О начальнике Нарвского отдела НКВД Шкуренкова еще до своего ареста я слышал как о черством, нелюбезном и даже грубом в обращении со всеми и, в особенности, с просителями и ходатаями за арестованных родственников и близких людей.
Перешагнув порог кабинета, я впервые увидел Шкуренкова, сидевшего за большим письменным столом.
"Так вот он каков, этот гроза врагов советской власти, всесильный в городе чекист, при упоминании имени которого людей обуревает страх и трепет" - подумал я, стараясь вглядываться в его черты лица, узнать, что скрывается во взгляде его холодных, мертвящих глаз... Нас отделяло друг от друга порядочное расстояние длинной комнаты. Я так и остался стоять, без приглашения сесть, около входной двери с чемоданом в руке, с переброшенным через плечо демисезонным пальто.
Задав несколько малозначащих вопросов из моей биографии и сверив ответы с записями в деле, Шкуренков встал из-за стола и перешел к окну. Закурил, спичку бросил на пол. Долго разглядывал в окно военное поле, служившее продолжением Почтамтской улицы.
Обратил внимание на его квадратную фигуру, небольшой рост, вросшую в широкие плечи крупную голову. Карикатурно, по опереточному, выглядели на его коротких ногах широкие галифе, заправленные в ярко начищенные хромовые сапоги. В глаза он старался не смотреть, избегал прямого взгляда, говорил быстро, предпочитая самому отвечать на задаваемые вопросы, не ждать ответа у спрашиваемого.
--
Так, значит, работали в политической полиции?!.. Очень хорошо! Продавали тех, кто действовал против эстонских буржуев!.. Почему молчите?.. Сказать нечего, правда глаза колет...
Шкуренков не дал мне сказать ни слова в свое оправдание.
--
Молчите, - закричал он на меня, когда я пытался возразить, - в тюрьме сознаетесь, а нет, так заставим рассказать о жертвах белого террора.
--
Никогда я на службе в политической полиции не состоял, осведомителем тоже не был, - с трудом смог бросить фразу в потоке словоизвержения Шкуренкова
--
Хорошо, поговорим о "Святогоре",- как ни в чем не бывало, моментально переключился на другую тему Шкуренков, - наверное не забыли такую организацию?.. Осиное гнездо махровых монархистов, свивших себе пристанище в русском клубе. Нам известна ваша роль в этом богоспасаемом учреждении, которое занималось агитацией против советской власти... Или тоже станете отрицать свою вину?!.. Дескать, моя хата с краю, я ничего не знаю... зато мы хорошо знаем, какая оголтелая пропаганда велась среди святогорцев за восстановление в России царского режима... И как помогала отпетым контрреволюционерам газета "Старый Нарвский листок", в которой вы с Грюнтелем писали антисоветские пасквили!..
Возражать Шкуренкову, в пылу раздражения и злобы говорившего сплошную нелепицу, было бесполезно и бессмысленно. Я молчал и не отводил своего взора с его возбужденного лица, которое покрылось красными пятнами.
--
Небось, молчите?!.. И правильно делаете!.. Будете врать, хуже себе навредите! Мы боремся за правду, беспощадны с теми, кто идет против нас, простим тех, кто чистосердечно раскается и поможет советской власти разоблачить скрытых врагов.
--
Разрешите обратиться с просьбой, - с этими словами я без разрешения подошел к стоявшему около окна стулу и положил на него чемодан, пальто и шляпу, - хочется в последний раз увидеться с престарелой матерью, вероятно мне больше никогда не придется с ней встретиться...
--
Отчего нет, конечно можно! Сейчас вас отведут в тюрьму, там получите свидание...
По звонку пришел милиционер.
- Отведите его, - сказал Шкуренков, - передав милиционеру папку с моим делом.
Шли пешком по мостовой, я впереди, сзади милиционер. Встречались знакомые, едва заметным кивком выражавшие сочувствие. Никто не рисковал о чем-либо спросить, что-нибудь узнать, каждому и без того было понятно, да и кому хотелось подвергать себя риску иметь неприятности за неуместное любопытство. Вышли на Вестервальскую улицу. Дворники занимались предпраздничной уборкой. К домам прикреплялись первомайские лозунги и плакаты. Впервые Нарва открыто праздновала Международный день солидарности трудящихся.
