Письменный Борис
Явление Духа

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Письменный Борис (bobap21@hotmail.com)
  • Обновлено: 17/02/2009. 50k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:


       Борис Письменный
      
      
      
       Явление Духа
      
      
      
       Дух прилетал в гости семьсот первым рейсом компании Финэйр.
       Мы не виделись больше двадцати лет. И вот, разгоняясь и стопорясь, я пробивался в растущем трафике по скоростному шоссе Ван Вик, все пытаясь представить себе каким глубоким стариком должен быть Дух, если на моей давней памяти он был уже дедом. Чем ближе к аэропорту Кеннеди, тем живее представлялся он мне. Его согнутая фигурка и морщинистое удивленное лицо, казалось, уже немного витали передо мной на пути, вдоль которого мелькали домики Квинса, деревца в бело-розовой цветочной пене и щиты с группами авиалиний. Его становилось все больше и больше, чтобы потом, в зале ожидания, Дух материализовался, задышал и обрел тело, чтобы я смог лицезреть его целиком, взять за руку и привезти к нам, в Нью-Джерси.
      
       Весна в тот год вышла солнечная и прохладная, ниже среднего, если по нью-йоркским стандартам, а по нашим, так в самый раз. Стояли почти московские победные майские дни - такие, когда утро встречает прохладой и ветром встречает река, когда не спит, встает кудрявая и вся страна, ясное дело, встает со славою. Это как раз в такие дни у нас дома, на высокой пристройке под оцинкованной крышей, на пятом без лифта этаже молодая, еще совсем живая и веселая мама, напевая про кудрявую не в склад не в лад, но от души, приносила к единственному окну нашей комнаты таз с горячей мыльной водой. Мы вычищали проложенную между рам аптечную вату в прилипших елочных иголках, находили какие-нибудь копеечные медяшки, огрызок карандаша, желтую скорченную куриную лапку, серебряную шелуху плавленого сырка, замасленные обертки от колбасы и прочей, висевшей зимой на морозе, зафорточной провизии. С длинным шорохом срывали мы газетные полосы в засохшем мучном клейстере и враз, с шумным треском распахивали окно...
      
       И тогда наступала весна. Ласковый майский ветер и грохот улицы врывались в комнату. За углом в Оружейном переулке у районных семейных бань звенел трамвай; внизу, во дворе, весело ругались бабы, звонче всех - жирная Маруська; шипела радужная струя из дворницкого шланга; сладкий запах керосина и пыли щекотал нос. Зима-лето-попугай! - истошно дразнили кого-то дети. Из одного окна настойчиво пиликала скрипка, из другого - настойчиво звали к столу:
       - Владимир, иди, я тебе накладываю! -
       Какие же глухие, закупоренные, мы жили всю зиму!
      
       Кубарем, обгоняя испуганных кошек, я слетал с лестницы и первым, кого я замечал во дворе, был Дух. В окружении почтенной публики он сидел на прямо столе у дровяного сарая и прилаживал на плечах лямки своего трофейного баяна. Ждали с нетерпением, выносили из дома табуретки, подтаскивали ящики из-под кильки, сваленные у черного хода продмага. Ребята садились поодаль на покатой крыше угольной ямы. И вот - австрийский инструмент оживал, начинал выделывать восьмерки, сверкая своими перламутровыми пуговицами, баян всхлипывал, сморкался и хохотал, и наш жалкий двор переставал быть жалким. Он медленно покачивался, плыл и кружился в ритме довоенного вальса.
      
       - Брысь отсель в ритме вальса! - так хрипел одноногий Пашка - Пахан. Он цыкал на слишком приближавшихся пацанов и стучал своим костылем. Женщины - в перелицованных крепдешинах на ватных плечиках, укрывали столярный верстак старыми газетами Правда и Британский Союзник, раскладывали угощение - крутые яйца, пучки зеленого лука, черняшку Рижского, припушенного мукой. Посередине верстака, в честь Девятого Мая, водружалась обоженная кастрюля с самогоном.
      
       С соседней улицы Горького доносилось гулкое радиоэхо - там шла и шумела в качающемся звоне литавр и песен демонстрация трудящихся, откуда к нам проходным двором забегал, ища где бы пописать, какой-нибудь лопух в кепке-букле и с бумажным цветком под хлястиком китайского плаща.
       - А ну, эвакуируйся отсель в ритме вальса на свою демонСрацию! - шугал его костылем Пашка. - Ишь, налимонадился, козел! -
       А бабы - те, наоборот, сочувствовали и жалели.
      
       Баяниста звали "Духом" только приятели и больше за глаза. Вообще-то к нему обращались уважительно - Сан-Маккеич. - Сыграйте нам, пожалуйста, Сан-Маккеич, как два уркана бежали с одесского кичмана... Нет, Люськи сегодня еще не видели. Сан-Маккеич... а еще про то, как в нашу гавань заходили корабли... Будьте уж так любезны, все очень Вас просЮт...
       Был он пехотный капитан - Александр Макеевич Духовичный, прихрамывающий бывший фронтовик, как многие в том дворе, донашивающие гимнастерки, кто с культей в завернутой штанине галифе, кто без пальца, кто с обожженным, как копченая ветчина, лицом. На праздники они напивались вдрызг, в дупель, крепче обычного. До мычания и мутных глаз. Валились навзничь, затравленно глазели по сторонам. По гроб жизни в детской памяти сохранилась их бормотуха нам тогда еще не совсем внятных, каких-то немысленно, отчаянно красивых, то ли песен, то ли присяг и клятвенных заверений: - Пускай погибну безвозвратно, навек друзья, навек друзья, но обещаю - аккуратно пить буду я, пить бу-у-ду я! - Все это, в общем-то, известное, до режимное, почему-то хотелось цитировать и цитировать - только начни. Вот, еще скажу одну строчку в добавок. Как еще там: - ...ничто меня не устрашит и никакая сила ада мое сомненье не смутит! -
       Слова были, каждое - перл. Пусть не перл, пусть осколок бутылочного стекла, не важно, они остались несказанно дорогими крупицами нашего безалаберного дворового образования.
      
