Lots of Russian exiles lost their marbles in the West...
They look as if they carried a wing case under their clothing.
(У многих русских иммигрантов на Западе заскочили шарики за ролики. Они выглядят будто у них под одеждой запакованы крылья.)
Сол Беллоу
Нобелевский Лауреат по Литературе
Втот год друг детства на меня с неба свалился. Событие это буквально взбаламутило нашу тихую заводь, вытащило кое-кого из прекрасного заграничного сна, из нашей привычной гипнотической дремы. Помнится, дискутировался тогда вопрос-викторина: кто из русских за последнее время выше всех поднялся в Нью-Йорке. Называли преуспевающих, одного, другого, всем известные имена, и тут меня осенило, почему нет - мой друг детства подходит к случаю как нельзя лучше.
Прежде всего, если позволите, дадим мизансцену -- нашу заводь.
Ливингстон, Штат Нью-Джерси
Начнем с Ливингстонского торгового молла. Здесь, в штате Нью-Джерси, рукою подать до Нью-Йорка, собирается наша компания из тех, что проживают неподалеку.
С одним "л", известно, мол--островок. Молл с двумя, как мы понимаем--пассаж--гроздь магазинов и лавочек, раскинутых под одной крышей. Тут рестораны и зоны отдыха, эскалаторы, стены из мрамора и полированного стекла, не говоря о товаре, его величестве. На взгляд бывшего москвича--это как если бы где-нибудь на пустыре, на захолустном перекрестке шоссейных дорог под общей крышей разместили два ГУМа, три ЦУМа и пять Петровских Пассажей.
Проезжая по городам и весям в Штатах или Канаде, непременно наткнешься на островки эти в океане торговли и в них, если кто внимательно смотрит, часто заметит очень странных, не по-американски неторопливых людей. Они неспешно топчутся взад-вперед, будто уставшие от рыночной маяты, ожидающие своих копуш, выбирал-примерял, чтобы двинуться дальше. Частенько, в прострации они посиживают на скамейках. У меня есть дикий поляроидный снимок, где с обеих сторон от меня мне совсем незнакомые пейсатые люди в черном, мала-мала-меньше. Я--в самом центре, как гордый ребе. Я только присел на последнюю незанятую лавочку, как хасиды тут же меня облепили и настоящий глава их семейства, истинный патриарх в шелковом лапсердаке произвел снимок. Хасиды не в счет, обычные прохожие, я ж говорю о никуда не идущих, странных непокупателях. Представьте себе, есть немало таких людей, сделавших молл своим клубом. В штате Нью-Джерси, понятно, нет коммунальных квартир, нет кишащих народом дворов или улиц, но людям, как и повсюду, надо иногда сбиться вместе. Людям, как птицам, хочется в стаю.
Наш вожак--Зис Моисей Петрович. У него не только подходящее имя, он и видом хорош--напоминает короля Лира в исполнении Михоэлса. Седые космы, проницательный взгляд, заповедями и скрижалями полна голова. Моисей, как полагается, нас за собой водит, руководит, открывает глаза на всевозможные вещи. От него, в частности, мы узнали, что настоящего Мозеса в древности не существовало, был совершенно другой человек с тем же именем. Факт сам по себе любопытный, да, поди же, не каждый знает.
В нашем моле легко заблудиться. Для ориентировки скажу, моих сотоварищей вы обычно найдете у заводи Бургер Кинга, там, где веселенькая меблировка, питьевые фонтанчики, whoopers с котлетой или сыром и, главное в нашем возрасте, туалет рядом. Стоят разлапистые пальмы, благоухает расположенный неподалеку парфюмерный отдел, журчит, активизируя железы покупательской секреции, специальныйкоммерческий фон--Muzak, эрзац музыки, вроде того, как комиксы--эрзац для литературы.
Щелкает кассовый аппарат, отстреливает покупателей. Завороженные, расставшись с деньгами, они несутся дальше со своими коробками и пакетами, возбуждение царит чрезвычайное. Во всем этом, надо сказать, мы, наше сообщество, не участвуем. Мы--нейтралы. От покупательской лихорадки мы воздерживаемся в лучших традициях американских наблюдателей доимперских времен, не участвуем ни кошельком, ни эмоциями. Поскольку нет правил без исключений и у нас приключился сбой, аномалия своего рода.
В один, как говорится, прекрасный день появился возмутитель спокойствия, товарищ из новеньких по имени Опанас Рябоконь. Личность, еще раз замечу, совершенно не характерная для нашей компании, в целом благополучно ассимилированной, уютно пригревшейся в тихой заводи спального штата Нью-Джерси. У Опанаса обнаружился злючий язык и невоздержанный характер, что никому не делает чести, особенно бывшему офицеру. По моему, хотя и сугубо штатскому разумению, именно армейские политзанятия и систематическая муштра оставили на Опанасе неизгладимый след. Так, например, оказалось, что Рябоконь органически не способен оставаться равнодушным нигде, даже в торговом пассаже. Он испепеляет невинных покупателей взглядом, шипит: -- Их бы сейчас всех да в горячий цех! Их бы, сук, на химию посадить!
К чему это, скажите на милость! Мы не марсиане, мы понимаем классовое чутье майора, не разделяя, при этом, его экстремистских позиций, в особенности, комментарий, непристойных по своей сути. -- Во-о-он шастает... накупил говна-пирога. Ща, пойдет, сукоед, пилить свою телку...
Зелен виноград,--думаем. Глупо злословить. Гляньте бесстрастным взглядом товарищи дорогие, чем вам не рог изобилия? Рай земной. Тут тебе и пальмы и птицы. В качестве райских птиц порхают под сводами пегие перепела, голубки пробираются к ним откуда-то из-под крыши. Имеются и воробьи, вездесущее иммигрантское племя. Где есть дыра и возможность, без них не обходится дело. Если далее развивать метафору рая и допустить, что голуби--райские птицы, то мы, выходит--райские жители, в каком-то смысле--американские ангелы. Мы, помидоры-синьоры, ливингстонские ангелы-хранители. Надо и моллу иметь своих ангелов, кроме платных чиновников--офицеров охраны, продавцов и уборщиков. Только, в отличие от них, мы непорочно бесплатные.
Помнится, секретарь наш на букву Х обещал громогласно, что наше поколение будет жить при коммунизме. Не имел ли он, спрашивается, в виду Америку, наш ливингстонский торговый рай? В самом деле--деньги для нас неактуальны, легко по-коммунистически беззаботно мы роскошествуем в роскошном молле, имеем кондиционер летом, калорифер зимой. Нам прохладно в тропическую жару, тепло в мороз. Не каждому по карману такое в теперешние дорогостоящие времена. Мы благодарны и искренне рады чему угодно--бесплатной струйке воды из питьевого фонтана, бесплатному пакетику кетчупа-майонеза. Никто, мне сдается, лучше нас этого не оценит, потому что воспитаны мы с малых лет на прекрасной невинной мечте о прыгающих в рот галушках, о самоходной печке для Иванушки-дурачка. На мечте о вечной халяве и о сказочной жизни на всем готовом. Что, спрашивается, в этом плохого? Что, что, но лелеять мечту--этому нас научили.
Прежде, чем в следующей главке мы плавным образом обратимся, наконец, к основной теме повествования, опять небольшая поправка. Подумав, уточню--никак все же не голуби мы и не павлины. Как ни ряди, мы и есть воробьиное племя! Так же как они мы всепогодны и вездесущи, мимикрируем с готовностью под цвет местности. Нам, воробьям, сам черт не брат ни в ливень, ни в снегопад. Вездесущность сопряжена естественно с риском. Как-то в лютый мороз, когда никто и ничто не летает, на меня свалился брат-воробей. Камнем упал, ледышкой, похожий на зеленый мерзлый картофель. Я схоронил его в кадушке под пальмой. Пусть и он, думаю, приобщится. Считайте, что в рай попал.
Круг Здоровья
В один из мягких погожих деньков, которых не так много в районе Большого Нью-Йорка, мы время проводим на улице. У нас, понимаете ли, Круг Здоровья. Гуляем себе по солнышку. Заодно с нами гуляют и птицы, свистят, виражами проносятся вслед. Для прогулок нами облюбована определенная асфальтированная дорожка, петлей пролегающая здесь же, в окрестностях молла. По ней мы совершаем свой моцион. В викенды--буквально аншлаг, к кругу нашему негде приткнуть машину. На холмах цаплей застыли китайцы--приманивают свою энергию тай-чи. Из-за угла доносятся глухие удары, будто ковер выбивают. Там серб, теннисист-одиночка злобно лупит мячи о заднюю стенку молла. Строго против часовой стрелки по дорожке джоггают. В том же направлении гуляют парами и по одному. Креном, на вираже--жжых, жж-ых!--проносится на роликах Мертвая Голова. Рослый мужчина, здоровый, но делает вид, что помер, голова его недвижно лежит на плече. Инсультник Милтон Цуккерброт, напротив--сам полуживой, имитирует повышенную активность. В каждой руке по лыжной алюминиевой палке, он отчаянно подергивается, в час по чайной ложке идет, звякает своими коровьими колокольчиками. Надо видеть, как он выбрасывает вперед онемелую ногу, сопротивляется смерти. Его запросто обгоняют трехколесные азиатские дети. У нас--иммигрантский интернационал. Люди перекрикиваются, оживленно беседуют на корейском, на турецком, на хинди, по разговору обнаруживают своих.