Наискосок Владимирской церкви, что на углу Широкой и Вестервальской улиц - обветшалое, с облупившейся штукатуркой каменное одноэтажное здание, длинное с высокой крышей - тюрьма.. Вход в тюрьму со стороны широкой улицы. Когда-то здесь была казарма, в тридцатых годах переделанная под места заключения. Не один раз, проходя мимо по Вестервальской улице, я обращал внимание на заделанные решетками окна, сквозь которые можно было различить длинный коридор, охраняемый тюремщиками. Камеры выходили на другую, южную сторону , где находился небольшой двор с высокой каменной стеной, за которой виднелась Шведско-Финская церковь, окруженная палисадником.
Имелась в Нарве и еще одна тюрьма - это двухэтажное небольшое здание из красного кирпича на Кренгольме, уцелевшее после войны и переделанное под конторы.
В седьмом часу вечера я переступил порог тюрьмы. Стража в форме НКВД. Только русская речь. Становлюсь в очередь с арестованными, которых привели раньше. Ни одного знакомого, все эстонцы, по внешнему виду крестьяне с хуторов, по-видимому, из района Йыхве. Чекисты в затруднении, не могут с ними объясниться, не зная эстонского языка. Эстонцы не понимают по-русски.
Очередь доходит до меня. Предлагают открыть чемодан. Тщательно прощупывают каждую вещь, откладывают в сторону иголку, нитки, ножницы, бритвенный прибор.
-В тюрьме не разрешается иметь при себе такие вещи!..
К чемодану привязали бирку с моей фамилией.
--
С собой в камеру возьмите мыло, зубную щетку, полотенце, остальное сдайте на хранение. А теперь снимите часы и золотое обручальное кольцо.
Долго и безуспешно пытаюсь снять кольцо. По-видимому, такие случаи в тюрьме часты, в углу на табуретке стоит таз с водой и мылом, куда меня подводит тюремщик.
--
Намыливай как следует, тогда сразу слезет, - приказывает он.
Обыскивает карманы костюма, извлекая кошелек с 250 рублями. Получаю расписку такого содержания:
"Поучено от Рацевича Степана Владимировича 29 апреля 1941 года на хранение 250 рублей". Далее следовала неразборчивая подпись. Кто принял деньги, какое учреждение или организация, - в расписке сказано не было. Прошу выдать расписку на отобранные часы и золотое кольцо.
--
Получите позже... Принесут в камеру!
Как и следовало ожидать, меня обманули, как и многих других, у которых при аресте были изъяты ценности. Напрасно несколько раз заявлял тюремному руководству об этом. Ни я, ни никто другой расписок не получили. По освобождении из заключения в 1947 году не смог найти концов, куда девались часы и кольцо.
Судьба моих 250 рублей оказалась не менее драматичной, хотя имелась расписка, по существу оказавшаяся филькиной грамотой. В Таллинской тюрьме, куда меня отправили через неделю, удалось дважды из тюремного ларька выписать на 5 рублей продуктов ( сахар, масло, белый хлеб, колбасу). И это все. Позднее, в Кировской тюрьме, в лагере мне официально заявили, что на моем счету никаких денег нет. Тюремная администрация улыбалась, когда я предъявлял расписку.
В 1955 году, когда меня реабилитировали, снова возбудил ходатайство перед прокуратурой СССР о возвращении денег, часов и кольца. Добиться их получения не смог.
Приказывают донага раздеться. Происходит унизительный осмотр всего тела с головы до ног, со всякого рода приседаниями, выгибанием туловища назад и вперед, опусканием и подниманием рук, причем все это сопровождается покрикиванием, понуканием делать быстро и не задерживаться.
Также торопят одеваться. Из-за дверей в прихожую слышны голоса: привели новую партию арестованных.