       В одном углу двора тимуровцы, взобравшись, друг на дружку, исполняли гимнастическую пирамиду. И у верхнего, с флагом Победы в руках, у Вальки-Малыги, изображающего самолет, сползали на коленки его черные футбольные трусы. Его плохо оперившееся хозяйство болталось без присмотра; девочки прыскали и закрывали глаза ладошками. В другом конце двора - сапожники играли в расшибалку-пристенку, где, чтобы выиграть, надо было, растопырив пальцы одной руки, коснуться соседних монет. Татарин Мирза немного не мог достать; он вытащил острое сапожное лезвие и - полоснул себе жилы меж пальцев. Кровь брызнула на асфальт. Мирза дотянулся. Он прикарманил двугривенный, взяв другой, здоровой рукой, а потом, испугавшись большой крови, стал бледнеть, превращаясь из смуглого в зеленого, и наш участковый опер-уполномоченный Полтора-Ивана, обзывая Мирзу прямо в глаза Кильмандой, посадил в коляску своего милицейского мотоцикла и, стреляя выхлопами, повез лечиться в районную поликлинику на Миуссы.
      
       Протрезвев, мужики одаривали ребят конфетами; давали глотнуть тем, кто постарше, добавляли и сами. Матерились. Ни с того, ни с сего, вдруг, озлобленно начинали драться. Или на все оставшиеся рубли покупали в кассе гармошки синих билетов и всем двором шли в кино - в Летний Сад Аквариум. Малыши протыривались, клянчили: - Дядь, проведи... Их проводили. Говорили контролерше: - Этот со мной. Мальчишки постарше, мы пролезали через щели в черное, гвоздями набитое сырое нутро киношного павильона; оказывались промеж стен, откуда, через дыры в фанерных перегородках могли видеть - кто пол-экрана, кто четверть, кто и того меньше. Зато - какое это было ни с чем несравнимое счастье - слышать за стенкой победную киношную музыку, голоса киноартистов, и в десятый раз переживать Падение Берлина или Маленькую Маму, которая была взята в качестве трофея у немецко-фашистских захватчиков. Мы выучили фильмы наизусть, и, даже те, кому не доставалось дыры в стене, он сидел в общей куче-мале, сопел, слушал и воображал себе кино, чтобы в заветный переломный момент страшного боя завопить вместе со всеми - Н-А-АШИ! Телевизоров еще не знали.
      
       Летом ворочали чугунные гири или забирались на верхатуру - подивиться в мутные окна женского отделения районных Оружейных бань.
       - Накось выкуси! - орали красные бабы и плескали кипятком из шаечек.
      
       А лютыми зимними вечерами, в проходном парадном - паратухе дома номер семнадцать, мы собирались у огромных батарей парового отопления, неказистых, пыльных, но зато жарко и без экономии пышущих, как та наша жизнь. Один из нас, по очереди, 'представлял', говорил: - Ты, Юрка - Монте-Кристо. Рафик, ты, падла - фельдмаршал Роммель. А ты, Филимон, уж извини, сегодня ты, бля, Миледи... И каждый выдумывал свой ход: - Я на биплане У-2 лечу к мушкетерам... Другой продолжал: - А я по тебе - огонь из гвардейской Катюши, а Миледи за жопу и - в конверт...
       Мы играли в странную смесь книг, кино и фантазий, в принципе, очень похожую на Круглый Стол 13-ого Публичного канала Нью-Йоркского телевидения, где именитые адвокаты и политиканы разыгрывают варианты событий. Темы у нас были самые разные - и путешествия и страстная любовь, но все это почему-то называлось - Играть в Войну.
       Бывало - один из нас представлял Духа с его баяном. И было чудно, когда сам Дух, собственной персоной, и его подруга Люська - в ее полном шестимесячном перманенте, проходили мимо нас через наше парадное.
      
       Потом, как многие другие, мы переехали в новые районы, а булыжные Тверские-Ямские с их чугунными тумбами у ворот для привязки ямских лошадей остались в далеком детстве. Там же, где остались и пресловутые дворы, жестокие романсы и нищета - неподдельная печать людей нашего околовоенного детства - семейства людей с общей памятью, готовой выскочить чертиком из табакерки - только коснись.
      
       Перед самой эмиграцией один мой ортодоксальный приятель, Эрик, с горячностью неофита бросившийся в сионизм, задумал издавать, хотя и не совсем кошерный, но определенно еврейский самиздатский журнал. Он попросил меня написать о мало кому известном еврее, который еще до Александра Матросова, закрыл собой амбразуру и чудом оправился от ранений. Однако, не его, а придуманного, как оказалось, Матросова назначили героем, постановили сделать легендой. Политическая корректность - не новое американское изобретение. На каждого героя, как известно, даже на Гагарина, отыщется двойник, который по разным соображениям в герои не вышел: анкетой, носом, сомнительной фамилией или обрезанным окончанием.
      
       Раз, с издателем Эриком, мы приехали на 2-ую Тверскую-Ямскую. Изумленный, я помалкивал и только поражался тому, что Эрик, гляжу, заводит меня в мой собственный двор, просит обождать внизу и скрывается в `нашей' паратухе. В `нашем' третьем подъезде. Я огляделся. Некогда опасно высокая крыша угольной ямы была, оказывается, от горшка два вершка. Сам дворик и дома были такими, в сущности, маленькими. Задрав голову, я смотрел вверх, на пятый - проклятый, на наше окно. Форточка была открыта. У меня екало сердце: а вдруг - все еще живы, так и живут без меня? Приступка в полкирпича под окном поросла травой. В свои пять лет я спиной вылезал на нее и, цепляясь за раму, стоял на цыпочках, балансируя на пятиэтажной высоте, где, однажды, мама, вдруг зайдя в комнату, увидела мои пол-лица над самым срезом окна. - Ничего, ничего...- прошептала она и, охнув, осела за дверью. Я выкарабкался назад в комнату. Лучше не придумал - объяснил оглохшей трясущейся маме, что доставал перочинный ножик.
      
       Эрик окликнул меня, сказал, что еврейский герой дома, но в неглиже, скоро будет готов. Мы перекурили; потом поднялись по крутой лестнице и позвонили. Нам открыл дверь Дух - Сан-Маккеич. Кальсонные тесемки торчали из-под брючины Духа, но на нем был приличный пиджак и даже галстук красовался поверх байковой ковбойки. - Так это ты ко мне журналиста привел? - спросил меня Дух и обнял. - Чевой-то вспомнили про войну? Ты мне лучше про своих маму-папу скажи, как они, мои хорошие? Я перевел тему, представив чернобородого сиониста-приятеля и его идею. Дал Эрику высказаться про амбразуру, про подвиг, про современного Бар-Кохбу.
      
