрея подобранным телемусорным американским приветствием. - Валька, гляди, мой друг Алсуфьев, писатель. Поняла, с кем дружу? Сам сочиняет. Я давал тебе его книгу, прочла?
       - Читала, - соврала Валентина, - именем таким для Алсуфьева, несоратного с Витьками-Машками-Вальками, - читала, - повторила лживым словом и, выпрашивая извинительного понимания, задержалась честно глазами перед встретившими спокойными, почему-то и непонятно заставляющими не врать.
       А не наказывающими...
       - Ми сидим в кино, ха-ха, - зачем-то заобъяснял ненужное Друнов, - эротика, ха-ха, про сладкую цель, в смысле названия, и сладкая цель, ха-ха, на весь экран толпа голых женщин и мужик за ними носится, ха-ха, как бык за коровами. Пойду в туалет, - вдруг сказал непроизносимое тут, лишнее извещение для людей.
       - Тебе сколько лет? - спросил Алсуфьев у Валентины.
       - Шестнадцать. Скоро будет, через двадцать один день.
       - И как? Нравится эротическое кино?
       - Скажите нельзя смотреть?
       - Я не говорю "нельзя-можно," я спрашиваю, что нравится тебе.
       - В смысле эротическое кино мне нравится, когда красиво показывают. Я и узнать могу, как надо делать. Женщины голые, красивые. Сразу видно, какой мне стать нужно. Мужчин мало голых показывают. Видюшник глядеть лучше, больше настоящего показывают, как есть. Сидим мы, вина выпили, кассету включили. Там-то мужчину голого всего показывают, там девчонка по настоящему пенис лижет-лижет, лижет-лижет, - захлебнулась юная собственной смелостью, высказанным подлинны желанием.
       - Друнов, кажется, развёлся?
       - Фу? Жену с сыном отправил к родственникам. Он меня полюбил, я лучшая.
       Засовывая конец за спину, поглаживая красный ремень, вернулся Друнов, прошедший мимо рукомойника.
       - Шеф, Алсуфьев, ты занимаешься-то чем?
       - Пишу. Думаю. Читаю.
       - Кому нужно? Сколько платят? Брось, брось. Займись трудным, настоящим мужским делом. Знаешь как называется? Я тебе как другу тайну скажу. Знаешь, как точно называется? Бизнес. Тут товар взял, двадцать пять процентов за свой труд набавил, сюда перетащил и продал. Поверишь, у меня три миллиона! Ты держал в руках три миллиона? Для настоящих мужчин пошла жизнь, не то что раньше.
       - Жизнь для честных людей останавливается, не все хотят и могут заниматься спекуляцией, совесть мешает.
       - Брось, брось! Раньше парторги нам мозги крутили, директора-гады. Я сам директор, у меня печать есть. Знаешь какой я сильный, когда у меня печать есть? Я тебе дам образцы документов, пошли, заполни бланки и пошли со мной, за день оформлю тебе частное предприятие, будешь директором. Печать закажем, будешь директором. Начальником будешь, директором!
       - Я не хочу.
       - Как? У меня жизнь, у меня! А у тебя? Мы с Валькой вчера пошли в ночной ресторан. Я хозяин жизни, я живу. Я сел за столик, официант пепельницу принёс, извиняется за задержку, передо мной пепельницу ставит. Я - человек!
       - Ты не куришь.
       - Так что? Он официант, он мой слуга на вечер, он пускай пепельницу несёт на полусогнутых и извиняется, я ему лишнюю сотню выдам, я купил его. Я человек. Я сел за столик, я сижу. Могу слугу купить, могу женщину, ха-ха, если бы не Валька рядом. Понял? Я сижу.
       - Для чего?
       - Отдыхаю. Человеком себя чувствую с деньгами, с Валькой. У них в кабаке варьете, стриптиз есть, под цветными фонарями девочки раздеваются и на цветы ложатся, ноги задирают, потом я Вальку сильнее хочу, да, Валька? Вот жизнь! Я жизнь чувствую, я живу! А ты? Сидишь на нищих деньгах, своей женщине стол в ресторане купить не можешь.
       - Мы три года не ходим в рестораны. В них полуграмотная шваль, местные проститутки, вульгарный сброд и матерщина за столами. Бесовщина. Я три года назад был приглашён поприсутствовать на ужине для иностранцев. Выбрали лучший ресторан. Сидим, через двух переводчиков беседуем. Одному иностранцу потребовалось отойти на несколько минут. На его место садится пьяный хам, наливает коньяк, ест вилкой гостя из тарелки гостем недоеденное, на глазах всей делегации. У нас не рестораны теперь, а гадюшники для полуграмотной швали, объявившей себя директорами, президентами, хозяевами жизни, а один идиот купил себе бумагу, назначающую его князем Российской империи до конца двадцатого века. Надо знать из школьных учебников, князем жаловать, бессрочно, кстати, на Руси мог и может государь.
       - С ними меня не уравнивай, у меня высшее образование. Я имею право стать и князем, и графом, это однозначно, как по телевизору модно говорить.
       - Жаловать титулом на Руси мог и может государь. К сожалению, расстрелянный и зверски уничтоженный после расстрела вместе с семьёй и наследником. Теми, кто из сапожников в директора повыскакивали.
       - Ха-ха! Ельцин тоже теперь царь. Ельцин дом снёс, где царя Николая убили, и сам теперь царь. Смотри, как я понимаю связь событий в истории.
       - Ельцин хороший, он разрешил русским девушкам уезжать за границу, фотомоделями работать, - напомнилась Валентина.
       - Проститутками в борделях, уже и по радио говорят, - уточнил Андрей.
       - Правильно. Поедут, как жить надо увидят. Не всё равно им, где трусы снимать?
       - В скотстве прозрение?
       - Отмоются, шампуни много по ларькам продаётся. Они жизнь увидят, а ты сидишь нищим, сочиняешь, ха-ха. Кому нужны твои рукописи? Я помочь пришёл, брось дурь свою, зарабатывай как я.
       - Понимаешь, писатель должен заниматься литературой.
       - На фиг? Открой частное предприятие, драпом торговать начнём. Тебя зауважают. Я любую бутылку вина могу купить, любую, ха-ха, женшину. Ха-ха! Валька видела, Валька знает. Я сижу, я деньги заплатил - пускай женщина раздевается, стриптиз показывает, я заплатил, купил, купилась она. Официанта купил, он вино наливает, бежит за блюдами, как положено. В Америке официанты бегают, и у нас купленный бегать должен.
       - Купи запах цветущей, не срубленной черёмухи?
       - Куплю. Кто предлагает? Фирма какая объявила?
       - Никакая, запах в природе.
       - Жаль, я бы купил. Сейчас наше время, свобода. Сейчас все достойные люди обязаны заниматься перепродажей, делать капитализм.
       - Перепродавая богатства России чужеземному жулью... И что за свобода, если опять - обязаны? Коммунисты давили - я обязан так-то и то-то, ты явился за ними... Я не обязан, я жил и живу как хочу, творчеством. Художник по сути своей не должен опускаться до неприличного, до нечестного торгашества.
       - Ха-ха, аристократ духа! Думаешь, я не понимаю? Думаешь, я не творческая личность? Меня учили, ха-ха, быть скульптором. Я институт закончил! Ха-ха! Стал бы я скульптором - кто бы меня узнал? Я стал директором, у меня печать, у меня своё, своё частное предприятие, меня вся Россия узнает! Машины швейные, ткань купил, пуговицы, на меня семь женщин работают, я им зарплату назначаю, сам увольняю. Наши сексуальные трусы нарасхват идут. Ты в нищете сидишь, а у меня бабы какие-то в пять раз больше тебя имеют.
       - Хм, ну как тебе объяснить, зачем в России нужны были Достоевский, Бунин, Розанов? Не вторгайся, снова без приглашения, в мои личные дела. Я не приглашал рыться в моей жизни, напоминаю.
       - Я не роюсь. Меня все узнают, а кому нужна твоя писанина, литература какая-то? Творчество, ха-ха. Я им занимался, я знаю, одна работа до выматанности, да никому не нужная. Ты не понял новое время. Брось сочинять, открой своё частное предприятие по торговле.
       - Нууу, приузаконеная спекуляция, сделанная сверху для более сильного воровства там, наверху, новым не называется. Новое время страшно. Предателей государства в наши головы пытаются втиснуть героями, разврат объявить достижением современной культуры, людей стараются довести до озверения, чтобы друг в друга смогли стрелять. Позади история стоит, государства Российского, позади национальные привычки, понимания и нравов, и сути дел, и свет оттуда, из истории скоро многие головы поставит на место.
       - Ты коммунист!
       - Зачем бред нести? Сам знаешь, я в партии не был ни в какой, хотя сейчас их под сотню.
       - Алсуфьев, я пришёл тебе помочь. Меня, скажем так, бог прислал, если он на самом деле есть. Ты помнишь, мы боролись за свободу? Помнишь, мы в августе девяносто первого года трое суток не уходили с митинга на площади, листовки раздавали, народу растолковывали, что Ельцину надо помогать?
       - Я помню, Ельцин обещал народу Россию сильную и богатую. А за одни сутки его правительство украло все сбережения людей, хранимые в государственных сберкассах. У миллионов людей. Большевиков тебе Ельцин не напоминает? У меня некоторую сумму - тоже. Я переживу, а пенсионеры? И куда деть, что Россия сегодня не способна защитить себя своей армией, что у морских пограничников на кораблях горючего нет? А то, что смертность в России превысила рождаемость, - мы так хотели? Я приветствовать должен вдобавок к тому, что меня правительство Ельцина обворовало? И мы хотели бандитизма по городам и сёлам, нищеты своему народу, демократически-крепостнического нашего бесправия? И чтобы Ельцин говорил американскому президенту, как исполнил он просьбы Буша держать в министрах такого-то, например, министра иностранных дел Козырева, работающего под чужой фамилией, как пишут в газетах? И гордиться нам тем позором, что руководят нашей страной прямиком из Америки? Чего ни цари, ни генсеки большевистские прежние не допускали? И что при обнищании народа, при принуждению его к голоданию в открытую подкупается карательная орава милиции специальной, натравливается на народ, и уже наученные Физически уничтожать людей двадцатилетние узаконение кремлёвскими... не знаю, как их и назвать точно, сегодня... бандиты избивают на демонстрациях детей, пенсионеров, взрослых, за чей счёт и живут, бандитизмом добывая сотни тысяч рублей, отобранные у народа? Я за это не боролся. Я не враг ни себе, ни своей стране.
       - Правильно их первого мая били. Быдло пускай на улицы не лезет, Советский Союз восстанавливать не требует. Быдло лупить надо.
       - Это народ. Это те, кто своим трудом богатства страны создавал. Народ ищет справедливости. Хотя бы неполной, прежней.
       - Быдло.
       - Это люди. Люди, привыкшие к другой жизни. Они не хотят националистических войн на территории бывшего Советского Союза, не хотят безработицы, распродажи своих национальных богатств в другие страны Им не надо, чтобы воры наживались а работающие на заработок не могли бы содержать семью, и даже себя. Они хотят справедливости.
       - Ха-ха, люди. Пускай они идут покупать рубашки и штаны на моей фирме, быстрее оборот денег мне сделают. Вот их права, и нечего на митингах орать.
       - Ты сам на митингах орал - "свободы! свободы!"
       - Я... Мы умные, мы знали, чего требовали. Я знал. А они быдло.
       - Послушай, нельзя же так оплёвывать людей, работающих на тебя, кормивших и продолжающих кормить тебя.
       - Ты говоришь как коммунист.
       - Нормы нравственности не приставлены к политическим партиям. Мы с тобой дружили. Ходили по ресторанчикам, беседовали о проблемах творчества. С девушками целовались и танцевали, рядом дрались с хулиганьем. Ты чувствуешь, нас по разные стороны растягивает любимый твой президент, из секретарей обкома перескочивший в демократы, что само по себе является циничным враньём? В коммунистах жизнь людей не сделал хорошей, в демократах подавно уже до самоубийства многих довёл, почитай статистику.
       - Я понял, ты коммунистов ждёшь.
       - Ну-ну, после того как натерпелся от них...
       - Они снова придут к власти - меня вешать на дереве будут. Ты разве спасёшь? Ты рядом с ними стоять будешь, ты смотреть на мою казнь станешь!
       - Христом принять мучения за других захотелось? Шитьё эротических трусов - не подвиг, не противодействие лживому в жизни. Ты никому не нужен. Ты пугаешь лживыми угрозами несбыточной казни тебя, моим глумлением несбыточным, жестокостями неведомых людей, а твои привластные понятие "патриот России" объявили преступным. Тех принуждают голодать, тех - не рожать детей в нищете, некоторых - вообще покончить самоубийством. За что вы все ненавидите свою страну, народ?
       - Придут, вешать потащат. Валька, тебя изнасилуют. Хочешь, тебя ротой, полком изнасилуют? Я не дамся, я автомат куплю. Сколько успею застрелю, пока патроны не кончатся. Я гранаты куплю, гранатами свою мастерскую сожгу и от гадов откидаюсь. Я сам заработал, моё!
       - На тебя заработали твои родственные связи, когда грабеж народного имущества с команды демократов начался. И твои подневольные женщины. У них зарплата раз в, пять меньше твоей? Ну так и желай от них всеобщей любви и братства.
       - Ты коммунист, ты вешать придёшь! Красно-коричневый, а ещё мой бывший друг! Что делать? Что делать с тобой? Как повернуть на путь правильный?
       - Как это, что делать со мной? Оставить в покое. Я не звал сюда, не просил объяснять, чем мне заниматься и как думать можно теперь, по вашему меню, при вашей новой цензуре, при новых запретах на мысли, слова, поступки. Да, оставить в покое, как и я вас не тревожу.
       Меня не волнует отсутствие слуги с пепельницей. Я сам по себе, как дождь.
      
      -- Глава 6
       Трах-бах. Трах-бабах. Баба-бах-трах. Трах-бабах.
       Ну? И что делать?
       После всех ответов всех искавших в разных городах разных стран разных материков, летящих сквозь разные века, - снова: что делать? Почему действительная жизнь не прилагаема ни к Ветхому завету, ни к Евангелию, ни к Корану, ни к трудам политиков великих, ни к гуманизму литературы великих гуманистов? Почему никто, никогда не может найти ответа: что делать? Что делать человеку в жизни? Зачем он?
       ..не думая, скользить по времени жизни биологической. Да?
       Сон, еда, движения для приобретения новой еды, выброс переработанного, сон, еда, движения для приобретения привлекательной одежды, мебели, автомобиля, сон, еда, тупые замутненные глаза...
       А почему умным прозрачный блеск глаз достаётся помимо алкоголя и других наркотиков?
       ..родились все одинаковые-одинаковые, беспомощные и нежные... Неспособными из людей исторгать обиду, злость, и зло источать из себя...
       ..родившиеся все нежными, пухленькими желанием вырастать и жить...
       Для чего?
       Выросли. Один умный не понимает скопище дураков, почему, почему они так же росли и дураки? Способен докопаться, и некогда, надо лететь своей задачей!..
       Дураки постоянно требуют равенства, первых, удалившихся, требуя уничтожить...
       ..всегда, с Христа...
       ..потому что получалось уничтожать первых, удалившихся от скопища и до него, то ли бывшего среди земных, то ли в образе уловленного умными...
       ..Умным одним...
       ..именем Христовом останавливать непристойное для человека и просить, - возлюби ближнего, как самого себя...
       Но выросли, выросли... Что делать? Выросшие, мы куда? Что делаем? Вместо ближнего что возлюбили, как самого себя?
       Тебе нельзя входить без разрешения...
       Тебе нельзя читать книги, запрещенные руководящими...
       Тебе нельзя разговаривать на любые темы с указанными в списках людьми иностранного происхождения...
       Тебе нельзя обижаться на некультурных, они не виноваты в своей некультурности...
       Тебе нельзя возмущаться при виде бездельников, они...
       Тебе нельзя неуважительно отзываться о твоём палаче, скрытым под обликом любым, занимающим должность и место в обществе любое, от дворника до президента...
       Тебе нельзя после выпитой рюмки водки идти по улице...
       Тебе нельзя не слушать радио, выражающее точку зрения государственных органов...
       Запрещено не смотреть государственные телепрограммы, организующие единое умонастроение, а частные тоже дозволяются государством, их запрещено не смотреть...
       Тебе нельзя иметь иную точку зрения, отличную от точки зрения всеобщей или же назначаемой руководящими всеми и тобой, руководящими всегда...
       Тебе запрещено объявлять себя умным...
       Тебе нельзя объявлять себя сумасшедшим...
       Тебе нельзя нельзяствовать...
       Строго запрещается самостоятельно хотеть всего, чего ты хочешь...
       Тебе нельзя подлецу указывать на его поступки, подтверждающие, что он подлец...
       Тебе нельзя думать так, как думается тебе...
       Запрещается требовать установления порядка, на твоё усмотрение являющимся правильным...
       Тебе нельзя иметь право заявлять о неисполнении твоих прав...
       Тебе нельзя иметь право заявлять о исполнении твоих прав...
       Тебе нельзя выступать со своим образом мыслей в печати, на радио и на телевидении...
       Тебе нельзя проходить в любое место, указанное в тебя не касающихся списках...
       Тебе нельзя прямо или посторонне влиять на какие-либо события, происходящие или могущие произойти в жизни...
       Тебе нельзя обвинять мерзавцев в фактически исполненной мерзости...
       Строго запрещается ненавидеть издевающегося над тобой...
       Тебе нельзя вечерами использовать стеариновые свечи, все когда используют электрический свет...
       Запрещается пробовать стать руководящим своей и чужими судьбами.
       Тебе нельзя хотеть увидеть, чего хочется тебе...
       Тебе нельзя...
       ..прочитать весь список, устанавливающий правила, изложение на один миллион пятьсот семьдесят девять тысяч восемьсот тридцать одной странице.
       Фолиант, выражающий так долго тупиковость краткую: не твоего ума дело.
       Но вбитый, втянутый, втиснутый, нашептанный, затащенный во многие головы, в основном незаметно...
       Читай. Можно. Тебе можно прочитать и запомнить, чего тебе никогда нельзя.
       Я запомнил... Я пятёрку получил... Я выучил...
       И после неисчезнувших стихов Ахматовой выговаривающая иные слова неправильно и не чувствующая ритма даже ударений слоговых объявляет себя преемницей Анны Андреевны, "законно шагнувшей новый для мирового уровня поэзии шаг на вершину повыше."
       И записавший нотами "ту-ту - му-ту," не знающий создавших русскую музыку великих и их подсобников и себя объявивший композитором, рассказал народу спокойно, как о покупке кефира, что "первопроходчески крайне высокоосознано создал понятное и воробью, несущее музыкально всеобщее по мировым стандартам ощущение."
       И некто хаморожий, бывший слесарем низкого разряда и назначивший себя президентом-экономистом уличного ларька, явился в гости в семью профессора микробиологии при галстуке-бабочке "из самого Зайцева-модельера," - объявил так, - и в лыжных ботинках. С ним, наглядно выступив вперёд, наслаждалась собственной уважительностью "дама" в чёрных эротического определения трусиках, натянутых поверх голубых шёлковых шаровар. "Грю ему щас пить "Амарету" в жилу, скажи, грю, скажи?"
       Зачем пришли? Выросли зачем?
       ..обцелованные мамами пяточки, складочки пухлых ручек, круглые животики, выпячено пахнущие родным, - грудным молоком...
       И - что делать?
       ..после Герцена, Чернышевского, Тургенева, Некрасова, Добролюбова, Чехова, Толстого, Бунина, Зайцева, после одинокого возле лесной пещеры монаха, для последующих берущего истинное напрямую от природы...
       Подошёл зверь, косматый медведь, и поел с руки монашеской хлебца, с человеком не ссорясь...
       Разметено. Уничтожено. Тогда - куда? Что испакостит человек? Что высветлит и в светлости удержит?
       "Как сообщили корреспонденту нашей газеты, священник, получивший на восстановление церкви девяносто миллионов рублей наличными, в тот же день скрылся из села, оставив жену и двух несовершеннолетних детей. По результатам оперативного расследования назначен всероссийский розыск. Принимаются все меры, направленные на возвращение верующим..."
       Заперто. Тогда не искать... что, куда, зачем? Без разума вкладываться в животное течение, куда-то вытаскивающее жизнь?
       ..нетерпеливое изломанное лицо, нетерпеливое плечо углом за круглыми буграми дёргающегося страстью, двигающегося вспотевшего зада, ткнувшийся в ноздри самочный запах требовательности, рука, торопливо поднявшая ногу, захватив под своим коленом и открыв... - "сюда, сюда," - надвиг потной спешности зада на лицо, на мешающее по пути, на... - "да не сюда! здесь нет! рядом!" - поправка, подталкивание, забирание и убеждение в имеющимся, надвиги, надвиги, втягивание лицом медленного растекания удовольствия от наброшенности на нужное, перебрасывание страстной злости в добрую глуповатость улыбчивости, благодарность, благодарность за снятие гнётной потребности, барьера: или разорваться, или разлиться вибрированием остудной близкой улыбки...
       - Это не стыд? Это можно?
       - Да откуда я знаю?
       О, не знать - хорошо!!!
       Порассуждай, где должен деланием быть, где ни слова, ни мысли проводят к блаженности, а, продолжениями поцелуев, слизывания с кожи остатков непонятно-хорошего, скользнувшего в прозрачности эфира...
       - Так можно?
       - Почем я знаю? Делаю, значит можно. Не я придумала. По телевизору доктор наук говорил, спрашивать себя не надо. Вредно, самоанализ называется, вроде. Говорил, когда чувствуешь голод, поди на кухню и поешь. Устал работать, тогда сядь, отдохни. Только не думай, чего так устал, самоанализ называется, опасно для здоровья. Слышишь, учил он, влечение сексуальное к партнёру противоположного пола, тогда ложись с ним, а то дождёшься, начисто потеряешь чувство комфорта. Он гуру настоящий. Причин не ищи, говорил, полностью доверяй жизни организма.
       ..За ниточки подёргали, подёргали, - раз-два, три-четыре, всё просто, все налево, все направо, общий подскок! Кто не успел - вдогонку подскок!
       ..по команде из одного центра...
       ..известно. Известно.
       ..общий, пока ниточки не обтрухлявились, пока ниточка одна не лопнет...
       - Раньше я умная была: я ничего не понимала.
       - Ты хотела сказать - была глупая?
       - Повторю непонятливым. Раньше я умная была: я ничего не понимала. В третий раз повторять не буду?
       Значит не знать - хорошо?
       - Я к тебе пришла как к писателю спросить, что делать? Мне жить как? Раньше, читала, к Толстому приходили спрашивать, а я к тебе. К вам, то есть, и пока жены вашей дома нет, откровенно поговорить могу. Ела я чего хотелось, в домах и в ресторанах, в лесу поросёнка живого зарезали и на жердине жарили. Пила тоже, для пробования, мне водки иностранные не сильно нравятся. Жила в квартирах всяких, в детстве в барачной комнате типа общежития и как у вас, в старом доме, и в квартире с комнатами в два этажа. В машинах наездилась, иномарки надоели. В церковь ходила, в молельный дом к сектантам, да нигде не по нраву. Раньше умная я была, я ничего не знала. Скучно было, с чего-то эротизмом увлеклась. Хотела, пусть художники меня голой рисуют, фигура хорошая, сохраниться такой на картинах хочу. Какой-нибудь нарисует хорошо и в музей картину повесят. И ещё ты понимаешь с чего? Обманывают кругом, притворяются. На людей погляжу - ой они все... А близко, а откровенно на них же? Когда у нас на общий бардак повернуло, сразу на мировой уровень по обманыванию вышли... Государства нет, начальство со своей властью какое-то гнилое, никогда никто на него внимания не обращает, нуда народ толкать они сами не знают, бардак разрешили. Я школу с тоской вспоминаю. Там что-нибудь, там что-то запрещалось, ругали за поступки нехорошие, наказывали. А близко взрослой на людей погляжу - притворяются, врали раньше секретно и теперь в открытую врут. Порнофильмы свободно начались, дэ Сада прочитала, журналы покупаю любые с голыми. Ты понимаешь, чем нравится? Откровенно показывают. Я прочитала объявление в газетке, позвонила, оплатила двум проститутам четыре часа по их договорным ценам. Захотела узнать групповой секс, догадались? Я - власть себе, я так хочу. Испробовала. Прикольно, а болото снова, во что-то проваливаюсь гнилое, и как жить? Захотела отдохнуть на Кипре, рекламой по телику надоели. Съездила, а сюда вернулась - и как жить? Ребёнка родить для такой вот бестолковщины? Ему что делать, когда вырастет? Как мечтала, биологией, наукой заниматься? На кой она, кому нужна в стране воров и проститутов? В школе учили - ради людей жить надо, ради своей страны. Покажите мне, ради чего? Ради кого? Ради вот кто вокруг нас, кто обманут и обманывает? Мне в восемьдесят шестом году было шестнадцать нежных лет, на меня от эти Яковлевых колченогих, кривоголовых, от этих Горбачевых подлословных как из канализации рухнуло. И мои родители, в банке они наживаются, в год-два миллионерами сделались, а я смотрю - зачем? Зачем? Мне всю жизнь в гнили продажной что делать?
       ..И от бессилия перед неразрешённостью прислушаться к молчанию почти неподвижного облака, к собственной душе, неуспокаиваемой пепельницей, поставленной прислужником, глупостью покупаемого тела после бывающей любви...
      
