Павлов Александр Борисович
Прозрение

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Павлов Александр Борисович (alekpav@gmail.com)
  • Размещен: 05/05/2007, изменен: 05/05/2007. 21k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  • 1976. Предгорья
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

    ПРОЗРЕНИЕ


    Глядень-гора

    В моем краю магнитные ветра
    и тишина нестойкая, скупая...
    У каждого своя Глядень-гора,
    и у меня...
    Которую скопали.
    Магнит-гора...
    За поволокой дней
    твой гордый крик все тише и тревожней,
    но почему-то зорче и видней
    у твоего глубокого подножья.
    Твое большое сердце растеклось
    по всей стране, от севера до юга,
    укрыв ее, продутую насквозь,
    стальной непробиваемой кольчугой.
    У каждого своя Глядень-гора,
    трибуна жизни, вещая вершина,
    откуда животворные ветра,
    взлетев под солнце, падают в долины.
    Магнит-гора...
    Отвернутым пластом
    ты падаешь в долину безымянно...
    Но за тобою прячется восток,
    и на ступенях дремлют ураганы.


    Прозрение

    Я городской от самого рожденья,
    не хлебороб рачительный, хотя
    в глухую ночь пронзило ощущенье
    к сухой земле летящего дождя.
    Еще мою потресканную кожу
    холодной каплей первой не ожгло —
    я вышел в ночь единственным прохожим
    назло ненастью и себе назло.
    Откуда это чувство приобщенья
    к земле, привычной глазу — не руке?
    Я больше знаю толк в сталеваренье,
    устройстве жизни в нашем городке.
    Откуда это полновесье капель?
    Так жаль, что я у детства не вблизи,
    когда по теплым лужам косолапил,
    бездумен, счастлив, по уши в грязи.
    Был я к земле особенно приближен
    хотя бы тем, что падал и вставал,
    хотя бы тем, что ростом был пониже
    и дух ее сильнее принимал.
    Но лишь теперь я понял день вчерашний,
    увидел даль за берегом реки,
    где небеса взахлеб глотает пашня,
    в живой груди ворочая ростки.


    602-й

    Резчику лома
    Р. Зайнапову


    В копровом цехе вечный кавардак,
    железо всех времен, мастей, обличий...
    То паровоз подкатится сюда
    с утробной паровою перекличкой.
    То подвезут бескрылый самолет
    в обломках отзвеневшего дюраля,
    то на вагоне катер приплывет...
    Всех под резак —
    и словно не бывали!
    Порой Степану чудилось, что он
    палач вот этих горемык железных,
    не попусту коптивших небосклон —
    проживших век двужильно и полезно.
    Он опускал на землю бензорез,
    влезал наверх, откуда тишь стекала...
    И громыхал хозяйский интерес
    по мостикам ботинками Степана.
    В его обходе, ревностном и злом,
    рассерженно сминалось безразличье:
    — Труда-то сколько! —
    И опять на слом...
    Но все же вскоре вспыхивала спичка,
    а бензорез врезался в кругляки,
    обшивку и натруженные скаты,
    и паровоз, напыщенный когда-то,
    валился от Степановой руки.
    Да мало ли таких со всей страны
    летят к нему, попыхивая рьяно!
    Им раньше явно не было цены,
    а нынче есть — и та не по карману.
    Дешевле вжать в тысячетонный пресс
    уютные, обжитые кабины,
    и рычагов тридцатилетний блеск...
    Ломай, Степан, работай —
    все едино!
    Так думал он размашисто, спроста,
    покуда к серым колоннадам цеха
    из памяти тревожной не приехал
    особенный, приземистый состав.
    Степан присел у танка, закурил.
    Пробоины, заклиненная башня...
    И, словно лбом ударясь в день вчерашний,
    на башенке он цифры отличил:
    602-й...
    И дернулась рука,
    и налегла на воздух, как на тормоз,
    602-й — в разорванных боках
    привез войною срезанную скорость.
    602-й...
    И задохнулся он.
    Да! Там они, заклинены навечно...
    Он за бронею слышал каждый стон
    и жаркое дыханье человечье.
    Он рвал броню упругим резаком,
    как будто вдруг из танковой утробы
    они шагнут светло и шлемолобо
    сквозь времени погибельный закон.

    Гудело пламя, взламывая танк,
    томилось небо без дождя и вздоха...
    В копровом цехе вечный кавардак,
    в пролетах тесных
    стиснута эпоха!