       Сан-Маккеич вздыхал, ерзал, но не перебивал. Потом сказал: - Виноват, ребята, не пойдет это дело. Кто первый-второй - не важно. Матросов погиб, а я вот - зажился. Лучше - чайку с сушками вам налью и вас послушаю. Честно сказать, когда ранился, я был красноармеец как все; думать не думал, чи еврей, чи нет. Что врать-то теперь! Тогда было много матросовых, евреи и неевреи.
       - Ну, как можно, Александр Макеевич, - настаивал Эрик. - У вас же должно быть свое самосознание, происхождение, которого уже не надо стесняться.
       - А я не стесняюсь. Вот он знает. - Дух кивнул на меня. - Мы с Кронштата, мы со 2-ой Тверской, а кому этого мало или не нравится - что поделаешь? -
       - Я, правда, не знал, что и вы - еврей, - ляпнул я.
       - Опять-двадцать пять. Дух хмыкнул и вдруг расхохотался неожиданным молодым колокольчиком. Итак, все хохоча, стал разливать нам чай из подгорелого дюралевого чайника. - Знал, не знал, а сам ты кто - думаешь знаешь? Чего бы ты об этом вообще стал знать, если бы в тебя пальцем не тыкали, если не просвещали бы люди добрые. Добрые? Как про нацию, где разговор заводят - жди подляны, вот-те крест.
       Был у нас такой ротный политрук Калюжный - большой души человек. Давно уж покойный. Подойдет, бывало, обнимет за плечи, заглянет в очи и мигнет ласково: - А ты, браток, случаем не еврей? -
       Меня раз десять пытал; надоело - я и 'признался', чтоб он только отстал. - Конечно, - говорю. - Коренной еврей, по новоиерусалимскому дедушке. Калюжный зафиксировал это в своей бухгалтерии. Так дуриком и зачислили в евреи на всю войну. Поджимали, конечно, суки. Ограничивали... Это я только позже узнал.
      
       А насчет ранения... Ты, к примеру, плаваешь хорошо? - обратился он к Эрику. - Как топор, - сказал Эрик. - Ну, это неважно, - продолжал Дух. - Тут интересное дело: кто плавает, просто на воду ложится, ничего не делает, а не тонет. Не тонет от одного своего знания что ли, от веры, что может плыть. Так было с амбразурой: поверил я, что могу лететь. И полетел. Кстати, какой было смысл кидать кишки на пулемет? - то ж мякоть одна. Я выше полетел, зашурупил туда скатку, а сам грохнулся на бетонный уступ и отбил себе грудь. Больше не летал, врать не буду. Веры такой больше не было. -
       От статьи Дух, извинившись, отказался. Чай мы тогда попили и ушли ни с чем.
      
      
       В аэропорту я нашел зал прилета и, убедившись на табло прибытий, что московский рейс значился по расписанию, стал перетаптываться с ноги на ногу у барьеров в полукружной толпе встречающих. Манекенно развернув плечи, обычно парами, блондинка - брюнетка, из дверей, размахаек, по самому центру авансцены вышагивали стюардессы международных линий. Они шли, цокая каблучками; их ладные чемоданчики тянулись сзади на роликах, как послушные таксы, Турок в красной феске с метелкой, усатые арабы и даже молодой черный уборщик с мусорным совком приоткрыли рты. Даже без всяких роликов, они тянулись глазами вслед за этими синими птицами, пока те совершенно не скрывались из вида. Пилоты, наоборот, чаще по одиночке, старались быстро, в обход, миновать толпу ожидающих, как люди, совсем посторонние в красочном спектакле интернационального аэропорта. С конторским портфелем подмышкой они имели вид утомленных служащих, торопящихся домой покушать и соснуть на диване.
      
       За стеклянной стеной погрохатывало небо; а здесь, под высоким куполом аэровокзала, раздавались корректно приглушенные звуки небесного вестибюля. Здесь все оказывались между землей и небом. Хотелось летать, приземляться, говорить на всех языках, целовать на прощание остающихся на земле, небрежно посмеиваясь, вести на ужин в Манхеттен бортпроводниц, недавно отобедавших в Стокгольме. Короче, у меня, как пружина из матраса, вдруг выпрыгивало давно заржавевшее советское томление по невозможным глянцевым заграницам, начисто отсутствующее, когда живешь в Америке.
      
       Стоишь в зале прилета у небрежно болтающихся ворот, и оттуда чудесным образом возникают индусы в чалмах и савсари, колониальные офицеры в песочных мундирах, клерки лондонского Сити, за ними - татуированные золотушные хипари, деревенские бабки в ярких платках с петухами... Встречающие поднимают над головой таблички с именами людей и компаний, впиваются глазами в нескончаемый парад-алле: - Вы с какого рейса? - Прилетевшие, в свой черед, тоже впиваются глазами в ожидающих. Так, одна взмокшая, кого-то напряженно высматривающая в толпе косметическая синьора, судя по биркам, с испанского рейса Иберии, вдруг мощно глянула на меня. Как-то уж очень интимно и даже безумно посмотрела мне в самую душу так, что я вмиг от нее тоже вспотел и, когда она, отлепившись наконец, прошла дальше, меня еще мучило чувство вины и всякие другие волнения, о которых за минуту до этого я и не подозревал.
       - Что, в самом деле, может ли такое быть? Как бритвой полоснула. Остался шрам. Будто был жуткий роман, страсти, подозрения? И вот - разрыв! И все это - за одно мгновенье. Хотелось за нею бежать, просить за что-то прощенье, горячо объясняться и все такое, но, тут раздался небесный перезвон и голос информатора сообщил, что произвел посадку самолет финской авиакомпании, следующий из Москвы.
      
       Через какое-то время пошли вереницей люди с нам знакомой осанкой, пассажиры с синими багажными ярлыками Финнэйр. Кто налегке, кто, сгибаясь под неудобно навешанной поклажей. В не по сезону тяжелых котиковых шубах прошла мимо пара. Оба низкорослые и без шей; он - с испуганным лицом, она - в размазанной губной помаде. Свистящим шепотом хлестала она мужа, повторяя в пространство: - Все, все, все! Правый каблук выворачивался из-под нее наружу, отчего женщина шла, хотя и угрожая, но при этом криво качаясь, спотыкаясь и подпрыгивая.
      
       Сразу вслед за нею, в неком подобии строя, появились несколько мешковатые орденоносцы из делегации наших воинов-ветеранов. На расстоянии я пытался заглянуть внутрь, за двери, надеясь поскорее заметить Сан-Маккеича. Боялся, что вдруг - не узнаю. Уже две или три порции пассажиров прошли, и наступила вроде финальная пауза. И тут - он появился в окружении белокурых финских стюардесс. Он шел довольно уверенно, с палочкой, рюкзак за плечами, в парусиновой фуражке, как алтайский краевед; стюардессы совали ему авторучки и блокноты, будто прося автограф, а он только махал рукой и посмеивался.
      