Итак, однажды, в солнечный выходной мы шли на четвертый круг. Беби бумеры Волли и Вилли бубнили в пространство вечную свою волынку о том, как во время царя Гороха галлон бензина им стоил никель, а билет в кино--дайм. Излюбленная эта тема, странным образом не надоедает им никогда. Мертвая Голова, как только мы в ужасе от него сторонились, каламбурил, не поднимая головы, на лету--I'm not rushing, I'm Irish! Идущие впереди русские приятели наши разогревались в пылу бесконечной дискуссии, разбирая преимущества троежирных кислот, содержащихся в сельди или макрели, перед подлыми карбогидрататами, превалирующими в привычной нам "неправильной" пище. Инженер Безфамильный уточнял, как по-японски нарезать сушими из семги, как вялить или вымачивать в соевом соусе. Риелэстейтщица Шурочка преподавала рецепт запекания цветной капусты для лучшего усвоения кальция в костях и суставах:--Эти противные солевые отложения, из-за них не могу нагИНАаться,--губа ее подрагивала от обиды. Ввиду Шурочкиной чувствительности и тонкого воспитания, ни Даль ни Ожегов не заставили бы ее ни за какие коврижки сказать "нагИБАться". Да и зачем?
Так беседовали мы, шагали в нашем обычном ритме, как неожиданно из-за спины русский голос с характерным скандальним визгом:
-- Ерунда всё на постном масле! Ложкой могилу копаете!
--То есть как это, как это?--обиделся Бесфамильный, который терпеть не мог неучтивых действий и замечаний, в особенности не любил, чтобы в его присутствии застрагивались морибудные темы--о могилах, болезнях, кончинах...
--Могилу себе ложкой копаете,--повторил незнакомец, похожий на дезертира из отрядов латиноамериканской хунты. Странно босой, но в офицерских галифе. В линялой гимнастерке, с расческой в кармане. На нем красовалась форменная синяя фуражка, у которой кокарда, видать, была вырвана с мясом.
--Я, как человек прямой, привык говорить прямо в рот! Жрать надо кончать. Вам всё одно-- крышка. Гроб впереди маячит! Планетарии всех стран--солите яйцы!
Инженер Безфамильный молча прибавил шагу. Шурочка солидарно надулась. Блаженные Вилли и Волли просто не поняли, в чем дело. Я остался один в обозе с интрудером, который, хотя и босиком по весьма колким камням на дорожке, не думал от нас отставать. Что мне оставалось делать? --Как оно ничего?--спросил я его из приличия, абы что-то сказать. Сказал и попался--новенький, примкнувший к нашему коллективу, Рябоконь Опанас Семеныч, заставил меня сперва подержать в руке какой-то никелированный железный шар, быстро отнял его и, затем, в подробностях изложил свою майорскую судьбу и жизненные наблюдения.
Никелированный Шар
Рябоконь и его шар еще сыграют свою роль в нашей невероятной истории, к которой мы, собственно говоря, приступаем. Сначала разберемся с майором.
Опанас--круглый сирота, с малолетства прошел приют и суворовское училище. Для передачи его судьбы понадобилось бы мощное перо Диккенса. Себе ж я позволю лишь бегло и конспективно передать, что запомнил.
Рябоконь служил в чрезвычайно секретном, никому не известном пункте--Елды-Йолды. Кажется, под Уфой. То была скучная местность, окруженная еловым лесом. Главной тамошней достопримечательностью являлась разве что кроватная фабрика, которая, к моменту прибытия Опанаса Семеныча для прохождения действительной службы, финансово прогорела и завалила городок своей неликвидной продукцией. Часть кроватей досталась местной больнице для проблемных детей и подростков. Это лечебное заведение, по-простому--дурдом, было оснащено наилучшими койками со знаком качества и с двойными пружинными сетками. Лучшее--детям!
Как-то раз вдогонку за юркою медсестрой Рябоконь забежал в больничную палату. И остолбенел на месте, ощутил пресловутый укол в сердце--перед ним стояли те же самые, знакомые ему родные кровати уфимского Металлоснаба. Те же самые, что имелись в его сиротском приюте и в суровой спальне суворовцев. Памятные кровати с никелированными шарами, шишечками по бокам, столь дорогие его юному сердцу. Вся, если подумать, в них жизнь... Эх, да, что говорить! Повидавшая виды медсестра была растрогана растроганностью майора.
Те же кровати, только с проржавелыми сетками в художественном беспорядке были разбросаны в поле, у речки, исполняли роль лавочек, мостиков и настилов. Куда ни глянь, кровать всюду сгодится. Кровать, она есть многофункциональное произведение. Кроватными спинками было красиво обнесен поросячий загон и Ёлды-Йолдинское кладбище за покосившейся часовней. Покойные фабричные из местного начальства имели прихотливые надгробные памятники, сложенные из анодированных экспортных кроватных изделий. А на главной площади Елда-Йолды, у поселковой почты, из кроватей был сооружен грандиозный монумент Вождю и Учителю уникальной работы. В закат Сталин стоял весь багровый, в шторм--вороной. Представьте себе-- сделанный из кроватных частей громадный железный портрет генералиссимуса в полный былинный рост! Мундир, сапоги, погоны--все было свинчено, сварено не тяп тебе ляп, а на совесть.
Любопытно, что здесь же, под Уфой, задолго до Америки, Рябоконь познакомился с барбекю и грилем. Эх, как замечательно жарилась поросятина на кроватных сетках, распространяя возбуждающий аромат и всяческий аппетит к жизни! Вечерами в комариных тучах, попискивающих и лопающихся в искрах костра, в шашлычных дымах самодельных мангалов к Опанасу пришла любовь. Избранницей его была упомянутая местная больничная медсестра-кастелянша, на вид еще школьница, девочка по имени Иша с задорными косичками, В каком-то смысле получался почти классический хэмингуеевский роман--очаровательная медсестра и засекреченный боевой офицер. Пусть Рябоконь никогда не читал и, наверное, уж не прочитает, роман "Прощай оружие"; он его, так сказать, написал без бумаги исключительно своей кровью, своей драматической жизнью. Героиня, как водится, в конце погибает, следуя законам жанра.
Справедливости ради скажем, Иша не то, что бы впрямь погибла. Пропала. Разрыв, однако, был налицо. Рассказывая мне про разрыв, Рябоконь неожиданно покраснел, переходя на театральный шепот. Дело в том (пардон, дамы не слушайте), что в ту пору жизни Опанаса безумно мучили кишечные газы. Из песни слова не выкинешь. По совету полкового фельдшера, Яшки Явно, жулика и пройдохи, за две белых головки Рябоконь начал практиковать, как бы выразиться по-научнее, "пердильную йогу"--незаметную оттяжку крайней плоти для бесшумного, благополучного разрешения вопроса. Не будем пуритански гипокритичны, хотя конечно только страдающие этим недугом люди могут по-достоинству оценить надежду на облегчение. Однажды, в большом офицерском собрании, на которое впервые майор привел свою Ишеньку, за общим столом, когда начальник поднялся с торжественным тостом, Опанасу приспичило. Он стал ерзать на стуле, согласно фельдшерским предписаниям, тянуться будто бы за солонкой, наклоняться то к Ише, а то и к соседу, скрытно при этом с точностью сапера-смертника оттягивая мало-помалу свои седалищные масла... Опанас подобрался, и, в строго расчетный момент, предвкушал уже свой заслуженный отдых, как, вдруг-- трах-бах-тара-рах!--точно КамАЗ-самосвал тормознул у выгребной ямы. На весь честной мир унижение и позор.
С той минуты Иша исчезла. Все исчезло. Стали возникать у Опанаса нехорошие черные мысли. Пожалел он себя, молодого, вместо самоубийства решил провалиться сквозь землю. Как в то время проваливались люди? Он решил воссоединиться с виртуальной израильской бабушкой. Железный шар--единственно, что осталось у него на память. Никелированный, блестящий, если его как следует натереть бархоткой, кроватный шар всегда был при нем. Рябоконь мне божился, что может выскочить из дома, забыв ключи, забыв умыться, обуться... шар не забудет он никогда. Хранит при себе как зеницу ока. Шар был памятью его любви. В то же самое время, что существенно, в том числе и для нашей истории, шар, действительно, являлся оком--глазным яблоком, сохранившимся от в свое время разрушенного Сталинского монумента.
Итак, глаз за глаз. Мордовия, Америка, Ливингстон, нити повествования пересекаются в магической точке шара, освещают основную тему нашего повествования.
