Потоцкий Игорь Иосифович
Насмешливая одесская повесть

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 02/04/2010.
  • © Copyright Потоцкий Игорь Иосифович (igor_po@rambler.ru)
  • Размещен: 31/03/2010, изменен: 31/03/2010. 51k. Статистика.
  • Статья: Проза
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повесть об Одессе

  •   
      1
      
      Тогда по Дерибасовской неторопливо прогуливались шикарные мужчины и женщины, большинство из которых составляли пары, но были и одиночки. Все эти мужчины и женщины одевались на прогулки по высшему разряду, словно они готовились пойти в театр, а потом раздумали. Пожалуй, Дерибасовская 40 лет назад (и чуть раньше) напоминала театр со своими сценами и интермедиями, массовкой и даже декорациями, хоть они тогда никогда не менялись. В театре, понятное дело, на сцене должно происходить нечто особенное, из ряда вон выходящее, но и в обыкновенной жизни постоянно происходит нечто особенное, а воздух Дерибасовской невозможно сравнить с воздухом Черемушек или Молдаванки - он более густой, пропитан капризными дамскими духами, как-то по-особому действует на прогуливающихся. Только на главной улице Одессы можно было встретить подпольных цеховиков, громко размышляющих о превратностях любви, отставных капитанов с молоденькими спутницами, важных чинуш со своими толстыми женами.
      
      Я сам порой любил ходить по Дерибасовской, просто так, не зная еще, что мне придется описывать в своих книгах эту загадочную улицу, довольно маленькую, но всегда веселую, потому что у нее был статус веселой улицы, и все приезжающие в наш город стремились как можно скорее на ней побывать; а потом обязательно шли на Приморский бульвар, где на Потемкинскую лестницу смотрел Дюк Ришелье, не такой уж и славный, если вспомнить, что в Париже о нем давно забыли, но одесситы своего француза хвалили всегда, не давали в обиду, готовы были за него показывать свои воображаемые мускулы; и почему-то давно в Одессе воцарилось мнение, что первым улыбчивым одесситом был Дюк Ришелье - славный герцог, милый герцог, обаятельный герцог, стопроцентный аристократ, милашка, одуванчик, принципиальный, доверчивый, строгий и т. д.
      
      При мне такими словами называла Дюка Ришелье одна странная и милая девушка Роза, которая сама себя величала Розалией, а вся ее речь состояла из восторженных восклицаний, при этом - так мне тогда казалось - кудряшки на ее голове звенели, как колокольчики, а восторженные фразы все лились и лились из ее пухлых губ. Сама она напоминала куклу из "Трех толстяков" Олеши, настоящую заводную куклу, - такой японцам вовек не создать, они только и могут что придумывать роботов-дирижеров и роботов-шахматистов, а вот настоящей восторженной одесситки им из холодного железа воссоздать не удастся.
      
      Роза Коремберг знала, что ее прадедушка был из Балты, откуда была и ее прабабушка, но сама она в Балте никогда не бывала.
      
      - Не хочу разочаровываться, - говорила она мне, весело поблескивая своими огромными глазами, - но я все равно уверена, что Балта - замечательный городок, правда, он на какую-то малость хуже Одессы, но мои предки просто так бы в Балте не поселились. Понимаешь?
      
      Я никогда не анализировал слова Розы Коремберг. Мне нравилась ее восторженность. К тому же она была заразительной: я рядом с этой девушкой моментально лишался грусти, отчаянья и уныния. Как жаль, что Роза со своими родителями уехала в Италию, а потом в США и оттуда мучила меня письмами, где было множество вопросов, на которые я не смог ответить. К тому же одни и те же вопросы повторялись в каждом письме, так что я вскоре перестал дочитывать ее письма до конца. Сначала я старательно отвечал на ее зовы о помощи, уговаривал стать снова той же самой Розкой Коремберг, которую я помнил, но она продолжала изводить меня своей эпистолярной тоской, так что я, в конце концов, перестал отвечать на ее крики о помощи, ведь вернуться она не могла, а я не мог рвануть в Сан-Франциско, где она теперь обитала, потому что меня туда не пустили бы погранцы сначала наши, а потом их, да и таможенники меня бы завернули, словно мое тело было ценным - из золота, и должно было остаться в Одессе.
      
      У нас с Розой-Розалией ничего не было, даже не намечалось, хоть нас и тянуло друг к другу, и она все время меня просила, чтобы я записывал свои фантазийные рассказики для будущих читателей.
      
      Как известно, радуга имеет семь цветов, а в моей голове ежедневно рождалось сто фантазий - коротких и длинных, веселых и грустных, правдоподобных и не очень. Я тогда работал фрезеровщиком на заводе, а по ночам стучал на пишмашинке, но никому в этом не признавался. Даже соседям. Я им говорил, что у меня на кухне поселился дятел, вот он и стучит своим клювом им в стенку. Соседи спрашивали: "А как вы его кормите?". "По расписанию", - отвечал я коротко. Сосед Шаповалов однажды зло пообещал мне купить и себе дятла, чтобы тот стучал в мою стенку.
      
      Я печатал с черновиков рассказики и не спешил их отправлять по редакциям. Я был молод, и у меня в запасе было много лет. Некоторые из этих рассказиков я пересказывал Розе Коремберг, потому что только она знала, где следует смеяться, а где делать печальное лицо. Когда Роза Коремберг уехала, я тосковал по ней не только как по красивой девушке, но и как по слушательнице, но так ни одного своего рассказа ей не отправил, - просто тогда мои рассказы не помещались в конверты.
      
      Помню, что однажды мы с ней прошли по Дерибасовской, как жених с невестой, потому что наши глаза светились, как потом сказал наш приятель Славка Фридман, необыкновенным блеском, совсем не так, как у остальных гуляющих по этой улице, где бахвальство и отчаянье всегда соседствуют друг с другом. Вот тогда я и подумал, что я увлечен Розкой Коремберг, но боюсь даже самому себе в этом признаться.
      
      На следующий день я примчался к Розе с желанием наговорить массу глупостей, но она опередила меня, сказав с грустной улыбкой, что собирается покинуть Одессу, потому что семья уезжает, а ее оставить одну все категорически отказались. Она настаивала на своем, кричала, плакала, просила, умоляла, но мать и отец не обращали на ее причитания никакого внимания. И тут мне показалось, что злые родители дают Розе снотворное и укладывают ее, как куклу, в огромный чемодан, потом запирают его на два замка и увозят в аэропорт.
      
