Рацевич Cтепан Владимирович
Подкомандировка "болото".

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Рацевич Cтепан Владимирович (russianalbion@narod.ru)
  • Размещен: 07/02/2013, изменен: 07/02/2013. 72k. Статистика.
  • Статья: Мемуары
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:


    Подкомандировка "Болото".

      
       Завершился сев овощей, закончились корчевочные работы. Трактора затихли, спать стало легко и спокойно. Рабочую силу занять стало нечем. Мы перебивались разовыми работами на подхвате. Но кайфовать долго не пришлось. Поступила заявка - немедленно направить этап на подкомандировку "Болото" на кошение сена. Туда каждое лето со всех лагпунктов собирали заключенных, многие из которых уже испытали "прелести" работы на болоте. Ловчились, как могли, только бы не попасть на этап - наносили себе травмы, прикидывались больными, ухитрялись попадать в стационар, слишком хорошо все знали, что представляло из себя болото, какими инвалидами и доходягами возвращались люди обратно.
       Уж очень и мне не хотелось оказаться на этапе, тем более что не терял надежды со дня на день оказаться в культбригаде. Сходил к начальнику совхоза, объяснил создавшееся положение и сослался на Лео, который сможет подтвердить мое скорое назначение в культбригаду.
       - Мне об этом ничего не известно, - отрезал начальник совхоза, - если понадобитесь, не беспокойтесь, вызовут и доставят куда положено. А пока будете работать на сенокосе. Идите!...
       Никогда в жизни я не косил. Помню, бригадир на такое мое заявление ответил лагерным трафаретом: " Не умеешь - научим, не хочешь - заставим". В бытность своей работы в Эстонии, в Принаровье, не раз видел, как этой нелегкой работой занимались крестьяне. Они уверяли меня, что труднее покосного периода, самого изнурительного и обременительного в деревне. В этом я вскоре убедился сам.
       У заключенных отсутствовали сколько-нибудь нормальные условия для сенокошения. Кормили хуже, чем в совхозе, одевали во всякую рвань. Большую скученность в бараках, трудно было вообразить. Одолевали клопы, блохи, вши. Работали без выходных, от зари до зари. Отдыхали только в проливные дожди. В обычную дождливую погоду считалось, что работать можно. Когда оставались в зоне, что было очень редко, мыли и убирали бараки, проходили санобработку, мылись в бане, стирали и штопали белье.
       Подкомандировка болото занимала крошечную территорию на холмистом участке, со всех сторон окруженном необозримыми болотными пространствами. Лишь в одном месте пролегала узкая, выложенная жердями и бревнами дорога, соединяющая подкомандировку с внешним миром, по которой заключенным поступало снабжение продуктами и хлебом.
       Стоило только спуститься с горки, пройти пару десятков шагов в любую сторону, как ноги проваливались по икры в трясину, наполненную черно-бурой водой. Если выданные из каптерки поршни с онучами оберегали ноги от порезов острой травы, то ни в какой степени не спасали от ржавой гнилой воды, вызывавшей воспалительный процесс, всякого рода нагноения, поражения кожной ткани.
       Как правило, свирепствовала малярия. Первыми признаками заболевания была повышенная температура, доходившая до 40 и выше градусов. Ежедневно от укусов малярийного комара заболевали десятки заключенных. Больного лихорадило, бил сильный озноб, тело покрывалось обильным потом. Приходивший на покос фельдшер. Первым делом замерял температуру и выдавал больному хинин или акрихин. Когда не хватало лекарств, а это было частым явлением, врачебная помощь выражалась словами утешения, дескать, ничего страшного нет, температура скоро спадет и все будет хорошо. Редко кому удавалось, да и то только при продолжительной высокой температуре, получать освобождение от работы.
       От постоянного пребывания в холодной болотной воде у меня стали болеть ноги. Они распухли от ступни до бедра, покрылись красно-фиолетовыми Пятнами, постепенно переходившими в открытые раны. Каждый вечер у дверей амбулатории выстраивались длиннейшие очереди. Медицинская помощь выражалась в смазывании ног цинковой мазью, а когда её не было, обычным вазелином. Из-за отсутствия перевязочного материала, ноги не бинтовали. Мазь прилипала к грязному белью, смешивалась с содержимым болотной воды. Дошло до того, что больные с пораженными язвами ногами, не только не могли работать, но и были не в состоянии передвигаться. Их приходилось отправлять в сангородок Четвертого лагпункта.
       Не отличавшийся особенной грамотностью, наш бригадир, Илья Корнев, постоянно пользовался моими услугами по закрытию нарядов и составлению отчетности. Эта помощь компенсировалась тем, что по нарядам я всегда вырабатывал не менее 100 процентов плана и потому получал ежедневно не менее 900 грамм хлеба.
       В один из дней Корнев заболел тяжелой формой малярии и десятник на его место назначил меня. Сразу возникла дилемма: как сохранить членам бригады, не выполнявшим плана, высший паек, чтобы, как говорится: "волки были сыты и овцы целы". Стал приписывать в наряды не существующее количество скошенного сена, указывал фиктивное количество сложенных стогов, в полной уверенности, что об этом никто не узнает, тем более что до поры до времени проверки нашей работы не было.
       Мне "повезло". Как раз во время моего бригадирства, комиссия проверила наличие скошенного сена в стогах и по закрытым нарядам. Я сразу же попался. На вечерней планерке мои противоправные действия послужили темой сообщения начальника подкомандировки всем бригадирам. На следующее утро, собравшиеся на развод перед выходом на работу заключенные, услышали приказ, по которому я отстранялся от бригадирства, меня переводили в другую бригаду на общие работы, и, кроме того, получал трое суток карцера.
       В Первый же вечер, по возвращению с работы, вахтер не пустил меня в зону, а заставил идти в карцер, куда мне и принесли обед. Карцер помещался в небольшом деревянном срубе, с прорезанным в стене отверстием, заменяющим окно без стекла с железной решеткой.
       Кроме нар, в камере ничего нет. Охранник приказывает снять верхнюю одежду и отдать ему. Остаюсь в трусах и майке. Не разрешают даже оставить носки, онучи и поршни. Мне невдомек, почему отбирается одежда, - оказывается все продумано: сидящий в карцере отдается на съедение комарам.
       Три ночи я не смог сомкнуть глаз, ведя отчаянную и бесполезную войну с тучами комаров, проникающими через отверстие в стене. Обороняться было нечем, без устали размахивал майкой, но это мало помогало. Жалили в голову, плечи, ноги, во все места тела. Мне казалось, что я сойду с ума от такого невиданного мною нашествия комаров. Утром пришел надзиратель выводить на работу. Разрешил на несколько минут забежать в барак за хлебом и в раздаточную за завтраком. Качаясь, словно пьяный, с больной головой от бессонной ночи, шел на работу. Бригадир бригады, в которую меня определили, эстонец Рузалепп, видел мое ужасное состояние и понимал, что работать я не смогу. Он разрешил мне на пару часов лечь на сухую кочку и под покровом бушлата, чтобы не кусали надоевшие за ночь комары, я уснул.
       Последняя, Третья ночь в карцере была особенно кошмарной. Всю ночь шел дождь. Комары настолько озверели, что я уже был не в силах обороняться. Утром в бригаде ужаснулись моему виду: лицо заплыло от комариных укусов, глаз было не видно, тело покрывали сплошные волдыри.
       Пока три ночи я находился в карцере, из палатки украли все мои вещи, в том числе синий костюм, сорочку, ботинки, в которых я выступал на двух концертах центральной культбригады.
       Жертвами лагерных воров становились многие честные работяги. На подкомандировке отсутствовала камера хранения, вещи лежали на нарах, в головах спящих. Просили днем дневальных присматривать за вещами, но разве могли они уследить, когда в палатке находилось более 150 человек, из которых Четверть были уркачи, отбывавшие срока за грабежи и прочие бытовые преступления.
       По всем инстанциям я жаловался, вплоть до начальника подкомандировки. Мне сочувствовали, обещали принять меры, обнаружить воров и вернуть вещи. Но проходили дни за днями, кражи не прекращались Воры чувствовали свою безнаказанность, хотя начальнику каждый день докладывали о новых случаях воровства.
       Однажды после работы, я стоял в очереди за обедом. Позади маячила фигура типичного лагерного блатаря, обильно исколотого, с моим синим пиджаком на голых плечах. Получив обед, я решил проследить за ним, чтобы узнать, в какой палатке он живет, а потом уже сообщить куда следует. На меня блатарь не обращал никакого внимания, вероятно даже не знал, что пиджак принадлежит мне. Получив свою пайку, он направился в сторону соседней с нашей палаткой. Я, со своим обедом в руках, за ним. Он уже хотел войти в свою палатку, когда я его негромко окликнул:
       - Послушайте, - вежливо начал я, - этот пиджак, что у вас на плечах, мой. Его недавно у меня украли. Верните его мне!...
       Наглое лицо вора осталось невозмутимо спокойным.