Надзиратель отводит меня в полутемную коморку, где орудует парикмахер. Ему нет дела, что машинка рвет волосы, быстрота - основное задание. Арестованных много, он один, все поступающие в тюрьму обязаны пройти санобработку, лишиться волос.
От парикмахера меня ведут в камеру. Пусто, никого. Массивные железные решетки закрывают два больших окна, с наружной стороны заделанных деревянными козырьками. От этого в камере полумрак. Тоненькая полоска голубого неба едва просвечивается сквозь щель верхней части козырька. Площадь камеры более 20 квадратных метров. Вдоль стен сплошные деревянные нары с потемневшими от времени досками с клоповными следами. Никаких постельных принадлежностей. Большая кованая железная дверь с открывающимся наружу окошечком для передач и "глазком" для надзирателя. Стола нет. У дверей табурет с бачком воды и прикрепленной цепью металлической кружкой. По другую сторону прикрытая деревянной крышкой "параша". Выбрал себе место на нарах вблизи окна, матрацем стало пальто, вместо подушки свернул пиджак, в который завернул мыло, зубную щетку, зубной порошок, полотенце, запасные носки. Попробовал лечь. Вспомнилась домашняя постель, заболела спина. Поднялся и стал прогуливаться по камере, благо места свободного было сколько угодно.
В коридоре стало шумно, слышались голоса надзирателей, разводивших арестованных по камерам. Я все время был в ожидании, что откроется дверь и придет "пополнение". Но дверь не открывалась.
Отчаянно шумели тяжелые засовы, скрежетали внутренние замки дверей соседних камер. Мою камеру обходили мимо. Мелькнула мысль, что я попал в одиночку, но, поразмыслив, пришел к выводу, что одиночная камера не может быть такой большой и едва ли при такой массовости арестов в Нарве и окрестностях тюремная администрация позволит себе роскошь держать одного арестованного в камере.
Стало смеркаться. Прилег на нары. Уснуть конечно не мог. Прислушивался к тому, что происходит в коридоре. И вот, наконец-то, дошла очередь и до моей камеры. Один за другим стали появляться постояльцы - констебли, пограничники, офицеры, купцы, промышленники, служащие, люди разных профессий и званий, эстонцы и русские. К утру набралось более 60-ти человек. Всю ночь напролет никто не спал. Встречались друзья, знакомые, обменивались первыми тюремными впечатлениями. Каждый со всеми подробностями рассказывал, как его арестовывали, о своем визите к Шкуренкову, с предъявленным обвинением. Эстонская речь перемешивалась с русской. За дымом курящих едва пробивался свет крохотной электрической лампочки, ввинченной под самым потолком. Часто открывалось окошко в дверях и дежурный надзиратель требовал разговаривать потише, ссылаясь на тюремный режим. Никто не обращал на него внимания, говорили все, расположившись на нарах, около окон большими и малыми группами. Некоторые пытались уснуть, но ничего не получалось. Лишь под утро, когда начало светать, усталость взяла свое, все с трудом втиснулись на нары. Раздался тяжелый храп...
--
Мне, как председателю общества, - сказал Платон Платонович, - часто приходилось участвовать в этом необычном событии. Со слезами на глазах заключенные подходили за подарками, с дрожью в голосе благодарили. На их бледных лицах можно было прочесть крохотное счастье обездоленных, о которых забыли на воле...
- Вспомнит ли кто теперь о нас, - не без иронии спросил я.
--
Кому теперь вспоминать?! Ведь организации, такой полезной, нужной больше не существует... печально сознавать, что даже самые близкие родные не могут дознаться, где находится арестованный, живы ли они, либо куда вывезены, осуждены ли или находятся под следствием... По какому праву все это скрывается, хранится в тайне? Такое беззаконие вызывает только озлобленность, недоверие тех, кто с утра до вечера обивает пороги учреждений в надежде услышать что-нибудь про арестованного отца, брата, сына, мужа...
За разговором погрузились в тяжелый сон. Духота была неимоверная. Не хватало воздуха. Спали в страшной тесноте, поворачивались с трудом. Сон продолжался не более двух-трех часов. Пронзительный, острый свисток, раздавшийся в тюремном коридоре, звал к подъему. Было шесть часов утра. Ни один с нар не поднялся. Большинство продолжало спать. Уснуть я больше не мог, остался лежать, решил наблюдать за тем, что будет дальше.
