Напоминание. Роман ПРОСТРАНСТВО ВРЕМЕНИ является вторым в трилогии
КНИГА ВРЕМЕНИ.
Юрий Панченко
ПРОСТРАНСТВО ВРЕМЕНИ
Роман
Содержание
часть первая
глава I
Ну, правильно, дно нужно.
Для упора.
Когда тебя додавит самопонимание темой "ты никто", быть захочешь. Кем - твоё желание. В сторону иную - пустота. Тяжесть отсутствия тебя в деле.
Ночью тебе снится перо авторучки, в движении. Крупный чёрный грифель с прорезями для протекания чернил, выгнутая боковина золотого по цвету пера, видом слева. С серебристым блестящим ромбом поверх, по рисунку, на зауженном до точки окончания, оставляющей чернильную тонкую линию, закрученную в буквы.
И золото, и серебро, и день, и ночь с размыслительностью во сне, и глупость, и ум, - всё жизнь.
Насколько не интересна, насколько глупа и бестолкова жизнь человека многочисленного... Начиная с себя, в неповторимости единственного...
Она нужна?
Предполагаешь, предполагаешь...
Отрицание сказать трудно?
Жизнь может быть. Жизнь может быть. Хорошая там, где душа и ум присутствуют.
Только бы другие близко не подходили. И рот не открывали бы, сидя перед телекамерой или в радиостудии. Когда сидят рядом - можно не давать говорить. А лучше - не подходили бы и во сне.
Что, так от людей устал?
От глупых и дураков. Люди не снегопад лирический, и не дождь, превращающийся в нежное настроение, и не тёплый после морозов мартовский ветерок. Отшельники не по собственному капризу появились в стране твоей за сколько веков наперёд...
Не припоминались бы многие и во сне.
Перо пишет, что и при умеющих подглядывать объясняется одному тебе. Из пустоты появление смысла узнавать интересно - до придержки дыхания. Каждая написанная буква исчезает сразу за обрывом пера от белоснежного места. Запомнилось? Успел определить, о чём думать надо?
Тебе некогда врать. Ты не чиновник в частном, в государственном кабинете. Не бандит и не президент разграбляемой страны. Ты человек в пространстве времени, и знаешь, в две тысячи втором году не повторить первой среды любого месяца тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года...
Твоё, показанное тебе...
Ты не знаешь, кем. И в мистику, в шарлатанство самоодуривания не прячешься. Пишут во сне перед глазами твоими - и пишут. Мало ли кто буквы русские знает...
Ты разглядываешь...
Холст высокий и широкий. Нравится просторностью. Успокаивает, что пространства много. Белое, ровное, чистое поле. Тянет дотрагиваться до него прибросами, настроением, содержанием и пожеланием души. Тишиной своей. Дотрагиваться утром и осенью, днём и летом. Даже во сне думая и чувствуя, - прислаиваешься к холсту, пока не увидишь, в себе, изображение. Что наносить на ровное, безглубинное, пока, пространство времени?
Двенадцатый век. Вчерашний день двадцать первого века.
Юность. Свою.
Отрочество. Сочинённое. Чужое.
Ой... Чужого для тебя, художника, не получается: происходящее вокруг твоё...
Да, не пространство само по себе и не время отдельно, жизнь -пространство времени. Кроме как в нём, далее не происходит, для участников. И вот как раз здесь, в полётности, для одних, и в тупиковом стоянии, для других, одни и прорываются на века, в будущее, а других никто не знает...
Чистый холст придуман для действия, и правильно его, действие неизвестности, съинтуицировать...
Каким нюхом?
Тебе не подскажут. Работать надо, если получится работать. Да, зависимо и от электрической лампочки, и от погоды, и от съеденного, да, в зависимости от телефонного жданного звонка, от телефонного звонка ненужного, - ты помнишь, как лётчик удерживает в пространстве на скорости сумашедшей реактивный истребитель? Держи...
Есть придурки, наслаждающиеся скулиловкой на тему страха от вида чистого холста. Чистого белого листа. Скудные на дела настоящие, лгущие о себе придурки. Лгущие и себе, что они способны на преображение мира вокруг себя, в ближайшей плотности воздушной, ведь когда через творчество созидается - и дышать трудно...
Лгать себе - отрицать себя. А они не знают...
Кто бы знал точно, из творцов умных, талантом наполненных по судьбе своей, кто бы знал точно, как надо работать в творчестве...
И чего только из вчерашнего не застревает восстанавливающейся картинкой... Уродливо длинные и без вертикальных прогибов ноги. Выструганные от поясницы до пяток. Лицо не запоминается после впечатления промазаности природы. Лицо не нужно в стороне от изящности...
Трудно жить и видеть как есть.
Ты хочешь видеть как есть. Перед тобой и вокруг. И изображать - точно.
Ты помнишь, в России жить деятельно и одновременно в стороне от предательства, обмана, хамства, грубости, подлости не получается и - надо, быть надо от пакостного в стороне, когда в человеке брезгливость природна...
Творчество - единственное пространство времени на территории России, где в отношении и к обществу, и к человеку любимому, и к плохому, - где к человеку любому получается быть честным. Не все умеют, не все способны из художников. Но - можно. А вокруг - и внизу и вверху, и позавчера и завтра, - ложь выгодности. Подлость торгашества. Требование от творца самоунижения и, через это, самоуничтожения. Творчество потому свободно от необходимости лжи, - оно над людьми. Надо всем, когда настоящее. Там оно, в пространстве времени...