       - Это твой пиджак? - наивно спросил он и по его лицу расползлась омерзительная улыбка, - ну что ж, пойдем за палатку, там удобнее снимать.
       Он оставил свой обед и шагнул вперед за угол от входа. Ничего не подозревая, я последовал за ним. Мы остались один на один. Убедившись, что нас никто не видит, блатарь резко повернулся и со всего размаха нанес мне сильнейший удар в солнечное сплетение. Дыхание перехватило, миска с баландой отлетела в сторону, я, корчась от боли, катался по земле.
       - Запомни, сучий фашист, - спокойно, сквозь зубы, процедил он, - в следующий раз кишки выпущу! Попробуй кому пожаловаться, в болоте могилу найдешь!...
       Он, забрал свой обед и ушел в палатку, а я еще долго приходил в себя, никак не совладея дыханием. Наконец, собрав все силы, шатаясь, побрел в свою палатку. В тот день мой обед оказался как никогда скудным - черный хлеб запивал тепленькой водичкой.
       Про этот случай так никто и не узнал, разве смел я кому-нибудь об этом рассказать. В лагере каждый хорошо знал, как жестоко блатари расправляются со своими жертвами. Проиграть человека в карты, а потом убить его, не стоило блатарям большого труда, благо и начальство старалось не вдаваться в подробности лагерной жизни.
       В канун дня моего рождения произошел такой случай. К вечеру наша бригада возвращалась с работы. Из болотной топи вышли на деревянные мостки. Идти стало значительно легче и веселее, все же приближались к отдыху. Вдруг совершенно неожиданно, так, что я даже в. Первый момент испугался, к моим ногам упал с поврежденным крылом, среднего размера кулик - бекас. Обитатель болот, кулик считается ценной дичью. Я принес его в зону, решив подкормить, а затем отпустить на волю. Но ранение птицы оказалось столь значительным, что она не смогла подняться на крыло и к вечеру умерла. Дневальный, в прошлом охотник-любитель, предложил освежевать птицу и зажарить, уверив меня, что мясо бекаса съедобное и вкусное. Он освежевал птицу, а я отнес ее на кухню. И вот, после работы, 20 августа, в свой 39 день рождения, мы втроем обгладываем мягкие косточки аппетитно зажаренного на постном масле бекаса. Мои соратники по несчастью пожелали мне, как всегда в таких случаях желают, счастья и скорейшего избавления от тягот жизни за колючей проволокой.
      
       Конец болота.
      
       Третьего сентября, на утреннем разводе при выходе на работу, нарядчик крикнул меня и велел остаться в зоне:
       - Отправляйся обратно в палатку. Через час пойдешь в контору. Тебя вызывает начальник подкомандировки.
       Загадочный вызов к начальству не на шутку меня всполошил. Что случилось? Почему не выпустили из зоны на работу? Значит, имеется какая-то серьезная причина...
       В конце концов, после долгого раздумья, пришел к выводу, что поводом приглашения послужила кража вещей. Вероятно, кто-нибудь узнал о происшествии за бараком и донес начальству. Сейчас произойдет очная ставка с вором. Так я считал, подходя к дверям кабинета начальника подкомандировки. На стук услышал приглашение войти.
       На мое "Здравствуйте, гражданин начальник!" никто не ответил. Начальник разбирал бумаги на столе и молчал. Я стоял и тоже молчал. Наконец он соизволил оторваться от бумаг и казенным голосом, без интонаций произнес:
       - Сегодня по этапу отправляешься в центральную культбригаду. Сходи в каптерку и сдай казенные вещи. Вместо обеда выдадут сухой паек. Возвращайся в палатку и жди сопровождающего стрелка. Никуда не уходи. Все ясно? Можешь идти!..
       Я не уходил.
       - Я что-нибудь не так сказал? Чего ждешь? Марш отсюда!
       - Гражданин начальник! - начал я, заикаясь, - у меня же ничего нет. Я вам докладывал, что все мои вещи украли. Если я верну казенные вещи, то в чем мне идти в Пятый лагпункт?
       Начальник посмотрел на меня и уже мягче сказал:
       - Идите в каптерку, я распоряжусь.
       Каптерщик был предупрежден о моем приходе, поэтому он без церемоний приказал мне раздеваться. Взамен мне выдали смену нового белья, чистую гимнастерку, новые хлопчатобумажные брюки, приличную телогрейку, старую, но еще крепкую, кепку. Взамен поршней получил ботинки. Второго срока, которые из-за отсутствия носок одел на босые ноги. Свою хламиду оставил тут же в каптерке.
       Ждал стрелка довольно долго. За это время основательно поразмыслил в одиночестве о своем полуторагодовалом горьком житье-бытье в тюрьмах и лагерях и о том, что ждет меня впереди. Как-то даже не верилось, что я больше не на общих работах, что мне не придется вставать ни свет, ни заря, чтобы как заведенная машина изо дня в день, без выходных, вкалывать из последних сил ради пайки хлеба и только думать, как бы не загнуться, сохранить жизнь.
       Пришел стрелок, уже не молодой кировчанин, вежливо пригласил пройти с ним на вахту, где проверили биографические данные, сходятся ли они с записями в деле. И вот все. Покидаю подкомандировку. Тороплю стрелка скорее выбраться из болота в прямом и переносном смысле, до того оно стало ненавистным и противным, таким же проклятым, как вся беспросветная жизнь в лагере.
       Над головой еще не остывшее сентябрьское солнце. Оно по летнему теплое, сегодня особенно для меня дорогое, согревающее раненное несправедливостью сердце. В памяти всплывают пушкинские строки из "Осени":
      
       Унылая пора, очей очарование.
       Приятна мне твоя прощальная краса.
       Люблю я пышное природы увядание,
       В багрец и золото, одетые леса...
      
       Даже странно как-то, когда выходили из зоны, стрелок, как обычно в таких случаях, обязан был предупредить, как следует держаться в пути: идти ровно, не сворачивать в сторону, ни на шаг не отступая ни влево, ни вправо, в противном случае оружие будет применено без предупреждения. То ли забыл, то ли не захотел на этот раз повторять набившую оскомину, как в лагере называли, "молитву".
       Кругом ни живой души, идем вдвоем, как равные, давно знакомые. Я налегке с небольшим мешком с продуктами. У него для моей острастки за плечами винтовка. Почему-то убежден, что винтовка ему мешает, он с удовольствием бы оставил оружие на подкомандировке. Стрелок, в недавнем прошлом, кировский колхозник. Был мобилизован, но из-за слабого зрения на фронт не попал, назначили вохровцем к заключенным в Вятлаг. Словоохотлив, простоват. Говорит обо всем, кроме политики, не боясь и нисколько не стесняясь, что общается с заключенными. А ведь за это ему грозит административное взыскание, вплоть до суда.
       Он не имеет понятия, зачем меня направили в Пятый лагпункт. Делюсь своей радостью. По его лицу расплывается сочувственная улыбка: "Вам там будет хорошо, главное сытно, и почувствуете себя как на воле" - запросто делает он свое заключение.
       Далеко позади, в дымке осеннего дня затерялось "Болото". Меняется ландшафт, появились холмы и пригорки. Сухой серебристый мох широким ковром расстилается в редком сосновом лесу. Песчаные овражки, обращенные к солнечной стороне, наполнены кустиками с перезрелыми ягодами лесной земляники. Пониже в кустарниках прячется красно-белая брусника. А еще дальше выходим на огромную поляну, когда-то, судя по оставшимся пням, представлявшую сплошной лес, заполненную кустами с крупными, черноспелыми ягодами черники и голубики. Стрелок соглашается здесь на время задержаться и полакомиться сочной ягодой. Её так много, что нет необходимости передвигаться в какую-либо сторону. Мы садимся в кустах и, сидя, достаем до черной крупной черники.
       На дорогу не возвращаемся, а идем краем леса, прокладывая собственные тропы, и, чтобы не заблудиться, поглядываем влево, где просвечивается дорога.
       Подошли к небольшой лесной речушке. Облюбовали уютное место для привала. Хоть ягод съели не так уж и мало, но чувство голода не пропало, захотелось поесть чего-нибудь поплотнее. У стрелка с собой была порядочная круглая ржаная лепешка, начиненная картофелем с зеленым луком. Выпотрошил и я свой мешок с горбушкой черного хлеба, двумя кусками соленой рыбы и кусочками сахара. Кода мы все это соединили вместе, получился неплохой обед. Во всяком случае, оба насытились. Запили сладкой холодной водой. Подремав немного, отправились дальше. Напали на грибное место. Такого огромного количества грибов я никогда еще в жизни не видел. Сюда, вероятно, еще не ступала нога человека. Глаза разбегались при виде торчавших в светлом мху бурых головок боровиков. Буквально рядами по обочине дороги вылезали пузатые подосиновики. Не счесть, сколько в лесу пестрело разноцветных шапок маховиков, подберезовиков, маслят, рыжиков, сыроежек, горянок и других грибов. Чтобы собрать и унести из леса эти прекрасные дары природы потребовалось бы несколько подвод.