       Я бросился через барьер к Духу, стащил с него рюкзак. Девушки стали теперь мне предлагать блокноты, говоря по-английски: - Пожалуйста, вот, передайте господину, он просил... - Что вы просили, Сан-Маккеич? Дух расхохотался, глядя на меня через свои сильные очки, в которых зрачки прыгали, как огромные виноградины. - Переведи им обратно, ради Бога, мое спасибо. Ничего не надо. Вот, смешные девчонки, был бы я помоложе, вроде тебя... Замечательный был полет, просто замечательный, - говорил он мне, обнимая. - Такое к тебе внимание и забота - просто замечательные. Я хотел им в книгу отзывов благодарность поместить. По ихнему не говорю, сам понимаешь, показываю рукой, что хочу написать... Так они все слетелись, волнуются, лопочут, суют мне разные тетрадки, карандаши... Челюсть у Духа стала, как примороженная, верно, от зубного протеза, отчего говорил он теперь мультипликационным голосом Вини-Пуха.
      
       Тут к нам приблизилась крупная усатая женщина в пиджаке, сплошь завешанном орденами и медалями. - Духовичный! - строго сказала она. - Я, кажется, неоднократно предупреждала. Не были на объективке - результат на лицо. Не знаете, как себя вести за рубежом. Где группа и где вы! Можно подумать, что кому-то требуется особое приглашение?
       - Товарищ Маклакова, все будет в порядке. Вот же - мой фактический родственник, прибуду точно в срок.
       - Надо было согласовать почетче. - Маклакова круто повернулась и удалилась.
      
       По дороге с аэропорта Дух, не отрываясь, глядел в окно, пробовал на язык, произносил надписи, но русскими буквами: - Лонг-Исланд - Эхит-Ван-Вуск...
       - А-чо, по-немецки я это могу читать. Правда, только буквы одни. -
       Пока добирались до въезда на мост Трайборо, Дух сделал свой первый вывод про Америку: - Ну что ж, на Волоколамку похоже.
       Гордый за Америку, будто все это я сам понастроил, я свернул на мост Квинсборо, чтобы остановиться в даунтауне и ошарашить Духа настоящим Нью-Йорком. - Вы не очень устали с полета? -
       - Да нет, какой- там! Как на ковре-самолете. Так все быстро - не ожидал; то - кино, то - журналы, то тебе кушать несут... -
      
       Движение немного схлынуло. Мы остановились у центра Рокфеллера; обошли по периметру конькобежный каток. Щурыми зелененькими глазками Духа я смотрел, куда и он - вверх, на будто покачивающиеся от ветра верхушки башен; разглядывал сверкающие товарные витрины. Не знаю - чего я точно ждал, может быть, думаю, услышать как человек-легенда из моего булыжного Тверского- Ямского детства невольно поразится, заахает или остолбенеет. Еще бы - после первого в жизни перелета через океан, впервые увидеть манхэттенское столпотворенье! По-человечески я считал, что это будет вполне заслуженное удивление, которое, признаться, лично для меня самого в суматохе иммиграции как-то смешалось, пронесло-проехало. Где-то на дне сознания, уже впоследствии, я, кажется, сожалел об этом, но потом, суп с котом, фокус первого неподдельного взгляда не воротишь.
      
       - Сан-Маккеич, - подталкивал я Духа, стараясь, однако, не подсказывать ответ:
       - Как оно ничего? -
       - Выс-с-окие дома, - констатировал он. - А потому как и называются небоскребы. И в Москве водружают. - Глядя на витрины, Дух замечал: - Этого добра у нас навалом, не поверишь по всей Москве-матушке всякое заграничное барахло и рекламы тебе на каждом шагу. -
       Говорил он мало. Старик постукивал палочкой и все больше молчал. 'Впитывал', думалось мне. Конечно, устал от далекого путешествия. В его-то годы.
      
       Вечером, у нас дома, Дух смущался, что оказался в центре внимания, что на столе столько всего понаставлено - думал, специально для него. Для каждого, кого встречал, как Дед Мороз, он отыскивал в бездонном своем рюкзаке какую-нибудь расписную ложку, неожиданный латунный значок БГТО или Осовиахима, а для понимающих - зеленую как доллар, дореформенную трешницу. От еды он почтительнейшим образом отказался; пил чай, дивясь, прислушивался к нашим разговорам по-английски, и смотрел телевизор. В хронике как раз показывали встречу высокого американского гостя. Тяжелый Ельцин, с заплывшими щелками глаз, приветствовал Клинтона, невнятно бормоча и вообще уже совершенно смахивая на привидение покойного Брежнева. Показывали украшенную к 50-летию Победы Москву. С огромным, как вырезанным из фанеры, Георгием-Победоносцем - маршалом Георгием Жуковым, гарцующим на белом коне и поражающим насмерть гидру фашизма.
      
       - Ток-что оттудава, - поражался Дух. - Вон она, Москва-столица. Какой маленький мир всеш-ки... А ему говорили: - Мистер Алекс, видите какой интересный 'эксчейнж' получается - наш президент туда, а Вы - к нам...
       Пораньше мы отвели его в верхнюю гостевую спальню; и в мертвой тишине нашего пригорода я слышал поздно ночью, как старик охал, постанывал; и у меня было в полусне какое-то осторожно беспокойное, беременное чувство. Будто под самым моим сердцем билась единственная, навеки невозвратная жизнь старого двора с живыми моими мамой-папой, с соседями и друзьями-приятелями, со всем тем, что в молодости кажется всегдашним и неважным. Подумаешь! - верилось, будет всякое еще и еще больше; а, на самом деле, больше уже не было и не будет никогда. Было многое, и, конечно, будет еще, но - совсем уж другое.
      
       На следующий день я отвез Сан-Маккеича в их гостиницу, где как раз начиналась очередная объективка. Без тяжелых орденоносных своих пиджаков дедушки и бабушки, вздыхая и ерзая на глубоких креслах, рассаживались вокруг обеденного стола. В центре - Маклакова, требуя внимания, стучала карандашом.
      