Сталин из Ригопарка
Мы, кажется, и раньше слыхали, что в Нью-Йорке завелся Сталин. На шестом Брайтоне, сказывали, объявился. Сообщение это нас нисколько не тронуло, кого теперь чем удивишь! Сталин, Ленин, хоть ты Мозес с клюкой. Под Ленина, помню, в российской прессе писали, картавил какой-то пенсионер, промышлял на прокорм в окрестностях мавзолея. Big, что называется, по-нашему deal! Нас так с детства спрягать учили--Ленин бог, Ленин был, Ленин будет быть. Тем паче сегодня, в пору свободного предпринимательства, когда разрешается быть кем угодно. В Америке то же самое делается. В Америке только масштабы другие. У нас, если Элвисы, их обязательно пруд пруди, от Элвисов отбоя нет. Преслевеют, наряжаются и--на конкурсы в Лас Вегас, судить, кто из них правильней блеет. Мозесов тоже хватает. Самый известный--Чак Хестон. Любой скажет. Знают его по фильмам.
Здесь, для ясности, следует сделать некоторое отступление и в пику актеру Хестону противопоставить нашего Моисея Петровича. Он человек, пусть не столь широко известный, и всё же много достойнее, на мой лично взгляд, высокого звания Мозеса-Законодателя. Спрашивается--кто, например, Моральный Кодекс Строителя Коммунизма написал, Хестон, думаете, или, может быть, Пушкин? Нет, Моисей Петрович закон написал! Чуть ли не за один присест по его рассказам, в компании с собутыльниками в Доме Творчества, в Красной Пахре. В Штатах, к сожалению, Томас Джефферсон с первыми конгрессменами успели опередить нашего Зиса в составлении американских руководящих бумаг. Пусть так. Как и у многих, редкий талант Зиса остается в Америке пока невостребованным. Еще не вечер. Мозес есть Мозес.
У вожака нашего, конечно, имеется посох--подношение от коллектива. Клюка с резным под слоновую кость набалдашником, тонкая таиландская штучка. Не важно, что была куплена на барахолке, за доллар на гараж-сейле. Что там палка, реквизита в наших краях столько--кем хочешь, иди, наряжайся, сделай такую милость. И вовсе не обязательно в Сталина превращаться, можно и наоборот. Не поленится человек, заведет бородку козлиную, с портупеей скрипучий кожаный френч, пенсне с блеском, готово--вылитый Троцкий. Иди, витийствуй. Куда? Да хотя бы в дома престарелых. Слушать будут, как миленькие. Перед обедом, куда они денутся: у людей костыли, коляски... да и голод не тетка. Чтоб речами воспламенять, думаю, если кто не дурак, неплохо сперва первоисточники проштудировать.
Словом, Сталин наших мало кого удивил. Услышали и забыли. Известие это прошло бы незамеченным вовсе, если бы не тот же самый Опанас Семенович. Вспылил Рябоконь, набросился со своими безумными обвинениями в адрес абсолютно неведомых ему людей. Он почему-то пожелал представить их киевскими евреями. Закричал:
--Амерички накушались шановны кияне. Сталина жидам захотелось! Реакция у человека непредсказуемая. Все критикует. Скажи в субботу--суббота, завопит, что "технически" уже воскресенье. Почему технически? Зачем кричать? Переспрашивать у него--рискованный шаг. Для таких подвигов у нас как раз имеется Моисей Петрович. Никто, кроме него, не может отважиться на экспромт, на безобидный в своей отвлеченности комментарий, поучительный и, в то же время, направленный на обуздание безудержного майора. Разряжая обстановку Зис ухитряется в лучших демагогических правилах совмещать общественные интересы с личными. У Зиса свои проблемы. Не зная покоя, он настолько обременен вечно бурлящими в нем словами и соображениями, всевозможными смутными догадками и откровениями, что он только и ищет повода разродиться.
Не замедляя, помнится, шага, Мозес взмахивает клюкой, чертит в весеннем небе восьмерку и говорит приблизительно так:-- Возьмем знаменитых. Что они есть такое? Они, если угодно--буквицы, которыми пишется трагикомедия жизни. Они--подменяющие нас фигурки, chessmen; мы следим за их ходами из темного зала. Только не надо смешивать, господа, Бебеля с Бабелем. Есть урожденные феномены--Поль Андерсон, сверхсильный штангист, Карузо, сладчайший тенор, Леонардо, Моцарт, Эйнштейн... Эти, naturals, их можно оставить в покое. Имена их слишком известны. С ними самозванцам тягаться трудно. Второй и самый ходовой тип--это маски, продукт веры и поклонения миллионов. Под маской может находиться, и часто находится, шут гороховый, поручик Киже, сапоги всмятку. Пузырь славы надувается и живет дыханием миллионов. Как только осмелятся насмешничать или плеваться--конец любви: прочтенный задом-наперед Ленин обратится в сопливенькую Нинель, в бабу-Лену, Сталин--в Гуталина. К сожалению самых отъявленных душегубов помнят долго, хотят о них толковать, имперсонировать, то-то щекочет воображение. ...Вам же, синьор Рябоконь,--добавил Зис в заключение,--Как раз Сталина не следовало бы принимать близко к сердцу. Едва ли вы персонально подвергались. Технически, если говорить языком вашим, младенцем вы еще были во времена сталинских нарушений правовых норм.
- Д-а-а! Не подвергался? (Майор сиплым своим, блатным голоском.)
- Вам бы, Зис, помолчать. Нашелся завод Лихачева. Хочите сказать, самый умный. Да я, бля, из лагеря, может, бежал. Пионерского. Любуйтесь!
Опанас Семенович засучил рукав и двинул жилистую свою руку прямо к очкам Моисея Петровича. На руке красовался татуированный портрет вождя и учителя. Заинтригованный Зис сам помог закатать рукав выше, чтобы всем нам лучше вглядеться в усатый профиль в фуражке, в синеватую точечную наколку, выполненную у предплечья. Сталин был в майорских веснушках и рыжих волосиках. Лиловая бытовая царапина рассекала Иосифу Виссарионовичу ухо. Опанас играл желваками, сжимал-разжимал мускулатуру, невозмутимо глядя в сторону, как на приеме у врача, когда берут на анализ и тебе неохота видеть собственную кровь, истекающую в пробирку. Мышцы его попеременно набухали и опадали, отчего конопатый Сталин волновался, словно на реющем знамени. Недурно получалось--ничего не скажешь. У кого кочегары на ягодицах кидают уголь при ходьбе, у кого--преступная любовь елозит... Каких только на свете тату не бывает? У майора, надо признать, было сделано культурно, без порнографии, и никаких штанов не надо было снимать.
Наступившую тишину, истолкованную как победу по очкам, Майор прервал, небрежно добавив:--Новость старая. К тому же, брехня. Не на шестом Брайтоне, а в Ригопарке.
Майор достал неразлучную расческу свою, вытянул ее двумя пальчиками из нагрудного кармана и церемонно расчесался крутою волной.
Глаз Стрекозиный
В тот день поутру замесил колкий мартовский дождик. Наше общество пряталось в молле. Взяли по Вуперу, не с голода, просто от нечего делать, и по декафу. Кто не знает, доливать в картонный стаканчик разрешается, пока не лопнешь. Мы хорошие правила знаем. Доливали, пили. Смотрели при этом не в молл, а на улицу--следили, как струйки воды ветвились, змеились по стеклам снаружи. Отчего-то в тот день было минорное настроение, не хотелось болтаться по залам, надоело галантерейное великолепие, надоело дармовое кофе. В полдень, стукнув клюкой, Мозес повел нас к стене плача, иначе говоря, в "стрекозиный глаз". Именем этим Моисей Петрович, мне кажется, вполне уместно окрестил торговый зал отдела бытовой электроники. Громадное помещение, где из телевизоров сложилась стена--больше сотни экранов. На них смешно, в унисон прыгали, дрожали и крутились картинки. Днем, как обычно, давали слезливые soap-оперы для домохозяек. По мнению Зиса, такая многосотовая Латерна-Магика характерна для зрения насекомых. Так, объяснял он, видит мир глаз стрекозиный, пчелиный... Что-то в этом роде, если я не напутал.
Входим в зал. Видим, обыкновенная девочка на экране машет обыкновенной худенькой ручкой--сотни рук взмахивают ей вослед наподобие гимнастической олимпиады в Лужниках. Эффект оглушительный. Стрекозам, думаю, это должно понравиться. Вдруг, смотрим, девочку убирают. Вместо нее пускают "Экстренные Новости Часа с Питером Дженингсом". Breaking News. Так бывает, когда кто-то известный помер, что-то взорвали или того хуже. Заставка вспыхнула, замерла. Потом поехало-покатилось...
Сто Питеров Дженингсов, как всегда элегантных и определенно довольных тем, что нашлась для него горячая сводка, продолжая фразу, говорили:--Вы это сейчас сможете лучше увидеть, just a sec... Все это происходит, господа, на ваших глазах, сию минуту в непосредственной близости от телевизионной студии, где мы с вами находимся.
Камера прошлась по ущельям Манхеттена. Выше, выше... Нацелилась на неоном горящие вырезные буквы рекламы, туда, где на выступающей балке (балках) около водонапорных башен на фоне неба стояли... Рабочие? Две (двести!) неясных фигур.