И ты смотришь на чистый холст, убеждаясь: не можешь. Погода не та, спал не на твёрдом. Пакостную харю американского мерзавца увидел в телике. Не прочитал нужное. Не обдумал. Не можешь, тупик, дно.
Ты начинаешь...
Глава 2
Доценты, член-корреспонденты, академики, генерал-майоры, генерал-лейтенанты, учёные редких занятий лабораторий наземных, лабораторий в аппаратах, летающих по космической бездонности, художники с почётными званиями, писатели портретные, дирижёры с орденами нашейными, висящими на ленточках, заслуженные артисты страны, народные артисты страны, депутаты, известные и в других странах речами в парламенте, лётчики, испытавшие редкие самолёты, министры вчерашние и кандидаты в министры, чиновники, бывающие в кабинете президента страны, хирурги, любящие фотографироваться с иностранными орденами на пиджаках, будто бы показывающими их всемирную известность, редакторы самых известных газет, атаманы казачьих обществ, напоминающие театральных артистов, одетых и за-гримированых для спектакля...
Ты помнишь того мальчика? Себя? Любопытного? Прежнего?
Любопытного... И насколько же обрыгло... когда и поэзию от словесной бурды научился отличать по одному стиху, когда считающими себя поэтами дожался до удивления, - они не знают, стихом принято называть не написанное двумя, тремя четверостишьями, а написанное одной строкой...
Совесть не сходится. Концами. И причём профессора, губернаторы, генералы сразу ротами...
Никто за тебя сделать не сможет. Присланиваться к чужой звёздной пыли и пыльце... живи сам, мужчина.
Помнишь мальчика? Хорошо он себя вёл. Независимо. Не знал генералов-адми-ралов. Не отвечал за дела взрослых людей. Слушался учителей, авторитетных для него. И думал: стану взрослым - узнаю всю-всю страну, поеду во все-все города, любые моря и корабли увижу.
Переделаю страну. Переделать нужно просто: убрать, запретить плохое и оставить хорошее. Потому что плохое не нравится людям.
Некоторым нравится. Наоборот, да, некоторым нравится плохое.
Ты помнишь, тот мальчик не знал, куда девать некоторых...
Эти, некоторые под золотыми погонами с гербами страны, могли взорвать атомную бомбу над землёй твоей страны и приказать солдатам твоей страны бежать в атаку, учебную, бежать подопытными людьми через самый центр взрыва. Потом читать в секретных документах, сколько твоей страны солдат и офицеров поумирали от облучения радиацией в первую неделю после той атаки, сколько в первый месяц, в первый год, и какими болезнями мучаются живые, пока.
Эти, некоторые и под звёздами на фуражках, и под мягкими шляпами, умели миллионы людей твоей страны в пять минут превратить в рабов, голодом и стужей заставить десятилетиями трудиться бесплатно, прежде им же пообещав создать прекрасную страну вольного труда и их, рабов для вождей кабинетных, сделать правителями твоей страны.
Эти, некоторые, и в чине бригадира заводского цеха умеющие издеваться над другими, эти, умеющие не трудиться а воровать, грабить и убивать из-за трёх рублей, тоже из жизни куда-то должны деться, как всякая гниль, иная мерзость и сволочь.
Куда - тот мальчик не знал...
Тот мальчик, честный, потому что не жил тогда среди жизни взрослых, возвращаясь в дни человека взрослого становился, из-за честности, не телом тяжелее любых чугунных цепей, кандалов, колодок наплечных, и загонял честность в угол безвыходный, - удивляясь, - честностью угол и становился безвыходный, мученический, и сама жизнь дышалась такою, дыханием приостанавливаемым из-за тяжести ума, - совесть во взрослой жизни мальчика осталась, для взрослой жизни, - а она, светлая, убийственна почти, среди жизни людей...
Мальчик вырос, вошёл в возраст вокруг пятидесяти, и заштормило: закачал себя ситуацией переоценки всего, начиная с себя, и переоценки такой - откуда или возвращайся в честность, или "был бы пистолет - застрелился бы", или в безразличие через прощание с самим собой, а ты - вся предыдущая история страны, ты не мог стать новонарожденцем, посторонним от народа, ты со звезды на землю не упал, первоначальным, потому что у тебя в веках всех прежних предки были, и на тебе вся та совесть прежних, все те и ошибки, и преступления, о коих знать не узнаешь, если утонули они в веке одиннадцатом предком тем...
Свидетелей нет, решил он, подло сородича убивая, а передалось воо-оон куда, через века, так же как и цвет волос, и разрез глаз. Знает кто? Не знает?
Опасно жить и думать, опасно. И сильно-то никуда в сторону не денешься, ты не деревом родился, не камнем, - ты человек...
Глава 3
Как учит нас Аллах, я постарался не написать ничего лишнего, прочитал ты из письма своего друга, мусульманина.
Историческое начинается без предварительного объявления, - подумал, отложив лист. - Позже станет понятно, - взял лист письма, держал, положил осторожнее,- происходит редкое, историческое передвижение. Что в письме - назовётся потерей для России азиатские республик бывшего государства. Не на уровне юридическом, а на человеческом, на поле отношений между людьми. Узбек возненавидит русского, украинец киргиза...