      Я стал размахивать кулаками, но они пронзали всего лишь воздух, потому что изменить уже ничего было невозможно. И через полтора месяца я остался на перроне, от которого отошел вагон с Розкой, первой моей девушкой, так и не ставшей моей невестой.
      
      2
      
      Помнится, что первой, кого я провожал в США, была Лялька Лусман. Лусман была пианисткой, а ее дядя Георгий был известным в Одессе скрипачом. Все одесские газеты писали о нем как о виртуозе, талантливом и непревзойденном, но его провожали пять человек, и все они были глубокими стариками, а дети и внуки этих стариков побоялись прийти на вокзал, потому что провожание тех, кто навсегда покидал Одессу, не поощрялось. Скрипач Георгий прижимал к себе скрипку, и лицо его было скорбным и опавшим, словно он сидел в оркестре и играл Тринадцатую симфонию Шостаковича.
      
      Мы с женой пришли на вокзал, потому что моя жена Люда училась с Лялькой в одной группе и ничего не боялась, а я был пролетарием, и мне бояться было нечего и некого. Пролетарии могли в то время позволить себе маленькие нелогичные поступки, только не сильно зарываться.
      
      Лялькин дядя Георгий обрадовался нам, а Лялька обрадовалась еще больше. Она наговорила нам с Людой массу приятных слов. Из этих слов выходило, что мы - мужественные люди и просто отличные ребята. Люда сказала, что ей бы хотелось отправиться вместе с Лялькой, "куда подальше из страны победившего социализма".
      
      Тут Лялькин дядя Георгий начал импровизировать на своей скрипке, старенькой скрипке, которую ему в Вене в 1945 году подарил один из музыкантов, возможно, не подарил, а поменял на продовольственный паек, потому что Лялька нам рассказывала одну историю, а ее дядя совсем другую. И у этих историй была только одна точка соприкосновения - эта самая скрипка.
      
      Он едва касался струн смычком, но они звенели, как по утрам одесские трамваи, а затем зазвучали морские волны, и все, кто проходил мимо, останавливались и слушали голос тоскующей скрипки. Так что скоро образовалась толпа, и многие люди узнавали известного скрипача Георгия Вальсберга и желали ему и его близким счастливой дороги и процветания в дальнейшей жизни. А моя жена стояла рядом со своей одноклассницей, и они плакали, но слезы
      у них были легкими, возвышенными, как музыка, которую импровизировал Георгий Вальсберг, а потом они, взявшись за руки, стали подпевать, и многие в толпе наложили свои голоса на голос скрипки.
      
      Когда мы возвращались с проводов, я рассказал своей жене о Розе Коремберг, а она сказала, что зря я не попросил Ляльку заняться поисками Розки, чтобы передала привет от меня, как будто США были размером с Одессу.
      
      Самое интересное произошло шесть лет назад, когда Лялька привезла мне из США книгу воспоминаний Розы Коремберг, где та писала обо мне как о фантазере, с которым было интересно прогуливаться по Дерибасовской.
      
      Роза, как оказалось, удачно вышла замуж, но сначала внезапно для себя стала джазовой певичкой. Пела она всегда очень хорошо. Почти как Пьеха, но никогда прежде (в Одессе) не думала связать свою жизнь с пением, а в США она от отчаянья записалась в какую-то вокальную студию, а там быстро выделилась, и кто-то из зрителей предложил ей турне по Канаде. Этот кто-то и стал ее единственным и обожаемым мужем, так как поехал в Канаду вместе с ней, чтобы убедиться, что ее везде хорошо принимают. Потом выяснилось, что он увеличивал гонорары Розы ровно в три раза, а еще оплачивал все цветы, которые ей подносили на каждом концерте.
      
      Мойша Паркисман умел ухаживать, и постепенно Роза стала понимать, что он единственный мужчина, которого она, возможно, сможет полюбить. Только один недостаток имелся у Паркисмана - он не был одесситом. Когда-то его предки жили в Праге, а потом переехали в Калифорнию. Там у деда Паркисмана появилась сначала одна маленькая лавчонка, но он знал, как делать деньги, и в конце жизни владел уже несколькими большими магазинами.
      
      Розе всегда хотелось стать богатой и независимой. К тому же Мойша на нее не давил и не торопил событий. А еще он прочитал шесть книг об Одессе и знал, где находится оперный театр. Больше он ничего из этих книг не запомнил, но Роза ему так много рассказывала о своем городе, что он накануне их свадьбы почувствовал себя почти стопроцентным одесситом. Недаром же на свадьбе он несколько раз повторил: "У нас в Одессе...".
      
      А потом они поехали в Нью-Йорк и напросились в мастерскую художника Люсика Межберга, с которым Роза была знакома в Одессе. Люсик им сначала рассказал несколько одесских анекдотов, а потом еще несколько анекдотов из американской жизни, но все они начинались одинаково: "Встречает злой гангстер заправского одессита Леву...".
      
      На стенах мастерской висели холсты Люсика с одесской Молдаванкой. Роза Коремберг прохаживалась между холстами, и ей казалось, что она прогуливается по Одессе, и глаза ее стали еще огромнее, вот Люсик, залюбовавшись ими, и стал писать портрет Розы, но просил ему не позировать, а продолжать ходить по мастерской.
      
      Мойша Паркисман не слыл среди друзей и знакомых ценителем живописи, но сразу понял, что Межберг - настоящий художник, и в его картины можно вложить деньги. И он доверил Розе выбрать десять полотен. Роза выбрала картины с Молдаванкой, снежной Молдаванкой, где снег превращает все слезы и горести в ничто, а дома плывут, как гордые фрегаты, в будущие времена, потому что Одессе, а тем более Молдаванке, уже ничего не страшно.
      
      Потом они развесят эти картины в своем большом доме, и те будут переливаться, едва в окна начнут литься солнечные лучи, а Роза будет петь песенки об Одессе, импровизируя их - слова и музыку, а важный мистер Паркисман станет радоваться, что у жены хорошее настроение.
      
      3
      
      Один из моих друзей - Левка Лернер, с которым я работал на заводе, только и делал, что рассказывал мне о своей невесте Миле.
      
