Ровнер Аркадий Борисович
Калалацы

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Ровнер Аркадий Борисович (arkatan34@tochka.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 337k. Статистика.
  • Статья: Проза
  • Калалацы
  • Оценка: 7.83*6  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман Аркадия Ровнера "Калалацы" написан в Москве в начале 70-х годов и издан в Париже в 1980 году Николаем Боковым, редактором авангардистского парижского журнала "Ковчег". К изданию этого романа его подтолкнул поэт и литературовед Леонид Чертков. Роман состоит из шести свободно связанных между собой частей – в авторской манере "плавающего сюжета", проявленной им как в малой, так и в большой форме. Это роман о перипетиях духовного поиска, ситуации встречи с учителем, испытаний и помощи на пути. По своей энергетике, колористике и духовному максимализму это безусловно "московская проза" 70-х гг. В начале 80-х гг. роман был переведен на английский язык известным английским переводчиком и поэтом Ричардом Маккейном, а в конце 80-х годов был переиздан в Москве международной ассоциацией деятелей культуры "Новое время". Роман вошел также в двухтомник избранной прозы, изданный в 1998 году издательством “Миф”. Иллюстрации к роману Григория Капеляна.


  • Аркадий Ровнер

    КАЛАЛАЦЫ

    Роман

    БУПТЫЙ БРАК

    1

       Есть вещи, которые можно говорить только очень немногим, - другие ничего не услышат, да и сам говорящий перестанет по­нимать, что он так долго и трудно пытался объяснить. Есть не­что, о чем можно было говорить только с Буптовым.
       Буптов считал себя изощренным знатоком женщин, - потому так победно и проницательно смотрел он на мир своими желтова­то-радужными зрачками, - и, наверно, был им, если судить по месту этого предмета в его разговорах с приятелями. Если Буп­тов говорил, разговор его непременно обращался к женщинам, если молчал - мысли его взмывали в область праформ и дореальности, где космос представал перед ним переплетением двух тождественных и взаимоотталкивающих принципов.
       Сущность женщины оказывалась тогда адекватной обличию мужчины, а обличие женщины - сущности мужчины. И поскольку сущность женщины, по Буптову, это мудрость, а сущность муж­чины - любовь, мужчина сущностью своей попадает в зависи­мость от обличия женщины, пугаясь в то же время холодной бес­пощадной сущности ее. В свою очередь, женщина, привлеченная обманчивым обличием мужчины, сталкивается, приблизившись, с неожиданно огненным, опаляющим началом его любовной ос­новы. Из этих исходных посылок с четкостью схоласта Коля Буп­тов извлекал пять главных типов отношений между мужчиной и женщиной, которые успешно прилагал к практическому опыту друзей и своему собственному.
       Первый тип - сугубо внешний, в котором мужчина и жен­щина обращены друг к другу лишь своими обличиями и потому оказываются жертвами лжи и диссонанса. Второй, очень рас­пространенный, - альянс между обличием женщины и сущностью мужчины - двумя модусами того же - любви, боящейся осозна­ния, прячущейся от света, прикрытой ненадежной, грозящей за­топить ее в любую минуту фальшью. Третий тип самый надеж­ный, но исключительно редкий, так сказать, теоретический, ос­нованный на притяжении подобных - сущности женщины и об­личия мужчины, вариант, панически избегаемый мужчиной, ста­вящий его в первобытное, древнее, подчиненное отношение к сущностному центру, а следовательно, отводящий ему роль, ко­торую он исполнял большую часть истории человеческого рода, о чем он легкомысленно не хочет помнить.
       Два последних типа отношений имеют уже дело с взаимо­отношением сущностей и приводят к трагическому или триум­фальному трансцендентному разрешению. В последнем случае слияние приводит к возникновению единого целого там, где пре­жде существовала двойственность, и андрогин, выйдя из сферы притяжения плоти, восходит на новую ступень отношений с ми­ром вещей и миром мыслей.
       Свою злополучную женитьбу с Альбиной Буптов ничтоже сумняшеся рассматривал в плане сорвавшейся попытки пятого разряда, причем он уверял, что несколько раз действительно вы­ходил на андрогинную ступень, правда, на короткое время, и воз­вращался назад по причине тяжелой наследственности Альбины.
      
      

    2

      
       Но обратимся ненадолго к обстоятельствам буптовского брака, к тем достославным временам, когда Альбина успешно промышляла на площади трех вокзалов, где рыщут транзитные нацмены в поисках ночных приключений, готовые платить за них не особенно торгуясь. У Альбины было уже несколько приводов в милицию в связи с характером ее занятий, это грозило ей высыл­кой из Москвы, и замужество в это время ей было столь же необ­ходимо, как женитьба Буптову, который по окончании универси­тета был приговорен к преподаванию в Таганрогском институте стали, а может быть, и железнодорожных конструкций.
       Владька Слугин, коротавший время в теплой компании при­вокзальных девочек, стал ангелом-спасителем и для универ­ситетского приятеля, и для Альбины. Фиктивный ("буптый", с словца Владьки) брак состоялся - обе стороны вели себя благо­пристойно. Им приходилось изображать поначалу медовый ме­сяц: он приходил к ней, точнее, к ее подруге Розе на вечеринки, она приезжала к нему в общежитие и оставалась ночевать, - по ее мнению, это было нужно для родственников и соседей.
       Человеку искушенному трудно будет поверить, но Буптову потребовалось больше полугода, чтобы догадаться об основном занятии жены, да и то подозрения заронились в нем лишь тогда, когда на одной из гулянок Альбина в его присутствии стала це­ловаться с горбоносым небритым кавказцем Гиви, а потом вдруг исчезла, оставив его одного среди горланящих прожигателей привокзальной жизни.
       Напрасно ее подруга и наперсница, вечно осоловелая, но приметливая и расторопная брюнетка Роза пыталась отвлечь его, а частично и заменить Коле свою компаньонку. Узнав от нее все и еле справившись с шоком от такого открытия, Буптов решил выполнить долг - спасти свою жену, чего бы ему это ни стоило. Он стал вести с ней сократические беседы, приносил ей книги (главным образом Платона), которые должны были помочь ей переродиться и пойти с ним вместе по пути познания и метафи­зического опыта. Он читал с ней "Поленьку Сакс" и, доверяя ее зрелости, не только не скрывал от Альбины своих воспитатель­ных задач, но и обсуждал с ней методы ее воспитания. Видя, как быстро она схватывает его науку, и улавливая в ее ясных довер­чивых глазах следы понимания и интереса, Коля Буптов был почти уверен, что с его помощью она за год пройдет путь, непро­дуктивно занявший у него самого всю его сознательную жизнь, и - что заложенные в ней мудрые инстинкты - ее сущность - про­гонят и вытеснят досадное и случайное. Себе же он отводил скромную роль внимательного старшего друга, в котором сам так нуждался в пору пробуждения и первых робких шагов на пути самопознания. Он так вошел в эту роль, что вскоре увидел себя ее мужем. Увидел - и стал им.
       Семейная идиллия продолжалась не больше месяца. На ве­черинке у той же злосчастной Розы Колину подвыпившую супру­гу увел в соседнюю комнату Слугин и запер за собой дверь. Буп­тов всю ночь проходил по городу, а утром отослал ей письмо, в котором подробно объяснял ей свое отношение к случившемуся с метафизической, психологической и практической точек зрения. Разрыв был окончательным. Но прописки Буптов терять не соби­рался и потому еженощно приезжал ночевать в общество своих бывших жены и тещи.
       Будучи аналитиком, он подошел к ситуации со свойственной ему основательностью. Он решил первым делом обеспечить себя жильем и прожиточным минимумом, чтобы, отказавшись от еже­дневной трясучки, с головой погрузиться в омут метафизики. Буптов стал добиваться отдельной комнаты в бараке, инвалидной пенсии, а также особого статуса - инвалидности с детства, да­вавшего (он внимательно изучил все союзные и республиканские постановления) право бесплатного проезда на городском транс­порте, железнодорожные билеты за полцены и еще кое-какие льготы.
       Несколько точных разговоров с домоуправом Тюнькиным, в которых Буптов проявил хорошую осведомленность в делах домо­управления, и перед ним открылись новые рубежи. В ожидании жилплощади и истопничьего места Буптов дневал в общежитии у приятелей и ночевал с бывшими родственниками в бараке.
       Дни его протекали в головных фантазиях - нелепая затея устранить несообразности жизни посредством мозговых усилий. Ночи он проводил на полу в узком пространстве между тещиным клопиным диваном и кроватью бывшей супруги, стараясь впи­саться в размеры короткого, но широкого матраца. В комнате помещались: запертый (от него) шкаф, треножник - подставка для астральных цветов (обычных не водилось) и четыре стула, один из которых был неоспоримой собственностью Коли.
       Новизна состояла в провалах между бредом и бдением, ко­гда его вдруг заносило вниз и вбок в области, где не было ничего знакомого, а легкие перетекания смыслов убаюкивали его крити­ческую бдительность и грозили разрешиться "ясным, как солнце" открытием, - пока он не оказывался на том же месте, откуда на­чинался полет - под кроватью рядом со своим матрацем.
       Альбина, зная наверное, что он не спит, одаривала его ви­дами своих обнаженных небрежностью притворного сна пейза­жей и, удовлетворенная его тяжелым сопением, действительно засыпала, оставляя Буптова в мучительном недоумении. Злобная полуглухая старуха своими средствами выживала подселенца: забывала оставлять ключ в условленном месте, обрывала на его одежде пуговицы, наполняла комнату вонью, от которой он про­сыпался и, чертыхаясь, шел курить на кухню.
       Он вставал чуть свет вместе с бывшими родственниками, неторопливо умывался, одевался и, поскрипывая левым орто­педическим ботинком, уходил длинным коридором, темным днем и ночью, мимо бесчисленных дверей к той последней, за которой сверкали снежные сугробы, бежали ошарашенные резкостью утра прохожие, стуча, проносились трамваи, а один притормаживал возле Колиного подъезда.
      
       3
      
       Владик Слугин - белесый, ртутный, с вдохновенно пустыми глазами, вечно убегающий и всюду оказывающийся на пути, на­стреливающий у ближних и дальних по гривеннику, а потом пе­ред ними же выхваляющийся количеством выпитого за их счет пива, семь раз поселявшийся и семижды изгоняемый из общежи­тия за одно и то же: пьяные скандалы с привокзальными "девочками", дебоши в общественных местах и безоглядную ве­селость с представителями власти, - был вечным абитуриентом: поступать в институты было с незапамятных времен его подлин­ной и единственной профессией.
       Жизнь его отмерялась от августа и до августа, когда все это начиналось. Поступал он сразу в три или четыре института в обход всяких правил, проводя вступительную кампанию с изум­лявшей его друзей основательностью. В суровой комнатке обще­жития, на молоке и хлебе, босой, сидя на кровати, не различая дня и ночи, он щелкал задачу за задачей, не пропуская ни одной, поучал и пестовал льнувшую к нему малоопытную или вовсе не­опытную абитуру, обсуждал уловки экзаменаторов в разных ин­ститутах, писал километровые шпаргалки, пока, наконец, в один прекрасный день не возникал бледный, с горящими пустым вдох­новением глазами, слегка попахивающий первыми невинными стаканами портвейна, - и было ясно, что он принят и неминуема грандиозная по этому поводу пьянка со всеми новыми, старыми, удачливыми и неудачными друзьями, пьянка с гитарными надры­вами, швырянием из окон бутылок, заходами к соседям, добыва­нием денег, лихорадочными набегами в винные отделы ближай­ших гастрономов и заездами в отдаленные, привокзальные, за­крывавшиеся чуть ли не в полночь, - пьянка, которой заканчи­вался месяц трогательного, упоенного, провинциального, вос­кресшего идиотизма далекой и родной средней школы. И начина­лась обычная жизнь: беготня, гривенники, вечеринки со свеже­испеченными студентками, замиравшими от собственной смело­сти в полутемной общежитийной комнатке, или же в обжитом им царстве искательниц привокзальной удачи.
       Заслышав еще во сне скрип отворявшейся двери, он выта­щил из-под головы подушку и, не открывая глаз, запустил ее во входившего Буптова, который, привычно перехватив, безоши­бочным попаданием окончательно разбудил Владьку Слугина, - умываться тому было некогда, а завтракать тем более.
       - Кстати, нет ли у тебя гривенника?
      
       4
      
      
       Выпроводив Слугина, Буптов облегченно вздохнул, вытащил из своего трепаного портфеля непочатую пачку "Шипки" и начал продувать мундштук. Окончив, затянулся и сделал первый шаг к окну. Четыре к окну, три к двери и один в сторону - крепких де­ревянных (из-за ортопедического ботинка на больной ноге) уве­ренных шага - маршрут дня - махорочный привкус "Шипки", сонный беспорядок чужого дома настроили Буптова на привыч­ную волну. Монотонные шаги по комнате возвращали его к ут­ренней полудремоте, к радости отдохнувшего, но еще не про­снувшегося тела. В то же время движение останавливало его на легком переходе ко сну: слыша гулкую тяжесть, он мог все же удержать ее стремление затопить его память.
       Погруженный в глубину сонной жизни, Буптов пробирался по тоненькой верткой тропке, дотрагивался до настороженных, но податливых мыслей, спускался по лабиринту к густому черно­му потоку и, почти коснувшись маслянистых перекатывающихся волн, всплывал снова к самой поверхности, где серо брезжил день, покоились вразброс чужие вещи, книги. Через час-другой он начал уставать, замечая, как тускнеют мысли, редеют облака сна, но зато резче врывается день в его затененное сознание. Об­рывая последние вязкие волокна, Буптов прикурил новую сигаре­ту.
       Подойдя к зеркалу, откинув голову, он подробнейше стал разглядывать своего двойника, даря ему многозначительные взгляды, обещая и одобряя одновременно. Оставшись довольным увиденным - твердыми бугорками скул, холодными яичного цве­та глазками, мужественным подбородком и непоколебимо прямой бесцветной щетиной над узким изборожденным морщинами лбом, - Буптов принялся основательно прочищать нос и горло. Покончив с этим, он приступил к ежедневным вокализам. "Не искушай меня без нужды", - разнесся по коридору его громкий деревянный бас. При этом он профессионально поднес руку к уху и закрыл глаза, сосредоточиваясь на звучащем уверенном дре­безжании, умноженном гулкостью общежитийного безлюдья. Ре­пертуар Буптова состоял из романсов и оперных арий и исчер­пался нескоро. Все же у него осталась пара часов до обеда, когда он, не переставая ходить по комнате, просто ковырял в носу.
       После обеда и целый вечер он продолжал занятие, на кото­ром прервал его обед. Обед был неожиданным: влетел Дыркач, кликнул Буптова, и они энергично устремились к лифту - хромой Буптов лидировал. В столовой он с удовольствием съел все, что удалось стащить с раздачи, - компот и кашу, после чего, выкурив сигарету во дворике, вернулся в комнату Владьки и продолжил вокализы, одинаково готовый пропеть весь вечер или загудеть с приятелями, окажись для этого случай.
       Ровно в половине двенадцатого он накинул потертое с мы­шиным ворсом пальто и поехал домой к бывшим родственникам на свой матрац. Одно время он мог возвращаться и позже, но по­сле случая с Дыркачем ему пришлось смириться - ночью ему не отпирали.
      
       5
      
       Витя Дыркач расписал свое время по секундам, так что в уборную он ходил по расписанию, - подбегал, хватался за двер­ную ручку и ждал, уставившись на часы, а когда подходила се­кунда, рывком открывал дверь и исчезал за ней. Он был человек строжайшей дисциплины и уже несколько раз приближался к обоснованию Универсального Принципа Мироздания и, наверно, сформулировал бы его, если бы не досадное отсутствие одного-двух звеньев в цепи рассуждений и не гримасы судьбы, которым он стремился противостоять, втискивая себя в жесткий распоря­док. Бесчисленные происшествия выбивали его из ритма и распи­сания: на него нападали крысы, он сваливался с железнодорож­ного моста, его донимали симметрические болячки - знак особой отмеченности.
       Как-то, перепутав день, он пришел со своим собственным первомайским плакатом на Красную площадь за день до весен­него праздника пролетариев духа. Провозившись с плакатом всю ночь - на нем красным по белому стояло: "Больше идей высшего качества для трудящихся! Слава УПМ!", - с тяжелой от бессон­ницы головой, он долго не мог включиться в контекст, пока возле мавзолея Ленина двое вежливых и очень похожих друг на друга прохожих не остановили его незначащим вопросом, а затем про­вели в подвал Исторического музея, где ему разъяснили его ошибку, и в роскошном лимузине доставили в Сокольники в пси­хушку. Через месяц он вышел оттуда поправившийся, с большим настенным календарем - подарком лечащего врача, поверившего под конец, что Дыркач действительно тронутый.
       После психушки случилось первое "посещение", от которого лицо Дыркача, мятое, с клочковатой растительностью и мутным мимолетящим взглядом, зажглось резкой и холодной стре­мительностью, усиленной беспощадным регламентом и недо­еданием, не говоря уж о донорстве - единственном источнике его доходов.
       Он поселился в общежитии у Владьки Слугина, вставал на рассвете и ложился с темнотой, сообразуясь с солнечным циклом, а не с безалаберной жизнью дававшего ему приют и изредка под­кармливавшего его хозяина комнаты. Присутствие Буптова, бес­численных гостей, пьянки под гитару и ночную возню Владьки Слугина со студентками он тем более не принимал в расчет, - те также привыкли к длинному завернутому в зеленое одеяло туло­вищу на полу возле окна. Дыркач если уж спал, то на все осталь­ное не реагировал.
       "Посещение" произошло под самое утро. Проснувшись как от толчка, Дыркач увидел стену в бликах и почувствовал при­сутствие, пронизывавшее его токами напряжения. Вскочивший от его крика Владька долго тряс его, пока, наконец, тот не успоко­ился, выпил два стакана воды и, все еще вздрагивая и стуча зу­бами, но с окрыленным блеском в мутном взгляде, блаженно поделился с приятелем: "Знаешь, кто здесь только что был?" Впро­чем, больше он не сказал ни слова. Позже просочилось, что Дыркачу дан был ответ на его вопрос об устройстве мужского члена: он видел звезды и вращающиеся огненные колеса, фонтаны сине­го и золотого света, тончайшую механику жизни. Однако знание это, войдя в него, в самую его глубину, мысли его не давалось.
       Он стал пропадать на день, на два, чего раньше с ним не случалось. Его видел Лопухов возле библиотеки, но Дыркач ушел от него в метро, не сказав ни слова. Ходили слухи, что он прихо­дил к Лешакову, но тот его выгнал. Пожалуй, больше всех о нем волновался Буптов, с которым они вместе учились в университете и жили в комнате на семерых на Стромынке, пока Дыркач еще не был знаком со своенравными идеями, а Буптов - с Альбиной.
      