    * * *

    На окраине этой старинно
    и темно от слепых фонарей,
    и гудки пробиваются длинно
    сквозь туманы седых январей.

    Я хожу на окраину эту,
    где теплушки дымят в тупиках,
    где дороги прохожему нету —
    только шпалы да рельсов река.

    Где курятся путейские будки
    и сугробы от масла черны,
    где завод прекратился как будто,
    и пора бы вкусить тишины.

    Здесь года побурели от гари
    и эпоха убавила шаг...
    Но пестро от мазутных испарин
    и звенят перепонки в ушах.

    Среди снега, костров и тавота,
    заслоняя собой неуют,
    на задворках большого завода
    великанами люди встают.


    Разговор с диспетчером

    В путейской конторке
    с натопленной печкой
    во все телефоны
    ругался диспетчер.
    Качайся и вейся,
    эфирная ссора!
    Диспетчер путейский —
    судьба дирижера.
    По жилкам дорог
    на потрепанной схеме
    ты водишь составы
    под знаками всеми.
    А с ними, а с ними,
    не мысля над сутью,
    ты водишь меж станций
    путейские судьбы.
    Скажи мне, диспетчер,
    седой чародей:
    зеленая улица —
    где она, где?
    Открой мне дорогу,
    а ну, пропусти!
    Как долго мне быть
    у тебя не в чести?
    — Пустить — не беда.
    А не станешь обузой?
    Пройдешь ли
    особоответственным грузом?


    Санька-листовик

    Вальцовщику
    А. Осколкову

    В пролете цеха стоголосом,
    где ветры ходят напрямик,
    дымит за пультом папиросой
    щербатый Санька-листовик.
    И дыму вроде бы в достатке,
    но знает он особый смак
    в минуты полного порядка
    садить медлительно табак.
    Ничем не выделен особо.
    По мненью пришлых работяг:
    куда как странная особа,
    минуту — умный,
    две — дурак.
    Они бы пригляделись малость,
    тогда бы поняли сполна,
    что величайшая лукавость
    в его серьезности видна.
    Не поведя единой бровью,
    храня убийственный покой,
    он может выкинуть такое,
    что клети прыснут меж собой.
    Казалось бы, не до работы...
    Но мастер вынырнет, сердит,-
    с какой-то новою охотой
    взлетают руки, глаз глядит.
    А он опять: хоть стой,
    хоть падай,
    аж сил убавится в ногах...
    И пляшет дьявольская радость
    в его торжественных губах.
    Законодатель грозный смеха,
    непобедимый на язык,
    стоит на гулком днище цеха
    наш гений — Санька-листовик.
    Стоит от важности высокий,
    крест-накрест руки,
    дым — венцом...
    И бьют горячие потоки
    в его щербатое лицо.


    День весны

    Нынче тянет до зарезу
    примоститься у реки,
    во дворе трубой железной
    обивать колосники.
    Высекать кувалдой искры
    под навесом у дверей,
    и шугать разбойным свистом
    непугливых сизарей.
    Солнце яростью набухло,
    так и плещет, так и льет,
    тополя зеленым пухом
    опоясали завод.
    То-то было удивленья,
    когда день ворвался вдруг
    во всю ширь больших,
    весенних,
    распахнувшихся фрамуг.
    То-то было суматохи
    и девчачьей щебетни...
    А какие нынче вздохи
    подарили мне они!


    * * *

    Звезда упала — умерла планета...
    Нам дальние утраты не слышны.
    Остановлюсь и загадаю лето
    с оранжевым наплывом тишины.

    Ну посуди: к чему мне эта осень
    и хрупких листьев непонятный звон?
    Не упадет туман таежных просек
    на улицах, закованных в бетон.

    Еще так много нужно было сделать,
    поставить вехи нового пути...
    Однажды утром стал распадок белым —
    и нам пришлось от холода уйти.

    А потому и песня не допета,
    метелями пути заметены...
    Остановлюсь и загадаю лето
    с оранжевым наплывом тишины.


    Снегопад

    Снегопад!
    Снегопад!
    Снегопад!
    Закопают, глядите в оба!
    Вся бригада таранит сугробы
    дружным клином широких лопат.

    Безнадежно храпит грузовик,
    рядом лица с прихлынувшей кровью...
    Снег не уголь, кидай на здоровье,
    благо ветер не больно велик.

    Враз влетела зима с разворота
    в город, ставший игрушечным вдруг
    под бескрайним туманным разлетом
    разъяренных буранов и вьюг.