      Левка учился на инженера в Ташкенте. В Одессе он не набрал нужных баллов. Не набрал из-за одного слова из пяти букв в пятой графе в паспорте. Благодаря этой записи ему занижали отметки на вступительных экзаменах. В Ташкенте круглый год продавали замечательные дыни, а еще там жил Левкин дядя, который имел скромную должность, но был своим среди важных ташкентских людей. История скрывает, что и кому перепродавал дядя Левки. Точно, что не слонов и не вертолеты. А еще у него была подпольная кличка - Одессит.
      
      И вот Левкин дядя попал в нужное время к нужным людям.
      
      - Дорогие мои товарищи из славного града Ташкента, - сказал он с апломбом, - все что ни делается - к лучшему, но мой племянник Лева, живущий на улице Воровского (когда-то называвшейся Малой Арнаутской) в квартире, где когда-то жил родной брат нашего Вождя, а в такой квартире далеко не всем жить позволено, смею вас заверить, решил поступить в политех в Ташкенте, потому что он прослышал, что только у нас самые лучшие преподаватели, именитые доктора и доценты, а бедному еврейскому юноше, только что отслужившему армию в дальневосточной тайге, требуется самое первоклассное образование. Неужели мы не поможем юному романтику, настоящему комсомольцу, одесситу, одаренному несколькими талантами, которые нам с вами наверняка пригодятся?
      
      Никогда до этого Левкин дядя не произносил таких длинных речей. И все, к кому он обращался, почувствовали себя седыми и мудрыми аксакалами и поклялись помочь, так что мой друг был принят в Ташкентский политех, но на заочное отделение. И все поздравляли с успехом исключительно только его дядю.
      Левка работал на заводе, летал на сессии в Ташкент, привозил в Одессу дыни и любил свою Милу. Больше его ни на что не хватало.
      
      У Милы был исключительный дядя. Он слыл в Москве непревзойденным юмористом и приезжал каждое лето в Одессу, чтобы набраться гротеска и сатиры на целый год вперед. Для этого он ходил исключительно на пляж и на рынок Привоз. Впрочем, на рынке он ничего не покупал, а только что-то записывал в свой потертый блокнот. Покупки делала его жена, потому что заслуженный юморист не умел торговаться, а она умела.
      
      Однажды Милин дядя проснулся и объявил жене, что он наконец-то понял секрет Бабеля. До этого у него были всего лишь слабые догадки, но сейчас он почувствовал, что Бабель сумел совместить в себе море и одесский рынок, а потом уже все прочее, ибо на Привозе человеческие речи звенят, как морские волны, а на пляже море только и делает, что шумит, как Привоз. Тут он подхватил толстую тетю Милы, и они стали танцевать разные танцы, которые в танцевальных коллективах не разучивают, но танцевали они весело, ничего не повторяя, а придумывая что-то новое. Устав, дядя Милы прилег на диван и целый час повторял вслух, что не получись из него юмориста, он бы наверняка возглавил литературоведческую школу сугубо одесского направления.
      
      Я однажды рискнул и отдал на прочтение московскому филармоническому деятелю один из своих первых рассказиков. В нем было явное влияние Паустовского, Олеши, Катаева, Ильфа и Петрова, но я тешил себя надеждой, что я сумел переплавить их стилистику в своей прозе так, что у меня получилась собственная интонация. Рассказик занял две страницы, но все равно дядя Милы обвинил меня в многословии.
      
      - Что-то в твоей прозе есть, - важно произнес мой визави, - но чего-то в ней не хватает. Уж слишком она у тебя длинная. И нет достойной характеристики Одессы, потому что события, летописцем которых ты являешься, могли происходить в любом городе. Так что тебе предстоит найти чисто одесский акцент, только тут я тебе не помощник, потому что мне следует написать девять своих программ, а пишется медленно из-за жаркого солнца...
      
      Левка, когда я пересказал ему наш разговор, сказал: "Не робей!" - и сразу же перевел разговор на свою Милу, которая очаровательна, внимательна, занимательна, великолепна, а еще она одна из лучших студенток на химическом отделении университета, и вообще ему повезло, что они познакомились.
      
      О ней Левка мог говорить часами, но я ему это прощал, потому что Мила не могла не понравиться. Она мне казалась порой тургеневской барышней, а еще она была прозрачна, как одесский воздух на Приморском бульваре. Такого прозрачного воздуха больше нигде нет - ни в Кракове, ни в Париже, ни в Брюсселе, ни в Мехико (я перечисляю только те города, где сам был). Может быть, такой воздух имеется только в утреннем Брюгге, но он там быстро пропадает, а на Приморском бульваре он вечен.
      
      Мы несколько раз бродили по Одессе втроем - Мила, Левка и я. Левка тогда не перечислял Милины достоинства, а рассказывал о тайге, где служил. Но и тайга ему напоминала Милу, потому что лианы были похожи на волосы обожаемой девушки. "Представляете, - говорил он нам, - что лианы мне теперь напоминают волосы той, которой я признался в любви". А Мила при этих словах щурилась, как от яркого солнца, и отворачивалась.
      
      Помню, как однажды мы спустились к морю, на глади которого отражались мерцающие звезды, словно крошечные алмазные осколки. Это было еще до свадьбы Левы и Милы, веселой свадьбы, на которую я сочинил стишок, тщательно отбирая слова и придумывая незатасканные рифмы, потому что мне хотелось, чтобы этот стишок навсегда сохранился, как и воспоминание о той свадьбе, где московский юморист паясничал, но так и следовало делать, потому что я не люблю монотонных свадеб, а Лева в своем изысканном черном костюме напоминал аристократа и, дурачась, звонил по воображаемому телефону, якобы разыскивая свою пропавшую невесту.
      
      Тут мне пора перейти к следующей истории, которая связана с моим другом Николаем и его девушкой Лидой Либман.
      
      4
      
      Они начали встречаться, когда Николай учился в девятом классе, а она в восьмом. Он занимался велоспортом. Вперед, вперед летит велик, а все прошлое стелется за ним, а впереди только светлое будущее, которое не может быть испуганным, как, допустим, скаковая лошадь.
      
      Лидка Либман мечтала пронестись по Одессе на лошади, как амазонка, чтобы все видели, какая она прекрасная наездница.
      
      Лидка наполняла всю Одессу своим мелодичным смехом. А еще она любила шумные дискуссии и обижалась, когда ее доводы не производили впечатления, на которое она рассчитывала. Она была немножко сумасбродкой, как и все молоденькие одесситки, входившие во вкус одним своим взглядом волновать сердца мужчин.
      