       Не прошло и двух дней, как Дух позвонил и попросил, чтобы я его забрал к себе: - Если можно. Утром мы гуляли по улицам Джерси-Сити. Место это отделено от оконечности Манхеттена широким устьем Гудзона - там, где он впадает в Нижний Нью-Йоркский залив Атлантического океана. Оттого, что городок сравнительно небольшой и приземистый, и еще оттого, что набухший темной, почти океанской водой Гудзон лежит плоско на уровне таких же плоских, ведущих к воде улиц, в Джерси-Сити полно миражей, каких не увидишь нигде, даже в самом Нью-Йорке.
       Стоишь на улице Христофора Колумба и - будто бы прямо перед тобой из земли вырастают два великана Всемирного Торгового Центра. Хотя, в действительности, стояли они далеко отсюда за широченной рекой, в даунтауне Манхеттена.
       Завернешь направо за угол и - вот, в метрах ста, рукою подать, стоит она сама - всеамериканская эмблема - зеленая леди с факелом в правой руке. Все это видится так невероятно близко, будто можно враз добежать, потому что с уровня улицы никакой разделительной воды не видно, но ясно видны краснокирпичные строения на острове Эллис. Гладкая дорога туда пуста и открыта глазам вплоть до самого постамента Статуи Свободы.
      
       Даже прихрамывая и с палочкой, Дух быстро дошел со мной до предела, где оптический обман прекращался. Терпко пахнуло тиной и бензином, полетели альбатросы и открылась ширь залива в мелких, взбитых ветром, барашках. На другом берегу, как лакированная сувенирная открытка, вдоль всего побережья стояли кристаллические структуры Манхеттена - сверкающие на майском солнце международные страховые компании, банки и торговые гиганты. А на этом - все было проще и беднее: на лавочках у парапета обретались, грелись на солнце бродяги; кто-то ловил рыбу; у ворот соседней стройки грудились штабеля заготовленного материала; и тут же громоздилась еще неубранная мусорная свалка. Рабочие в желтых касках лениво жевали принесенные из дому бутерброды, устроившись на досках рядом с памятником жертвам злодейства в Хатыни; рядом с замершим на бегу польским поручиком отчаянной Армии Людовой, бросившейся, кто на лошади, кто пешком, сабли наголо, на немецкие панцирные дивизионы. На постаменте - грудью на немецкие танки бежал паренек в ладном мундире, пронзенный в спину сталинским штыком.
      
       Дух снял свою парусиновую фуражку. Постоял у бронзового кирасира, сказал мне, что он, пожалуй, здесь пару часов посидит, погуляет один, и что я могу спокойно отправляться по своим делам. Позже, когда я вернулся, набежали плотные облака, готовые прорваться дождем. От яркой туристической открытки остался скучный, весь бурых в пятнах, как засвеченный фон. Башни Манхеттена, походили уже не на кристаллы, не на сверкающие брикеты новейшей электроники, а на мокрый забор. Лавочки парка опустели, и только поляк все бежал в Гудзон, резко выгнувшись от боли назад.
      
       Сан-Маккеича я нашел сразу. На мусорной свалке. Он и еще какой-то бездомный старик, смачно выражаясь, колотили по жестяным пивным банкам. Бродяга в шинели стучал кирпичом, а Дух - своею клюкою, которую от ярости успел расщепить. Я бросился поскорей оттащить его, но Дух сопротивлялся, и не ушел, пока не попрощался с бродягой за руку.
      
       - Что это вас угораздило, Сан-Маккеич?
       - Да вот, встретил демобилизованного; мы с ним отвели душу. Сидели смотрели на ваш монумент; он мне что-то говорил; потом пошел от злости колошматить банки. Я тоже вошел в азарт, а что еще делать? Банка по-ихнему 'кан' - 'фрикин кан!' Попробуй сплющи с одного удара. Я научился - хочешь, покажу?
       Я не стал объяснять Духу, что бездомный плющил банки не от злости на подлое мироустройство. Сплющенных больше влезет в мешок для сдачи посудного мусора. Он получит свои пять центов за штуку. Его будто бы воинская шинель наверняка где-то найдена и просто случайна. Ничего такого я не сказал, но у меня появилась идея.
      
       Я вспомнил, что где-то на соседних улицах я, в самом деле, видел вывеску 'Американский Легион - Клуб Ветеранов Иностранных Войн'. Там еще стояла зеленая допотопная пушка, вся в птичьем помете, и сидел, как на часах, на складном пляжном стульчике старик, уставившись в пространство немигающим взглядом. На двери, насколько я помнил, висел тяжелый амбарный замок, но имелось и какое-то объявление в рамке. Старик на стульчике мог быть вполне ровесником Духа и, должно быть, тоже участвовал во Второй Мировой. Он, помнится, был более-менее благообразным. Седой и, главное, спокойный на вид, он выглядел, в целом, нормальным человеком. Не то, что повсеместный запредельный люд, бомжи и наркоманы. Дело в том, что у американских ветеранов последних военных компаний часто наблюдается, как бы это сказать, что-то странное с головой. Отличаются они не только возрастом. Постепенно научаешься их опознавать.
      
       Так, ветерана войны в Корее я представляю себе по одному неприкаянному здесь пешеходу. Как призрак, плотно сбитый, всегда в одной и той же нахлобученной на глаза бейсбольной шапочке, в любую дождь-непогоду, даже чаще в такие ненастные дни, в сумерках, быстрым маршем он проходит по улицам, не глядя по сторонам. Всегда рвется вперед, куда устремлены его безумные глаза. Поначалу я гадал-сомневался - не ходит ли человек просто для здоровья, но соседи мне объяснили: - Не бери в голову, это Брюс. Был стрелком на летающей крепости, и его сбили. - Вывод получался несколько странный: - Тебя бы сбили в Корее, и ты ходил бы, как заводной.
       Другого моего показательного ветерана - уже вьетнамской войны, я тоже встречаю нередко.Мы с ним беседуем о погоде. Если увидите его в Джерси-Сити, отдыхающим, сидящего у стены или в углу парка, обычно в защищенном, непростреливаемом месте, непременно подумаете, что он завзятый турист-путешественник. С объемистым зеленым рюкзаком, флягами и прочим хитроумным снаряжением, в маскировочной раскраски хаки, он похож, если не на просто туриста, то на студента-интуриста из какого-нибудь Гейдельберга. Никаким туризмом он, конечно, не занимается; живет неподалеку, получает пособие, время от времени ложится в больничку, а в моменты ремиссии - бродяжничает в охотку. Красивый классический блондин с рассыпающимися волосами; у него все альбиносовое, блондинистое, аж чересчур. В его бесцветных, как бы слепых, глазах застряли сумасшедшие точки. Если сядешь с ним рядом на солнышке у стены, он вполне разумно обсудит прогноз, порассуждает об относительной влажности воздуха и атмосферном давлении ртутного столба. Говорит он исключительно вежливо и корректно, но с какого-то момента мне становится не по себе без видимых на то причин. С погодой все ясно, но, безотносительно от всего, среди ясного неба на меня надвигается невыносимый вельт-шмерц. Начинает тошнить душу и хочется бежать куда подальше.
      