    Над Уралом кипит снегопад,
    но идет на него без наряда,
    краснолицая наша бригада
    дружным клином широких лопат.


    На трассе

    В ненастье, по частице малой
    мы незаметно шли вперед
    от перевала до привала,
    за переходом — переход.

    Но вот однажды солнце вышло,
    и дождь буянить перестал,
    и встала радуга на крыши
    деревни в десяти верстах.

    И я зажмурился невольно,
    счастливо дрогнула душа —
    в степи цвели высоковольтки,
    фарфор разлаписто держа.

    А в утро, вставшее безгрешно,
    ворвался струн веселый гром.
    Под сапогом отяжелевшим
    земля ходила ходуном.


    Пологий свет

    Пологий свет перекрывал пролеты,
    забравшись в цеховые фонари,
    струился с появлением зари,
    точнее — с окончанием работы.
    Пологий свет...
    Прошло немало дней —
    я усмотрел обычное начало
    под красными, пологими лучами —
    начало жизни крохотной моей.
    Я понял вкус томительной воды,
    воды, как хлеба, сытной и соленой,
    ее прохладу в теле воспаленном,
    ее на робе светлые следы.
    Пологий свет...
    Когда твои лучи
    меня среди металла оставляли —
    я рисовал их мелом на металле,
    чтобы они светили мне в ночи.
    Где лишь огонь, высокий и прямой,
    где только сталь лучится до рассвета,
    где ляжешь ты над мутной быстриной
    пологим светом, благодарным светом.
    И только днем, за цеховой стеной,
    ты грянешь вниз широко и отвесно,
    откованный не солнечною бездной,
    а на Земле,
    в глухую полночь,
    мной!


    Вечный жар

    Люблю тебя, мой город юный,
    ну что поделаешь — люблю...
    Твои зарницы ночью лунной,
    судьбу рабочую твою.
    Люблю тебя, и в спорах длинных
    о городах земли моей
    на самый гордый, самый дивный
    не променяю — хоть убей!
    Замечу все, где жил и вырос,
    где испытал себя огнем,
    где из дорог солдатских вынес
    все то, что Родиной зовем.
    Где домны в ряд над комбинатом,
    всегда видны издалека,
    стоят полночными атлантами,
    взвалив на плечи облака.
    Стоят высоко и послушно,
    и разливают вечный жар
    в людские судьбы, жизни, души,
    в глаза красивых горожан.


    Первая ночь

    Была настолько эта ночь права,
    что целый год, не отступив ни шагу,
    в мозгу моем ворочались слова
    и выходили грузно на бумагу.
    Ах, эта ночь!
    Над громом бытия,
    над ореолом пламени бурлящим
    в какой-то миг взошла душа моя,
    былое перепутав с настоящим.
    Здесь, не в угоду сытой тишине,
    я цепко шел сквозь дымные авралы...
    Кипела ночь, пружинилась во мне
    и дорогие клады открывала.
    В крутых давленьях и кольце огня,
    где сталь, хрипя, проносится ручейно,
    мне показалось, будто жизнь моя
    приобретает новое значенье.
    Мне показалось, будто эта ночь
    уже легла решительной границей,
    когда я смог бессилье превозмочь
    и разгадал загадочные лица.
    Ты знаешь, ночь,
    я сам еще не свой,
    я и теперь твой преданный глашатай,
    не сквозь года, не по оси земной,
    а по сердцу решительно прошла ты.


    * * *

    Едва с работы, снегом припорошен,
    вбегу в подъезд — по носу шибанет
    призывный запах жареной картошки
    и теплый дух чугунных сковород.
    Привычная, старинная картина:
    мигает в коридоре желтый свет,
    гудит барак во все свои квартиры,
    гудит, что улей в круговерти лет.
    Чего здесь только не было!
    Отсюда
    я двинулся по плинтусу, как мог,
    не в тягость полу, весом —
    меньше пуда...
    И вымахал под самый потолок.
    Я благодарен голосу окраин,
    что в нас, глазастых, чувство пробудил
    к стальному сердцу каменного края
    у древних гор в распахнутой груди.
    Я благодарен дому у завода,
    щербатому, открытому ветрам,
    откуда шли возделывать природу
    крутые по-уральски мастера.
    Не потому ли, снегом припорошен,
    вхожу в подъезд — и слышатся сильней
    призывный запах жареной картошки
    и тихий голос матери моей.