      Николай и Лида не позволяли себе при встречах ничего лишнего - только невинные поцелуи. Лида такие поцелуйчики называла "весьма невинными", но при этом она прикладывала, смеясь, указательный палец к губам, что должно было означать: у нас все впереди. Она всегда все, что с ними должно было произойти в будущем, немного преувеличивала.
      
      Николай был в то время не слишком примерным учеником. Ему нравилась история, он с увлечением читал разные книги, а вот к физике и химии был равнодушен. Он жил рядом с Привозом, где были свои продавцы-лекторы, у которых ежеминутно менялась аудитория. Там случались драки, ссоры, но они вспыхивали, как метеориты в темном небе, и быстро оканчивались, потому что в них не было смысла, а без смысла, как это быстро усвоил Николай, а потом объяснил своей Лидке, в Одессе ничего не делается. На Привозе не было места амбициям: там следовало покупать и продавать. Наверное, поэтому впоследствии, вспомнив уроки Привоза, Николай стал успешным бизнесменом.
      
      Одесса после скученного Привоза дарила Николаю и его школьным приятелям простор. Тогда еще дома не были натыканы вплотную друг к другу, и каждый новый дом, построенный в центре Одессы, воспринимался как чудо.
      
      Лидка вела дневник: описывала события дня минувшего и строила прогнозы на будущее. Тьма листов, заполненных аккуратным девичьим почерком. На каждой странице мелькало имя Николая.
      
      "Я вспомнила о Николае поздним вечером, как будто прочитала его имя на папирусе, но тут он мне представился матросом на судне, застигнутом бурей. И уныло напевали разгоряченные морские волны что-то страшное, будто они хотели наложить уныние на лицо Николая, но я, засыпая, знала, что у этих зловредных волн ничего не получится..."
      
      Николай, расставшись с Лидой, шлялся до полночи со своими дружками по одесским мостовым, пил пиво, но потом отделялся от них, потому что днем его ждали изматывающие тренировки, и следовало поберечь силы.
      
      Из их компании получились потом неплохие инженеры и конструкторы, один из них стал неплохим сыщиком, но бизнесом занимался только один Николай, потому что он всегда любил риск, не боялся проигрывать и находил в себе новые силы ставить на кон свое будущее, впрочем, не только свое и своей семьи.
      
      Однажды он мне пожаловался, что в бизнесе более всего следует бояться доморощенных философов, потому что все их доводы искусственны, а на самом деле они ничего не могут и не умеют - сплошные разговоры, но такими разговорами можно завоевать только бедно-бледную девушку, а не будущего компаньона. И все у них, добавил в сердцах Николай, лживо и наигранно.
      
      Лида Либман стремительно взрослела и в девятом классе стала красивой, вполне сформировавшейся девушкой, которой ее мама Софа Львовна постоянно внушала, что внешним очарованием гордиться не следует - в этом заслуга ее родителей, которые хорошо постарались, но никак не ее, Лидкина.
      
      А Николай, сдав выпускные экзамены, умчался на какие-то сборы велосипедистов (он к тому времени был уже членом молодежной сборной команды Украины). Сборы были тяжелыми, но описывать я их не буду, потому что в рассказе моего друга о них были только коротенькие реплики, их повторять не имеет никакого смысла. К тому же эти коротенькие реплики звучали всегда иронично, словно предвещали дальнейшую тяжесть рассказа моего друга.
      
      Он с бешеной скоростью мчался на своем велосипеде в Одессе, словно знаменитый гасконец, описанный пером Александра Дюма, с письмом от королевы. Мчался к своей принцессе Лидке, как когда-то давно древнеримский поэт Катулл к своей Делии. Мчался, не ведая, что существуют разные женские чародействующие хитрости, когда девушка находит нового возлюбленного, но не желает отпускать от себя и прежнего. Он не верил, что Лида может забыть свои обеты, где всегда звучало, что Николай был, есть и будет для нее ВСЕМ на свете. Но он не нашел ее дома, а потом увидел ее с другим, увидел какою-то странной, не похожей на себя. Сначала ему показалось, что у нее и ее спутника нет ничего общего - он явно щадил свое самолюбие, но она почти сразу же, внезапно оживившись, начала громко и заразительно смеяться, а он хорошо знал, что именно таким смешком она завлекает, опутывая им своего собеседника, как щупальцами спрута.
      
      Впервые Николай, наблюдавший за ними издали, почувствовал, что этот смех чересчур наигранный, но его любовь к Лидке продолжала дурачить сознание: он стал уговаривать себя, что к его возлюбленной приехал двоюродный брат из Кишинева, о котором она ему много рассказывала, но они никогда не встречались.
      
      Он прошел мимо них, не останавливаясь, а Лида, увидев его, покраснела, качнулась назад, а он ей ухмыльнулся ничего не значившей улыбкой, а ее ресницы вдруг опустились вниз, словно она побоялась повторно ощутить на себе его взгляд. Она так и осталась сидеть рядом с этим парнем, не бросилась за Николаем, не попыталась ему ничего объяснить, а он, злой и голодный, измотанный долгой поездкой, решил выбросить из головы все мысли о ней, как гадкий наркотик. Потом его нагнал один из одноклассников, стал утешать, но он только махнул рукой и бросил короткое "Заткнись!", чем наверняка его обидел.
      
      В ту ночь (и несколько последующих) он спал плохо, мучась, словно зубной болью, многочисленными видениями, где злость сменяла робость, а он шел и шел за клубком надежды, хоть и знал, что никогда уже не простит Лидке Либман измены.
      
      
      
      5
      
      Совсем недавно мой друг Николай разыскал Лидку в далекой Калифорнии, в городе, где множество кинозвезд, и там их совсем не трудно встретить.
      Трубку поднял Лидкин муж. Он, казалось, совсем не удивился звонку Николая.
      - Как живется в Одессе? - спросил он, но потом позвал жену к телефону.
      - Кто вы? - спросила она.
      - Попробуй узнать, - ответил он. - Попробуй, постарайся, сделай милость и узнай меня.
      - Николай! - радостно выдохнула она. - Как ты меня нашел?
      - По Интернету. Знаешь, нажал на несколько клавиш, и на экране появился твой адрес, а потом и телефон.
      Она после коротенькой паузы поинтересовалась:
      - Значит, тебя следует ждать в гости?
      - По-твоему, я тебе звоню по такому пустяшному поводу?
      На этот раз она коротко вздохнула, словно почувствовав, что опасность миновала. Попросила:
      - Выкладывай, что у тебя на уме.
      