       К вечеру подошли к Пятому лагпункту. Зона лагеря, залитая ярким электрическим светом, совсем не похожа на те подслеповатые, затемненные подкомандировки, где я находился до сих пор. Издалека обращали на себя внимание выстроившиеся по ранжиру аккуратные бараки, обрамленные зелеными насаждениями. Снаружи оштукатуренные, с деревянными крылечками, бараки производили приятное впечатление. От вахты широкая прямая дорога упирается в помещение клуба, служащего одновременно и столовой. По краям дороги, как в шеренге, многочисленные стенды и плакаты с лозунгами, призывающими работать еще лучше во имя победы над фашистской Германией.
       На вахте расстаюсь со стрелком. Хотелось от души поблагодарить за теплое, человеческое отношение, пожать его трудовую руку. Но разве я смел?.. Заключенный лишен права выражать свои чувства вольнонаемному, а тем более представителю военизированной охраны и только обязан, обращаясь к нему, почтительно и подобострастно называть "гражданин начальник". Но никто не посмел мне запретить в душе улыбнуться, пожелать самого лучшего и мысленно сказать: "Спасибо дружище за сердечность к заключенному!".
       В культбригаде меня ждали. Лео передал ребятам, что пару недель назад моя кандидатура в управлении Вятлага получила одобрение и поэтому мое появление не явилось неожиданным. Только что все вернулись из клуба с репетиции. Ждали прихода с ужином дневального Архипа. Закидали множеством вопросов, интересовались моим пешим путешествием, пожурили, почему я не принес грибов, можно было положить в фуражку, хлебный мешок, насовать по карманам - приготовили бы грибную солянку.
       Вошел дневальный Архип, невысокий мужичок, одетый в засаленную телогрейку, в небольшой кепке на седой голове. Седая же щетина серебрила его морщинистое лицо. В руках он нес два ведра супа. Упрашивать разделить трапезу меня не пришлось, после длительной прогулки есть хотелось изрядно.
       Кто-то из культработников предложил свою миску, ложку, кусок хлеба. Вторичным заходом Архип принес ведро пшенной каши. Не сказал бы, что пища привела меня в восхищение, она мало отличалась от той, которую давали на прежних командировках, перефразируя поговорку: "Тех же щей, до погуще налей!". Мое разочарование заметил Лео.
       - Не тужите, Степан Владимирович! Поправляться начнете дня через три, когда культбригада отправится в длительный рейс по лагпунктам. Там угостят и супом с мясом или рыбой, и жареной картошкой, и прочими деликатесами.
       После ужина, когда ребята разбрелись кто, куда по лагпункту, барак почти опустел. Мы с Лео остались за столом и завели продолжительную беседу о планах на будущее.
       - Завтра выступаем с ответственным концертом для вольнонаемного состава Соцгородка. Будут гости из Москвы, из управления Гулага, все руководство Вятлага в лице начальника управления полковника Кухтикова, начальника политотдела капитана Фарафалова, начальника опер-чекистского отдела подполковника Вольского и всякого рода начальников рангом пониже. Сами понимаете, мы обязаны показать лучшие, хорошо отрепетированные номера. Вы читаете поэму Блока "Двенадцать". Приведите в порядок свой костюм, как следует отутюжьте его...
       - Уже, Леонид Николаевич, - с горькой иронией ответил я, - костюм отутюжен на болоте и его с лоском носит кто-то из блатарей. Парадный и одновременно рабочий костюм на мне...
       Пришлось описать, как костюм был украден, как я его искал и чуть-чуть не нашел...
       - Не печальтесь! Наш завхоз, он же участник хора, бас Всеволод Александрович Гладуновский, снабдит вас всем необходимым. Выдаст белье, обувь, костюм. Оденетесь, как положено. После концерта отправляемся в продолжительное турне. На лагпунктах будете выступать с Блоком. Кроме того, подучите еще что-нибудь, в дороге времени будет достаточно. Рекомендую завтра с утра сходить к начальнику КВЧ, в его распоряжении имеется библиотека. От моего имени попросите сборник стихов советских поэтов и выберете на свой вкус какое-нибудь сильное по содержанию антифашистское стихотворение. Заодно познакомьтесь с театральными сборниками. Для предстоящих новых канцерных программ нужны скетчи, интермедии.
       Центральная культбригада занимала половину барака. За стеной жили производственники. Помещение поделено на закутки рассчитанные на четыре места, по вагонной системе в два этажа. Мне отвели свободное место на втором ярусе, снабдили матрацем, постельными принадлежностями. Немало удивился, увидев, что все лежит открыто, без опасения за целостность вещей. Костюмы на распялках висели под потолком, всякая мелочь лежала на виду в деревянных ящиках-чемоданах. Архип, на мое недоумение сказал, чтобы я не беспокоился, здесь никогда ничего не пропадает. Посреди барака стоял большой стол, на котором ели, вокруг табуретки, небольшие скамейки. В распоряжении завхоза Гладуновского имелся шкаф с реквизитом, нотами, книгами и прочим скарбом, а также вместительный сундук, в котором хранились не выданные на руки театральные костюмы, мужские сорочки, женские платья, разнообразная обувь, все то, что необходимо для выступления на сцене. Из этого обильного запаса экипировался и я. Время от времени управление Вятлага пополняло запасы одежды за счет умерших на лагпунктах женщин и мужчин. Все лучшее отбиралось для нужд центральной культбригады.
       В бытность мою в Вятлаге, заключенные мужчины и женщины отбывали наказание в совместных лагпунктах, за исключением небольших подкомандировок (с 1948 года для мужчин и женщин стали делать отдельные лагеря). Так было и на Пятом лагпункте. У женщин имелась своя зона, отгороженная высоким забором с колючей проволокой, с вахтой и дежурными, следившими, чтобы вовнутрь не проникали мужчины. И, тем не менее, не взирая на вахты и проволоки, мужчины часто становились гостями "земли обетованной", гостями своих подруг. Не страшили облавы, карцер, штрафной лагпункт. Закон природы был сильнее лагерного режима. Участницы центральной культбригады, жившие в женской зоне, большую часть времени проводили в нашем бараке и являлись первыми нарушителями обязательного закона для всех заключенных - соблюдать целомудренную жизнь. У многих наших ребят, тоже не отстававших от своих подруг, имелись лагерные жены вне бригады. Особенно вольготно чувствовали себя культбригадовские пары во время гастрольных поездок по лагпунктам. По окончании концерта они занимали укромные уголки в зале возле печек, на сцене, за кулисами. Надзиратели об этом знали, но делали вид, что ничего не видят. Во всяком случае, во время ночного обхода по лагпункту старались не заходить в клуб. В лагерной жизни это была одна из привилегий центральной культбригады.
       В 1945-1946 годах на крупных лесоповальных пунктах Вятлага насчитывалось по 1200 - 1500 заключенных мужчин и женщин. Начальство, в интересах производства, в погоне за высокими процентами выработки, неофициально, закрывая глаза, не препятствовало сожительству передовых лесорубов, как мужчин, так и женщин. Оно отлично знало, что в женских бараках, за кисейными занавесками, а то и просто на нарах за развешенными простынями, устроены семейные закутки, куда сразу же после работы устремляются лагерные мужья. Никаких мер к ликвидации нарушения лагерного режима не предпринималось. Надзиратели проходили мимо таких бараков, делая вид, что им ничего не известно.
       Однажды, это было на передовом Пятнадцатом лагпункте переусердствовавшие надзиратели ночью зашли в один из таких семейных бараков и со скандалом выволокли оттуда в одном белье полтора десятка спавших там лесорубов лучшей на лагпункте лесоповальной бригады. Всех их переписали, составили соответствующий протокол и передали его начальству на предмет наказания виновных.
       В знак протеста, бригада преднамеренно не перевыполняла норму. Дневные выработки не превышали 102-104 процента. Начальство, естественно, серьезно всполошилось, подходил к концу отчетный год и в интересах Вятлага, чтобы лучший производственный лагпункт, не раз завоевывавший переходящее Красное знамя, вдруг скатился в ряд посредственных. Дело срочно замяли, мужья вернулись к женам. Наказания никто не понес, зато производительность труда сразу повысилась. Женатики с еще большим рвением стали валить лес и иногда доводили дневную выработку до 200 процентов и выше.
      
       Шагаем в строю в сопровождении двух стрелков в Соцгородок. За железнодорожной станцией Лесная сворачиваем направо. По обе стороны широкой улицы, выстроенные по одному плану многоэтажные деревянные дома своим однообразием и неказистым видом наводят скуку. Встречающиеся пешеходы и выглядывающие из окон, смотрят на нас с интересом и удивлением. Сейчас мы в казенной арестантской форме - телогрейках и бушлатах, а через некоторое время, переодевшись в платья и костюмы для сцены, из заключенных мы превратимся в артистов. И разговор у нас пойдет не на лагерном жаргоне, а на языке искусства. И в этом, забытом богом и людьми пространстве, где горе и боль, издевательство и смерть, грубость и пошлость прочно обосновались в душах людей, воспарит чистое искусство, облагораживающее действующее и на обозленного начальника и забитого зэка, грубого охранника и потерявшую все на свете заключенную-женщину...