       В День Победы я подарил Духу новую палку с резным набалдашником из слоновой кости. Отыскал в одной индийской лавчонке среди бронзовых тазов, вазонов и чайников - среди таких, в общем-то обычных принадлежностей 'для дома, для семьи'. Но тут была и эта трость - определенно факирского вида вещь, заставляющая думать о черной магии и всем таком-прочем.
      
       На закате мы отправились к знакомым соседям нашим - Мотовилкиным, у которых был самый подходящий для барбекю зеленый дворик - бэкярд. День стоял расчудесный. Дурманит пьяный майский воздух, в кружеве солнечных пятен возбужденно шумят гости, и новые все прибывают и прибывают.
       В круговороте, у столов с закусками мы неожиданно натыкаемся и на кого бы вы думали? На Эрика! Одной рукой он пытался смахнуть с лопатки блямбу паюсной икры в свою картонную тарелку, а в другой руке - держал пластиковый стакан, из которого при каждом его взмахе выплескивалось вино. Эрик был чисто выбрит, одет по небрежной моде - во что- то безразмерное номерное баскетбольное. В нем ничего не осталось от прежнего сиониста.
       - Какие лю-ю-ди! - протянул Эрик блатным голосом. - Старичок, я только что из Москвы; мотаюсь взад-вперед. Увидимся позже, окей? -
      
       На дальнем краю большой поляны, опершись на новую трость, Дух следил за хороводом белок в ветвях. Птицы и белки сходили с ума, Казалось, все белки участка слетелись в тот угол, чтобы угодить благодарному наблюдателю. От легкого пьяного ветра в блюда с салатом летели ольховые сережки и цветочная пыльца. Поэт Финкельгросс декламировал, а, может быть, сходу, а-ля прима, слагал стихи:
       - Зачем меня осыпал семенами весенний лес? Я не земля, не дева плодородья. Я горожанин - страшный книгочей. Зачем я под зеленой кроной - весь в семенах, летучих - вертолетах? Тут парашюты, носики, стрижи, пушинки, винтики, ножи... Зачем они слетелись? На мне им не взойти...
       Действительно, весна как- то по-особенному отчаянно рвалась к жизни: всюду попадалась мошкара и муравьи, жужжали шмели, зеленые вошки ползали по руке, извивающиеся личинки десантом свисали с неба и падали за шиворот; шагнешь - и невидимая паутина облепляет лицо. Гости сморкались, обсуждали зловредную аллергию, и понемногу перебирались внутрь дома. Говорили больше по-русски, иногда по-английски.
      
       На одном краю стола раздавалось даже что-то по-немецки: наш эмигрант из Берлина - Хорст (Хацкель) Шапиро беседовал с пожилым соседом Мотовилкиных - Бруно. Они оба явно работали на публику: тут же переводили немецкие слова остальным. Бруно рассказывал, как он, молокосос, солдат Вермахта, с нестреляным своим фаустпатроном, попал в русский плен. Его отправили в страшную Сибирь, откуда чудом удалось сбежать на Запад и спастись. - Помню с тех пор по-русски, - смеялся Бруно: - Заспьеваем пьесенку. Прошу пани попердолить. Боле не разумию...
       Хорст Шапиро пел на идиш какой-то куплет, подмигивая, делая вид, что это по-немецки. Он положил руку на плечо Бруно, и они качались и пели, изображая баварский пивной зал - бирхалле.
       - Окей, все-таки не понимаю, - сказал Эрик, - как, Хацик, ты можешь жить в Германии со своим Юдишь Дойч? -
       - Очень даже Зэр-Гут, - рассмеялся Шапиро. И, уже серьезным голосом стал говорить о своей преданности европейской культуре, приплетая все обычные объяснения к этому обстоятельству. - А почему, спрашивается, я должен давать удовлетворение юдофобам и избегать хорошего места. Германия - страна великая; немцы, в целом, - сейчас шелковые перед нами... -
      
       - Сучий ты, Хорст; стул ты жидкий, а не еврей, - сказал видно уже хорошо набравшийся таксист Изя. Его круглое пузо выкатывалось наружу. Жена отнимала у него стакан и заправляла рубашку ему в штаны. Изя выбивался.
       - А ты и сам, Эрик... Хули ты все в Москву шныряешь? Я помню, как ты кричал - 'Отпусти народ мой!' и все такое. Наконец, тебя отпустили, а ты - снова туда! Оставь ты Россию в покое.
       - Не понимаю, о чем ты? - возмущался Эрик. - Окей, мне не нужно немецких подачек; я зарабатываю сам, и с Россией у меня - исключительно бизнес. Если бы ты видел, какой там бардак. Можно сказать, я даже помогаю стране, чем могу. В чисто экономическом плане. Окей? -
       - Нет, не окей! Ты, Эрнест, доложу тебе, экскремент хороший, - напирал Изя. - И ты туда со своим местечковым букварем - А-Бы-Вы-Го-Ды... Кому мозги парите, какую экономику поднимаете своим дешевым говном и менструальными тампонами? -
      
       Изю сейчас же уволокли на второй этаж, в ванную, и Гарри Мотовилкин, будучи хозяином, лично извинялся за Изины бестактные пьяные выходки, совсем не типичные для их прогрессивного дома.
       Вскоре порядок был восстановлен. Выносили главные наваристые блюда, и гости аплодировали совместным кулинарным усилиям Гариной жены и тещи. Увлекшись едой, я опять потерял Духа из вида. С тарелочкой еды для него отправился искать и нашел его у шоссе, за калиткой Мотовилкинского поместья.
      
       - Благодарствую, - сказал Дух. - Сыт и пьян. Ты лучше полюбуйся на это кино. -
       Утка с утятами старалась перейти через шоссе. Строем они дотяпывали почти до середины; утка, подергав головой, смотрела в стороны, влево-вправо, замечала вдалеке машину, останавливалась с поднятой, готовой для шага лапой, и - назад; все отступали на обочину.
       - Задумывается птица, - заключал Дух. Осмотрительная мамаша - столько раз пытается, не удается. Мы вышли с ним на дорогу, и встали поодаль от утки с разных сторон. Утка снова 'задумывалась'; то одним, то другим боком смотрела на нас, поверила в безопасность, и перевела все же семейство в красные цветущие кусты азалии напротив.
      