      Он немного помедлил, чтобы она выстроила в голове несколько отгадок: когда-то на такое она была большой мастерицей, а потом весело сказал, что в Одессе, в той самой школе, где они учились вместе, планируется встреча выпускников двух лет, и многие из бывших их одноклассников на такую встречу согласились. Приедут из США, Израиля, Германии, а теперь слово за ней, Лидкой.
      
      Она не сразу ответила согласием.
      - Колька, какой ты сейчас?
      - Верчусь, - сказал он. - Как волчок, будто меня один из внуков постоянно заводит.
      - Не увиливай от ответа! - настойчиво попросила она.
      - Я и не увиливаю, - обиделся Николай. - Поседел, погрузнел, но это только внешне.
      - А я каждый день, - гордо сообщила Лида, - пробегаю по восемь километров. И тебе советую, но начинай с двух километров, не больше. Только не отнекивайся. Всем нам следует думать о здоровье.
      
      Его предложение получило у нее поддержку, словно она, выкинув белый флаг, пошла на капитуляцию.
      - Только не пугайся меня теперешнюю!
      Он ей ничего на этот крик не ответил, но мысленно нежно ее поцеловал - сквозь страны и континенты, и десятки лет, которые прошли с тех пор, как они виделись в Одессе в последний раз.
      На следующий день Лида сама позвонила Николаю.
      - Как прошла первая пробежка? - спросила она.
      - Я пробежал восемь километров, - весело сказал он. - Пробежка получилась от центра Одессы почти до Черемушек. Все только и делали, что на меня глазели, особенно знакомые из своих шикарных автомобилей.
      Она сразу поняла, что он ерничает, и никакой пробежки у него не было. Голос ее погрустнел.
      - В нашем возрасте следует чаще беспокоиться о себе.
      Николай не стал возражать. Перевел разговор на другую тему.
      - Как тебе в твоей Америке?
      - Скучаю за Одессой... Особого добра мы здесь не нажили, известности большой не получили, но зато наши дети и внуки - стопроцентные американцы. - Короткий вздох. - О себе ты мне расскажешь при встрече, со всеми подробностями.
      
      Лида, наверное, пыталась выглядеть спокойной, но между нею и Николаем пролегло тяжелое безмолвие, когда они не писали и не звонили друг другу, а ведь световые года тянулись медленно, теряясь в пространстве прошедших эпох, словно в безграничной темноте. Николай с ужасом подумал: почему он не нашел Лиду раньше, ведь она когда-то просила простить ее, и голос у нее срывался до хрипоты; да и особого преступления она не совершала, на одно мгновение увлекшись юношей, в котором быстро разочаровалась, но Николай тогда думал, что ее раскаянье - мнимое, а потом он - назло ей - увлекся чужой женщиной, намного старше его, и подумал, что возвращение к Лидке невозможно, словно он вступил на какие-то особенные ступени, поднялся по ним наверх, а сойти вниз боится, потому-то, пересилив страх, он делает отчаянный прыжок и летит в пустоту, где один лишь воздух, каким-то чудом не разбивается, но отныне Лиды с ним никогда рядом не будет.
      
      Я и сам нашел свою первую любовь - Надю Красько, по которой я в шестом классе сходил с ума, писал ей на уроках десятки записок, но так и не решился ей их передать. Надя работает в университете на Французском бульваре, имеет собственный кабинет, а я попросил меня представить одну из преподавательниц, но Надя сказала, что она меня хорошо знает, помнит и совсем не удивлена, что я зашел в ее кабинет. Потом пришла Надина дочка - красивая, но Надю я помнил совсем другой; меня угощали какими-то сластями к чаю, а я вспоминал, как писал Наде с Дальнего Востока письма, много писем, и высылал первые свои публикации - вырезки из местных газет.
      
      В шестом классе я учился в Одессе, дружил с Надиными подругами - Милой (еще одна Мила) и Ларисой, но потом родители увезли меня на Дальний Восток, а вернулся я в Одессу в двадцатилетнем возрасте.
      
      На сайте "Одноклассники" я набрал Бикинскую школу Љ 6, но своих соучеников не нашел, зато обнаружил, что из тридцати бикинцев, найденных мной в "Одноклассниках", в Израиле, Германии и США проживают две трети. Я сразу же вспомнил, что со мной, когда я там учился, на всю школу было всего три еврея - два брата Глейзера и я.
      
      6
      
      Одессой восхищаются все: старики немцы, упитанные туристки из США и молоденькие гимнастки из Греции. Но более всего к Одессе, как мне думается, привязаны евреи. Поэтому они пишут воспоминания о своем детстве, отрочестве, юности, выливая их на бумагу, словно открывая бутылки шампанского, открывая осторожно, чтобы не вылилась драгоценная влага.
      
      Совсем недавно в одном из одесских издательств я встретил Изю Крамера, который принес рукопись и мучил директора. Раньше Изя был грузчиком в магазине и вроде бы серьезных книг не читал. Лет двадцать назад он эмигрировал в Германию, где опять-таки работал грузчиком.
      
      - Я проштудировал все книги об Одессе, - говорил он своим зычным немного плаксивым голосом, - но ничего выдающегося в современной литературе не нашел. Литература в Одессе пришла в упадок вместе с отъездом в столицу Бабеля, Багрицкого, Кирсанова, Олеши, Паустовского, но мы ей вернем достойное место.
      Крамер, как обычно, что-то жевал. И все ждал, что я поинтересуюсь его самочувствием, но я хорошо помнил, что после такого вопроса он оживлялся и начинал пороть несусветную чушь о своих настоящих и мнимых болезнях. Опыт моей прошлой жизни говорил, что таких вопросов Изе Крамеру задавать не следует.
      - Ты написал повесть или роман? - поинтересовался я. - В Германии, наверное, хорошо пишется?
      - Я написал, - гордо пропищал Крамер, не переставая двигать челюстями, - первую часть трилогии. Мне стало скучно в моем одиночестве, потому что жена меня покинула и уехала в Мюнхен к сыну от первого брака. Я страдал, но меня вылечил психиатр, порекомендовав заняться творчеством. Скульптора из меня не вышло, художник из меня не получился, а вот писателем я стал отменным. Так считают все, кому я показывал свою писанину, а это бывший хирург из Тарту, бывший главный инженер из Ростова - люди почтенные и уважаемые...
      