       Деревянное двухэтажное здание клуба занимает центральное место на центральной площади Соцгородка. Верхняя часть фасада здания украшена огромным портретом Сталина в форме генералиссимуса. Здесь, на втором этаже, находится политкабинет и читальный зал с библиотекой. На первом этаже зрительный зал на пятьсот мест, фойе, гардероб, служебные помещения.
       Клубная сцена приспособлена больше для концертов, чем для постановки сложных и больших спектаклей. В ней нет глубины, отсутсвуют карманы, за сценой теснота, негде хранить декорации. В двух крохотных гримерных комнатках буквально не повернуться. Зато имеется оркестровая яма и более менее удовлетворительное освещение.
       Перед началом концерта сквозь прорезь в тяжелом бархатном занавесе наблюдаю за заполнением зала. В первых рядах штатские, только мужчины, как я после узнал, гости из Москвы. Замечаю среди них несколько военных в форме, это невысокого роста, плотного телосложения мужчина в форме полковника - начальник управления Вятлага Кухтиков. Рядом с ним его ближайшие сослуживцы - заместитель, худенький майор Шубин, начальник местного Чека, высокий грузный еврей, подполковник Вольский, в первые дни войны отказавшийся от своей Первоначальной фамилии... Гитлер. В зале присутствуют начальники почти всех лагподразделений в парадной форме, их жены, родственники...
       Программу ведет Леонид Лео. Он одет в новенький черный костюм, воротничок ослепительной белой сорочки повязан киской, на ногах лакированные остроносые туфли. Задумываться не приходится, откуда такая одежда. Выглядит молодцевато, ему около сорока лет. Острит мало, осторожно, все больше в адрес фашистской пропаганды, видимо опасается обронить лишнее, неосторожно сказанное слово. В зале слишком много внимательных ушей, фиксирующих то, что говорят со сцены заключенные. Лео отбывает срок по бытовой статье, поэтому, по сравнению с политическими лагерниками, он в привилегированном положении: ему больше доверяют и меньше спрашивают. Начальство особенно не задумывалось, когда выписывало ему круглосуточный пропуск по всему Вятлагу. Под сопровождением эстрадного оркестра, Лео весело поет песенки Дунаевского и Утесова, а под баян Ивана Лепина антифашистские частушки и фельетон с куплетами "Гитлер, Геббельс и К".
       По ходу концерта, знакомлюсь с исполнителями. По богатым голосовым данным и вокальному мастерству Антонина Леман занимает в концертной бригаде ведущее положение. Серьезная школа (она закончила Тартускую консерваторию) чувствуется в любой вещи, ею исполняемой. Певица владеет голосом свободно и легко, хотя иногда проскальзывают не совсем уверенные верха. Вероятно, сказываются лагерные условия, - недостаток полноценного питания и витаминов, состояние депрессии. Исполнение сложных арий Виолетты ("Травиата"), мадам Батерфляй (Чио-Чио-Сан") вызывает бурную положительную реакцию переполненного зала.
       В бригаде все музыкальное руководство ведет маститый скрипач Тбилисского оперного театра, солист Ефим Алексеевич Вязовский. Он дирижер небольшого бригадного хора, занимается с солистами, играет в эстрадном оркестре, солирует на скрипке. Его большая заслуга в том, что слухач-гитарист Николай Лебедев стал постоянным аккомпаниатором Вязовскому, который с художественным тактом исполняет на скрипке под гитару такие сложные вещи, как "Полет шмеля", арию Надира из оперы Римского-Корсакова "Искатели жемчуга".
       Незадолго до меня в бригаду приняли ленинградского композитора, пианиста, закончившего Консерваторию, Русакова Поля Александровича (театральный псевдоним - Поль Марсель), в прошлом французского еврея. Как пианист и аккомпаниатор, Поль Марсель выступал только в Соцгородке, так как пианино нигде в Вятлаге больше не было. Зато повсюду он исполнял полюбившиеся слушателям песенки Беранже.
       Вспоминается такой случай. На концерте в Соцгородке пианист на память блестяще сыграл музыкальную поэму Сергея Рахманинова "Колокола". Вызовам не было конца. По окончании концерта за кулисы пришел начальник управления полковник Кухтиков. Выразив свое восхищение и за руку поблагодарив Поль Марселя (обычно вольнонаемным запрещено рукопожатие с заключенным), он попросил пианиста записать на ноты это выдающееся произведение, мотивируя это тем, что нигде в продаже нет нот "Колоколов", а ему, как любителю и поклоннику Рахманинова, хотелось бы иметь эту вещь. Просьба оказалась довольно сложной и потребовала от Поль Марселя немало усилий и времени. Но когда он осуществил эту просьбу, композитор стал пользовался неизменным вниманием и покровительством начальника управления Вятлага.
       История Поль Марселя была весьма трагична. В лагерь он попал из камеры смертников. Обвиняемый в организации убийства Кирова, он был приговорен к высшей мере наказания, и провел в одиночной камере почти два месяца, ежедневно ожидая приведения приговора в исполнение. По этому поводу Поль рассказывал нам, что Кирова никогда не видел и не встречался с ним, а следователь добился признания постоянными побоями и истязаниями. И вот, однажды, его вызвали из камеры и повели. Вели, как всегда в тюрьмах, непонятными переходами, спусками-подъемами, поворотами налево-направо. И за каждым углом, за каждым поворотом Поль Марсель ждал выстрела в затылок и смерть. Но судьба была к нему благосклонна. Поля привели в канцелярию и будничным голосом служащий объявил, что смертная казнь заменена десятью годами исправительно-трудовых лагерей. Позднее все это сказалось припадками эпилепсии, признаками шизофрении, повышенным давлением, базедовой болезнью и целым букетом других заболеваний, как реакцией организма на подобный стресс. По выходе из лагеря, реабилитированный Поль Марсель, стал стопроцентным инвалидом.
       Не могу умолчать и о другой замечательной певице, бывшей солистке Свердловской оперы, Евдокии Петровны Коган, обладавшей густым и сочным меццо-сопрано и профессионально пользовавшейся своими незаурядными голосовыми данными. Певицу отличало тонкое понимание оперных арий и проникновенное исполнение романсов Гурилева и Варламова. В лагерь она попала как японская шпионка по нашумевшему делу КВЖД. Сразу же после войны, дело пересмотрели и ее реабилитировали.
       Всех остальных участников центральной культбригады - Григория Харитонова и Александра Шаховцева (русские песни и романсы), Марию Хорохордину и Виктора Дроздова (отрывки из оперетт), баяниста Ивана Лепина, фокусника-китайца Дин-Дзи-Мина, танцора-чечеточника Владимира Титкова и других, можно было отнести к одному знаменателю - самодеятельность и дилетантизм.
       В бытность на свободе, они к искусству имели весьма далекое отношение. Пели, играли, танцевали для собственного удовольствия, в кругу друзей и знакомых, чаще всего во время застолья, на праздниках и вечеринках. Оказавшись в лагере, они, естественно, стремились облегчить свое положение и тогда вспомнили о своих талантах, предлагали себя сцене и искусству, забыв, а вернее сказать, не зная изречения Чехова: "Искусство тем и хорошо, что в нем нельзя лгать"...
       Возвращаясь к концерту с моим дебютом, отлично понимал, что от выступления зависит и моя дальнейшая судьба. Гамлетовский вопрос: "Быть или не быть" полностью зависел от того, понравится выступление или нет. В культбригаде рассказывали, что не раз бывали случаи списания неудачников-дебютантов.
       В программе мой номер значился Первым во Втором отделении. Пожалуй, никогда я так не волновался, как в тот день. То мне казалось, что я не твердо знаю текст, то боялся сорвать голос в особенно напряженных местах, да и вообще страшно волновался, ведь более года не выступал перед столь значительной, в прямом и переносном смысле, аудиторией.
       Объявляя мой номер, Лео нескромно представил меня публике, как мастера художественного слова и ведущего актера русского драматического театра в далекой Эстонии. Стоило мне выйти на сцену, как волнение улеглось. Я почувствовал себя в родной стихии, окруженный ярким светом софитов. Читалось легко, свободно, помогала хорошая акустика и глубокая тишина в зале. Безошибочно определил, что слушатели с Первых строк прониклись интересом к поэме, что революционные мысли Блока падают, как зерна во вспаханную землю, в их души, сердца и им открывается огромное эпическое полотно художника-поэта, рисующего картину гибели самодержавия и революционный шаг двенадцати красногвардейцев, символизирующих победное шествие России к заветной свободе...
       Я закончил чтение. Зал несколько секунд продолжал хранить молчание, а потом я услышал то, что так необходимо исполнителю, как заключение о неплохом выступлении и для успокоения до крайности напряженных нервов - дружные аплодисменты. Трижды меня вызывали на сцену.