       6
      
       Буптов уже укладывался, когда услышал за дверью поскре-бывание, которое он сначала принял было за обычную возню со­седского кота Аркашки. Однако вследствие длительности цара­панья, а также алгебраической периодичности его, Буптов сооб­разил, что звук должен иметь иную причину. Оказалось - звуки подавал Витя Дыркач в рваном красном шарфе, огромной неве­домо где раздобытой кофте и шлепанцах.
       - Какого лешего тебя занесло сюда? - удивился Буптов, а тот в ответ: "бу-бу-бу".
       Сунул он Дыркачу свой старый плащ и повел на вокзал - отогреться. Выпил Дыркач кофею, смысл к нему начал возвра­щаться и речь заодно, однако с заговариваниями. Ночью вспо­лохи тысячи прожекторов ослепили его. Пытаясь выйти из огня, он бился в стеклянном водовороте, пока стена перед ним не раз­двинулась, и он увидел Универсальный Принцип Мироздания - смысл всей его жизни - ясно, как на ладони. Он снова видел звезды, фонтаны света, огненные колеса. Он ступил в луч, про­низывающий космос, - огненный столп, проникающий в самые отдаленные пределы, и ему открылась аналогия планов, четырехствольное дерево жизни, растущее вверх, вниз, вправо и влево. Универсальный Принцип - миг-пространство - ключ к высшим тайнам и к тайнам посюсторонним - философский камень - Дыр­кач коснулся его и, обожженный, бился в стеклянном водовороте, не в силах вместить постигнутое или разорвать путы. Он - урод, царственный шиз, брызжущий пеной в мутном экстазе, но он же и маг с яростным взглядом и высоким челом, невозможными на этой земле, - он под колпаком, под защитой Архангела Михаила.
       Он корчится, выламывая шею вниз головой, но вот крест повер­нут, и он - царь царей, учитель учителей, он сам - дерево жизни, и птицы прячутся в его ветвях от дождя и ветра. Поворот - миг-пространство - и свет погас, но след еще трепетал в его глубоких вздохах: простой рисунок ритма, знак чуда.
       Не в силах заснуть, он пошел через всю Москву к Буптову - не было пятака на метро, - дорогой заговорил с кем-то, стал уточнять некоторые положения да и разболтался. В прохожем, с которым Дыркач разговорился, поразили его сплошные пря­моугольники - нос, лоб, подбородок, глаз же не было вовсе. Ка­залось, человек этот понимает все и вдобавок знает дорогу. Дыр­кач все больше и больше распалялся, переживая заново ночное огненное чудо, рисунок образа был пугающе прост, контуры фос­форесцировали, не забивая сути, переливаясь оттенками, полны­ми обещаний и смыслов.
       Очнулся Дыркач уже возле Колиного барака без пальто и туфель, в чужих кофте и шлепанцах, с красным шарфом на шее. Но самое горькое и непоправимое - он потерял принцип, тонкий ход идеи, ее лихорадочный озноб.
       Залитый мертвым неоном, растерянный и прибитый под не­видящим взглядом буфетчицы Дыркач плакался, что он сирота и что теперь, после случившегося, у него уже ничего не осталось в жизни, кроме чистой мысли.
       Вернулись они за полночь. Теща с женой, конечно, сразу же проснулись. "Шалавы беспризорные", - заворочалась теща на диване. Когда, наконец, она снова засвистела носом, Буптов с Дыркачем зашептались.
       - Я теперь буду исключительно с тобой разговаривать. Это стимулирует потенцию. Я могу решить любую проблему. Если не веришь - проверь, - горячился Дыркач.
       - Да ты спи, братец, какие сейчас проблемы.
       - Нет, серьезно. Я теперь в состоянии снять любое проти­воречие. Возьмем хотя бы апории Зенона. Ты знаешь апорию "стрела"? Или вот что - я сейчас буду формулировать принцип вечного двигателя и без всякой подготовки.
       - Да замолчи ты, афория, - цыкнул на Дыркача Буптов.
       - Афория - вот умора! - затрясся, повизгивая, Дыркач. Буп­тов долго крепился, но не выдержал: они накрылись одеялом, да­вясь от смеха, матрац под ними заерзал. Тут Дыркач из-под одеяла вылез, зашелся в подробнейшей трели.
       Теща с женой заворочались спросонок, не сообразят, что происходит, сил у них нет рассердиться как следует. Ворчат, как разбуженные собаки, поругиваются, злость набирают.
       Буптов первый спохватился. А Дыркач разошелся - визжит в истерике. Щеки у него онемели, живот разболелся. В коридор выскочил, бегает по коридору и воет - руками за живот схватил­ся. Наконец, стали стихать в коридоре вопли, вышел к нему Буптов, привел назад на матрац, и оба они виновато затихли. Но Дыркачу выйти вдруг приспичило. Сходил, вернулся, полежал и опять начал. Короткий визгливый всхлип, а потом еще и еще, и еще. Тут теща не выдержала, с дивана соскочила да как заорет:
       - Охломоны психованные, убирайтесь из моей комнаты, выметайтесь к лешему! - свет зажгла и стала их ногами пихать, гнать с матраца. А Дыркач, как будто ничего и не было, уверенно теще говорит:
       - Ты б, старая, не кричала, а лучше бы чайку поставила. Все одно теперь не уснуть.
       - Вам, охломонам и пьяницам, что день, что ночь - никакой разницы, а мне завтра на работу. Это же надо, вся рвань московская на мою голову - и зачем мне это на старости лет, - причитала она, ненавидяще глядя на дочку. Та, накинув халат, хлопну­ла дверью. Вернулась с побелевшими губами:
       - Вон с моей площади. Сегодня же в суд подам - вот только рассвета дождусь.
       Буптов с Дыркачем испуганно притаились.
      
       7
      
       Когда рано утром Буптов, с трудом растолкав Дыркача, по­вел его умываться на кухню в тупике коридора, Альбина, мет­нувшись от зеркала, перед которым ожесточенно взбивала шес­тимесячное облако, торопливо сунула ножку стула в дверную ручку и опять принялась взбивать жесткие жеваные лохмы.
       - Я тебе покажу, голодранец, как у меня дома ночлежку уст­раивать, - прошипела она своему всклокоченному изображению, кинув злорадный взгляд мaтери, когда в дверь стали стучать умытые приятели, и ушла за занавеску переодеваться.
       Сколько Буптов с Дыркачем ни бились, сколько ни стучали - дверь не открывалась. Соседи в назревающий скандал не вмеши­вались, даже напротив, проходя, отворачивались. На кухне зато слышны были громкие голоса - там партии разделились: одни были за Альбину, другие защищали Буптова. Громче всех крича­ла старуха Михайловна, два года назад переселившаяся в Москву из-под Пензы:
       - Всякой швали в Москву понаехало! Гнать их всех в шею!
       Потеряв терпение, Буптов разбежался и со всего размаха толкнул дверь плечом. Дверная ручка слетела, дверь с треском распахнулась, и из комнаты, визжа, выскочили старуха и взъерошенная Альбина. Слепая от ярости Альбина лупила Буптова со­рванной дверной ручкой, старуха же, приперев в угол Дыркача, кричала без конца одну и ту же фразу: "Ой бьют, ой режут - спа­сите!" - тот в ответ только смеялся, чем еще больше разза­доривал старуху. Буптов же, растерявшись, даже и не пробовал защищаться. Со вспухшей щекой он недоуменно оглядывал ок­руживших их соседок.
       - Гляди, как щека-то у тебя выросла, - обрадованно замети­ла ему Михайловна. Буптов ошарашенно схватился за щеку.
       - Ага, - с торжеством в голосе тихо вдруг сказал он Альби­не. - Ага, - повторил он, обернувшись к соседкам, и, сдернув с гвоздя пальто, отправился вместе с Дыркачем в ближайшее отделение милиции снимать следы побоев.

    Первый вариант речи на суде

       - Товарищ судья! Я вам все объясню про Альбинку как дважды два. Это же классический случай сна, полное отождествле­ние. Только вы не перебивайте - я по делу говорю.
       Ну, чего можно было ждать? Экстравертивная девочка из барака у вокзала. В школе все ей трудно: стихи не учились, ци­фирь не делилась, катеты не укладывались в гипотенузу. В голо­ве крутилась всякая чушь: анекдоты, услышанные на переменке, матерщина, подсмотренная на стенках в туалете, приключения Розы, пересказанные ей со всеми подробностями. А дома мать с ее вечной гримасой и больно дерущимися руками да куколка-голыш, которую она нянчила под кроватью.
       За что ей зацепиться? Откуда чего ждать? Мать пилила ее, что она уроков не делает и возится с куклой. Она знала, что са­мая грязная в классе, самая тупая. Гадкий утенок - она ждала, записывала в долгий счет все обиды. Вдруг задумывалась, засты­вала, еле докликались ее. Она спала на ходу, придумывая пово­роты жизни, встречи, превращения. Она слюнила ресницы и, от­ворачиваясь, скашивала глаза: взгляд в зеркале получался прон­зительным, но кто оценит?
       Ценитель нашелся. Он подсел к ней в полупустом трамвае и сказал ей о ее ресницах. И пустота после его комнаты в подвале была такой же будничной, как анекдоты, рассказанные на школь­ных переменках.
       Но все переменилось с этого дня. Стало весело. Все стало трын-трава. Прежняя сонность сменилась жадностью и готовно­стью включиться в любую авантюру. Вечеринки у Розы больше не пугали. К ней липли, ей обещали, ее уламывали. Она назнача­ла в день по дюжине свиданий - и тупо валялась у Розы, поджидая гостей. Прежнее отошло, пропало, забылось. Началось сведе­ние счетов - все это на фоне привокзальной фиесты - гудежей днем и ночью с новыми и новыми гостями. Она, наконец, узнала ощущение власти - грубой и короткой, ее влекло к новым встре­чам - азарту новых побед. Началась арифметика - соперничество с Розой и элементарная торговля.
       Все это я разглядел в первую встречу с Альбиной на вече­ринке у Розы, куда меня привел Владик Слугин. Я был одинаково далек и от пошлых надежд на медленный прогресс, и от намере­ний круто довести маразм до предела, до взрыва. И все-таки я увидел возможность.
       План мой был прост. Что делают с почвой, заросшей сорня­ками? Расчищают или бросают. А еще? Что делают с захламлен­ным домом? Убирают или уходят. А еще? Геракл запрудил реку и пустил ее в авгиевы конюшни. Я прикоснулся к Альбине по ту сторону разума.
       Я вел партию на невидимом инструменте: слуха ее звуки не достигали. Я не старался ни быть ей понятным, ни пугать ее па­радоксами. Я вел себя естественно. Я только дурачил ее время от времени книжками, зная, что она этого ждет, - нравоучений, примеров, воспитания, чтобы потом над ними посмеяться. Дурил, но не задуривал, всегда оставляя в резерве возможность обратно­го хода, обсуждал с ней методы работы с нею, высмеивая их не­заметно. Говорил ей, что за год-два она пройдет путь, непродук­тивно занявший у меня всю сознательную жизнь. Я ничего не изменял извне. Я знал, что если установлю контакт, шлак рассы­плется сам собою.
       Естественно, на первой вечеринке я Альбине не понравился - куда мне с моей ногой и физиономией! - и она всеми способа­ми выказывала неинтерес и презрение ко мне. Шепталась с гру­зином Гиви, тот фыркал в усы, тер на лбу бесчисленные складки. Два его степенных приятеля, тоже кавказцы, сидя на диване с Розой, говорили между собой на своем наречии, решая - по все­му было видно - кому уйти, а кому остаться. Под столом Владька Слугин и Дыркач орали под гитару песни, подкрепляя себя пе­риодически из бутылки, поставленной в ногах для крепости и на­дежности.
      
       Обгорев на кострах эмоций,
       Мы по жизни шагаем упрямо
       Симпатичнейшие уродцы
       С перекошенными мозгами,
      
       - заливался под переборы Владька, а Дыркач подвывал, су­рово дирижируя себе кулаком.
       Один я не знал, куда себя деть, чем заняться. Под стол к приятелям полезть я не мог - нога у меня плохо сгибается. Для меня даже в туалет идти - это работа, и все по той же причине. Тогда я стал поддавать - что мне еще было делать? Ну, а выпив, я всегда оказываюсь в центре внимания: заводит меня водка. Уколовшись о наши щеки, Об улыбки, скользнувшие мимо, Убегают от нас девчонки К обаятельным и красивым.
       Короче - Альбинка с Гиви обнимались, Владька с Дыркачем пели, а я - давай буянить. Я ей говорю: "Давай потанцуем". А она мне в ответ: "Я еще с тобой натанцуюсь". "Нет, - говорю, - мы будем сейчас с тобой танцевать".
       Тут откуда ни возьмись передо мной вырос Гиви, насупился и усами двигает. Я - хвать Гиви и давай с ним вальсировать. Он сначала растерялся, а потом начал дергаться и в ухо мое сопеть. А на меня смех нашел: как гляну на усье шевеление - никакого удержу! Умора с этой мужской пародией. От смеха я и свалился, а еще от подножки, которую мне приятель Гиви подставил - спи­ной о шкаф шмякнулся. Что там дальше было, я плохо помню. Однако лед был сломан. Стена дрогнула. Я ушел победителем, вернее, меня Слугин с Дыркачем увели.
       Товарищи судьи, товарищи народные заседатели. Не ду­майте, что я отвлекся. Все это имеет прямое отношение к делу. И прошу вас, не торопитесь обо всем судить. Допустите хоть ма­лейшую вероятность небанальности - и вы будете вознаграждены сторицей.
       То, что я вам рассказываю, - катастрофически важно. По­думайте, что произошло? Нет, это были не деловой сговор и не вокзальная пьянка. Столкнулись слабое и беспомощное с силой и нахрапом, и слабое вышло победителем. Я, маленький и хромой, пришел ко всему злому и всему доброму, что есть в мире, чтобы разрешить мир от зла. Если я не сделаю шага, то кто же сделает, - так думал я. Если я не отважусь, то кто же? Я, хромой и несча­стный, пришел разрушить зло, и я работал на самых чистых энергиях.
       Но я увидел: зло и добро нельзя разделить, потому что это вовсе не входит в высший замысел. Я не ушел и не остался. Я прикоснулся к Альбине по ту сторону разума. Я работал с сущно­стью, ничего не меняя вовне. И все стало меняться само: формы стали жить, космос сдвинулся без усилий, невзначай, как бывает во сне: не я - оно касалось осторожных, податливых мыслей. Я уже почти нашел золотое сечение - плоскость касания и равновесия. Но в этот момент появился кавказец Гиви... (Здесь первый вариант обрывается.)