      -- Глава 7
       Вырваться куда-нибудь.
       А, в самом деле, - было государство. Надёжно защищались границы, сохранялись от обесценивания деньги, работали заводы, фабрики, научные институты, поликлиники, больницы, детские садики, люди знали, что и завтра они будут работать и цены на продукты, на вещи будут одни и те же, и дети будут учиться, больным отыщется место в палате а преступника разыщет милиция, - была устойчивая жизнь. Была страна, и многое в ней многим не нравилось, а многие в ней жили безразлично, телятами в стойлах по поговорке: твое дело телячье, нажевался и стой. История закружила свою метель среди идей растворившихся, та страна поплыла в архивные документы, только люди остались живыми, той страны, со всеми требованиями, желаниями, привычками, запросами надеждами на порядок, на надёжность жизни, а впереди ни в белом венчике из роз, ни Христа среди красноармейцев, ни партий, забирающих власть, ни царя, ни великих князей по уделам, ни броневика с подвезённым из загранки вождём, а позади броневик современного вида с влезшим на него секретарём обкома, предавшим свою партию и после предательства требующего от народа полного доверия к себе, предателю, а вчера погибшие на заставе пограничники, сразу отряд, сразу на тот свет от незащищенности своим государством, а сегодня понятие патриот России объявлено после исторически почётного - гнуснейшим...
       Ветер. Метель умов, поступков и настроений. Предатели в почёте, воры уважаемы в кабинетах прежних с секретаршами прежними, преступники неподсудны, честные работяги в нищете и униженности, о любви к своей Родине и не заикайся, запишут в сумасшедшие и в политические противники... Тогда увериться, что всеобщее обновлённое хамство, теперь подаваемое в открытую, - это и хорошо? Который разгром, раздрызг за век твой двадцатый, Россия? Сколькими миллионами погубленных жизней заново оплачивать? Жизнями, несравнимо с долларовым мусором...
       Вырваться куда-нибудь...
       Ну конечно будет утром просыпание среди того же, ну конечно около десяти часов подойдёт к мусорному ящику на улице нищий в галстуке и во время обеденное неразгибаемая старушка потянет тележку с бачком объедков кормить поросёнка и выживать зимой его мясом и жиром, не будет и завтра покоя в разворованной, разбитой стране, но как-то куда-нибудь, когда зачерпнуть сегодня и завтра хорошего неоткуда...
       Загасить свет, завернуться по макушку в уютнейшее одеяло, безбоязненно прижаться ко временному небытию и не разглядеть самый край отлёта в сон...
       Оранжевое, оранжевое небо, синий шевелящийся свет... доразгля-деть... синий шевелящийся цвет догоризонтной воды, светло-коричневые бугры пустыни, немного приплюснутые, как груди спящей женщины...
       Там искать? Там хорошо?
       Город, белый домами, пустой тротуарами и скверами, город без травы, цветов и деревьев, всегда похожий на архитектурный макет, выклеенный на фанерном планшете. А люди ходят, а люди улыбаются, во времени том не стреляют тоже в людей из пистолетов, автоматов, винтовок, гранатомётов, не взрывают автомобили и двери квартир, а к мусорным ящикам подходят только нормально, только для того, чтобы от мусора освободиться.
       Белый город, белый праздник вчера и назавтра...
       Край отодвигаемый...
       Заглянуть за... за ослепительное... махнув рукой на...
       Длинные графические выгнутости вертикальных границ юбки, длинной, стыдливая белизна икр, мягко переливающихся тенями в матовость при ходьбе, ультрамариновая заглубленная чернота, водопадных волос, кажущихся жёсткими, как грива вороной кобылы, но и думать так нельзя, нельзя думать стыдное... раскосинки азиатских длинных глаз, тонких по длине, узких азиатски, умное жжение угольными зрачками, их неожиданное удивление неожиданностью...
       - Сделай два шага назад и подай руку женщине. Входя на ступени, мужчина, культурный, разумеется, обязан поддержать спутницу под руку.
       - Какой я мужчина?..
       - Двадцать лет - возраст большой, с тебя и спрашивается,
       - Извини, мне стыдно. Всю жизнь буду подавать руку.
       - Ты покраснел? Ты краснеть не отвык? Есть надежды, исправитесь, сударь.
       И не унижающе, не насмешливо наставляет, подталкивает из той круговоротной позднеюношеской, ранневзрослой неразберихи, где тянет к неосознаваемому пока и где выталкивает от узнанного как ото дна, и к воздуху через голубые толщи, к оранжевой просторности...
       Двадцать лет назад? По названию романа романтичного? Но ощущения настоящи? До запаха воздуха белого города, прокалённого азиатским расплавленным солнцем?
       Тогда, где ценилось институтское образование, где шлялся по улицам с восемью законченными классами, а слушал прошедшую учёбу на факультете истории университета, и на факультете экономическом второго университета, и насмешливо рассказывающую о законченной, защищенной диссертации кандидата наук, и о начатой диссертации докторской.
       Тогда, рвущийся новыми желаниями из самого себя и натыкающийся на невидную границу собственного неумения, и любящий весь мир...
       Тогда, подхватившая оболтусного после круга бестолковщины после-школьной, круга затянувшегося по времени и пришедшего к началу не сразу понятному, к отметкам за гордые глупости средней школы, к выталкиванию из замкнутости наверх, едва-едва угадываемому самим...
       - Знать ты обязан много. Ты же хочешь рассказывать другим, показывать другим новое, вероятно не сразу понятное для них... Не валяй дурака, плюнь на заработки, на барахлизм и учись, поживи на чёрном хлебе. Я проходила такое в студенческих общежитиях, не страшно, достопочтимый.
       - Я хочу быть художником.
       - Стремись, будь...
       ..Край убираемый, заглядывание за... да что, что будет там?
       - Мне не нравятся передвижники слишком большой ясностью, я смотрю и понятно сразу, думать не над чем. Чего-то должно быть спрятано в картине, должна картина незабывно находиться в полосе анализа, надо возвращаться подобно верблюду, как он отрыгивает и жуёт без конца, возвращать знаемое и думать, художники не напрасно загадочны людям, особенно людям некультурным, У нас в праздничных московских докладах объявили всё общество высококультурным, а на самом деле, начиная с того же меня... Всех надо вывести к другой жизни, к другому свету...
       - Ты станешь художником, - убеждала уверенно, восхищая. - Художник непременно имеет свой мир, он уходит в него и говорит оттуда, художник единоличен, и какое тебе дело до всего, до всех вокруг?
       - Других я позову в свой мир, если он хороший.
       - А они захотят? А они поверят твоему хорошему? Людей веками заманивают в рай, и политики, и церковь, и искусство, и природа. Отметь, природа - наиболее честная субстанция, из дождя человек не выйдет сухим, на солнце не загоревшим не останется. Лживы люди.
       - Надо чтобы кто-то один перестал бы врать, тогда другие устыдятся!
       - Бис, бис, наивный мой и честный ученик. Начинай. Объясни своей любимой и влюбленной девушке, что тебе некогда бегать на свидания и пусть тебя подождёт несколько лет, если на самом деле любит. Садись в поезд и уезжай учиться, ты подходящий институт не найдёшь у нас в городе. Когда я, пардон, две недели проходила стажировку не скажу где, чтобы вы не лишились сознания...
       - Вы работали в архивах Праги?
       - Да, была. Была там тоже.
       - Вы для меня обалдение, я не подозревал, не думал, не...
       - Я живая. Я живой человек женского рода, согласно анатомии и правилам русского языка, да?
       - О, а как же мне не бегать на свидания, уехать учиться далеко, в неизвестный край страны? Она хочет замуж.
       - Ты думаешь выйти в новое пространство и боишься пожертвовать удобным, пугаешься ободрать себя на камешках судьбы? Тогда запомни, пустоте и цена - пустота. Посещай ничего не дающую, кроме денег на пищу, работу, она скучная у тебя, набирайся образования из телеящика, он глупее барана и потому для общей массы привлекателен, понятен. И прекратим беседовать попусту.
       - Нет! Мне нужно обдумать!
       - Увидим, увидим...
       ..Подхватившая в пустоте...
       А девочка влюблённая в стороне от прохожих, при зяблости лунной согласна пропустить руки под юбку, девочка облегчена согласием оборвать опасный разговор об отъезде в другой город на учёбу и варианте ей ждать, неизвестность мучительна и в предположении, ей нужно теперь, она согласна сразу перемениться в поведении запретительном, передвинуться королевой на шахматной доске из нельзя в делай что хочешь, один ход, и на, вся неизведанность открыта, вся в руках миром обнажённым, жданным, противоположным, весь мир жизнью чужой, бери, владей, гася все свои другие желания потому, что и жизнь другая может начаться, вот, войди сюда, в привязывающую ответственность, вот не бойся, потрогай...
       ..Останавливая пространство совершенно иного простора, неповторяющегося шаблонностью...
       ..Росточком новым...
       ..Ладонями, животом, головой, грудью, всем самим собою росточек загородить...
       ..Собственным горьким отчаянием, рваными от страшной скорости вылета боками...
       - Ты не мужчина! Ты ни одной девушке не сможешь дать счастье стать женщиной, жить женой!
       - Да пусть, мне некогда!
       - Ты с ума сошёл. Я поняла, с ума сошёл, всё твоя учёная...
       - Умнеют и сходят с ума собственными мозгами.
       - Всё твоя учёная, я поняла, ты не виноват. Сюда, иди сюда, убедись, я девственница, я тебе согласна подарить право...
       - Да некогда! Оскорбил - извини. У меня двадцать три минуты до... опаздываю.
       - С ума сошёл. Сошёл, сошёл, - побрела, по чёрной земле утягивая за собой сброшенный лифчик...
       Чужой для...
       Да как снять-то его хотелось!..
       Некогда, - понял, - некогда. А час назад весь мир начинался от ней, пальчиковой в талии...
       Перетёкший в обшарпанные коридоры студенческой общаги, поломанные стулья аудиторий, в чёрный хлеб на завтрак, на ужин, в жареную на воде пополам с маргарином самую дешёвую рыбу минтай, и с солью и без соли вкусом похожую на лебеду...
       ..Длинное узкое элегантное светло-серое пальто, чёрные волосы поверх, поверх, отдуваемые ветром, как грива струнноногой степной кобылицы, поправляемые рукой с глаз, с глаз в сторону, с глаз азиатских, раскосых, тонких, тонкой необидной насмешкой будто наблюдающих постоянно, год, год, год, и ни писем, ни вылетов в общаговский телефонный коридор ни вздыханий-влюблённостей, - суровое ничего, но почему наблюдают через тысячи дней и километров?
       Имя в переводе с азиатского - Звезда.
       Венере тоже безразлично отношение к ней. Загорается первой над горизонтом, бриллиантирует, потому что она есть. Бриллиантирует изнутри, не разглядеть переливы наружные, переливчатые секундно...
       И в городе белом Венера такал же, как в лесах и на Балтике.
       И новое пространство собрано в сгусток вертикалями белых новых стен комнат, высоким стажем взлетевших над городом, слушающих бесконечно-торопливый, бессмысленно-неглупый долгий, долгий разговор с ненасмешливой теперь, почему-то подчиняющейся соглашениями в полуизложении тем, полуспоре... не выбирающейся из камнепада доводов поощряющимися, радующимися азиатскими глазами сайгачьей самки, умеющей и в бескормице пустыни, в безводности оставить себя потомством через часы после рождения, после дрожания коленок бегущего жить, хватать раскалённость воздуха горизонтной шириной и вытолкнувших на пространство жизни умеющего обогнать незаметно и удивлённо...
       Мягкие повороты выпытываний нового, нового в посланном и встреченном на новом круге, выше, выше, откуда-то изнутри синие вспыхивания азиатских длинных чёрных волос, ровно обливших лунное лицо, шаманящее раскосыми глазами, волос, наплывших на задумчивость почти смыкающимися бархатными кулисами, волос, отброшенных речью заново торопливой, вызнающей то и то, сразу и стрелками глаз уважающей за знания новые и понимания устойчивые, навсегдашние, свои, только свои над узнанными мыслями чужими, не пропавшими от века одиннадцатого, далёко-близкого...
       Навстречные слова, метающиеся за краем, над тугостью обрыва... Там простор, за страхом перед свободой! Шагни на воздух, узнай непонятное объяснением, им и не объясняемым, - проклюнься в новое мокрым птенцом, падающим на основания завтрашних полётных крыл...
       - Да, постоянно будь самим собой. Да, не бойся пойти против существующего стадного мнения. Ум не дозволяется, ум от рождения либо есть, сильный, либо тянется в общем стаде без выпрыгов, запоминая программу для слабых, границы дозволений и запретов. А дальше и я не могу подсказать, дальше ты сам, личность сугубо индивидуальная...
       Слова, ворохи слов оглядывания, проглядывания насквозь, подглядывания ненаказуемого, слова любования чем-то получившимся, закрывающие женское наслаждение собственным созиданием: я тебя вовремя разглядела, я тебя создала из пустоты, ты получился помимо банальных скучностей, ты не мой, я не твоя, у нас разные жизни были и будут, и не стоит мешать друг другу, ты сам отлично понимаешь, а мне можно, мне нужно порадоваться, я, я тебя создала, я, богиня для тебя, правильно ты понимаешь, и я открытием, созданием своим взрослым наслаждаюсь...
       - Ты сам дальше, сам, по-мужски самостоятельно, я сделала что могла, а ведут за собой в природе не кобылицы, не сайгачьи самки, и что я могу?
       А божество, а воздух благовейный вокруг, а жить надо бытом, и скучным, нелепым философски бытом, зажигая газ, ожидая кипятка в чайнике и разыскивая бывшие где-то то ли печенье, то ли пряники, где-то почему-то купленное съедобное в полиэтиленовых пакетах, пачках, банках, обёртках...
       Постороннее после заземных слов, слов, мыслей, пониманий...
       Белость унитаза замечать, тут стелить постель, там стелить, с высокого этажа видя отопляемое медное солнце, синеву пустыни перед ним...
       И упереться глазами остро в сереющий потолок, прямоугольно замкнутый.
       - Пойти? На божество? На вдохновенье, пронзенное через несколько лет? - послалась в воздух тайная, заранее постыдная мысль.
       - Попробуй за край отодвигаемый, - приедалась ответная мысль через стену кирпичную, через штукатурку, через холст картины висящей, - попробуй уничтожить бывшее и будет будущее, и уничтожь умно, в период краткий, за отключаемые секунды...
       - Как сон, но не смерть?
       - Не знаю, попробуй, - вернулось через стену.
       - В секунду года прекрасного изничтожаются.
       Молчание. Пустота.
       Тогда за пустоту?
       И божество стоит среди возлюбленного тусклого после заката отсвета солнца? Божество пахнет всем, что есть женщина? Высвечивающая обнаженными плечами, обнажёнными выгнутыми вертикалями бёдер белых в тусклоте над белым городом? Не полированно-лакированная плейбоевская, не с торчащими, не с футбольно выпирающими грудями, не поглаживающая товарно себя? Растерянное божество с прощающе-стыдными глазами? Можно протянуть деревянные руки сквозь несуществующий трудный бетон и дотронуться? И живот вдохновения пахнет солёными синими волнами, пропитанными оранжевым накалом азиатского неба? Стыдные запахнутые глаза за полунаплывом кулисной длины волос и разрешает, божество, заглянуть за край стягиваемый, совсем открыть себя, узким животом втиснутую в развальную ширину таза, подпущенного в рогатке ног, как у всех-всех земных женщин? Оно... она и хочет того же, как все хотят ужина, завтрака, обеда, умывания, сна, прогулки, отдыха ото всего?
       ..всего земного, понимаемого, и твёрдо придавилась снизу, как умея переменить собственное земное притяжение, и вдавила в обвальное ущелье ног и под забрала мешающее плотной прижатости горячим скрытым ручьём, вспухшим движением по нему с высоты перелившихся желаний рвануться с края, с края в обрыв бездонный, в разверзнутость, в раскрепощение пусть погибельное, и ручей сдавливался, сдавливал торопливость наплывными круглыми непонятными запрятанными кругами кандалов, вспухая бурностью под прижатой, разрываемой жёсткой перепутанной травой, спрятанной всегда, прятающей начало начал, и ручей желаний быстро прислушивался к вжатым ладоням ищущим, раздиравших, расхватисто подхвативших опрокинутые на них широкие гладкие горы, к пальцам, остановлено удивившихся накатившемуся по расселине между горами шпарящему началу истекания лавы, сжиганию ею на пути остатков неспрятанного стыда, неубережённого перед пропастным безразличием, - лавы, вздымающей неотвержение падающего...
       ..не отпускающей и после стыда невозможности, недлинной...
       ..платье, купольно, широко закрывающее женщину до самых каблучков туфелек, до зелёного ковра напольного...
       ..женщина, что видишь внешне, и что закрытое постоянно...
       ..затурканостями, запретами собственническими, религиозными, настроенческими, политическими, пустопроблемными, юридическими, ложностыдливыми, глупыми, анекдотными...
       ..потянутые за край, с выгнутой крутизны длинной вертикальности сброшенные ненужным сминающимся парашютиком, случайный тут, посторонним под шагнувшими за предел голыми ступнями, пошедшими по воздушности, не знающей остановки, стены...
       ..остановив неотпускаемо накатными тугостями кандальной нежности оставшись замкнутым в сомкнутые дуги потяжелевших ног, придержанный расслышанным знанием, где остаться и быть под жалобными руками, уверено поджидающими скорый натёк силы, бриллиантово, переливчато мерцающую из бездновой черноты, и полуслова-полупоцелуи-полудо-трагивания, зовущие заступить дальше за край отодвинутый, потерянный в зажатой, но свободной, легкой отлётности, в отказе от тяжести любой, и тела и мысли, а бриллиантовые вспыхивания, переливчатости переменились вспыхиваниями пойманными в глубине, переливчатостями почувствованными телом в теле зовущем, потянувшими в узнаваемую опять безвоздушность, - канат последний удерживал, сдавленный глубокими тайными накатами круглых нежностей кандалов, уменьшающимися за уменьшающимся привязом, не позволяющим исчезнуть, увернуться и проскочить мимо согласного беспамятства...
       ..не в безразличие оскорбительное...
       ..вдохновение, как всегда непонятно откуда нашедшее за требованиием, просьбой божества не останавливаться и после зановного беспамятства, обрыва мерцаний...
       ..вдохновение, как обычно способное быть только движением, действием, действием и понятным, и не высветленным до ясности наитием, интуицией, почему-то так нужно, так должно быть тут, суд потом и по сторонний и свой, собственный, после третьего требуемого края настигаемого.. .
       - Так не бывает. Через все не могу провела, протребовала...
       - Ты узнал. Есть, но очень редко в смысле у кого с кем...
       - А вот душой в душу войти и жить дыхание в дыхание?
       - Я научила, чему смогла. Дальше живи сам...
       - Да не хочу я назад! Не хочу назад! Там...
       - Дальше живи сам.
      
      -- Глава 8
       В русском старинном доме Даша вышивала гладью. Жужжала залетевшая оса, Алсуфьев смотрел в раскрытую книгу Бориса Константиновича Зайцева и думал, как удивительно и странно, что после революций, поджогов, разграблений, войн, пожаров бытовых и ещё напластавшихся сделанных людьми разрушений дышит бревенчатыми стенами дом, во времени пропущенный сквозь них, способы уничтожений, как сам дом вечен по своему времени, простоял уже больше ста лет и как вечно создавание красивого вроде бы простым способом, - вышиванием гладью.
       Среди российского обнищания очередного, раздавливающего привычные жизни миллионов быстрым ростом пен, распадов идеалов политических, семейных, отдельных людей...
       Рядом с дуплистым тополем, рухнувшим в бездвижности летнего воздуха и стволом метровой толщины, длинными толстыми искривленными ветвями заставивший жителей перелезать через ветвистую, лиственную запутанность и непременно повторять, - деревом никого не убило, не разгромило чьё-нибудь жилище. Оборванные электрические провода соединили вызванные аварийщики.
       В доме Алсуфьев и себя чувствовал живущим сразу во всём двадцатом веке, захватившим и конец прошлого, когда Борис Зайцев беседовал с Иваном Буниным и Леонидом Андреевым.
       Отлетев от бытия комнаты с жужжавшей осой, сквозь страницы книги он видел прозрачное в воздухе: каменный дом-дворец на той улице, где город оставался старинной своей частью. Дворец, одноэтажный, этажом другим утоплений в асфальтовые приросты тротуара, исполнений в модном веке девятнадцатого стиле модерн был остальными стенами и двумя крыльцами среди небольшого невырубленного господского парка и только парадной стеной рассматривался с улицы. Сохранились от доморощенных варваров и кованые, клёпаные ворота, и калитка с выкованным букетом лилий вместо ручки, и копья ограды, перевитые гирляндными кузнечными замысловатостями. Как-то получалось, - он при ремонтах и красился в отрожденческие цвета, свои, придуманные родителем-архитектором: светло-кофейные стены, выделение выступанием из них кремовые напоминания лилий, искривленных вытянутых стеблей, переплетений, достающих до башенок, устроенных в середине и по краям крыши.
       Когда из-за злобной зависти к чужому культурному превосходству штыками убогости дырявились, рвались холсты живописных уникальных картин, в мусор выбрасывались эстампы, гравюры, разбивались десятилетиями делаемые мраморные скульптуры, сжигались и взрывами разносились в пыль и хлам архитектурные воплощение мастерами вымыслы под приговор "чтоб нам не обидно было," - дворец стоял, стоял сам по себе, листья в парке ронялись, пожухлые, почки тополей, клёнов, берёз, сирени через сонные зимы лопались...
       Дворец начинался жилым домом русского купца, чем-то ему с окончанием постройки не подошёл и дал его на время купец в пользование городским властям. Тогда началась первая великая война, во дворце лечили и кормили раненых до самой дурной свободы семнадцатого года, разрешившего красивое бить, громить, уничтожать, а людей видных без суда убивать по одному приговору: "чтоб лучше нашего тому не было." Штаб белогвардейцев был здесь, штаб красноармейцев был здесь, и из Москвы приезжали отступающих красных расстреливать трое, позже до маршалов-наркомов добравшихся выдающимися карьерами под знаменем ВКП/б/, позже с гордостью выставленных бюстами в мемориальной зале, позже частично расстрелянных своими же, из этой тройки, частично из залы мемориальной бюстами убранных, позже оправданных и бюстами возвращённых. А до пения хора ветеранов ВКП/б/ в зале мемориальной про вечный и последний решительный бой в одной половине дворца жил с семьёй начальник всей тутошней милиции, через стенку на половине второй начальник тутошнего НКВД, от них дом очистили и полностью отдали семье большевистского начальника над всеми людьми и большевиками края. Как нажился владельцем края размерами с два европейских государства и в Москву уехал "более масштабно решать вопросы" - кто знает с чего доброе произошло, попробовали дом сиротский устроить во дворце красивом и просторном. Сирот скоренько переправили на окраину города "с целью вдыхания большего количества свежего воздуха", по резолюции на документе строго секретном, и гостиницу для коммунистов-начальников наезжих сделали, - пользовались, пользовались годами, бродя трезвыми и пьяными в секретном для горожан специально охраняемом парке. На память о традициях своей партии в зале одной музейчик сделали по поводу бывшего приезда бывших вождей своей партии расстрелянных и расстреливавших, не понимая кошмарности гипсовые их бюсты наставили, их идолоизирую и себя размышлениями перед гипсовыми торжественностями идеализируя. Под видом устройства общежития мраморно-ковровую себе новую гостиную устроили, дворец объявили подарком для стариков коммунистов, и запели старики и старухи перед гипсовыми идолами партийные гимны-угрозы, дело их обещая продолжить и весь мир разрушить, и завозбуждали собственные немощи воспоминаниями устными о угнетении горожан, угнетения убеждённо называя высокоидейной партийной работой на пути к светлому, обязательно, будущему. Им напомнив влезание на бронированный автомобиль Ленина, влез секретарь их партии Ельцин на бронированный танк но традицию революции нарушил, не их партии власть объявил а наоборот, "кощунственно и предательски партию, воспитавшую и его, давшую ему сытую обкомовскую жизнь и любое, чего хотел - запретил."
       Гимнопевцев выгнали. Дворец сразу присвоили новые демократические по самоназванию начальники, знакомо устроили секретную Резиденцию для специальных встреч нужных им, до среды бывшим высокоидейными коммунистами "ленинского типа" и ненавидевшим "привилегии," а с пятницы став "высокоидейными демократами".
       Напитавшийся всяким долгой устойчивостью, летом тысяча девятьсот девяносто третьего года дворец своими стенами смотрел, слушал рассевшихся на овальных старинных креслах в овальной зале за овальным столом перед овальным камином. В одном углу на тумбе стоял бюст Сталина, по сторону вторую от камина бюст Ворошилова. По зале подхалимски-цыпочно проходили две официантки, бывшие обкомовские из столовой, всего на шесть первых обкомовских начальников работающей, ныне называемые официантки областной администрации той же особой столовой, на шесть первых администраторов работающей. Странное на них было для девяносто третьего года... крахмальные белые наколки в волосах и крахмальные белые переднички, скопированные в пятидесятом году с кремлёвских официанток.
       По наставленному на белую скатерть, новую, американскую, раз свои фабрики остановлены, ни тысячекратного повышения цен, ни всеобщего для рабочих обнищания не чувствовалось: и салаты овощные, и рыбы красные солёные, подкопченные сомы, стерлядки отварные под прозрачным остуженным желе, с зеленью поверх, и супы в трёх супницах разные и котлеты орловские с косточкой, тетерева по-охотничьи, запеченные в глине, гусь на блюде продолговатом, индейка рубленная под соусом чесночным, поросёнок с глазницами зажмуренными, обставленный шампанским винами марочными, водками новыми с этикетками разных стран европейских и американских, ром колумбийский и ром испанский, коньяки в семи бутылках круглых, квадратных и плоских, в одной совершенно особой, - хрустальной.
       Расставлялись тарелки бельгийского сервиза, раскладывались вилки ножи, ложки, лопаточки, ложечки, щипчики вызолоченные. В углу заоваленом, в отдалённом, вынимали из папки ноты скрипачи, виолончелисты и пианист.
       За столом начинала выпивать, закусывать и для начала говорить о погоде власть: то, что когда-то называлось великим князем с правом владения всей этой частью земли российской - толстый седеющий начальник, владеющий всеми лесами, реками, полями, дорогами, фабриками, воинскими частями, заводами, колхозами, фермерами, больницами, школами, тысячами контор начальствующих ниже на этой части земли российской, - вчера секретарь обкома коммунистов, теперь демократии выдающийся вождь, то есть враг всех коммунистов, тайно хранящий билет КПСС на случай возвращения партии той к власти и возвращения власти снова от себя к себе; толстый седой старик в рясе и с панагией, с золотым крупным крестом на золотой цепи, - враг их идейный вчера, коммунистов, ими вчера направляемый на им нужный путь, ими удерживаемый отделённым от государства их и ими контролируемый начальник чиновников религиозных этой части земли российской; начальник всех начальников города, толстый узкоплечий мужчина, сегодня вне партий новых но вчера коммунист "ленинского типа" с орденами, медалями, Почётными грамотами за ленинскую типажность; седеющий толстый мужчина, бизнесмен второй месяц, а до ельцинского влезания на танк и с танка на трон российский начальник всех коммунистов города и пригородов, под его нынешним контролем финансовым из недостроенного коммунизма, что контролировал, "успешно строящих капитализм, прямо скажем. Прямо скажем," - повторил, как бы предупреждая, что сказали это все здесь, коллективно, как на заседаниях бюро горкома КПСС и персональную ответственность он не несёт.
       И по партийно-начальственной привычке посмотрел, кем ведётся протокол заседания за отдельным столиком. Протокол не вёлся, на столике под бронестеклом лежали документы, здесь подписанные вчера бывшим вождём для него Сталиным.
       Забеседовали. Посаженый московскими чиновниками, ныне демократами, - по шерсти и содержимому на месте совести коммунистами, - свой из той же перевёрнутой предательством публики занимающий кресло великого начальника всея местности, громадной километрами продольными и квадратными, знался застольниками философствующим: вертел, плыл словами-словами-словами и не называл конкретное.
       Долго философствующий рассказывал о разгроме - получалось неизвестно кем, - церквей и запрещении - получалось непонятно кем, - "религиозных конфессий," и вкушающие с ним сочувственно соглашались.
       Долго философствующий рассказывал о "всемерной поддержке возрождения религиозных конфессий," - не называя, кем, - и выпивающие с ним соглашались, вытирая руки испачканные. И опьянение сытостью от первых съеденных закусок, выпитым из первых бутылок и торжественностью гипсовых лиц присутствующих исторических высших чиновников, добавочно и собственной причастностью к обеим сторонам истории - злобной и доброй, - сильно себя зауважали.
       Занавесь играемой музыки отделяла оркестрантов от слышания речей и слов застольщиков. Играющий первую партию скрипач, позавтракавший рано папироской и чашкой чая хотел не видеть стола и думал, что сидящие перед ним - люди особые, не сумасшедшие но и нормально не познаваемые, не дураки но и для ума забавны, не лгуны но и честными не признаваемые за своих. Как в ручей ткнули палкой, и несет течением вспыхнувшую муть...
       Его отец был тоже музыкантом, культурным, читающим вместо брежневских мемуаров Татищева, Шаляпина, и старающимся быть подальше от месткомов и парткомов. Его дед первым в этом городе открыл частное издательство книжное, выстроил одну из церквей, гимназию, несколько жилых домов. Представляя собой и отца и деда, скрипач не мог не возмущаться тем, что святое для него, священник, сидит за одним столиком со страшным для него, с коммунистами, самонаряженными в другое. Эти коммунисты расстреливали священников, эти коммунисты ограбили монастыри, церкви, запрещали людям думать о Боге, эти навязывали своё подобие религии с неисчезающим из гробницы оплачиваемым народом трупом Ленина на месте Христа.
       Сынок спрашивал:
       - Папа, наш деда богатый?
       - Нет.
       - А позадеда? Богатый был?
       - Да, прадедушка. Богатый.
       - Тогда как мы обеднели?
       - Нашу семью ограбили комиссары.
       - Пускай они нам богатства отдадут?
       - Они злые и жадные. Не отдадут.
       - Ты попроси у них?
       - У них не просят.
       - Почему, папа?
       - Потому что они живут без совести.
       - Я вырасту когда, с ними дружить не буду и свои игрушки не дам.
       Толстый седой старик в рясе, как недавно Брежнев не исчезающий со всех четырёх страниц своей церковной газеты и по текстам её сделавший лично всё, что сделано тут в церковных потребностях, не указывая виновных начал перечисления, сколько за семьдесят лет правления - какого-то, получилось, неизвестно кого, - взорвано соборов, церквей, часовен, отобрано монастырей, церквей, домов священников, помещений, бывших собственностью церкви. И сколько расстреляно священников, ограблением увезено старинных икон, бронзовой, серебряной, золотой церковной утвари. Слушающие жевали, курили, кивали, кивали, пробовали объяснять - не они, не их партия а прежняя творила, с названием ВКП/б/, - протягивали вилки в сторону молчавших на подставках голов Сталина и Ворошилова, - и "да-да-да, плохо поступили с церковью, да-да-да, добро создавалось на народные деньги, мы понимаем церковь сегодня заботится о возвращении народного добра. Сколько? Восемь миллионов? Исходя из сегодняшних реалий, зная, сколько можно приобрести стройматериалов по ценам сегодняшнего дня, могу сказать сразу: готов выдать вам восемнадцать миллионов. Вы понимаете, высокопревосходительство ваше, ага, ваше, мы располагаем только поступлениями в бюджет, идущими от труда народа. Мы и вернём народу. Но что касательно заспинных, понимаете, разговоров, де коммунисты должны расплачиваться с церковниками - могу доложить: сегодняшняя реалия такова, что КПСС как таковой нет, спрашивать не с кого. И лицензию на вывоз разного, чего за доллары возьмут? Как думаете, товарищи? Поможем товарищу священнику? Сделаем лицензию? Их высокоблагородию, культурно сказать?"
       - Наша церковь к современной коммерции не способна, - врал ложь его распознающим.
       - Есть мнение бюро обкома... брр, черт! Есть мнение: поможем. Вы грехи наши отмаливать будете. Устроим, тем более на церковь льготы распространяются, налогообложение уменьшено. Как, совсем сокращено? Церкви поможем, церковь поможет нам. Лицензию выдать на вывоз леса, продавать лес за границей за валюту, запишите. Проработайте вопрос с таможней, товарищи. Вы не беспокойтесь, товарищ священник, нынче таможня под нашим прямым руководством, власть на места делегирована нам, на наши места, Москва в стороне, Москве на всё рук не достаёт. Наливайте, товарищи. Я хочу армянского коньяка.
       - Прошу смиренно вашего доброго слова на передачу мне под жительство сих апартаментов, взамен дома в три этажа, отобранного под общежитие пролетариата семьдесят лет назад и пролетариатом приведённого в негодность...
       - Этого дома? Так он мой, для приёмов особых! Как я могу передать? От себя как заберу?
       - Временно. Церковь восстанавливается в силе духовной и в материальной силе, мои покои станут реставрироваться...
       - У нас что временно, то навсегда, знаем мы... Да, да, вспомнил. Дворец давно требует капитального обновления. Забирайте, вопрос с временной приватизацией... По остаточной стоимости, господин высоко... при... уык...
       Скрипач злился. Дом был собственностью его деда. Его, как знал он, и его, захваченное грабежам первыми коммунистами здесь, последними из той партии страшных дел передавалось дальше даже без желания узнать, кому дворец принадлежит. А из Москвы начинались вести - наследники дворян, купцов начинают требовать своё назад, начиная с особняка, отданного грабителями семнадцатого года под музей ими прославляемой "Великой Октябрьской Революции."
       - Ничего ты не сделаешь, - сказал тоже вышедший покурить на веранде пианист. - Церковь в обиженных сегодня, модно сегодня священникам помогать. Через церковь делишки финансовые проворачивать можно, налоги у них не те, что для всех других. А ты им кто такой, обкомовцам этим? Максималист с улицы, правдоискатель? В психушку отправят. Принудительное лечение-замучение у них не кончилось, только врут в газетах. Те же командуют, те же! Сам не видишь?
       - Мой дворец, моим дедом выстроен. По наследству он должен мне возвратиться! Сейчас государственные квартиры хапают в частную собственность, а тут моё, моей семьи? В любой стране закон...
       - Пора, уедем в любую страну, где закон выполняется и уважается. Мы заживём уважаемыми людьми, убедился на гастролях в Швеции?
       - Нет, - заугрюмился скрипач. - Я не уеду. Там нет моего. Я верну своё здесь.
       - Ты прав, и я прав. Дом у нас тоже был в деревне, отца моего.
       Отобрали в колхоз вместе с лошадьми, скотом. От кого возвратить, как? Наши семьи грабили, сейчас прислужники новых наркомов государство грабят, целые заводы присваивают и законы у них демократические, - они грабят страну, а ты своё потребовать назад не смей. Те же они, коммунисты, а коммунисты пришли в Россию с грабежами, с грабежами и уходят. Их нет, и тут они, сам знаешь, кем публика гуляющая до ельцинского царства была, обкомовские и горкомовские начальники.
       К отблёскивающей затемненными стёклами и чёрными дверками "Волге" с крыльца прошёл толстый краснолицы старик в чёрной рясе. Уехал.
       - Поспешили вы, поспешили, - продолжался в овальной зале разговор за овальным обеденным столом. Дворец под предпринимательство от имени американской фирмы попросил предприниматель Стулов Андрей Андреевич, за аренду предлагает выплачивать соответственно долларами, а доллары в цене поднимаются. Поверх того - связи, нужные нам в Америке, Германии... Через клуб масонов широкие международные связи обещает, а клуб местный масонов здесь и создать, мы зарегистрируем.
       - Мы и переиграем, не поздно. Договор на бумаге я не подписал с товарищем священником? Я умный, умный, дорогие товарищи. Кто первым доллары даёт - с тем договор и подпишу. Рынок называется, каждый суетиться обязан. Нальём?
      