       Начались наши повседневные культбригадовские будни. В течение дня обычно шли репетиции, отработка и шлифовка номеров. Вечером обсуждение проделанного, читка новых произведений, планирование как концертной, так и творческой деятельности.
       Чем чаще и ближе я соприкасался с худруком Леонидом Лео, тем отчетливее раскрывался его неприятный внутренний облик, нечистоплотная душонка человека, привыкшего постоянно пресмыкаться перед начальством, окружавшего себя любимчиками, доносчиками, подхалимами, не выносившего тех, кто осмеливался его критиковать, высказывать собственное мнение.
       Лео не гнушался вслух издеваться над физическими недостатками, зло имитировал походку, речь, интонации, повадки товарищей по бригаде, не задумываясь над тем, что он оскорбляет их, причиняет боль и обиду. Больше всего любил измываться исподтишка. Скажет что-нибудь гадкое, оскорбительное и сделает вид, что это говорит кто-то другой, а не он. Однако не раз, получив от острых на язык, сдачи, помалкивал, переместив свой, так называемый "юмор" на безответных своих товарищей по несчастью. Таких храбрецов в бригаде было немного, это Вязовский, Поль Марсель, Евдокия Коган. Их он готов был съесть, как говорят "с потрохами", но только скрежетал зубами, на большее был не способен - они высоко котировались руководством Вятлага.
       После концерта, Лео никогда не высказывал своего мнения, пока не услышит мнения начальства. На следующий день Лео обычно отправлялся в Управление. Посещая, якобы по делам культбригады, кабинеты начальства, он вынюхивал отзывы о прошедшем концерте и возвращался обратно с безапелляционными высказываниями будто бы своего суждения, кто как пел, играл, танцевал и т.д.
       Перед отъездом на периферию, Лео принес из КВЧ несколько сборников советских поэтов. Я их пересмотрел, и мое внимание привлекли стихи смелого, с острым, глубоким пером истинного патриота, всеми фибрами души ненавидящего фашизм Константина Симонова. Выбрал восьмидесятистрочную поэму "Убей его!", написанную сильно, выразительно, насыщенную патетикой пацифизма, презрением к фашизму:
       ... Если ты фашисту с ружьем
       не желаешь навек отдать
       дом, где жил ты, жену и мать,
       все, что Родиной мы зовем, -
       знай: никто его не убиет,
       если ты его не объешь.
       А пока его не убил,
       ты молчи о своей любви...
       Поэт не в состоянии сдержать гнев. Сердце переполнено горем и отчаянием, он зовет к отмщению:
       Так убей фашиста, чтоб он,
       а не ты на земле лежал,
       не в твоем дому чтобы стон,
       а в его по мертвым стоял.
       Так убей же хоть одного!
       Так убей же его скорей!
       Сколько раз увидишь его,
       столько раз его и убей!...
       Лео одобрил мой выбор. Я поставил себе задачу: во время гастролей поэму выучить настолько основательно, чтобы по возвращению из поездки ее прочесть на ближайшем концерте в Соцгородке и уже после этого на других лагпунктах.
       Сборы в гастрольную поездку получались основательными, уезжали на месяц - полтора. Брали белье, кое-что из постельных принадлежностей, сценический гардероб. У каждого получился солидный багаж. Музыкантов отягощали инструменты, в особенности тяжелые баяны
       До станции Лесная, около полутора километров, добирались пешком в сопровождении двух стрелков, которые с удовольствием ездили с нами, освобожденные таким образом от обязанностей стоять на вышках, ходить в караул, сопровождать заключенных на работу и выполнять прочие функции охранников. По приезде на лагпункт, они сдавали нас под расписку вахтенному начальству и до переезда на новую точку были совершенно свободны, вечером иногда приходили в клуб посмотреть и послушать наш концерт.
       Вятлаговская железная дорога, проходившая через все лагерные пункты и имевшая ответвления на подкомандировки, предназначалась для экспорта леса. Вывозился пиловочник и мачтовый лес. Вятлаг снабжал страну рудостойкой, пробсом, дровами. Ходили товарные вагоны, к которым иногда прицеплялись по одному - два пассажирских вагона. Регулярное пассажирское сообщение, раз в сутки, установилось значительно позже.
       Отправляясь на гастроли, мы никогда не были уверены, что попадем в пассажирский вагон. Чаще всего он отсутствовал. В таком случае забирались в порожний товарный вагон, гондолу, а то и платформу. В летнюю пору это было терпимо, а вот в дождь или в холод испытывали "миллион терзаний". Более сложным, неприятным, а иногда даже опасным для жизни получался обратный путь. Порожние вагоны отсутствовали, умещались между бревен и пробсами, залезали в любую щель, подвергая себя риску быть раздавленными при аварии, которые происходили довольно часто.
       Между нами и паровозной бригадой машинистов, живших в Пятом лагпункте, с давних пор существовали дружеские отношения. Поэтому они всегда оказывали культбригаде содействие в продвижении по железной дороге. Когда некуда было устроиться, машинисты приглашали на паровоз. Размещались, как могли, на площадке перед паровозной трубой, тискались вокруг горячего котла, находили укромные, безветренные уголки в тендере. Подобные поездки "с ветерком" не проходили бесследно для вокалистов, по возвращению обращавшихся в медпункт.
       После долгих хлопот, вятлаговское руководство предоставило в распоряжение культбригады специальный вагон, переделанный в пассажирский из теплушки. Но, как говорится, "не долго музыка играла". Вагон понадобился для перевозки продуктов, его незамедлительно отняли и мы опять стали ездить первобытным способом, опаздывая на концерты, простужаясь и испытывая массу неудобств.
       Покидая Пятый лагпункт, бригада снималась с питания. В аттестате отмечалось, что в день выезда получен хлеб. По приезде на новый пункт, бригада имела право только на приварочный паек. Но наш завхоз по питанию, кларнетист-кореец Цай-Обон, совершал всякого рода махинации, вплоть до исправления аттестата, чтобы Вторично получить хлеб.
       Приезд культбригады и радовал и печалил работяг. Для них это был большой праздник, повод забыть тяжелые лагерные условия, приобщиться к искусству, почувствовать иной мир. И в то же время на фоне цивильной жизни, льющейся со сцены, ужасно неправдоподобной становилась жизнь заключенных. Разум отказывался верить, что существует такая жизнь, а действительность возвращала людей в беспросветное лагерное существование. Поэтому возвращение к этой жизни из грез, зачастую становилось невыносимым. Поэтому многие отказывались ходить на наши концерты, чтобы не ворошить и не тревожить душу.
       Нас же в эти дни огорчало питание. Кормили хуже. Завтрак и обед бригада получала из той же нормы, что предназначалась для всего лагеря, причем поварам давалось указание: "корешки" отдавать гостям, а тощими "вершками" кормить остальных. И только для ужина, после концерта кухня получала специально для культбригады из особых фондов лучшие продукты, как-то: мясо, рыбу, муку, картофель, подсолнечное масло.
       Не все участники культбригады являлись "примерными пропагандистами искусства и носителями культуры", как было записано в нашем "Положении о культбригаде". Пользуясь поблажками начальства, - ослабленным лагерным режимом и не очень то бдительным вниманием конвоиров, - они злоупотребляли оказываемым доверием, шли по стопам лагерных уркачей, поддерживаемые нарядчиками - представителями преступного мира. Воры всегда с нетерпением ожидали приезда культбригады - Первых откупщиков краденых вещей. Стоило только переступить вахту, как начинались "торговые сделки". За бесценок скупались пиджаки, брюки, белье. Вещи обменивались также на табак, махорку, хлеб.
       В этих неприглядных махинациях постоянно участвовали одни и те же лица: певцы Харитонов и Дроздов, музыканты Лепин. Титков, Лебедев, Бахман, Йай-Обон и ... сам художественный руководитель Леонид Лео.
       При отъезде краденые вещи запросто выносились из зоны, благо культбригаду не обыскивали. Но "сколько веревку не вить, концу все равно быть"- говорит русская пословица. Пострадавшие от воровства, вскоре узнали, что культбригада имеет отношение к кражам. В ответ на многочисленные жалобы, из управления Вятлага поступило распоряжение самым тщательным образом обыскивать каждого члена культбригады при входе и выходе из зоны. В случае обнаружения краденых вещей, виновных предавать суду. И все же воры-культбригадчики умудрялись выносить ворованное в футлярах инструментов, а сами инструменты несли в руках, играя веселые марши.
       Я уже рассказывал, что "семейные" пары устраивались на ночлег чаще всего прямо в клубе, выбирая укромные уголки и места, предпочитая прятаться на сцене за закрытым занавесом. Многие уходили в бараки к знакомым, устраивались на свободных местах, а я предпочитал забираться в пустую баню, благо там всегда тепло и чисто. Приходил с концерта, после ужина, приносил банщику остатки с "барского стола". За это он разрешал мне помыться, постирать белье и переспать в теплом предбаннике. К утру белье высыхало, а меня до утра никто не тревожил.