    Второй вариант

       - Товарищи судьи, товарищи заседатели! Чтобы разобраться в этом судебном случае, чтобы вообще что-нибудь в нем понять, нужно иметь хотя бы самое общее представление о природе гар­монической смеси.
       Представьте: элементы активный и пассивный уже очищены, их свойства выявлены и представлены максимально. Вы стоите перед синтезом, ваша смесь уже помещена в герметическое яйцо и начала подвергаться тонкому излучению.
       Вы, конечно, знакомы, товарищи судьи, с законом тетра-грамматона и тем более с элементарными карточными фантома­ми: оруженосцем, рыцарем, дамой и королем. Скажите, что если оруженосец, не овладев низшими проявлениями состава, не су­мел распознать опасность по отброшенной ею тени? Не смог ус­тоять против напора проникающих шумов? Что стало с его деви­зами - внимание, бдительность, готовность?
       Я не говорю уж о рыцаре и высших степенях. Или вы счита­ете, что их можно миновать? Съесть пилюлю и - раз! - переско­чив иерархии, прийти к конечному результату - соединению в мире сущностей?
       Нет, с самой первой вечеринки у Розы я был далек от фанта­зий. Не было и намека на возможность движения по ступеням. К шоку встречи с собой она тем более была не готова: взрыв был бы фатальным. Но какие тончайшие воздействия могут сработать там, где не готова смесь? Что можно высидеть из щебенки? Даже не гомункула. Но все-таки я нашел выход.
       Я расскажу вам, как все происходило после замужества. Альбина стала неузнаваема: приезжала в общежитие и, рот рас­крыв, слушала. Или вдруг скакала козой из комнаты в комнату. Больше всех они с Маковским сошлись - он ей голову элоями и морлоками задуривал, а она приставала к нему с нежностями так, что он скоро стал от нее бегать. Только Владьку Слугина избега­ла.
       Стала она любить "мужские разговоры" - замирала, когда начинались трепы. Через месяц она уже судила об "объективном искусстве", иллюзорности пола и относительности морали. Со мной Альбинка темнела, особенно когда я о ней заговаривал. Ту­ча над нами висела и давила. Я себя вел естественно, зная, что это лучшее средство.
       Как-то она говорит: "Ты напрасно стараешься - я под твою дудку плясать не буду". - "Как так?" - "Я твои планы насквозь вижу". - "Какие такие планы?" - "Сам знаешь". - "Да нет же, не знаю". Отмалчивалась.
       Потом вдруг пропала. Подождал денек-два - поехал на раз­ведку к Розе и, конечно, угодил на веселье. Роза в красном пла­тье, полон дом гостей - и Гиви, и его дружки, все пьяные, все кричат, и Альбинка пьяная и кричит громче всех.
       Я ей говорю. "Пойдем отсюда". А она хохочет и пальцем в меня тычет - какой-де жалкий урод. Так разошлась - истерика у нее случилась. Ну, Гиви ей по щекам и врезал, вытолкал в кори­дор. Потом он к ней вышел - и оба пропали.
       Я, говоря по правде, растерялся. То, что случилось, не укла­дывалось никуда. Слугин мне тогда говорит: "У ней бзик. С ней бывает". Я его спрашиваю: "А ты почем знаешь?" Он тут же стушевался. Роза липла ко мне, но я ее тоже отшил. Оделся я и вышел на улицу.
       На улице было, как в лесу. Затоптался я возле фонаря. Куда идти? Слугина я видеть не мог. Поплелся я к трем вокзалам. Есть две дороги: по Большой Переяславской или по деревянному мос­ту над путями. Пошел мостом - контейнеры там по ночам сгру­жают. Поднялся: нет, не сгружают, выходной у них. Вагоны, как овцы, на путях - там один, там два. И луна высоко, как никогда в жизни, над этим пастбищем.
       Я спустился на вокзал и пошел по пустому перрону мимо мертвого поезда. Я шел и не думал об Альбине, и вообще ни о чем не думал. Пожалуй, о вагонах, если это вообще были мысли. И случилось невозможное: Альбина стояла на перроне и плакала, размазывая слезы.
       С тех пор срывов больше не было. Их и не могло быть. Я действовал напрямик. Игнорируя данность, я работал с сердце­виной, не заботясь о результате. Я взял ее на контакт - мы вошли в полосу одновременья. События стали совпадать: я притягивал нужные. То, что казалось плотным и густым, стало просвечивать, течь, расплываться. Я растопил металл, и уже сквозили скрытые фигуры. Короче: я создал гармоническую смесь изнутри. Дверь была отперта: между нами не было больше пространства. Я вхо­дил в самые отдаленные комнаты, и она уже делала первые шаги.
       Мы жили в бараке, старуха куда-то слиняла. Мы проговари­вали ночи напролет, мы спали днем и не отзывались на стуки. Мы бродили, и она говорила, - кажется, первый раз в жизни она разговаривала. Она спорила с собой, плакала.
       Мы ходили на мост смотреть вагоны. Мы куда-то ехали и забывали по дороге, куда мы едем. Целый месяц не расставались ни на час и не видели ни одного человека. Только разок я ее ос­тавил - поехал заказывать ортопедический ботинок. В тот же день она убежала к Гиви - смесь распалась, и опыт закончился. (Конец второго варианта.)

    Третий вариант

       Товарищи судьи, товарищи заседатели. Вы знаете, что у ме­ня есть все права на эту площадь, я муж Чумалиевой, я прописан на этой площади, я никуда не съезжал и не собираюсь. Имел ли я право пригласить к себе друга, если ему негде ночевать? Безус­ловно - имел.
       У меня нет другой площади, у меня есть друг, следователь­но, я могу пригласить его туда, где я живу. Другу негде ночевать, у него украли пальто и ботинки, он пришел ко мне в гости, он мой друг, следовательно, я могу оставить его ночевать, а не вы­гонять на вокзал, где его сцапает милиция за бродяжничество. Юридически все права налицо. Но имею ли я право требовать прав - это более интересный вопрос, это уже вопрос метафизиче­ский.
       Чтобы меня легче было понять, я сразу заявляю, что отка­зываюсь от всех моих прав, потому что считаю себя абсолютно правым. У меня нет никаких прав - одни обязанности. И когда я нашел Альбинку, я не обрадовался - как можно радоваться ожи­дающим тебя трудам? - я просто покорно принял их.
       Товарищи судьи и товарищи народные заседатели. Я пошел на ваше посредничество в общении между мной и этой "жертвой среды и обстоятельств" потому, что, во-первых, у меня не было другого выхода, во-вторых, мне интересен всякий новый опыт, в том числе и такой.
       Сам я вырос в годы войны в солдатском госпитале, и в че­тыре года знал весь солдатский лексикон и солдатские шуточки. Меня положили в больницу в два года с костным туберкулезом, а тут война, все про меня и забыли, - так я и жил с солдатами. Им особенно одна шутка нравилась: только я засну, один из них ко мне подкрадется и под одеяло набузит - и все надо мной смея­лись. Я долго думал, что это я писаюсь, воды не пил, не спал до двенадцати, а все равно каждую ночь мокрый лежал. Гоняли ме­ня солдатики, как водится, с ведром за током, учили, как дым из глаз пускать ("хочь пущу дым из глаз? ну-ка смотри мне в глаза, дай-ка руку", - и как прижжет цигарку к руке), а уж щелчки и подзатыльники не считались.
       Когда же я им в госпитале надоел, нарядили двух санитаров везти меня домой. Отца уже убили тогда, а матушка за отчимом по фронтам шаталась, - только бабка дома жила да шестеро де­ток на ней. Вот она и решила откреститься от хроменького: стала перед дверью и не признает: "Не наш, - говорит, - не знаю его", - лишний рот в войну не шутка. Санитары растерялись, а я шаг­нул вперед и говорю: "Это как же я не твой? Ты что же, бабушка, меня не признаешь!" Ну, той деваться некуда, она вроде бы и распознала меня. Впустила, накормила тюрей, вкусная тюря, и санитарам дала поесть.
       Потом стали меня ребята гонять - и свои, и с улицы. Кто-то пустил, что у меня деревянная нога-чурбанчик. Так меня и про­звали - Чурбанчик. До пятнадцати лет я другого имени не знал: Чурбанчик да Чурбанчик. Жиденком меня еще дразнили, хотя бабку все знали и мать тоже помнили, что не жиды. Война была, и игры у нас были какие - наши да немцы, да партизаны, да пре­датели. Я всегда был или немцем, или предателем: вот мне и доставалось. Однажды глаза решили выдавить, чтобы я их бата­рею не разглядел и немцам не выдал. Навалились впятером, ста­ли на веки пальцами давить. Я сначала онемел от ужаса, а потом как заору. Спасибо, бабка спасла - крик услышала.
       Только я подрос и отошли эти беды, как началось другое. Стала похоть меня донимать -- крутило меня, как щепку в мутном потоке. Ночью и днем - один содом непрерывный. Не мог никому в глаза смотреть - казалось, мысли мои все читают. Никого не знаю, кто был бы хуже, чем я в пятнадцать лет. Что там Нерон, что Клавдий рядом с моими снами!
       Хромой и затравленный, я казался самому себе Дон Жуа­ном, коварным и неотразимым покорителем тысяч красавиц. Я был несчастен оттого, что тысячи других не могут быть моими. Я был баловнем, цветком и не хотел помнить о листьях, а тем бо­лее о корнях. И только очень глубоко, втайне я знал, что я не только не цветок, но даже и не корни. Уличный военный ребенок, я был дерьмом, которому не на что рассчитывать и нечего ждать. Когда я до конца это понял, у меня появилась надежда - тень на­дежды - спастись.
       О каких же правах можно говорить? Какие права могут быть у дерьма, если оно бесправно уже тем одним, что дерьмо. Право стыдиться? - я стыжусь. Право надеяться? - я надеюсь. Потому я не жалуюсь и рад своим несчастьям - они и дали мне шанс. Что же до Альбинки, то я был ее единственным шансом. Когда она поняла это - кончился наш медовый месяц и вообще все кончи­лось раз и навсегда.
       (Третий вариант обрывается.)
      

    8

      
       И вот наступил день суда. В потертом мышином пальто топ­тался Буптов перед большим красным домом на площади Лер­монтова. Маленький, сутулый, вышагивал он по снегу взад и вперед, забегая иногда погреться в длинный коридор с безы­мянными дверьми справа и слева. Здесь он налетел на судью, рыхлую сонную женщину, пытавшуюся изобразить на лице бес­пристрастие и непроницаемость. Тяжело переставляя ватные но­ги, Буптов вышел на улицу и зажег сигарету.
       Первым возник Слугин, закурил, затоптались вместе.
       - А где Дыркач? Придет?
       - А хрен его знает. Три дня не показывался в общаге. На­верно, загребли в психушку.
       Появился длинноволосый Костя Лопухов.
       - Успел? Я думал, что не успею.
       - Успел, пострел, - обрадовался Буптов.
       - Атас, идут. Смотри!
       Закутанные в одинаковые серые платки, в сопровождении свидетельниц - семенящей в валенках Михайловны и томной Ро­зы в огромной меховой папахе - ожесточенно и молча прошли Альбина под руку с матерью и скрылись в подъезде, не глядя по сторонам.
       - Пора, - огласил Буптов, взглянув на угловые часы...
       - Рассматривается иск гражданки Чумалиевой к ражданину Буптову, прописанному по Большой Переяславской, дом 14, квартира 38.
       - Какая квартира? Кровать да диван едва в комнате умеща­ ются! - крикнула с места Альбинина мать.
       - Квартира 38, - повторила судья, угрожающе снизив тон, и, оторвавшись от бумаги, пригрозила: - За повторное нарушение порядка будете отвечать по статье 17, пункт "б".
       В маленьком зале с четырьмя рядами скамей и проходом - посередине тумба судьи и двух безликих заседателей возвыша­лась над разделенными проходом партиями. Буптов, Слугин и Лопухов сидели в первом ряду справа около судейской трибуны. Компания Альбины уселась посередине слева
       - По заявлению истицы, Буптов ведет ночной образ жизни, постоянно нетрезв, дебоширит, приводит ночью посетителей, ос­корбляет словом и действиями Чумалиеву и ее мать, работающую уборщицей в этом же доме, что создает нездоровую обстановку в квартире. Чумалиева, что вы можете сказать в связи с вашим заявлением?
       - Что я могу сказать? - Альбина без кровинки в лице расте­рянно поднялась с места, губы, посинев, ее не слушались, но, бросив взгляд в сторону Буптова, справилась и, глотнув слюну, глухо заговорила:
       - Все знают, что он тунеядец, нигде не работает, пьет, лома­ет двери, водит пьянчужек по ночам. Я работаю швеей на фабрике "Большевичка", я - член месткома и занимаюсь в кружке мар­ксизма-ленинизма, мне нужны дома нормальные условия. Не хо­чу видеть этого проходимца в своей комнате. Вы на мою мать посмотрите: у нее вырезана печень, хроническая астма, - каково ей приходится с посторонним мужчиной в одной комнате! Я прошу суд выписать его от меня и выселить из Москвы как туне­ядца и пьяницу.
       Сонные лица заседателей потеплели. Судья молча полистала папку.
       - Скажите, Чумалиева, что произошло двадцать шестого но­ября? Вы пишете, что Буптов бил вас, а также выламывал дверь и портил мебель. Расскажите, как это было?
       - Обычное дело: ночью к нему пришел пьяный приятель, тоже тунеядец - Дыркач, разбудил всех, пошли они на вокзал до­бавлять, вернулись и давай хулиганить, требовать от мамы водки среди ночи, а когда она отказала, стали нас обеих бить и вывора­чивать руки. А утром они сломали дверь и разбили стул - вот свидетели, - и Альбина обернулась на кивавшую каждому ее слову Михайловну и на, когда она сняла папаху, обернувшуюся блондинкой Розу.
       - Гражданин Буптов, что вы на это скажете? Да-да, вы, Буп­тов, вам предоставляется слово.
       - А я и скажу. То, что у Альбинки стыда нет, - это я еще ко­гда женился на ней, обнаружил. Да что с нее взять - женщина! А откуда стыду взяться? Все смешалось в доме Облонских. Живет без руля, без ветрил. Об этом вы в привокзальном отделении милиции справьтесь - там с ней хорошо знакомы. Ее-то, честно го­воря, жаль, но нагличать им давать нельзя. В руках держать их надо, иначе всех захлестнет, того гляди потоп начнется. А на площадь я имею право, потому как мне жить негде, а как инва­лид я нуждаюсь в условиях. И на бесплатный проезд в транспор­те тоже имею право.
       - Ишь, барин какой, - закричала с места Михайловна. - Всякая шваль в Москву понаехала и выкобенивается. "Инвали-и-ид" он! А кому ты нужен со своей колодой! Права Альбинка, что выставила тебя.
       - А ты, бабка, молчи. Ты бы лучше о душе подумала, чай, срок-то недолог.
       - А ты чужих сроков не считай - не тебе их отмеривать. Вы сейчас молодые-то все гнилые. Пропойцы все - поэтому. Вон Васька-то с Малолитражки бил мать, измывался над ней, все орал: "Когда ты подохнешь, старая!" - да сам раньше нее и око­лел. А она живет сейчас как королева, - за мужа да за своего пропойцу-сыночка пензию получает. "А много мне, Михайловна, надо, - говорит, - на молоко да на хлебушек хватает, да когда в церковь сходить свечку поставить - и то слава Богу". А вы, свиньи неблагодарные, все вам мало!
       - Давай, давай, бабка, так их, пропойц! - заорал вдруг Лопухов, вскакивая с места. - Вот это кайф, братцы! Люблю рус­ский народ!
       - Свидетельница... как вас? Дронова, скажите, при каких обстоятельствах случился конфликт двадцать шестого ноября. Вы, кажется, там присутствовали?
       - Приютила подзаборника на свою голову - вот и конфликт, - опять не выдержав, вмешалась мать Альбины. - Пусть он едет обратно в свой Омск лаптем щи хлебать.
       - Правильно, правильно, выставьте его, товарищ судья, - поддержала ее Михайловна, - всю кухню окурками заплевал. Когда ни войдешь - сидит на лавке до ночи, махоркой дымит. А у меня сердце слабое, мне доктор сказал: следи, Михайловна, что­ бы дома никто не курил, не то у тебя третий приступ будет. А этот оглашенный садит и садит своей махоркой, чтоб ему пусто было.
       - А куда же мне деться, если комната всегда заперта, - растерянно отбивался Буптов, - вот поневоле кухню и обживаешь.
       - И хорошо делает, что ключи тебе не дает, не то ты туда всю шпану московскую перетаскаешь, - войдя во вкус, заорала Михайловна.
       - Вы что же, Буптов, так весь год без ключа и прожили? - полюбопытствовала вдруг судья человечьим голосом.
      
       . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      
       - Решением народного суда Октябрьского района города Москвы иск гражданки Чумалиевой Альбины Мустафьевны про­тив гражданина Буптова Николая Арсеньевича считать отклонен­ным. За Буптовым сохраняется его жилплощадь и прописка, - бесцветным голосом доложила судья и отвернулась.
       Тюнькин велел Буптову зайти после обеда в контору погово­рить кой о чем. Буптов пришел после беготни по городу. Тюнькина не застал. В сердцах пнул дверь ногой и, выругавшись, хо­тел уходить, но дверь ЖЭКа тихо приоткрылась, - блестя белка­ми, выглянул Тюнькин, обдав Буптова водкой и луком.
       В конторе бухгалтер Матвеич припрятанную бутылку вы­тащил из-под стола, налил себе в стаканчик. Тюнькин предста­вил Буптова:
       - Вот, Матвеич, я тебе о нем говорил. Парень непьющий, битый, будем его выдвигать. Все по-научному.
       Матвеич икнул, строго смерил тщедушную буптовскую фи­гурку и ничего не сказал.
       - Сначала на истопничьи курсы его пошлем, - Тюнькин плеснул Буптову в стакан холодной прозрачности, - потом по­дыщем ему непыльное местечко, а уж если проявит себя, вы­делим ему отдельную комнату в бараке, вот так-то.
       Матвеич крякнул, явно не одобряя Тюнькина, поднимая ста­канчик, уклончиво:
       - Ты здесь хозяин.
       - Я здесь хозяин, - чокнулся с ним Тюнькин и, опрокинув стакан, стал торопливо и жадно закусывать. Повернувшись к Буптову, сказал с полным ртом:
       - Твое дело - помалкивать и не лезть, куда не следует. А про твои ниверситеты мы ничего не знаем, ты нам не говорил, вот так-то.
      