       Набежали тучи. Десерт подавали внутри дома. Гости разместились вблизи стола, тяжелые и осоловевшие от обильной еды. Тем не менее, послушно, как тимуровцы, передавали по кругу новые блюда с высококалорийными тортами. По напольному телевизору, в программе истории пропаганды, образовательный канал Нью-Йорка как раз показывал черно-белый фашистский 'Триумф Воли'. Там сверкали на солнце снежные вершины, под музыку Вагнера долго плыли довоенные облака и, в какой-то момент, среди них возник двухмоторный Мессершмит. Все это плыло в вышине, и где-то далеко внизу стали показываться кирхи, флагштоки с развевающейся свастикой и жирные поля. Музыка сменилась на всем знакомый советский марш.
      
       - Не узнаете - откуда пошел наш мотивчик 'все выше и выше и выше стремим мы, полет наших птиц'? - пояснил программист Рубчик, в прошлом работник Комитета по Кино. - Сейчас этот самолет сядет и из него появится фюрер.
       - Во бы ща сбить его из рогатки, - сказал Изя, будто прочитав мои мысли. Мысли из далекого московского парадного, где мы играли 'в войну'.
       - Думается, что это киномонтаж, - пояснил Рубчик. - Конкретно, в данном самолете никакого Гитлера нет. Сейчас обратите внимание на эффектные ракурсные съемки, их потом добросовестно имитировало монументальное советское искусство. Гитлера камера показывала снизу-вверх, а ликующие толпы сверху - вниз. Камера следовала прямо за стриженым перхотным затылком Гитлера, стоящего в открытом автомобиле - одна ладонь закинута назад, через плечо. В 'зиг-хайль' тысячи рук тянулись к нему снизу... И лица... Я хотел бы сказать, что это были мерзкие, злодейские, но нет, они не отличались от лиц первомайской толпы, протягивающей цветы к трибуне мавзолея - те же счастливо улыбающиеся женщины, атлетические юноши, сознательные трудящиеся в кепках, поющие дети... В том-то весь ужас, что все было обыкновенно, знакомо и понятно.
       - Обратите внимание - какая она добротная постановщица, эта Лени Рифенсталь, как она зигзагами меняет направление в кадре: после схождения с небес теперь - восхождение на трибуну.
      
       Глазами я отыскал в глубине залы Александра Макеевича; хотел увидеть реакцию его - живого свидетеля и участника событий. - Как же так! - протестовала моя душа - не нам, благополучным новым американцам, поучать о том, что было под теми довоенными облаками. Большинства из нас не было на свете, а кто и был - разве несмышленым зародышем.
       Дух сидел на полированном стуле нового итальянского гарнитура Мотовилкиных; он сидел неудобно, как бедный родственник - маленький невзрачный старикашка, стараясь через свои толстые очки разглядеть, что показывают на экране. Английского текста он, конечно, не понимал, и с уважением, раскрыв рот, прислушивался к рассуждениям Рубчика.
      
       Мне же, как назло, попала вожжа под хвост. Что-то неправильное, гнилое слышалось в привычном для нас как бы объективном эстетстве: 'добротный фашистский фильм', 'немцы - отличные солдаты', Германия - великая страна'... Понятно, проходит время и своеобразную победу празднует зло. Именно зло, как не странно: для гнилого каприза нашей натуры оно почему-то занимательнее добра. Процесс этот ускоряется настолько, что теперь не нужно и временной дистанции: любая мразь, душегуб, чем кровавее, тем лучше - тут же попадают на первые полосы. Их рожи преследуют повсюду, хоти - не хоти; в уши, нос и глаза обязательно напихают тебе все подробности об их тяжелом детстве, о манерах и привычках. Зло хорошо продается. Лучше секса. Логика проста: смерть неизбежна, а слава и настоящая реальность - разве что - на экране. Зачем в жизни стараться! Любой одуревший от скуки бездарь может распатронить невинных, взорвать небоскребы или отравить город. Сколько на свете маньяков и недоумков! Им следует поспешить, пока идею не заиграли, пока осталось, чего взрывать? Идиотизм мира крепчает; массмедиа упивается кровью; нищим духом все проще соблазнитьтся легкой мировой славой.
      
       Вечером, уже дома, никому не спалось. Каждый раз даю себе зарок не переедать, особенно в самом конце - жирные шоколадно-кремовые торты - совершеннейшая отрава. Допоздна я выходил пить воду и заметил, что Дух тоже не спит, сидит в темной спальне на полюбившемся ему гнутом Виндзорском кресле перед мигающим телевизором. Голубая тень решетки жалюзи дрожала на нем, делала его почти невидимым. Я присоединился к нему; мы распахнули окно, сидели, дымили табаком, глазели на крупные звезды.
       - Как вам понравилось сегодня?
       - Хорошо, - сказал Дух. - Дом хороший и люди...
       - Вообще, как вам здесь - как мы, русские, глядя со стороны?
       - Не знаю даже...? Обыкновенно.- Дух почмокал, задумался. - Слово 'Окей', вы много говорите, вот.- Единственно, что он добавил. - А так - все нормально. Чего ж - люди как люди... Этот их Бруно, от и дурной он немец: про какую там Сибирь он придумал! Он по-польски запомнил. Где-то в Польше сцапали в плен... Сбежал бы он из Сибири, как же! -
      
       - Сан-Маккеич, - прицепился я, - ну, как вообще - Америка, что особо понравилось? -
       Дух покашлял, сказал: - Ну, ты, милок, вопросы спрашиваешь! Как корреспондент. Попробуй, найдись... Пошли лучше спать, совсем поздно.-
       И я с сожалением понял, что, как все остальные, кого я знаю, Дух проскочил воображаемую мной стадию свежего взгляда, и ничего такого про Америку мне уже не сообщит.
       - Белки, - вдруг сказал Дух, когда мы поднимались по лестнице. - Вот белки, например, понравились. Смотрю - у тебя тут одна, не просто по веткам, чисто по небу летела! В пустоту, паршивка, бросается и летит... Значит, верит, что может, - тихо добавил он, будто бы с завистью даже. -
      