--
Не слышали свистка?!. А ну все вставать! Не на курорт приехали, - с этими словами тюремный страж бросил в камеру две метлы, - быстро убрать мусор, подмести пол под нарами, потом дам ведро с водой и тряпками, вымоете пол...
Захлопнулось окно. Камера по-прежнему пребывала в глубоком сне. Храп раздавался отовсюду.
Вероятно прошло не более десяти минут, как послышался шум открываемого замка и в камеру вошли двое надзирателей. У одного в руках было ведро с водой и рваные гимнастерки, заменявшие половые тряпки.
--
Забастовку решили организовать? Номер не пройдет, - заорал надзиратель с двумя белыми лычками на красных погонах, - сейчас же поднимайтесь контрики, а нет, так с сегодняшнего дня переведу всю камеру на карцерный режим.
Он быстро направился к нарам и стал бесцеремонно дергать за ноги оставшихся в лежачем положении. Ни один не слез с нар. Курящие закурили, камера наполнилась табачным дымом.
- Через пятнадцать минут вернусь. Если грязь останется не убранной, пеняйте на себя.
--
Сам убирай! - послышался с нар чей-то голос вслед уходившим надзирателям
По-моему окрик с места надзиратели не могли не услышать, но сделали вид, будто он к ним не относится.
Камера загалдела, возникли оживленные споры, стоит ли приступать к уборке. Большинство высказалось против. Слово взял Переплетчиков. Сперва на русском, потом на эстонском языке он спокойно и вразумительно стал доказывать, что отказом подчиняться тюремному режиму мы ничего хорошего не добьемся, своей правоты не докажем.
- Постарайтесь понять, нам здесь находиться не один и не два дня, а может быть неделю или больше. Кому будет приятно видеть вокруг себя такую грязь? Условимся впредь соблюдать в камере чистоту и порядок. Обращаюсь к курящим. Пепельниц ау нас нет и не будет, так пусть их заменит миска на подоконнике. Впредь никто ничего не бросает на пол. Договорились?!..
В ответ послышались робкие голоса одобрения.
--
Итак, начинаем! Степан Владимирович, - обратился Переплетчиков ко мне, - бери в руки метлу, другую возьму я, приступаем к уборке, - с этими словами он скинул пиджак и остался в белой сорочке.
Тут я невольно обратил внимание на чрезмерную полноту Платона Павловича. Его большой живот выпирал из туго обтянутых брюк, мешал нагибаться. По всему было видно, подметать при такой комплектности не так то легко. С нар соскочили несколько молодых эстонцев, отобрали у нас метлы и принялись за уборку. Работа у них спорилась, через короткое время пол был подметен и вымыт. К семи часам, когда нас вывели на оправку в уборную, камера имела опрятный вид.
Утренний завтрак состоял из черпака черного кофе, двух кусочков пиленого сахара и пайки черного хлеба, весом в 400 грамм. Есть не хотелось, мучила жажда. Все набросились на горячий кофейный суррогат. По настоянию тюремного надзирателя после завтрака приступили к выборам тюремного старосты. Единогласно избрали П. Переплетчикова, который от имени всех просил вывести на прогулку.
- Сам решить этот вопрос не могу, просьбу предам корпусному начальнику.
Через некоторое время в камеру пришел молодцеватого вида, одетый как говорится с иголочки, молодой офицер, не из нарвитян, по-видимому, приезжий, поинтересовался, какие имеются претензии к тюремной администрации. Вся камера сразу же зашумела десятками голосов, требуя прогулку.
--
Не все сразу, пусть говорит староста камеры.
--
Не хватает воздуха, - заговорил Переплетчиков, -задыхаемся, форточки маленькие, большинство курящие, невозможно день и ночь дышать дымом и испарениями такого количества людей, просим вывести на прогулку.