      

    СИСТЕМА

    (записки Кости Лопухова)

       Моей маме хотелось, чтобы я был художником, и три раза в неделю я ходил в художественную школу. "Костя, - говорила она устало и жалко, - учись, старайся, я на тебя всю жизнь положи­ла". Два моих вечера занимали плавание и археологический кру­жок. Остатки вечеров я проводил в мамином институте, где она до полуночи корпела над микроскопом, а ее сослуживцы решали за меня задачи и проверяли упражнения.
       Ни художника, ни археолога из меня не вышло. 6 школе ме­ня дразнили и мучили, в художественной - не замечали. Мамы я стеснялся, отца не знал - он не жил с нами. Я был некрасивым и неловким, на моей постриженной под машинку голове нелепо торчали большие плоские уши, и я сто раз на день краснел от смущения.
       С Яшей мне было просто, наверное, потому, что он краснел, заикался и виноватился даже больше моего. Он кашлял, болел -- мы учились вместе с первого класса, - и бабушка - он жил с ба­бушкой - возила его в Елоховскую церковь.
       - Бог живет в горах и оттуда посылает молнии и громы. Его нельзя увидеть, но он может протянуть руку и достать кого захо­чет, - рассказывал мне Яша на уроках ботаники, пока мы рисовали в тетрадях лепестки и пестики маков, а учитель у окна в золотом улье, забывшись, тер переносицу перепачканными мелом пальцами. Яшин цветок получался большим и красивым, с уверенной линией лепестков и живой сочной чашечкой, мой же был чахлым и кривобоким.
       - А здесь в классе - тоже может? - спрашивал я, пугаясь, и видел: опускалась в окно огромная золотистая из солнечного сияния рука и, обняв учителя, осторожно поднимала его в воздух, а он, не замечая ничего, продолжал тереть переносицу.
       - Это тайна. Однажды он уже приходил, но его поймали и бросили в яму.
       Когда было время, мы шлялись по городу. Шли от Герцена по бульвару, присаживались во дворике рядом с согбенным Гого­лем, через Никитские мимо "плешки" добирались до Трубной. Иногда с нами ходила Аленка - мы смеялись до колик. В конце девятого класса весной Яшу выловили в Сокольничьих прудах и похоронили где-то в Переделкино. Алена ходила три дня заре­ванная. Я все собирался туда поехать.
       Мы с мамой и сестрой жили в маленькой комнате на Старом шоссе. Комната была в скатерках, салфетках, занавесках, коври­ках. В углу на тахте мурлыкала перед телевизором менингитная Дарья, заламывала руки и кривлялась. Время от времени она, це­пляясь за мебель, пробиралась на цыпочках к холодильнику и, стоя перед открытой дверцей, ела ложкой из банки сливовый джем и, перемазавшись, ползла назад на тахту, вертя головой.
       По воскресеньям к нам приходил дедушка и за чаем ругал на чем свет моего отца, разрезая торт из "Праги". Еще он ругал совдеп, Сталина, колхозы, снабжение и волосатых. "Я бы их соб­ственными руками передушил!" - восклицал он и показывал, как бы он это сделал сухими ручками с приплюснутыми пальцами. При этом Дарья возбужденно повизгивала и опрокидывала чаш­ку. Мама виновато суетилась. Волосатые тогда только появились на улицах, выделяясь среди одинаково постриженных пешеходов в черных пальто и с тяжелыми продовольственными сумками своими старательными лохмотьями с каким-нибудь беспомощ­ным жестом на одежде - вышитой веточкой, цветком или дет­ским значком, - что еще сильней подчеркивало угрюмость фигур. Я вглядывался в их прикрытые длинными космами мясистые ли­ца, пугаясь мрачной невыразительности и бывалости облика.
       Дедушка был принципиальным человеком. Он отсидел свое за химию (Сталин говорил, что химия нам не нужна, а дед при­держивался иного мнения) и при Хрущеве вышел. Отказался от сына - моего отца - за то, что тот бросил нас с мамой. Волосатые его особенно донимали. "Я понимаю, - говорил он, поднимая ложечку, вымазанную кремом, - они продукт социального разло­жения, но тогда им следовало бы публично самоуничтожаться, - это хотя бы принесло общественную пользу".
      
       * * *
      
       Павел перешел в нашу школу в девятом классе и принес с собой атрибутику системы - одежду, волосы и наркотики. Это был худющий вихлявый юнец с сальными волосами до подмы­шек: без фаса - один профиль. У него была кошка-вегетарианка, и сам он был вегетарианцем. Кошку он вначале морил три дня голодом, после чего она съела соленый огурец.
       Говорил Павел медленно, гнусаво, будто упрашивал. Гнал телеги, показывал дырки на венах. Однажды принес в школу па­кетик: героин-де, несет продавать грузинам за сотню. Рассказывал, как трахаются. Я все надеялся, что он сведет меня туда, где трахаются. Ходили к нему разные персонажи, уводили во двор разговаривать и растворялись.
       Потом он пропал из дому на две недели, и в школе появи­лась его мама (тоже вихлявая и тоже с профилем), проскочила, прижимая к животу сумку, в кабинет директорши. Там ее уже поджидали участковый Кузякин и историк, он же секретарь парт­кома Вась Васич Кошечкин. Стали копать и кое-что узнали - след тянулся за Павлом еще из его старой школы. Как только он объявился, его сразу из школы вытолкали.
       Тогда Павел врубился, что это я на него донес. Поймал в подворотне и говорит: "Сейчас тебя резать буду". Прижал меня в угол - с ним была его команда - и начал издеваться: "Не бойся, расстегни пальто, это не больно". Офелия пожалела меня и гово­рит ему: "Отпусти его". Но он долго не пускал. "Скажи, - гово­рит, кивая на Офелию, - что она самая красивая, тогда, может быть, отпущу". Я сказал, и он меня отпустил.
       Добежал я до дому, заперся на все замки и задвижки и стал писать записку. Написал, руки у меня дрожали, буквы шатались, что Павел хочет... Мама утром нашла записку на кухне, побежа­ла к директорше, вызвали участкового, втолкнули меня в каби­нет, и там я рассказал Кузякину и Вась Васичу все, что знал и о дырках, и о героине, и обо всем. Знал, что закладываю, что всю жизнь буду мучиться потом, и все же рассказал.
       Я думал, что после этого мне конец, но вышло по-другому. Он увидел меня в скверике, подошел и предложил покурить ко­сяк. Покурили и разобрались. Через день Павел привел меня к Офелии.
      
       * * *
      
       - Ну и хорош же ты, милок. Ну, да ладно, кто старое помя­нет. Проходи, гостем будешь. Ого, да ты не с пустыми руками! Знаешь, куда идешь - со своими запасами прибыл. Подожди, я сейчас чайку поставлю. Вот и поговорим по душам, познакомим­ся за чайком-то. Да ты по стенам не глазей - это я так, больше для новичков навешала. Ходют всякие, говорят, Офелия да Офе­лия, а посмотрит - баба как баба и некрасивая к тому же. Я для страха навешала это. А вот здесь мои авоськи - волосатики, бо­жьи птахи. Видишь, их сколько у меня. То-то, смотри не обижай меня, а то все как один встанут - тридцать три богатыря - чере­дой, и с ними дядька их морской. Ты Ариеля-то своего узнал? Вот он, лапонька, вот он, мой пионерик. Хорош! То-то же. Офелия знает, кого опекать. Я баба вострая - мне палец в рот не кла­ди. Но и бояться меня тоже не надо - я вовсе не этого хочу. А то у вас, мужиков, уж и поджилки трясутся. Бабы вы все, а не му­жики. Ну-ну, не хорохорься. Ишь ты, тронуть его нельзя. Да не надо мне доказывать, на что ты способен. Нешто у меня глаз нет? Что я, институтка что ли? Да мужик, мужик, вижу. Дай-ка я тебя покормлю, пока моих авосек нет, а то куска до рта донести не ус­пеешь, как они все до крошки подберут. Прямо саранча какая-то! Я перед их приходом всю еду прячу, не то потом в доме хоть по коробу скреби, по сусекам мети - пусто. Да что тебе рассказы­вать - ты ведь Павлов приятель, стало быть, в курсе волосатых повадок.
       Приземистая, широкогубая, в крупных очках и с разбросан­ными по плечам черными прядями, Офелия сидела на диване и густо дымила, далеко относя маленький мундштучок, в котором криво торчала сигарета, - коротенькая юбочка и прозрачные чул­ки навязывали представление голых и похотливых ног.
       - Ну, давай я тебе сначала свою галерею покажу. Это вот Юра Заложник, это Чернорубашечник, а это я и это я, и то. Ви­дишь, какие откровения! Это тебе, милок, не соцклассицизм. Здесь нельзя: "Это неправда, так не бывает". Или "я этого не ви­дел, значит, это плохо". Если не видел, то смотри, что художник видит, и не учи его, а сам у него учись. Согласен? То-то. Я сразу вижу, что ты не чета Слугину. Тот чуть что в амбицию впадает. "Я, - говорит, - человек трезвый, я один знаю, где скрываются главные энергии". Чапаева цитирует, Василия Ивановича. А я-то знаю, что они во мне - эти самые энергии. Я ими управляю. Ну вот, опять заболталась. Пойду по хозяйству, а ты здесь осмотрись, голубчик.
       Я ходил по комнате и рассматривал картинки на стенах, а Офелия распевала на кухне и стучала посудой, - картинки были похожи одна на другую: розовотелые Офелии резвились на зеле­ных лугах, носились между пригорками. Мне все нравилось - комната, картинки и Офелия - хитрая, жадная, обтянутая капро­ном, - все как-то сразу схватывалось и не раздражало.
       - Но и их тоже ведь жалко, - как бы сама с собой разговаривала Офелия, разливая чай в огромные голубые чашки с мел­кими трещинками, - кто их, дурачков, пригреет? Вот и ходят за мной, как за наседкой. Я им всем как мать: ругаться их отучаю, шью им рубашечки да штанишки цветастенькие, понятия им внушаю - кто что вместить может. Их жизнь ведь тоже не сахар - все их тыркают: и родители, и школы, и институты. Ты в пси­хушках бывал? - то-то, - а они, сердечные, ведь не вылазят оттуда, закалывают их лекарствами, чтобы, значит, не отличались от массы трудящихся. А ведь не понимают, лапоньки мои, как важно быть похожими на всех, чтобы делать то, что хочешь. Авоськам моим это невдомек - вот и набивают себе шишки. А я вот такая же, как и все. Массы пьют водку - и я пью горькую, массы играют в картишки - и я подкидываю в дурачка. Ты как насчет преферанса - не играешь? а зря - большой смысл в картах-то.
       - Привет, старуха. Я не рано? - на пороге возникла тощая длинноволосая фигура с дерюжной сумкой и в зеленом френче керенского покроя.
       - Хай, Заложник, - кивнула Офелия, не глядя на него.
       - Сегодня кто из наших будет? - безразлично поинтересо­валась фигура, развязывая сумку.
       - Кто будет, тот будет, - отрезала Офелия и повернулась ко мне: - Вот так всегда - поговорить с человеком нельзя, ходют и ходют. А чего ходют, спрашивается? Хоть бы умного кого на­шли, а то бабу. И у меня никакой из-за них личной жизни!
       Длинноволосый вкрадчивым шагом прошел к дивану, по-кошачьи опустился на пол с Куртом Воннегутом в руках и стал демонстративно читать, по-женски заботливо поправляя рассыпанные волосы.
       В коридоре раздался звонок, хлопанье дверьми, топот - в комнату ввалилась команда волосатых - Чернорубашечник, Леша, Бостон, - окрыленная Офелия носилась между ними, как богиня победы Ника. Заложник, оставив Воннегута, возился с про­игрывателем. Потом пришла Алена и принесла жратву, я не знал, что она пасется при Офелии. Пустили по кругу косяк.
       Взвилась и с гиканьем понеслась бездомная циничная музыка. Гордость, чувственность и обнаженная дрожь разрастались под колючим небом, тягуче засасывая в пропасти. И вдруг бесстрашно и гулко им возразил контрабас. И - появился воздух, хоть контрабас и не задавал тона, а только изредка, сомневаясь, спрашивал, - это было сильнее свистящего разгула. Музыка сгу­щалась и тяжелела.
       Волосатые курили по кругу, отбивая пятками наступление островитян. Музыка спиралью, змеей, шипя, обвивала, обвола­кивала, взвизгивала и замирала. У меня разболелась голова.
      
       * * *
      
       Я был стриженым, и меня все били или игнорировали, а те­перь я отрастил волосы, чуть прикрывавшие уши, и сразу стал заметной личностью. В школе все стали искать со мной дружбы. Девочки, проходившие раньше мимо, как будто я стул или шкаф, обнаружили вдруг мое существование.
       Я шел по улице, и на меня глазели, со мной заговаривали, шипели вслед или испуганно косились. Мама плакала, а дед со­ветовал сдать меня в исправительную колонию, кричал "Па­разит!" и топал ногами. Несколько месяцев он вообще к нам не приходил. Потом не выдержал, принес торт и устроил разборку, разбившуюся о тупые выкрики разбушевавшейся Дарьи. На про­щанье он сказал речь, из которой мне запомнилось: "бездумный выверт".
       Весной мы с мамой поехали в Киев к бабушке. Бабушка ле­жала на штопаной крахмальной простыне и причитала: "Костик, постриги волосы. Видишь - я умираю, прошу тебя, Костик, по­стриги". Я не постригся, и мама не могла мне этого простить: "Бабушка, умирая, просила тебя постричься, а ты не послушал­ся".
       Волосы у меня густые и рыжеватые, слегка вьющиеся. Сна­чала я расчесывал их на пробор, но потом мне сказали, что от пробора они редеют, и я стал носить без пробора. Когда шел по делу, засовывал их под воротник или заплетал косичку и прятал под ушанку. Приходилось часто мыть их и долго сушить. Дважды появлялись вши, хотели меня стричь, но я не дался. Сестра гро­зилась остричь меня во сне - пришлось пообещать, что разобью ее телевизор. Кружки и художественную школу я забросил. Мама и не заикалась больше о них, дрожала, чтобы я хоть школу кон­чил.
       Я стал отличать волосатых от длинноволосых. Волосатые были мы, а длинноволосые - битники, урла или просто ориги­налы, - к системе они никакого отношения не имели. Своих я уз­навал, даже если не встречал их раньше. Был особый блеск бел­ков, уклончивость и стремительность облика. И еще - сутулые спины, поднятые воротники, затравленность и брезгливость.
       Волосы вытолкнули меня на подмостки - я вошел в эпоху шпаг и накидок. Из десятого класса я шагнул во Флоренцию Медичей и в Падую Академии Воспламененных. И мои новые дру­зья были тоже вызывающе непохожи, лепили каждый себя. Я вы­рвался из комнаты, где Дарья, телевизор, разборки, на улицу, и вот несусь не знаю куда, и радостно оттого, что свободен. Пока не напомнят грубым шипением, издевкой. Тогда я привычно ог­рызался. Отбиваться было легко, за плечами я чувствовал систе­му - наш воздух.
       Было несколько систем, но я ни к одной из них не принадле­жал, всюду был партизаном. Прячась за спины стариков, я выкарабкивался с их помощью из комплексов. Выкарабкавшись, я увидел двусмысленность своего положения. Я уже тогда понимал, что дело не в волосах. Родители уступают детям, длиннее и короче бывают волосы, у длинноволосых отцов - коротковолосые сыновья, у коротковолосых - длинноволосые, каждое поколение брезгливо стирает с себя черты изолгавшегося предыдущего. Жизнь каждого суетна и бездумна - "бездумный выверт".
       Маленьким я часто думал: "Что бы со мной ни случилось - будет все то же, и нет никакой надежды проснуться". Все мое детство было беспокойным сном с полетами, падениями и кош­марами, и когда я повзрослел, ничего не изменилось. Когда он начался, этот сон, я не помню. Мне кажется, я все время медленно лечу: одно сменяется другим. Я очнулся впервые в девятом классе, когда умер Яша, - и вот с тех пор точно смотрю на себя со стороны.
       Ничему нельзя верить: и радость, и печаль, и даже боль - все приходит и уходит, а я смотрю и не могу оторваться. И ниче­го меня не интересует по-настоящему. Даже смерть не кажется мне страшной. Я знаю: умру - и случится то же.
       В семнадцать лет я догадался: кайф - это выход. Я - под гипнозом, и не проснуться даже от смерти. Но возможны секунды полупробуждения - от музыки, от разговора, от дряни. Это как будильник по утрам - вскакивай и беги.
       Цель системы - качать кайф. Кайф - надмирная работа. Системы растят мастеров кайфа.
      