      Я постарался скорее покинуть издательский кабинет, но вечером Изя Крамер позвонил мне домой.
      - Мою рукопись приняли к прочтению, - закричала трубка его скрипящим голосом. - Вторая удача, случившаяся со мной в Одессе. Вернее, допускаю, что третья. Второй удачей была моя свадьба с Идочкой. Первая удача - что я родился в Одессе. Но и тебе выпала такая удача, так что ты мне можешь не завидовать. Директор со мной разговаривал очень вежливо и пообещал сегодня же вечером прочитать мою рукопись. В ней много грамматических ошибок, но я не виноват, потому что во мне уже десять лет застревают холодные немецкие фразы, но самое страшное, что я из них уже некоторые понимаю. И тогда начинаю о них думать, а я ведь должен продолжать свою рукопись...
      - Должен, - перебил его я. - Но что тебе нужно от меня?
      - Мы должны пройтись по Дерибасовской, как в молодые годы, и полюбоваться на красивых одесситок. Потому что
      в Германии есть один страшный недостаток: полное отсутствие красивых женщин. Немецкие фрау очень непривлекательны и злы даже к одесситам. И улыбки у них больно холодные. Мне даже кажется, что немецкие мужчины так часто воевали, потому что хотели избавиться от своих фрау и побыть на свободе... Когда мы можем встретиться?
      
      Отказать Изе Крамеру у меня не хватило духа. К тому же он бы все равно настоял на своем. Канючил бы и канючил, предлагал бы выпивку на халяву, предложил бы мне десяток альбомов Марка Шагала, вышедших в Германии. Но я поставил одно условие:
      - Только мне не рассказывай о своем романе. Я его сразу же прочту, едва он выйдет. Ты мне его сразу пришли из Германии.
      И мы встретились с Изей на Дерибасовской, и пошли по этой роскошной улице, где много шикарных ресторанов и магазинов, пошли под обрывками чужих разговоров и влюбленными вздохами молоденьких пар, у которых вся жизнь была впереди, не то что у нас.
      
      Я удивился, что Крамер сначала передвигался по Дерибасовской очень нерешительно, словно на ощупь, но постепенно его походка стала уверенной, а глаза потеряли растерянность.
      
      Он вспоминал совсем другую Дерибасовскую, где женщины, попадавшиеся навстречу, всегда куда-то торопились, словно опаздывали на свидания, и лица у них были холодными и отстраненными, что прежде было несвойственно одесским женщинам. Изя Крамер покинул Одессу не в самое хорошее для нее время, когда большинство горожан были нищими и агрессивными, но постепенно, как водится, большинство несчастий сошло на нет, и на Дерибасовской веретено жизни вновь завертелось в бешеном темпе, как карусель, которая не может остановиться.
      
      За стеклами ресторанов и на открытом воздухе за столиками женщины и мужчины обменивались улыбками, повсюду стоял аромат легкого флирта, а одинокие юные девушки прохаживались совсем медленно, источая желание с кем-нибудь познакомиться.
      
      Мы остановились возле Дома книги, рассматривая парадные обложки книг, которые там были выставлены. И тут к нам рванулась, оставив свою компанию, роскошная женщина, одетая в платье и кофточку из бутика на парижской улице Риволи.
      
      Она закричала:
      - Изька, неужели это ты?
      А его глаза моментально наполнились нежностью и добротой, и он выдохнул ей навстречу:
      - Сима!
      Они обнялись и поцеловались на виду всей Дерибасовской - лысый маленький Изя и шикарная женщина Сима.
      - Какой ты шикарный, Изя Крамер, - восторженно проворковала женщина с мелкой дрожью в голосе. - Какой ты сильный и мужественный, поверишь ли, но ты для меня остался лучшим грузчиком в Одессе.
      - Откуда ты прибыла, Сима?
      - Прямиком из Филадельфии. Я хотела тебе позвонить, но не нашла номера твоего телефона, но я верила, что мы с тобою встретимся, потому что Эллочка Горенштейн сказала мне, что ты написал грандиозный роман об Одессе и нас с тобой, а Эллочка уже в детстве обладала правдивой информацией на 100 процентов. А мне сразу же захотелось тебя увидеть и попросить трогательный автограф, ты ведь не откажешься сделать приятное своей Симе Баренбойм?
      7
      
      На следующее утро я неожиданно вспомнил, что Сима Баренбойм - двоюродная сестра Розы Коремберг, так взволновавшей меня в юности. Но я никогда не знал, что Сима встречалась с Изей Крамером, к тому же тогда я не мог представить их вместе. Изя был крепышом, а Сима была удивительно тоненькой и миниатюрной. К тому же девушка запоем читала и только и делала, что охотилась за интересными книгами, которые изредка попадали на прилавки книжных магазинов, - по незнанию их авторов директором и продавцами, которые всю дефицитную литературу припрятывали. Сима даже мне однажды приобрела книгу стихов Шарля Бодлера "Цветы зла" и шикарное издание стихотворений Гарсиа Лорки.
      
      Я знал, что Симкин дедушка Леонид Маркович в юности служил в Первой конной и лично знал Кирилла Васильевича Лютова, и очень удивился, когда узнал, что этот самый Лютов на самом деле был Исааком Бабелем. Он продолжал величать его Кириллом Васильевичем, чем вконец запутал одного московского журналиста, который никак не мог уразуметь: кто такой Лютов?
      
      Леонид Маркович не любил вспоминать молодость, но иногда его прорывало, и тогда Сима прилежно записывала в тетрадь: "В Первой конной все лютовали, а Кирилл Васильевич Лютов никак не мог с этим тяжелым фактом смириться. И он уводил свою голову в тело, как черепаха под панцирь, а кругом гремела канонада войны; мы засыпали на ходу в своих седлах; мы были жестоки к врагам, потому что они наших никогда не щадили. Мне иногда казалось, что я вытирал с лица крупинки страха, а не пота, потому что с каждым боем нас оставалось все меньше и меньше, а еще меня злило, что мои товарищи иногда устаивали в еврейских местечках погромы, на которых я отсутствовал, как и Лютов. Но над ним не потешались, ведь он был газетчиком и приближен к штабистам: мог с ними разговаривать на равных; а я был хоть и в доску своим, но евреем, которых не любили, а евреи, как мне казалось, тоже не испытывали ко мне привязанности; а вот на Лютого так злобно не смотрели, потому что он был, как он им представлялся, не Исааком, а Кириллом, но мне казалось, что его сапоги, как и мои, обрызганы кровью наших с ним соплеменников.
      