А облака над городом обычные, безразличные к людям. Как и вчера ярко-белые изнутри и дыбятся громадными кучами...
Отойдя от окна, ты оглянулся на то - в каком русском городе живёшь. До конца двадцатого, космического века пять лет с остатка этого года, а вокруг и вдоль по улицам - деревенские бревенчатые чёрные избы, поставленные при царях, с сараями и поросятами во дворах, с козами, их возле тротуаров пасёт бедно одетая деревенская содержания старуха. Носит с собой скамеечку и клубок шерстяных толстых ниток. Козы жуют лебеду, она вяжет варежки.
Город областного значения, что-то вроде Лейпцига или Марселя. Но - российский...
Весь город - архитектурные наслоения страниц политической истории. Пятиэтажные серые сундуки хрущёвок. Сталинского времени псевдодоампир, псевдоклассика древних греков, и типовая, точь в точь в других городах, областных, и по Уралу, и по Сибири до океана, здание областного чиновничества, театра, милиции, - бывшего управление лагерей сталинского уморения народа, вокруг этого города погибшего на зимних лесоповалах в тайге буреломной... И ни город, ни деревня по населению: у большинства тут квартира и дом в деревне, или огород прямо в городе, за домом. Одна из настойчивых просьб недотянутых до культуры ложных горожан - чтобы разрешили им утеплять балконы и на них поселять поросят, выкармливать до кабаньего толстого сала за тонкой дверью, отделяющей кухню от балкона. А что к канализации свинью не приучить и квартирные окна соседям открыть невозможно... Пожрать все любят, так что терпите, услышишь грубое и тупое, по настырности чужих для культуры городской.
Ты живёшь в коммуналке, в комнате деревенского на городской улице сто двадцати двухлетнего дома. На общей кухне соседка каждое лето каждый день в двухведёрной кастрюле варит вонючий комбикорм, свинье, хрюкающей в сарае во дворе. И только матерщиной уменьшительно-ласкательной разговаривает с любимым трёхлетним внуком. Обычная на ней одежда - застиранный чёрный халат уборщицы. Дорогие соседи, тоскуйте по Будапешту, по зелёной патине на памятниках его и куполе здания Парламента...
Ты вызываешь у соседей злобу обращением к ним на "вы". И - своими гостями, художниками. Или артистами двух городских театров. Или - приезжими иностранцами.
Воду нужно приносить от колонки на улице, как, по рассказам стариков, и было после войны сорок пятого года. На общей кухне у тебя свой рукомойник, по образцу прошлого века. Когда один иностранец разглядывал его и сказал, не знает, как "включается вода", ты показал, толкнув штырёк кверху. Такую простоту с их никелированной сантехникой им, европейцам заграничным - ну не понять. Давно примитивное забыли...
Всю осень и всю зиму, с сентября до самого мая по вечерам ты должен находиться дома. Топить дровами печку. Уйдёшь по делу, в гости, на спектакль театра - оконные рамы старые, сами бревенчатые стены старые, и при не протопленной печке оставленный в стакане чай делается ледяным.
Ты художник. Тебе нравится твоё жильё в древнем доме. Он и запахом рассказывает о пространстве времени, раздвинутым на век, на сто с лишним разных лет России.
Глава 4
Звуками напоминая протапливание сосновыми дровами зимней печки, над окнами и над крышей сочно трещали толстыми ветвями прошловековые толстенные тополя. Бабушка, одиноко живущая в комнате на первом этаже деревенского в городе дома, помнила, как поливали саженцы сто семнадцать лет назад, до всех революций, когда её отец до большевиков построил дом, посадил тополя, и весь был для одной семьи дом, её родовой. Тут она вырастала от рождения, тут, как дочь "врага народа", замуж не понадобилась. "Жених мой наметившийся, из местных, расчётливо сказал: из-за тебя, богачка, домовладелица бывшая, и меня в тюрьму отведут", - рассказывала, не соглашаясь с отказом давним и семьдесят шесть лет живя, помня...
Отпаренная самым началом мая девяносто четвёртого года, земля русского, близкого к северным местам города начинала отзываться самым начальным теплом, - получалось открывать окна, пока соседи в сарай не завезли нового поросёнка следующим за хряком, съеденным ими зимой.
Сергей Владимирович - и живописец, и график, положил на тарелку что осталось на неизвестное количество дней - сухую пшённую кашу, и ел, разглядывая глубокие, в палец шириной кривые канавки морщин на толстой кожуре стволов тополей. Придавлено уставший с самого момента утреннего просыпания размышлениями о стране, тонущей в бардаке, пробовал вообразить раму для картины, полукруглую в поперечном разрезе, оклеенную таким природным материалом, умбристым по цвету, мягким, тёплым для души сразу от восприятия глаз...
Душа? А что - душа? Тот мальчик, семилетним торопящийся за одну ночь преобразиться во взрослого, узнать все-все города и переменить жизнь, честный мальчик, предполагающий твёрдо, - честным он будет жить всегда...
Сергей Владимирович оттолкнулся от дня реального, затих и передвинулся в жизнь внутреннюю, жизнь памяти и души. Сны часто срезались с просыпанием, исчезали и для припомнятости. Сегодняшний получилось вернуть, в цвете, запахах, объёме и звуках.