      
       В оставшуюся неделю гостевания Дух от туризма отказывался - благодарил за предложения смотреть достопримечательности, ссылался на то, что 'силенки не те', что ему нравится 'просто гулять на природе'. - Это ведь тоже Америка, вот я и наблюдаю.-
       Не спеша, он гулял до обычно закрытого Клуба Ветеранов на соседних улицах и возвращался домой вздремнуть.
       Однажды, на пути из Нью-Йорка я, как обычно, сначала проехал мимо Клуба и, к своему удивлению, заметил там некоторое сборище народа. Оставив машину на улице, я вошел во двор. Вокруг импровизированного столика, на досках, на разнокалиберных стульях, пляжных и конторских, сидели старики, "синьоры-ситизены" и мой Дух вместе с ними. Резались в карты. Над картонкой пиццы и пивом гудели шмели. Играть, видимо, начали давно, потому что Дух совсем освоился и выступал. Я его просто не узнавал. То он призывал своего партнера напротив 'держать карты ближе к орденам', то хитро советовал 'ходи по одной - не ошибешься'; мычал и пел что-то про себя. Картежники так возбужденно шумели, мне даже чудилось, что по-русски. Незамечаемый ими, я стоял, наблюдал из-за двух сросшихся вместе кленов и не мог поверить своим глазам. Дух лихо пил Будвайзер прямо из банки. Когда он доставал сигарету, все старались дать ему прикурить; что-то просили сказать про Рок(?): - Alex, c'mon, tell us more about rock...
       - Какой 'фрикин рок'! - кипятился Дух. - Р-р-рокоссовский, твою-мою-не- понимай... Сто раз тебе говорю - Данциг. Второй Белорусский, Костя Рокоссовский... Р-р-рокассовский! -
       Говорил он, нажимая на 'Р' с большим вкусом, и все смеялись.
      
       Что их так особенно занимало, не пойму? Затаившись, я слушал и смотрел во все глаза. В них, как наваждение, плыл чахлый Джерси-Ситиевский дворик; тарахтевший с улицы мотор все приближался и, вот, казалось, во двор заруливает наш участковый Полтора-Ивана; сапожник Мирза, починенный, с забинтованной рукой вылезает из коляски мотоцикла, чтобы спуститься к себе в подвал за дратвой и подошвами... Майский пух летел в меня, глаза мои слезились, и, может быть, впервые мне дышалось и чувствовалось будто я - дома. Не знаю, где, в какой точно стране. Просто - Дома.
       Дождавшись паузы, я подошел к столу. Дух молодецким голосом предложил мне пива. Я поблагодарил всю честную компанию. Услышав мой английский, старики наперебой зашумели, какой у меня хороший 'дадди'- папаша, и зачем я его скрывал, и - как сказать по-русски, что он классный парень.
      
       Последнюю неделю Дух пропадал с ветеранами по целым дням; и в аэропорт его отправились провожать, как арабского шейха - четыре длинных американских машины. В зале ожидания толпились у чемоданов ветераны в орденах. Мы сидели на крайних скамьях. Машинально, что-то толкнуло меня, я попросил: - Спойте нам Сан-Маккеич. Пожалуйста. Вас все очень просЮт...-
       И, нисколько не удивившись моим словам, словно всегда был готов, Дух, в самом деле, запел негромко своим новым шухарным голоском Винни-Пуха: - На станции сидел один военный, обыкновенный гуляка-франт. Сидел он с края, все напевая, про липистучки, штучки-дрючки...-
      
       После аэропорта, я, обитатель субурбии, проездом задержался в городе, чтобы, по привычке, сделать десять дел 'заодно'. Мне хотелось заглянуть и туда и сюда. Манхеттен притягивает, он - и приключение и праздник, особенно для в нем не живущих. Я рулил, парковался, бросал монетки в таксометры; в глазах прыгали перекрестки, а в голове - все еще песенки улетевшего Сан-Маккеича. Когда я вернулся за реку, в Нью-Джерси, совсем стемнело. Поставил машину в гараж, взглянул вверх - в окне гостевой спальни мигали телевизорные блики. В доме никого не должно было быть. Оставили с утра?
       Взбежал по лестнице, распахнул дверь и остановился в дверях. Дух, как и всегда, сидел, сгорбившись в облюбованном Виндзорском кресле перед телевизором. Блики света прыгали на гнутых лучевых ребрах кресла, на частых голубых пластинках жалюзи. Рябило в глазах.
      
       - Как это понимать, Сан-Маккеич, что за явление отца Гамлета? Отменили рейс? -
       - Никакого Гамлета, - сказал он своим винтрологическим голосом Вини Пуха. - И зови уж меня, как ты знаешь: 'Дух'. Не стесняйся. На то и дух, чтобы являться...
       - Как себя чувствуете? - спросил я на всякий случай.
       - А что со мной сдеется? Что могло - уже было.
       Опешив, я продолжал стоять, не двигаясь, как стоял. На экране, блестя полировкой кружили рекламируемые автомобили. Под бодрую музыку и возбужденный голос диктора через какофонию рекламы размеренно вещал Дух:
       - Я все знаю про тебя, сынок. Знаю, как ты видишь ту нашу жизнь. Войну, беду, героев и все такое... Боюсь - преувеличиваешь немного... Было все проще, грязней... безобразней. Знаю, ты ничего с собой не поделаешь - что ребенком всосано - то навсегда. Он замолчал. Приостановилась и реклама. Когда она возобновилась, снова заговорил Дух; вернее, он начал песню, произнося слово за словом, громче и громче: - Вставай... страна... огромная. Вставай на смертный бой... - В ушах заложило; я привалился к двери всем своим весом.
       А Дух мне опять: - Вот видишь, ты ничего с собой не поделаешь. И не надо. На роду вам написано, вам - детям войны, на всю вашу жизнь... Так и будет крутиться старое кино. Через вас живы мы. Будет туго - стиснете зубы, будете драться с силой черною, с проклятою ордой... Будете, верю...
      
       Он еще что-то говорил, но из-за телевизора нельзя было разобрать. Я подошел, выключил. Наступила темнота и тишина. Через жалюзи брезжил свет уличного фонаря. Стрекотали сверчки. Кресло, разлинованное ночным светом, было пустое. Потом зашуршал дождь. Дождь шел и во сне: на крытой террасе пионерлагеря шло кино - бежали красноармейцы, и я, как все, вопил истошно: - Н-А-А-ШИ!!! А на следующий день в смутных предчувствиях я звонил в Москву. Не было ответа. Звонил в справочную авиалинии - все ли в порядке? Все рейсы ушли по расписанию.
       Наконец, через несколько дней я до Москвы дозвонился и услышал по телефону свой же голос - текст, который я записал на подаренном Сан-Маккеичу автоответчике: - Оставьте свой номер, мы вам перезвоним. - Я стал быстро наговаривать - оставлять 'месседж', как, вдруг, трубку сняли. Дух хохотал на другом конце провода: - До чего же удобная штука. Гляди - работает твоя машина...
       - Да ладно - машина... вы сами-то как? Как себя чувствуете, Сан-Маккеич?
       - Спасибо, - сказал Дух. - За все спасибо... Со мной? Что со мной сдеется? Что могло, уже было.
      
       1995
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Письменный Борис (bobap21@hotmail.com)
  • Обновлено: 17/02/2009. 50k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.