      -- Глава 9
       Шум земной исчезал. Напрасным, ненужным, как отрава для живого.
       И как общеживотные напрасные гордости, кем-нибудь подло объявляемые общечеловеческими ценностями. А дальше для поверивших быстро выстроится стойловая стандартность их бытия...
       Жизнь давно появилась для творчества, а всё остальное, вертящееся рядом...
       Где грустно умному, печально, смешно и перед собственным одиночеством не страшно.
       Где обще, слишком обще, и явлено сырьевым материалом для образования тончайшего, набираемого крохами за столетия сразу и отжимаемо го давлением времени до твёрдости постоянной. И продавленный сырьевой материал... средство для действия, самим же средством принимаемое за цель, за достигнутое.
       Так запросто в пустоту...
       И от толпы, от жевачества стойлового отражение, отстранение, отодвигание, отказанность...
       По-всякому. Только бы подальше.
       И отдалением гасится шум, показаний странными, странными, спокойными в бездумности и любящими умных уничтожать и физическим убийством.
       Умерщвлением времени и пространства вокруг себя. Действуя не злым блеском мышления человечества, - оружием стрелковым, ядерным, - действуя остановкой собственного ума.
       Смерть в самом живом, при изъятии ума...
       Дураку закон не писан. Дурак не жив умом. Так запросто и мимо настоящего... Дураку хорошо?
       Тогда умному плохо, способному настоящее не упустить?
       Плохо, бывает. Да и то можно к себе отнестись поспокойнее, отправиться погулять, глазами и чувствами пособирать из мира красивое. Пчелой накапливать незаметное, невидимое другим, для взятия прекрасного посторонним.
       И не бояться быть...
       А воздух выяснивался, оттекая от летних томлений, медовости лени. Пока на краю лета, пока напоминанием о стылых монашествах природы первыми сигналами интимно просверкивали желтеющие отдельные листья, зазывая к спокойствию и в сторону от пустяшности. Делалось задумчивее под близостью чернеющего неба, заострившимся звёздами в изнутренних блистаниях, а в тоскливой тяге познать изнутреннее хотя бы тут, под звёздами становилось постороннее от обыденной мелочи...
       И начинала записываться ритмами, словами новая рукопись.
       - Рассказ сочинить? А сколько заплатят по договору?
       - Кому? Разве деревья берут деньги по договору за то, что они вырастают? Напомни-ка, дождь сегодня почём?
       - Да ты что? Наконец вышел закон и за дождь надо платить? Никому не говори! Тебя беру в долю под двадцать пять процентов и открываю своё частное предприятие по продаже дождя. Я сам напишу: цены договорные. Дождь сельскохозяйственный, дождь для помывки городов, дождь для лирических прогулок, для банкетов на природе, дождь над рекой отдельно и по особо оговорённым дачным участкам отдельно, цены договорные при оплате вперёд... После дождя с кого деньги возьму? Разбегутся, обманут. Лихо! Людей с древности за деньги продают, а до дождя никто не догадался! У дураки везде, у дураки везде!..
       ..рукопись нового...
       Как взлеталось, и туда, к разглядыванию сквозь дымчатую голубоватость отдалённости вдогонку возвращались некоторые обрывки, клочки, напоминания о не утонувшем в прозрачности времени... и в прозрачности твёрдой земли...
       С тонким перышком...
       Господь Бог, да как же всех людей жалко!.. Да как человеку пожалеть всех?
       С тонким перышком и белыми прямоугольниками бумаги...
       Был и есть постоянно, из года в год существующий день - голые тёмно-коричневые изогнутые веточки деревьев, трепещущие, вытягивающиеся вибрированием на ветру последние лимонно-золотые листья, и не понятные самому требования изнутри: как кто-то выявился за душой, за душой поместился на постоянно и подталкивал, требуя без отыскиваемых звуков, не отвечая на все безмолвные к нему вопрошания: скажи, скажи - как?
       По голубой с золотом прозрачности дня торопился на первую в жизни встречу с живым, а не фамилией на обложке книги поэтом, удивляясь удивлению бригадира, надзирающим за рабочими:
       - Какой такой поэт позвал?
       - Настоящий, приехал в город на четыре дня.
       - Тебя-то на что зовёт?
       - Я написал несколько стихов и один рассказ, он хочет поговорить со мной, сделать аналитический разбор произведений, - вынужденно объяснил сокровенное, стесняясь собственной правды дела и слова.
       Тяжёлыми глазами бывшего вымуштранного краснофлотца бригадир посмотрел одеревянено и ласково, как на появление самого Александра Сергеевича Пушкина тут, среди куч кирпича, песка и цемента.
       - Стихи сочинил?! Так иди, так мы без тебя управимся. Шёл бы ты совсем от нас. Нам не выучиться, правду свою рассказать не успеем. Спроси у него, может не твоё дело с нами носилки перетаскивать, на дурную работу жизнь тратить. Тут и неграмотный сумеет, а ты иди, учись, учиться тебе надо и отсюда навсегда сбегать. Мы не вышли в люди, так ты иди, расскажешь за нас настоящую правду.
       На одного понявшего, тоже привязанного к стойловой системе и повторявшего при любом споре о жизни "наше дело телячье, нажевался и стой," в каждом году, в каждой редакции газеты, журнала, в каждом книжном издательстве обязательно хватающие руки стойловиков, обязательно старающихся за всякий ложью спрятать одно и то же: ты хочешь быть автором получше нас? Ты талантливее? Мы не дадим тебе пройти, мы будем говорить плохо о написанном хорошо, мы будем хвалить твои неудачи, мы не дадим напечатать ни одной твоей строчки, мы придушим тебя отрицанием твоего творчества, в алкоголизм столкнём, перед постоянным отрицанием никто не выдерживает.
       Узнавание гнусного тоже знание жизни...
       Впереди стойловой стадности был поэт, вначале - чему не верил, - поэт объяснил: ненавидят, обделённые, самых талантливых.
       Да ведь и свой талант хотелось отдать любому вдобавок, только бы тот смог!
       Чего?
       Прежде не понималось...
       Прежде мысль перешибалась восторгом: много талантливых вокруг, вместе можно сделать много хорошего! Можно! Можно?
       Чего именно?..
       Тот, обнаружений в собственной душе и в душе толкающий вперёд, на другие какие-то ступени, толкал и требовал не разъясняя, вроде он и был и не был...
       Пуская в простор восторга свободы, от стойловости отодвигало творчество.
       Стойловое государство останавливало злыми разговорами "утверждённых на данном участке партийной работы" редакторов, начальников по надзору за стойловостью, запрещавших печатать всякое написанное "но идеологически не выдержанное," и стойловые писатели, с кастрированной честью, совестью уважающие прочные для их голов и получаемых на корма денежных сумм стойловые отгородки, отворачивались от разговоров о свободе творчества - свободе, для творчества первенствующей, - как от "высказываний тайного врага существующего победоносного строя, диссидентствующего исподтишка!"
       И выдерживать испепеление ложью через длинные осени, и работать без оглядки на стороны, идти через зимы с пониманием постоянного себя издательского тупика, устроенной жестокими похоронности заживо...
       За два к их крови прикипающих добавочных к кормам червонца умеющих всякого человека живого своими пальцами на куски разодрать...
       ..в конце и двадцатого века...
       ..особенно - человека талантливого...
       ..понимая, самое-то странное - жить.
       И делать своё: что хочется, что должен, как чувствуешь сам, постоянно приучаясь не обращать внимания на постоянные гробовые лопаты, постоянно невидимые в руках говорящих противоположное кабинетных, спрятанных в приличие речей и одежды убийц.
       Один прав с парусом против ветра, или тысячные, миллионные стойловости вокруг и рядом? Когда один - человек творческий, созидающий...
       Автор...
       И ряды, ряды, ряды квадратных учтённых метров, поделенных перегородками на стандартные стойла, и кормушки, кормушки питания желудкам и мозгам для занятых различным но и одним и тем же, - напрасностью после потери себя, после размещения себя в общем стандарте.
       Нахваливаемым регулярно... для непонимающих и понимать не хотящих, - слуховой наркотик, придуманный отдаивающими стойловую стадность.
       Непонимающих жалко, но что сделаешь за них? За стандартное удовлетворение в головах, желудках и под ногами, за регулярность кормушки?
       Так и идите другой стороной...
       Один прав при всех насмешках, пакостях, подлостях в его сторону, хамствах повторяющихся, повторяющихся из года в год, один прав в рубище при всех остервенениях собственных, вырывающихся продолжением заглатываний предыдущего, - прав, кто занят творчеством и в творчестве свободен.
       В другую сторону рабство.
       Господи, да дай всякому умение творчества и так от рабства освободи?
       Когда бы знать, кому оно нужно...
       ..как взлетая, смотреть сквозь прозрачный воздух на травы, стеленные общим мягко-зелёным пятном где им должно быть, на леса, сразу похожие на густые травы, на муравьиные движения различимого человечества, догадываясь о прозрачности времени, отсчитываемым перетекаемыми из невидимости в невидимость континентами...
       Землёй, почему-то удерживающей на себе и циничных, и лгущих, и издевающихся, и ворующих, и обманывающих, и убийц, и бандитов, иногда начинающихся сразу с первоначальника и первоближних его, с кремлей и дворцов президентских, генсековских, королевских, председательских...
       Землёй, почему-то неразверзающейся под ногами их, - для стойловых провозглашающих самих себя гарантией чести, совести, праведности, доблести, света добра и истины, себя вместо Бога... Судом Высшим...
       Бедной, бедной Землёй, почему-то несущей в новые дни не перерабатываемый в жизни мусор человеческий...
       До судного дня, по давнему слову. Суд где-то, а чернота... чернота каждый день. Каждый день.
      
      -- Глава 10
       Даша молчала. Даша сидела, откинувшись плечами и головой на спинку кресла, оставив на себе широкое в плечах по моде пятилетней давности осеннее пальто.
       В комнате топилась печка, меняя сентябрьскую стылость воздуха. Алсуфьев видел светлый красивый профиль тонкого лица, прикрытые высокими выпуклыми веками широковатые глаза и тоскливо знал, по молчанию Даши, что и любоваться красивым уже не получается, некогда...
       Она сидит оскорблённой, думал Алсуфьев, мне не надо настаивать, спрашивать, пускай молчит до прорыва...
       Махала мокрыми вялыми листьями сирень, за повлажневшим окном.
       - Давай уедем в любую другую страну, Алсуфьев? У тебя есть знакомые во Франции, в Бельгии, попроси их помочь нам стать эмигрантами? Я согласна на самую плохую работу у них. Я пойду мыть посуду в забегаловках у них, полы, я буду улицы подметать, на стройке рамы и двери красить, я не ставу обузой для тебя, сама, заработаю. Уедем, уедем отсюда?
       - Зачем?
       Даша молчала, снова откинув голову на спинку кресла. Мокрые вялые листья прижались к стёклам.
       - Прости, я тебя мучаю. Я не могу здесь жить, над нами изо дня в день издеваются. Я устала бояться, что нам обедать, ужинать не на что, и одновременно видеть толстую рожу Гайдара, он уже в телике не вмещается. Всякие ельцины, полторанины, бурбулисы, внуки продотрядчиков-бандитов... Жрут, жрут, врут всем, грабят, грабят...
       - Газет у нас не бывает, телевизор перестанем включать...
       - Ты талантливый, и здесь не нужен. Давай уедем, давай тебя спасём? И меня спаси, спаси? Попросить на коленях?
       Алсуфьев вздохнул, останавливая.
       - Твою книгу издали за границей - сколько времени мы продержались на гонорар? Тебя здесь ни в грош не ставят, а там ценят, там понимают, что такое писатель, русский писатель Андрей Алсуфьев. Поедем туда, хватит обворовываний, оскорблений, унижений со стороны государства, со стороны всякой мрази. Мне противно видеть, слышать, а приучают их уважать, любить, благодарить их каждое утро за то, что вчера на улице не изнасиловали, не обворовали, не убили. А меня не переделать, а я ненавижу, я гибель, смерть знаю смертью... Я женщина, Андрей. Почему я должна видеть, как президент Ельцин пьёт водку с какими-то генералами и знать затем, пьяный президент - это хорошо? У нас классного хирурга за пьянство уволили, и пьяный президент над нами, над всей Россией! Я замучена бардаком вокруг, нищетой вчера нормальных людей, нас к гибели каждый день толкают, уедем, Андрей, не отстану, - спасайся...
       - Даша, мужчинам русским как раз и надо быть в России. Сейчас, Такое время нам досталось, что сделать... Время выбрало нас, как когда-то провозглашала официальная пропаганда, комсомольская.
       - Мне нужна страна без политики, политика - ложь и грязь. Была одна гражданская война в России, вот-вот начнётся вторая. Я не хочу знать ни комсомольцев, сегодняшних ларёчников-спекулянтов, ни демократов, обкомовских алкоголиков. Хочешь - скажу? Среди медиков давно разговоры идут, что у Ельцина цирроз печени из-за пьянства. Я хочу жить в стране, где трудом можно заработать на человеческую приличную жизнь и не свихиваться мозгами от каждодневной дряни, гнусности.
       - Что сорвалась сегодня? Откуда последняя капля бабахнулась? Даша, я стараюсь отодвигать тебя от проблем такого направления, они не для женщин.
       - Нам объявили на работе... Андрей, ты понимаешь, что такое областная травматологическая больница? Аварии, пожары, несчастные случаи бытовые, производственные, драки, уличный бандитизм, - всех искалеченных, беспомощных везут к нам, и особо трудные случаи - больных к нам везут со всей области, операционная у нас готова к работе постоянно...
       Нам объявили... Нас принуждают становиться... убийцами, нас из врачевателей заталкивают в убийцы. Не напрямую, а тем, что помощь пострадавшим мы не способны оказать. Нам московские начальники не дают денег на лекарства, постельное бельё, продукты питания, скальпели, шприцы, мы родственников больных просим приносить лекарства, простыни, пижамы просим стирать и заштопывать. Ты понимаешь, пострадавшего, привезённого к нам в шоковом состоянии, просить потерпеть невозможно, он между жизнью и смертью, и нечем обезболивать, нечем оперировать. Ты видел, каких к нам привозят? Что такое человек с большой степенью ожога кожи? И нам объявили, на днях больница закрывается на две трети мест. Нас уволят по сокращению на две трети - пускай, на кусок хлеба где-то заработаю, а люди будут умирать - мучительно продолжением, следствием этой проклятой политики толстомордых Гайдаров, Ельциных, им в Москве наплевать на русских людей, я убедилась по своей работе, И я, медик, обязана помогать людям жить, и я же должна терпение показывать, как призывают московские издеватели, терпеливо объяснять мучающимся страшными болями - это демократия, потерпите, жестоким кремлёвцам надо довести до конца свой на вас эксперимент по геноциду, рождаемость в России давно ниже смертности, увеличивайте общий процент смертности, вы обречены на умирание, вы - русские!
       Когда я сейчас читаю у Шаламова, что даже у Берии в лагерях заключенным давали ну хоть какие-то лекарства, и когда мы при всевосхвалениях кремлёвскими воротилами их демократии не можем дать бывших пятикопеечных таблеток людям, работавшим на нашу страну и обворованных теми... Я не могу смотреть на издевательства, Алсуфьев, я медик, я женщина, стремящаяся беспомощного пожалеть, больному помочь, я не могу видеть спокойно превращение больницы в барак фашистского концлагеря и думать: демократия - это хорошо, и хорошо, если у нас один блок тянет на полную раскрутку, - морг. Наши врачи собираются пикетировать, посылать телеграммы в Парламент, в ООН, президентам европейских стран. И я, Алсуфьев, понимаю: все эти бурбулисы-шумейки плохое понимать хорошим заставляют через свою пропаганду, а я не хочу шить бессовестно, как живут они и того от нас требуют и ищут.
       Алсуфьев обидно знал, без обиды на Дашу, - любоваться красивым её профилем лица не получится. Позорно распадалась человеческая нормальная жизнь страны, позорно по всем городам России на улицах стояли, сидели, лежали на грязных тротуарах нищие, позорно приваривались электродами на миллионы окон, дверей железные решётки, - жилые дома, магазины, конторы делая по сути тюремными помещениями, позорно теряли совесть вчерашние добропорядочные мужчины, начиная воровать и обманывать друзей, позорно на глазах всего мира дети переставали учиться в школах, играть в игрушки в закрытых детских садиках, позорно русские девушки продавались проститутками в заграничные и российские публичные дома, и подваливающие демократов требовали открыть легальные публичные дома в России, давно зарабатывая на проституции подпольной, позорно,, не стесняясь телекамер "избранный всенародно" - лжи не стесняясь президент Ельцин подтверждал эту ложь, пил водку на глазах всего мира с показом по телевидению и грозил устроить какую-то артиллерийскую подготовку, то есть многочисленное убийство людей артиллерийскими снарядами. И жить в такой стране, соглашаясь, становилось всё позорнее.
       Близкий, никогда не видимый рядом Юра Шевчук грустно улыбнулся, крутнул барабан револьвера, приставил к собственному виску, запел из телевизора на всю Россию:
       Что такое осень? Это камни,
       Верность над чернеющей Невою,
       Осень, ты напомнила душе о самом главном:
       Осень, я опять лишён покоя.
       Осень, в небе жгут корабли...
       Осень, мне бы прочь от земли...
       Там, где в море тонет печаль,
       Осень - тёмная даль...
       Что такое осень? Это ветер,
       Вновь играет рваными цепями...
       Зная следующие слова песни, Даша, устало откинув голову на спинку кресла и повернувшись лицом, спросила:
       - В самом деле, дорогой мне человек, что же будет с нами? Жить нам на что? Твои деньги закончились, я получаю зарплату так, то дадут месяца через три, то не выдают. Питаемся сечкой. Восемнадцатый год на дворе, Андрей? Мясо как варится забыли, ты лишнюю пачку сигарет покупаешь с переживаниями, Я разнилась сегодня, Алсуфьев, ты прости, да и в самом деле у нас на лишнюю булку хлеба денег нет.
       - Зато запас бумаги лежит, есть на чём писать. Я думал. Я ночами просыпаюсь и думаю, где заработать. Ты женщина, на твой заработок мне жить - нечестно. В редакциях газет работы нет, для меня. Врать не умею, что пишу - боятся печатать. Пойду разнорабочим на стройку.
       - Погоди. Ты талантливый, ты редкой способности и должен писать, за тебя никто не сможет. Ни за что, о стройке забудь.
       - Я побываю в Москве, может быть, в одном из издательств получу деньги, ведь договор на издание книги подписан давно, и с выплатой тоже затягивают. Не выйдет там временно зафинансироваться - к одному знакомому пойду в напарники, он кандидат технических наук и в столярке ящики сколачивает, для пропитания зарабатывает.
       - А давай уедем, Алсуфьев? Ты такой талантливый, тебе так много платят в Европе! Я полы пойду мыть, на любую работу, но там над нами издеваться господа правители не будут.
       - Русские писатели уже уходили из России, и убедились: русские писатели должны жить в России.
       - Этим держимордам, власти ты не нужен.
       - А я никогда не продавался власти. Бог даст - понадоблюсь писательством тем, кто когда-нибудь захочет узнать, как люди жили в России в наше время. По крайней мере так - честно. Понимаешь, литература существует не для обслуживания власти, она для людей...
       - И что мы будем делать?
       - Заниматься самым главным, творчеством. Не стыдным способом немного зарабатывать на пропитание и делать своё дело. Здесь делать, здесь, своё, русское. Пусть уже всякое ворьё, мафия управленческая, всякая сволочь политическая закупает особняки в Канаде и уже бежит отсюда, пусть министры-ельцинисты повывозили своих жён и внуков за границу: Россия моя, здесь я хочу быть. Успокоимся, Даша, и дальше дни разглядим...
       - Жалко мне всех. Жалко мне нас.
       - Ну - ничего, ничего, пока не босыми ногами по холоду, пока в сношенных летних, - улыбнулся Алсуфьев.
       - На самом деле, пойдём, пройдёмся по городу? Отвлечёмся?
       - Да, пойдём.
       - Лето закончилось, девяносто третьего года. С тобой научилась, привыкла к точности наблюдений... Пойдём, пойдём, побродим по красной осени...
      
      -- Глава 11
       К Алсуфьеву приезжали.
       Ещё хотелось шуршать листьями опавшими, поворачиваться, видеть спокойную беззащитность тонкой высокой шеи, гордую высоко поднятую спокойность лица Даши, разглядывающей порхания желтогрудых синиц на деревьях впереди, ещё спрашивалось безответно, с пониманием заранее - будет безответно, - "почему и с тобой так хорошо молчать?" - и ни шевеления вычерченных профильностью губ, ни изменений глубинной умности светло-серых глаз, - шуршания по пожухлой бывшей зелени на фоне золота, багрянца, повторившегося, слава Богу, снова...
       Начинало пониматься, что та тупиковость, куда опять упёрся после неписаных страниц, опять понемногу растворяется, и надо просто пожить: колоть чурбаны, перетаскивать готовые дрова в сарайчик запасом на зиму, видеть движения облаков, руки Даши, стирающие что-то в мыльной пене, - жить, и улавливать вовремя состояние отстранения, когда слышимое не расслышивалось, мешало, и книга читаемая откладывалась, не воспринимаемая самым правильно написанным текстом, и экран телевизора становился ветром посторонним, слава технике убираемым лёгким щелчком нужной кнопки, - забирало отстранение, где и Даша, как и весь мир, виделась необидно со стороны, неслышная рядом. Естественность творчества удивляла потребностью других в алкоголе, наркотиках, придумок человеческих иных, для творчества страшных убиенностью, и выхода из опустошённости не показывающих ядом своим...
       Записывалось обдуманное, нормально работалось, а за калиткой подтекло и прекратилось Фырчанье автомобиля. Пришлось знакомиться с приехавшими, попросив Дашу заварить чай.
       Приехавшие оказались деревенскими жителями из дальнего района, председатель колхоза и его колхозник с "открытием не понимаемым," и третий - фермер с земли соседнего колхоза.
       Познакомились. Постеснявшись, сели пить чай.
       - Нам сказали знающие люди, - начал разговор председатель колхоза, - писатель живёт тут где-то, писатель Алсуфьев. Искали мы, по улице спрашивали. Я с последней надеждой к вам, с крайне важным вопросом и надеждой на помощь последней. Нам как жить на своей земле, скажите? Вы писатель, вам всякое положено понимать и знать. Мотаюсь, мотаюсь без роздыху по начальству районному, областному, по депутатам, по приёмным разным да разным, спрашиваю у всех помощи. Объясните, говорю, как жить скотине колхозной, если кормов ей не давать? Сдохнет? Сдохнет, мальцу ясно. Так. Людям как жить? Мы в колхозе работаем каждый день, коровы, свиньи не машины, что праздник что воскресенье - корм давай? Мы работаем. Посеяли весной, капусту высадили, как положено, не смотря на трудности, морковь, картофель, редис в город поставляли, укропа много вывезли сюда. Так. Мне деньги на счёт поступают - тут и снимают их за долги, за налоги. На горючее не оставляют, газ для усадьбы покупать не могу, а колхозные дома на газе у нас. Запчасти, технику оплатить не могу и знаете что? Знаете что? У меня люди не получают зарплату девятый месяц, на счету мне не оставляют ни копейки налоговики хреновы. Я ругаюсь, извините, с писателями не положено, Я мужиков летом в лес: рубите, за наличные деньги найду покупателя. Мне погоди, говорят, и вывезти заставили лес за долги. Девятый месяц мои колхозники без зарплаты, без единого рубля. И я с ними. Как жить нам, писатель? Защитите? Напишите на всю Россию, пусть наши власти зачешутся? Поди, перепугаются честных слов...
       - Люди на работу ходят?
       - Как же, ходят. Они привыкли. Они знают, работать надо, скот без кормов не оставишь. Без работы-то жить зачем?
       - И зарплаты нет совсем?
       - Да, я правду говорю.
       - Правду говорит, правду...
       - Так вы там хуже крепостных. Крепостные что-то да имели от помещиков, а вы девятый месяц без рубля. При Сталине без паспортов, при Ельцине без денег... На что люди живут?
       - На грядках немного вырастет, коров личных доят. По грибы ходят по лесам ягоды собирают.
       - Послушайте, это же восемнадцатый век... Ну и дожили... Даша, ты слышишь, кому на Руси хуже всех? Других кормящим.
       - Я не жаловаться, - вытер лоб председатель колхоза, - я правду найти хочу. Сказали бы так: мы демократы, мы к власти пришли, при нас колхозникам зарплаты не будет. Нет, они перед всей страной нам говорили: вы при коммунистах плохо жили, а власть мы взяли, демократы, и жить будете при нас лучше. Да чем лучше. Ну, помним, при коммунистах мы, колхозники, бесправными жили, правильно, даже без паспортов. Сейчас без заработанных денег принудили жить. Скажите, чем лучше-то, чем лучше? Туда мордой в угол и сюда мордой в косяк, а двери нет, нарисованы они нам для обдурки. Знающие люди подсказали, к писателю заезжайте, в газету напишите про нашу жизнь обманутую. Поди, поможет? По телевизору нас бы показать? Прислушаются в руководстве, опомнятся? Думаю, хватит за границами продукты покупать, у себя порядок наводить пора? Поможете?
       - Нет, толка не будет. Вам местная власть денег не даёт, плевать им на газеты и телевидение. Местной власти денег не даёт Москва, там не заинтересованы в вас, давно понятно. Те, кто правят. Я в Москву на днях еду. Сядьте вон за тот стол, напишите кратко, какой колхоз и в чём проблема, В Москве постараюсь передать тем, кто порядочность сохранил.
       - Сейчас напишу. И печать поставлю, печать колхозная при мне.
       - В Москву - хорошо. В Москве правда отыщется, туда и мои документы заберите, - сразу приободрился фермер. - Не против если послушать, свою беру расскажу. Семён Иванович я, фермером первым у нас в районе стал. В ходока вынужден был превратиться. В чём дело? В чём моё дело? У меня огород, сто пятьдесят соток, при доме. На огороде моём, частном, столб стоит, посередине, электрические провода на столбе. Сто пятьдесят соток картофелем засаживаю. Трактором осеннюю вспашку делаю, столб объезжать вынужден. Приходится брать лопату, четырнадцать раз с одной стороны приходится копать и шестнадцать раз со второй. Копаю, отметить требуется, три осени. Четырнадцать раз с одной и шестнадцать со второй. Столб государственный. Требую - столб энергетики не переносят за границу огорода. Был я в районной администрации семь раз, в суд подавал районный, был в прокуратуре областной, сначала в районной затем областного значения, на приёме у депутата областного значения восемь раз, у меня записано по числам и часы приёма отметил я, да, отметил. Написал президенту, спикеру товарищу Хасбулатову в Парламент, министру сельского хозяйства и министру обороны на том основании, что являюсь прапорщиком запаса и состою на воинском учёте,
       - Вы сами выкопали бы яму за забором и переставили бы столб.
       - Не имею гражданского права. Столб поставлен представителем государственной организации, не имею морального права наносить ущерб государственному имуществу на моём частном огороде. Расскажу вам по порядку, уважаемый писатель. Я везде побывал, я в кабинете важном очутился, у самого областного прокурора. На нём форма, похожая на морскую, на самую капитанскую, но на погонах звёзды генеральские. Генеральского значения областной прокурор сказал: государственное имущество портить не имеете права. Согласен, не имею. Он говорит: - хорошо, понимаете. Я говорю: мой частный огород портить государство не имеет права. Я говорю: хорошо, понимаете. А кто и когда уберёт столб? Он говорит: вопрос поставлю на контроль. Лето прошло - вопрос стоит на контроле и столб на моём огороде. Не убрали.
       - Может, не сильно столб вам мешает? Зачем убирать?
       - Когда я наведу порядок в собственном огороде, когда рядом, соседи наведут у себя правильность - настанет правильность по всей России. Говорили вы, поедите в Москву. Попрошу вас узнать в министерстве по сельскому хозяйству, кто при нынешней демократии способен демократически решить вопрос о убирании с частного огорода государственного столба. Вам тетрадку передаю, в ней точно описано, куда, ходил по инстанциям с целью хрен этот несъедобный с огорода выдворить, с частного, личного моего.
       - Оставляйте, попробую чего-нибудь.
       - Потом вы мне собственноручно сообщите на листе бумаги, где были и не добились результата. Скорее не добьётесь, тогда я продолжу узнавание, у кого по настоящему сегодня в руках власть.
       Государственный столб на моём личном огороде стоять не будет. Государство у нас сегодня чего есть? Контора такая в Москве из чиновников, с Кремля начинается. Законы нам пишут. А я их просил мне законы писать? Я среди их законов жить не могу, со многим не согласиться мне никогда, ведь под их законами жить - смерть. Погибель от законов чуждых, и на судьбе деда, и на судьбе отца убедился, и на жизни своей начального периода. Среди законов я жить хочу, дутой моей принятых, только не под законами их, скажите в Москве. Поняли разницу, поняли? Вдумчиво разберите разницу, прошу вас по-человечески, раз глаза в глаза говорим на русском языке и русский язык оба понимаем.
       - Постараюсь.
       Третий приехавший долго-долго рассказывал об "открытии непонимаемом," о том, что срочно "для всего народа" требуется написать "книгу, которая всё объяснит, ясным сделает и понятным мир и жизнь всем, да и для непонимающих и для пьющих водку по три бутылки в день."
       Книгу "толщиной в две сложение ладони здорового мужика" требовалось написать за одну ночь, по продиктованным "кем-то невидимым" условиям, и почему-то "обязательно пером, забранным из гуся" на восходе солнца.
      