Пахло там искристым вечерним снегом, дотягивающим с небес надоблачную свежесть. Не морозило, и снег не скрипел. Внимательная, боящая не понравиться малейшей оплошностью, девочка, остановившись под фонарём, ловила на белые пуховые варежки светящиеся искристостью крестики, звёздочки, треугольнички снежинок. Разглядывала. Протягивала навстречу, прося не сдувать дыханием...
- Ты кем станешь, когда вырастешь?
- Трактористом.
- Почему?
- Мощно. Нравится, как мощно они рокочут на пашне. Трактора. А трактористы занимаются преобразованием природы, созиданием урожая.
- Ты не сможешь остаться трактористом надолго. Моя мама, педагог, говорит, что у тебя задатки для другого.
- Увидим...
- Я увидела, уже... Трактористы снежинки не разглядывают. Они по снежинкам страшными гусеницами гремят.
Промах чем-то серым во сне, как волной полупрозрачной по круглому иллюминатору корабля, обрушенного в штормовую качку, - настанет ли продолжение? - тревога во сне, - а возвратится ли судный сон? Я привык видеть не существующее для других, я не испугаюсь...
Запахло угаром, как от печи, если слишком рано перекрыли трубу, вытягивающую газ отравы... Стул, посреди комнаты. Прошла и на него, на место главное, села она, значительная. И ты не уходи, присутствуй свидетельницей, я правду не скрываю, - указала подруге. А ты стой поодаль, передо мной. Сиди поодаль, пожалела, трудно приподняв веки, любимые там, тогда, в тёмном автобусе, на солнечной улице, в рыбном магазине, пахнущим холодом витрин и поржавевшей плоской камбалой...
- Да, я подсудимый...
- Не торопись, - остановила вертикальной ладонью, - я ждала встречи двадцать с лишним лет. Ты моего горя не познал. Почему ты не взял меня в свою жизнь?
Говорит, а лицо... хотя бы во сне разглядеть лицо, вплыть в красоту... немного повзрослела, за двадцать с лишним, а красивая, а та же остро-твёрдая глазами, упорная знанием, что ненужно и как - хорошо...
Во сне поцеловаться можно?
- Поцеловать меня? - перехватила подуманное, глянула на подругу, шевельнула губами отставочно. - Я тогда уехала учиться в дальний город, свою неприкасаемость долго хранила для тебя, и писем не получала, и не видела четыре года, чем занимаешься ты, кем взлетел из детства в юность. Я стала редкой по таланту пианисткой, прозанимавшись за года массу часов, достигшей редкости в исполнении концертов, и - где ты?
Объясняй или молчи, во сне себя не слышишь, но как точно понимает она? Посматривая после объяснений, извинений и прямо, в глаза, и на подругу, будто подруга что-то придумает и перекрутит назад в пространстве времени всё, как ленту кино. Но как тепло, как нежно и не паскудно, а честно во сне, и из него в день - нет, не надо. Получалось бы внутренним, душевным жить месяцами...
- Тот мальчик жил никому не нужным!
- Кроме меня. Я знала, я знала и того мальчика, и его же, ставшим юношей в возрасте жениха. Не определившим, правда, и тогда, чем заниматься станет во времена взрослости!
Сон - возвращение, и стыдно, и горько, и счастливо запризнавался себе, - когда девочка тростиночная вытянулась в высокую, укрупнилась, рассветно розовела лицом, стыдно и счастливо глядя вместе с ним на твёрдые розовые груди, спрятанные в противоположные его ладони, на дугистые обводы бёдер, возведённых в образец красоты, в горечь недостигаемости совершенства ещё древними скульпторами, угадавшими навсегда вперёд...
- Да я никто, я ниже козявки, ползающей в траве...
- Да, да, да. Ты стал редким художником...
- Я не возгордился...
- Знаю...
А дым потянулся, сожжённой честности своей. Совесть удушающе не пахнет...
Страшно, насколько честные навстречу глаза, и имя сидящей на стуле произнести просто так - в рот уже камней натолкали. Не въехать заново в тот возраст, не соединиться с ней во времени том, и - надо...
- Ты такого там, тогда хотел? - раздвинув ноги коленями резко в стороны и не вставая со стула, оказалась без юбки. - Ты не мог предложить, слишком стеснялся? - показала себя в тёмно-коричневых трусах с прямыми обрезами над ногами, и любопытно рассматривал тёмно-коричневые, пытаясь дорисовать знанием, как видится и что за ними, и зная невозможность достижения, - подойди, дотронься до меня, я должна была быть во взрослой жизни с тобой и для тебя, охраницельницей твоей. Да, - настойчиво согласилась, трудно для себя, - я по лицу уступаю тебе, - совсем неожидаемо! - я не настолько, как ты, красивая...
- Я никакой! Я никакой!
- Замолчи, бывший рожденный для меня. И - не для меня. Никогда не прошу, в городе, в стране любой без спроса в твою жизнь ворвусь. Я одна знала, как закрыть, защитить в мире тебя, и вынуждена укорять, судить, пугать тебя...
- Ты - та? Ты девчонка, ставшая девушкой, или совесть?
От вздоха с редких стеблей герани улетели зелёные, крепкие листья. От глаз её - ни вправо, ни влево.
- Ты имя моё, потерянный, помнишь?
- Точно произнесу.