       * * *
       Офелия создала свой стиль: в одежде, в трепах, даже в об­куриваниях. Авоськи следовали ей во всем неизменно и слуша­лись ее. Вместе они составляли группу "Волосы". "Насаждайте волосы повсюду!" - был их девиз. Сами шили себе ярко, маскарадно, перестали открыто ругаться матом и есть мясо. Изгоняли из речи слова-паразиты "здравствуй", "до свидания", "спасибо". Когда команда обкуривалась, то не гнали телеги, как обычно, а молчали либо рассуждали на высокие темы. Иногда приносили инструменты и играли на них, не умея, конечно.
       Потрахаться любила Офелия. Трудно сказать, с кем она не трахалась в своей команде. Всем было 20 лет или меньше, а она была значительно старше, лет двадцати шести. Ее муж по про­звищу Султан был самым известным гитаристом в Москве. О нем "Голос" передавал, что он в числе десяти лучших гитаристов Ев­ропы.
       Султана прихватили - у него нашли в рояле полторы тысячи ампул омнопона. На суде Офелия все спихнула на него. Ее отпус­тили, а его признали невменяемым. Он лежал в Сербском, а по­том на Столбовой. Его никто не жалел, потому что он торговал омнопоном и заламывал бешеные деньги.
       Между тем у Офелии начался роман с Павлом, который те­перь мыл свои сальные волосы и перестал вихляться. Но глаза у него остались такими же мутными, и говорил он так же медленно и гнусаво. Офелия придумала ему новое имя - Ариель. "У меня срыв, - жаловался он уныло, - я с Офелией три дня не факался".
       Алена однажды сказала: "Павел был урловым, и мы его к себе не пускали, а потом он стал Ариелем и сделался офелиным фаворитом, и теперь он наш, он настоящий хиппи".
       Когда Ариель шел с Офелией и встречал своих старых урловых друзей, он краснел, конфузился и старался их обойти, а они издали кричали ему: "Пашка, старый чувак, иди к нам!" Тогда он шипел на них: "Дураки, не в кайф, я теперь Ариель". Офелия го­ворила про него: "Из всех людей я больше всего люблю бабочек и цветов".
      
      
       * * *
      
       О происхождении Пети Ветра ходили разные легенды. По словам одних, отец его был гебешник. Другие говорили, что папа его дворник, что вовсе не исключало первого предположения. Настоящее его имя было Петр Павлович Булдаков.
       Это было время, когда пили дешевый портвейн в "Россий­ских винах" напротив почтамта. Петю Ветра всегда можно было там застать растерзанного и воодушевленного в компании двух-трех приятелей. Тогда система была единой и не дробилась на подсистемы, а Петя Ветер был ее признанным атаманом. Он же был организатором демонстраций, в том числе самой известной - на психодроме. Как-то урловый человек по прозвищу Боксер во­ткнул ему нож в живот. Рану зашили, но Петр еще долго ходил потом в расстегнутой на животе рубашке, чтобы все видели шрам.
       Стало подрастать новое поколение с новыми интересами, а Петя Ветер так и остался возле "Российских вин" с пионерами - распухший, с грязными волосами. Как-то я встретил его в Столешниковом замызганного и заросшего паутиной. Он схватил меня за рукав и стал жаловаться, что у него день рождения, что он один и не нужен никому и что он даже готов бутылку купить, если кто согласится распить ее с ним. Я согласился, и мы распили бутылку в парадном, а потом посидели на скамейке в Александровском садике. Он много говорил, рассказал, что пишет роман о московских волосатых, что на свете есть только три писателя - Достоевский, Булгаков и Петр Павлович Булдаков. Вре­мя от времени он брезгливо цедил: "резервация", при этом урлово сплевывал в сторону.
       Стало хорошим тоном не звать его больше Ветром, а назы­вать Булдаковым. Во втором поколении волосатых уже почти никто не слышал про него.
      
       * * *
       У Юры Заложника - светлые волосы до подмышек. Высо­кий, костистый, ходил он в зеленом френче керенского покроя с расстегнутой верхней пуговкой, и на шее крестик.
       Он привел меня в "Ивушку", "Вавилон" и "Русский чай". Согнувшись, ходил от столика к столику, шептал: "Чувак, у тебя не найдется вытерки, меня два дня трясет". Показывал на меня: "Это Костя-пионер". Ввел меня в сленг: "хомут", "косяк", "аскать", "паренца", - что означало: милиционер, закрутка ма­рихуаны, спрашивать, родители.
       Заложник считался теоретиком - ему приписывали текст: "Вы отняли у нас все - в школах засрали наши мозги, в дурдомах закололи нашу память. Но у нас еще осталась наша жизнь и пра­во выбирать себе способ казни. Мы хозяева своей крови, и мо­жем делать с ней все, что хотим, - отравлять ее наркотиками или поливать ею заборы".
       Когда он клеил листовки с этим текстом возле югославского посольства, за ним увязались хомуты. Он пустился бежать, а ко­гда увидел, что его все равно поймают, бросился на землю и за­орал:
       - Леша, отстреливайся!
       Хомуты залегли, повытаскивали пистолеты. Его, конечно, поймали и рукояткой пистолета по голове приписали. С этой ис­тории Заложник стал популярной личностью.
       О нем гнали телеги: шел он по Красной площади с букетом маков, а за ним шли два милиционера и уговаривали:
       - Юра, остановись! Юра, остановись сейчас же! Ты же зна­ешь, что только ты сойдешь с площади, мы тебя арестуем.
       Но Юра дошел до центра площади, положил маки на ас­фальт и лег на них щекой. Собралась толпа, милиционеры стали их распихивать, и тогда Юра очень медленно встал и ушел.
       В другой раз он-де принес в метро пустую лимонку, доехал до площади Маяковского, дождался, покуда объявили: "Осто­рожно, двери закрываются", закричал страшным голосом:
       - Ложись! - и запустил лимонку под ноги пассажирам. Лимонка закружилась волчком, все попадали, позатыкали уши - поезд ушел, сам он снаружи остался, - положили в дурдом.
      
       * * *
      
       Чернорубашечник темная, скользкая фигура, гнилой чело­век, непревзойденный мастер по стрелянию - он помнил всех, у кого когда-либо стрелял. Рядом с ним все стрелки были эпиго­нами. Он по лицу видел, что нужно сказать, чтобы человек рас­кололся на максимум. Ходил он по городу в рубахе со штампом психбольницы, приставал к прохожим: "Я диссидент, ушел из дурдома, пробираюсь на Кавказ к своим - дайте, сколько може­те".
       Настоящее его имя было Мафусаил. Маленький татарин, он, однако, говорил всем, что в нем еврейская кровь. Жил он с ма­тушкой, глубокой старухой лет за 80. В Ленинграде у него была дочка от какой-то девочки - он к ней иногда ездил.
       Чернорубашечник не брезговал никаким кайфом: был пья­ница, шмыгался маками, закидывался любым снотворным. Лю­бил поражать контрастом между урловой внешностью и разгово­рами об астрологии, поэзии. Писал плохие стихи и рисовал ми­ниатюрки.
       Рассказывал, что как-то он сел играть в поезде с зэками, проиграл деньги, проиграл одежду, наконец, самого себя. Зэки сбросили его с поезда, он три дня пролежал один в пустыне, а потом пришла женщина - очень короткая: "у которой все вме­сте", - и она ему рассказала, что пингвины захватывают страну за страной и скоро завоюют весь мир.
       Он приехал с коротконогой Пингвинихой в Москву, про­писал ее у своей матушки - они стали председателями пингвинь­его человечества.
      
       * * *
      
       Леша был похож на красивую девочку лет пятнадцати, и по­тому его звали Лушей, Бетси, Матреной - прозвищ у него было много. Он жил на Лосиноостровской с мамой, тощей, зеленой, с вечным окурком, измазанным помадой. У Леши с мамой был уговор - она в его комнату не входит, а он - в ее. Комната Леши была вся в картинках, а под потолком висел магнитофон без фут­ляра - один мотор - и все время крутил.
       Лешин папа, персональный пенсионер, проживал отдельно от них в доме за "Ударником". Папаше было 69 лет, когда Леша
       родился. Он был участником второго всероссийского съезда чего-то - один из тех, кто стал невидимкой и выжил - может быть просто стукачил.
       Леша всегда что-нибудь проповедовал. Темы менялись, а он снова и снова проповедовал. Он был в группе "Волосы" и целы­ми днями доказывал, что проповедовать да и вообще говорить глупо и вредно.
       Приятеля Леши звали Бостон. Он был маленький, щуплый, без двух передних зубов. Бостон благоговел перед Лешей, захо­дился перед его картинками: "Ну, это ты, Леша, в кайф, это ты здорово!" Слабосильный Бостон разговаривал обычно на полу­срыве, кричал, ругался, грозил проломить всем головы. Как-то, зажмурившись, прыгнул на Лешиного обидчика - еле оттащили. Настоящее же его имя было - Саша Матросов.
      
       * * *
       Бостон носил шапочку с расшитым на ней цветным словом "мат". Когда корреспондент "Тайма" однажды снимал его и за­писал фамилию, то у него в блокноте получилось: "мат-розов".
       Бостон - человек с флутом, жил конспиративно - милиция охотилась за ним за тунеядство. Звонить ему нужно было через код: четыре - вешаешь, три - вешаешь, два - вешаешь, после этого Бостон снимает трубку. То же с дверью. Код периодически менялся.
       Бостону снились необыкновенные сны. Однажды он убегал по рытвинам от участкового майора Кузякина. Участковый Кузякин долго его преследовал, размахивал пистолетом и кричал: "Врешь, не уйдешь!" Наконец, Бостон оторвался, спрятался - там была яма - и столкнул Кузякина в яму, и даже завалил камнями. И вдруг видит: Кузякин лезет из ямы и кричит: "Врешь, дурак, - Кузякин бессмертен!"
       Другой раз ему приснилось, что дом его окружен, и в комна­ту к нему вламывается толпа, и тогда он начинает подниматься по лестнице, неизвестно откуда явившейся посреди комнаты, он все лезет и лезет, проходит потолки, крышу, а лестница все не кончается, и, наконец, он выбирается на второй этаж, и с этой мыслью, что он на втором этаже жизни, он просыпается.
       Как-то Бостон уехал покупать дрянь, раздались условные четыре звонка в сочетании с условленным стуком, ворвались хо­муты: "Где Бостон?" Бостона не было. Лешу и еще троих повяза­ли. Лешу тогда избили так, что он неделю потом мочился кро­вью, и отвезли в дурдом. Бостона, когда он вернулся, тоже поло­жили в дурдом, и это было хорошо, так как против него начиналось дело за изнасилование малолетнего. К нему привязались со­седские дети, стучали в дверь, не давали покоя. Он выскочил, снял одному из них штаны и всыпал. Только дурдом спас его то­гда от срока. И меня тоже в дурдом упекли перед Никсоном.
      
       * * *
       Меня положили в экспертное отделение для урлы. Время было позднее: спать ложились. Вошел я: сидят, телевизор смот­рят, в шахматы играют, забивают козла. На стене желтая про­шлогодняя газета, посвященная женскому дню. Палаты без две­рей, чтоб никто не запирался. У больных опухшие рожи с одина­ковой длинной щетиной на голове и щеках. В окне - пустырь и ТЭЦ. На горизонте - корпуса новых районов.
       Сначала я боялся, что меня будут обижать, но старожилы успокоили: ничего, живут люди, а ежели ночью душить начнут - бей куда попало.
       Население дурдома состояло из дураков и из тех, кто косил под дураков: восемнадцатилетняя урла отвиливала от армии. Ко мне привязался шпион Заурядко:
       - Как ты думаешь, что это? - обводя рукой, показал вокруг.
       - Дурдом.
       - Это школа переподготовки разведчиков, - заверил он меня авторитетно. - Я сейчас из Америки. Меня переподготовят и во Францию пошлют. Вообще я работаю на семнадцать разведок. Ты смотри, никому не говори это. Если скажешь, запомни: я чемпион по боксу, так что и урыть могу.
       Там жили два старика, Санин и Монин. Когда они засыпали, то храпели в унисон: один вдохнет, другой выдохнет. Санин пу­гал Мониным:
       - Он тебя может ночью разбудить и позвать играть в шах­маты. Если будешь поддаваться, он тебя стулом по голове, а если выиграешь - тоже.
       Я сказал, что не умею в шахматы.
       - Ну, не знаю, тогда сестру зови, минут через сорок приско­чит - дожидайся.
       Монин вскакивал и визжал:
       - Где моя бритва? Где?
       Санин отмахивался:
       - Да на месте она - за плинтусом.
       Голубой и католик Бехтерев был худ и печален, с хрупкой улыбкой на лошадином лице. Он обещал, что через неделю обра­тит меня либо в голубого, либо в католика.
       Один дурак говорил, что может любую радиостанцию за­глушить, садился на пол и сосредоточивался. Другой носки воро­вал - больничные полуноски-полугольфы - и завязывал их бан­тиками на своей кровати.
       Дремлюга, работяга, задвинутый на евреях, боялся ездить на лифте, так как считал, что сионисты устроили мировой заговор и испортили все лифты. Своим пролетарским долгом он считал ра­зоблачать их, а также больничных врачей, которых он тоже счи­тал евреями.
       И еще там был псих, получавший медали от Голды Меир, Сталина и Наполеона. Вся его куртка была в значках. Он ходил и звенел ими. Однажды у него отобрали медали - врач решил: опасно, может расцарапаться, - и чувак повесился. Несколько дней готовился, приноравливался, как повеситься - и повесился в уборной - не на простынях, не на полотенцах, а на веревке, кото­рую подобрал на прогулке и сберег. Очень трудно было за что-нибудь зацепиться в уборной, но он все-таки вышустрил.
      
       * * *
      
       Сначала мне давали таблетки, но когда накрыли меня на том, что я их под язык закладываю, стали колоть. Я ходил рас­пухший, смурной. По ночам мои руки и ноги разрастались и ста­новились слоновьими. Язык плохо слушался и производил нечле­нораздельные звуки.
       О Дыркаче говорили, что он умел проводить через себя ле­карства и выводить, ничего не принимая. Как-то жлоб-санитар устроил ему лошадиное испытание - дал выпить бутылку чернил, чтобы проверить, владеет ли он своими органами. Дыркач выпил и не отравился. С тех пор его оставили в покое, и он сидел на кровати, подобрав ноги, лицом к стене, даже на прогулки не хо­дил и ни с кем не разговаривал - кроме меня.
       - Ты что сидишь? - спросил я его однажды.
       - Ищу щель.
       - Какую щель?
       - Между сном и бодрствованием, - ответил он и накрылся одеялом.
       Я сразу понял, что он не дурак и не косит на дурака - следо­вательно, из двух основных дурдомовских категорий он выпадал. Кто же он? Я твердо решил расколоть Дыркача.
       Когда все ушли на ужин, я подсел к нему на кровать. Разго­вор был похож на перекидывание шаров: раз - два.
       - Что такое сон?
      
       - Ступень.
       - А не сон?
       - Другая ступень.
       - А где щель?
       - В центре мира.
       - Как к ней выйти?
       - Быть.
       - Что значит быть?
       - Быть достойным.
       - Какой может быть внешняя реализация?
       - Не имеет значения.
       - Как найти учителя?
       - Он найдет тебя.
       - Но что такое сон?
       Статуя шевельнулась. Дыркач отбросил одеяло, в глазах его появились стремительность и упругость.
       - Это гипноз, - сказал он, откидываясь и прислонившись к стене, - и нельзя проснуться. Шок действует, как будильник. Проснувшись, ты на мгновение видишь и можешь выйти из кру­га. Но нельзя вечно кататься на той же лошадке. Надо менять систему. Шок во второй раз действует вполсилы, а потом и вовсе теряет силу. Спящий привыкает к дребезжанию, будильник больше не будит. Тогда начинается поиск новой системы. В конце концов - все системы бессильны перед сном.
       - Что же делать? - спросил я, боясь, что он больше ничего не скажет.
       - Надо найти друга и искать вместе с ним. Если посчастливится - найдешь. У двоих больше шансов проснуться. Но и двое впадут в сон, если нет третьего, чтобы будить двух заснувших.
       - И тогда?
       - Группа друзей, - продолжал Дыркач, понизив голос, отчего слова звучали еще резче и категоричней, - группа людей может договориться будить друг друга. Какое-то время это будет работать, пока все они не заснут окончательно, видя во сне, что они не спят, что борются со сном и помогают друг другу. Мало кто догадывается искать человека, который может спать или не спать по своему желанию.
       - Но как узнать пробужденного?
       - Ты должен отдать за этот шанс все, и тогда появится надежда. Ты сможешь увидеть свою ложную личность - главное препятствие. Ты должен сам распознать ложное "я" - тогда ты вступишь в работу. Ну, будет с тебя, - Дыркач закончил так же стремительно, как и начал. Подобрал сползшее одеяло и превратился в истукана, закинув голову и отвернувшись к стенке.
      
       * * *
      
       Когда Никсон уехал, меня выпустили из дурдома, и мама повезла меня домой на автобусе. Резкий уличный свет, гам и скрежет так меня оглушили, что я стал просить ее отвезти меня обратно в больницу. Мама держала мою руку, смотрела в окно и плакала.
      