       Если в лагпункте задерживались на пару дней, то днем давали концерты для находившихся на излечении в стационаре.
       Мне запомнилась встреча-эпизод на Шестом лагпункте осенью 1943 года.
       Узкая длинная палата с аккуратно расставленными вдоль стен кроватями, заполнена дистрофиками, цынготниками, туберкулезниками, больными с сердечной недостаточностью. Под низким потолком дышится тяжело, не хватает воздуха. Маленькие окна без форточек, с марлевыми занавесками, плотно замурованы в преддверии наступающей зимы. Пропахшее лекарствами и испражнениями помещение проветривается только через входную дверь, когда ее открывают. Больные, ссылаясь на холод, требуют скорее ее закрыть.
       Сцена расположена в противоположном, самом дальнем от дверей конце палаты. Из-за тесноты в программу не включаем танцевальные номера и оркестр. Я вел программу и одновременно читал стихи поэта Иосифа Уткина.
       Выходя на сцену, постоянно упирался взглядом в койку, стоящую прямо напротив сцены, с лежащим на ней больным, лицо которого казалось удивительно знакомым, но где я его видел, никак припомнить не мог. Землистый цвет лица говорил о том, что больной находится в очень тяжелом состоянии. Он лежал неподвижно, устремив взгляд открытых глаз в потолок. Я обратил внимание, что он никак не реагировал на номера концертной программы, оставаясь безучастным слушателем. И только когда Леман спела на эстонском языке какую-то печальную эстонскую песню, он чуть пошевелился и из глаз его покатились слезы.
       Концерт окончился. Слушатели, обмениваясь впечатлениями, расходились по своим местам, исполнители собирали реквизит и тоже подтягивались к выходу, стремясь быстрее попасть на свежий воздух. Одним из последних покидая сцену, я По-привычке бросил взгляд на лежащего напротив больного. Он поднял руку и поманил меня к себе. Я подошел и узнал его. Это был Каплинский, самый начитанный, грамотный и замечательный человек, мой постоянный собеседник по Кировской тюрьме. Он покорял всех своей обаятельностью, интеллигентностью, глубокими знаниями в области литературы и искусства. Но как он изменился, каким стал хрупким, жалким, превратившимся в страшный скелет...
       - Вас, Степан Владимирович, - дрожащим, прерывающимся голосом, чуть слышно заговорил он, - я сразу узнал. А вы, кажется, нет? Вот, видите, до чего я дошел. Больше не встаю... Никак не поправлюсь... Уход за мной хороший, но, видимо, поздно. Давал уроки иностранных языков дочери начальника лагпункта, за это подкармливался, - при этих словах Каплинский чуть улыбнулся, - угощали хлебом с маслом, яичком в всмятку, кипяченым молоком... Надорвал силы и потерял здоровье на общих работах, когда валил лес, а теперь лес повалил меня... А как вы поживаете? Рад за вас, что устроились в культбригаду, все легче, чем с топором и пилой...
       Через три месяца наша бригада снова приехала на этот лагпункт. Первым делом поспешил в стационар, навестить Каплинского. На его месте лежал другой больной. О Каплинском он ничего сказать не мог, посоветовал спросить у врача. Узнал печальную новость: неделю назад Каплинский спокойно, без мучений уснул и больше не проснулся...
      
       Мы довольно часто выступали в стационарах, среди больных, немощных и иногда были свидетелями, как искусство влияет на обнаженные души истерзанных болезнями, голодом и лагерем заключенных. В стационаре Восьмого лагпункта я стал свидетелем печального финала одного из концертов.
       Евдокия Петровна Коган, в сопровождении баяниста Ивана Лепина, с особым настроением и выразительностью исполняли народную песню "Не шей ты мне матушка красный сарафан". Больные заключенные слушали внимательно, сосредоточенно. Некоторые сидели, облокотясь на подушки, некоторые лежали. Песня захватила всех. Даже санитары, передвигаясь на цыпочках, старались не шуметь.
       Участники концерта, в том числе и я, в ожидании своего выхода на сцену, столпились возле дверей, и наблюдали за больными, интересуясь тем, как они реагируют на выступления. Недалеко от входных дверей, у окна, лежал типичный туберкулезник, мужчина средних лет, совершенно высохший, без кровинки в лице, который время от времени порывисто кашлял, чем мешал другим слушать концерт. Сидевшие и стоявшие вокруг больные шикали на него и глазами просили не кашлять. Он пытался сдерживать кашель, но разве его сдержишь? Кашель, как лавина, падающая с горных вершин, неудержимо рвался наружу, раздирал легкие и перекрывал дыхание. В один из моментов лицо его исказилось страшной гримасой, приоткрылся рот, пытавшийся вдохнуть воздух, поднялась вверх костлявая рука, как будто что-то просившая, и сразу же бессильно упавшая на одеяло.
       Тишину внимательно слушавшего концерт стационара, прервал продолжавшийся несколько секунд, отрывистый, свистящий хрип, который неожиданно оборвался, на что обратили внимание лежавшие рядом больные и мы, находившиеся поблизости. У больного началась агония. Остекленевшие глаза устремились в одну точку. Жизнь человека отошла в тот момент, когда в тишине палаты плыли трогательные слова народной песни:
       ... Золотая волюшка мне милей всего,-
       не хочу я с волюшкой в свете ничего!...
      
       Наши выступления в стационарах больные всегда ждали с большим нетерпением. Для них концерты были единственной радостью и утешением. Песня и музыка глубоко западали в сердца и души слушателей, влажные от слез глаза были полны благодарности. Аплодисментов почти никогда не было. Редко-редко раздавалось два-три хлопка и то они чаще исходили от медицинского персонала. Нас молчаливо провожали, когда мы на цыпочках покидали стационар. Но глаза больных, светившихся теплой благодарностью, говорили нам больше всяких приветственных возгласов и оваций.
       Лечащие врачи лагпунктов, через свое начальство, неоднократно просили руководство центральной культбригады почаще приезжать в стационары. Они придерживались мнения мудрого врача-клинициста Сиденгема, говорившего еще в ХУ11 веке, что: "Прибытие паяца в город значит для здоровья жителей гораздо больше, чем десятки мулов, груженых лекарствами".
      
       Даже благоприятные условия пребывания в центральной культбригаде, не могли излечить мои немощи, оставшиеся в наследство от "болота". Почему-то я не обращал серьезного внимания на лечение ног, особенно правой, пораженных красно-фиолетовыми пятнами и гнойными, кровоточащими язвами. Мои коллеги не раз уговаривали меня незамедлительно лечиться, ибо видели, что с ногами не все благополучно и это может привести к нежелательным последствиям.
       Так и случилось. Некоторое время спустя, я уже не мог ходить без палки. С огромным напряжением сил выходил на сцену. Все культработники видели и понимали мое положение, относились с большим сочувствием. Знал о моей болезни и Лео, но делал вид, что ничего не происходит, а когда Вязовский обратил его внимание на мои физические страдания, то, с присущей для него черствостью, бросил:
       - Нечего было лезть в культбригаду. Не может работать у нас, пусть возвращается на лесоповал!..
       Врачи делали все, чтобы облегчить мое состояние. В полную меру обеспечивали лекарствами. Применяли всякие мази, примочки, делали прогревания - ничего не помогало. В сан-городке на Четвертом лагпункте престарелый хирург из Севастополя Усталь, настоятельно рекомендовал на продолжительное время лечь в стационар и в первую очередь произвести переливание крови. Лео и слушать об этом не желал, требуя, чтобы я проходил амбулаторное лечение и продолжал работать.
       Однажды вечером, когда все ушли в кино, я, после очередного визита в амбулаторию, лежал на нарах. В закутке шевелился дневальный Архип, занятый ремонтом обуви. В барак вошли Лео и его возлюбленная Леман. В полной уверенности, что в бараке никого нет, на Архипа они вообще не обращали внимание, затеяли любовные игры. Завязалась беседа на очень нескромные, интимные темы. Вначале я думал кашлем дать о себе знать, а потом передумал, дескать, пусть говорят и делают, что хотят, я прикинусь спящим. И на самом дел уснул. Разбудил меня громкий разговор. Леман на повышенных тонах убеждала Лео:
       - Я тебя очень прошу, отнесись по человечески к моему земляку. Ему следует основательно лечиться, чтобы стать полноценным работником бригады. Сам не раз говорил, что доволен Рацевичем и возлагаешь на него большие надежды. Каждый из нас может очутиться в таком положении...
       На следующий день Лео словно подменили. После завтрака он подошел ко мне и, к удивлению всех присутствующих, поинтересовался моим здоровьем и во всеуслышание заявил, что мне обязательно надо лечь в стационар Третьего лагпункта, где, как он сказал, опытные врачи, внимательный уход. И, кроме того, это ближайший к нам лагпункт. "Так, что не откладывайте в долгий ящик и как только мы отправимся в очередной раз в Третий лагпункт, после концерта ложитесь в стационар".