- Я забочусь о тебе все годы, никогда не видя тебя. Я знаю, что заносит тебя - не пожелаешь врагу. Душа я, близкая к тебе, или совесть... Где не живу, чем не занята, вот, подруга знает, душой удерживаю тебя. Как я жалею о тебе, и как радуюсь, что не разочаровалась через обиды... Через глупости и мои, и твои... Иди? Живи?
- Такой приговор?
- Ты понял, да.
- Как жить?
Тишина...
Глава 5
Отрез. Пелена замутнения. Вздыхай, переживай невозможность быть постоянно в мире интимном, ирреальным, а собой там, в мире ирреальном, тайном для остальных, и с противоположным, видимым всем не соприкасаться и сознанием, - ты художник, ты определён для понимания редкого...
Ты встал у окна, ты подумал, ты, ты...
Почему такая, грубая форма обращения? Где уважающее человека вы встали у окна, вы подумали, вы, вы? И весь город вокруг, и в стороне от города, в сёлах и деревнях за лесами люди грубо, к тыканью прибавляя матерщину, между собой, между подобиями своими общаются?
Город такой, не культурный. Страна такая. Вежливое обращение человека к человеку давно переведено в признак самоунижения и подхалимства. С девятьсот семнадцатого года культура уничтожалась подозревавшими, что именно в культуре живёт точная сила сопротивления уничтожению человеческого. "Интеллигент паршивый, интеллигент проклятый" давно стало государственным уничтожением ума. Сразу после пароходов, по указанию "гениального" умника Ленина вывезших из страны философов, писателей, умных, думающих людей. А оставлять тело без ума - растения ума не имеют...
Теперь, перед окончанием двадцатого века, в России вежливых людей и не осталось? Есть они, когда и после многократного повторения ленинского примера иные ботаникой становиться не хотят и сама вежливость - протест против быдлизма...
Да, такие темы перевлекли Сергея Владимировича, нагревшего электроутюг и гладившего рубашки после стирки и сушки. Отглаживая манжеты, через видимые памятью картины европейских живописцев середины своего века и скульптуры греков древних он пробовал разделить разрушительное и созидательное, проложенное через искусство. И понять не мог, почему греки современные в творчестве выше сородичей древних подняться не способны. Через скульптуру, архитектуру...
А все эти человеческие тела, палачески изорванные Пикассо на треугольники, разрубленные сущностью его на лоскутики лиц изображаемых людей...
И дырявые насквозь, уничтожающие идею жизни подобия скульптур...
Там, в общем коридоре, хлобыстнула не запираемая днями толстая дверь. Постучали. Вошёл, в белом длинном распашистом дорогом банковском плаще, совсем тут неожиданный и мысленно отыскиваемый давно Антон Ильич Оринов. Обрадовано, как достигнувший цели, но и насторожено глянул в глаза, здороваясь, протянул руку, угадывая, пожмут ли, а Сергей Владимирович обнял его, не зная, чем наполнен человек ко дню этому, - верил ему прежде, - обнял и сказал, что ждал все три года. Встречи. Получалось, вместе, и на жизнь зарабатывать с помощью дел культурных, устройства выставок-продаж, и почеловечески дружить, беседовать на темы серьёзнейшие...
- Я тоже, и говорю без вранья, я тоже рад, что отыскал вас и вы в городе, на месте, а то иные художники уже и в Америке очутились, и чёрт знает куда из России рванули, - оглядел Оринов четыре стены комнаты, поверх обоев закрытых картинами. - Чем живёте? Чем занимались вы, когда мы не виделись?
- Понимаю так, каждый должен заниматься своим делом. Я писал картины. Работал маслом, акварелью, рисую цветными карандашами. Внизу комната освободилась, старушка умерла. А дом записан на снос, сюда не прописывают, у меня внизу образовалась бесплатная мастерская. Согреть самовар? Попьём чаю?
- Нет-нет, я... спасибо. Если подходит и вам, прогуляемся по городу и поговорим? На что живёте материально, Сергей Владимирович?
- Сам не знаю. Назад оглянусь - не помню, на что. Жизнь как на болоте, с кочки на кочку. Успею заработать, а получить... То завод развалится, заплатить за работу купленную не может, а картина у них, то фирма - ворьё очередное, вчера была, сегодня ни одного человека. Как-то хлипко, в городе. Похоже, по всей России так, - надел настоящее кожаное пальто, лёгкое, привезённое кем-то из Германии после войны сорок пятого года. Не порвалось за пятьдесят лет...
Вышли. Антон Ильич широким размахом достал, прикурил длинную коричневую дорогую сигарету, пачка стоила двадцать пять тысяч рублей, - сразу восемь буханок хлеба, одному на половину месяца хватит.
На улице, узкой, стояла белая, округлая, новейшей модели "Волга", светящаяся новым лаком: все подгубернаторские чиновники на подобных ездили, казённых.
- Поедем?
- Это ваша машина?
- Моя.
- Престижная. Психическое настроение меняет?
- Купил специально белую, как у губернатора. Я здесь, в городе, появляться начал после марта. Сам не вожу, нанял водителя. Хотел сюда на новой иномарке прибыть из Москвы, да в городе их мало, вылезать слишком вперёд не стоит. Знаю я тутошние нравы, у многих зависть на первом месте стоит, первее совести. За город, - сказал водителю. - Лес за домом отдыха, где я жил.