--
В нашей тюрьме вы временные, со дня на день в ожидании отправки в Таллин. Этапники не пользуются правом прогулки. Вашу просьбу я передам начальнику тюрьмы. Какие еще будут вопросы?
--
На допросе начальник Нарвского отдела НКВД Шкуренков, - сказал я, - разрешил свидание с матерью. Когда я её увижу?
Вслед за мной заговорили многие, арестованные на улице, в учреждении, просили карандаш и бумагу, чтобы сообщить родным о своем пребывании в тюрьме, о присылке белья, самых необходимых вещей. Задавали вопросы, на каком основании без предъявления соответствующего ордера происходил арест, сколько времени предстоит оставаться в Нарве, когда начнут вызывать на допрос и сколько времени ждать квитанций на отобранные ценные вещи, можно ли на отданные на хранение деньги выписывать продукты.
Офицер старательно записывал вопросы в блокнот и обещал вскоре придти с ответами. Его мы больше не видели. На прогулку нас не вывели, квитанции на отобранные часы и кольца так и не выдали, никто не смог сообщить о себе домой, и получить передачу с необходимыми вещами.
С каждым часом настроение падало, мы понимали, что не сможем добиться элементарных человеческих прав, что у нас попросту украли ценные вещи и взывать к справедливости и добропорядочности бесполезно.
Эстонцы образовали отдельную группу, на нарах лежали вместе, сторонились русских и старались разговаривать только на родном языке. Нас, русских, в камере было меньше, чем эстонцев. Отыскались знакомые, друзья: учитель А.К. Пробст, нарвские купцы М. Тимофеев, А. Мяги, принаровцы - бывшие старшины Сыренецкой волости Е. Соловьев, И. Касперов, И. Парма с которыми в бытность работы инструктором, приходилось часто встречаться и иметь дело.
Принесли обед. Кислые щи с запахом невидимой рыбы, на второе - жидкая пшенная каша, сваренная на воде, без намека на масло или жир. Щи ели охотно, каждый ощущал голодное состояние, зато к каше почти никто не притронулся, её вылили в парашу.
Ошиблись, думая, что в праздник 1 мая получим лучший паек. Опять те же кислые щи и та же пшенная каша. Зато усилился режим. Утром и вечером происходила проверка, а накануне устроили тщательный обыск в камере, во время которого всех вывели в коридор. Перетряхнули каждую тряпку, поднимали все доски нар.
У кого-то из эстонцев нашли запрятанный между нар огрызок химического карандаша. Надзиратели безуспешно пытались выяснить, кто его владелец, никто не сознался.
Утром 1 мая с теплом яркого солнечного дня в камеру ворвалось щебетание каких то птичек, угнездившихся на старых липах в церковном палисаднике Шведско-Финской кирхи. В обеденную пору, около двенадцати часов, когда надзиратель разливал по мискам кислые щи, со стороны Петровской площади послышались крики толпы, участников первомайской демонстрации, пение популярных советских песен ,Широка страна моя родная", "Катюша" и др. марши духового оркестра. Целый день до позднего вечера где-то играла музыка, раздавались звуки гармошек и баянов, мимо тюрьмы проходили пьяные, истошно оравшие русские песни...
Миновали майские праздники. Ничего не изменилось в нашем безрадостном положении. Передач не получали. Извне вестей не поступало, потому что новых арестованных не было. Все обросли щетиной, имели безобразный, неопрятный вид. Ещё неделю назад белые сорочки стали теперь серого цвета. У всех мятые пиджаки, гармошкой смятые брюки. Никого никуда не вызывали. В чтении книг было отказано на том основании, что якобы в тюрьме библиотека отсутствует. Эту ложь опроверг Переплетчиков, который от имени камеры просил надзирателя принести книги.
--
Этого не может быть! Еще совсем недавно я сам проверял состояние библиотеки, она находилась в образцовом порядке!
Значительно позднее, когда мы набрались опыта тюремной жизни, узнали, что по правилам, существующим в советских тюрьмах, подследственные лишены права пользоваться книгами тюремной библиотеки. Ни под каким видом в камере не разрешается чтение газет и журналов.