       В тот же день Лео посвятил меня в свои творческие планы, надеясь с моей помощью осуществить постановку пьесы Симонова "Русские люди" на тему Великой Отечественной войны. Просил, чтобы я незамедлительно ее прочитал и подумал об исполнителях. Прочитать я ее прочитал, а вот решить вопрос, кто будет, кого играть, не пришлось. Лео подсунул готовый список, причем заметил, что указанные в нем люди не смеют отказываться, обязаны играть, иначе будут иметь крупные неприятности - намек на то, что исключат из культбригады.
       - А если роль не подойдет, что тогда? Почти никто из перечисленных в списке в пьесах не играл, не лучше ли каждого проверить и тогда уже назначить на ту или иную роль, - осторожно заметил я, в полной уверенности, что он так и поступит.
       Ничего подобного не случилось. Лео остался при своем мнении. Причем главную роль, роль Самсонова, взялся играть сам. Разведчицу Валю Анощенко поручил исполнять Леман. Скрипача Вязовского, никогда не расстававшегося на сцене со скрипкой, обязал играть очень сложную роль Васина. Остальные исполнители подобрались "с бору по сосенке": роль Глобы поручили певцу народных песен, малокультурному Харитонову, неплохой поэт Машков получил роль Козловского. Циркачу, танцору ритмических танцев Фредину поручили роль Панина, а матерого фашиста Розенберга обязали играть тромбониста Бахмана. Каждый сам переписывал роль. Когда роли были переписаны, поочередно, Лео и я стали руководить читкой пьесы.
       И тут начались самые неприятные моменты. Даже читать свои роли как следует многие не могли: недоставало грамотности, мешало непонимание, где и как расставлять ударения, не осмысливалось понятие о главном в предложениях, самостоятельно не могли найти нужных интонаций, не имели представления, что такое сценический образ, словом брели в потемках вокруг и около, своим нудным неинтересным чтением навевая страшную скуку. Несколько раз обращал внимание Лео на бесперспективность такого спектакля, от которого ничего хорошего ждать не приходится. Но Лео оставался при своем мнении, что спектакль пройдет неплохо, тем более что он отражает события сегодняшнего дня.
       - Политотдел Вятлага настаивает на осуществлении этой постановки и верит в силы культбригады, - с раздражением ответил мне Лео, - поэтому прекратим дискуссии!..
       Каждый раз я давал себе слово не возражать Лео. Зная его упрямый, занозистый характер, его неприязненное чувство к несогласным с его мнением, я все же не мог сдержаться. У меня была твердая уверенность в его неправоте в прописных истинах, в сценическом искусстве, о чем он имел весьма смутное представление.
       До своего заключения в Вятлаге Лео подвизался исполнителем жанровых песенок с эстрадным оркестром в свободное от работы время. На основной же работе состоял на какой-то хозяйственной должности, проворовался, был судим по бытовой статье, получил пять лет лагерей. Изворотливость, угодничество перед начальством помогли ему не только попасть в центральную культбригаду, но и занять должность художественного руководителя. При мне он освободился из заключения, но остался в Вятлаге вольнонаемным в той же должности с окладом 1200 рублей, получил комнатку в Соцгородке. Все мы обратили внимание, что как только он освободился и вольнонаемным стал приходить к нам в лагерь, как на работу, на лацкане его пиджака заиграл в овале эмалевый бюст Сталина.
       Трудно приходилось ставшему моим большим другом по культбригаде Всеволоду Александровичу Гладуновскому, о котором я говорил раньше, как о заведующем сценическим гардеробом и хористом, от вечных притязаний Лео на лучшие костюмы и обувь, хранившихся в заветном сундуке под тяжелым замком. Лео первым узнавал о поступлениях с центрального склада носильных вещей и требовал от Гладуновского, чтобы тот незамедлительно показывал все ему. Пользуясь тем, что руководство Вятлага не интересовалось и не контролировало, как используется одежда в культбригаде, Лео, не стесняясь, отбирал для себя два-три костюма, несколько пар обуви, понравившиеся сорочки, галстуки, носки и говорил Гладуновскому:
       - Запишите, Всеволод Георгиевич, на мое имя. Не в чем стало выступать, все поизносилось, пришло в негодность...
       Только один раз Гладуновский попросил Лео вернуть числящееся за ним якобы изношенное белье и пожалел об этом. На старика обрушился каскад оскорблений и угроз. А оборзевший художественный руководитель стал брать из сундука, все, что попрочней и покачественней и... продавал их. По возвращении из поездок Лео стал привозить всякое барахло - рваные пиджаки, замызганные рубашки, стоптанную донельзя обувь - и требовал от Гладуновского их списания, как пришедших в негодность.
       Между мной и Гладуновским по этому поводу не раз происходили споры:
       - Скажите вы ему, - говорил я, - что вы не в праве идти на противозаконные махинации. При первой же ревизии все откроется и будете отвечать вы, а не Лео.
       - Да как я стану возражать, - признавался Гладуновский, - Один раз я нарвался на неприятность, а теперь стоит мне возразить, как Лео выбросит меня из культбригады и направит на общие работы. Мне скоро шестьдесят, разве смогу я сохранить жизнь и вернуться в семью из общей зоны. Рискую, но что поделаешь?..
       При этих словах на глазах старика заблестели слезы. В культбригаде Гладуновского любили и уважали за порядочность, доброту и отзывчивость. Все знали, что в прошлом он православный священник из города Житомира с Украины и искренно жалели, как ни в чем неповинного человека. Его обвинили в агитации за сохранение храма и предоставлении верующим возможности свободно молиться.
       О махинациях Лео знала вся бригада, но все, боясь за свое благополучие, молчали. Каждый понимал, что ждет осмелившегося выступить против. Стоило Лео кого-нибудь невзлюбить, как начинались всякого рода придирки, ущемления, упреки в малой работоспособности, в нежелании хорошо выступать и даже обвинения в нежелании использовать советский репертуар в выступлениях.
       Была у Лео отвратительная черта: с садистской улыбкой на устах уколоть язвительной, грубой шуткой. Причинить боль, незаслуженно оскорбить, остро ущемить доставляло ему плотское наслаждение. Прирожденный дар подражательства помогал ему в этих нелицеприятных отношениях с участниками культбригады.
       В бригаде был хорист горьковской оперы - Сергей Сахаров. Хороший теоретик и практик в области хорового пения, обладатель небольшого приятного баритонального баса. Однажды Сахаров возымел смелость не согласиться с мнением Лео по какому-то несущественному вопросу и высказался при всем коллективе. Этого было достаточно, чтобы Лео возненавидел его и стал мстить. Сахаров стал постоянной мишенью худрука, который буквально издевался над ним, дразнил, выставлял его как мальчишку на побегушках, приносить женщинам в барак записки с приглашением на репетицию, быть связным с начальником КВЧ, приносить какие-то ноты, журналы и прочее. А сколько раз Лео, не стесняясь присутствием всех, говорил: "Сахаров в бригаде лишний! Скоро его спишу!"
       Сахаров в лагере получил второй срок. До поступления в культбригаду, находясь на общих работах, он имел неосторожность в присутствии нескольких лагерников, ставших впоследствии свидетелями обвинения на суде, критиковать советскую власть и выражать неудовольствие действиями лагерной администрации. Лагерный суд признал Сахарова виновным по статье 58-й пункт 10-й (агитация против Советской власти) и, не приняв во внимание, что он уже отбыл несколько лет заключения, назначил ему новые 10 лет.
       Есть люди, подпадающих под категорию невезучих, которых постоянно сопровождают неприятности, неудачи и огорчения. К таким людям принадлежал и Сахаров. На Первом лагпункте мы играли одноактную пьесу советского автора. В одной из сцен Сахаров оговорился: вместо "Здравствуйте товарищи!", он сказал "Здравствуйте господа!". Когда он это выкрикнул, появившись на сцене, в зале повисла напряженная тишина, а товарищи-господа на сцене, явно оказались не в своей тарелке. Последующими репликами напряжение удалось смягчить и довести спектакль до логического завершения. Присутствующий на концерте оперуполномоченный пригласил Сахарова после концерта к себе в "хитрый домик" - так заключенные называли кабинет "кума". Здесь Сахарову пришлось пережить немало горьких и унизительных минут. На мою просьбу вмешаться и объяснить "куму", что произошло досадное недоразумение, Лео категорически отказался, подтвердив тем самым неприязненное отношение к Сахарову. К счастью, оперуполномоченный в целом был доволен спектаклем и поэтому Сахаров был на первый раз прощен.
       Следует отметить, что лагерное начальство исключительно внимательно следило за каждым выступлением культбригады и, в особенности за текстовой частью, чтобы на сцену не проникала крамола и из уст политических заключенных не раздавалась антисоветчина. Иногда это принимало гротескные формы. Так на одном из лагпунктов его начальник запретил хору культбригады исполнять песни о Сталине на том основании, что политические заключенные не имеют права петь о "мудрейшем вожде человечества", они просто недостойны такой чести.
       В концертной программе на Первом лагпункте я ставил веселую одноактную пьесу "Муха", автора сейчас не помню.