- Сейчас, -- говорили Дженингсы. -- Мистер.. настоящее его имя... э-э-э, житель Стейтен-Айленда, Ральф Льясофф, по-видимому, психически очень... без сомнения, так или иначе, человек с явными отклонениями, он заявляет... заявляет, что он есть никто иной как... Джозеф Сталин. (Занятно). Требует, во всяком случае, чтобы к нему обращались исключительно--"комрад Сталин". Он в эту минуту со своею, я полагаю, женой? (Нет, с сожительницей...) Вон они, видите, на вершине здания... Сейчас крупнее... О, так лучше заметно лицо женщины...
- И-и-шенька!--заорал Рябоконь.--Ишка-падла!
Его безуспешно старались утихомирить, потому что в стрекозином глазу вмиг собралась приличная толпа из покупателей и продавцов, все хотели понять, в чем же, собственно, дело.
В это время Дженингсы поправляли наушники и говорили хором:--Понятно. Подан код высотной опасности 10-31. Стянуты силы полиции, пожарных и медицинские службы. Прощло не более получаса. Отчаянная пара угрожает броситься вниз, если к ним попытаются подойти. Надо же так иезуитски придумать--поместили себя на выступающей балке, малейший толчок извне, оплошность или испуг грозит падением. Самоубийство--это одна сторона вопроса; все, понятное дело, больше обеспокоены возможностью теракта. Бомба! Нет ли тут бомбы? Поиски взрывного устройства,--продолжает ведущий,--Пока не дали никаких результатов. Вовлеченное здание и прилегающие зоны уже находятся в процессе срочной эвакуации. Положительный момент состоит в том, что связь с безумцами была установлена немедленно и без проблем, это, по крайней мере, обнадеживает. Таково было пожелание самого господина... ааа.. Льясофф. Психоаналитики полагают, что в данном конкретном... имеет место... шизофренический маниакально-депрессивный синдром. Если довольно мягкая форма, то--приступ сначала, затем, естественным образом следует облегчение.
Интересно, что на помощь уже призван некий бывший самоубийца- высотник, уцелевший, к счастью, после прыжка с Бруклинского моста. Вы сейчас его видите на ваших экранах. Это есть г-н Липник, чудом выживший после высотной травмы. Он только что, пока что безответно, пытался связаться по телефону с господином Льясофф. Поведал ему, что после своего безумного поступка, уже в воздухе горько жалел, даже плакал, умирать не хотелось... Скоро мы побеседуем отдельно, надеюсь, и с господином Липник... Мне сообщают, что под дождем, рано утром опасность была неминуема. Дождь только что прекратился. Время, важно выиграть время. Хорошо, что тучи прошли и синоптики надеются, что г-н Льясофф не вовсе безумный... Вот сию минуту к нам поступили дополнительные данные о нем...
Alien resident... Человек с гринкартой. К тому же действительно генерал?! Изображает генерала? Во всю стену появились увеличенные по пояс изображения самозванца. На первый взгляд портреты Сталина ни дать, ни взять--фуражка, шинель, погоны, усы, конечно, седые и жидкие, как и положено, в пересчете на сегодняшний, более чем преклонный возраст. Трубку сосет...
-Так,--продолжал докладывать ведущий,--Господин этот родом из Москвы, уточненное имя Рафилл-Ахат... Непонятна его мотивация, чего он, собственно говоря, хочет. Хочет, по-видимому, сделать заявление. (Все хотят.) Вот мне подсказывают... действительно, мы уже ранее говорили--сегодня по календарю соответствующий юбилей. Пятьдесят сегодня лет, господа, со дня смерти Джозефа Сталина, в том и причина демарша. Что же, пусть скорей высказывается закоренелый, видимо, сталинист, апологет советского диктатора. И таких, как видите, немало еще осталось! Пора бы ему спуститься к ждущим его пожарникам. Так вам видно? Вот, вот крупным планом лицо сталиниста, вот он собирается, кажется, заявлять...
Тут уж, знаете, была моя очередь закричать:--Рафик! Я знаю его. Рафик!
Рябоконь вырвался из толпы, кинулся ко мне.--Я ж говорил. Едем сейчас же!
Когда мы убегали из зала, в кадре дрожало лицо (сразу сто лиц) Рафика Ильясова. Лицо, не то, чтобы точно похожее на вождя, но все же, с известной долей воображения, можно было представить себе человека, загримированного под Сталина. Он что-то там слушал себе по мобильному телефону. Потом на всех телеэкранах разом поднялись руки в эдаком типичном надмавзолейном приветствии, и все портреты хором сказали хрипло по-русски: --Я Сталина в гробу видал!
На Линкольне
Мы бросились к парковке. Моисей Петрович любезно предоставил нам свой вместительный лимузин--Таун-кар. С лихим скрежетом развернулись мы и--полный вперед, давай гнать к туннелю Линкольна на быстроходном Линкольне.
Рябоконь и я на заднем сиденье выясняли отношения.
- Эх, моя Ишенька, помнишь, я тебе о ней говорил... Надо же, где отыскалась.
Майор вытащил и теребил в руке свой железный кроватный шар.
- А ты сам Рафаила Ахатыча откудова знаешь? Он к нам приезжал. Крутой генерал. Из Афгана. Потом ФСБ. Ух, мы его уважали, ух боялись... Значит, выходит, он Ишку мою увел, или... Быть не может. И про Сталина охальничать--да наш Раф-Ахатыч бы никогда... Подделали, суки, голос.
Зис настроился на 1010 WINS--круглосуточную станцию новостей. Там впрямую транслировалось то же самое, что и по телевизору. Похоже, после своего странного первого и, как оказалось, последнего заявления Раф стоял молча, не откликался ни на какие призывы. Контакта, однако, не обрывал. В эфир доносилось слабое жужжание с его стороны, комментаторы полагали, что он там музыку слушает. Едва ли мы многое пропустили, пока бежали к машине. Дикторы, главным образом, продолжали дебатировать о том, что, собственно говоря, этот, по общему пониманию, отъявленный сталинист хотел сказать своим странным заявлением--в гробу, мол, видал.
Комментировала, перебивала ведущих беседу какая-то переводчица, Кристина, по интонации несомненная полька, политкорректная личность на тот момент. Тогда, после начала новой войны в Ираке под названием операция "Освобождение", Польша оказалась в числе чуть ли ни главных союзников США. Кристина для начала перевела фразу дословно и старалась теперь объяснить скрытый подтекст, недовольная тем, что собеседники ее все время отодвигали, выскакивали поперед батьки. Говорили:--Если у него с головой не в порядке, если верит, что он и есть Сталин, зачем же в гробу? Себя самого, что ли, видит в гробу, не чересчур ли витиевато для шизоперсоны?
- Да, послушайте же! Позвольте сказать мне...--не терпелось Крысе (польское, думаю, ее настоящее имя).--Здесь есть эвфемизм. Господин имеет говорить не то, что вгробу, а то, что он производил со Сталиным половое отношение. В метафорическом, так сказать, смысле. Русские любят, знаете ли, заявления производить на "Е" и на "Ху" и на другие буквы. Главная вещь, чтобы производить, так сказать, хлесткий единый слог...
(Она торопилась высказаться, потому что всем почему-то очень хотелось встрять и предложить свою собственную версию происходящего.)
- Wait! Shit! Listen, listen everybody... Нe says that he fucks him. That's sure thing, absolutely. Mr.Ralph Iliasov claims... Let me put it even better... (О, Jeeze!) He says--sucks. Yeah. "Stalinsucks!" That's what he means. (Forget about coffin!)
Любопытно, одним залпом она перебрала набор американских трехстволок. Комментаторы сейчас же с новыми силами бросились обсуждать теперь уже обратную версию--антисталинского протеста. Для противоположной точки зрения, как и для первой, у них обнаружилась масса еще лучших неопровержимых доводов. СМИ, как всякий игорный дом, в проигрыше не бывает.
- Всё врут. Никогда!--Рябоконь горячо брызгал мне в ухо.--Чтобы против Сталина тов. Ильясов! Да по его самоличному приказанию в Ёлды-Йолды монумент починяли. Тов. Ильясов такой чернухи в жизни не скажет!
Тверская-Ямская
Раф был первым, кого я увидел, когда спустился в наш двор. Мои родители только что переехали на 2-ую Тверскую-Ямскую улицу с Маяковки неподалеку, где раньше жили в здании зала Чайковского. Точно там, где сейчас метро и концертный зал. Прежний двор, если был такой, его я не помню, в биографическом плане он не в счет, меня в нем в коляске возили. Зато на Тверской, еще дошкольник, я принял глухую шахту двора и жалкий пятачок надтреснутого асфальта, как свое родовое владение. В те времена в Москве жили дворами. "Двор"--исключительно важное ключевое слово, почти как те, при одном упоминании которых полагалось исполнять гимн, вставать навытяжку и ронять скупую слезу. Двор=Страна=Родина. Двор был всем. Москва, кажется, целиком состояла из дворов-государств, словно какая-нибудь феодальная Италия. Другим ключевым понятием было "гулять". Это еще одно многозначное русское слово с массой более-менее легкомысленных производных--"взял отгул за прогул, зацепил гулящую, отгулял за милую душу...".