На заднем сиденье валялась газета "Спид-инфо", приманистая цветной первой страницей: предельно коленками раздвинутые девичьи ноги на весь лист, поднятая юбка, края попочки, и снизу вверх впереди смотрят, судят в завитых париках мужчина и женщина, в креслах с резными спинками. На последней странице - хрипучая страшноватая певица, задирающая ноги, тем и делающая популярность, если голос улетел куда-то...
А каким вернулся, как стал выглядеть Оринов? Ставший москвичом недавний здешний житель...
Белый распашистый плащ с крылаткой за плечами, темно-бордовый торжественный костюм, дорогая белая рубашка, широкий поблескиваюший галстук, - Антон Ильич переменился, замосковился и прииностранился от него и пахло иностранно, густо иностранно. Духами? Дезодорантом? И три года назад - типовой по одежде серого тона директор районного завода...
Обходя не просохшую грязь и коричневые мутные лужи, по песчаной дороге пошли вдвоём в лес. Художник внимал неожидаемой сегодня природе. Окруженные прозрачными облаками свежести, темнели ветвями медово-ствольные прямые сосны. Едва отогретая земля начинала отзываться теплом. Лиственные деревья только-только начинали зеленеть, а общее поле цвета ещё оставалось серо-коричневым, и под ёлками плоско дотаивали серые оладьи ненужного снега, жданного душой и настроениями там, далеко позади, в тоже голом ветками осин октябре.
- Вы художник, а художники непонятно каким образом чувствуют смысл протекающей жизни, знают происходящее хорошо... Что наш город? - спросил Антон Ильич, прислонив поднятые ладони к стволу сосны. - Я побывал у некоторых директоров - ребята резкие на заводах, себя защищают, заводы свои, наполовину государственные. Три года я работал в Москве, там собственность государственная шла нарасхват, а в провинции, смотрю, жизнь устойчивее и консервативней, неспешность преобладает, настороженность... У вас в деле творческом и синтез, и анализ, читал я из теории искусств... Вы, как художник, какой сегодня жизнь здесь видите?
- Не спешнее, да, с оглядкой, а не вернутся ли коммунисты к власти, и не начнутся ли лагеря с расстрелами. Собственно и присматривающиеся, и разграбившие прежнюю страну - обе стороны из одной партии, коммунистической, а какая её часть верх возьмёт, грабители или идейные товарищи... Красиво в природе, а мы... Как о людях - так о жестокости. В городе вот что. Время такое подошло, каждый показывает себя открыто. Кто из жадности, кто из тщеславия, но немногие окажутся белыми лебедями, если и хотят - все. Сложное время. Вроде появилась возможность по-настоящему в жизни сделать мощное дело... А соблазна сколько? Присваиваются, через договорённости, взаимные интересы с чиновниками, через взятки...
- Да, понятно...
- Присваиваются крупные, самые доходные магазины, гостиницы, бывшие государственные рестораны переделываются под казино, номера с проститутками, частными стали совхозы, пригородные, лесные участки, хитро оформление. Делёж идёт, грабиловка.
- А вы себе ничего не присвоили за три рубля?
- Понимаете, в чём дело... Творчество заставляет приподниматься над денежной суетой, в творчестве совсем иные ценности, определяемые не счётом в банке, а сделанным в жизни, и определяемые не счётной машинкой механической или электронной, а категорией бессмертности...
- Питаться, одеваться всё равно надо?
- Нет смысла, когда отсутствует жизнь духовная. И дикая, и домашняя скотина тоже питается, пока её не съедят другие...
- Я понял. У вас были связи с чиновниками областного уровня. Остались?
- Да, все, и новые появились. Я у них почти не бываю, мне незачем. Появляется нужность - прихожу. Да что они для людей...
- Понятно. Среди артистов, художников, музыкантов какие настроения?
- Они все затолканы в нищету. Такие и настроения.
- Я буду неделю в городе, неделю в Москве. У меня там коммерческие дела. И здесь, в городе, я открыл свои дела. Мы с вами начинали три года назад делать что-то вроде общества культуры, не официальное, и ни опыта, ни денег серьёзных тогда не хватало. Деньгами я подстрахую. Продолжим? То есть снова с нуля начнём? Я - финансовая сторона, вы - распорядительный директор общества, центральный мотор дела. Людей культуры знаете, вас в городе знают, к вам пойдут. Какая вам нужна зарплата? Сколько вы хотите?
- Сколько нужно для нормальной, просто нормальной жизни. Продукты, немного на быт в смысле одежды, на краски, холсты, рамы для картин - столяру заплатить...
- Двести пятьдесят тысяч хватит?
- Да, - удивился сумме, - скорее всего хватит. Я не представляю сколько продуктов на них можно купить. После девяносто первого года здесь тоже пошёл обвал цен, в отличии от Москвы начали останавливаться и разваливаться предприятия, разные другие организации, пришлось узнать звериное рыло капитализма, - безработицу и полуголодную жизнь. Противно, знаете, омерзительно просыпаться по утрам в своей стране и знать: власть в стране делает так, чтобы ты погиб.
- В городе есть мой частный магазин, я туда позвоню. Поедите с моим водителем, наберёте продукты, какие хотите под запись, в счёт зарплаты. Цены в магазине нормальные. Недели через две будут наличные. Погуляем по поляне? Она сухая... Юридические документы по нашему обществу, или центру, как надо, так и назовём, проработает мой юрист. Подышите и оформите договором на аренду комнату или две, для офиса, в старой, ухоженной части города, в красивом историческом доме. Сами подбирайте людей для работы, сколько потребуется. Я точно не знаю количество человек нужных и чем им заниматься, доверяю вам.