       * * *
      
      
       Мы отправились с ребятами бродяжничать. Ехали автосто­пом по двое с уговором встретиться. В Бельцах мы набрели на интернат для слепых детей, сказали завхозу: мы студенты-бота­ники, изучаем маки и другие лекарственные растения. Та засо­мневалась: директор в отпуске, не могу взять ответственности, но все же поселила.
       Время было роскошное: мы сидели князьками в спортзале, аборигены носили маки, дети - бутерброды, мы открыто готови­ли отвары, мазались, а вечерами ходили бесплатно на ужин. Но вернулся из отпуска директор, и нам пришлось распрощаться с интернатом.
       Тогда мы устроились в общежитии сельскохозяйственного института. Сказались артистами из Москвы, поджидающими труппу. Директорша сомневалась, спрашивала документы, бо­ялась неприятностей. На прощанье все же не удержалась и по­просила автографы.
       Уехать пришлось из-за Чернорубашечника. Он круто засел на маки и превратился в типичного наркомана из медицинских учебников. Он ездил в паре со своей Пингвинихой - короткой, толстой и говорящей басом, - она Чернорубашечника очень лю­била и опекала. Утром они шли резать маки - он лежал, а она ре­зала, потом они возвращались, и он мазался. Он был жаден, ста­рался всех обкроить, клянчил вторики. Промазавшись, падал на пол, и непонятно было - умер он или нет. Пингвинихе он разре­шал мазаться только вториками, да и то она долго перед этим его просила, чтобы он позволил. Весь день он спал, вечером просы­пался, промазывался вторично, ходил, ругался, скандалил, клян­чил, орал на Пингвиниху - та безропотно все сносила. Ночью он вдруг врубался пойти на хлебозавод просить хлеба - и шел.
       Львов был краем непуганых идиотов. За нами ходили тол­пами местные хиппи, смотрели в рот, повторяли каждое слово. Однако урла, почувствовав конкуренцию, искала реванша, грози­ла заставить нас вымерить городской мост спичечным коробком.
      
       * * *
      
       В Ужгороде в первую же ночь мы познакомились с челове­ком, который обещал нас устроить: "Если ничего не вышустрите, - приходите к автобусной остановке. Я вас устрою". Я нашел парадняк, но Чернорубашечник потащил нас всех на остановку, а там рядом отделение милиции оказалось. Нас сразу всех захому­тали: "Я вас устрою" заложил. В милиции я сказал, что учусь на факультете журналистики, пишу дипломную работу о жизни про­стых советских людей, что у меня на почте перевод, что почтамт закрыт (обыскав, нашли 16 копеек и удивились, как можно путе­шествовать с такими капиталами), что я знаю английский язык.
       - Ах, так - ну мы тебя сейчас проверим!
       Привели мужика лет сорока с большим отвислым животом. Он говорит:
       - Скажи - как это, к примеру, по-английски будет: я хочу
    есть?
       Я сказал. Лицо у того вытянулось, он подошел к дежурному и шепнул:
       - Действительно знает.
       Решили проверить сумки. Там были три ампулы глюкозы, машинка и целлофановый пакет с маковыми головками. Я стал вытаскивать вещи, перечисляя вслух:
       - Это мой шприц. Это моя глюкоза.
       - Ага! Наркоман!
       Я очень обиделся:
       - Какой я наркоман! Я больной человек, у меня гастрит: когда я не могу есть, я колю себе глюкозу. Если не верите - вот у меня дырки, - на локтевом сгибе у меня всегда были дырки от уколов.
       Они говорят:
       - Ну, ладно-ладно, ты не обижайся. Но это (на маки) - это, наверное, наркотики?
       - Какие же это наркотики! Это маки. Я пью их от желудка, когда у меня болит живот...
       Когда нас отпустили, эксперт по английскому языку вывел нас на крыльцо и сказал мне, виновато топчась:
       - Ты, парень, не обижайся, но если ты наркоман, то лучше брось - вредно для здоровья.
       - У-у, битлоганы! - обозвала нас перекошенная от нена­висти старуха, когда мы на другой день уезжали из Ужгорода.
      

    * * *

      
       Рассказывают историю, похожую на телегу, но правду. Жил человек по прозвищу Слон. А в России растет много маков, и с ними можно делать все что угодно. Однажды он выбрался на глухую станцию резать маки. Только нарезал, сварил опиуху и начал мазаться - пришли хомуты, повязали его и стали изде­ваться:
       - Шиз! Дегенерат! Волосатик!
       Тогда Слон встал в позу и заявил: я зарегистрированный наркоман, мне врач прописал наркотики, но мне их не хватает, и я режу маки. Будете надо мной издеваться - скажу папе. Мили­ционеры испугались, позвонили в больницу, приехал врач с тре­мя ампулами омнопона. Вмазали ему все три ампулы и с честью выпроводили, только, говорят, в город к нам не езди.
       Обычно начинали со снотворного, с какого-нибудь ди­медрола - полпачки, пачки, двух. Я стадию димедрола не прошел и очень этим гордился: от него тяжелая тупость. Димедрол - это антиаллергетик с побочным снотворным эффектом. Была смеш­ная история в Киеве: парень вошел в аптеку и спросил димедрол, а ему говорят: да ни, нимае, усе хипы поилы.
       После димедрола начинали есть седуксен, эонокрин, ноксирон, а также все снотворные барбитурного ряда: барбамил, фено­барбитал и другие - одним словом, барбитуру. На этой же ступе­ни начинали курить дурь: план, паль, анашу - грубо просеянный гашиш (пыльцу с конопли) - и марихуану (листики протертые). Вся старая система прошла через барбитурную стадию и застряла на седуксене.
       Если в больнице дают антидепрессант, то от него бывают сильные судороги, потому нужен и циклодол как корректор. Но если циклодол есть отдельно, то бывают яркие галлюцинации. Ноксирон же едят, как седуксен, - закидываются от пяти и боль­ше. Тогда он перестает усыплять и начинает действовать по на­значению.
       Однажды - я тогда уже учился в институте - мы вместе с Аленой наелись седуксена, ходили и блаженствовали. Она украла из столовой пять яиц - я спросил: - зачем? - она сказала: подож­ди - увидишь. А когда мы вышли, она стала бросать яйца в ин­ститутскую стену и, бросая, приговаривать: вот зачем! вот зачем!
      

    * * *

      
      
       Бостон взял на себя прибалтийский тракт. Рига застряла на циклодоловой и эфедринной стадии, особенно старики - солид­ные мужчины лет сорока. В рижских аптеках не было циклодола, зато с кодеином было вольготно. Он катал в Ригу с циклодолом и обменивал на кодеиновые таблетки (колеса, калики). Неразлуч­ную парочку Юру Циклодола и Володю Седуксена прихватили, и они - "калики перехожие" - видно, пошли по лагерям, потому что в дурдомах их не обнаружили.
       Тот, кто проходил седуксеновую стадию - если проходил, потому что застревали на всех этапах, - переходил к кодеину с ноксироном, и тогда проявлялся подлинный смысл ноксирона. Если на пять кодеинин брать одну ноксиронину, то кайф полу­чался красивый и чистый, как китайская гравюра. Однажды надо мной жестоко подшутили. Маковый сезон закончился, дырок но­вых я еще не вышустрил, а старые закрылись. Тогда я пошел к знакомому врачу - тот дал мне фентопил. Я вмазался в задницу - я от кого-то слышал, что если вмазать в мышцу, то выходит кра­сивая кодеиновая таска - и поехал на день рождения к Алене. И вдруг спина моя ушла назад, а шея вперед - меня всего скрутило.
       Все вокруг загалдели:
       - Волосатый! Волосатый! Припадочный!
       Столпились, одни мою голову держат, другие - спину. А у меня язык вываливается, я его пальцами стараюсь запихнуть об­ратно в рот. Пришел хомут:
       - А-а, наркоман!
       Однако публика за меня вступилась:
       - Ты что, не видишь - человеку плохо. У тебя, милиционер, сердца под шинелью нет!
       Приехала за мной неотложка, повезли меня. В неотложке у меня снова язык вываливаться стал. Врач говорит: "Что с тобой - наркотиков наглотался?" Я: "Нет". Посмотрел врач зрачки и го­ворит: "Проверь, ты не обмочился?" - "Нет". - "Потрогай!" - 'Да нет же!" Тогда он говорит: "Закрой глаза и попади пальцем в нос". Я сделал, что мне сказали, и попал в грудь. "Дайте я еще раз попробую". Попробовал опять и - в живот. Врач пожалел и дал мне седуксена. Стало легче: крутило, но язык не вываливал­ся. В больницу не повезли, отпустили домой. Около дома встре­тилась знакомая урла:
       - А, хипарь наш идет - ишь, наркотиков наглотался, небось, не сладко?
       - Ох, не сладко.
       И те не стали бить.
      
       * * *
      
       Где-то между седуксеном, кодеином и циклодолом начинали шмыгаться - курение дури продолжалось на всех ступенях. Пройдя низшие ступени, человек выходил к благородным нарко­тикам, а все остальные отсекались. Оставались - дурь, опиаты и кокаин.
       Опиаты - это кодеин, морфин, фентопил, ну и, конечно, са­модельный опий из маков. (Фентопил - венгерский препарат, его дают с дреноперидолом перед операцией, чтобы больной не вол­новался.)
       Есть несколько технологий для получения самодельного опия. Все зависит от того, воруешь ли ты маки или вольготно режешь, - когда свои маки, то много времени. Свои маки можно использовать несколько раз прямо на корню, не срезая. Прово­дишь надрезы - один основной и несколько беспорядочных - и идешь к другому маку, а потом, когда надрезал много, возвраща­ешься к первому и осторожно бритвочкой снимаешь загустевшую капельку. Капли белые, желтые, розовые - очень красивые.
       Если же воруешь - выдергивай цветок с корнем. Сам цветок не имеет значения, главное - это головка. Лучше всего, когда ле­пестки опали и остался голый бутон. Уносишь его в безопасное место, бритвой срезаешь головку и оттуда выдавливаешь не­сколько капель молока. Собираешь на стеклышко или на ватку, пока все стеклышко не будет покрыто капельками или не пропи­тается вата. После этого жаришь над газом аккуратно, потому что стеклышко может лопнуть. А ватку заворачиваешь в папи­росную бумагу - золотце - и греешь, пока она не потемнеет.
       Если любишь жесткий приход - круто обжариваешь, если мягкий - слабо. После соскабливаешь корочку в пузырек из-под эфедрина и заливаешь кипяченой водой - кубик или два. Кипяче­ная чище - меньше шанс заражения крови. Если же попадет грязь, бывает заражение крови - трясет, а кипяченую воду можно в любом доме попросить.
       Заливаешь и кипятишь. Кипятишь обычно три раза. Под­нимается, как молоко. Тогда встряхиваешь и кипятишь второй раз. Третий раз. Потом наматываешь кусок ватки на иголку, вса­сываешь через ватку в шприц и - готово к употреблению.
       Обычно маки выращивают на приусадебных участках. Од­нажды я набрел на участок, одна половина которого была в ма­ках, другая - в конопле. Вышла бабка, заголосила:
       - Москали пришли, все отбирают!
       Я ей:
       - Бабка, а зачем тебе маки?
       Она смутилась, говорит: то да се.
       - Для пищи, что ли?
       - Да, - говорит, - для пищи.
       - А конопля для чего?
       - Да для того же.
       В другой раз мужик вышел и говорит:
       - Не дам вам. Мне они нужны для того же, для чего и вам, - и показал всю руку исколотую.
      
       * * *
       Ходила легенда о городе под названием Не-в-кайф-обло-мовск. Где-то он находился между Москвой и Ленинградом или Ленинградом, и Таллином, или между Новгородом и Псковом. В этом городе одни пивные и аптеки: пивная - аптека - пивная - аптека... Шофер высадит в центре города, и долго потом из него выбираться. Там всюду растут маки и конопля, но маки декора­тивные, а конопля будто нормальная, но как ее нарвешь и посу­шишь, и покуришь, голова начинает болеть. Бежишь в аптеку за кодеином: в аптечных окнах большие надписи: "Всегда в прода­же кодеин без рецептов". Но когда съешь кодеин, оказывается, что в таблетке кодеина почти нет, а одна гадость, от нее тебя сразу начинает полоскать. Как только тебя начинает полоскать, тут же все пролетарии на тебя с ходу набрасываются, обливают пивом из кружек, бьют, крутят руки и отправляют в деревню Куроедово по тропинке, заросшей крапивой и лебедой, а где эта де­ревня - никому не известно, и что там делают - неизвестно, но оттуда никто никогда не возвращался.
       * * *
      
       Трудно возвращаться домой к Дарье, мычащей перед теле­визором, к проповедям деда, к отводящей глаза маме, в комнату в скатерках, оборках, - чувствовать свою усталость и ничтож­ность. Трудно запирать себя в систему.
       Система дала мне идею выхода из круга повторений, но не научила, как удерживать кайф, сделать его постоянным. И не по­тому, что кайф - это радость, нет. Кайф - это правдивая жизнь и долг, а все остальное - ложь.
       Вчера Чернорубашечник меня измучил - битый час выбивал из меня целковый. Сегодня Бостон задрался: почему я не качаю кайфа из Лешиных картинок. Добил меня Заложник: как, ты не читал Воннегута? Ты не можешь считаться интеллигентным че­ловеком, если не читаешь Воннегута. Только те, кто читали Воннегута, могут называться интеллигентными людьми. Вот Ариель никогда не читал Воннегута и с ним не о чем говорить, потому что он туп, как колода.
       Я взял из системы все, что мог. Я видел ее расцвет и разло­жение. Ее плоды гуляли по улице Горького и проспекту Калини­на, торчали на "плешке" и "психодроме", сидели в "Вавилоне" и в "Ивушке", стреляли у перехода на проспекте Маркса. Юра За­ложник переходил от столика к столику и клянчил "вытерки". Бостон шил штаны и придумывал телефонные коды, Черноруба­шечник раскалывал на пятаки своих и чужих, Ариель трахался с Офелией, Леша поливал Офелию, а Петр Павлович Булдаков по-прежнему ошивался возле "Российских вин", объясняя пионерам, что в России есть только один писатель - Петр Павлович Булда­ков, который потрясет человечество своими мемуарами, когда он их напишет.
      