      -- Глава 12
       И в которую сторону жить?
       Чтобы жить хорошо.
       Душой хорошо, не накопленными товарами, после использования истлевающими хламом на свалках.
       Чтобы душа светилась, светилась...
       Святимая святым...
       На земле? В лето тысяча девятьсот девяносто третьего года возможно? Где только и ждёшь, скорее бы оно закончилось, и успокоиться можно мыслью правильной, - никогда, никогда не возвратится...
       И "будь оно проклято" нельзя говорить: среди обманов, пошлости, убийств, отвращений от праведного и твоя жизнь проходит, тоже неповторимая, - известно по мысли правильной...
       Да, и хорошо задёрнуть занавески на окнах, пусть и свет от фонарей уличных в комнату не лезет, и хорошо завернуться, завернуться в толстое тяжёлое одеяло, отгораживающее от прохлады подосенней ночи, от светящихся экранов, разговоров, газетной порнографии совести, выпяченных пенхаузных задов, от всякого дрянного, надуманного человеческой бесовщиной, - закрыться толстым одеялом и вспомнить шевеления листьев на деревьях, выращенных природой, проплывания природных облаков, течения тёплых днём, охлаждаемых к ночи разносторонних воздухов...
       Так, незаметно, перейти в сон.
       Из отдалённости выплыл военный, генерал-полковник. Он сел, и непонятно на что сел, потому что в зале, светлом воздухом, были стены, пол, а потолка, мебели какой-то не виднелось.
       - Тут, что ли, судный день будет? - спросил генерал-полковник скучно-пропитым голосом. - Вы скорее, мне сегодня надо в министерство скорее, скорее, сказали в одиннадцать ноль-ноль маршала получать, вы тут не задерживайте. Слышишь? Мне маршала получать.
       - Судный день будет когда-нибудь и неизвестно где, - ответил генералу кто-то невидимый,
       - Чего позвали тогда?
       - Побеседовать.
       - Допросить? Расстрелять сразу, как в тридцать седьмом году?
       - Я не палач. Побеседовать.
       - Не можете подождать, пока маршала получу... Не расстреливать? Тогда согласен, спрашивайте.
       - С детских вопросов начнём?
       - Ха-ха, с маршалом без пяти минут...
       - Вы много продали на сторону государственной военной техники? Танков, самолётов, бронетранспортёров, автомобилей, пушек, ракетных установок, снарядов, зениток, горючего, стрелкового оружия? Солдатских продуктов питания? Пока из-за границы свою армию не перевезли в Россию, - много?
       - Ничего я не продавал. Журналисты-гады придумали с целью принизить авторитет армии. У меня одна за другой сорок три комиссии побывали с проверками и не обнаружили компромата.
       - Вы сорок три комиссии подкупили? Зачем сорок три раза проверяли? Одна честно проверить не способна?
       - За границу не хотят они ездить, думаете? С подарком внушительным домой вернуться?
       - Было, на что внушительные подарки покупать?
       - Найдёшь, когда погоны маршала захочешь.
       - Техника, принадлежащая ранее вашей армии, обнаружилась в соседних европейских странах.
       - Моя армия - не моя. Строго говоря - государственная армия. Государство, сами знаете, развалилось. Тут, честно говоря, не зевай, тащи, пока другие не растащили. Лозунг демократов какой? Приватизируй, хватай, государственное, ничьё делай своим. Ну, так, фактов приватизации не оставляй в виде заниженных цен на горючее, танки спиши вовремя, в негодность они пришли под заводской смазкой, и не забывай главного, делиться с вышестоящими, кто должность тебе под погоны дал. Маршальские погоны без должности - маскарад, прямо скажу.
       - Делиться надо с министром обороны?
       - Чего-чего-чего? Пешка, министр обороны. Основной процент выручки... эээээ... для самого меня строго секретно, кому идёт и на какие цели, через какой банк которой страны. Поверьте, не знаю. Масонам, космополитам, можете спросить? А кто они, откуда, я знаю? Жрать в три горла фуууу... фууу сколькие воры хотят, в законе воры, не какие-то там уголовники, мелкота, В законе - кто законы сам пишет. А кто они, откуда я знаю? Прячут деньги за границей, в России-то не надёжно, власть в любой день опрокинуться способна. Может? Может, сами знаете.
       - Вдруг начнётся война... Вы, военные, Россию защитить сможете?
       - Воевать на нас кто пойдёт? Города, заводы взрывать, танками губить? Россию и без стрельбы выгодней растащить, распродать, долларов её взять. Разбомбленная Россия кому нужна будет? С загубленной экологией после ядерной войны? Мы так её, целой продадим, мы успеем, при демократах.
       Генерал-полковник вроде и сидел не двигаясь, вроде и пооборачивался, поосмотрелся по сторонам, потёр и ногами пол перед собой.
       - Микрофонов, жучков подслушивающих нету? Нету? У меня майоры, капитаны, прапорщики, полковники подсоблявшие не обижены своими полученными процентами со сделок, дело защитят. Работа у вас спрашивать, понимаю. Автомобиль надо вам? Новенький, немецкого производства. Домик могу предложить в Италии: три этажа, двадцать четыре комнаты, с подсобными помещениями, бассейн есть, гараж на два автомобиля, а домик на участке возле моря.
       - Мне не нужно скучного.
       - Вопросы зачем задаёте? Время теряем, нехорошо, нехорошо.
       - Вы не боитесь, что придётся за воровство отвечать?
       - Перед кем? Для кого я, спрашивается, занимался вопросами коммерции? А вас лично мы при необходимости взрывчаткой разнесём на части, или под воду опустим без водолазного снаряжения под видом несчастного случая. Помните, и молчите.
       И, произнеся угрозу, военный растворился.
       Сон лета девяносто третьего года не пропал.
       Сгустилось лицо штатского, толстое, натёкшей на челюсти шеей красное, и завопило, двигая бровками и толстыми защёчьями:
       - Я запрещаю! Общины на этой русской земле не должно быть! Традиционно, понимаете, определённые силы проповедуют, понимаете, - Россия по своим старинным устоям община, община давала России стойкость, стабильность, по-современному, взаимовыручка помогала справляться с бедами и отражать нашествия внутренних и внешних врагов. Я запрещаю! Община для России - ложь, не было её как таковой в этой стране. Надо нам расщепить, разорвать плотные ряды патриотов русских, и будем бить, бить, бить, уничтожать каждого отдельно! Да, да, разделяй, разобщай и властвуй! Бить каждую область отдельно, каждый город, каждый дом, каждую семью! И каждого, каждого русского! Вырывайте из рядов рублём, долларом! Побеждайте их всеобщим пьянством, унынием, разгильдяйством, всеобщим непониманием происходящего! Одно говорите, другое делайте, противоположное! Обворовывайте, душите новыми указами, постановлениями, налогами, запретами, грабьте, врите им с утра до вечера и уничтожайте поотдельности каждую душу! Поотдельности, они сила - вместе.
       Толстое лицо подвигало челюстями без звука, как в непорченом телевизоре, и задрябло, и перелилось в остроносенькое личико докторши, по воскресеньям много лет чего-то бормотавшее по телевидению СССР о болезнях и лечениях и теперь "надёжно нашедшее свою нишу" рекламированием "безвредного" алкоголя. Опротивело окончательно, даже во сне российского лета тысяча девятьсот девяносто третьего года перелестнулось, заискалось хорошее и во сне...
       Была лазурность беспокойного неба, почему-то обещавшего радостное, неожиданное, была солнечная золотистая торопливость другого, давнего сентября, была автобусная веселящая толкучка, угаданная за чужими затылками остановка, был, повезло, исправный телефон-автомат и монетка, и была дома...
       Было холодно, и на улице и в душе, и искалось другое, - тепло...
       И нежное, ласковое, доброе...
       Желаемое и во сне...
       И музыка откуда-то летела, подхватывающая, уносящая в воздух.
       Так себя видеть со стороны, летящим, и видеть, наконец, летящую навстречу... счастливое лицо, блестящие глаза, не сдерживающие разливчатую улыбку губы со всеми напористыми словами радости жданной встречи...
       Неужели было хорошее, тёплое?
       Дотрагивания до края плаща, желаемые повторения дотрагиваний до разлетающегося крыльями на ветру плаща, слова - обычные, слова - самые вместимые, кирпичиком безвоздушного веса к кирпичику, лад к ладу без недоверчивости...
       Так можно? Нужно так? И можно дотронуться? Нужно? Нужно на стыд пока не обращать внимания и погладить, и увидеть белым днём удлиненные гладкие груди, стыдно разглядывая и запоминая, - вот какие они настоящие?.. А дальше? А дальше купаться обоюдно в теплоте ожидаемых, перебиваемых торопливостью слов и чувствовать раскрыто, распахнуто, - всё хорошее будет впереди, и хорошего будет много, и к нему надо без спешности, хорошее широко-широко...
       Обхватить бы его вдвоём...
       - Я такая гордая сегодня, я надела красивое, подаренное тобой жаль, показать никому не могу, - задорно и откровенно сообщил во сне голос более близкий по времени, слышимый и перед сном...
       Но любимая и во сне... во сне же деловито сняла платье, аккуратно тонкими пальцами расправила складочки, платье повесив на спинку кресла, - любимая тряхнула освобождёнными от кружев грудями, телевизионно-плэйбоевски подняла их на ладонях, показала внимательно: мужчине, курящему и разглядывающему товар, товар живой, и товар, новый автомобиль немецкого производства, стоящий в комнате, и раздевающуюся женщину, присевшую на капот автомобиля, рекламно показывающую выпяченное голое бедро и голые плечи, голые ноги, и мужчина, гласный взять товар, начал вталкивать стыдное в стыдное бесстыдно и любимая изогнулась, вытягивала шею, бесстыдно, старательно разглядывая творимое с нею, - "она моя! ты же мой друг!" "Ну и что? Я купил её, у меня есть деньги, доллары." "Нельзя! Ты друг!" "Купил и купил, молчи."
       Кошмар, приснится же такое среди этой паскудной жизни...
       А рассвет не намечался, в природе.
      

    конец третьей части

      --
      --
      -- ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
      -- Глава 1
       Столица показывалась столично: выла, визжала, неслась толстозадыми и плоско-косыми разноцветными лакированный автомобильными постоянными демонстрациями, выстроенными в широкие ряды для показа срочности, уверенности, нужности суеты, - богато блестели вывески стриптизных ночных ресторанов, парфюмерных, алкогольных, ювелирных магазинов, едва не золотые, расплавляемые солнцем в бликующие буквы названий, кажущиеся влажными, текущими пятнами чего-то опасного, вылезшего наружу, - в проулки, тесно занятые самыми дорогими лимузинами, изготовленными для президентов разных стран и охраняемыми живыми охранниками, подманивали вывески казино, касс по обмену валюты, кафе, ресторанов для самых богатых, витрины, окна, двери валютных гостиниц сияли начищенностью, влажные тротуары темнели отмытостью, - чего-то строилось в стороне, чего-то строилось впереди громадное шириной и высотой, - после остановленное строек по всей России настоящей и после резко вышвырнутых в нищету тысяч городов, городков, сёл, станций, посёлков, деревень в три полурухнувших домика...
       ..Изнасилований город. По мирному, нормальному городу танки прокатываться не должны. Танки колонной, многотонный ужас грохотом смерти мимо молочных, хлебных магазинов с обыкновенными покупателями, мимо малюток в детских колясках, писающих, забывших о капризах от страха, - рваные следы на асфальте от гусениц, от игр толстых дядей в войну и власть, - впереди подхалимский автомобильчик городской автоинспекции и чувство оплёванности в душе, - вспомнился лживый август девяносто первого года, - унижений политической проституцией, изнасилованный ложью и изуверством город, - прочитал Алсуфьев подсказанные, распознание мысли.
       Алсуфьев шёл в здание власти.
       Длинные, ровные, гладкие после рабочих рук каменные ступени парадной лестницы, величественные приглушёнными разговорами просторные помещения с неслышными для шагов ковровыми покрытиями рекреаций, других полов, плавные тихие лифты с зеркалами по всем стенкам, короткими мелодиями перед остановками на этажах...
       Острая вертикалями домов в ясности сентябрьского остывающего воздуха, низко затопленная сизыми газами Москва внизу мчалась куда-то жадной ошалелой суетой. Рядом с депутатом Верховного Совета России Алсуфьев стоял на высотном этаже здания Парламента возле высокого, заменяющего собой стену окна.
       - Державное у вас место работы, чувствуется и по воздуху. Когда я зашёл сюда, в двери, торжественно очерченные золотыми полосками, там, под государственным вызолоченным гербом, знать хотите, что подумал? Как же Россия обобрана для того, чтобы здесь оплачивалось это мраморное великолепие, символ власти государства над отвернувшимся от него народом. Одна из наглядных причин конца прежней страны партийно-чиновничьего режима.
       - Столицу соотечественники обязаны уважать, непреложно в столицу направлять основные материальные, культурные, научные и духовные ресурсы. Столица - лицо государства.
       - В нашей стране устаётся от бесконечных обязан, обязан... Навязанный оброк из века в век, уважение к столице? Для меня любая река, и пруд, и лес, и поляна были и есть сущностью моей страны, люди всюду живут. Цела ли сейчас та землянка, откуда я ребёнком жизнь разглядывал вначале? Сложенная из дёрна. Знаете такой, редкий для общемировой строительной практики материал, - дёрн? Архитектура древнейшая... В непаханой степи лопатой срезают верхний слой, проросшая корешками травы земля удерживается в форме плоского кирпича. Промазывают жидкой глиной и ряд за рядом выкладывают стены. Тут посмотришь, в Москве, - державно, мрамор уральский снаружи зданий и внутри, кавказский туф, хрустальные длиннометровые люстры, бронза, любых расцветок ковры, мебель из граба, дорогого бука, американские компьютеры, японские телевизоры, итальянская печатающая техника, в буфетах чего невидимо по России, и тоска начинается от догадки: призывали жить, трудиться ради общего блага и обманывали нас, живущих в землянках и развалюхах, здешние барствующие. Призвали сменившие коммунистов трудиться как можно больше ради общего блага России - да, те же лозунги у тех же обкомовцев, и под задами и вокруг то же самое. Неужели в роскошных условиях всякий, всякий умнее становится?
       - Сам я... работаю здесь, не замечаю, дел неимоверно много. Иногда вспомню, - господи, как до нынешней своей должности в хрущёвке с семьёй жил? Комнаты смежные... Вы правильной тенденции придерживаетесь, не место красит человека, а человек место. Скажите, ваши земляные домики дождями не размывало? Вы посоветуйте с позиции эксперта, скажем так... Возможно, предлагать строить такие земляные домики на месте природных катастроф, землятрясений? Временным жильём...
       - Тогда станут жильём постоянным? Дожди на них не действовали. Придавливались они сами по себе, врастали в землю и выстаивали лет по пятнадцать, двадцать. Другое поколение успевало вырасти и запомнить полы самые природные, глиняные. Да-а-а... Вызолоченный герб РСФСР над входом, не отменённый, а выше на здании флаг России времён прошлого века. У вас из разных политических гимнов: и серп с молотом от Ленина, и символика царской власти. Для нормального восприятия - нелепость...
       - Противоречие очевидно, вы правы. Оно решаемо, скоро мы его устраним. Восстановим прежний алый стяг с серпом и молотом. Восстановим и государство рабочих и крестьян в прежних нерушимых границах.
       - Ну, сколько можно загонять людей в политические системы? Ну почему клёны, реки не бывают капиталистическими и социалистическими, белыми и красными, членами партии свободного труда и партии демократов? А если внимательнее посмотреть на природу, на мир вокруг людей?
       - Вам, писателям, свойственно идеализировать, проходить мимо основополагающих социально-экономических, политических причин, условий устройства...
       - Да куда мимо землянки, построенной из дёрна?
       - То давно было.
       - Я есть сейчас, и было, и есть во мне. Бремя и переменно, и постоянно. Признаёте? Куда себя из себя деть?
       - Что провинция сегодня, чем живёт? - повернул депутат в сторону от вопроса. - Вы, писатели, обычно наблюдательны, вы задумываетесь над натуральным, скажем так, течением жизни, а мы в коридорах власти происходящее вынуждены знать больше из газет, из поступающей документации...
       - В провинции то же самое, что и у вас, наверное, в документах: люди обворованы правительством. Сначала материально, затем духовно. Поверили словам Ельцина о великой России, о достойной жизни каждого, дождались отпуска цен и остались без сбережений, убедились в обмане. Очередной при власти циничный бывший обкомовец с очередным обманом на тему близкого светлого будущего... На сегодня границы государства своего русские показать не могут, силу общинности общества старательно заменяют на корысть, алчность, эгоизм тех, кто украсть от государственного сумел больше... Здесь вы как знаете? Россия от Ельцина скоро избавится?
       - До первого снега его не будет. Его действия направлены на установление диктатуры, на устройство для себя власти побольше, чем их было у царей до революции. Нас, Верховный Совет мечтает разогнать, на весь мир артподготовку объявил. До первого осеннего снега избавим Россию от изуверца, он переоценил свои возможности.
       По толстой широкой коридорной дорожке проходили взросло-детского возраста - лицами, - мужчина и женщина, и она, втянувшись в него двумя руками и выпучиваемыми для убедительности глазами, втолковывала возмущающимся голосом вязко:
       - Ты пойми, ты пойми, мною определён любимый в этом здании туалет, он уютный, тёплый, без окон, освещается электричеством, сушуар для рук включается автоматически, при поднесении ладоней на определённой автоматикой расстояние. По стенам до самого потолка кафель розовый с лёгкого тона цветочками на уголках каждой плитки, на полу цвета кофе со сливками. Туда мало кто заходит, я приметила. Свой рулончик туалетной бумаги принесла и баллончик дезодоранта с запахом цветущей вишни, с английского надпись на баллончике перевела и понюхала, вишней цветущей пахнет. Ты пойми, испортилось электроосвещение. Я несколько дней не имею возможности посетить свой туалет, думается, ты пойми, лампочка перегорела. Должна одна из структур, комиссий, что ли, решить этот вопрос, ты пойми, с туалета начинается высокого качества культура, гармония человека и природы...
       - Трудно понять её всем миром неисправимые озабоченности, - посмотрел вслед толсто вложенному в джинсы страданию по высокой культуре и гармонии Алсуфьев. - Такие ваши сотрудницы? Самое пошлое - во весь голос выбрасывают на людей?
       - Погоди, отчего непременно сотрудницы? По нашим коридорам шляется всяческого сора... не знаю, почему их служба охраны пропускает? Они корреспонденты-пакостники, последыши оравы Лейбы Троцкого, завезённой в Россию в дни той революции. Вы видите - хозяева. Дезодоранты приносят, расцветку кафеля выбирают.
       - Приватизируют российский Верховный Совет, начиная с унитазов?
       - Натурально. Вы читали опубликованные после девяносто первого года материалы, документы о том, как они после революции семнадцатого года руководили Советской Россией? Армией, властвующей партией, финансами, промышленностью, карательными органами, дипломатией, союзом воинствующих безбожников, печатью, культурой, просвещением?
       Я вижу, их желание быть привилегированным верхним слоем над русским народом не прекратилось. В журналистике их особенно полно, поналезли, как вши на больную. Учат своими лживыми, циничными, издевательскими, хамящими статейками русских людей ненавидеть свою страну, Россию, а любить Америку, Израиль. И ни слова не скажи им в протест, сразу попадаешь в красно-коричневые, в фашисты. Вы видите из их газет, журналов, самое ругательное слово для русского ими найдено, - патриот. В Израиле патриотом почётно быть, в Америке, где и национальности-то определённой нет, тоже, а для России они определили другое качество: патриот приравнен к преступнику. Это те, кто считает своей привилегией на сегодня оплёвывать всё русское с условием, чтоб их за то русские любили. Шут с ними, исчезнут насморком, когда жареным запахнет. Как люди живут в вашем городе, в старинном, традиционно русском?
       - Пугаются. Ужасаются новой действительности. Гайдаровские вроде бы реформы матерят. Каждую неделю растут цены сплошь на всё, закрываются детские садики, в больницам не хватает лекарств, питания. Крупнейшие заводы остановлены, люди не имеют возможности зарабатывать на содержание семей. Нет работы, а где предприятия не остановлены и работа пока есть - нет зарплаты. Полный абсурд. Я не слышал, чтобы где-то, в других демократических странах, люди работают без зарплаты. Уверенность, что с Ельциным завтра будет лучше жить - давно пропала. Грабежей, воровства, бандитизма больше и больше, и самоубийств от безъисходности, - свадеб и новорожденных меньше и меньше. Люди почувствовали тупик. У себя в городе иду по улице, а навстречу пожилой человек в кирзовых, жарким летом, сапогах, измызганный лицом и одеждой. Двумя руками перед ртом держит засохший кусок хлеба, подобранный где-то возле помойки, грызёт. Кусок засохший и с плесенью. Я спросил у него, у вас кушать есть на что? Нет, говорит, и улыбается. Он улыбается... Я дал ему денег, идите в магазин, хлеба получится купить три булки. Спасибо, говорит, и улыбается. И - улы-ба-ет-ся... Сколько ещё ему улыбаться от бессилия собственного и беспомощности такой власти в отношении к народу? Вообще-то... не беспомощности власти, а самого изуверскому её отношению к народу, - тут точно надо сказать. Ложь для их стороны нужна постоянно, для Ельцина с Черномырдиным.
       - Да, ложь у них одна обгоняет другую.
       - Вы делайте чего-нибудь? Я один не могу, я и сам почти нищий сегодня. Я привёз, передам вам некоторые документы, обращения от председателя разорённого колхоза и от фермера. Там у нас, кстати, никто не может разобраться, где же в России власть и у кого она сегодня. Впечатление от происходящего - бардак, безвластие. С разворовыванием народного имущества правительством, директорами, вчерашними партийными, коммунистическими чиновниками. А что завтра будет и через полгода - страшно, ни знать, ни понимать не хочется.
       - Будущее, вашими словами, страшно. Отнюдь. Историческая перспектива, языком стратегии, мне ясна. Ельцина с ближайшим воровским его окружением у власти не станет, в истории России он закончен. Увидите, скоро он сам себя низложит путём перевода за рамки конституционного поля, попадёт в ситуацию противозаконную. Тогда, с падением разрушителя, страдающего хроническим алкоголизмом, сам по себе, ответом на его действия образуется процесс обратный, процесс создания государства.
       - Да кем же? Кем? Православие ослаблено, монархия отвергнута давно, в народе не выявились новые идеи...
       - Мы восстановим государство, способное свой народ одеть, обуть, прокормить, научить, - государство - жизнеспособное до пакостного предательства Горбачёва с цековской яковлево-шеварнадской шпаной.
       - СССР?
       - Союз преобразованный, без интернационалистов, вернее без космополитов в управленческих системах.
       - Под красным знаменем назад? Заново, теперь вослед за Чубайсами, Гайдарами вытаскивать из нафталина ленинское "грабь награбленное"?
       - А вам, писателю, представителю неподконтрольной профессии, не по сердцу коммунисты?
       - Контроль над писателями у коммунистов был самый плотный, временами с тюремными камерами и расстрелами за высказанные мысли. Знаете, править человеком должна не политика, а совершенно другая система организации жизни.
       - Хотите сказать... химия? Биология? География?
       - Не найденная пока система организации жизни. Разумная, без убийства народа миллионами, как было у коммунистов. С присутствием в ней и названых вами наук, кстати.
       - Вы не ответили прямо, Алсуфьев. Вам не нравятся коммунисты? Вы - традиционный антисоветчик, диссидент?
       - Идёт выявление своих и чужих, как всегда перед большой дракой? Готовятся расстрельные списки? Мне коммунисты нравились некоторыми достижениями: в отличии от сегодняшнего тоскливого хаоса всякий мог сказать, где границы нашей страны и границы неприкосновенны. С прежней страной в мире считались, сейчас глядят как на хлам, как на потерявших себя и другими странами поделенных по их, заграничным интересам. Было хорошо и то, что постоянно и обеспечено работали больницы, школы, детские садики, была возможность заработать на пропитание, на одежду, квартиру дождаться получалось, старики пенсии получали регулярно, правительством не обкрадывались и не представляли, что пенсии может не быть, заработанной. А куда подевать лагерную психологию, втиснутую народу в подсознание? Куда - регулярные с тысяча девятьсот семнадцатого года запреты свободно мыслить, заниматься творчеством свободно? "Я пишу от сердца, а моё сердце отдано партии?" Проходили это, и куда девать? Страна наша развалилась из-за того, что вы, коммунисты, правду говорить не давали и сами знать не хотели, под своё начальство партийное подлаживались, пока оно вас всех не продало в августе девяносто первого.
       Вы думали, почему вас, вашу партию запретили тогда и никто из коммунистов свою партию защищать не стал, при вашем хвалимом опыте партийной легальной, нелегальной и строго секретной работе, при вашем братстве партий, международном? Значит, врали себе, вели страну к пропасти и довели. Войну власти с собственным народом страны, начатую в семнадцатом, кто-то забыл? И, полагаете, после ужасов гражданской, после рабства лагерного, после казармы на всю страну СССР, где люди после войны жили без паспортов и права переезда, противопоставления интересов народа и интересов правящей коммунистической верхушки вас поддержат и захотят тот же хомут на свои плечи? После того, когда первоначальники, секретари обкомов коммунистов поменяли партийные билеты на банковские счета, начиная с Ельцина?
       - Беря власть - подвластных не спрашивают. В лучшем случае для них устраивается подсахаренная показуха в виде, скажем, всеобщих, всенародных, как угодно называйте в средствах массового навешивания лапши на уши, выборов. Но - контролируемых. Но - регулируемых сверху. Вы, думается, видели рекламные стояния Ельцина в очередях с показом на всю страну, поездки его в троллейбусах с телеоператором позади, его борьбу смешную с привилегиями обкомовскими, кремлёвскими, обещания всех сделать свободными, богатыми, и нашу Россию - могучей. И - что? И - потерял золото с напёрсток да прибавил с пуд? Прибавил?
       Захватил безмерную власть, побольше царской, бывшей до нелюбимого вами семнадцатого года. Ждите его на троллейбусной остановке до века другого. Я тоже понимаю, в нашем разговоре сегодня сквозит осторожность. Но мы не прячемся друг от друга, и говорю вам тоже откровенно: власть забирается от властных, у власти стоящих, подвластным перемена объясняется попозже. Были некоторые ошибки, недочёты у нас в СССР, мы жили в государстве новой формации, шли по неизведанному пути, чего же вы хотите? Та же самая партийная дисциплина сработала против партии, вы правы. Но была, как вы сами отметили, крепкая, устойчивая государственность. Была.
       - Давайте уедем? - попросил Алсуфьев глаза в глаза, обернувшись.
       - Вы насчёт пообедать? Столовая есть этажами ниже.
       - Давайте уедем в полуразрушенную русскую деревню, подальше от городов. В лесу будем бродить, успокоимся, отойдём от абсурда нашего окружения, от обмана. От государства подальше, как в старину. В Москву войска вводят, вас могут убить.
       - Меня? Депутата Верховного Совета России, избранного народом моей области? Наши солдаты? Русские? Бред, извините, бред, такого быть не может. И откровенно скажу: не знал бы вас продолжительное время - верно бы решил, что вы провокатор, засланный ельцинистами.
       - Наши солдаты, русские, не будут стрелять в нас? После... да к чему перечислять, за двадцатый век примеров было много.
       - Вы с ума сошли! Солдаты, армия присягала Конституции.
       - Ельцин способен вышвырнуть в мусор действующую Конституцию? Тогда где запреты? Где преграда устойчивая? В России цари перед Богом отвечали, а перед кем отвечает Ельцин? Он в храме на церковной службе держит свечку в правой руке, он не знает, правой рукой верующий крестится. Я всё время помню: Ельцин снёс в Екатеринбурге дом, где расстреляли Николая Второго с семьёй, царя. Ну, нет для Ельцина преграды устойчивой, совести у него нет. И по делам он разрушитель, не созидатель.
       - Армия присягала Конституции и клятву свою не переступит.
       - Как думаете, солдат, офицеров можно купить? Деньги, квартиры, внеочередные звания, ордена... Высшие офицеры, генералы пойманы на воровстве, на продаже армейского имущества, здесь или они на стороне Ельцина, или, в соответствии, так сказать, с законом идите под суд, товарищи генералы?
       - Вы смущаете доводами. Ваши доводы как бы и верны, но я не верю. Не может не быть совести у солдат и офицеров.
       - Да кто её воспитывал? Мы все последние года видим подлость, предательство, обман в образе государственной политики. И армия не на Луне живёт, так же воруют и - продадутся. Вся страна прошла через предательство.
       - Я уверен, честные люди остались. Ваши доводы... хотя...
       - Скажите, а бейтаровцы - не вымысел? На самом деле в Москве существует военизированная сионистская организация? Для чего?
       - Да, организация существует. Сионистов, как мы говорили, ельцинистами рекомендуется любить, скажи слово против них, и ты фашист. "Бейтар" разрешена ещё Горбачёвым, и мы не знаем, пока, за взятку какой величины. Для чего вооружены - увидим. Да, я понимаю, Ельцину власть отдавать не захочется, он сразу, без власти, будет отправлен под суд. И - армия... Нам известно, к Москве стягиваются армейские подразделения. По традиционной со стороны ельцинистов лжи якобы на уборку картошки. Сам Ельцин объявил на весь мир - им начата артподготовка. Ездит к армейским генералам, с ними пьёт водку, чины, вы правы, раздаёт ему нужным, подкуп проводит где повышением жалованья где, действительно, обещаниями не дать ход уголовным делам по разворовыванию армейского имущества. Провокации готовятся в открытую. Ложь о нас, о депутатах, льётся двадцать шесть часов в сутки при двадцати четырёх природных часах. Нам известно, в среде депутатов ведётся определённая работа по расколу депутатского корпуса, тоже через подкуп деньгами, обещанием министерских должностей. Мы не пугаемся. Нами тоже проводится своя линия на сплочение, ситуация отслеживается и анализируется, делаются выводы.
       - У вас нет наглости, нужной для обмана. У них есть.
       - Значит, нам придётся выстоять, пересилить. Народ поможет.
       - Забудьте? Поедемте в осенние леса, там красиво. Там нет пакостной лжи, людской злобы, жадных желаний украсть чужое, железноголовых карателей-омоновцев, генералов, высчитывающих, кому выгоднее продастся. Туда не приносят дезодорант зарабатывающие устойчивую валюту подлостью, ложью через печать. Природа чище людей и, как ей человеческие отравления надоедят, сама от нас очистится.
       Депутат промолчал, полуотстранённо разглядывая и свинец, Москвой-рекой текущий внизу среди гранитных стиснутостей набережных, и себя, в глубине собственной.
       - Самое страшное здесь, у вас в Москве происходит: отравление души смрадом предательства. Большевики предали своих партийцев, порастреляли, коммунисты предали всю страну, закончив горбачёвскую перестройку развалом СССР, бывший обкомовец, по большевистской традиции, предал российский народ, обворовав все семьи разом, затолкав в безработицу, бандитизм, в нищету, в самоубийства. Люди по России привыкли верить, что Москва - последняя надежда на справедливость, последняя защита от любой напасти, а чем обернулось и продолжается с горбачёвской трепотни, с восемьдесят пятого, уже, года? Откровенным разворовыванием государственных богатств самим правительством с созданием для их поддержки слоя приузаконенного ворья на должностях мэров городов, губернаторов областей, директоров вчерашних государственных предприятий? Полной потерей к руководящим в России? Такой же полной потерей самой идеи, умеющей сплотить государство? Обернулось нищетой доверявших, выброшенностью их на помойки самым натуральным образом? Ради того, чтобы Черномырдин стал одним из самых богатых в Европе? Чтобы жировали несколько сот самых наглых? Меня не затрагивали национальные проблемы, теперь же смотрю - почему русские в России, в своей стране бродят по помойкам, из-за нищеты не могут рожать, воспитывать, обучать своих детей, лечиться людям не на что в своей стране, а телевизионные евреи, припрятные за славянскими, кавказскими фамилиями, над нами издеваются? Почему предатели, снова продавшие свои коммунистические идеи за кресла начальников, продолжают править городами, районами, областями? Почему ворам раздолье, а работающему заработка на нормальную жизнь нету? Для чего через кинодерьмо американского производства детей в России приучают смеяться над русской армией, приучают к ругани, убийствам, скудоумию? Мы - проигравшие капитализму? Стараются уничтожить Россию раз и навсегда, если развалом России на отдельные участки попахивает? Ну, и как души человеческие восстанавливать? Соглашением с возвращаемым рабством, с работой без прав, за скудный заработок на богатого соседа? Или снова в бесплатный труд, в концентрационные лагеря? Несогласным с несправедливостью... Люди выбирают самоубийство, вы посмотрите газеты любого города, района. Нет в России человеческого для человека, для русского человека.
       - Надо бы скорее восстановить СССР. Надо вернуть прежние социальные гарантии, нашу силу, мощь.
       - Крепкое государство не есть обязательно СССР. Зачем после пройденного возвращаться назад? В России нет человеческого для человека, нет России для русского. Мы не хозяева в собственной стране. Я предполагать стараюсь: может, Ельцин прав? Делает труднейший поворот, а мы не понимаем? Но что мне понимать в полуголодной жизни? Что локомотив истории он топит людскими жизнями, и для чего благоденствие, когда самого человека нет? Когда человек предварительно уничтожен? Тут и конец любым моим пониманиям и сочувствиям его экспериментам.
       Депутат молчал.
       - Вы извините, - вздохнул Алсуфьев, полуоборачиваясь на хохот депутата Шабада, обнявшего за худую спину депутата Починка, водящего по стенам блудящими глазами, - я вас замучил, наговорил тяжёлого. Куда же нам со своими бедами, если не к выбранным нами представителям во власти? Но по самой жизни я вижу, власть в России не ваша, власть сегодня у обкомовских предателей-воров, сидящих в вельможных кабинетах. И это не те уголовники, что от отчаяния или по пьяной дури лезут в уголовщину. У нас мэр города строит своей частной собственностью за городом сразу три особняка с гаражами, теплицами, коровниками, свинарниками, банями, и по местному телевидению врёт каждую неделю, как с утра до вечера заботится о населении.
       А к воротам морга приносят умерших с записками, не на что похоронить. Люди испуганы безвыходностью, зато вельможные воры призывают потерпеть, неизвестно сколько и ради чего. Да, "а в комнатах наших сидят комиссары, и девочек наших ведут в кабинет." И очередной троцкинёныш-свердлёныш с двойным на всякий случай гражданством удивляется с телеэкрана: где плохое? ви вийдити на Твейскую, таки там кьясиво, мине ньявитьея. Знаете, что самое плохое у вас, тут? Что вы в один из дней с надеждой на собственную власть проголосовали за принятие беловежского предательства, но властью с вами Ельцин и за то не поделился, вас поманили да обманули. Люди живут, люди помнят...
      
      -- Глава 2
       Без принуждения любимая столица...
       Географически тот же город, бывший для русских прежних времён сердцем России, натекал на глаза каналом грязной, обшарпанной и замусоренной улицы, заставленной ящиками с бананами, ларьками алкоголя, налезшими на тротуары задами автомобилями, толпами нервно-злых людей, дёргающих за рукава куртки, предлагающих с наглым, требовательным нажимом проституток, валюту, валюту, акции каких-то обманывающих финансовых фирм, путёвки в Италию, на Канарские острова, устройства для нагревания воды, моментальные лотереи, - Алсуфьев продвигался коридорами, устроенными из живых грустных людей, без надежды на сытый обед продающих старые домашние люстры, книги, пиджаки, мясорубки, кофточки, стаканы, одеяла, пачки сигарет, пирожки, жареные куски кур, валенки с заплатами, обрезки досок, семечки, детские старые игрушки, стиральные машины, оладьи, папиросы, простыни, бумажные цветы, вязаные шерстяные носки, подшивки старых газет, пластинки для патефонов, электролампочки, комнатные цветы, кошек живых, пустые клетки для птиц, инструкции, как бороться с инфляцией, - в центре столицы России, стыдясь и жалея, Алсуфьев шёл как по рынку у себя в городе.
       "Надежда всех трудящихся мира" пропала в истории, он видел совершенно незнакомое, противоположное знаемому с детства. На фоне лиц измученных и лиц сытых, животно-безразличных, на фоне распродаваемых остатков жизни, подбираемых окурков, афиш с зазывами на вещания в Домах культуры колдунов, "магистров чёрной и белой магии", отксеренных полураскрытых ртов проституток, обещающих "весенние радости по телефону в осеннюю ночь", на фоне обрывка картона на шее несчастной "я жертва прокуроров и судьев-преступников Москвы, выброшена из квартиры, дайте на пропитание", целующихся педерастов сразу через несколько шагов, остриженных одинаково затылков мордоворотов, вшестером охраняющих дверь без вывески, через вонь курящих прямо на улице наркотические сигареты Алсуфьев изнутри услышал мелодию, спокойно отодвигающую срам бардака и никчёмности давними печальными, честными словами:
      
       В полях за Вислой сонной
       Лежат во мгле сырой
       Серёжка с Малой Бронной,
       И Витька с Моховой...
       А где-то в людном мире
       Который год подряд,
       Одни в пустой квартире
       Их матери не спят...
      