- Людей собирать начну по потребности. Для начала найду толкового администратора.
По лесу протянулся крик, и из чаши ответило эхо.
- В древние времена, Антон Ильич, русские люди эхо почему-то называли раем.
- Рай, рай... Сколько в городе застрелено поторопившихся, слишком активных?
- Примерно человек семь, восемь... Все они были бандитами, делили город на участки, кто, где режим свой установит, рэкетом займётся. Не нравятся мне иностранные слова, привлекательным делают бандитизм за счёт неясности. Грабили они. Киллер, киллер... Убийца, на русском языке.
- Посмотрим по течению дел, как организовать безопасность...
- Свою? Нам надо будет уберегаться?
- Точно, свою. У нас с одного бока во врагах могут обнаружиться бандиты, а со второго чиновники, вытягивающие взятки. Так-так, тут я должен подумать заранее... С той жестокостью, как московские чиновники, с тем цинизмом мой отец меня не наказывал, - остановился Антон Ильич и сквозь многие иглы высокой сосны посмотрел на небо, - они не отцы для России, не отцы. Что станет со всеми нами, со страной? Нас завоёвывают без танков, без солдат. Долларовая интервенция в стране, уничтожение экономической мощности до срытия фундаментов заводов. Что вы, художник, думаете?
- Нам, Антон Ильич, в августе девяносто первого дали вздохнуть. Поманили надеждой. Помните, перед тем сколько критики прошло по истории предыдущей? И сразу, - свободно прилагайте свои способности создавайте новую Россию... Лживые, пустые слова. Какую Россию? Для кого? Для ворья кремлёвского? Местного? Нас перевели из одного лагеря в следующий, как суровый товарищ Сталин в сорок пятом наших военнопленных переводил из немецких лагерей в сибирские. Нас перевели из страны политических запретов в запреты экономические, прежнее рабство заменили иной формой кабалы. И попутно разворовали, присвоили созданное народом при рабстве политическом. Я могу понимать фактическое, только то, что вижу. И не верю телевизионному, газетному вранью.
- Попробуем постоять, Сергей Владимирович, за сохранение русской культуры. Не отшатнитесь, когда не сможете понять меня сразу, придётся мне иногда ужом изворачиваться. Стоять придётся нам спина к спине, я вам верю.
- Спина к спине - честнее не бывает. Спасибо...
Глава 6
Хорошо не думать о старой французской сказке, где мальчик засыпает голодный, в котелке булькает кипяток, и в нём мачеха помешивает камни. Жестокие французские сказки: то суп из камней, то суп и кипятка и одной луковицы. Бредом казалось при прежней жизни, до девяносто первого года, а стало...
Хорошо спать. Хорошо растянуться на свежей простыне, высушенной на солнечной улице после стирки, упрятаться в подушку, укрыться одеялом, вдетым в чистый пододеяльник, и незаметно переправиться в отбытие ото дня всякого. И не просыпаться долго. Просыпаешься - нет работы, ходи не ходи, ищи не ищи. Нет денег, надо снова занимать самые дешёвые продукты. Просыпаешься - есть тоска от своей ненужности никому здесь, в своей стране. И начинается зависть к тем, кто жил, кто теперь не живёт. Что за страна такая, мученическая?
С такой тоской заставлять себя надо подниматься, кипятить воду, в четвёртый раз заливать её в одну и ту же чайную заварку. С такой тоской берёшь сигарету и закуриваешь на пустой желудок, понимая, что так курить вредно, а вреднее - жить. В России конца двадцатого века.
Хорошо не думать. Хорошо засыпать, вспоминая какой-то вкуснейший английский чай, им угостил Антон Ильич. Чай в полупрозрачных маленьких пакетиках...
Не вспоминать телевизионное раздутое лицо Ельцина, злые сжатые подковой губы под кабаньими глазками. Опасливые зырканья Бурбулиса, учащего спекулировать любыми товарами, только что купленными в магазине. То ли чмокающего, то ли чавкающего на каждом слове мордатого Гайдара. Шибзоидного росточком усатого Шахрая, изображающего готовность стараться-перестараться, лишь бы не выбросили сверху, из московских политиков, опять в областную неизвестность. Бегающие, показывающие и плута, и лжеца, и предателя клятвы любой глаза Горбачёва. Почему предатели и физически уродливые, почему предательство, воровство, подлость на самом деле обезображивает лица? Разве нормальное выражением сущности лицо у Чубайса?
Охранитель государства расстрелял бы их без суда. Быстро, и без суда. И не допустил бы уничтожения государства. Но для того нужна честная по отношению к народу история государства предыдущая...
Нет, лучше не думать о мрази. В России что ни политик с постоянным пропуском в Кремль московский - то мразь.
Хорошо чувствовать природную приятность постели, благости тепла, уюта редкого, и наслаждаться появляющейся лёгкостью тела, перетеканием к собственной душе...
Палачи должны быть, для преступников. Палачей ненавидят всегда. А когда палачи объявляются для порядочных, честных, уважения достойных людей, к тому же они ещё и воры, и мародёры, - да какой разумной головой можно их уважать?