Итак, я впервые спускаюсь "гулять во двор". Утром. Как сейчас вижу--ласковое, по обыкновению, неверное, подмигивающее московское солнце, ослепительную, синюю с облаками, лужу, крутолобую булыжную мостовую....Включается звук. По булыжникам трясутся зеленобортные газики. Доносится из-за угла зубодробилка отбойного молотка. Каменные тумбы, некогда врытые для привязки ямских лошадей, косо растут из-под асфальта. Над ними - эмалированные треугольные лампадки--жестянки домового знака. Откуда-то однообразно и, в то же время, не без приятности попискивают птенцы. Гляжу--это на уцелевшей половине ворот--большеголовый пацан, вроде бы мой ровесник, скрипит, попискивает ржавыми петлями, раскачивается взад и вперед. Решившись, и я цепляюсь с ним рядом. Других аттракционов, по всей видимости, не наблюдалось. Не считая величественных луж, во дворе имелся разве что пригорок угольной ямы (царем горы посидеть на карачках), еще--за железной сеткой, заляпанной комбижиром, пыхтели, исходили жаром окна столовской общепитовской кухни. Оттуда неслась непристойная ругань, клацала посуда и баки, фыркая пулеметом, стучала вода. Рядом с помойкой еще, опахалом болталась дверца заднего хода районной аптеки. Из нее возникали отбросы, распространяя по двору острый лекарственный запашок. Возникала всевозможная резиновая гадость, в том числе, ну, и эти... гандоны, конечно, под названием презервативы. Обязательный ассортимент.
Главным атрибутом моего двора, бесспорно, являлись "парадные подъезды". Мы и не задумывались тогда о том, что "парадное" происходит от слова парад. Какие еще пуц-парады на помойном дворе! И "подъезды" тоже умора! Да кто к ним когда подъезжал! На какой карете? Настоящим назначением парадных, в просторечии "паратух" было--служить нам убежищем. (Беспризорное, видать, племя--постоянно мы ищем убежищ--будь то тверские парадные или американские моллы.) Короче, паратухи были нашими аглицкими клубами с горячими зимой батареями, с нутряным живодерным духом. С кошками, с мочой, с ведрами объедок и шелухи. Одна паратуха, известная только для посвященных, была насквозь проходной со 2-ой Тверской-Ямской на улицу Горького, на центральную столичную магистраль.
Знание проходного двора могло, если на то пошло, спасти тебе жизнь.
Фигня
Кажется, после пяти минут совместного раскачивания и скрипа, я--ребенок из хорошей семьи, не выдержал и выдал надлежащее случаю:
- Мальчик, а тебя как зовут, а?
На что меня, после томительной паузы, отбрили эвфемизмом того времени - то есть коротко послали "на фиг". На фиг, так на фиг. Я принял это как должное (новенький должен терпеть). Тем не менее, я, не сдаваясь, продолжал свои цирлих-манирлих и церемонно вежливо представил себя. Неожиданно старожил-головастик, шмыгнув носом, протянул мне руку.
- Рафик! - позвали из дворницкого подвала, где, я сначала думал, хранились одни только лопаты и метлы и, где он, оказывается, жил. Когда я впервые спустился туда, думал попал в преисподнюю. Жилая котельная. Одновременно жарко и сыро. Вместо ванной - прачечная раковина, в ее мокрых ложбинах плавают болотные камни хозмыла, на гвозде - листом жести накрахмаленное вафельное полотенце с геральдическим прожогом от утюга. От раковины в двух шагах - "сундук мертвеца" из Острова Сокровищ, на нем матрац--рафикина койка.
От котельного климата нос у Рафика был вечно заложен, что не способствовало чистоте его произношения. Без заметного, впрочем, ущерба, так как он и не любил трепать лишку, у него была масса других невыразимых достоинств. Рафика уважали, кажется, все. Уважал накаченный культурист Филимон, уважали отчаянные драчуны Толик и Пашка...
Кто-то следовал за родными, перебирался в места отдаленные, кто-то из двора уезжал, приезжал... Рафик оставался неизменно на месте: двор и дворницкая--неразлучимы. Мы не переставали его уважать даже после того, как однажды в дикий мороз накормил он нас сочными пирожками. Смотрел, как мы жадно сжевали горячие, с пылу, с жару, благодарили и облизывались. Он выждал паузу, поинтересовался:--Нравится харч татарский. Хороши пирожки из конины?
Что с нами было! Обрыгались. Пахан кинул харч за углом. Толян обоссался. Если подумать, кто виноват? Сами же и виноваты. Рафик нам баранину не обещал.
Короче, Рафик был наш фундамент, он был при дворе всегда. Он знал все и про всех, но знал про себя--могила. Его, думаю, уважал сам домоуправ--Фрол Никодимыч, сам участковый--Полтора Ивана, сам... Да, что там!--все, одним словом.
Гроб с Музыкой
Шестого марта 53-его день был обычный. Четверг, вспоминаю. Я притащился в школу с утра еще до звонка. Чинно обыкновенно занял в буфете очередь за пирожком или ватрушкой, как, сразу вдруг--трах-тибидох! Чего-то там поломалось. Вместо скореженного рыжего пирожка с повидлом, вместо припудренной ватрушки венгерской, вместо нормального школьного звонка на урок из трансляции заиграла унылая музыка. Потом--тишина. Потом завуч, Глинский Исидор Евсеич, зачитал чрезвычайное сообщение, и нас распустили.
Ладно--погода хорошая--ни сыпало, ни дождя, ни снега. Бегу домой, скидываю колючую голубую форму, школьный мундир, натягиваю байковые шаровары и--вниз. Там, естественно--Рафик. В знаменитой кепке своей с пуговицей-иждивенцем стоит завороженный, ни с места. Слушает марши, доносящиеся с Горького, дирижирует, машет руками. Слух у него был фантастический. К тому времени я уже знал, Рафик, странным образом, обожает именно марши. Скажем, --Оборванные Струны или марш Лейб-гвардии Измайловского полка или Гренадер или Прощание Славянки... Он все их знал. На престольные праздники в соседнем с нашим дворе инвалид выносил заводной патефон и крутил из того, что имелось в наличии. Имелись, главным образом, именно эти военные марши--одиннадцать иссиня-черных, негнущихся и увесистых пластинок на семьдесят восемь оборотов. Под них население ухитрялось танцевать и вполне сносно. Я еще обратил внимание, странно, Рафик подолгу преднамеренно не заходит во двор, где танцуют. Объяснял--слушать много клевее издалека, чтобы была "дальняя музыка".
...Итак, в тот мартовский день мы бежим проходным прямо на дальнюю музыку, на улицу Горького. И что мы видим? И слышим! Праздник--не праздник, но громкоговорители воют во всю, в остальном--прочем полный бедлам. Все как-то не так, не по-человечески. Народ прет по середине улицы, прямо по проезжей части, кто скулит, кто хнычет. Ни пломбиром сливочным, ни газировкой на углах не торгуют. Все кувырком. Вместо бодрых произведений советских композиторов, кроме случайных маршей, транслируются "синьфонии", от которых любого нормального человека разбирает немыслимая тоска, не захочешь--заплачешь.
-- Композитор Шопен, Фредерик. "Марш Фюнебр",--сморкаясь на знаках препинания, объявляет мне Рафик.--Исполняет Отдельный Показательный Министерства Обороны. Самый клёвый мировский оркестр.
Решили не ждать никого, ни Пахана, ни Толяна. Опоздаем, пропустим событие. Пошли по Горького вниз, сторонкой, сами по себе пошли, мы с толпой ходить не любили. Граждане разворачивают на ходу утренние газеты--Правду, Известия, Труд... Газет, и тех не узнаешь--какие-то пустоватые непропеченные толком листы с чернеными краями. Там--портрет и чрезвычайное правительственное сообщение:-- Вчера, в 9:50 вечера, от кровоизлияния в мозг, что-то там Чейн-Стокса... скончался, то есть умер, отец всех времен и народов.
-- Рафик,--спрашиваю,--ты мертвого видал какого? Рафик только шумно втянул в себя носом. Значит--да.
-- Ну а так, чтобы при тебе умер. Живой, живой и--сразу...
-- Что сразу? Хрипит что ли когда? Марусю вызывали. В понятые. Меня брала.
(Он маму свою называл почему-то Марусей, не мамой. И она "брала" его! Да, мои мать-отец меня близко к этой опасной, как они говорили, теме не допускали. Ни-ни, даже мельком в разговоре. Шушукались если что, переходили на идиш. Ограждали. До того нежным меня цветком растили, ужас один.)
-- Ну и как мертвые--страшно?
-- Жмурики? Чо страшного-то?
-- Ну не знаю, вскочит, вдруг, на тебя... Или там... воняет?
По Рафикину безразличию, ни гукнул, ни сморкнулся, я понял, что вопрос неуместный.
Болдырьян Обыкновенный
И все-таки, что это значит--"Умер товарищ Сталин"? Как все умер? Как простой, обыкновенный? Что же он испарился что ли? Что ж его, спрашивается, совсем теперь нет?