       Какой бы ни была в той, сталинской стране жизнь, мои родственники, узнавшие и лагеря, защищали Москву в сорок первом как столицу свою, - думал Алсуфьев, идя мимо митингующих людей какой-то партии. - Зачем защищали? Для лучшей жизни нашей, но её нет и нет. И - не защищать?
       Не защищать в России не бывает.
       Россию...
       - Ну, а вы лично, - перед рассеванием спросил депутат Верховного Совета, - вы, зная ситуацию здешнюю на сегодняшний день, что предпринимать намерены?
       - Я писатель. Я не сочиняю законы, указы, не обкрадываю народ от имени государства, по просьбе трудящихся. Я ни на что не намерен влиять. Делом русской литературы за века было со всею правдой записывать происходящие события, жизнь показывать такой, какой она есть.
       - Вспомните! Вспомните о партийности литературы! Свобода творчества, да, но Тургенев со своим Базаровым, но Герцен, пламенный Чернышевский, неистовый Виссарион Белинский, но боевая позиция Серафимовича, партийность, напористость Всеволода Вишневского! Наши современники, писатели-деревенщики вели за собой народы! Активная позиция глубоко партийной по сути литературы, по глубинному содержанию...
       - Извините, этого я наслушался на идеологических совещаниях до девяносто первого года, и в школе, с самого первого класса. Никого никуда деревенщики не привели, оказались хитрыми обманщиками, приспособленцами. Партийность для творчества навязывает продажность, проституцию духовную, партийность - кабала, тоскливый бег в двух оглоблях, а кабала творчество гасит. Единственная для меня активная позиция - сказать на страницах как думаю, и чтобы рот не успели заткнуть цензурой или пулей. В Россию за правду писателей принято убивать, не заметили? А народы и поводыри для них... Куда народы водить, их заранее принимая за дурачьё бестолковое? Сами разберутся, видя происходящее. Как-то получается в России, поводыри обычно обманывают... Знаете, мне тяжко сегодня оттого, что наводили нас, рассказывая годами басни о великой созидательной роли народа, что изолгались поводыри в очередном тупике и выхода из болота не знают. Нормальным-то людям сегодня некуда, иногда и жить становится не под силу, просто незачем, - среди разворовывания страны не у всех совесть за доллары продаётся. Живут на всякий случай... А в селе, в районе у нас, отец троих детей, - тракторист, днём, трезвый, включил трактор на ход, направил на бетонную стену и сам встал перед трактором. Достало человека? Кто объяснит, почему? И кому человек нужен сегодня?
       ..Рядом с охраняемыми дверями, устроенными из широких, длинных по высоте зеркал, под зеркальной вывеской "культурный центр Лариса" на голом не подметённом тротуаре сидела худая старушка, положив перед собой измятый обрывок газеты. Алсуфьев положил ей что мог, опять зная: так всем нищим помочь не получится и на одной улице.
       В квартале дальше, заслоняя проход в выставочный картинный зал, стояли четверо здоровенных мужчин в ливреях красных, красных башмаках, белых чулках на толстых икрах, мучного цвета синтетических париках, только нарядом, не содержанием лиц изображая высшее для общества людей светское собрание примерно восемнадцатого века. Заранее Алсуфьев созвонился. Требуемых за вход десяти долларов он не имел, а за спинами не смущающихся оплачиваемой глупостью лакеев появился Семён, московский друг. "Мой ассистент, президент ваш, ребята, предупреждён", - вталкивая слова в фанерные лица охранников-слуг, из-за их спин протянул руку и убедительно продёрнул Андрея под яркость люстр.
       Ярко люстры горели в прихожей комнате, заставленной высокими, без стульев столами, пепельницами, винами, водками, едой на них и на прилавке буфетчиц, а за отгородкой было помягче освещение и паркет переменился ковровым покрытием на всё пространство зала. Тут стояли, прохаживались узкие телами девушки,- настойчиво показывая себя, и широкие телами пожившие бывшие девушки, - их противоположности, похожие на мужчин одеждой и поведением, и их противоположности с подкрашенными скулами и веками, заглаженными на головах волосами, собранный, перехваченными женскими цветными резиночками в хвостики, в хвосты до середин спин, - женщины с зелёными, сиреневыми волосами с крупными перстнями, надетыми по несколько на руку, - их противоположности с кольцами в мочках ушей, с их ужимочками, в широких штанах, не сильно отличающихся от юбок и обозначающих то ли отторжение элегантности, то ли демократический стиль, а смешано - бабизм.
       - Кротовая подземность, - отметил Алсуфьев, ничего не показывая им глазами, лицом.
       Там и там виднелись дорого одетые в долларовое почти старые, куда-то недавно "ведущие" как-бы поэты и как-бы прозаики, книгами неизвестные но и начальники, разделители денег, санаториев, квартир, подмосковных и приволжских дач, наград полуисчезнувшего министерства писателей, денежно растащенного ими же, и как бы сценаристы, режиссёры, критики, актёры, но и начальники, разделившие между собой блага полурастворившегося министерства кино, напившиеся разноцветного алкоголя, наевшиеся дармовой буженины, сосисок, овощей, бананов, бутербродов самых разных в прихожей комнате "по приглашению на презентацию", - вблизи неожиданно подношение, устаревшие, как вещи на барахолке. Там и там поддерживали подбородки руками, выставляли памятниково одну из ног вперёд, отводя плечи и толстые, разные неэнергичные тела назад, причмокивая, кивая немного, при отсутствии его этим означая глубокомыслие.
       Показывающие себя, осматривая, прижимая, целуя других, стоящие, бродящие по залу разглядывали картины художника, привезённые из Гамбурга, и по восклицаниям, цы-цы-каньям, киваниям, гладяниям себя по предплечьям оценивающими выпирающе почиталось: художник, бывший москвич, конечно же "подвергавшийся здесь гонениям не за спекуляцию иконами старинными, как писали в газетах, а по расхождениям идеологическим с ЦК КПСС", за два года накрасил картины в Гамбурге, и "сама географическая заграница дала ему выдающуюся точку зрения на так называемую русскую идею."
       "На европейском уровне живопись," - говорили, - "на мировом," -внимательно поправляли, глазами проверяя, не обидели ли господ и госпож. "Центрично, гениально, отпадно, впечатляюще, крутее крутых наших, домашних, гениально, зашибисто, квазицентрично, гениально," - шелестело по ушам господ и госпож ото ртов госпож и господ, себя называющими так, и себя с закрытием обкомов КПСС назначившими князьями, княгинями, баронами, графинями, баронессами, себя отставившими от народа во дворяне без высочайшего на то соизволения отсутствующего в России, имевшего право титуловать царя.
       Гениальными назначались больших размеров коричневых тонов картины, напоминающие что-то о копчёном мясе, все показывающие квадратное лицо со ртом квадратным, круглым, треугольным, прямоугольным, стиснутым, кривым, стянутым в точку, расплющенным, а на месте глаз висели верхушки кремлёвских башен со звёздами, наверное так и означая какой-то "угаданный, наш, наш, демократический протест, высказанный пророчески, и высказанный касательно, я понял, касательно, не напрямую."
       Семён, попросивший "поговорим попозже" и зарабатывающий "долларовую шабашку", телекамерой снимал общие виды зала, автора картин, почему-то с удовлетворением и подчёркиванием называемом демократом, - автор, лысый до ушей и дремуче бородатый, позировал возле своих квадратных подобий портретов, - "на месяц, сам, сам говорил, сюда ровно на месяц он приехал посмотреть результаты перестройки, билет обратный куплен, а жить уедет в Европу, у него паспорт их, гражданство и их и нашенское, квартира из пяти комнат за границей и две машины, сам говорил, и жена новая в Гамбурге большой магазин одежды имеет, со здешней разводится, сам говорил," - узнавалось со всех сторон без вопросов. Под громкие хлопанья объявилась "акция в честь наезда на родные просторы".
       Московско-гамбургский вроде художник и вроде демократ разрывал красный флаг с серпом и молотом, бывший недавно государственным, сморкался в него, треща ноздрями и хрюкая, и засопливленными обрывками вытирал армейского вида ботинки, хохоча при безнаказанности, - садился перед своими квадратоидами на пол, вскидывая дремучую бороду и показывая грязный воротник белой рубашки, и Семён снимал, тоже присаживаясь перед ползающим между чужими ногами и чего-то объясняющим о "вхождении в медитационную струю."
       Алсуфьев разглядывал видимое, не судя.
       В воздухе выставочного зала возникали в росте и объёме телевизионные постоянцы, за взятки, что ли, не вылезаемые с экранов и называемые для всей России "творческой интеллигенцией" и непременно с разъяснительными наклейками "выдающийся, ведущий, лидер направления, всем известный, широко узнаваемый, живой классик нашего демократического направления." Постоянно читающий Алсуфьев не видел никогда книг названных поэтами, писателями, критиками-киноведами, не слышал от людей там, у себя, слов почитании в сторону трущихся друг о друга, целующихся мужчин по виду, здоровающихся по-мужски за руку друг с дружкой женщин, блудящими разглядываниями старающихся почтить узнаванием - узнаванием взаимным, - "известных всему миру." Одна из "широко известных" для моментальной узнаваемости, что ли, ходила в оранжевой с серебряными орнаментами кофте и исподних чёрных панталонах с кружевами внизу, рядом с противополовым в настоящем фраке, и водила лицом, выпрашивая внимания наркотично, как новую возбудительную дозу. Дрябло блестели беловатые ляжки, застаренные вмятостями, почему-то напоминая вялые жирные обвисшие щёки премьер-министра.
       В щелястом дощатом ящике, принесённом ливрейными лакеями, поставленном у главной просмотровой стены, топала копытцами, хрюкала настоящая свинья. Из-под ящика по ковровому покрытию потекла моча, и недоверявшие сразу убедились, свинья живая.
       - Акция! Акция! Готовится новая оригинальная акция! Кру-у-у-тая, на мировом уровне, - прошелестело ото ртов ожидающих.
       - Свинью обернут красным знаменем?
       - Не угадали, что вы, что вы. Красное знамя окунут в помои и дадут свинье сожрать!
       - Не уточните, предварительно свинью напоят водкой?
       - Почему же? Уточню. Её специально приучали сжирать красные тряпки. По контракту со специалистами-животноведами.
       - И животноведы в мире бывают? Безумно интересно...
       Похожий шейным галстуком-косынкой на Андрея Вознесенского шестидесятых годов, старик черепашьи вытянул шею из плеч и без слов разинул сиреневатый рот.
       Принесли и поставили стол, покрытый оцинкованным железом, и таз, под него. Оказавшуюся ростом не выше табуретки заверещавшую без ящика свинью подогнали, держа за уши и пиная, свалили на пол, подняли и бросили на стол в визги, отбрыкивания от ужаса понятого животным, воткнули в горло длинный нож, держали, воткнули по-другому, нож потолкав в ране, и, кровью переливая хрипения в таз, животное замолчало, омертвев.
       Забрызганные приглашённые показывали на пятна крови, буреющие на валютных пиджаках, платьях, кровь обрызгала мимо таза ковровое покрытие. Из убитого животного вытащили дымящиеся кишки и желудок, пустив по воздуху запахи парного, и, не опалив щетину туши, как делают в деревнях, не помыв снаружи и внутри, нарезали куски мяса с капающей кровью, со шмотьями кожи, торчащей грязной щетиной, - сложили на лакированный расписаний цветами жёстовский поднос, пошли обносить и угощать стоящих вокруг. Алсуфьев отошёл подальше, скрывшись за снимающим Семёном.
       Не верилось, и смотрел.
       Автор прославляемых квадратоидов окровавленными руками подавал каждому кровавый дымящийся кусок мяса, переломанные кости, проповедуя выкриками значение акции:
       - Мы жаж-да-ли нового мира! Мы искали подлинного! Наше обновление в возврате к неограниченному человеку! Откусим от самой природы! Станем сегодня первее первобытных!
       - Не забудьте лучший кусок отправить душечке, нашему милочке, нашему великому вождю демократии Гайдару!
       - Мы искали подлинного! Два куска запакуйте для Гайдара! Гайдар - гений демократии!
       Мясо разодранной свиньи начинали откусывать сырым и немытым.
       - Круто! Круто! Не в одной живописи он гений, что бесспорно, он гений в понимании самой природы!
       - Драгоценная, он гений новейшего осмысления истинности человека, Лидочка, моего и твоего спаренного предназначения!
       - Я мясо согласна откусить, а сало боюсь съедать без соли, от жирного стошнить может. Говорят, сырое мясо, свежее, круто поднимает сексуальную потенцию и обладает тонким ароматом ананаса, сорванного в жаркий полдень на теневой стороне джунглей?
       - А мне по вкусу... поцелуй анального отверстия...
       - Ты права, углублённо права и навела меня на углублённое понимание, мы - гурманы, ушедшие гораздо дальше предшественников, поедавших устриц.
       - Ты тоже гений. Я запишу твою яркую мысль и впредь за тобой стану записывать. Согласен? Исходя из убеждения, что ты гений, гуру, по-современному.
       - Господин режиссёр, госпожа супруга... Вы, сердечно, мило признаюсь, навсегда стали моим направителем, указывающим верный, выверенный жизненным опытом путь к экстраоригинальности.
       - Какая сука прислонила к моему плечу кусок мяса?!? Белый пиджак от Зайцева Славки, за доллары белый пиджак!..
       - Валерия Кузьминишна, не тратьтесь на внимание, он пьян вторую неделю, как обычно.
       - Бедненький, при коммунистах вынужден был скрывать настоящие мысли, был принужден написать подхалимский роман "Мой смелый, мой любимый генерал." Корабль детских маечек продал в Африку, пьёт, понимаю. Обещал маечки детишкам русской любимой провинции, нашёл поддержку в приобретении крупной партии, - целый корабль, целый корабль нагрузили... Пьёт, понимаю. Переживает, ему вовремя не дали раскрыть величайший талант романиста, и нынче ему самому стало некогда, бедняжке...
       - Капает, ах, капает...
       - А вы слизывайте. Свежая кровь обновляет функции поджелудочной железы, я попринимала, у меня поджелудочная железа... Потоки, подтверждаю я вам, потоки биологической энергии от железы направляю...
       - Извините, драгоценный, у вас возле губок продуктовая кровь.
       - За мясо платить просят?
       - Я узнавала, свинья офинансирована ценой билета.
       - Бо-о-о-же! Не увидела сра-а-а-зу! Сам, вот-вот-вот стоит, вот стоит сам... Бо-о-о-же! Я задыхаюсь, сам...
       - Разумеется, на остатках России создать ничего демократического невозможно. В этой, так называемой стране, исторически предвидится пустота. А Хасбулатова с Руцким надо уничтожить. Я даю им последний шанс, моя миссия в этой стране...
       - Господа, мы выяснили, художник был гением от рождения, его всячески преследовали с детства при тоталитарном строе.
       - Бедненький, он зарабатывал проводником вагона, вынужден был ездить в поездах до самого Ярославля...
       - Ужас! Четыре часа в пути?
       - Гений! Гений!
       - Евгений Александрович? Женечка, лично мне сырое мясо напоминает вкус шоколада без орехов, совмещённого, вы удивитесь, со вкусом... как сказать, я дама... со вкусом приостывшей спермы. Я не вульгарна, Женечка?
       - Верно, да, спермы неожиданного негроидного мужчины...
       - Простите, фамилия художника Яковлев? Он не сын бывшего члена, политбюрошника, ныне демократа Яковлева того, хроменького? Предлагаю означить новшество, открытое наши сегодня, чему мы свидетели, направление в искусстве, ознаменованное высочайшим эстэтизмом, термином яковлевизм. А художника Яковлева ввести в Политсовет Демократической партии с прицелом на пост министра культуры после прихода демократов к власти в России окончательно.
       - Мы от этой страны, от этой быдластой, погрязшей в пьянстве, мусоре, вони, хамстве, в чём там, не знаю ещё... мы от этой страны не должны ждать вклада в общеевропейский общий дом, в банк общечеловеческих ценностей, заверяю вас.
       - Господа! - застучал ножом по бутылке итальянского шампанского московско-гамбургский космополит, воспроизведённый под сжеванную свинью в гении. - Продолжение цикла акций, господа! Долой навязанные нам условности, господа! Глядите не отворачиваясь, вникайте, проникнитесь глубиной содержания, господа, и увидите отрицание условностей! За раскрепощение, господа!
       - Безумно гениальный призыв в его тосте!
       Называемый московскими газетами в начале горбачёвской перестройки авангардным поэтом стянул с себя рваный свитер, зажелтел под лампами дряблым прорисовыванием ребер алкоголика. Две девушки, вышедшие почему-то одетыми монашенками, застегнули на его шее толстый собачий ошейник с большим кольцом для поводка. Бывший неизвестно кем прославляемый стряхнул с себя штаны, свирепо взрычал и порвал на себе трусы. Госпожи напряглись любопытством. Подошедший довольной неторопливостью гениальным назначений прищёлкнул к большому кольцу карабин цепи, подёргал и потащил человеко-пса по залу, выкрикивая приглашающе:
       - Господа, истина найдена! Возврат истины! Истина найдена! Господа, возврат к истине!
       - Ну, что же? Акция удалась, акция мне импонирует, - высказывался какому-то корреспонденту стихосложенец, жировавший при всех последних правителях прежнего государства. - Думается, ошейник толстоват, но мы не знаем активности исполнителя, а сама акция в той части, с принесением жертвы кровавой, глубинно выстрадана творцом прекраснейших, прекраснейших полотен выдающегося нашего брата по творчеству... я о чём говорил? а, да... жертвы натуральной и, думается, акция и в продолжении однозначно понравится. Дикий контраст! На наших глазах, когда белые сорочки выдающихся мужчин символизируют... красивейшие женщины... голый самец, ну, вы понимаете?.. я о чём? а... ошейник толстоват и наколенники, напоминающие спорт, кажутся лишними. Ошейник толстоват, это меня расстраивает. Переживаю, не секрет, переживаю. Исполнитель акции шею натрёт. Грубая натура самца, оцените?! Грубый ошейник, я понял, он прав, грубый ошейник, торс, голый самец, подлинная природа в естестве, а?!
       - Вы ощущаете возврат к цельности мира, ощущаете единство с народами континентов, с народами, населяющими земную цивилизацию?
       - О, да, да! Я ощущаю!
       Поддергиваемый, таскаемый на цепи специально злил лицо, заляпанное кровью совместно прожеванной свиньи, подскакивал, рычал, и, крутя, тряся подживотными подвешенностями, кидался на толкающихся в зале. "Чемпион! Долларовый чемпион секса!" - возопила женщина, перед ним уронившись на колени, успев дотянуться, схватить за мотающийся в подпрыгиваниях верный определитель самца. Человеко-пёс взрычал, цепью потащил назначенного гением за собой к выходу и на улицу и там, - смотрели через стёкла и, выйдя за ним, - прыгал на прохожих, рычал на проезжающие автомобили.
       В зале заговорили о подтверждении гениальности обеих.
      
      -- Глава 3
       - Андрей, опаздываю, поехали на следующую съёмку, - вешая сумку с камерой на плечо, повёл Семён к обшарпанной своей машине мимо наплыва престижных в этом году иномарок. - Кино снимаю, и сценам, милый друг, не удивляйся. В принципе, мусор снимаю, а чем гнилее - тем больше платят.
       - Семён, ты занимался исследованием творчества Тютчева, книгу дописывал. Зачем тебе сошедшие давно и навсегда с ума?
       - Друг милый, мне с семьёй надо выживать. На бензин зарабатывать на продукты, оплату квартиры, на жизнь, на жизнь зарабатывать. Бананами в ларьке торговать не умею, друг милый, совестно мне торговать, а то ли противно? Не пойму. А семью кормить, кормить... Сам видишь, система пошла - волка ноги кормят. Научные институты пустили на разорение, какой Тютчев? Издательский сектор закрыт. Как у тебя в провинции - ведать не ведаю, постепенно расскажешь. Исследование о Тютчеве не напечатать под обложкой с голой мадам на ней, Тютчев - высокое... Нашло на нас время жлобов с двумя прямыми извилинами, не до высокого им. Ха-ха, дожили! Раньше нас цэкушники со Старой площади ценными указаниями о партийности и организующей роли литературы планомерно придушивали, - сейчас они, переназвавшись в хрен знает какие партии, украденным финансированием культуру придушили напрочь. Милый друг! Мне подсобнее заказную дрянь на кассету снять, не скупясь платят. Свадьбы дорогие наматываю, дни рождений новых лабазников, презентации, сам ты видел. Было на прошедших днях, приехал из Бельгии старик, владелец фирмы, решительно разнузданный мужчина. Наши дельцы его облизывали, контракт ладили. Астраханского осетра длинного бельгиец съедал в ночном ресторане миллионеров, за стриптизом наблюдая, зажелал поиметь русскую девушку прямо на подсвеченной сцене между стриптизерами и наших подхалимов приглашал на групповую. Платят, платят и за то даже, - снимал я по их просьбе специально, - выпил он полный стакан, наш, гранёный, нашей водки и рухнул рожей в блюдо с закусками.
       Забитая вывесками и днём светящимися рекламами иностранными, по сторонам укатывалась назад Москва девяносто третьего года.
       Отсоединившись от мчаний и быстрых остановок многорядным автомобильным стадом перед перекрёстками, в центре города они нашли дом с детства знакомый деревенскому мальчику Андрейке Алсуфьеву по почтовым открыткам, по кинохронике устойчивым символом величия Советского Союза. На стенах виднелись каменные, литые мемориальные доски с профилями, барельефами, фамилиями военных, учёных, коммунистических деятелей, при и после Сталина провозглашённых выдающимися, народных артистов, моряков, довоенных лётчиков и полярников тридцатых годов.
       Возле лифта в подъезде пахло человеческой мочой.
       - А поверь, милый друг Алсуфьев, до конца кремления Горбачёва Михаила Раисовича ибн Максимовны в подъездах сидела охрана в штатской одежде, вежливая, лишних не пропускающая, ковровые дорожки на лестницах с первого этажа пылесосили и с перил пыль вытирали, я видел, - пожалел Семён. - Ох, милый, всюду хаос наступил. Булгаков правильно в "Собачьем сердце" сказал, на кой хрен революция, если мочатся мимо унитазов. Новых хозяев дороги к светлому будущему для начального образования пора мордами в унитазы совать, может они дрессируются?
       В квартире посаженый к стене, свободной от панорамной съемки и заставленной стульями с набросанными куртками, сумками, из-за включенных осветительных ламп и передвигающегося с камерой Семёна Алсуфьев смотрел, как на страницы неизвестной и ненаписанной книги. Он узнавал видимое посторонне, не нервничал, не морализируя, - нейтрально узнавал. Писатель не делает постороннее...
       В большой комнате, изображающей деловой кабинет русского бизнесмена - русское означал портрет Ельцина на стене, - был письменный стол с компьютером на крае, с парой телефонов, стояло кресло с высокой, как в телерекламах, спинкой и, по американской моде, присутствовал трёхцветный флаг, назначенный Ельциным быть государственным и не узаконенный. В кресле директора фирмы сидел из обращающий рекламно-телевизионного русского бизнесмена: чистая белая рубашка, чёрный галстук-бабочка, цвета переспелой вишни пиджак, дымящая сигарета "Мальборо", только что причесанная голова и сделанная гримом розовость щёк.
       Показывая похожесть на мыслительную работу лицом, называемый здесь режиссёром-постановщиком высокий, в рыжем старом свитере с дырами на локтях и белом новом шёлковом шарфе, длинном, тонком, лежащем вокруг грубого воротника старого свитера, - богемно? или рэптильно? - озабоченнейшим голосом объяснял другому кому-то:
       - А-а-агромаднейшая сложность, скажем так, состояла в условии заказчика фильма. В рамках заказа господина, заказавшего фильм только для себя, обязательным пунктом под номером один-три по подписанному контракту волосы внизу живота, скажем так, обусловлены категорически однозначно чёрного цвета с отливом в сторону ночи кромешной, в сторону печной сажи.
       Проблематично, вы однопунктны с моим мнением? Лариса подходяща по профессии, актриса, скажем так, однако цвет по отношению к пункту один-три не бросок. Светловаты, скажем так, а мы снимать будем сейчас и произвести покраску нечем. Я прозвонил уважаемому заказчику, внёс предложение произвести существенно-эротическое изменение способом обрития низа живота, а? Направить сексуальную пиковость в иную плоскость, а? Скажем так, и проблематично по причине отказа заказчика изменить условия контракта, вы солидарны со мной? А? А?
       Предполагаю, Ларису будем пользовать в сценах со спины и отснимая сбоку, а цвет волос Леночкиных в плане дублирования снимать в основных действиях и при крупных планах. Необходимо выделить, вы замечали, а? А? Груди по объёму и общему виду у обеих одинаковы, и, думается, в рамках вопроса дублирования грудей разница при просмотре фильма заказчиком не увидится. А? А? Вы полагаете?
       Проблематичной остаётся не найденость цвета волос, я переживаю, вы видите? Где взять печной сажи? Цветной фильм делаю, но несоответствие цвета волос нарушает контракт в пункте один-три. Вы гениально подсказали, пророчески, мы должны использовать дублирование и замену в сцене эротических, трагических оргазмом движений тел, сугубо при условии, когда в кадре не будет общего показа фигуры и липа моей героини. Виртуальность темы, важна восходящая линия виртуальности, спирально протянутая через фильм эротический, откровенный в половых сценах, и тем не менее идущий к проблематике высочайшей трагедии.
       Вы согласны? А? А? Трагедия отношений через оргазм русского мафиози и девушки полюбившей... Оргазм и физиологический, но поднятый до образности, до метафоры!!! Гениально? Найденным ходом через визуальную виртуальность, - гениально? А? Подтверждаете? Оператор на месте? Семён, вы гениальны. Ваша квитэсенция, ваша сверхзадача на сегодняшней съёмочной площадке - снимать всё подряд желательно крупными планами, позже я сам произведу монтаж, руководствуясь найденной для себя задачей визуальной виртуальности. Мальчики, втыкайте свет. Начали.
       Зажглись компактные ослепляющие прожектора. Куривший в стороне изображающий русского богатого мафиози лет двадцати сел в кресло директора фирмы и показал лицом выражение недовольства.
       - Фильм! - крикнул в сторону зашторенных дверей изображающий режиссёра. - Ваш вход!
       - Чаю? - сердито пожелал сидящий за директорским столом.
       Полуоглядываясь, смущаясь, ослепившись ярким светом, голостью своей, закрывая крест-накрест груди, к столу на высоких каблуках провихляла узкими бёдрами девушка лет шестнадцати.
       - Остановись! Семён, снимаем заново через минуту. Ты влюблена в своего шефа, ты входи гордо, показывай себя, как на конкурсе отборных красавиц. Видела, как водят собак на выставках хозяева? Деточка, весь свой экстерьер - на помост!
       - Экстерьером стулья и шторы в комнате называются?
       - Деточка, объясню вечером. Ты голая, ты вынута из обёрток. Ты гордишься фигурой, телом. Скромность изобразительна, правильно, для скромности груди прикрывай, входи и гордись остальным телом. В гордости виртуальность, воздевающая спиральность!
       Девушка повторила приход, сильнее вихляя узкими голыми бёдрами и облизывая красным языком приоткрытые губы, зардевшись скулами. Или быстро скулы подгримировав.
       - Чаю! - сердито пожелал сидящий.
       - Чаю нет, господин директор фирмы.
       - Я не директор, я - президент. Ты забыла предупреждение? Я - президент. Кофе! - капризно бросил карандаш на стол изображающий господина.
       - Кофе в офисе отсутствует, господин президент фирмы.
       - Тогда чем угостите?
       - Пирожным без крема, мой господин, вкус клубники со сливками,
       - Хочу, давай.
       Заведя ногу за сидящего, девушка скользнула ягодицами по столу перед ним, откинулась плечами на отведённые назад руки. Изображающий господина - снималось камерой, - часто задышав, положил её ноги на свои плечи, надвинул на скользкий столешнице тело на себя и, втискиваясь в белую круглоту ляжек, утонул лицом в промежности.
       Тела взаимствовались.
       - Остановись, Семён! - замахал худыми руками заимевший заказ на фильм для слишком богатого единственного зрителя. - Выключил? Звук и действие не пишутся? Меня осенило, требуется в сюжет врезать крутую добавку, У нас модно хаять НКВД тридцать седьмого года? А? А? Меня осенило. Она сидит как сидит сейчас, он отрабатывает начальную фазу сексуального контакта, ласкает у неё наиболее активные эрогенные зоны клиторно-губного направления, а снимать тебе, Семён, крупно, сочно, и тут входят остальные действующие лица из числа массовки в форме НКВД, от них звучит обвинение в аморалке, нам не дашь - двинем в лагеря на двадцать пять лет. Она клюёт на шантаж, выклянчивает гарантии свободы, они по очереди насилуют нашу милую героиню. Строем входят, правой-левой, маршируя, четыре офицера в форме НКВД образца тридцать седьмого года. Гениально? А? А? Вы согласны? А? И на передний план добавим рукав мундира с дымящейся трубкой с намёком на товарища Сталина, если нет похожего на него у нас. Сталкиваем тридцать седьмой год и современность. Виртуальность в подсознании зрителя оставляем, закладываем в подсознание, согласны? Отыскивается виртуальность через оттянутую на позднее, заднее, скажем так, наложение конфликта на сочность образа героини.
       - Я четверым давать не соглашалась, - не покраснев от небывшего рядом стыда, не убирая ног с плеч сидящего перед ней сказала девушка, наверное возможная для ролей красивых. - Ему давать плюс четверо? Так не договаривались.
       - По контракту, подписанному тобой с одной стороны, именуемой исполнительницей, в дальнейшем, и мною в рамках второй стороны, именуемым работодателем, ты обязана сыграть, пункт "а", цитирую, "показать лицом и остальными любыми частями тела", пункт "б", цитирую, "половые отношения с партнёром возбудительного направления отснимаемого материала." Офицеры НКВД добавляются в рамках изменения квазивизуальной выстроенности сюжета, ухода от наработанного в мире стандарта к пиковости с целью поиска вербальности.
       - Ох, сильно вы сложно придумали такое сказать...
       - Валютную оплату умножай мне в два раза, если непонятными словами объяснять умеешь. Пятерым не дам за ту же цену, у меня не резиновая из уличного ларька, не на батарейках работает.
       - Предлагается крутая еда и выпивка, водка "Кремлёвская", самая дорогая. В качестве компенсации.
       - Еда и выпивка - самое надёжное дело, - убеждающе объяснила остановленная сама себе. - Мне делать сейчас чего? Будете продолжение снимать?
       Изображающая скромную, но падшую "секретаршу шефа" перегнулась и, слушая наставления работодателя, лениво заразглядывала, как сидящий под её голыми ногами "шеф" что-то выискивает в стыдной закрытости под волосами бугорка.
       - Устроили базарную разборку и ко мне с бережным вниманием не относитесь, - жалобно посетовал изображающий богатого директора фирмы, между голыми ляжками девушки высунув лицо из-под её круглого живота. - Я из последнего терпения удерживаюсь для работы над ролью, я тоже работаю над ролью, я тоже работаю в образе и в образ вошёл, удерживаюсь, а по причине вашего базара могу сорваться и кончить мизансцену впустую под столом.
       - Нет-нет, - подпрыгнул на месте отыскивающий вербальность, прижимая воздух растопыренными пальцами к полу. - Оргазм крупным планом обязателен по контракту. Итак, наш фильм называется "Русская рулетка." У кого револьвер? Семён, вход её отснят? Стыдливый по сценарию, а? А? Сними крупняком патрон с пулей. Директор, ты вставь патрон в барабан. Револьвер к виску, крутнув барабан, и начинай.
       Повращав барабан револьвера и щёлкнув курком по пустой его дырке для патрона, изображающий богатого повалил изображающую принужденную отдать свою честь вместо кофе голой спиной на голый стол, поднял её разведенные ноги к люстре и перед внимательным глазом телекамеры начал натурально, что принято посторонним не показывать. По знаку работодателя пользуемая "шефом" запридыхала заедрыженной проституткой, завыкрикивала удивления, изображая оргазм и дёрганьями штурмуемого тела.
      