       Прошла она в живом игривом темпе. Зрителям сама пьеса и игра актеров понравилась, все от души смеялись и дружно аплодировали. Разве мог я предполагать, что финал этого представления будет носить иную окраску, вызовет неприятный инцидент.
       Из гримировочной, не дав снять грим, меня вызвали на сцену, куда уже поднялся оперуполномоченный лагпункта. Он всех отправил со сцены, и мы остались вдвоем.
       - Вы Рацевич, постановщик пьесы "Муха"?
       - Да я, а что?
       - Мне нужно с вами по этому поводу поговорить. Когда переоденетесь, зайдите ко мне. Мой кабинет у вахты. Обязательно захватите скатерть, которая лежала на столе сцены во время спектакля. Я жду.
       И с этими словами он ушел со сцены.
       О визите "кума" и о том, что он пригласил меня к себе, знала вся бригада. Высказывались всякого рода предположения о причинах вызова в "хитрый домик". Всех смущало, почему надлежало взять скатерть с собой. Каждый ее тщательно прощупывал, разглядывал со всех сторон, держал на свету и терялся в догадках, что в ней криминального или антисоветского.
       Через пятнадцать минут я был на месте. "Кум" предложил сесть. Взяв у меня скатерть, он разложил ее на столе и стал внимательно рассматривать, предварительно включив настольную лампу.
       - Откуда в культбригаде такая скатерть? Кто ее передал? - спросил он меня.
       Со всеми подробностями я рассказал оперуполномоченному процесс получения со склада Вятлага одежды, обуви, реквизита, в том числе скатертей и других вещей для оформления концертов и спектаклей. "Кум" слушал, не перебивая и не сводя глаз со скатерти.
       - А теперь взгляните внимательно на рисунок скатерти, - сказал он, подводя меня к столу, - что вы видите?
       Я с преувеличенным вниманием и усердием разглядывал скатерть, но при всем своем желании ничего особенного в ней не видел - скатерть как скатерть. На светло-красном фоне не ярко просвечивали темные, почти черные полоски.
       - Обратите внимание на эти полосы, ведь это свастика! - неожиданно заявил "кум".
       Я позволил себе не согласиться со столь категоричным заявлением и кое-как убедил в этом оперуполномоченного. Он, в конце концов, скатерть вернул, но порекомендовал больше на сцену ее не выносить и заменить какой-нибудь другой. Я согласился, а про себя подумал: "У страха глаза велики, да ничего не видят!".
       Через пару лет, в бытность мою в музыкально-драматическом театре Вятлага, пришлось снова столкнуться с неумным, если не сказать больше, партийным работником - Розиным, Борисом Михайловичем, а вернее Борухом Мойшевичем, пронырливым юрким евреем, до поступления на должность заведующего парткабинетом клуба Соцгородка, работавшего в органах НКВД. Позднее Розин некоторое время занимал пост директора музыкально-драматическом театра Вятлага.
       С ним мне приходилось частенько встречаться в библиотеке Соцгородка, куда я постоянно наведывался в поисках литературного материала для концертов. Розин проявлял немалый интерес к нашей бригаде. Как чекиста его интересовало все: какие пьесы мы готовим, что читаю я лично, как проходят выступления на периферии, что воспринимается публикой с интересом, что не очень. Однажды он пригласил меня в свой кабинет, обставленный модной мебелью, с большим портретом Сталина над письменным столом. Усадил в глубокое кожаное кресло и вкрадчивым слащавым голосом стал выпытывать, верю ли я в победу советского народа над фашизмом, какие международные события меня интересуют, что думаю делать, когда освобожусь из заключения. Отлично понимая, с кем мне приходится иметь дело, подробно ни о чем не распространялся, отвечал лаконично, придерживаясь мудрого народного изречения, чтобы "Гусь пролетел и крылом не задел". После этого разговора Розин ко мне как-то поохладел и дружеских бесед уже больше не заводил.
       Но был один случай, который свел меня с Розиным вновь.
       Готовился нами концерт для выпускников школы в поселке Лесном (Соцгородок). Долго не мог подобрать вещь, чтобы прочитать юным слушателям. Хотелось преподнести что-то интересное, далекое от современности, насыщенное эмоциональным содержанием, глубоким драматизмом. Наконец остановился на стихотворении поэта-символиста Дмитрия Мережковского "Сакия Муни".
       На концерте, который прошел с успехом, прочитал эту вещь. Ребята слушали внимательно. Потом несколько раз вызывали на "бис". По всему было видно, что стихи произвели на них сильное впечатление.
       Прошло порядочно времени, о концерте давно забыли. Культбригада съездила в продолжительную поезду по периферии. Я опять стал навещать библиотеку в поисках нового репертуара и однажды встретил Розина.
       Он, по обыкновению, меня остановил, стал расспрашивать о поездке, а потом, как бы невзначай, сказал:
       - Зайдите на минутку ко мне. Есть небольшое дело...
       Ничего не подозревая, я вошел в его кабинет, огляделся и без приглашения сел в, понравившееся по прошлому визиту, мягкое кожаное кресло.
       - Поговорим о прошлом концерте для учеников, - ничего хорошего не предвещавшим елейным голосом начал Розин, - сам я, к сожалению, на нем не был, но слышал, что прошел он неплохо, ребятам понравилось, все остались довольны. А вот вами, Рацевич, я совершенно недоволен... Никак не думал, что на советской сцене вы станете пропагандировать антисоветскую литературу...
       Розин замолчал, исподлобья поглядывая на меня и любуясь произведенным эффектом. Немного подождал, ожидая от меня ответа. Не знаю, что выражало в тот момент мое лицо, но я крепко держал язык за зубами, как бы говоря: "Не все ворчать, надо и помолчать..."
       - Нет надобности доказывать, кто такой Мережковский, - продолжал он, - ярый враг советской власти, махровый, оголтелый белогвардеец, которого естественная смерть спасла от советской пули. А вы осмелились читать нашим детям произведение врага народа. Кто дал вам на это право? Потрудитесь отвечать!..
       Розин с лица даже позеленел. Таким взвинченным я его никогда не видел. Вне себя он выскочил из кресла, нервно прошел несколько раз по кабинету, выпил стакан воды и снова сел.
       Что я мог ответить Розину? Конечно, я был не прав, выбрав для будущих комсомольцев стихотворение поэта - эмигранта. Но с другой стороны решил оправдываться тем, что при выборе литературного произведения больше руководствовался содержанием, а не личностью поэта.
       - Согласен, Борис Михайлович, что советским людям не по пути с Мережковским. Но мне кажется, что вопреки принятому понятию общности личности и творчества, в некоторых случаях можно отделить писателя от того, что он написал. Ни у кого не вызывает сомнение, что стихотворение "Сакия-Муни" от начала и до конца насыщено глубокой социальной направленностью, обличает тех, кто не справедлив и безжалостен к бедным, черств к нужде и презирает рабов. Бедняки в лохмотьях, мучимые голодом и жаждой, прячутся от дождя и непогоды в храм к изваянию Будды, у которого на голове "исполинский чудный бриллиант".
       - ...Сколько хлеба, серебра и платья нам дадут за золотой алмаз!... Он не нужен Будде!.. - восклицают нищие, готовые украсть драгоценный камень. Но свершается чудо, - ...Чтоб алмаз тот взять они могли, изваяние Будды преклонилось головой венчанной до земли. На коленях, кроткий и смиренный, пред толпою нищих, царь вселенной, Бог, великий Бог, лежал в пыли!..
       Процитировав эти строчки, я с искренней убежденностью пытался доказать, что под ними могли поставить свои подписи многие советские литераторы, в том числе и Горький, настолько они по теме и содержанию отвечают политическому моменту.
       Розин в разговоре со мной вел себя как типичный чекист сталинской эпохи. Он не слушал, когда я читал стихи, вернее делал вид, что не слушает, а с упорством дятла долбил одно и то же, - Мережковский негодяй, продался белогвардейцам, он враг Советского Союза.
       Не знаю, как долго продолжалась бы наша беседа и чем бы она закончилась, если бы не раздавшийся телефонный звонок. Кто-то настойчиво предлагал Розину срочно явиться в управление.
       - Поговорим в другой раз, - Розин поднялся и быстро направился к выходу из кабинета, - но предупреждаю, чтобы подобное выступление больше никогда не повторилось. Имейте в виду сами и передайте другим, что я не допущу появление на сцене авторов чуждых и вредных нашему обществу. Можете идти!
       В дальнейшем Розин об этом инциденте не вспоминал, то ли забыл, а может считал его не столь существенным. Во всяком случае, встречались мы довольно часто. Как всегда он мило интересовался, как дела в бригаде, какие пьесы ставим, что я читаю. Я так же мило отвечал ничего не значащими фразами, на чем мы мило расставались.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       14
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Рацевич Cтепан Владимирович (russianalbion@narod.ru)
  • Обновлено: 07/02/2013. 72k. Статистика.
  • Статья: Мемуары
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.