      Кирилл Васильевич молодец, что написал книгу о Первой конной. Многого он не написал, как говорится, оставил за кадром, но и за то, что написал, впал в немилость, и Буденный с радостью его бы хлопнул из своего именного нагана и, наверное, жалел, что вовремя этого не сделал. А я явственно вижу, как товарищ Лютый поправляет очки и отворачивается от коней, несущих всадников на еврейские погромы, при этом он сжимает кулаки и ругается, но беззвучно, потому что ему как человеку образованному выражаться не положено, так что я вслух ругаюсь за себя и за него..."
      
      Так рассказывал Леонид Маркович, а его внучка все его слова прилежно записывала, по ночам перечитывая Бабеля, которого она не воспринимала Лютовым.
      
      Однажды Роза Коремберг прислала ко мне свою двоюродную сестру, потому что мы договорились идти в театр, но она кого-то из родственников встречала на вокзале, а билет в театр не должен был пропасть. Сима появилась передо мной красивой и нарядной, так что я не мог отвести от нее взгляда, будто она была островом, к которому мне следовало обязательно доплыть.
      
      Я никогда прежде не думал, что меня может заинтересовать ее красота, но мой интерес к ней все возрастал, и до такой степени, что мне расхотелось идти в театр, но она не была готова к личным отношениям со мной и все смотрела на свои крохотные дамские часики.
      
      В музкомедийном спектакле, как обычно, блистал Михаил Водяной, но я смотрел не на сцену, а только на Симу, а она намеренно отдалялась от меня, будто я ее совершенно не интересовал. А во мне внезапно явственно начал звучать бабелевский рассказ "Гюи де Мопассан", впервые напечатанный в журнале "30 дней" в 1932 году, особенно одна фраза: "Я ушел из гранитного дома на Мойке в двенадцатом часу, до того, как сестры и муж вернулись из театра".
      
      Я родился в Одессе в 1950 году, а Мопассан, как явствовало опять-таки из этого рассказа, родился в 1850 году, и его родителями были нормандский дворянин и Лаура де Пуатевен, двоюродная сестра Флобера.
      
      Я всегда любил наблюдать за движением потока людей, покидающих театр, но на этот раз этот поток я пропустил, потому что Сима сказала мне, что она весь спектакль ощущала позывные моего сердца, но у нас с ней нет будущего, ведь Розка Коремберг - ее двоюродная сестра.
      
      Мы все же медленно шли из театра к дому Симы на улице Чкалова, и я читал ей стихи моего любимого Генриха Гейне из его "Лирического интермеццо", которые, написанные именно тогда, когда Александр Пушкин был в ссылке в Одессе, удивительным образом совпали с моим настроением:
      
      Двое перед разлукой,
      Прощаясь, подают
      Один другому руку,
      Вздыхают и слезы льют.
      
      А мы с тобой не рыдали,
      Когда нам расстаться пришлось.
      Тяжелые слезы печали
      Мы пролили вместе - и врозь.
      
      - Только не плачь! - просит меня Сима перед расставанием. - Мы еще с тобой встретимся, вот увидишь! Встреча всегда прекраснее расставания. И вообще, в Одессе плакать не полагается.
      
      Мне в тот вечер с Симой было легко, да, пожалуй, я не чувствовал тяжести, когда мы с нею расстались. Но не от отчаянья ли она стала встречаться с Изей Крамером, который потом (опять-таки из-за нее) возомнил себя писателем?
      
      8
      
      Я знал многих поэтов - известных и неизвестных, робких и напористых, сильных и слабых. Но сегодня я расскажу только об одном из них - Женьке Уфельмане, так и не напечатавшем в Одессе ни одного стихотворения, но он к печатанью никогда не рвался, потому что был последним романтиком в нашем городе, потому что все другие уехали кто куда, а вот Женька остался.
      
      Он появился в моей жизни как один из поклонников Розы Коремберг, когда она ходила на занятия в драмкружок Дворца студентов и играла в спектаклях почему-то только революционерок, таких, как Лариса Рейснер, - бесстрашных и отчаянных, а еще немножко авантюристок.
      
      Спектакли были пустыми и бестолковыми, но Розка благодаря им получала восторженных почитателей. Она и впрямь здорово смотрелась на сцене, но ей следовало поручать древнегреческие или древнеримские роли, а таких спектаклей тогда самодеятельные коллективы не ставили.
      
      Розка на сцене напоминала некий вечный двигатель: так стремительно она двигалась, все время размахивала руками, а потом тянула их к партеру, словно хотела всех зрителей взять за запястья. После спектаклей к ней выстраивалась очередь из поклонников, как написал один из журналистов, "ее здорового и могучего таланта".
      
      Каждого из поклонников она спрашивала:
      - Неужели я и вас, такого симпатичного, очаровала?
      При этом она всем своим видом показывала, что ей очень важен ответ, но он не должен быть циничным, а на нем обязан переливаться глянец необычности, и спрашиваемые обычно замирали в нерешительности, тогда Коремберг снова повторяла вопрос.
      
      Она никому из поклонников не разрешала себя провожать, чтобы они все знали, что она никого из них не выделяет, держит на расстоянии.
      
      Они что-то смущенно лепетали, словно исполняли незамысловатую детскую считалочку, а она, уже отрешившись от сценического образа, их подбадривала кивками головы в замечательных кудряшках, при этом сыпала цитатами из Шекспира, давая понять, что между ней и ее почитателем уже возникла некая идеальная связь.
      
      Только меня она не мучила никакими вопросами, но я зря однажды наговорил ей кучу гадостей. Она, помнится, отшатнулась от меня, как от главного злодея в детском спектакле, всю дорогу молчала, а я не выдержал эмоционального напряжения, исходившего от нее, и стал глупо извиняться за то, что я ей наговорил, чего опять-таки делать не следовало. И вообще, как я потом понял, нельзя свою принципиальность выставлять напоказ. Лицо бедной Розы говорило, что совсем недавно она была счастливой, но счастье оказалось до безобразия коротким.
      
      Тогда я дал себе слово больше никогда в жизни не выступать театральным критиком. Но произнести вслух свое намерение я не решился, чтобы еще больше не задеть самолюбие Розы Коремберг.
      