      -- Глава 4
       ..Жить, и зачем жить среди ненужного, зная ненужным себя? Среди... называемого жизнью?
       Вынуждено, биологически просыпаться, несворачиваемо, поездом по ограничивающим варианты двум рельсам со всем, что было, что знаешь... втягиваться в умывание, в полуненужность полудвижений, съедания питания для чего-то, и пробовать пойти погулять и не хотеть, пробовать хотя бы взглянуть хотя бы на афишу кинотеатра, открывать книгу ту и эту, переключениями каналов убирать с телеэкрана американские бандитские рожи, чего-то рекламирующих полуодетых и голых дур, идиотов, обещающих себе покупку экскаватора в ноябре и запчастей своему идиотизму в феврале, и не хотеть среди гнилостного их гнилого, не человеческого...
       День, был день... полушевелился день странный, как повёрнутый в обратное время: мутность вечерняя, ноющие сумерки с самого утра, оставшаяся теплота природная лета девяносто третьего года, протянутая в начатую осень, в недели сентября, затягивающие мирское дальше, в первые числа октябрьской багряности...
       И жить посреди людского распада, зрелости плодов осенних, распада страны своей, ожидая бестолковости вокруг постоянности и конца, распада собственного? Опять, при провозглашённой очередным кремлеводцем очередной свободе, имея только одну свободу, - свободу пустоты?
       Жить надо, потому что когда-то родился, потому что не сам себя родил, - жить остаётся потому, что умереть самостоятельно - не надо, нельзя. В стороне от несчастного случая, бандитской перестрелки на улице, в магазине...
       Жить-то оторвано от России, в России находясь, - зачем?
       Незачем и в воровстве узаконенном, в постоянном обмане людей государством участвовать.
       Или обманывать, или жить в обманутых, или... куда?
       Пойдешь направо - смерть найдёшь, пойдёшь налево - отраву встретишь, пойдёшь прямо...
       ..Ровная, ровная, дремотная пепельность дня под перламутрово-тихим, светящимся матовым светом небом, дня, согласно-ненужного для быстрого чего-то, для напряжений ума и тела, день - глаза трудно открыть, а может и совсем непотребно?
       А что-то утром ранним начиналось голубое, радующее высоко над крышами ясным, свежей блещущей голубизной влажнеющее, - ну в самом деле вымытая, влажная голубизной прозрачного стекла чашка, опрокинутая и круглотой прикрывшая сразу город с окрестностями, - блещущая и блещеньем радость посылающая голубизна за коричневыми повядшими листьями, готовыми стать землёй, за оставшимися листьями зелёными, посылающими из себя яркость радующую, за пурпуром и светлой желтизной деревьев, в осень отошедших, - была с утра раннего прощальная праздничность, привязка, привязка настроением за красоту...
       Настроением за радующее...
       И чего, чего искать хорошего в стране несчастной своей, от начала века двадцатого плещущейся в море злобы и убиения, растерзавшей и пахаря и царя в купели, называемой для неумных то Великой Социалистической Революцией, непременно для почитания с самых высоких букв, непременно с требованиями продолжать её традиции, начинаемые ограблениями, поджогами, убиения людей террористами, - то Коллективизацией, обернувшейся голодными поморами, - и всё посторонне, всё не природно для человека, человеческого в жизни хотящего... то Построением Светлого Будущего, то Перестройкой Светлого Будущего и Созиданием Общечеловеческих Ценностей, то крайний маразм, - Построение Социализма с Человеческим Лицом, - но под любым названием обязательно с убийцами, ворами, палачами в героях всей страны с называнием их именами пароходов, улиц городов, самих городов, парков, заводов, школ, обществ, колхозов, стадионов, сёл, метро, железных дорог, самолётов, крейсеров, стипендий... убийц, палачей примерами доблести в подсознание нормального народа, пропуском для любого к воровству, убийству, предательству, "раз им можно и за то такие большие почести"... - но под любым названием обязательно с угнетением самого человека, с убиением взрывами, выстрелами, удушениями на виселицах самих людей, приготовляемых к счастью, людей приготовляемой к всеобщему счастью страны, - а название уже переменено, а уже Демократия Великой выросла из навоза вчерашнего и взрывами, выстрелами - даёшь-даешь дальше, продолжением Великих традиций Великой Октябрьской, дальше и так же, как учено, как разрешительно с детства и с детства воспитано, как привычно, и отрицанием, замалчиванием умных, честных, талантливых, способных понять, плохое переменить на хорошее, и удушением петлями иными, пока без виселиц, и презиранием ума, совести, чести, правды, человеческого в человеке достоинства...
       Уничтожение в первую очередь людей, почитающих свою страну за мать-отца...
       Сразу прославляемой, сразу проклинаемой...
       Трудной... для человека.
       Для человеческого в ней...
       Вместо Отечества - государство: чугунные сапоги со стальными острыми шипами, направленными вовнутрь, в слабое перед металлическим и незаменимое никогда...
       Убийство, направленное в живое...
       В стране, через семнадцать лет после начала двадцатого века потребовавшей от человека праведного: убивай, грабь имущих, они тебя грабили. Неправедные на чужом не разбогатели, неправедными сделавшись, - испакостились невозвратимо в бесстрашии перед совестью отринутой, Божий суд выбросив, - так надеясь, - тоже.
       В стране, за девять лет до конца двадцатого века предательством начальников государства повторившей: грабь государство, оно грабило тебя, "так называемого человека из низов."
       В стране, то и дело отыскивающей, кого на кого натравить, кому кого грабить, обворовывать, насиловать, расстреливать, сживать со света голодом.
       В стране, с объявлением Великой Демократии в один день сумевшей обворовать весь свой народ.
       В стране, где начальники-демократы за пару лет оставили ошметки от государственной промышленности, государственного выращивания хлеба, государственной армии, - от самого государства.
       Отечество родное для родных вечно...
       Призвавшие грабить грабили первыми, присвоив себе по отдельному, оторванному от вчерашнего Отечества государству, И так же, по-большевитски отказавшись заранее от ответа перед кем бы то ни было за завтрашних убитых в грабительских давках по городам, городам, городкам и сёлам из года в год, в начатых войнах за делёж леса, нефти, алмазов, угля, пшеницы, металла, полей, рек, морей, гор, космического пространства, - за любое, что даёт деньги, деньги, - за сохранение в физическом собственном теле собственного отсутствия любви к своей стране, своей никогда не чувствуемой, - за пустоту на месте любви к человеку рядом, обыкновенному, не жадному и не злобному человеку, ищущему в жизни любви и доброты...
       Человеку, глядящему с отвращением на начальников остатков Отечества, ему посторонних, научающих, что именно угнетение человека человеком и есть великое, единственно верное достижение высшего Разума, Всепланетарной Оси Жизни...
       Начальников, никогда не видевших обложек, страниц, строк трудов самых умных за столетия людей, фамилии философов принимающих за фамилии врачей их секретной поликлиники...
       Страна - как телевизионные наборы кадров для одурачивания: стремительные прохождения в никуда, указания руками и резкими оборотами тупых лиц ни на что, уродственные ракурсы тел, асфальтные глаза пристальным разглядыванием ничего, бег, бег на месте, бег за собой с напоминанием себе о каких-то перспективах и достижении чего-то... чего?..
       Чего-то, чего-то, ни для кого...
       Другой матери не бывает.
       Родившей.
       Были зимы столбами закрученных метелей, звали зелёные, густые тёплой ясностью июли, приветствовались сколько раз повторениями начальных желаемых холодов осени, утекали ручьями пригревы вёсен, - круги повторялись и повторялись, но для человечества - зачем?
       Жили, и чем прибавились помимо еды обильной и барахла домами, мебелями, автомобилями, самолётами частными поиметь побольше, - смешное перед крышкой гробовой, перед кругами годов, на земле пропущенных сквозь себя впустую, и был и не был...
       А день настал, и серость из-за загороженного краями просторов земли натекала от низов на высотность неба, и далёкость прозрачности замузгивалась серовато-жухлой дождливостью, мягкой, убаюкивающей с утра, паутинящей желание чего-то делать, заставляющей полулежать притёрто в старом кресле, прикрывшись байковым давним истончившимся одеялом, не знать всего и постороннего, - немного читается нужная книга, видится законная роскошная осеннесть листвы, вздуваемой, шевелимой бугристостью жёлто-медовых свечений среди тусклоты, сырости, отражением дождя выходящей из крыш, стен деревянных домов, спокойных дремотной отмученностью от дел...
       Отделяясь от книжных, пахнущих давностью страниц, по воздуху комнаты зримо и прозрачно перемещались гнутые венские стулья прошлого века устойчивого порядка, кружевные салфетки, точёные стойками этажерки, мраморные чернильные приборы с крышечками на чернильницах и металлическими перьями на ручках для письма, офицерские орденские ленты, носимые через плечо, аксельбанты, красные отвороты генеральских шинелей, русские мундиры с твёрдыми стоячими воротниками, в комнате помещались извозчики на колясках, фикусы, пальмы в кадках, гимназисты в светло-серых мундирчиках, узкоталевые дамы с косами, на головах уложенными в напоминания кокошников, а на экране телевизора оргазмически стонала худоногая девка, размазывая по загоревшему животу, по грудям высосанное из самца...
       Жизнь, такое постоянное общение с временем настоящим, такое нужное пребывание в жизни ранешней, и от начала века девятнадцатого постоянное перемещение во всякий год до самого почти конца вена двадцатого, через книжные страницы встречаясь и беседуя сколько возможно с Лесковым, Ломоносовым, Боборыкиным, Гаршиным, Эртелем, Николаем Рубцовым, Ремарком, Буниным, Шаламовым, Осоргиным, и узнавая и пробуя узнать, что же хорошо для человека и где человеку хорошо, человеку, не рушащему живое и себя в жизни отрицанием совести бессовестного посреди. Во временной, всего лишь, жизни...
       Совсем в стороне от тех посторонних, ставших в России начальниками, самоуверенными, как всегда самоуверенны неумные люди, трусливыми, что обычно для лгущих, ворующих, по-большевитски плюющих на обязательный истории суд.
      
      -- Глава 5
       - Я, милый друг Андрюша Алсуфьев, живу как хочу, как хочу и нудных советчиков посылаю на Садовое кольцо, - душевно заговорил Семён, дверью квартиры отгородившись от остальной Москвы. - Мне один из моих институтских сокурсников внушал и внушал: неужели ты, Семён, не понимаешь, - самое важное в жизни - набрать денег и, пока возможно, купить особняк за границей. Не понимаю, говорю, зачем мне особняк за границей, чужой моему характеру и привычкам. Мне по душе читать Анатолия Фёдоровича Кони, о встречах его с Тургеневым, о толстом слое пыли на рояле в комнате великого русского писателя.
       Давай, милый брат, заварим и попьём свежего чаю? Я, милый друг, с неделю думал о толстом слое пыли как о способе остановки во времени. Пыль двух месяцев, пыль столетий... Ты, знаю, улавливаешь мои восприятия. Я прочитал, пыль тогда перестал стирать на телевизоре, он особенно много пыли собирает из-за электрического своего поля, и жену просил не трогать. Она не привыкла, милый друг, стирала. Она с нашим мальчишкой уехала отдохнуть к родным под Тулу, в деревню, милый друг, к коровьему настоящему молочку. У нас, видел ты, затоплены магазины гайдаровщиной, заграничными суррогатами, ананасами и киви, обезьяньей едой.
       А мы мальчишечку на картошку настоящую отвезли, на деревенскую, без химических добавок. У нас, брат, отравишься в пять минут дерьмом в красивой упаковке, случаи были. Каким-нибудь сливочным маслом, сделанным из нефти. Я себе покупаю пшёнку, гречу, зерно спрашиваю наше, греческое и израильское и близко не предлагать, гадость, подделка с голой сиськой на пакете. Отравления случаются, милый друг, старайся только наше, посткоммунистическое покупать, владимирская капуста надёжнее бананов.
       Типовая квартира Семёна выглядела просторно, - мебель стояла редко, давняя, шестидесятых годов. Книг было много, и лежали они стопами, при отсутствии полок.
       На кухне вдоль окна неожиданно для Москвы стояла от стены до стены широкая, настоящая дощатая деревенская лавка с подушкой в углу, под настенной лампой в стеклянном матовом абажуре. Приготовив чашки, чайничек и заварку, Семён, ожидая кипятка, вытянулся длинным телом на голых досках лавки.
       - Бери табуретку из-под стола, садись, Андрей. Я, милый друг, жёсткое люблю, на жёстком не заленишься. По шабашкам, по мути столичной понамотаюсь, вечером лягу здесь и читаю, читаю до позднего времени. Сейчас многие в алкоголь рожами поуткнулись до сизости. А я, брат, спасаюсь от уличной дерьмовщины русской литературой, мне Гончаров своими книгами не втемяшивает грубо и нагло: живи так-то, не то врагом объявлю, живи этак-то, не то Бога за тебя молить не стану. Читаю, Андрей, уплываю в сторону, и ярма ни от кого не надо, ни от шизиков политических, ни от педиков бытовых.
       Какие-то комментаторы из студии радио обжуливали народ, оправдывая очередную ложь государственного действия. Им, после ссылок на слова защищаемого, потребовалось подтверждение, и несвежим голосом Ельцина радио сказало:
       "В соответствии с указом президента, с сегодняшнего дня прерывается осуществление законодательной, распорядительной и контрольной функций съезда народных депутатов и Верховного Совета Российской Федерации. Заседания съезда более не созываются. Полномочия народных депутатов прекращаются."
       - Как вы слышали, - продолжил по радио проституирующий словом и совестью, - полномочий у депутатов в соответствии с указом господина президента нет, и, конечно же, конечно же, я подчёркиваю, пробующий собраться в Москве так называемый съезд незаконен. Допустим, не понимающая сути событий часть населения способна возразить: мы избрали депутатов и съезда, и, в том числе, принимавших участие в работе Верховного Совета. Мы, избиратели, имеем право на отзыв своего депутата и не делегировали это право третьим лицам. Тем не менее данной части населения следует понять и согласиться...
       - Выключи, - попросил Семён. - Дальше и без них понятно, согласиться надо с тем, что на данную часть населения плевать Ельцину Борису Дирижеровичу со своей компанией. Ха-ха! Музыкантами дирижировать умеет... В дымину пьяным, как в Германии...
       - Я не могу поверить, Семён. Несколько дней назад был в здании Верховного Совета, в нормальном здании, тёплом и светлом. Сейчас там - концлагерь в самом центре Москвы. Отопление, электричество отключены, машины с проектами не пропускают, вокруг здания позором перед всем миром колючая проволока, репродукторы орут песни о проститутках, "русские сдавайтесь" требуют, и рядами стоят дубинорукие каратели, не пропускают ни туда, ни оттуда. По существу арестована избранная народом власть.
       - Хрен с ними со всеми. Мне что Ельцин, что Хасбулатов с Руцким, хорошего ни от одной стороны не было. Банда перессорилась, за власть в очередной раз дерутся. Нет для нас надёжного государства через них, нет, пустое они.
       - Получается, Ельцин этим своим указом отказался от Конституции, клялся которую блюсти с благословения Патриарха Московского и всея Руси?
       - Ты верил? Андрей, милый друг, ты от секретаря обкома КПСС, лжеца потому, что в обкомы попадали после лжи, изворотливости, интриг, отказа от друзей, от убеждений, после показанного умения предавать, подхалимничать, не иметь своих мнений, мыслей, быть волком в волчьей стае и рвать живое мясо с боков бегущих рядом... ты от такого честности, почитания Патриарха захотел? Российскому народу наобещал и сделал? Повторить его обещания, начиная с готовности лечь на рельсы под поезд, если цены поднимутся? Для надежд, для веры в его достоинство он пустое место. Для прошедших обкомы коммунистов святого не бывает, ты помни, милый друг, из практической их большевитско-коммунистической истории: нет ничего, что могло бы остановить большевика, А большевика, захватившего в России царское место - да ему как муху раздавить любого за власть свою, свою, захватил и держи, держи.
       - Семён, ему надо было уводить Россию в сторону от коммунистов, менять политическую систему. Трудно, страшно вокруг, но, может быть, потерпеть нам надо?
       - Ты страну воспринимаешь своей, а они со страной как с проституткой: взял что хотел и забыл, кто такая. Терпеть для чего, нам? Жить станет лучше? Нет. Можно наворовать миллионы, сделаться богатым, дом иметь в сорок комнат вместо общепринятой квартиры, автомобили, несколько сразу, яхту, частный самолёт, заплатить за место и с космонавтами на околоземную орбиту слетать. Можно? Да, Чего только из самого себя делать? Чего искать в сорокакомнатном доме, в богатстве? Мы не первые, мы вдогонку за капиталистами брошены, и какой в том философский, нравственный, гуманитарный смысл? Мы все опущены в политику как в грязную лужу, ты вон ездил в Азию спасаться, по пескам бродил в одиночестве, людей, задолбаных политикой не видеть и издалека. Мир животных стал намного удобнее мира людей, у меня тоже часто желание возникает: не видеть рядом никого, только семья, только редкие друзья, остальное пускай вертится театром абсурда через мою телекамеру, но вертится в стороне, не сквозь меня. Сквозь меня нравящееся пускай проходит, возлежания Обломова на диване правильнее для жизни, мне интереснее, чем политическая тошниловка из телевизора и радостные для народа сообщения, кому вчера Ельцин подал руку и кому позвонил Хасбулатов.
       - Семён, я уезжаю от сегодняшней отвращающей жизни, я не принимаю многого из неё, а знаю, нам и до Ельцина, при Горбачёве, при диктатуре КПСС тоже было отвратительно, думающим и желающим найти своё, не толкаясь в стаде у общей кормушки.
       - Милый друг, мы сидим на кухне и говорим о политике. Традиционно для России, да? Мы из одной диктатуры, коммунистической партократии, попали в другую диктатуру, - партократов, побросавших партийные билеты и бросившихся гадить в окружающем нас пространстве в открытую. Лучше бы они себя на пенсии повыбрасывали. Не изменилось то, что, как и должно быть обязательно при диктатуре всякой, человек в нашей стране для государства - нуль. Кремлёвские оборотни в своих обкомах уж хотя бы врали: человек стоит в центре забот государства. Да, и кое-чего для людей делали, вон медицина была хилой не хилой по бесплатной, образование в школах, институтах. От обкомов отказались, пошли играть в открытую и в центр своих забот поставили доллар. Они нам диктуют, как жить, а мы с ними ни о чём не договариваемся, у нас нет права с ними договариваться. Бандиты, диктуют нам от имени нас. У них есть любые права и, само собой, любые возможности. У нас есть ими ограничение права и ими отобранные возможности, почему и получается: человек для нашего государства диктатуры - нуль. Государство угнетающее - ненормально для нормальных людей. А государство сегодня угнетающее, угнетает невозможностью по-человечески жить. Нам побыстрее от него уходить надо, отгородиться, уходить в сторону и подальше, в леса, как ты говоришь, по примеру старообрядцев, бегущих от чумы петровской государственности. Для начала - им не верить, не обольщаться затруханой идеей доброго царя. Собственно и идеи государственности у ельциноидов сегодня нет, и границ государственных, и флага, и, даже, Конституции, на сегодняшний день. По паспортам мы являемся гражданами СССР, живём в СНГ, зажравшихся генерал-полковников, до девяносто первого года командовавшими политруками, с радостью и хлопаньем в ладоши должны воспринимать передовыми борцами с коммунистами и с их собственным коммунистическим наследием, предателей страны числить в героях, осознавших общечеловеческие, нам неведомые, ценности, - страна абсурда, милый мой, страна абсурда, хочешь - празднуй государственный праздник Пасху Христову, хочешь - иди поклониться нетленному трупу Владимира Ильича, хранимым целым институтом на деньги, налогами забранные от тебя. Ха-ха! Не сумасшедший дом - пошире нам давай, сумасшедшая страна!
       Я в валюте недавно заработал много за одну ночь, по контракту не имел права делать копию и плёнку показывать кому бы то ни было, кроме хозяина, богатого заказчика из разжиревших на спекуляции. Отдых его снимал в закрытом ночном клубе, разрядку. Отличную разрядку получаю, говорил. Там, в клубе ночном, ринг устроен. Выходит на ринг женщина, голая, на талии один кожаный пояс. Садится на высокий табурет, раздвигает ноги, мастурбирует. Красивая женщина, красивая. И условие объявляется: кто её сможет выдрать хоть спереди, хоть сзади, хоть в какой позиции - приз пятьсот долларов. Она должна защищаться, предупреждают сразу, знает приёмы каратэ, ей разрешено кусаться, царапаться, избивать желающего изнасиловать, плевать ему в лицо. Кто за тайм в двадцать пять минут не взломает её оборону и под присмотром судей не воткнёт во влагалище собственный член - оставляет на ринге четыреста долларов и по приговору зрителей она имеет право помочиться на неудачника. Начинается состязание на изнасилование форой, с минета, и вперёд, имей, за что в других местах в тюрьму попадёшь. Деньги выбрасываются дурные, вокруг ставки делают на самца и самку.
       - И миллионы работающих на заводах, в школах, больницах, институтах по полгода без зарплаты...
       - Кому они нужны сегодня? Я говорил, человека в нашей стране для государства нет, заботой о нём. Нефть, газ, лес проще распродать, и проще прибыли в заграничных банках на своих счетах спрятать, чем заниматься переорганизацией рабочих мест.
       - Страна из одной превращается в другую, Семён. Наверное, надо перетерпеть, наверное, мы с тобой чего-то не понимаем?
       - В крайний день и свинья с неразвитым мозгом понимает, что её тащат на убой. Терпи, не терпи - наша жизнь, наше время уходит. Время, единственная в России единица, не изменяемая политическими долбонами инфляцией или ещё как-то. А нам чего понимать, когда жрать не хрена и крутись не крутись, милый друг, - честно, достойно в бардаке всеобщем не заработать? Почему я, кандидат наук, филолог, не имею больше возможности заниматься наукой, вынужден долларовое ворьё и влагалища проституток на кассеты мотать? Не умещаемся мы в диктаторском воровском государстве, милый друг, слишком долго плевать на нас хотели и плевали товарищи-господа-руководители, слишком умные мы, в ярмо не согласные влезать и их по Тверской-Ямской рысью прокатывать, о будущем детей и о своём настоящем не думать не хотим. Не умещаемся мы в сээнгэшное образование господ и холуев, мы, не господа и не холуи, мы, обыкновенные думающие люди.
      
      -- Глава 6
       В квартире попискивал телефон, прикрученный на самый тихий сигнал вызова. Семён читал на кухне. За окнами то ли хмурилось над запоганенной столицей, то ли капалась, скользила вдоль земного пространства мелкая мокрота. Положив ноги на что-то, улавливал теплоту толстого свитера, Алсуфьев полулежал в кресле, под дремотой прочитывая видимое ему и в цвете и в объёме, и перетекающим в печатные строчки на белом, новом листе.
       В подмосковной зелени высился этажами полусекретный комсомольского начальства дом отдыха, бродили по длинному крыльцу и в мраморном вестибюле приехавшие на - не знал тогда никто, - последнее в СССР всесоюзное совещание молодых писателей. Торжественно подводить итоги приехал начальник всех советских писателей. Собрались в большом кинозале. С первыми словами начальника советских писателей группа молодых поэтов и прозаиков заскандировала из зала:
       - Долой Союз писателей! Долой Союз писателей!
       - Вот те на, - удивился начальник всех советских писателей. - Мы разместили вас в прекраснейшем месте и дали возможность не только поработать, но и отдохнуть, мы вам оплатили дорогу сюда, обратно, кормили вас вкусно, надеюсь, мы вас решили принять в Союз писателей, а вы? Не пойдёт, неблагодарность - не пойдёт...
       - Долой Союз писателей! Долой Союз писателей! Долой закрепощение молодых писателей!
       - Замолчите. Тут у нас есть, понимаете, люди с крепкими плечами,- показал начальник руками пошире своих косо-опавших пустых плеч, - мы пригласим их, они сейчас наведут должный порядок.
       Он говорил смотревшим ночью тайно привезённые кассеты с подробностями избиений демонстрантов в Тбилиси, смотревшим, чего официально сразу после трагической ночи в Тбилиси стало запрещённым.
       - Долой репрессии в стране! Долой неволю Союза писателей! Долой цензуру и запреты свободы творчества! Долой надзирателей! Жандармов с позором выгнать из Союза писателей!
       В полусне, через время Алсуфьев перечитывал и удивлялся реальной действительности, видимой в той, отплывшей в архивы стране СССР...
       Темнело то ли в глазах своих, прикрытых дремотными тяжёлыми веками, тёплыми, то ли в небесности московской...
       Прочитывал движимое, цветное, объёмное, обёрнутое в запахи и перетекаемое в чёрные буковки, появляющиеся ниоткуда на белом новом листе, - прочитывал невидимое никому в книге, миру неизвестной...
       Надо же, была когда-то романтика...
       Романтика в стране, катающейся танками по телам своего народа?
       Живое - живым...
       Была романтика, и надо оттаскиваться от девяносто третьего года через прозрачность пространства и времени назад...
       Холмы красной земли, без травы, без деревьев, голой просторной земли в Азии с небом лимонно-пунцовым, и кто-то говорил о никогда не бывшим тут художнике Рерихе, человеке с непонятной культурой и национальностью, с непонятной нужностью русским в России - кто-то говорил, что Рерих здесь, в Азии, брал цвета для своих картин...
       Те красные открытые холмы никогда не делали путаницу для глаз и настроений, предельной ясностью...
       При неясных движениях изнутри, души обнаружившейся, желаний новых и путаных...
       Заложив ладони за талию, прислонившись выгнутой спиной к проёму раскрытой двери, поднятым коротким узким подбородком показывая нежность шеи, в электрическом позднем освещении стояла девушка, почти неслышно выпевая:
       Месяц кончается, март,
       Скоро поедем домой...
       Там март только начинался, но там чуть не весь город населяли приезжие, направленные на отработку после институтов, техникумов... Там тоскливо хотелось домой, в нежность, пребываемую этим вечером в неизвестно каком доме, а в нежности - чувствовалось, - так хорошо выживать среди боли непонятной...
       Горел поздний электрический свет, замягчивало состояние мыслей раньше выпитое вино, замужняя сестра, старшая, певшей, мыла после ушедших гостей посуду, муж наводящей порядок сливал из бутылок оставшееся, бурчал негромко, курил, предлагал всем выпить, и пили, и пил, сидя на низкой табуреточке, и снизу видел певшую более высокой, и более покровительственно, более взяточно взглядами накладывала желания свои изнутренние певшая, и муж сестры её, взгляд перехватив между куплетами, сказал дозволяюще-примирительно "да ладно, иди ложись с ним в той комнате, дальней," - подтолкнутые выпитым желания вырваться за обыденность давили, давили на всех, жена, домыв ложки, выпила ждавшее её в рубиновом бокале и поцеловала мужа на глазах сестры, поджав довольно колено под сдавленной мужа рукой широкой ягодицей, а певшая переступила, шевеля мягким широким тазом, придавливаясь ягодицами к дереву проёма, - с низкой табуреточки видел под белой полупрозрачностью блузки трудные в отсутственном удержании присутствующих обводы грудей, их двигающиеся шары, подтянутые лямочками лифчика кверху, настойчиво видел лямочки и кружева белого лифчика сквозь белость блузки, и фантазиями приподнимал короткую обтянутость юбки выше, надавливая ладонью на край живота своего, и обласкивался согласными взглядами её сестры, непонятно для себя улетая в другую сторону, - обласкиваниями, пристраиваниями через взгляды сверху самой незамужней младшей сестры, зачем-то заговорившей о доме материнском, о маме, о кровати в мамином доме с долгими лежаниями под толстым одеялом по воскресеньям...
       Затягивало с ней лежать под тем неизвестным и нужным тёплой нежностью одеялом, её ноги чувствовать, трогать не взорами, своими ногами, и знать не фантазиями, что под юбкой, что будет и бывает с женщиной, как ею разрешается и желается притрагивание к её грудям, затирания их в руки полностью, и полностью допускание в себя опасливо-нужным раздвиганием горячих, наверное, в сдвинутости выпуклых ляжек ног, - хотелось повторять про себя, - ног, настойчиво сидел на низкой табуреточке, настойчиво старался думать, какая она голая, какая она нежная и нежностью перешибёт, передвинет... отдавит непонятное внизу живота, от чего не получается оторвать руку, сразу врезается жестокое, - боль...
       Чувствовалась сейчастная требовательность алкоголя, убирающего, размазывающего ясность чувствования собственного тела, - протягивал руку и брал стаканчик, переданный мужем её старшей сестры, из пальцев её, пальцев, обалденно всегда имеющих позволение всегда, всегда трогать все скрытые места вот этого стоящего рядом, близко, недоступного, неразрешённого и полудозволенного тела, наверное умеющего забрать нежностью из тела, зажатого чем-то внизу живота, скрёб непонятной боли... рвущей...
       Смотрел на улыбающуюся интимным преднамерениям, на закурившую сигарету и прошедшую поставить на столик свой стаканчик, шире при проходке шевеля половинками твёрдо-высокого зада, завидуя ткани лифчика, видимого и сквозь полупрозрачность ткани и в расстегнутость верхних кнопок блузки, настойчиво видя и стиснутость, сдавленность кружевными чашечками шаров грудей, сводящих взгляды скатностью к охристо-ласковой наклонной долинке между ними, куда тянуло вертикально втолкать ладонь своей руки, удерживающей низ своего живота...
       Живот, - спрятано в старинном русском языке, - означает жизнь?
       Как-то удержаться...
       Хозяин дома курил и бурчал, снова направляя в дальнюю комнату, его жена, старшая сестра улыбающейся, глянула на младшую с жадноватой завистью, - "я один живу, у меня нет телефона и, кажется, что-то сильно не так с животом. Сейчас второй час ночи? Вы извините, подождём немного? Будет так же, - вызовите мне врачей?"
       Везла машина, делали предварительные уколы, в протянутой надолго ночи вырезали из живота воспалившийся аппендикс, и взывалось о нежности ненайденной...
       ..Дремалось, и от видимого под дремотой протягивалось нежное, и жалелось о неповторяемом, даже о невозвращаемом добром полусне-полувоспоминании. Из московского пасмурно-позднего неба сыпалась останавливающая желание идти по улице, оставляющая в сухости квартиры мелкая зависшая мокрота...
       Что-то сорвало в тревожность. Включил радио, нашёл не подцензурные зарубежные станции. Через репортажи прямиком с мест событий вздыбилось существующее рядом, вокруг.
       Сначала не понял. Вернулся в явь, подержав лицо под самой холодной водой.
      