    ЛОДКА НА СТЕНЕ

    1

       В ноябрьских слякотных сумерках тяжелые дома и глухие дворы Сретенки были сброшены в ущелье Мрака, где ветер сту­чал в стекла, кромсал деревья, с воем бросался на людей, лупил в лицо снегом, а желтоватые отсветы окон говорили о невозмож­ном - о чае, книге.
       Засунув руки глубоко в карманы и по уши уйдя в воротники отяжелевших пальто, Костя Лопухов и Коля Буптов пересекали улицу. Всегда румяные щеки Кости потемнели от стужи, уши яр­ко алели, а на грубой лепнине носа покачивалась большая ма­товая капля. Буптов смотрел по сторонам страдательно и брезг­ливо. Левый ортопедический ботинок его при каждом шаге всхлипывал, покалывания в ступне отдавали ознобом в локтях и лопатках. Он пробирался то скоком, то на каблуках, перешагивал через лужи, обходил их, балансируя. Из-за грохота машин, над­садного ветра, а больше из-за ломоты в левом, всегда более чут­ком виске Буптов был зол и замкнут. Ощущение переходящего в дрожь тающего тепла, возможно, простуды, наполняло его вкрадчивым настойчивым пульсом.
       Лопухов с молодой злостью старался перекричать машины и ветер, и самое свое беспокойство, прорывающееся в преувели­ченно обстоятельной походке, перемеженной мальчишечьи со­бачьим бегом, и в густом уверенном баритоне со срывами в со­седние октавы. Он отставал, зажигал гаснущую сигарету, а потом искал приятеля и, нагнав, вышагивал с ним рядом, ожесточенно жестикулируя, пока, заметив погасший окурок, не заскакивал в подвернувшийся парадняк, пропахший кошатиной, и, закурив, нагонял Буптова.
       - Если бы вы знали, как они мне надоели, - отчаянно кри­чал Костя Лопухов, цепляясь за рукав Буптова. - Привязался ко мне сегодня Петр Павлович Булдаков: "резервация" да "ре­зервация". "В голове у тебя, - говорю ему, - резервация". Но он не слышит ничего. Понимаете, ни-че-го! Меня от них ото всех в дрожь бросает. Вы - единственный человек, с которым говорить можно.
       Сигарета у Кости опять погасла. Метнувшись в парадную, он долго не мог зажечь ломающиеся в темноте спички, и, выско­чив наконец на улицу, остановился, высматривая вязаный колпак и сутулую спину друга. Шапка его съехала на затылок, открыв на лбу полосу, оставленную краем. Ему показалось, что он оконча­тельно потерял Буптова. Неуверенно прошел несколько шагов вперед, вдруг круто повернулся и безошибочно встретил за стек­лом взгляд в упор: перед стойкой со стаканами дымящегося кофе и горкой бутербродов стоял Буптов.
       Дверь, приоткрывшись, подтолкнула его, и Костя влетел в магазин, радуясь расторопности приятеля. Откусывая бутерброд, скосив глаз, Буптов следил за мякотью ветчины, тонкий благо­родный срез которой смещался на белой булке, так что позади она оставалась пустой, без нежного прикрытия, последним опло­том сытости.
       Слева, вспыхивая и мучительно жужжа, агонизировала дневная лампа. Стойки кафетерия разместились возле самой две­ри, и вплотную за спинами приятелей непрерывно толкались лю­ди. Из угловой кассы, где платили за водку, шел густой мужской гомон, сдобренный матерщиной. У прилавка женщина в насквозь промокшем платочке требовала, чтобы ей обменяли ватрушку на булочку с повидлом. "Ничего не знаю, - огрызалась продавщица, - вы ее брали руками".
       Буптов слышал холод, сочившийся из шлепающей магазин­ной двери, в то время как руки его грелись о стакан, а пар под­нимался к лицу. Он опьянел от кофе и ветчины, висок перестало ломить, а сытость усыпляла, покачивала.
       - Я говорю Маковскому: отстань от меня со своим искус­ством! - закипятился Лопухов, когда стакан его опустел и с бу­тербродами было покончено. - Но нет, им непременно нужны стишки, потому что боятся себя увидеть. А быть собой - разве мало? Чего я хочу - это просто быть собой. Скинуть с себя чу­жое, как кочан разворачивают, пока не останется одна коче­рыжка. Только не нужно, пожалуйста, терминов. Больше всего не люблю многозначительности. Пожрать - вот что я люблю. Они мне твердят: "творчество, творчество!" - а меня тошнит от этого слова. Эксгибиционизм меня не привлекает. Я скорей буду кор­чить из себя болвана и невежду, нежели выворачиваться перед всяким дерьмом.
       Вот сегодня: захожу я в магазин грампластинок и еще с по­рога слышу хор мальчиков из "Реквиема" Бриттена. У прилавка стоит напыщенное ничто с осанкой эрудита и слушает запись. Я знаю наизусть "Реквием". Я знаю каждую ноту в этом хоре. Я знаком, наконец, с Бриттеном лично. Но я подхожу и спрашиваю: "Скажите, что это такое?" "Бриттен, - говорит презрительно про­давщица, работая на эрудита. - Неужели вы не знаете Бриттена?" В это время эрудит кидает на меня невидящий взгляд и отворачивается, чтобы не портить музыкального впечатления. Но я твердо стою на своем: "Нет, не знаю, первый раз слышу". Брит­тен, картинки, скульптурки. Они ведь прячутся за эти картинки.
       Или, например, встречаю кого-нибудь из старых приятелей и спрашиваю: "Кто это такой - Гюрджиев? Как вы сказали - Кришнамурти? Нет, не знаю, не слыхал". Впрочем, я редко кого сейчас встречаю. Да и то - нарвешься на кого-нибудь, а он тебе Канта наизусть шпарит или из Библии и все притчами, притчами. А меня тошнит от притч. Давят они меня, Буптов, своей эрудици­ей. Мне это неинтересно все.
       Я вот никак не выберу сейчас между монастырем и женить­бой. Я, может быть, даже женюсь - ее родители согласны. Никак не могу решиться. Нет, наверное, я все-таки в монастырь пойду. Я сегодня сон видел: Аленка в гробу лежит, а я ее грудь трогаю. А монахи в черном сзади меня за пояс оттаскивают. Послушайте, этот тип не за нами ли смотрит? - бросил Костя приятелю и от­вернулся к двери.
       Обернувшись, Буптов увидел острый глаз и руки, мнущие сигаретную пачку.
       - Нет, пожалуйста, ни о чем не говорите, - опять вспыхнул Костя. - Что можно вообще сказать?! Разве вы не видите, что весь мир на фу-фу держится. Сегодня читаете Библию, а завтра санитары толкают вас в фургон, и через день вы уже тупая ско­тина, кретин, быдло. Вы только на меня не сердитесь, не серди­тесь, да? А то всех бесит, что я в их схемы не лезу. Я - это я. И никто не может за меня решать, как мне жить.
       - Вы знаете, мне тоже не нравится этот персонаж, - согласился Буптов, кивнув вязаным колпаком.
       - Пошли, пошли отсюда, ну его, - заторопился Костя.
       К вечеру как будто распогодилось, ветер уже не так метался, и дождь кончился. Буптов и Лопухов берегли унесенное из мага­зина тепло, молчали. Мимо них слепой походкой прошли дру­жинники, трое рослых парней в красных повязках и один без по­вязки, белесый. Костя вытянул шею, крикнул: "Эй, Владька!" и отвернулся. Трое стали, а белесый трусцой подбежал к прияте­лям, затоптался, заглядывая им в лица.
       - Ну, ты как живешь, старик?
       - Дуй к своим, а то уйдут, - процедил Костя.
       - Ну что ты, Кось, - заканючил вдруг Владька, становясь пунцовым. Повернулся к Буптову: - Ты вчера где вечером был? Слышал новость: Лешаков в аварию угодил. Такси сшиблось на всем ходу с трамваем, ему голову проломило.
       - Иди-иди, тебя дружки дожидаются, - оборвал его Лопухов.
       Владька, махнув рукой, побежал догонять своих. С полдо­роги вернулся:
       - Совсем забыл. Дыркача сегодня в общаге накрыли. Раз­будили и хотели увезти, но он каким-то образом выпутался.
       - А знаете, Буптов, как я с Дыркачом познакомился? Я тогда из дому ушел, голодал. У моего приятеля лежбище было - три месяца я там провел, не вылезая. Нас там трое было и две девки. А потом надоело мне все это, оделся я и пошел на Калининский. От улицы я одурел, ноги не держат. Сел я на ступеньку возле "Ивушки", гляжу: на другой стороне идут двое волосатых. И тут я понял, что должен их догнать, не то уйдут, и я их больше не увижу. Засунул два пальца в рот и свистнул. Те стали. Побежал я к ним по переходу. Выбегаю - стоят, ждут. Я протянул руку и сказал: Костя. А один из них - Дыркач, - не сгибая, вот так дал мне руку и говорит: Витя. И мы пошли вместе. Бешеный он был тогда, чуть что - лез с кулаками. Помню я его герлу примял ма­ленько - страсть что было! А сейчас его в другую степь занесло: ходит в растворении - сами знаете.
       Приятели вышли к огромному, пугающему немотой, серому зданию крепостью вверх и вниз (рассказывали о десяти под­вальных этажах), вросшему в асфальт, со своим временем, с при­зраками в сером, застывшими через каждые двадцать шагов. Ло­пухов, втянув голову в плечи, замолк. Сбросил оцепенение, лишь поймав убегающий взгляд дежурного из-под каракулевой папахи.
       - А через полгода я с Дыркачом вторично познакомился.
    Прихожу я в общежитие к Владьке, а там гул - Дыркача в дурдом заграбастали. Ну мы по этому поводу наглотались др
    яни, а я, видно, больше нормы. Вернулся домой, гляжу - Владька на вешалке вместо пальто висит, а Алена в стенные часы превра­тилась. Утром мать меня будит. А я думаю, что ребята у нас в гостях, и говорю ей: "Ты, мать, на семерых накрой стол". У нее глаза на лоб полезли. Я ей объяснил, что у нас ребята ночуют, а она давай меня к доктору собирать. Ну, я собираюсь и книжки с собой беру - Камю и еще одну. Думаю, после доктора отнесу их Владьке. Приходим в больницу, а там Владька в прихожей топ­чется. Я обрадовался, книги ему протягиваю - а они на пол упа­ли. Мне и говорят: "Мы тебя здесь оставим". А я им: "Как же вы меня оставите? Я убегу". Ну, меня сразу тогда в буйное отделе­ние и положили.
       В ту же ночь приснилось мне, что ко мне ребята пришли. Я вскочил им навстречу, а они мне говорят: "Мы не к тебе, мы в 26-ю палату". А утром меня в 26-ю палату переводят. Прихожу туда со своими причиндалами, а Дыркач на кровати сидит.
       Жили мы там как в санатории: прогулка до обеда, прогулка после обеда в особом загоне. Мы с Дыркачом ходили. Он меня тогда научил, как лекарство через себя проводить, не вбирая ни грамма. Еще мы со временем там работали: стрелка у нас назад шла. Мне Дыркач про Лешакова тогда впервой рассказал, может врал, а может и нет. Тот вдруг заскучал-затосковал в психушке. Пристал к доктору: "отпусти да отпусти", - а когда увидел, что мертво, поднял с пола кусок щебенки, нарисовал лодку на стене, сел в нее и уплыл.
       Обойдя площадь с мерзнущим посреди памятником, при­ятели вошли в метро. Сгорбленный Буптов торопился окунуться в тепло и, прихрамывая, бежал. Остановились у эскалатора, про­щались.
       - Славно мы с вами поговорили, - улыбался Костя, согревая руки - стуча перчатками. Ступил на сползающую лестницу. Кри­чал, сложив руки рупором:
       - Да, кстати, мои старики уехали. Так что приходите ко мне в субботу.
       На него оглядывались с ползущего вверх соседнего эска­латора.
       - В субботу в шесть. Непгеменно, батенька. Приходите запгосто. Непгеменно. Буду ждать.
      
      
      
      
      
       2
      
      
       Витя Дыркач унес с раздачи две порции морковного салата и наелся ими досыта. Никто не видел, только горбун за ближним столиком, но и тот слишком думал о своем горбе, чтобы видеть, на что он смотрит. Дыркач ел нехотя из чувства долга, и когда съел, обнаружил, что мертвые удушливые пары, встречающие посетителя на пороге библиотечной столовки, шли именно от этой моркови, бродившей теперь в его желудке. Это был его пер­вый обед за неделю - завтраки и ужины он также регулярно от­давал оппоненту.
       Перед глазами Дыркача плыли прямоугольники, опасно дви­гались стены - он держался за них, чтобы не упасть. Пря­моугольники складывались в фигуры: нос, лоб, подбородок. Он узнал прохожего, укравшего у него формулу - Универсальный Принцип. Дыркач рванулся, но тут же вынужден был согнуться, схватившись за живот. Незнакомец надтреснутым голосом про­каркал: "Друг мой, слушай поучительную историю". Зашелся долгим скрипучим кашлем пополам со смехом.
       Дыркач, покачиваясь, побрел мимо горбуна, мимо телефо­нов, раздевалки наверх в самый дальний угол курилки, куда обычно редко кто добирался. За деревянными ящиками с про­нумерованной чепухой на всех языках мира он затих, прикорнув на двуногом упершемся в стенку стуле, слушая толчки и пе­реборы в желудке.
       Он начал бороться: пробовал вынырнуть из времени, кон­центрируясь на вертикальной оси. Пробовал летать, но, задох­нувшись, бросил. Высекал огонь и пытался спалить терзавшие его морковные хлопья. Хотел уже уйти, оставив тело наедине с напастью, но отказался от этой затеи и, закрыв глаза, отдался боли.
       Баталия в желудке повергла его в отчаяние. Ему казалось, что морковные щупальца забираются в грудную клетку, дергают за позвонки. Потом он услышал, как большая морковная пила разрезает его внутренности, и ринулся в туалет - морковь стала лезть из него, и он не мог понять, откуда ее столько берется. На­конец, придерживаясь за ящики, он стал пробираться к выходу, и большая парадная дверь бывшего особняка, тихо вздрогнув, опустила его на улицу.
       Здесь на него налетел Лопухов:
       - Привет, Дыркач, я вас разыскиваю. Мамаша с Дарьей от­валили на дачу - по этому поводу надо собраться. Придете?
       Прислонившись спиной к гранитной колонне, Дыркач слу­шал затихающие раскаты. Лопухов переминался, волнуясь и сер­дясь на себя за это.
       - У меня будут Буптов, Маковский, может быть еще один
    человек, - неуверенно пообещал он.
       Втянув голову в плечи, не сводя с Лопухова строгого взгля­да, Дыркач внимательно слушал. Вдруг послушный верному го­лосу, с усилием оттолкнулся от колонны и, наклонившись вперед, побежал от остолбеневшего Лопухова. Ломая спички одну за дру­гой. Лопухов нервно закуривал.
       - Что это вы здесь делаете? - над самым ухом его прозвучал вопрос из четвертого измерения.
       - А вам что нужно? - огрызнулся Лопухов, оборачиваясь.
       Перед ним стоял молоденький милиционер и разглядывал его, въедливо прищурясь.
       - А что это у вас спички в руках? - наступал милиционер. - Вы знаете возле чего вы стоите? - Взгляд его пополз вверх, он смотрел теперь в небо над головой Лопухова.
       Задрав голову, Лопухов увидел огромный в полнеба спуска­ющийся вдоль колонн красным пологом портрет - фасад биб­лиотеки скрывался за ним, как за занавесом. Быстро оценив пути бегства, Лопухов огрызнулся:
       - Вам что, заняться нечем - чего привязались? Если портрет повесили, то и стоять человеку нельзя! Так вообще скоро негде будет стоять!
       - А ты гляди, где спички жечь, - начал отступать милиционер. - В прошлый праздник здесь один, как ты, тоже спички жег - и угол подпалил. Меня смотреть за этим поставили - мало ли чокнутых. Ну ладно - вали отседова! Проходите, гражданин!
       Лопухов прошелся несколько раз перед портретом, пуская в небо кольца дыма, и независимой походкой зашагал к трол­лейбусной остановке.
      
       3
       - День короток, работа велика, плата велика, работники ле­нивы, - Коля Буптов, маленький и тщедушный, важно рас­хаживал по комнате общежития и, густо дымя, поучал Костю Лопухова, который, сидя на слугинской кровати, получитал-по­луслушал.
       - Да-да, молодой человек, запомните это. Можно ковырять в носу. Можно заниматься онанизмом. Можно быть гением. Наполеоном. Спортсменом. Но ни на миг нельзя забывать работу. Первое правило -- смесь нужно подогревать непрерывно.
       - Нет, Буптов, это для меня слишком умно. Расскажите луч­ше, как вы вчера с герлой отличились? - перебил его улы­бающийся Лопухов, откидываясь на спину и потягиваясь.
       - А что? Я вел себя естественно, - без малейшего смущения реагировал Буптов. - Вижу - у девочки, как у лошадки, ноздри раздуваются - ну, я и полез! Не знал, что она такая фальшивая. Крику, шуму-то было! Она даже сегодня не успокоилась, учила меня по телефону, как вести себя. Хотя совершенно четкий первый тип - как ни выпендривайся.
       - Hello children, - смеясь, закивал головой Лопухов, - name is Jimmy Hendrix. Я принял порцию героина, через пять минут он начнет действовать, а пока я вам что-нибудь сыграю. Вообще-то я, ребята, дрянь, но на гитаре умею играть. - И пе­реходя на свой голос: - Ну ладно, вокайте дальше, Буптов. Люб­лю я вас слушать, а потом за свое выдавать. Я у своей кодлы в теоретиках хожу - вашей милостью. А выпить у вас есть? Не может быть, чтоб у здорового парня не было выпить! Я бы купил по дороге, но - донт мани! Вы понимаете, Буптов, вчера была сти­пендия, а сегодня - донт - ну ни копеечки - мани. А вы мне: "день короток, плата велика"-. С такими делами дед меня при­бьет. Я у него и без того из нахлебников и тунеядцев не вылезаю. Или в психушку навсегда засадит - он человек принципиальный. А скажите, Буптов, правду говорят, что вам проходу от женщин нет - всюду они вас преследуют?
       - Ну не то чтобы преследовать, но контакт возникает сразу.
    В метро или в трамвае только взгляну - и готово: бледн
    еют, вздрагивают и ждут. Я проверял силу воздействия даже на рас­стоянии. У меня был роман по телефону.
       - Вы, Буптов, ас. Чтоб по телефону, этого я ни от кого не слышал. Я всегда догадывался о ваших извращениях, Буптов.
       - Никаких извращений. Хожу я как-то по этой комнате и распеваю, вдруг - звонок. Я подхожу и говорю невозмутимо: "Да". И слышу - кошечка в телефонной трубке заметалась. "Мне, говорит, - Витю". "Нет таких", - говорю. "Тогда мне Петю", - настаивает. - "И Пети нет". - "А кто есть?" - "Я есть. Подойду?" "Подойдешь", - отвечает и тяжело дышать начинает. Ну мы все по телефону и проговорили. Через неделю она уже травилась по телефону - боялась, что я ее брошу.
       - И чем все это кончилось? Вы ее застрелили за измену?
       - Нет, просто не пошел на свидание, когда уже нельзя было отвертеться.
       - Не любите смешивать различные планы?
       - Да нет, не хотел ее разочаровывать из-за ноги да и вооб­ще.
       - Ладно, Буптов, хрен с ними, с бабами, не люблю я о них говорить. Вы мне лучше про Маковского скажите. Стоит к нему соваться? Я про него уже год слышу - то ли сдвинутый, то ли продвинутый. А может, не стоит тратить время на него?
       - Вам все сразу подай: "сдвинутый, продвинутый".
       - Да вы же, Буптов, знаете, о чем я говорю. Сейчас все из себя учителей ломают. Учат, учат, а сами ох как неспокойны. Кстати, я с вами давно хочу посоветоваться. Я молиться не могу. Как только начинаю - зевота на меня нападает, мочи никакой нет. Что делать?
       - Зевать, конечно.
       - Ну вот, всегда вы так, Буптов. Никогда по-человечески не ответите. И так вся ваша система. Только зря вы темните - все равно я половину ваших секретов знаю, а о другой - дога­дываюсь.
       Старательно загасив сигарету, Буптов подошел к окну и, по­возившись с задвижкой, отворил форточку. Влетели в комнату снежинки, уличный гул. Лопухов поспешно стал кутаться в одея­ло, недовольно косясь на буптовский затылок.
       - Эй, Буптов, закройте форточку! Вы что - выживаете меня? Вы бы лучше прямо и сказали: вали, Костя, отседова! Пога, ба­тенька, пога! Ну-ка, бросьте мне мои туфли да носки! Да, кстати, не забудьте - жду вас вечером.
       Метро и автобуса Лопухов не заметил - машинально вышел на "Соколе". Так же машинально сел в подошедший автобус - и проехал свою остановку. Ждал, зевая, обратный автобус. Стоял под столбом, спрятаться от дождя было некуда, мок. Минут через двадцать его, насквозь прозябшего, подобрал автобус, идущий к "Соколу". В нем было светло и оживленно: двое подвыпивших работяг балагурили, матерщиня. Лопухов, отвернувшись, смотрел в окно на тусклые в дождевом тумане пейзажи.
       Возле дома еще издали он увидел машину с зажженными фарами, у которой спорили мужчина и женщина. Когда он при­близился, они замолчали.
       Лопухов шел, заставляя себя не оглядываться. Дернул подъ­ездную дверь. Вызвал лифт, стал тянуть его вниз - тот полз, по­скрипывая. Хлопнула дверь парадного - парочка поднималась к лифту. Костя прыгнул в распахнувшиеся дверцы. Двое вошли тоже.
       - Вам какой? - едва слышно спросил Костя.
       - Нажимай свой, - помолчав, ответил мужчина. Белесые
    глаза неподвижно разглядывали Костю. Женщина была занята
    маникюром - ногтями сцарапывала лак. Костя нажал после
    днюю кнопку. Лифт поплыл вверх.
       Со стиснутыми кулаками в карманах Костя упрямо смотрел на дверцу. Едва она распахнулась, он выскочил. Повернул на­право, стал перед чужой дверью. За спиной ждали. Рука его по­ползла вверх, гулко прозвенел звонок, а потом снова. Загудел лифт, дверцы сомкнулись, лифт пополз вниз, поскрипывая. Од­новременно Лопухов рванул вниз по лестнице, долетел до своей двери, дрожащей рукой стал тыкать ключ в щелку. Не зажигая света, бросился к окну.
       Две маленькие фигурки вышли из подъезда и пошли к ма­шине.
      