      И надо же такому случиться, что на следующий день к ней в гримерную (на самом деле это был какой-то маленький и невзрачный кабинет) явился Женька Уфельман, принесший не цветы, а настоящую оду, посвященную исключительно ее игре, где она величалась "несравненной феей театра", "вершительницей судеб", "гордой лилией". Ода была в духе Державина но, скорее всего, абсурдной и напыщенной, а Роза рванулась этой оде навстречу и попросила Уфельмана провести ее по Одессе, ведь, сказала она, такой патетической оды достойна не она, а город, в котором они с Уфельманом живут.
      
      Ее милое и бледное лицо благодаря Женькиным откровенным комплиментам снова порозовело, голос стал ласковым, а на меня перед уходом она впервые посмотрела враждебно, а потом они ушли, и я еще несколько часов сохранял на лице ее высокомерный и презрительный взгляд, никак от него не мог отделаться.
      
      Я перебрал в голове множество вариантов нашего примирения, но все они были бесцельны, потому что я понимал, что Роза не захочет со мной говорить, и по нашей дружбе можно писать некролог.
      
      Я злился, что теперь, когда она меня обрекла на страдание, она весело смеется над надутыми фразами Женьки Уфельмана, которого я пусть и плохо, знал довольно давно. Голос у него всегда был бесстрастным, словно он хотел показать, что дух его отрешен от мелких житейских соблазнов и обращен к высокой поэзии.
      
      Он, нацеленный всегда только на самого себя, вдруг страстно увлекся Розой Коремберг, так увлекся, что потерял свой обычный апломб. И все-таки, как мне кажется, он сделал над собой усилие, не признавшись, что приносит себя в жертву, но, впрочем, он один виноват в этом, Роза же просто удивительная, целеустремленная, уверенная в себе девушка, и ему с ней легко и приятно.
      
      В тот вечер они сознательно бродили очень долго, а Одесса никак не желала засыпать, они так и не нашли спокойного места, где смогли бы поцеловаться. Уфельман постоянно посылал Розе телепатические сигналы, что он этого хочет, но она делала вид, что смысл этих сигналов ей непонятен.
      
      - Не откажусь, - пообещал он. Они некоторое время молчали, а я покинул эту парочку, но моего исчезновения никто из них не заметил.
      
      9
      
      Уфельман посвятил Коремберг сорок сонетов. Никто до него в Одессе не написал такого количества сонетов, к тому же посвященных одной девушке.
      
      В этих сонетах он давал отчет своей возлюбленной, как он ее любит, а еще он написал, в каком платье она пришла к нему на первое свидание, а вот на девятом свидании она была в другом платье, более свободном, так что шелк спадал вдоль тела, как водопад.
      
      Я знаю, что первые сонеты Роза Коремберг читала, потому что с воодушевлением пересказывала мне их содержание, но не сразу, ведь помирились мы с ней только через две недели. Не помню, кто из нас первым позвонил по телефону, но, кажется, это сделал я.
      
      Уфельман теперь сидел в первом ряду на каждом спектакле, в котором она появлялась на сцене. И всегда утверждал, что ее игра великолепна, а остальные актеры - манекены, но Роза его слова не воспринимала всерьез.
      
      Я почему-то тогда ее безумно ревновал к Уфельману, хоть и считал, что мы с ней - друзья, ничего больше, а она мне говорила, какой он талантливый, и что в Одессе все теперешние поэты ему в подметки не годятся. Она наверняка догадывалась, что я пишу не только рассказики, но и стихи, не сплю из-за них ночами.
      
      В Одессе тогда все было спокойно. Стихийно возникали очереди, а затем бесследно исчезали. В оперном театре отмечались события областного масштаба. Везде шла привычная сшибка честолюбий, но тихо, почти подпольно. Кто-то брал взятки. Кто-то их давал. Кто-то их отслеживал.
      
      Уфельман все чаще стал попадаться мне на глаза. И всегда первая его фраза начиналась так: "Вчера мы с Розой...". Поэтому я стал Уфельмана избегать. Выйдя из подъезда своего дома, я оглядывался по сторонам: нет ли где-то этого Уфельмана.
      
      Мне казались фальшивыми все истории, которые он мне рассказывал возбужденным голосом, настигая меня во всех книжных магазинах Одессы, словно он только и делал, что меня выслеживал.
      
      Я потерял спокойствие в моем любимом городе, скитаясь по его улицам, площадям, переулкам, паркам. Проходя торопливо мимо его памятников, театров, кафе, ресторанов, фонтанов, подземных переходов, музеев. Я мотался со свертком своего тяжелого настроения, постоянно повторяя про себя фразу Юрия Олеши из повести "Зависть": "Я мотаюсь по улицам со свертком". Удивительным было то, что мне позвонила Коремберг и спросила: "Ты давно не перечитывал Олешу?" - а я спросил у нее: "Что мне делать?" - а она быстро нашлась, чуть переиначив этого замечательного писателя: "Шагать в неопределенном направлении".
      
      Я долго шагал именно в этом направлении, оступался, падал, но продолжал движение. И дошагал до этой неопределенной повести, которую я никогда не покажу Розе Коремберг, если только кто-то из моих недоброжелателей ей ее не подсунет: "Дивись, Розка, что намалевал на бумаге твой писака".
      
      Жаль, что я ничего не знаю о дальнейшей судьбе Уфельмана. Едва окончился его роман с Коремберг, как он пропал не только из ее, но и из моей жизни. Может быть, уехал в Израиль, США или Германию.
      
      Роза мне запретила называть при ней его имя и фамилию и забыть все его стихи, что я и сделал. А потом я спрашивал у профессоров университета и библиотекарш: "Помнят ли они поэта по фамилии Уфельман?". Но никто из них не ответил на мой вопрос, и я теперь думаю, что я его только хотел задать, но в последний момент передумал.
      
      И все-таки Уфельман был, недаром же платаны на Пушкинской порой пытаются вспомнить его строчки. Мне бы остановиться, прислушаться, но я бегу дальше. Бегу к художнику Геннадию Гармидеру, который обещал нарисовать по памяти Розку Коремберг и прочих героинь моей повести. У него они получатся, как живые. А до стихов Уфельмана мне нет никакого дела. Прошли они, схлынули, как морские волны. А вот Одесса осталась. Да и куда ей деться?
      
      Февраль - май 2008 г.
      Париж - Одесса
      

  • Комментарии: 1, последний от 02/04/2010.
  • © Copyright Потоцкий Игорь Иосифович (igor_po@rambler.ru)
  • Обновлено: 31/03/2010. 51k. Статистика.
  • Статья: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.