      -- Глава 7
       - Семён, кажется там, в центре Москвы, произошло восстание народа?
       - Чего-чего? По речке к Кремлю "Аврора" приплыла? - зевнул друг, выглядывая со своей настоящей деревенской скамьи в столичное окно, показывающее предвечерие. - Не слышал, снова с броневика землю крестьянам и фабрики рабочим обещают? А-а-а-у-у, - зевнул глубоко, - снова в очередь за благами записываться и снова мы, труженики ума, ботву от редьки не получим. Обманут, гады. Мы нужны, когда власть берут. Попозже нас любые новые вожди придушат: умные для власти опасны.
       - Знаешь, что передают корреспонденты иностранных станций? На наших каналах классическая музыка, как при очередных похоронах усопшего генсека или при очередном кремлёвском перевороте. В центре города сразу в нескольких местах идут митинги. В здание Верховного Совета прибывают офицеры оппозиции. Распропагандированные часты из оцепления Верховного Совета снимаются, заменяются новыми, сразу неспособными понять, из-за чего началась заваруха. Противники Ельцина живой стеной перегородили улицу, где к Верховному Совету шла колонна крытых грузовиков с войсками.
       - Мы за кого?
       - Ни за тех и ни за этих. Мы - только бы люди не погибли. Омоновцы, рядовые, в день получают по двести тысяч, как корреспонденты передают, их офицеры вдвое больше. Ельцин обещает депутатам Верховного Совета, перешедшим на его сторону, квартиру в Москве, по миллиону сразу подъёмные и работу на больших деньгах в каком-нибудь министерстве. Да, вспомнил, - митингующих избивают, арестовывают, демократические заигрывания со стороны власти закончились. Начинается уничтожение противников ельцинистов. Дана команда, срочно освободить койки в больницах, целыми палатами. И камеры в тюрьмах. Как ты думаешь, - не начало новой гражданской войны? Надоело постоянно быть обманутыми, обворованными этим президентом, и народ кинулся в драку? Восстание? Новая революция?
       - Погоди, Андрей. Чай заварим? Кофе? Шут его знает, какая волна современной российской истории грядёт. В такой информации сходу, да разобраться... Политика хренова. Нет в ней места, дорогой, проблемам стихотворчества Тютчева, моего любимого. Как в девяносто первом помчат сейчас танкетками через троллейбусы, идиоты пропитые. Зевается и тебе, Андрей? Кофе сварим. Ха-ха-ха, ты видел? В музей революции большевиков наши новые революционеры, большевиков идеалы продавшие и предавшие, поставили разбитый танком троллейбус, в девяносто первом году. Ну, ну бред, ну не понять. Они свергали большевиков и прибавили экспонат в их же музей? Бред, не понять.
       - Надо бы как-то отделиться от хаоса настоящей истории, забыть для себя фамилии лживой публики, называемой политиками. И страну свою жалко, и заката солнца вручную не бывает. Забыть, уйти в сторону, в творчество. К своему делу.
       - Нуууу, творчество... Творчество - оно Олимп человеческого бытия, скажу тебе высокопарно, как некий пролетарский писатель Горький, пролетарским не бывший, по правде-то. Я только слезу пустить не могу, а у него получалось вслед за высокопарностями. Алсуфьев, милый друг, а почему памятник ему без слёз на лице? Стоял бы, слезами умилялся, водопроводиками незаметными...
       ..Творчество... - вспомнил Алсуфьев. - Во всякий день, во всякое время ночи, дня, года, во всякую погоду, среди безалаберности, напрасности, обид, смеха, грохота обыденной суеты что-то тихо, неожиданно отводит в сторону, и находясь в мире людей, видеть начинаешь мир людей посторонне, резче, не думая, что сам умнее всех, прозорливее, что умеешь только сам, чего в мире никто не сделает, - что-то отводит от суеты в непонятную сразу неторопливость, в самое нужное, единственное, - тут и начинается прохождение записываемых слов текста особо ощущаемо, с ощущением перехода их, самых точных слов, через кончики пальцев на краешек пера ручки, с видимостью сбегания слов с конца перышка прерывистой, искривленной закругленными буква-ми полоской, нитью в бесконечное, и держи над, пространством внизу, не боясь упасть с высоты неизменяемой, и не бойся, не бойся, природу за творчество безмолвно благодаря...
       ..В дверь там, в прихожей позвонили, ударили чем-то несколько раз нетерпеливо, наверное ногами. Семён посмотрел во врезанный широкоугольный глазок, сбросил две обязательные по бандитским временам толстые дверные цепочки, сдвинул, наверное из деревни привезённую кованую железную щеколду и открыл два замка, один похожий на гаражный, размерами и толщиной. Впустил стучавшего, назвал:
       - Логвинов, мой бывший сокурсник и с тех пор надёжный друг. Хорошее время, ребята! Случайных, в друзья набивавшихся убрало, самые свои остались.
       Пожав руку Алсуфьева, Логвинов, зажмуриваясь, приподнял и медленно убрал с головы беретку. Присохший, правее макушки на коричневых волосах белел обрывок марли с ватой поверх, темнеющей высохшим пятном крови.
       - Я бинт найду, - удивлённо пообещал Семён. - Где башкой угораздило треснуться?
       - Перевяжи, у меня дома бинта нет. Вчера поехал обстановочку посмотреть в центре своего города, как горожанин, - придерживал вату, прошёл на кухню Логвинов. - Поднялся из метро на "Баррикадной."
       - Так, - согласился Семён, делаясь лицом серьёзнее.
       - Вышел на улицу. Что такое? Помните, в тем местах, - обернулся Логвинов к Алсуфьеву, подставляя Семёну голову для перевязки, - ряд киосков по левую сторону площади перед станцией, по правой стороне люди с ящиков торгуют чем попало, но их нет а киоски заперты. Прямо сталинское высотное здание, и страшное, чувствую, что-то произойти должно. Народ толпится перед метро, улицы перекрыты, что ли? Стою, разглядываю. А с двух сторон перебежками выдвигаются омоновские мордовороты, к сталинской высотке, эти, в белых касках, они особо жестокие. Щиты, дубинки, пинки в ход, пошла молотьба без предупреждения. Ни "предлагаем разойтись, уважаемые граждане," ни-ни-ни. В атаку на безоружных, словно на учениях, и бить, всех бить, мужиков, женщин, стариков, детей. Всех без разбора, и лежачих. Мы откуда зверья такого дождались, а? После "человек человеку друг, товарищ и брат"? Су-у-ки поганые... А мне как? Знаю от другого метро надёжный проход к реке, был я за оцеплением у Верховного Совета, пиво и яйца перепелиные сопротивленцам носил, сидят они по ночам у костров. Куриных в магазине не было, купил им перепелиные. У "Баррикадном" не пронырнуть, костоломы резво на нас нажали. Они считают, нас можно бить, но мы не имеем права сопротивляться, мы хуже негритосов африканских, мы для них скот безголосый. Народ мечется на пятачке перед метро, у входа давка, только туда спасение, в метро попасть, а каратели избивают с жестокостью нанятых убийц, Фашисты, озверели, пьяные, а хари под касками наши, русские. Как мы, а? В одной стране росли, в одном городе?!
       - Рабочим в месяц по тридцатнику дают на безработицу, а им в день - сто. За сто купились, - согласился с продажностью соотечественников Семён.
       - Они озверели, били жестоко, и на улице, и в вестибюле метро, по эскалаторами вниз за последними убегающими неслись, Мне дубинкой, похоже, врезали, в толкучке не видел, чем они меня сзади. Знаю - они, мы кулаками отмахивались. Мужики, за себя не постоять - обидно. Я им скотина бесправная, господам демократам? Теперь и я, Семён, и я разный ответ покажу, есть чем.
       - Газовый пистолет?
       - Третий надёжный? - спросил Володя об Андрее, в глаза поглядев и второму, Семёну, и третьему, Андрею.
       - Без замечаний, - отсек сомнения московский однокурсник-гуманитарий.
       Логвинов вынул пистолет, потёртый, пользований и неопасно-обязательный... почему-то, почему-то в своей стране теперь понятно-обязательный.
       - В меня из боевого, из макаровского целился омоновец, достаточно. Понадобится, - первым нажать сумею, - кивнул, придерживая вату и марлю на голове, на крупный курок со вгибом, зовущим твердо вложить указательный палец и нажать.
       - Да что ты, мой друг Логвинов... бросай ты сердить себя! С этой самопальной артиллерийской установкой... Ну дали по башке, ну? Бывает, не убивать же в ответ человека. Бывает. Нас трое? Трое. На полочке в шкафчике припрятано? А мы проверим. А мы посидим втроем, бутылочкой настроение переменим. Друг мой Алсуфьев, писатель по природе и занятию, переменим настроение моего друга, московского артиллериста с пушкой в кармане? Орудие разрядить! Рюмки па-а-а-ставить! На троих разлива-а-ай! Товсь!
       - Ты чем занят был весь день, Семён? Ты ничего из потрясающих новостей не знаешь?
       - Я спал. Читал и спал.
       - В самом деле? - вынул сигарету, волнуясь, Логвинов.
       - Да, мой друг, спал.
       - Ребята, вы исторические события прохлопаете. Я специально за тобой заехал, попросить тебя взять телекамеру и поснимать потомкам на память. По российскому радио нагоняют истерию, врут в наглую о бегающих по городу боевиках Руцкого с приказом убивать мирных москвичей, а прорывается и правда через некоторые радиостанции. Немного я сам захватил, лично видел у Верховного Совета и сегодня, предполагаю, решительная будет у нас в Москве ночь.
       - Почему? Расскажи, - сел на деревенскую посреди столицы лавку Семён, посмотрев одобрительно и на Алсуфьева, за него - по-хозяйски и по-товарищески, - наливающего всем чай.
       - На самом деле не знаете?- Хана Ельцину. У Патриарха переговоры идут, Патриарх предупредил, анафеме предаст сторону, откуда первый выстрел будет. Анафема на Ельцине. Собрались сегодня люди на митинг на площади Октябрьской разрешённый раньше, как положено. У ельцинистов провокация за провокацией, разрешённый митинг начали запрещать
       Там депутат Уражцев за старшего был, народ в колонны построил и пошли к Верховному Совету массово. Море народа, силища, как поглядишь, тысячи шли, тысячи. Я не с ними, не за коммунистов, да ведь я и не за то, чтобы меня лупили жандармские рожи! И я пошёл. На Крымском мосту омоновцев раскидали по сторонам как котят, те цепями стояли против народной демонстрации.
       - Так. Дрались? Сдачи давали за издевательства прежние? По мордам натрескали продавшимся мафии защитникам народа? - спрашивал Семён.
       - Кому они на хрен сдались? Каски, дубинки поотбирали, щиты в реку повыбрасывали. Это омоновцы стариков упавших ногами забивают, иностранцы даже нафотографировали, на весь мир прославили позорников наших. Пораскидали их с пути и демонстрацией прорвали все оцепления, дошли до самого Верховного Совета и депутатов из ельцинского плена освободили. Семён, мы колючую проволоку и спирали Бруно на память резали! Только митинг возле Верховного Совета по случаю нашей победы над ельцинскими бандитами начали - стрельба из соседней лужковской мэрии. Первыми ельцинисты стреляли, анафема на них, на Ельцине. Макашов взял мэрию и приказал: выкинуть продажных чиновников к едреней фене! Не будет отныне ни мэров, ни херов! Убитые среди демонстрантов оказались, и раненые, а мэрию Макашов взял без единого трупа с той стороны.
       - Кровь... - горько сказал Алсуфьев. - Кровь в Москве началась...
       - Продолжается, - поправил Логвинов. - Избивали людей сколько дней? Забыли? У нас, в самом деле, что за страна? Что за демократия? Я выхожу в своём городе из метро - на, трах дубинкой по голове! Ни суда, ни обвинения, ни следствия! На, по голове! А с моей стороны нарушения общественного порядка, преступления нет. Старика щитами друг на друга перекидывали, веселились омоновцы? Кому права в стране отданы? Нам? Бандитам узаконенным?
       - И ещё видел чего? Чего знаешь? - спросил Семён.
       - Я, ребята, порадовался, омоновцы возле Верховного Совета удирали, оружие побросали и машины, автобусы свои со шторами. Со шторами, гады. Заволокут в такой автобус и бьют, и не видно людям.
       - Так власть в городе сейчас у кого?
       - Господи... Власть в Москве - власть по всей России, - уточнил напоминанием Алсуфьев.
       - Да! Да! У кого?
       Логвинов взмахнул руками, показывая полную неизвестность.
       - От Верховного Совета поехали на омоновских военных машинах телецентр брать, к народу обратиться.
       - Безоружные легко омоновцев победили, те и машины свои побросали... На провокацию смахивает, - поморщился Семён, подняв губы к носу. - Нам как быть, милые друзья?
       - Пойдёмте по городу, посмотрим. Телекамеру захвати, - напомнил Логвинов.
      
      -- Глава 8
       По времени ещё конец дня, а по густой началом осени темноте ночь, - думал Алсуфьев взбудоражено, - и непривычен каждую осень повторяемый острый холод, подступающий сразу с темнотой, и сама, темнота, обступающая на улице плотно, касающаяся, кажется, и щёк и глаз - непривычна, густая до первого снега, - он ляжет на землю и подвысветит затолканное тучами беззвёздное небо...
       - Семён, а ты замечаешь, - заговорил Логвинов, - за последние года два насколько редким у нас в Москве стало освещение улиц? Идём по самому центру как по деревне без фонарей. Тишина сегодня необычная, машин мало. И глядите, поразительно, милиции не заметно. Ребята, по-моему, вокруг пустота. Кто скажет, при какой власти мы сейчас живём? В какой по названию стране? Идём и не знаем, может новая власть СНГ и трёхцветный флаг отменила, и с утра новые законы печатать начнет?
       - Тебе, друг милый, от новой власти награда полагается, - подсерьёзно пошутил Семён. - За разбитую врагами голову.
       - Ты когда бинтовал, посмотрел? Швы накладывать не стоит?
       - Сама затянется. Ссадина, скользящий удар был.
       - Эх, за Крымским мостом днём тебя с камерой бы! Там вид был - идёт мощная колонна, руками впереди сцепились и с Уражцевым скандируют: - "Банду Ельцина под суд! Банду Ельцина под суд?" Мощно, в открытую.
       - Ельцину осталось защищаться, - сказал Алсуфьев.
       - А как? - обернулся Володя Логвинов. - Армия вне политики, Грачёв заявлял всей России, омоновцы разбежались. Народ на стороне Верховного Совета.
       - Тоскливо от чего-то, сам не знаю причины, - высказал глубокое Семён. Телекамера, сунутая за борт куртки, была стальной цепочкой прикреплена специально к ремню, чтобы не отобрали солдаты или омоновцы, кидающиеся на дорогие вещи. "Больше трёх не собирайся" за последние недели стало обычным для карателей, уже узнавшим, - их наказывать не будет никто, за неожиданное беспричинное избиение граждан. Никаких оков, границ для совести...
       - Я знаю причину тоски, ты пива хочешь, - пошутил Логвинов. - Я не зря веду вас именно здесь, близко магазин моего знакомого, круглосуточный. Хочу взять у него продукты для защитников Верховного Совета.
       Логвинов мимо узнавших его охранников провёл приятелей в кабинет директора магазина, в самом деле открытого.
       - Добрый вечер, Аркадий.
       - Здравствуйте. Перемены в политике, и ты начал ходить с охраной? - внимательно посмотрел директор магазина на оттопыренный борт куртки Семёна.
       - Зачем? Я никого не боюсь. Банка не имею, под заказное убийство не попаду. Мои друзья, телеоператор с камерой при себе Семён и писатель Алсуфьев Андрей, из старинного русского города. Народный писатель, народ его книги покупает, когда-нибудь и тебе подарит с автографом, да, Алсуфьев? Захвати в другой приезд, подарим.
       - Вы зашли выпить? Пива? Сказать принести? Водки? Вина?
       - Не хотим, сегодня пить некогда. Слышал, какая история в городе раскручивается? Мы к Верховному Совету идём полюбопытствовать, ты дай нам для защитников продукты, что-либо съедобное, варить им негде, у костров которую ночь люди сидят. Колбасы, сыра, консервов, печенья, да просто хлеба дай?
       - Я сам себе приговор писать не буду.
       - Как так?
       - У твоего Верховного Совета сидят красно-коричневые, Фашисты, лентяи, хамы. Возьмут они власть - меня расстреляют.
       - Ты помоги. Я замолвлю слово, тебя оставим. Других спекулянтов расстреляем, кто людей обворовывать приноровился.
       - Почему ты за Верховный Совет? Ты был известен как демократ, ты в девяносто первом году защищал Ельцина в том же самом доме!
       - Я защищал себя от коммунистических партократов, и в те дни верил Ельцину, Я сегодня, Аркадий, защищаю законность, мне не нравится желание Ельцина стать диктатором, выбросив нашу Конституцию.
       - Он освободил всех нас! Он правильно поступает, красно-коричневых надо добить. Сегодня надо работать, вокруг масса возможностей! Я пять лет создавал своё дело, я своё дело не хочу терять и готов встать на защиту. Вокруг масса возможностей разбогатеть, жить как в Америке, работай, развивайся как личность, открыты сто дорог, сто путей! Впереди громадные перспективы!
       - Ооо, Аркадий, не зря ты работал секретарём в комсомоле, хорошо выучил райкомовскую демагогию. Ты вспомнишь и те секретные райкомовские совещания, когда вы делили между собой, делал первичный себе капитал, комсомольские финансы?
       - Свидетелей нет. Это твои домыслы.
       - Свидетели не нужны мне, я видел сам,
       - И в итоге... расстрелять приготовился?
       - Да я не твой любимый Ельцин, я в людей не стреляю. Потребуют - вернёте украденное у людей.
       - Напрасно обвиняешь выдающегося руководителя России. Он совершил переворот глобального значения, мирный, он никого не застрелил в девяносто первом году.
       - А я тем более. Продукты дашь?
       - Врагам, защищающим Хасбулатова? Вы - коммунисты, фашисты, красно-коричневые, по радио весь день говорят, бандиты из Верховного Совета с оружием разбежались по городу, грабят ларьки, частные магазины, я вынужден был усилить охрану и несу дополнительные затраты, отнесённые к убыткам. Бандиты разгромили мэрию, наводнили город отбирают на вокзалах вещи у пассажиров, поджигают рестораны, насилуют женщин в подъездах и лифтах, раздевают на улицах молоденьких девочек, принуждают к мужеложству, вы...
       - И едят людей живьём, начиная со шляп и фуражек. Лужкова съели с фуражечкой, по радио своему брехушному слышал? Твоя, Аркадий, жизнь драгоценная. Я пойду, достану боевой автомат и на твою охрану встану, ты брехню должен внукам рассказать, донести, так сказать, до потомства. Прощай, драгоценный. Впереди сто путей, сто дорог, масса возможностей стать американским человеком, и мы пошли, воодушевлённые твоей комсомольской политинформацией. И вспомнил, оглянувшись на Алсуфьева:
       - Перед тобой современный русский писатель сидит. Как не стыдно, Аркадий? Запомнит писатель, напишет, в истории таким останешься для всех русских.
       - Не пугай моралью, мы не школьники в третьем классе.
       - Понятно, умеем жить, не стыдясь, Для людей я просил, не для себя. Мы пошли, скомандуй охране пропустить.
       - Логвинов, минуту! - слабо окликнул директор магазина, вышедший за ними в коридор. Семён показал глазами и движением подбородка, - наверное, решение торгового частника переменилось. Директор добавил, подойдя вплотную к ним:
       - У меня товар в подотчёте перед компаньонами, Логвинов, я не имею права на самовольное списание. Ты меня давно знаешь, ты, вдруг переворот неизвестно чьей властью закончится, вспомни, я в девяносто первом присутствовал на баррикадах у Белого дома двое суток, у меня справка есть с печатью, мы звонили ко мне домой вместе, родителям и жене моим встревоженным, ты вспомни?
       - Да я знаю...
       - Заверишь соответствующие структуры?
       - Тебе вредно радио слушать, особенно сегодня. Я в стороне от возможности принимать решения, войска НАТО входят в Москву.
       - С ума мне спрыгнуть!
       - Да-да...
       - А деньгами доллар будет?
       - Не знаю. Мы ушли.
       Перед приятелями раскрылся поворот на Тверскую улицу, широкую пустотой в сторону Красной площади, и при власти обкомовцев-демократов сумасшедше отмеченной рубиновыми звёздами башен Кремля. Лишним для мирного города, как в придуманном художественном кино промчался одинокий пятнистый бронетранспортёр. Невидимый за крышами, в стороне упруго и бессовестно по тишине, давяще прогрохотал двигателями чей-то вертолёт, наверное, особенно срочный при запрете полётов над центром города. Алсуфьев посмотрел наверх, над собой. На подходе к зиме ночь светилась игольчато отдаляющимися звёздами, кем-то забранными за самое дальнее небо.
       Что-то прощалось с земным разным миром, было заметно по ним.
       Что-то прощалось, отделившись от...
       Алсуфьев как-то поддерживал несложный уличный разговор с Семёном, с Логвиновым и таинственно, тепло думал, что была посторонне, рядом с политикой и лет сорок назад, и в прошлом девятнадцатом веке какая-то иная, далеко позади, какая-то просто человеческая жизнь, хорошая, отделённая от отравляющей политики, замечательная, если люди могли неторопливо и с лирическим восприятием наблюдать за поблёскивающими стеблями, зеленовато-бурыми, приречных кустов, за расположением и цветом октябрьских листьев на октябрьских ветвях ив, клёнов, - люди имели желание выходить ранним утром подальше от жилья к природе живой, собирая с трав на ноги алмазность начальных ночных морозов...
       - Поматерятся пару дней Ельцин с Руцким, выпьют кремлёвской водки вместе и власть поделят, ничего потрясающего не произойдёт, - сказал Логвинов Семёну, подводя свой край под обсуждение происходящего близко, на соседних улицах.
       - Глядите, у Моссовета народ тусуется, - потрогал камеру под курткой Семён, - Поди, митинг? Погладим на современную историю России взбаламученной?
       Не рабочие, не бедные по одежде люди несли к площади перед Моссоветом лотки с бутербродами, ящики импортного пива, водку, коробки с яблоками, бананами, кто-то требовал быстро прислать сюда передвижной тёплый туалет. Куда-то тащил жестяную пустую мусорницу популярный актёр кино, из брусков разломанной скамейки и таких же слабых жестянок для окурков бывшие советские ныне демократические прикормленные ельцинистами как-бы творческие интеллигенты строили смешное подобие баррикады, через него получилось бы легко перешагнуть. Семён вынул камеру и там, тут снимал. Жевали, выпивали, пугали рассказами об отрядах фашистов, вот-вот могущих с автоматами и гранатомётами прийти и "покрошить на куски подлинных защитников истиной демократии," - могущих "прилететь на боевых вертолётах и выстрелить по лучшим людям России боевыми вакуумно-бактереологическими и осколочными ракетами".
       - Господин военный! Вы - специалист? Вы нам поясните, с которой стороны строить баррикаду основную? Учитывая громадный опыт Парижской коммуны, нам думается, красные пойдут цепями со стороны Белорусского вокзала, стреляя из автоматов от живота, как подлые фашисты, не знающие жалости. Нам думается правильно, господин военный?
       - Красно-коричневые ограбили коммерческий банк, подкупили украденными у народа миллионами танковый полк! Шестьдесят танков идут на нас, но не мы основная цель! Основная цель - мирно спящие безоружные москвичи! Красно-коричневые решили утопить демократических москвичей, спящих в своих квартирах, в море крови!
       - Освободим Россию от русских свиней! - спокойно и громко требовала женщина. - Русские звери подняли руку на самое святое, на демократию! На наше святое право свободы от нелюдей! Они нелюди, они вне закона? Освободим окончательно Россию от русских свиней! Господа русские демократы, я уверена, вы понимаете правильно, свиньи не вы! Встанем стеной на пути красно-коричневого русского быдла! Коммунисты - вон из России! Россия наша! Россия наша! Скандируем, господа!
       - Скандировать нельзя, нападающие услышат, куда стрелять.
       - И нам придётся всем ложиться на голый асфальт? Коврики нужны, коврики для обороны...
       - Пиво открой, мне водку запивать нравится. А бутерброд с горбушей дай и один колбаской охотничьей.
       - Морская дивизия шла на Москву штурмовать банки, телеграф, вокзалы, помогать убивать мирных граждан на стороне Руцкого. По конфиденциальным, верным данным от источника с самого верха, дивизия остановлена под Москвой!
       - Извините, уточню. Не дивизия, а несколько человек ехали на автомобиле во главе с капитаном Остапенко, матросы ехали.
       - Откуда матросы под Москвой?
       - Арестовать гада! Дивизия была! Он - провокатор! Руцкист! Господа, сплотим ряды! Теснее ряды, господа! А ещё в очках и шляпе, а ещё интеллигент... Надо ещё проверить, настоящий ли ты интеллигент?
       - Душечка Гайдар подвергает себя величайшей опасности. Душечка, умненький, смеленький, умненький сильно, настоящий руководитель и душевный вождь народного восстания, нашего противостояния красной нечисти, поднявшей обагрённые кровью руки на святое...
       - Господа! Мы будем называться белыми? Начнётся гражданская война, господа? Предстоят отступления? А я едва-едва договорилась по обмену квартиры... С лоджией...
       - Конструктивное предложение? Моё? Надо срочно, экстренным порядком закупить десять тысяч проституток и напустить их на солдат частей, перешедших на сторону красно-коричневых негодяев. Проститутки, оплаченные стопроцентно вперёд, способом орального и традиционного секса дадут солдатам стрелять в себя сперматозоидами, удерживая их буквально на себе, принуждая, с учетом солдатского полового воздержания, к бесконечным половым актам. Разложение противника обе спечено, мы победим! Мы победим! Мы победим!
       - Признайтесь только мне, господин полковник, президент нас не оставил? Сугубо мне, - президент не укрылся в Канаде? Скажем, в Венесуэле? Исключительно, приватно мне...
       - Фидель Кастро послал на Москву воздушный десант, он решил отомстить и Ельцину, и Горбачёву! Высадка десанта в полночь!
       - Охотничьи колбаски доставили, но горчица где? Соус красный где?
       - Бесчеловечный изверг Хасбулатов подписал приказ о расстреле всех, присутствующих на нашем митинге. Списки наших фамилий перечислены в приказе, думал он засекретить. Документ у Хасбулатова выкраден нашими, внедрёнными в его окружение.
       - За доллары?
       - Что за доллары?
       - За доллары приказ выкрали?
       - Как не стыдно! Вы не провокатор? Наши контрразведчики работают по зову "все на защиту демократии," они милые, милые...
       - Путаны они? Голубые?
       - Хам! Вы пьяны, как красно-коричневый хам!
       - Бляяя, разоралась... Вить, пошли, от бляяя... Шашлык хочу. В пузыре осталось, Вить? Шашлык хочу, жарят бесплатно. Я защитник демократии! Мне шашлык бесплатно, говорили! Давай! Хочу!
       - Дорогие господа! Лапушка Булат Окуджава на нашей стороне, он требует расстрелять всех красных!
       - Господа, внимание! Таманская краснознамённая, имени Великой Октябрьской революции дивизия на нашей стороне! Ура! Ура!
       - Всё правильно. Я лично видел по телевидению, уважаемый Борис Николаевич Ельцин, наш дорогой всенародно избраний президент, лично пил боевые сто грамм с генералами Таманской имени Октябрьской революции...
       Переступив через мусор, обозначающий баррикаду, Семён затолкал камеру под куртку и попросил:
       - Идёмте? Посмотреть бы, чего возле Верховного Совета происходит. Неужели и там подобная истерика?
       - Слава героической Советской Армии, вставшей на защиту нас от проклятой Конституции! От коммунистов и русских бандитов!
       - Выражаю несогласие. Позор героической Советской Армии, не желающей ввязываться в политику, по заявлению министра обороны Грачёва.
       - Грачёва видели в дымину пьяным! Он предатель, напился в грозный для демократии час!
       - Я! Я услыхала призыв господина Гайдара и не смогла проигнорировать негативные события! Я пришла грудью встать на защиту. В женщину нельзя стрелять в гуманном обществе, покажите, где занять место на баррикаде, я грудью готова защитить дело и призывы господина Гайдара!
       - Хто? Хто? Бурбулис скрылся в немецком посольстве? Хто? Для меня говорите в самое ухо. Хто?
       - Охотничьи колбаски твердоваты... Нидерландские они? Бельгийские? Звоните в Кремль, пусть горчицу выдадут бесплатно тоже, героическим защитникам демократии, скажите в телефон.
       - Вот собаку, господин коммерсант, напрасно привели. Здесь не место для выгула собак, здесь нашими жизнями пишется страница героической обороны российской демократической идеи. Как? Собака выучена кидаться на нападающего? Тогда вы правильно поступили, ваша собака - боец! Медали имеет? Ух ты, видно за доллары покупали?
       - Долой патриотов! Патриот - самая позорная кличка! Долой нелюдей и убийц, собравшихся на стороне Хасбулатова и Руцкого!
       - Красно-коричневых и патриотов на столбы! Очистим наш город и всю святую Русь от патриотов! Очистим наш дом Россию от... русских плохих.
       - Да, от русских свиней!
       - Господа, нам нужно найти военных инструкторов. Говорили, скоро подойдут грузовики, и начнётся раздача оружия. Кто-то нам должен показать методику отражения танковой атаки с помощью оружия.
       - Мы победим! Мы победим! Я спрашивал космические силы, мы победим! Долой! Дайте бронежилеты! Прошёл слух, только что предлагалось груди защищать бронежилетами? Мы победим и будем жить как в Америке, сказали высшие космические силы! Патриотов-гадов уничтожить!
       Слушая истерику закодирования, выхлесты цинизма, злобы по отношению к русским инакомыслящим, приятели уходили от перепуганных и себя перепугавших "лучших представителей нашей России," вроде захвативших её и на самом деле отделившихся от настоящей России давно
       В стороне от суетящихся Москва ночевала тишиной октябрьского неба. Отодвинутое пешеходным расстоянием, отошло назад дурное кино, устроенное профессиональными заграничными и московскими политиками, продавшимися за будущие высокие гонорары "творческими интеллигентами", белорубашечными ворами, спекулянтами, несчастными зашельмоваными, таинственными людьми, бродящими по толпе бесноватых молчаливо...
       Такими теневыми, неафишными режиссерами-постановщиками обдуманного массового спектакля, тоже проданного политикам и оплаченного по самой большой цене заранее...
      