Чтобы лучше себе представить, я вспомнил, как ехали раз в пионерлагерь на зачуханном автобусе. Зачуханном, потому что он на ходу громко выстрелил, лопнула шина, и чухнул в кювет. Кругом--кусты, пустыри, ни души. Ну, вылезли пионеры наружу, начали шляться, жрать сразу всем захотелось, жалобы пошли--Пионеры из фанеры, а вожатый из доски. Пионеры просят сала, а вожатый колбасы. Другие ныли совсем опасное про Союз нерушимый голодных и вшивых. В этом все было роде, пока наш водитель--дядя Шура, он же учитель труда, вместе с Кузьмичем--физкультурником, пытались починить колесо. Другая наша учительница, героическая ботаничка Мальвина Львовна собрала детей. Сама из себя махонькая, круглоглазая как ребенок, срывает придорожную траву, объясняет писклявым голоском:
-- Это вот, Куриная Слепота, девочки, это--Песий Язык, Песец то есть. Это--Сороканедужник, он же Собачье Мыло... А тут вот, если не ошибаюсь, пожалуйте вам --Болдырьян Аптечный Обыкновенный...
Обыкновенный! Ни фига себе! Попали мы в переделку, нам тут кранты и полный песец. Нас, может быть, теперь никто, никогда не спасет.
Вот, что я представил себе--"Умер вождь и учитель"--это как, если не было бы тогда вместе с нами ни водителя (вождя), ни учителя по труду. Что, спрашивается, сделалось бы с нами, что бы мы одни сделали с поломанным автобусом! Вот о чем, мне по ошибке казалось тогда, люди плакали на улице Горького. Слаб человек. Я еще не мог тогда понимать, как хорошо это определил Моисей Петрович, что под маскою Гуталина, как раз, и был один пшик, один, разве что, болдырьян обыкновенный, одно название что вождь. Этот Гуталин ничтожный, случись что такое, сам по себе и колеса машинного не смог бы ни в жизнь починить.
Колонный
Мы шли блок за блоком вместе с толпой от угла до угла, еще не зная точно куда. Дошли до Пушкинской. Образовался затор--военные грузовики, милиция, конная и на мотоциклах, перегородили улицу. Пришлось нам уходить от погони, по пожарке взбираться на крышу. За нами--мужиков свора, буквально за ноги хватают. Мы от них с крыши на крышу, ухают позади их бахилы, а у нас галоши на валенках--бежать стремно, толкается народ, спешит, а тут и зябко еще--марток, одевай двое порток. Жесть пружинит предательски, под ногами грохочет, скользкая, черт, под снежным пластом. Вдруг длинно со двора доносится--А-а-а! Так и есть--улетел один гражданин, в давке спихнули. На решетку оградную угодил. На бегу видим--расплывается кровь на снегу, как на промокашке чернила. Но мы--вперед, задерживаться было нельзя, вперед и вперед, проходняком на бульвары.
С Рафаилом мы, бывало, и дальше от нашего дома ходили, знали полезные проходные дворы, худые тогда были, протискивались между прутьями заборов, пролезали по сугробам, под грузовиками. Теперь знаю, Бог миловал, что мы на кровавую Трубу не свернули, обошли эту Трубную площадь стороной. Получилось так, что на Герцена мы вышли через Гоголевский Бульвар, место, к счастью, знакомое. Окрестные те дворы я хорошенько облазил, пока мой папаша, забыв про неотложные поручения, забыв про меня, забыв абсолютно про все на свете, шахматовал себе на садовых скамейках, вывернувшись неудобно винтом, вполоборота к противнику. Его, например, отпускали на час купить мне галоши, кирпич бородинского, колбаски грамм двести--"собачья радость" и горчичники для простуженной дочурки, а он, отчаянный бульвардье пропадал на бульварах до темноты.
Как раз там, на Гоголевском, мы повисли на чугунной решетке ворот, похожей на ту, что в нашем дворе, вздумали передохнуть, покачаться. Не тут то было--на цепях ворота. Рафик мне--Стоп! Земля трясется. У него слух все-таки исключительный. Слушаем, ждем. Так и есть! На нас, как курьерский поезд, сотни ног. Нашли по краю ворот ледышку, отставшие кирпичи, сдвинули, образовалась щель. Успели, вроде, в последний момент, потому что со всех сторон на нас с гулом и топотом неслась уйма народа, будто мы семечки жареные продаем. Мы в щель прошмыгнули. Вдруг, Рафик мне --Обожди-ка минуту!. Вернулся. Разглядел, протащил через щель, какую-то деваху в крольичей шубке, подпоясанную солдатским ремнем. Времени в обрез, но он снова туда--теперь нашел домработницу с малышом. Коляску с той стороны бросили. Последними перед тем, как орда врезалась с разбега в решетку, спас он, помню, двух шахматистов с их погремушкой-доской. Ремесленника в фуражке и лыжном костюме и очкарика, старичка миниатюрного. Люди, кто покрупнее, в расщелину ту не прошли бы.
Судьба нас хранила. Повезло, как вечно случается в жизни, потому что мы толком не знали, что делается вокруг, пробирались из принципа вперед и вперед, любопытствуя, я бы так сказал, с удивлением постороннего наблюдая--что дальше будет?
Где-то у самого Колонного Зала Дома Союзов оказался тупик--полное непроханже. Армейские части стояли в два ряда. Но и здесь повезло нам крупно. Рафика опознал какой-то старшина-татарин, знакомый его старшего брата, Керима. Спрыгнул с машины, закричал нам всякий шурум-бурум, схватил нас руки и провел сквозь заслоны. Приткнул нас в чернеющую на снегу очередь. Хвост ползет медленно, незаметно движется очередь, в ней тихие слезы и все громче и громче, вот уж в голос рыдают... Старушка сердобольная отхлопала нам спины, сняла с нас заснеженные шапки и сунула нам же в руки: --Отряхнитесь сынки. К батюшке, никак, идем!
Внутри уже, в Колонном, оттопали у дверей валенки с галошами. Течением нас несло. Вошли в темноватую нутрь--огни светят страшные такие, под крепом. Душно, как в какой-нибудь жуткой Африке, пальмы веерные в кадушках, тропические цветы. Красное, черное, зеленое. Зеленое--военные и елки. Неужели это тот самый Колонный? Вспомнил--меня малышом водили сюда на елку. Новогодняя Елка в Доме Союзов, что могло быть лучше! Что за подарки вкусные, что за веселье! Изюм, сливочная коровка, сливочные, мрамором сверкающие колонны, многоярусные люстры, потрескивающий под ногами прыгающих паркет, зайчики, снегурочки, то да се, а тут, тебе на!--в полутьме дух страшный, могильный, подванивает валерьянкой и, вроде бы, тройным одеколоном солдатским. Глазами ребенка, снизу-вверх, помню: в полном отпаде, пузо вперед, застыл караул в нарукавниках. Сталинское Политбюро. Вроде наши ямские тумбы или какие там идолы каменные с острова Пасхи. Вылитые!
Самого Сталина, чуть было, не просмотрели. В еловых ветках, в гирляндах праздничных помещено было усеченное корытце, туго затянутое по бокам алым шелком, плиссированным как юбочка пионерки. Корытце с кистями, поверху из него торчат две подушки атласные желтоватого шелка--китайские, я так полагаю (у меня до сих пор в Америке есть такие). В целом, причудливое сооружение, похожее на шкатулку китайского мандарина. Присмотрелись, хотя и совестно впрямую на гроб глазеть, одна из подушек--так и есть точно желтоватая голова. Определенно, гляжу--голова! Куколь, вроде бы, там запрятался неприметный, маленький, не более ботанички нашей Мальвины Львовны, пегий, желтенький, седенькие усы, брови, щеки в оспе...
Очередь, черт, не стоит на месте, все время подталкивают вперед, не разглядишь ничего толком. Так что оспу не гарантирую. Если честно, по-моему, даже не Сталин там был никакой. Волонтера, могли запросто подложить по высочайшему приказанию. Могу побожиться--я ж Сталина настоящего раньше видал. Живьем то есть. Таким же образом протыривался то на парад, то на демонстрацию трудящихся столицы. Совсем видом другой, верилось мне, портретный, узаконенный государственным каноном Иосиф Сталин стоял с вождями на мавзолее, улыбался в усы, махал мне лично рукой.
А, может быть, насчет знаменитой улыбки в усы, я имею в виду, вместо правды мне, в самом деле, разрешенные сталинские портреты запомнились? Не знаю, как вы, проверьте, я тех, кто умер давно, даже самых близких родных все больше по фотографиям воображаю. Вспоминаю кого-нибудь, например, и, по случаю, совмещается человек и его имя, наводится памятью фокус--отчетливо вижу картину. Потом обязательно оказывается всякий раз, что именно такое фото имеется в каком-то альбоме. О чем говорит, сей предательский казус? Значит, не человека я вспоминал из прошлой жизни. Это оно, фото, получается, первым выскочило и проявилось в памяти. Кстати, и самих себя нам всегда легче по своим фотографиям представлять. Будто так обстоит дело, что двухмерные изображения чем-то съедобнее и приятнее для нашей памяти. Врезаются напрочь. Непременно проверьте! И, еще... не без усилия пробовал, скажем, я оживлять людей в памяти, делать так, чтобы задвигался человек. И, опять--ни что иное, как фотокартинка, тот же самый стоп-кадр, размножаясь киношно, включался в работу.