    * * *

    Не приглушая всплеска добрых чувств,
    не охлаждая теплых ощущений,
    иду к тебе, мой городок весенний,
    огня и силы обрести хочу.

    К тебе, где площадь в мелкой серебрянке
    и по ночам красны карагачи,
    где горячи мартены и вагранки
    и пламенеют в стенах кирпичи.

    Таков ли ты, каким тебя оставил?
    Окраины теснятся стороной,
    и стало меньше домиков и ставен,
    оставленных в наследство стариной.

    Просторно сердцу в синеве весенней,
    и крик летит над звонкой глубиной,
    где красные магнитные ступени
    растут к вершине полувековой.

    А город в степь торопится по склону,
    зеленых улиц развернув спираль...
    Шагай, лети стеклянно и бетонно
    во всю судьбу,
    во всю степную даль!


    * * *

    Мне иного уюта не нужно,
    я в рассветы ломлюсь напролом,
    ходит ветер в оранжевой стружке
    под моим голубым топором.

    Расступаются чащи густые,
    оживляется в реках вода...
    Мы проходим, и — звонкие крылья —
    за плечами растут города.

    Мы вернемся усталые вскоре,
    сбросим лямки рюкзачные с плеч
    и с какой-то неясной тоскою
    будем прошлое в сердце беречь.

    Будем жить в ожиданье морозов,
    словно каждый остался в долгу
    перед миром в кострах и березах,
    перед солнцем на дымном снегу.


    * * *

    Погоди, погоди...
    Успокойся! Ведь это не дело.
    Вот — промчатся дожди,
    вот — опустится зазимок белый...
    Только ветры спешат,
    и желанья торопятся сбыться.
    В журавлиный большак
    потянулись последние птицы.
    Я спешу, я спешу!
    Нужно быть до рябинных морозов
    там, где в каменный шум
    с перевалов летят лесовозы,
    где, дробя солончак,
    несусветные мечутся ливни,
    где гитары звучат
    не беспечно, а гордо и длинно!
    Встречи радостный миг!
    Покачнется палатка в угаре,
    будто скомканный мир
    в заскорузлых ладонях подарит.
    Будто где-то давно
    обронил невеликое счастье,
    будто снова оно
    у тебя целиком и во власти.
    Я спешу, я спешу!
    Пожелай же хорошему сбыться.
    Слышу осени шум —
    улетают последние птицы.


    Заводские грачи

    Грачи гнездо кладут на эстакаде,
    кладут всерьез — видать, не первый год.
    Им волю дай — заполонят завод,
    и тесно будет от апрельских свадеб...

    Ну что за птица!
    Не идет в поля...
    К чумазой домне вездесущим чертом
    пробьется грач и малого грачонка
    столкнет в полет на зависть воробьям.

    А почему грачу не стать смелее?
    Завод не тот, что сорок лет назад...
    Здесь нынче вырос яблоневый сад,
    не говоря о клумбах и аллеях.

    И, примостясь у порыжелых стен,
    у кирпичей, потресканных от зноя,
    справляет грач рождение второе
    и хитрым глазом смотрит на мартен.


    * * *

    Где вскипает металл
    в огнедышащей, жадной утробе,
    и судачат гудки
    по пролетам на все голоса,
    я к тебе прибегал
    в шерстяной перепачканной робе
    и, смеясь, целовал
    в пламенеющих бликах глаза.
    А кругом клокотал
    в просоленных, неистовых ливнях
    несмолкаемый мир,
    и хлестали огней родники...
    Где бы я ни бывал,
    но от глаз твоих пламенно-синих
    я тогда убегал
    во владенья веселой тоски.
    Я сбивал их навскид,
    эти дни в укоризненном гуле,
    пресыщался судьбой,
    и своей, и чужою, как мог...
    Я не плакал навзрыд,
    когда вдруг и они промигнули,
    незаметно ушли
    за осыпанный прошлым порог.
    Но сегодня меня
    прорвала неуемная горечь
    далеко-далеко
    от забытого богом угла,
    словно в шуме огня
    ты зовешь, разорвавшая полночь,
    своим взглядом родным,
    полным прежней любви и тепла.


    * * *

    В трамвай, сбежав от снегопада,
    вся смена втиснулась уже,
    а на подножке — полбригады
    и парень с трубкой чертежей.

    Он так отглажен и культурен,
    что в голосах лихая дрожь:
    куда же ты с бумагой, дурень!
    Тут шило вряд ли провезешь...