      -- Глава 9
       Глаза старались закрыться. И не видеть.
       Семён снимал видеокамерой, охраняемый постоянно внимательным Логвиновым. В фуражках, в шинелях близко ходили два милицейских сержанта с короткими автоматами, нервно удерживаемыми на изготовке к стрельбе.
       "Разве я так сильно хочу спать?" - пробовал определить свое состояние Андрей Алсуфьев. - "Я не могу смотреть, как человек нормальный, не как... Здесь надо стоять человеком безразличным, человеком опрокинутым, поменявшим нельзя на можно, защити на убей, сострадание на злобу, радость от самой жизни на ликование от смерти чужих, ликования от увечий людей, людей...
       Таких же людей, как я? Как Семён, Логвинов с разбитой бандитами головой, милиционеры? И как все на Земле?
       Я не хочу жить в такой жизни".
       Логвинов охранял Семена. Алсуфьев прижато понимал: долбёжность ритмирующих абсурдов учащается, достаёт до невозможности терпеть, надпропастны мост может не выдержать и провалить в безумие вместе со многими, и надо приравнять себя к пластмассовой бесчувственности видеокамеры.
       Проехав на попутной частной машине, они бежали сюда, к больнице, по улицам, по подземному переходу, и внизу, в пустоте, на фоне белой кафельной стены тоннеля стояла тонкая высокая девушка и играла на скрипке, для денег раскрыв синий внутри для инструмента. Абсурдное для замусоренного тоннеля просвещённое лицо, высвеченное изнутри изученной культурой, бывшее бы на месте в классной комнате консерватории, абсурдная в ночи игра ни для кого...
       - В городе стреляют! - крикнул ей Логвинов. - Уходите, убьют!
       - Меня убить не могут, - приостановила девушка смычок. - Моя мама умерла. Я обязана заработать на похороны.
       - Уходите, уходите! - махнул рукой Логвинов куда-то назад. - Они пьяные, омоновцы, изувечат и убьют, вы не знаете, скольких за вечер сегодня застрелили. Держите, спрячьте пять долларов и уходите!
       Они оглянулись на выходе из подземного перехода. Девушка стояла, наверное, ночной игрой надеясь заработать вдвое больше, как в других, нормальных странах.
       К пылающей всеми окнами больнице примчалась очередная легковая машина. Из окна правой задней дверки торчали ноги в спортивных штанах и кроссовках с сильно сношенными подошвами.
       - Вашу мать! Медики! Носилки! Сестра! Носилки! Каталку срочно подавай, твою мать! - закричал взвинчено выскочивший из-за руля обыкновенный москвич, добавив из сердца жёсткий русский мат.
       - Из Останкино? - проконтролировал подбежавший милиционер, придерживая автомат на наплечном ремне.
       - Братан, оттуда. Веришь, гражданских из пулемётов, из бронемашин жуть сколько поубивали? Мимо ехал, остановили, потребовали его сюда. Живот у него, нога... Дыра!
       - Документы у раненого имеются? Фамилию знаете?
       - Ты чего, братан? Парень без памяти, стонет, как не умер по дороге? У него дыра!.. Мужики, помогайте! - показал водитель рукой на пожилую медсестру, в свете фар бегом несущую окровавленные брезентовые носилки.
       Семён снимал. Алсуфьев и Логвинов вытаскивали с заднего сиденья беспамятного раненого, молодого, лет двадцати, - Алсуфьев очень боялся не тем движением сделать беспамятному хуже, больнее, - положили на носилки, и получилось, Алсуфьев поднял носилки сзади, тяжёлые с полуживым человеком, нес, почему-то видя старые сапоги санитарки, перебегающей впереди несущего за передние рукоятки Логвинова. Он знал, на носилках сегодня мог оказаться и сам, в безвластном городе стреляли без предупреждения то ли омоновцы с перепугу, то ли, как в Бухаресте при свержении Чаушеску, неизвестно откуда взявшиеся, не известно куда исчезнувшие после неизвестно чьи снайперы.
       Мимо других часовых с автоматами, военных, вошли в широкий коридор, в большую залу с несколькими столами. Блестели белые, выложенные кафельными плитками до потолка стены. Пахло мокрой одеждой, йодом, каким-то резким лекарством и, незнакомо, не сразу понятым, - кровью. Среди работающих врачей на столах лежали люди в плащах, куртках, обуви, свитерах, шевелясь, стоная, застыв, лежали и на каталках, и на носилках, поставленных на пол. В городе началась война армии с обеспечившим её жизнь народом, больничный приёмный покой превратился во фронтовой госпиталь, потому что привозили раненых пулями, взрывами, осколками гранат и снарядов.
       Два врача что-то делали вокруг мужчины, кричащего громко, хотя мужчина лежал лицом вниз, на животе, и за шагнувшим в сторону одним из врачей Алсуфьев непонято, в первую секунду, увидел кровавое широкое пятно, кровавую провалину на месте лопатки. По краю стола пробиралась и капала на пол кровь.
       - Что делает сейчас Даша? - зацепился Алсуфьев за человеческое, удерживая себя над страшным. Он вспомнил, над пропастью нельзя смотреть вниз, надо идти по узкому и вперед смотреть, вперёд смотреть, но тут пропастью остановилась смерть, выбирая этих людей и кого-то, лежащего с лицом закрытым, уже выбрав...
       После психопатной толкучки перед Моссоветом Семён позвал идти к Верховному Совету, поснимать сцены российской современной истории там, а двое прохожих остановили предупреждением, - началась стрельба, ходить по городу опасно, демонстранты от Верховного Совета поехали в Останкино требовать прямого обращения через телевидение к народу по всей России, - в Останкино ждали военные и демонстрантов расстреляли, а телевидение отключили совсем.
       - Чтобы людей по всем городам напугать, специально выключили, - понятливо сказал Логвинов. - Передачи можно давать в эфир не только из Останкино, это ельцинистская провокация. Теперь началась серьёзная драка за власть, народ пострадает, как обычно. И армия, значит, вступила в дело? Пустая цена заверениям Паши-министра, нейтрала херового, "армия вне политики, армия вне политики..." Попугай херов.
       К Останкино, выяснили, ехать поздно, и примчались сюда, в одну из центральных больниц.
       По обмотанной кровяным комом руке Алсуфьев не понял, есть ли кисть руки у мужчины, выведенного двоими, выбежавшими из принёсшейся иномарки. Рука мужчины показалась намного короче целой.
       Зная историю разных веков и разных народов, стрелами, мечами, ядами, пушками дерущихся за установление власти такого-то вождя над собой, Алсуфьев, не отворачиваясь от привозимых раненых и убитых, понимал, что за отлучение от власти убивают пробующих отлучить, что власть в самом деле берётся и обманом, и подлостью предательства, и убийствами тайными и сделанный на виду, но он помнил девяносто первый год, он помнил - к власти пришли демократы, то есть более честные, более разумные, более человечные потому, что пришли к власти на проклинании жестокостей правления коммунистов, на отказе от расстрела людей страны за их убеждения, на отказе от удерживании их в тюрьмах, концентрационных лагерях смерти за несхожесть политических взглядов, желаний, настроений, идеалов, - к власти пришёл президент Ельцин, в девяносто первом году перед всем миром российским, перед телерепортёрами всех цивилизованных стран просивший прощения над гробами трех погибших москвичей, защищавших его, над гробами их обещавший, - они - последние жертвы, а далее для русских в России наступит благоденствие, и не будет больше тюрем для политических заключенных, и самих политических заключенных не будет, и исчезнет из России навсегда атмосфера страха перед властвующими, перед карательными органами, сами карательные органы из России должны исчезнуть, и народу нужно немного потерпеть, а далее Россия станет сильной, великой, где каждому гражданину России предоставится возможность жить гордо, достойно, свободно, в справедливости и самоуважении к себе, в уважении со стороны вождей от Кремля до дальней деревушки в три домика...
       Там, у Моссовета, Гайдар призывал граждан встать на защиту демократии. Гайдар - в один день обворовавший миллионы людей по всей России, свободными ценами, преступлением, по существу. Министр обороны заранее улыбался в телекамеры и успокаивал: "армия вне политики." Став президентом, Ельцин поклялся быть гарантом исполнения Конституции.
       Конституцию Ельцин вышвырнул.
       Привозившие раненых и убитых обманывать не могли, у Останкино, безоружных гражданских людей расстреляли военные. Гайдар призывал защищаться, поднимал панику, истерию, под этот шум-гам вывез с Монетного двора миллионы и, один из вождей диктатуры, спрятанной за болтовню о демократии, со своими связями в Кремле не мог не знать о подготовке первого массового расстрела демонстрантов, рядом с которыми, ранеными и убитыми, подбирающие их не видели боевого оружия, его у них не было.
       Ещё не зная многих, многих фактических деталей случившегося, ещё не повстречав никого из выживших очевидцев и не услышав рассказов переживших смерть в одной из столиц, в мире не крайней, Алсуфьев, когда приехавшие военные отогнали от больницы, запретили снимать телекамерой, когда шли втроём по ночи, зная, в городе снайперы стреляют без предупреждения, заранее записывая "зверства банд" на счёт восставших, и особенно по центральным улицам идти опасно, - Алсуфьев придонно понял: власть, обокравшая свой народ, власть, начавшая на виду всего мира расстреливать своих людей, два года назад ее, власть, защищавших, - власть неприкосновенность свою, защиту народа потеряла.
       Кровавое воскресенье начала двадцатого века, бывшее в России тысяча девятьсот пятого года, повторилось кровавым воскресеньем в конце двадцатого века, в России тысяча девятьсот девяносто третьего года.
       Как нормальный человек, Алсуфьев больше не мог верить в добрые намерения убийц: министров, кремлёвских кабинетчиков, генералов армии, президента. Волкам - волчье, знал он по своему нормальному воспитанию, и что кровожадный зверь может перемениться в домашнее доброе, ласковое к человеку, защищающее человека существо - не верил.
      
      -- Глава 10
       Писатель Андрей Алсуфьев шёл по столице своей земли, своей страны. В затылке после полусна ночного, краткого, тяжелело, - с утра, раннего, он старался думать просто и о простом.
       Он вспомнил, сегодня четвёртое октября девяносто третьего года. Он вспомнил, вчера тянулась холодная, сырая воздухом ночь, напоминающая о подходящей зиме, о снеге, о успокоении, со снегами находящем на природу, на сёла, на города, на людей и всякую живую, живущую в природе тварь. Вчера холод, сырость, казалось и снег посыпется настоящий, а с утра над столицей голубело небо, чуть-чуть пролетали прозрачнейшие облака, не оставляющие и тени на высоких, монументальных домах, на буром окрасе октябрьской листвы...
       Природа простила произошедшее вчера здесь, - соглашаясь с хорошей погодой, сворачивал мысли в хорошую сторону Алсуфьев, - здесь успокоится, образуется. Может, не так уж много и убитых, и раненых у Останкинского телецентра? Может, господь Бог через патриарха Алексия замирит перессорившихся политиков и люди русские, гражданские люди и люди военные перестанут погибать в стране, прежде замирявшей другие народы?
       Ночью военные матом и однозначным направлением стволов автоматов от своих животов в животы стоявших рядом, напротив их, прогнали от больницы, им, как стало понятно, опасны стали свидетели. У Семёна пробовали отобрать телекамеру, она удержалась на стальной цепочке, прицепленной к ремню. Солдат вынул широкий нож и хотел перерезать ремень.
       - Мы работаем по призыву Гайдара, - враньём спас телекамеру Логвинов. - Мы поможем демократическим следователям определить виноватых.
       - Мне по ..., от кого тут торчите, - подошёл лейтенант, то ли вторые сутки не спавший, то ли вторые сутки пьяный. Посмотрел в упор зло, внимательно на каждого из троих и, остановленный лицами их образованными, что ли, решил добавить по-свойски:
       - Мужики, возле Останкино иностранных телевизионщиков положили наповал, полковник орёт матом по спецсвязи, так что из посольств иностранных на разборку приедут, а вас продырявят - разбираться никто не явится.
       - Так мы в своём государстве не защищены законами? - удивился Семён.
       - Мужики, кончай к ..... матери статью на меня искать. Сваливайте отсюда в два притопа, мой капитан скоро прибыть сюда должен, он говорить не захочет. Вы же не дураки, вижу? X.... знает что происходит, а свидетели не нужны, не просекаете разве? Я обернулся - вас нет. Так точно, спецкоры?
       "Вас нет" пришлось исполнять, нырнув за пролом в бетонном заборе и на следующую улицу пробираясь через больничный сад, через забор другой, мимо гаражей, ночной неосвещённый двор магазина, что ли, где спотыкались о валяющиеся ящики из-под бутылок...
       "Контактным способом снимаю сексуальное напряжение женщин в возрасте до сорока лет. Толщина и худоба фигуры значения не имеют. Звонить по телефону..."
       Алсуфьев прочитал объявление и отметил, что когда-нибудь такой пошлятины на столбах в российской столицы наклеено не будет.
       А чего есть ещё - он и придумать не мог.
       Его догнал мужчина лет пятидесяти с лишним, в куртке, беретке, похожий на научного сотрудника исследовательского института. Мужчина подравнял свои шаги под скорость Алсуфьева, заговорил, на виду выпрыгивающих из кузова военного грузовика солдат-автоматчиков почти не разжимая губ, почти показывая, что он идёт молча. Человек рассказывал, идя рядом, глядя вперёд, посторонне и скрыто рассказывал, как при оккупантах в кинофильмах о фашистах немецких, как в тюрьме под надзором, под угрозой быть избитым надзирателями.
       Солдаты выпрыгивали на асфальт мирного день назад города, выстраивались и с оружием убегали куда-то по команде офицеров. Человек говорил, слова его при сдерживаемой артикуляции слепливали фразы в одно непрерывное слово, без знаков, звуковых, препинания:
       -Ельиин-ночью-договорился-приехал-к-Паше-Грачёву-договорился-Вер-ховный-Совет-разбомбить-в-живых-защитников-не-оставлять-армия-занимает-город-где-больше-четырёх-на-улице-собираются-разговаривают-каратели-омоновцы-бьют-без-офипиального-обращения-всем-разойтись-кто-с-ними-говорит-указывает-на-свои-права-бьют-на-виду-у-всех-увозят-и-бьот-в-специально-подготовленных-камерах-откуда-крик- попавшего-к-ним-до-воли-не-долетит-суда-нет-конституционный-суд-тоже-разгоняют-снайперы-заграничные-стреляют-в-людей-в-солдат-чтобы-растравить-солдаты-знают-отвечать-за-убийства-не-будут-в-стране-анти-конституционный-ельцинский-переворот-Ельцин-делает-кровавую-диктатуру-с-помощью-беззакония-развязал-руки-Грачёву-Ерину-солдаты-и-офицеры-подкуплены-начнут-аресты-противников-ночью-у-Грачёва-было-совещание-Ельцин-там-был-договорились-закрыть-газеты-оппозиции-Черномырдин-на-стороне-Ельцина-проголосовали-за-расстрел-всех-народных-депутатов-за-аресты-инакомыслящих-передайте-дальше-русским-людям-правда-должна-дойти-до-народа-из-Америки-Ельцину-приказали-разбомбить-Верховшй-Совет-отчетом-перед-хозяевами-из-Америки-передайте-всем-честным-русским-людям.
       Мужчина пропал, свернув за бронетранспортёр, гудящий мотором у перекрёстка.
       Медово облитая солнцем, высилась башенками и иглистым шпилем гостиница "Украина". На асфальте под ней тоже стояли укрытые брезентом высокие, длинные военные грузовики, пятнистые бронетранспортёры, короткие бронеавтомобили офицеров, танкетки, и, швыряя сизые тучи сожженного горючего, мимо них грохотали, раскачиваясь, широкие, длинные пятнистые танки, выставив длинные стволы тяжёлых орудий. Горожане отсутствовали, и Алсуфьеву хотелось думать, - в городе снимается придуманное кино.
       Одинокая пожилая женщина с хозяйственной сумкой говорила солдату:
       - Я же тебя кормлю, я от своей зарплаты на армию подоходный налог отрываю. Армия народ защищать обязана, а вы что надумали, вы на кого наступать надумали? На матерей своих, на отцов? Да ты, милок, о стыде вспомни, ведь ты домой вернёшься, куда тебе после армии? Солдат отворачивался. Офицеры сгрудились возле радиостанции.
       - Господи, господи, господи, - крестясь, отгораживал себя от страшного мужчина впереди. - Господи усмири, господи усмири оружие взявших, господи напусти их на пути праведные.
       В кирзовых сапогах, старой рясе, шелестящей из-под короткого старого плаща, чёрной шапочке суконной, с тряпичной сумой, висящей на лямке через спину наискось, с белым примирительным флагом, древком положенным на плечо, шёл бородатый священник, не московского сыто-лощёного вида, глянувший на Алсуфьева непреклонными и нелгущими деревенскими пронзительными глазами.
       Священник шёл, размахивая свободной рукой, распространяя впечатление работающего трудную работу.
       Высокий угловой дом остался позади, открыв реку, и за рекой Москвой, за солдатами на ближней набережной Андрей Алсуфьев крупно увидел белый стенами, блестящий стёклами дом Верховного Совета России. Перед домом проносились бронетранспортёры, выстреливая торопливо, подловато как в спину, верхние этажи посередине Верховного Совета начинали гореть, коричнево-чёрный дым тянулся наверх, закрывая трёхцветный флаг, Ельциным назначенный флагом государственным, над, дымом раздувало и красное знамя, и ещё какое-то. На мосту дулами к дому Верховного Совета стояли танки и стреляли как на учебном полигоне, безответно, безопасно для себя выбрасывая вслед за вылетающими снарядами серые куски дыма. Война шла в самом центре города, и странным было увидеть, что возле боевых стреляющих машин, танков ходили и стояли гражданские горожане, безоружные, как безоружны всегда мирные люди в мирных городах. Несколько бронетранспортеров стояли конвоем перед зданием с народными депутатами, задрав стволы пушек, не стреляя.
       "Да там же люди, и некоторых я знаю... Да там власть, избранная народом России... Надо прекратить, - подумал Алсуфьев, не доверяя сразу глазам. - Надо прекратить убийство."
       Он стоял и думал, - Логвинов, бывший в расстреливаемом здании несколько дней назад и ночью ушедший туда, рассказывал, - кроме народных депутатов в здании несколько сотен женщин из обслуги, - поварих, буфетчиц, официанток, уборщиц, секретарш, продавщиц, в здании подростки, рабочие, обслуживающие лифты, столовые, в здании неизвестно сколько мужчин, подростков и женщин, пришедших защищать кто Руцкого и Хасбулатова, кто Конституцию, принятую народом и выброшенную президентом...
       "Разве они, от президента до солдата, не знают, что в здании Верховного Совета открыта и освящена церковь? - дополнительно вспомнил Алсуфьев. - Разве они не знают, по церковному помещению нельзя стрелять?"
       "Можно, всё можно," - попробовал Алсуфьев подумать за другую сторону, ради сохранения своей власти - любой ценой, - пославших военных воевать в мирном городе и не крепость, гражданское здание расстрелять так же по-большевитски, как большевики в начале этой власти расстреливали далее исторический, дорогой для всякого русского московский Кремль. - Можно и нужно смести с земли всех, всё, вставшее против нашей власти. Можно обворовать народ, задурить народ враньём, отказаться от Конституции, поддержанной народом, уничтожить физически народных депутатом, народ, защищающий депутатов своих, церковь, пробующую встать на пути, священников, всех уничтожить и все, сопротивляющееся нам. А немного погодя назвать это волеизъявлением народа, ведь учителя наши, большевики, всегда поступали так, любые преступления оправдывая волеизъявлением народа? Можно и нам."
       "Преступление за пределы хорошего не позволено никому."
       "Да, никому, кроме власти. У вас, у народа обозначены границы дозволенного. Народ - быдло. Народ не имеет права преступать намеченные ему властью границы. У власти границ нет. У власти преступлений нет. Власть в России не уходит в отставку, власть в России неподсудна весь век, в этом самая великая заслуга наших великих предшественников, наших великих учителей, начатых от самой первой ячейки большевиков. Мы - власть, этим сказано всё".
       Алсуфьев смотрел. Творилось бесчеловечное, чего, оставаясь в нормальном состоянии, знать не хотелось и знать оставалось, если другого нет и не происходит...
       Прижавшись спиной к бело-жёлтому автомобилю "скорой помощи", подогнанной к тротуару позади танков, вытянув руку в сторону расстреливаемых, похожий на университетского профессора седой человек декламировал, часто заглушаемый орудийными выстрелами:
       ..едина разве совесть.
       Так, здравая, она восторжествуют
       Над злобою, над тёмной клеветою.
       Но если в ней единое пятно,
       Единое, случайно завелося,
       Тогда - беда! как язвой моровой
       Душа сгорит, нальётся сердце ядом.
       Как молотком стучит в ушах упрёк.
       И всё тошнит, и голова кружится.
       И мальчики кровавые в глазах...
       И рад бежать, да некуда... ужасно!
       Защищаясь Пушкиным, читающий уверял себя в отстаивании истины, но стихи не останавливали танкистов, укрытых бронёй.
       К офицеру, стоявшему шагах в пяти от танка, обратился прохожий в кожаной миллионной куртке:
       - Ура, господа! Бей Советскую власть! Влепите коммунистам-фашистам, снарядов не жалеть!
       Офицер, стоявший спиной к расстреливаемым, отвернулся и от советника. Видимо он теперь мог смотреть только на танки, не в глаза людей, что противников, что выявляющихся союзников, поджигающих газету с крупной фотографией Хасбулатова.
       - Господи, усмири русское воинство! Господи, прости их, не ведают, что творят! Дорогие христиане! - кричала женщина. - Помилосердствуйте! Остановите кровопролитие! Русские вы люди, в конце концов? Бросьте по русским стрелять, Россию позорить! Господи, прости русское воинство, останови и вразуми!
       Танк повёл стволом орудия выше, выстрелил, наверху здания полетели оторванные куски стены, выше, к дыму пожара, делающего Солнце белым, голубиной тучкой взлетела какая-то документация, растягиваясь на отдельные, плавающие по горячему воздуху листки. Тускло-блистающим дождем сосулек со здания падали лопающиеся стёкла, из дымивших сильно окон по центру вырвалось уже кроваво-красное пламя.
       При попадании танковых снарядов отделившаяся часть толпы закричала "ура," подпрыгивала, задиранием рук показывая достигнутую свою победу. Они радовались расстрелу других живых людей, расстреливаемых без суда за свои убеждения нравственные, политические, за честность по отношению к избравшему их народу, за честность к себе самим, к своим товарищам, расстреливаемым за непредательство.
       О непредательстве Алсуфьев подумал ещё и потому, что кто-то кричал в сторону танков и солдат:
       - В "Божественной комедии" предатели сидят на самом нижнем круге ада, ребята, опомнитесь! Вас Ельцин делает преступниками!
       Люди подходили, как-то скучились, собрались одним желанием и сжимающейся волной пошли на танки. Рядом с тоже идущим Алсуфьевым говорили:
       - А чего бояться? Дальше России не погибнем. Убьют - в русскую землю честными ляжем, а дальше России нам жизни нет.
       "По-зор! По-зор! По-зор! По-зор!" - одним гласом выкрикивали презрение, облепив танки, ревущие двигателями, стуча чем попало по броне. Мужичок, страшного боясь, полез с танковой башни ближе к пушечному стволу.
       Отогнанный солдатами вместе с другими от танков, Алсуфьев огляделся и определил, что уже находится на другом берегу реки, протянутом перед самым расстреливаемым из пушек, пулемётов, автоматов зданием. И отогнанные от танков люди оказались между бронетранспортёрами, стрелявшими из задранных пушек по тем окнам, где пока не горело. Матерщиной и ударами прикладов солдаты погнали людей, ставших противниками в гражданской войне, длившейся вторые сутки, дальше.
       Сумасшествие, устроенное преступившими основной закон государства, не останавливалось.
       Невероятно громко для мирного города лопалось, трещало, звенело, грохотало, ухало внутри расстреливаемого высокого здания, наполненного восставшими и посторонними гражданскими людьми без оружия, и стенами треска, воя, грохота, окружавшими здание и невидимо стоявшими от его фундамента до пылающего верха. По воздуху над людьми, стоящими рядом с Алсуфьевым и в сторонах других, просвистывали случайные осколки железа, куски отрываемого взрывами бетона, мрамора, цвиркали пули. Ветром несло пепел бумаг, выбрасываемых взрывами и ими сжигаемых, показывая народу чёрные остатки человеческих мыслей о направлениях общественной жизни в России. Не подпускаемые близко восставшими, перед уничтожаемым Верховным Советом своей страны солдаты, офицеры, омоновцы не падали ранеными и убитыми выстрелами оттуда, где и для них придумывали недавно законы, и потому становились палачами.
       Горько воняло горящей синтетикой ковров, штор, кресел, стеноотделочных покрытий, налётами перекрываясь запахом неведомым, - горелым мясом, незнакомым по запаху, не мясом сгоревших животных, а дальше требовалось не догадываться, не опрокидываться догадкой ужасной в безумие...
       Почему-то из окна второго этажа вылетела оторванная от человека нога, босая, без носка.
       - Маруся, свежину дают по дешёвке, - трясся, показывая на упавшую ногу, человек с немытыми годами космами над спиной и мутными глазами юродивого, давно счастливо не понимающими действительности.
       Вдоль цепи солдат проходил священник с сумой через плечо, размахивая белым флагом парламентёра. Его отпихивали. Он шёл.
       - Утром бейтаровцы первыми на баррикады налетели на броневиках и священника другого первым расстреляли, вроде Виктором того звали. С крестом священник тот навстречу их пулемётам стреляющим пошёл, убили и колёсами его раздавили. Не убили бы и ентого, смелый он...
       - Правильно, церковники замирять дерущихся должны. Как у них сказано Христом? Не убий, а тут - глаза б не глядели.
       - Ельцин решил, что победил их колючей проволокой и электричеством отключенным, концлагерем сделанным, а они восстали. Лежмя лежали, а восстали. За то Ельцин и расстреливает пушками, и всех хочет убить.
       - Глаза бы мои не видели позора... Русские бьют по русским...
       - Владыка Иоанн, радетель земли русской, из Питера восставших благословил.
       - Что вы? Патриарх свергнет его, патриарх на стороне Ельцина, за убийц.
       - Проститутское он поведение показал, и вашим и нашим, блядское прислужничество. А мог кровь остановить!
       - Хрен бы ему миллиарды на храмы пообещали, теперь - дадут.
       - К Черномырдину ездили, прекрати, мол, убийство. Он до последнего приказал расстрелять, кто в доме, без свидетелей чтобы. И этот, курчавый губернатор Немцов кричал Черномырдину: убивай подряд не останавливайся, дорогой товарищ Черномырдин!
       - Анафема - на них...
       - Им по херу, они в Бога не верят. Ради дипломатии храмы на Пасху посещают, а свечку держат в правой руке. Которой рукой молится христианин? Правой? Они нехристи, антихристы-жидопродавцы...
       - Сейчас скажу омоновцам, чего говорите, - живо за кусты затащат и из автоматов вас положат.
       - Ты, сучка кучерявая... - зажали в груду. Бить не стали, но и "сучка кучерявая", бледная сильно, пропала, не раскрывая рта.
       Раненого пулей возле маршрутных автобусов, давно опустошённых от пассажиров и поставленных вдоль улицы, положили на металлическую решётку, оторванную от какого-то окна, и четверо с милиционером рядом понесли, ища машину "скорой помощи".
       Русские стреляли по русским, переживая позор за свою страну, постоянно помнил Алсуфьев. Увидев первых выходящих из расстреливаемого, пылающего Верховного Совета пожилых женщин, он окончательно понял, - жить нельзя.
       Пепел прежнего доверия лежал...
       "Но ведь я любил свою страну, и без любви жить? Я любил её разной, я хотел жить только здесь!"
       "В такой стране жить нельзя."
       Алсуфьев не знал, как не стать самим собой.
       До плеча сзади кто-то дотронулся.
      
      -- Глава 11
       Тихая между железнодорожными станциями Россия показывала посеребряные крепкими заморозками поля, тёмно-бурые леса, подошедшие опавшей листвой, оголённостью веток под самую зиму, и тянущиеся длинные тучи, наверное натаскивающие на себе не выпавшие пока снега, и машины не ездили между сёлами, станциями, и отдельные люди не замечались, хотя из труб печных шли дымы...
       Поезд проехал тянувшиеся весь день азиатские ровные степи, уральские леса, разбросанные по закругленным невысоким горам, поезд ехал теперь по настоящей географией и населением России.
       У Андрея Алсуфьева не получалось спать. Засыпая, начинал слышать выстрелы тяжёлых танковых орудий, видел спину молодого парня, отведенного двумя омоновцами в кусты и сразу застреленного в упор по приказу палачей, отменивших судебное разбирательство, видел убитых, лежащих на простреливаемой площади, девушку, раненую близко от него пулей пониже колена, священника с лицом, рассеченным ударом чем-то тяжёлым, железным...
       - Ты понимаешь, какие бы мерзавцы годами не гадили бы вокруг... Но я любил эту жизнь, если другая жизнь России не даётся. Ты понимаешь, жить больше нельзя, - сразу сказал Алсуфьев, когда возле Верховного Совета кто-то дотронулся до плеча сзади и он, почему-то не удивившись посреди кошмара, увидал глаза своего человека, человека, принимающего искренность и доверие, - Логвинова.
       - Но я верил и этим, и этим людям, и убийства для людей неразрешимы...
       - Пошли. Не время, писатель, не время рассуждать. Ты срочно нужен, пошли, - напирая на "ты," говорил Логвинов почти на ухо, очень тихо и так настойчиво каждым коротким словом...
       Через кусты мародёр тащил телевизор и ксерокс, сгибаясь над украденным. Логвинов, выдерживая спокойствие, провёл мимо, и провёл мимо застреленного омоновцами парня, - к ним присоединился третий человек, и приятель объяснил коротко:
       - Его называй Николаем. Мы вырвались из Верховного Совета.
       - Там раненые? Убитые? - не верил до конца Алсуфьев.
       - Не время, убитых много. Вокруг несколько оцеплений военных и омоновцев, Николая надо сохранить. Мы пойдём не по улицам. Если что случится со мной, ты выведи Николая на свет божий и увези подальше из России. Сегодня начнутся аресты, его ищут. Пошли.
       - Милиция! Милиция! Позовите милицию! - кричала какая-то сволочь из форточки высотного дома, закрывшего собой танки позади.
       Логвинов надвинул на место крышку канализационного люка, спустился вниз последним. Оказалось, до страшных дней он с разведчиками лазил по скрытым от горожан подземным тоннелям, и повёл по темени, подсвечивая иногда зажигалкой, в воде по колено, в темени, воняющей гнилью, мимо труб, рядами устроенных по сторонам.
       Где-то впереди и под землей стреляли. Возвращались, уходили в какое-то ответвление, переползая через узкозть поверх поперечных горячих толстых труб...
       Под землёй на ходу Логвинов рассказывал, - остаток ночи он пробыл в Верховном Совете. Ранним утром без предупреждения стрельбу, атаку первыми начали бейтаровцы, посаженые на бронетранспортёры Грачёва и Ерина. Штурм с самого утра показывало на весь мир американское телевидение, заранее выбрав удобное место для прямой трансляции. Танковые снаряды внутри здания от людей не оставляли ничего. Сколько погибших в Верховном Совете, пока точно не знает никто. Логвинов видел, занявшие первый этаж солдаты в грохоте штурма расстреливали восставших и штабелем складывали в комнате, похожей на туалет. Он видел раненого мальчишку лет тринадцати, видел, куда-то на сорванных дверях уносили казака Виктора Морозова, раненого в ногу.
       А Алсуфьев рассказал ему и человеку, названному Николаем, - на улице видел арестованных защитников Верховного Совета, их вместе с солдатами охранял тоже казак, одетый в форму чёрного цвета, в фуражке с красным околышем.
       Где-то Логвинов влез под самый люк канализационного колодца и приподнял крышку. Стояли автоматчики. Шли дальше. За слоями земли проносился поезд к станции метро.
       Во тьме, в сырости подземельной Алсуфьев помнил: не быть здесь, хотя бы чем-нибудь не помочь погубляемым - не оставить себе пути для света.
       Он помнил, - нет ни чести, ни совести, ни жалости, ни достоинства у всяческой швали, вырвавшейся с помощью доверчивого народа к власти в конце двадцатого века в России и под наблюдением через чужеземную телеслужбу чужеземными инструкторами головами, руками русских предателей устроивших на русской земле ниспровержение человеческого: братолюбия, порядочности, чести.
       ..Через ржавую железную дверку они попали из-под земли в котельную. У Логвинова дома отмывались, одевались в подходящее, быстро поели и той же ночью уехали в Азию, - Алсуфьев и человек, названый пока посторонним именем.
      
      -- Глава 12
       ..И вот... я дожил до тёплого, холодного первого снега, - увидел Андрей Алсуфьев свой русский спокойный город. - Снова снег, снова не оставляет на ладонях влажности, тёплый, сухой, почему-то именно тёплый в России... Почему он тёплый, и - холодный? Почему так мягко именно в России укрывает и крыши домов, и дороги улиц, и верхушки каждой досточки забора вдоль палисадника, и снегом любят играть дети? Почему дети доверяют себя чистоте, прилетевшей с неба?
       Чистоты не боятся...
       И как не боятся мне жить среди разворовавших, разделивших на свои карманные участки страну, и любое, в веке протянувшееся ужасным, делать не пугающихся? Как жить мимо них?
       А я ведь не боюсь, - в России много хорошего.
       Свой дом стоял на месте.

    КОНЕЦ

    11.11.1995 год. Вятка.

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       1
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Панченко Юрий Васильевич (panproza5@mail.ru)
  • Обновлено: 15/11/2009. 565k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.