Так или иначе, но в Доме Союзов Рафик Сталина точно в гробу видал. Он чистую правду по американскому телевидению сказал. И я вместе с ним видал. Чтобы мне, как божились тогда, воли век не видать, чтоб мне провалиться на этом месте. Без вранья, честно!
Разговоры
Мы уже подъезжали к месту происшествия. Рябоконь в конец разошелся, плел абсолютно невозможные басни, договорился до того, что Рафаил Ахатович, "по правде сказать", и есть генералиссимус и народный герой, а не только простой генерал, что его "запросто, если кто понимает", можно считать лидером и вождем...
Я, как мог, старался не прислушиваться к майорскому бреду. Думал про себя, что сам я не видел Рафика с детских лет, с тех самых пор, когда мы пробирались в Колонный зал. Я не видел, как он взрослел, в памяти он остался для меня подростком. Кем Рафик стал, я мог только гадать. Из одного двора, из одного детства, провели вместе мы лет с пяти до пятнадцати. Время, определяемое словами--гулять и играть. Казаки-разбойники, расшибалка, в карты--носики, дурачок, акулина... Время божиться, хранить секреты, не побояться выпить, иль закурить, особенно драться. Дрались тогда ожесточенно, камнями, двор на двор. Рафик умел моментально принимать решение--кого из противников первого шибануть или, при безнадежном раскладе, куда вовремя смыться. После, он полностью выпал из моего поля зрения, это уже, когда последовали времена поцелуев, ударов и ран, не кулачных, а тех, что похуже--сердечных. Внешне мне он так и запомнился--угловатый пузан с круглою головой. Рафиль--Большая Голова. Широкие ноздри, узкие глаза. Невидный, но страшно цепкий и отчаянно смелый.
Отвернувшись от Опанаса Семеновича, я высматривал таблички на квадратно-гнездовых манхеттенских перекрестках, считал растущие номера улиц. Своим ходом пробиться к злополучному зданию не было никакой возможности: полиция перекрыла подъезды. Но с нами был Мозес. Он применял тактику разумного отступления-- подкатил до упора, как можно ближе к полицейским барьерам, и, убедившись, что парковаться негде, стал отступать. Сначала на одну улицу, потом на одну авеню, петляя, пока не нашлось компромиссное решение. На всякий случай под свое ветровое стекло Моисей Петрович сунул филькину грамоту, на которой красными буквами стояло--PRESS. К пропускному пункту добрались пешком. Зис водрузил пенсне и очень сдержанно, на лучшем оксфордском доказывал чину в штатском, что мы, мол,--личные друзья авантюристов (так он, по моему, их назвал); что мы (кто знает?) можем оказать решительное воздействие, заставить их одуматься и прийти в себя. Зис употреблял терминологию не хуже заправского терапевта, говорил что-то о пелене депрессивного затмения и вялотекущей невменяемости у mentally challenged individuals.
Нас пропустили.
В конце концов, нас привели в зал мониторов. В еще один "стрекозиный глаз", представляющий собой зал контроля и наблюдения за небоскребом. Около мониторов сидели охранники, держали связь одновременно с людьми на крыше, с вертолетом и с городским управлением. Там же оказалась та самая Кристина, смышленая переводчица, и другие радисты и телевизионщики. Были двое русских, соседи по месту жительства Ильясова--Маратик и Кирюха, бывшие афганцы. Маратик негромко выражался по-русски, считал, что вина вся его--"не прохезал". Он уже пытался говорить с Рафом по телефону. Не получилось. Тот же полицейский агент, что работал с афганцами, с недоверием переключился на нас, объяснил нам стратегию, очень похожую на ту, что применяется при заключении сделок агентами по продаже недвижимости и автомобилей. Требовалось сначала, любым образом, разговорить оппонента, соглашаться буквально на всё и всё обещать, произносить только позитивные фразы. Исключительно "да" в ответ на любые вопросы. (Всегда можно построить фразу, чтобы отрицание передавалось без слова "нет"--Да, вы правы, но...с другой стороны не мешает иметь в виду, что...) Первостепенной задачей было склонить пусть к незначительным уступкам, например:--если можно, пожалуйста, держитесь ближе к стене, подумайте хорошенько о бедной женщине и т.д.
Я был первый. Меня соединили с Рафом. Начал я как можно понятней и проще--представился, что я такой-то и такой-то, мол, Ваш друг детства, если помните, Ваш сосед по двору... В ответ--ни слова. Все тот же слабо различимый музыкальный фон. Телефон молчал. Раф молчал, хотя я хорошо видел его на экране с мобильником у щеки. Вполне вероятно, начал я соображать, просто не работает переговорная система, зачем тогда надрываться и говорить в пустоту? Раз так, то я решил не стесняться.
-- Привет, Нафик,--принялся я экспериментировать.--Эй, На-фик...
Афганцы сразу зашикали на меня:--Да вы что!! Так нельзя говорить. Обратитесь сейчас же по всей форме!
Окей. Я сказал, как просили:--Разрешите обратиться, товарищ Сталин... Может быть, голос не узнаете? Все меняется за столько-то лет.
В тишине прошла, может, минута, может, две. Казалось, что страшно долго. Боялся больше всего, что сейчас оттащат меня и все! Безнадежное, по всей видимости, дело, не у тетки на именинах. Даже, если слышит, с какой стати станет он со мной говорить! Что я ему скажу? Так и выразился я в микрофон:
--Жалко, Иосиф Виссарионович, сейчас меня прогонят и заберут трубку...
Фактически я смирился с тем, что контакта не вышло.
И тут--в наушниках пошел явный шорох, будто зашелестели бумагой. Или шмыгнули носом раза три как нарочно. Могло и показаться мне, впрочем, но на экране было заметно, что Рафик потирает пальцами нос. Он был похож на стареющего актера, что-то Нуреевское в нем было--осанистое, презрительно раздутые ноздри, холодный взгляд. На меня немедленно повернули телекамеры и юпитер. Враз вспотел. К тому же, как назло, вылетели из головы все заготовленные вступления, я сбился, разнервничался, дурновато аж стало. Напоследок решился: что будет, то будет:
-- Ну, как вы там, Иосиф Виссарионович? Целая жизнь прошла...
-- Не прошла еще. (Это он оттуда сказал. Раф объявился!)
--Жить стало лучше, жить стало веселее. -- Говорил глухим голосом, но ясно.
Ну, наконец-то!! Все обратились в слух. Тишина в зале стояла полная.
-- Кого-нибудь видели тов. Сталин--Пашку, Толяна?
-- Пашка--паштун. Толян--талибан...
Потом, после продолжительной паузы, Раф приказал, как отрезал:
-- Все. С формальностями кончили. Говорите коротко, по какому вопросу?
Меня подталкивали переходить к делу, подкладывали написанные по-английски на грифельной доске тексты, я выбирал, как перевести их на русский получше.
Рафик опередил меня:--Скажи им, что тут все окей. Чтобы никакой агрессивности. Женщина, скажи, скоро спустится. А я...сверху ландшафт хороший, немного полюбуюсь, музыку, вот, послушаю.-- Он показал висящий на груди Вокман-магнитофончик.
Я тут же передавал текст начальству. По ходу моего перевода Крыся сначала подозрительно щурилась на меня и, как бы нехотя, все же согласно кивала.
-- Спросите--сколь долго, не хватит ли? Мы перекрыли полгорода, Нью-Йорк, держим уличное движение... Главное, какие гарантии безопасности для мирных жителей?
-- Скоро,--сказал Раф.--Не будете меня провоцировать, не будет опасности. Вот, погуляю немного на верхотуре. Город ваш рассмотрю. А вы, если не против, на меня поглядите. Меня-ить не каждый день по телевизорам передают.
Действительно, прошло минут пять, и мы увидели на телемониторе, как женскую фигурку уже обхватывали пожарники, по настилам переносили к выходу. Связь на какое-то время прервалась.
Затерянный Домик
Из сбивчивых рассказов афганцев следовало, что Рафа, в самом деле, генерала, но будто бы опального по каким-то вопросам, поселили на Стейтен Айленде, предполагалось, что ненадолго. После весьма опасных и деликатных операций, то ли военно-политических, то ли валютных офшорных, где дело не обошлось без жертв, надо было залечь и выждать неопределенное время. Мы не решались выпытывать детали, хотя и сгорали от любопытства. Зис нажимал:--Кремлевские интриги? Путин? Большевики против Бушевиков (те, что за Буша)? Замешана ли Чечня? Таксисты сразу нас охладили, заявив, что они люди маленькие и что это не по их ведомству.