Дня всемирной истории культурного развития они не нужны, так что можно в мусор отослать из памяти... И из размышлений.
Рыба плывёт. Хорошая рыба, толстая и длинною под метр. Чешуя по округлому боку золотисто-перламутровая, плавники и хвост оранжевые.
- Рыба-рыба, поймайся в мои руки, я тебя съем.
- Не ешь меня, заболеешь. Я не варёная и не жареная, не копчёная и не вяленая.
- Рыба-рыба, ты вкусная. Я давно рыбу не ел, уху сварю.
- У, какой ты недобрый. Я людям не предлагаю их жарить и варить, и съедать их.
- Да видишь ли, рыба-рыба, люди несчастные, и траву всякую едят, и животное всякое, и птиц, и вас, рыб, из рек и морей на столы тащат, из озёр и океанов. Голодно мне, принеси морской капусты? Я видел, консервами она в гастрономе продаётся...
- Я в реке плаваю, тут морская капуста не встречается. Ты спи, тогда голод не почувствуешь...
- Я итак сплю...
- Утром я на твой стол поставлю тарелку с ранней черешней.
- Она невозможна для покупки, слишком дорогая.
- Цена тебя не касается, наешься.
- Рыба-рыба, а давай черешню кушать романтично, и с любовью?
- Это как?
- Из губ в губы. Берёшь ягоду в губы и в губы отдаёшь.
- Ну, с твоими помыслами, с твоими прихотями...
- Они не мои, они всего человечества. Мало кто может жить с любовью к другому...
- Я то - рыба...
- А я - человек. Рядом с тобою плыву, но мне ещё и думать надо.
- Исполняй назначенное тебе, исполняй...
Думал, и рыба нарядная уплыла куда-то вместе с привлекательностью и желанием голод переменить на сытость, и серое, скучное вокруг, как жизнь человеческая в России для трезвого, для понимающего...
Жить далее? Не жить?
Вытошнит узнанным, ненужным выворотит из души и во сне...
Рыба-рыба, куда ты уплыла в этой мути надводно-подводной? Лучше бы я не отставал от тебя, не смотрел бы, чего там по сторонам...
Ниоткуда воссоздалась, чуть укрупнённая и чертами лица, статная станом после девичества тонкоствольного, прожитого, хлопотливо, вставлено во взрослую жизнь вздохнула, сопереживая без объяснений, поправила, взбила перемятую подушку, не доставая её из-под головы, как во сне просто делается, - осталась, ладонями остужая и остерегая, берегиней из века языческого...
- Ты - что по сущности? Человек? Женщина? Ты - прозрачное при желании дотронуться, и ты же видима как та, настоящая, заблудившаяся в пространстве времени.
- Я мысль. Я совесть. Я забота. Я для сбережения тебя. И вся я - в образе женщины. Девушки той самой, от кого ты во времени назад отвернулся.
- Всё жизнь упрёки... Я был никем и ничем тогда, я не знал, стоит ли жить...
- Мы были одинаковы перед будущим, и я не боялась ошибиться, пойдя в будущее с тобой...
- Но почему что-то меня оттаскивает от женского в тебе?
- Совесть - женского рода. Целомудрие - так же. И забота, и честь, и нежность. Женского рода, происходящее от женщины. Помимо телесного есть чем жить, и смотри, смотри точнее при поступках, - жить надо и высоким, передурившись в похоти, в дурных желаниях обманчивых. Ты живи, не бойся, оберегу...
И - бесполезно. Понятно и во сне, просить бесполезно. Останься, тоскливо, больно станет одному, останься, ты можешь быть голосом ниоткуда, ласковым отношением ко мне ниоткуда, и замена тебе не ищется, ты... муж-чи-на, ос-та-но-вись. Зачем повторять ерунду, пошлятину, повторять имеющее какое-то значение для глупых? Постарайся обыкновенно выспаться, настроиться двигать...
Самого себя успокаивать и во сне? А на самом деле нужна...
- Я в тебе, - понялась безголосо, беззвучно.
Глава 7
Опять просыпаться? Опять жить?
Кто-то не по своему желанию просыпается. С сигналом команды в казарме, в тюрьме. Не в то время, когда привык, и потому либо злым, либо дурным от недосыпания. Кто больным в мучениях, кто инвалидом с напоминанием себе пожизненной ограниченности, кто - бездомным и тащим. У тебя есть руки и ноги, глаза и ничего не болит.
Кроме души. Кроме понимания душой и совестью, что вытворяют на твоей Родине, и противостоять ты не знаешь как, а жить бездеятельной скотиной тоже не хочешь.
Где своя тропинка? Надо искать... А пока можно поблагодарить судьбу, что день, похожий тоской на остальные, скученные позади, всё равно начался, и ты, человек, всё равно действуй, свободы от ворья начальствующего и потопной мерзости, свободы от лжи добиваясь, - выпрашивать бесполезно.
Да, давно не надевал белую чистую рубашку. Надевай. Пришей по- терянную на манжете пуговицу, застегни остальное. Надевай брюки, отглаженные. Вычищенные полуботинки. Повязывай галстук. Перевяжи, чтобы рисунок под воротником выявился точнее. И пиджак на плечи, и доволен стань - чисто с утра выбрился...
Ты человек, живи, уважая себя и людям видом своим показывая, - надо выглядеть достойно, надо удерживаться на линии уважения...