    Крепись, парнишка крутолобый!
    Не осуждай рабочий люд.
    Он и ругнется — не от злобы,
    а закипит — на пять минут.

    Он тоже знает толк в тетрадях
    и, охраняя твой конспект,
    тебя же, хрупкого, подсадит,
    тебе же выстроит проспект.

    Тебе же кафедру предложит
    в каком-нибудь большом НИИ,
    рабочий класс — он тоже может
    раскрыться в уравнении.

    Он самый первый твой ценитель
    иных оценщиков умней,
    он демон, гений и целитель
    любой учености твоей.


    * * *

    Наш самолет к Магнитке подлетал...
    Казалось, что я вечность дома не был.
    Мне почему-то виделся металл,
    стократно отраженный близким небом.

    Луна дрожала над багряной мглой,
    турбины хрипло надрывались, будто
    не в самолете был я, а с братвой
    в прокуренной насквозь дежурной будке.

    Как будто вновь за гулкою стеной,
    в пяти шагах от огненного русла,
    горячий цех заговорил со мной,
    стальные плечи расправляя с хрустом.

    А самолет врезался в круг зари,
    которая цвела не по законам
    над городом, согретым изнутри
    дыханием завода учащенным.

    Была заря над полночью права,
    коль слышал я, как напрягались крылья,
    как пригибалась в сумраке трава
    и ветры возле сердца говорили.


    * * *

    До свиданья, добрая земля!
    Я еще вернусь к твоей красе
    шелушить подсолнухи в полях
    и ловить в запрудах карасей.

    В землянике, хвое, лопухах,
    с переливной песней вечеров,
    жить тебе в моих недолгих снах,
    в глубине невысказанных слов.

    Я вернусь — и все пойдет на лад,
    зашумят веселые грома,
    топоры упруго прозвенят —
    и взойдут под соснами дома.

    А усну усталый в ковылях —
    и под теплой тяжестью руки
    ты проснешься, добрая земля,
    прямо к сердцу протянув ростки.


    Надька

    Она докажет этим свистунам
    с распилочного шустрого участка,
    докажет, что и ей доступно счастье —
    единое, не с горем пополам.
    И что силенок ей не занимать,
    что счастье достается не по росту,
    что счастье достается так непросто...
    Она смогла его завоевать!
    А Витька, Витька!
    Гордый вертопрах,
    что рыскал в городке заблудшим зайцем,
    и глазом не моргнул, как оказался
    в ее надежных — Надькиных — силках.
    Она пройдет по лесосекам всем,
    навстречу дню по солнечным долинам
    с горластым свертком, с большеглазым сыном,
    в своей упрямой Надькиной красе.
    А бригадир не выдержит:
    — Дела-а-а... —
    На перекуре ахнет пилорама:
    ведь надо же, синица, родила
    бутуза на четыре килограмма!
    А вся бригада сгрудится вокруг
    и станет смирной, словно так и надо,
    под первородной чистотою взгляда,
    под теплотою материнских рук.


    * * *

    Уехал, вроде бы остыл...
    Но сердце там, за большаками,
    в хребтах, где врезаны пласты
    того таинственного камня.
    Там, где в отрогах, зелены,
    шумят сосновые лавины,
    где люди сказочно сильны
    и города стоят былинно.
    Где в шуме горнов и печей
    кипят невиданные сплавы,
    а в долгом зареве ночей
    так неприметны гребни славы.
    Где б ни был я, но камень тот
    мне чудится в дорогах дальних,
    то самоцветом он блеснет,
    то звончатой упругой сталью.
    То замерещится в траве,
    то встанет Малахит-горою...
    И чувства, глубже и новей,
    охватят сердце теплой болью.
    Какая сила скрыта в нем,
    что с расстояньем ощутимей,
    что в притяжении своем
    необходима так в пути мне?
    Не суеверен я пока,
    гадаю вовсе неохотно...
    Но узнаю издалека
    людей с уверенной походкой.
    В пожатье узловатых рук,
    впитавших сталь, и соль, и пламя,
    я узнаю кипенье вьюг
    и твердость найденного камня.
    Я вью своей дороги нить,
    мне двадцать лет пока от роду,
    мне предстоит еще добыть
    свой полновесный самородок.
    Чтоб камня вечного того
    рукой горячею коснуться...
    Тогда лишь стоит оглянуться —
    и вдруг поверить в волшебство!

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Павлов Александр Борисович (alekpav@gmail.com)
  • Обновлено: 05/05/2007. 21k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.