- Зачем вам, да?--утвердительно вопрошал Маратик.-- Много знать--старый будешь, да? Здоровь вредна. В телевиз глядишь, что в мире знаешь, да? Одна и то же. Одна и то же...-
Именно он, Маратик, доставил тов. Ильясова из Кеннеди в лимузине с затемненными окнами. Назавтра, с утра, полный энергии, Раф тщательно осмотрел домик, выбрал две комнаты, распорядился, как их обставить, самолично завесил наглухо внешние окна. Жилье одобрил--дом в тупике, движение транспорта минимальное, ни глазастого швейцара, ни соседей. Справили Рафаилу Ахатовичу не то грин-карту, не то вид на жительство под именем Ralph Iliasoff. Домохозяйкой была Иша. Считалось, что она--его племянница. Одним из забавных достоинств Иши было ее пластиковое ID, смешной документ, подтверждающий, что она--сотрудница CIA. Действительно посещала Culinary Institute of America--Центральное Ресторанное Училище города Нью-Йорка. Получается сразу и CIA и ЦРУ. Марат и Кирюха были назначены в подручные. Удобно жили неподалеку. В любое время дня и ночи их можно было вызвать по телефону. Кто поселил Ильясова в Штатах? Имен, как сказано, не называлось. Подразумевалось, что Раф был крупной птицей. Генерал? Министр?
-- Якши, считай--министр без портфеля, генерал без армии,--явно устал от нашей настырности Маратик. Кирюха же мало, когда вообще открывал рот, отделывался больше междометиями:-- Е..Уху..Во, бля....
Иша доставляла Ильясову все, что надо. Вела себя, как бы живя одна в доме, в нижней его половине. Хозяйство, телефон, входные двери--все это была ее епархия. Все, кроме второго этажа и гостя, от которого она держалась на почтительном расстоянии. Если желал, Раф сам звонил в колокольчик, сам заводил разговор (очень редко), по большей части закрывался у себя наверху. Первую неделю почти не выходил из комнаты, может быть, больше спал, может быть, читал русские газеты или смотрел кабельное телевидение, (больше ковбойские фильмы), слушал марши. Английский у него был не очень, но первые дни, говорят, казался страшно воодушевленным. Собирался, как следует, подучить язык, заделаться первоклассным янки, с концами, здесь навсегда остаться. Говорил, что Америкой бредил всю свою жизнь.
Почти сразу после приезда случился снежный буран и морозы. На вторую неделю, когда потеплело, Ильясов не выдержал, неброско оделся под местного фраера и вышел прогуляться по ближней улочке. Не успел сделать десяти шагов--сирена! Раф не мог понять, как быстро его запеленговали. Следили с первой минуты? Хорошо работают янки! Чтобы не нарываться, он поднял спокойно руки, неподвижно стоял и ждал. Из с головой заснеженного запаркованного поблизости Бьюика, откуда подавали сигнал, сирена завизжала разноголосыми предупредительными гудками. Начали что-то объявлять через рупор. Ильясов не понимал, что именно там говорилось. Стоял, ждал достаточно долго. Никто из машины не появлялся. Зато прибежала Иша, взяла за руку и, как ребенка, увела домой. Объяснила--с автомобильной крыши сдвинулась подтаявшая лепешка снега и льда, сработала сигнализация.
--Немедленно отойдите от машины! Отойдите от машины. Отойди-ди-ди-ди...
В другой раз, уже цветущей весной, в томящих сиреневых сумерках Раф сидел у открытого окна и прислушивался к доносящимся издалека звукам гулянья, там были вальсы, литавры, смех. Скучающий Раф по-хорошему позавидовал--Живут же люди, гуляют! Он уже более-менее знал свой район, не раз обходил его вдоль и поперек. Знал, что одноэтажная Америка на вид необитаема. Людей на улице не бывает, все по домам, по машинам, наружу жизнь не видна и, вдруг--такое веселье. Раф вышел пройтись в темноте на звук, хоть глазком поглядеть, как люди себе развлекаются. Опять вышла накладка. В доме с музыкой никто не плясал, не смеялся. В приусадебном садике, как всегда, было пусто--мертвенная голубая трава и кусты. Где-то в окнах мигали магниевые телевизорные тени. Мертвые дома, мертвая улица. Похоже, просто забыли, оставили на террасе приемник.
С пришедшими днями хорошей погоды Маратик и Кирюхой с шиком катали Рафа на лимузине по Манхеттену и окрестностям. Сначала, практически без остановок, после чего Раф выбрал Марата в свой личный экскорт--шофером и чичероне, приказал в дальнейшем по вызову приезжать за ним, но не на лимо, а на скромной малолитражке. Запарковавшись, часами гуляли по центру. Раф прилежно, до головокружения таращился на башни, присвистывал от восторга. В город влюбился сразу. Особенно в прогулки по Централ парк Вест, от отеля к отелю. В облаках жаренных претцелей и орехов нельзя было устоять--брали сосиску у одного скучающего лотошника. Раф ему для смеха приказал сразу по-русски--Давай, не жалей горчицы.
--Слушаюсь, товарищ Сталин!--мигом среагировал лотошник, тоже по-русски. Непонятно--с какой это стати он Сталина помянул? Однако с тех пор Ильясов только у него отоваривался.
Однажды стояли, жевали горячую собаку, рассматривали прогулочных лошадей, когда из отеля Ритц вывалила толпа. Впереди, отдельно от всех, важно вышагивал господин.
--Русский флаг, поглядите! Посол, наверно,--предположил Маратик.--В газета видел.
--Посол он к гребеной бабушке,--сплюнул Раф.--Шестерка это, Уклейкин. Наш депутатик из Думы.
Спиною вперед, перед российским депутатом пятились паппараци, толкались, мешали друг другу, на корточках, чтобы лучше сфотографировать. Уклейкин, на них ноль внимания, шагал размашисто, быстро, нос кверху. Один толстый фотограф, обвешанный камерами, грохнулся на спину. За ним следом растянулась представительная папарратша-дама. Депутат усом не повел, сел в машину с трехцветным российским флажком и укатил.
Раф не доел собаку, обтер пальцы, бросил остатки в урну. Обнял Маратика (тот вспоминает), сказал,--Подумаешь! И перед нами ползали на карачках. Нашли примадонну! И забубнил:--...по словам посла... слону уши б от осла... он от последнего... ослаб... Скажите, Марат, вы стишками не балу... то есть, скажите, у вас, в Нью-Йорке, кроме русских, кто-нибудь еще попадается?
При доме, как я понял, имелся небольшой садик, где можно было скрыться в зелени, несмотря на соседний перекресток шумных дорог, пролегающих сразу за можжевеловыми кустами. Невзрачный домик среди других таких же. Казалось бы, здесь же рядом громоздится Манхеттен, заседают Объединенные нации, Уолл-Стрит правит миром, а тут--дыра дырой, укромное, неприметное место. Нигде, как в Нью-Йорке, нельзя уйти в тень, кануть в лету. Разве что из некрологов в Нью-Йорк Таймс с удивлением узнаешь, что рядом с тобой жили люди, чьи имена, когда-то гремели на всю планету.
Довольно быстро, через месяц-другой, Ильясову стало сильно надоедать в Америке. Устал, считает Марат, передавая рафикины слова:--Засвечиваться нельзя, да? Нарушаю устав, да? К тому же, надоело шея крутить.
Что ж он стал делать? Опять сидел взаперти?--Ага,--подтвердил Марат.--Сказал:
--Я на отдыхе, мне отдых надо.
Те же, плюс Иша
Иша появилась в мониторном зале в сопровождении медика и агентов. Ее поместили перед экранами в нашем отсеке. Сначала она ни на кого не смотрела или просто не хотела никого видеть в упор. Рябоконь испуганно забился в угол, осторожно повторял--Ишенька, Ишенька... Она не поворачивала к нему головы. С безумными глазами, простоволосая, в неряшливой, беспорядочно скрученной одежде после всех передряг--без пуговиц плащ, растрепанная блузка... Однако, все ей шло, она была, довольно, красива в своем роде. Плотно сбитая, белотелая, с лицом сдобной булочки, она сочетала женственную мягкость в движениях с уверенностью человека, который много умеет и знает. В ней не чувствовалось никакой иммигрантской ущербности. Она прекрасно говорила по-английски, повторяла сопровождающим ее агентам, что она сама настояла, оказалась наверху против воли г-на Ильясова, человека, как ни странно, скорее сдержанного, что, насколько ей это известно, ни грязной, ни чистой бомбы, никакой опасности для населения в здании нет.
Еще удивительнее, что без иммигрантской ущербности был ее русский, ясный и чистый. Отдышавшись, она, наконец-то, обратилась к нам и, в духе Маратика, стала сокрушаться, что виновата, не усмотрела, не смогла предотвратить срыва. Опанасу, поразившись, увидав его прямо перед собой, кивнула:--Батюшки святы, никак это вы, Афанасий Семенович! Какими судьбами?
Перед Ишей поставили картонку с кофе, дали грифельную доску с текстом. Включили связь, требовали читать, не теряя времени.
-- Я в порядке, все хорошо, вы слышите меня? Все хорошо, слышите?
Раф откликнулся моментально.-- Слышу вас, товарищ Валентина. Отдыхайте. Привет угнетенным народам империалистической Америки. Миру--мир, войне--война. ...Одну минуту... Если не возражаете, я прервусь ненадолго, вы тоже там отдохните... Кликнуло. На экране было видно, как Раф снял с груди магнитофон, соединил с телефоном. Музыка в динамиках пошла яснее.