    ВЕТКА ОМЕЛЫ

    1

       О Маковском ходили противоречивые слухи, но общим было мнение, что после лагеря он задвинулся на себя окончательно. Некоторые считали его безумие напускным, а под ним подозре­вали другое - настоящее. Знавшие Маковского до лагеря уверяли, что и тогда с ним возможно было только одностороннее общение.
       В те времена его видели вечерами у памятника Маяковско­му, читавшего стихи пугливым пепельным девочкам. Вслед за ним у памятника стали появляться и другие декламаторы, росли кучки стукачей и девочек - место мало-помалу становилось горя­чим. Некоторые лезли на пьедестал и декламировали с возвыше­ния - маловразумительно, но долго и упоенно. Здесь Маковского однажды и прихватили.
       По другой версии, Маковский однажды вскарабкался на сво­его почти однофамильца и, оседлав ему шею, пять часов кряду призывал прохожих отважно вслушаться в идею времени и пожа­леть власть, как малого ребенка. "Ибо не знают, что творят! Не ведают, что творят!" - кричал он отчаянным фальцетом.
       Его сняли обвязанные канатами морлоки и отвезли в боль­ницу, где полгода лечили от сексуальной мании, а затем - после закрытого процесса - по известной длинной статье отправили от­дыхать в Мордовию.
       В первое же лагерное утро, разбуженный на зарядку орущим на него майором Сидорчуком - шли времена хрущевских лагер­ных реформ, вводили художественную самодеятельность, утрен­нюю зарядку, сам Сидорчук, начальник начальников, бегал по баракам, и не приведи Бог, если заставал кого на нарах, - Ма­ковский спустился на пол. Придерживая кальсоны, он близоруко озирался, с трудом соображая, где он находится. Завешанный по­токами мата, Маковский закрыл руками уши, тут кальсоны с него свалились, обнаружив жезл в боевой готовности, что ревом вос­торга приветствовали сотни глоток зэков, выстроившихся перед дверью, а оторопелый Сидорчук бежал с поля боя под общее улюлюканье. О зарядке с тех пор забылось, а Маковский, покро­вительствуемый старшими уголовниками - лагерными зубрами, которых сторонился сам Сидорчук, - вышел в субпространство и весь свой срок пространствовал в низших областях астрала, только иногда прорываясь в высшие области, граничащие с дева-каном.
       После лагеря Маковский вернулся к матушке - маленькой пугливой секретарше, обштопывающей и обстирывающей после службы сына. Летом он часто спал на улице или в парадном. Дни коротал в библиотеке, прячась за полученную как награду инва­лидную пенсию. Там же, в библиотеке он принимал гостей, по­зволяя им угощать себя в буфете чаем с коврижками и, прогули­вая их между каталогами, читал свои новые опусы в полный го­лос, не считаясь с раздраженными гримасами библиотечных ра­ботниц, привыкших к его настырному отовсюду лезущему басу.
      
       2
      
       - Радость моя, откуда ты про меня узнал? Ты не от Лешакова? И не от тайного братства? Вчера приходил ко мне рябой, го­ворил - от тайного братства. Брал у меня интервью. Ну уж я на­говорил ему! Ты им скажи, пожалуйста, что я пошутил. Пусть ничему не верят. Все это шуточки, шуточки.
       Сегодня был еще один визитер - наклон головы, прищур цени­теля и коллекционера. Из тех, у кого дома полочки, ящички, чулан­чики. Сам он тоже - чичиковская шкатулка. Любитель созерцать красоту, не жертвуя, не рискуя. Я ему сразу сказал, что он агент Мандельштама и Окуджавы. Он провел здесь все утро - хотел узнать про экстремистскую поэзию. Ты ведь тоже поэтому пришел?
       Это прекрасно, что ты пришел. Костя, - ведь тебя зовут Костя?
       - я тебе сейчас представлю некоторые основания. Я дам тебе ключ к идеям, которые будут понятны только к двадцать пятому столетию. Что ты сказал - нас могут услышать? Это не имеет значения. Они могут слушать, но что они могут услышать?
       Ты ведь знаешь, я порвал с традицией. Господи, что они там творили! Сантименты, пошлость, дидактика - все, чтобы потрафить профанам! Я вышвырнул профана из моего сознания и подсознания! Все, что я даю, равносильно тому, что ко мне спускается.
       Сегодня я слышал, как пели элои о Кроносе, уносимом вет­кой омелы - одинокой желтой кометой. Кронос обитал на верши­не горы, он ловил птиц и съедал их, а перья сбрасывал вниз - они кружились стаями, пролетая через миры, долетая до самого дна ущелья. Люди видели, как перья падают, а элои - как они взлетают. Провожая взглядом белые облака, они долго и протяж­но пели: "Нет больше Кроноса, нет больше надежды. Мрак бес­пощаден. Он говорит, он плачет, он молчит, он хохочет. Когда он молчит, появляются звезды, когда говорит - люди, когда плачет - ангелы. Когда же люди пытаются стать ангелами или звездами, они исчезают в хохоте Мрака".
       Да-да, радость моя, так пели элои. Те, что сломали стену и проникли к Тайному Следу, но, ступив на стопу, не нашли дороги назад и стали стопопоклонниками, хранителями отпечатка. След был оставлен прошедшим когда-то существом, стопа которого запечатлелась в форме ущелья. На его уступах поселились элои, ниже паслись стада ангелов, еще ниже - пещера Мрака, а на са­мом дне поселились морлоки, питающиеся отбросами.
       Кто такие элои? Большеголовые эльфы. Они собирают маки и не думают о завтра, но панически боятся темноты и морлоков. Морлоки с бледными опухшими лицами, со скрюченными паль­цами и глазами, боящимися света, живут под землей и выполза­ют ночью: ночью - морлочье царство.
       Кронос решил проникнуть в пещеру Мрака, чтобы узнать тайну стопы и избавить людей от смерти. Он стал спускаться по отвесным скалам и сорвался. Падая, он ухватился за ветку омелы - так с вет­кой пролетал он различные планы, миры со своими светилами, ку­мирами и богами, владения разных существ, пока, наконец, не упал на дно под хохот Мрака. Там на него набросились морлоки, вползли в него и поселились в нем. Украв у морлоков ветку омелы, элои сде­лали себе из нее божество, Кронос же остался лежать на дне, не за­меченный из-за своих гигантских размеров, став одним из матери­ков страны, утопающей в болотах и озерах.
       Собственно, это был ад, и он поглотил Кроноса как небесный камень, не признав в нем высшего существа, не догадываясь о на­значении жертвы. Оползни довершили катастрофу - болото погло­тило ущелье, иерархии смешались на самом дне, все увязло в тине, покрылось топью - только птицы и ангелы кружились над запусте­нием. Но что могут сделать птицы и ангелы? Внешняя тьма обступа­ет, морлоки подтачивают скалы подземными тоннелями, Кронос беспомощен, и только элои еще удерживают последние остатки сте­ны, память о Великой Стопе, надежду надежд. Да-да, элои, наши ан­типоды, токи которых движутся в нас снизу вверх, подошвы которых касаются наших подошв. Они живут в Иарии, в зеркальных горах, обращенных к солнцу полуночи.
       Пока невесомая Арка
       в Иарии черных страстей,
       как память о зеркале Гарка,
       горит, не сгорая огарком,
       семерка бубновых мастей.
       А зеркало, зеркало, зеркало
       мелеет во тьме озерком,
       но кто-то блеснул козырьком,
       и зеркало, зеркало, зеркало
       к нему повернулось бочком.
       Кто дышит веселым наркозом,
       кто пляшет на голом мосту,
       тот первый услышит угрозу
       в дымящемся слове: Хаттун.
       О, страшная музыка мрака,
       тебя ли услышал Хирам,
       не ты ли скользнула измраком,
       зеркальной змеей Зодиака
       и иглами эннеаграм?
       Радость моя, ты успеваешь за мной? Еще несколько штрихов, и ты сможешь представить контуры целого. Тебе это что-то напомина­ет? Чьи-то стихи? Пожалуйста, никаких стихов! И не ищи знакомых имен и аналогий. Еще две-три линии, и начнется прелюдия космиче­ской драмы, в которой мы участвуем слепо - своими высшими Я. Чтобы увидеть целое, тебе понадобится восемь лет. Я беру тебя в ученики - ты готов? Ну и прекрасно. Перейдем тогда к опусу 19-78, ключ которого так же прозрачен, как и все остальное.
       Ты что - торопишься? Ах, ты пришел меня пригласить! Не знаю, радость, не знаю. Ты меня лучше не жди. Хотя может быть. Так вот, космогонический фантом опуса 19-78 нуждается в предва­рительном ключе: парадокс космической драмы - безумие Абсолю­та, улыбающегося миру слезами жертвы. Постой, куда же ты?
      
       3
      
       Маленький человечек с птичьим профилем и квадратными мудро-безумными глазами пошел, разводя руками и улыбаясь узору умозрительного контрапункта.
       Лопухов сбегал через ступеньку, пытаясь оторвать от себя прилипшую вязь словесной паутины. Подойдя к гардеробу, он стал шарить по карманам в поисках номерка от пальто. Забыв, что он ищет, он вытащил из кармана ключ и непонимающе его разглядывал.
       В это время человек с птичьим профилем и квадратными совиными глазами покачивал головой, сладко выпевая строки. Прижимаясь к столу худым искривленным телом, застыл, при­слушиваясь к мгновенно мелькнувшему продолжению, и только карий глаз ликовал - тайна омелы, сохраненная в сердце забы­того материка.
       У Слугина было занято, и Лопухову пришлось пропустить двоих. Те расположились в будке удобно и надолго. Лопухов стиснул зубы от острой неприязни ко второму, с жирными отвис­лыми губами и срывающимся голосом.
       Птичий профиль, скосив глаза, проследил, куда сядет ху­денькая испуганная девушка с большой стопкой книг. Еще раз­машистей закивал острый профиль - белокурая друидесса с распущенными волосами хранила разгадку трагедии Кроноса.
       Лопухов замерзшими пальцами набирал намертво занятый но­мер. Потеряв надежду, вдруг прорвался. "Але", - протянул лениво дежурный. Потом долго вызывали Буптова. Подавив раздражение, Лопухов непритворно обрадовался глуховатому голосу приятеля.
       Кивающий, мурлычащий человек лихорадочно листал тол­стый волюм истории древних цивилизаций, ловя ускользающие параллели, успевая подмечать тонкую искушенность египет­ских портретов, летучесть терракотовых статуэток, тяже­лый зной византийских строений, многословие Индии. Прищурясь, вглядывался в зыбкие линии вавилонских зиккуратов.
       - Бросьте, Буптов, мне мозги засорять, - кричал в телефон­ную трубку Лопухов. - Я знаю все, что вы обо мне думаете. Я все равно пробьюсь. Я сейчас живу в таком напряжении, что или прорвусь, или опять подамся в психушку.
       Острый нервный профиль растерянно косился на пустое место рядом - соседка с испуганным выражением пропала - ка­рий глаз пробегал по строчкам начатого опуса:
       я в дебрях дремучего рая,
       я пойман в зеленый сачок,
       о, кто ты? тебя я не знаю -
       исчезни, змеиный зрачок...
       - Вообще-то никто особенно не обещал. Я жду Дыркача и еще двух-трех гостей - вот и все. Я хочу проверить некоторые идеи. Если вы не хотите...
       я жду: скоро кончится обморок,
       - вяло и привычно нанизывались строки, -
       и в полночь ненастного дня
       розовым бережным облаком
       выдохнет кто-то меня.
       - Вот что я вам скажу, Буптов: придуриваться я тоже умею. Посмотрим, кто кого передурит. Я Лешакова насквозь вижу. И кто за ним стоит, тоже отлично понимаю. А знаете, какую штуку Дыркач вчера отколол - ввалился ночью к Лешакову и давай кричать: "Это ты украл мою половину черепа! Отдай мою половину черепа!" Кто мне это рассказал? Да нет, не Лешаков. Слугин, конечно. Ладно, Буптов, мне пора отваливать. Жду вас. Жду. Жду. Жду. Жду. Жду.
       В полупустом библиотечном зале гасили свет. Девушка-библиотекарь с устало-брезгливым лицом долго не замечала его протянутой книги. Потом бросила ему контрольный листок. На улице он нерешительно оглянулся. Прошел несколько шагов вправо. Остановился. Поговорил сам с собой. Махнул рукой и решительно повернул в противоположную сторону.
      
       4
      
      
       Хлопнула дверь:
       - Радость моя! Случилась потрясающая вещь!
       Маковский - ночной совой с изогнутым клювом и вытяну­тыми по швам руками - возник перед Лопуховым. Заговорил прежде, чем появился, - дико, сбивчиво, кукольными движе­ниями вскидывая руки. По задыхающемуся раствору рта и за­дранному подбородку угадывалось происходящее:
       - ... случилось невероятное!
       Слугин с бутылкой в руке выглянул из кухни:
       - А-а, Маковский... - и осекся: взмахивая руками, Маковский пел, кричал, едва ли видя кого-нибудь перед собой:
       - Вчера... да-да, вчера... мелькнул образ - намек, догадка! Я стал искать экстремический ключ. Их пение не давало мне покоя. И вот я узнал - они приходили. А по дороге к тебе... здесь, на уг­лу возле булочной - три тени на земле. Они вдруг поднялись, от моих подошв - зеркально. Я узнал сразу - их глаза, и покой, и долгие пространства за лицами.
       Они сказали мне: "Иди, куда идешь". И я пошел. Я знал -каждый мой шаг сейчас - это проверка. Я шел - впереди три длинные тени. Я проходил через пропасти. Я слышал дыхание Мрака. Я был в ущелье Стопы - и стада ангелов плыли внизу в серо-сиреневом облаке.
       Я вступил в пещеру Мрака, где воздух соткан из душ, и ос­торожно дышал и шел. Я увидел - Мрак охватил Эфир и, сгуща­ясь, принял форму огромного яйца. Потом верхняя часть яйца от­делилась, мерцая воздушными пропастями, а нижняя уплотни­лась и стала ущельем. Яйцо мира распалось, и небо ушло от уще­лья, и Мрак вполз между ними, поедая новые и новые области.
       Элои вывели меня из Мрака - через преграду памяти во время до времени - мерцающие пространства - во время до Мра­ка. И я стал подниматься по ступеням довременья. Я почти дос­тиг его смутных брезжущих областей. И здесь дрожащая сла­бость в глазах и бессильная легкость заставили меня остано­виться. Головокружение от близости к пределу смыло ответы на вопросы - как началось время, и какова природа довременья? было ли довременье надвременьем, всевременьем или веч­ностью? и как надвременье снизошло во время?
       Но Мрак смеялся над моим беспамятством и вопросами: что есть Свет, который был прежде Мрака, и если Свет был прежде Мрака, то как возник Мрак и для чего? Мрак гоготал, пряча тай­ну - вы ведь знаете этот утробный пузырящийся гогот Мрака?
       - Маковский, остановитесь - остановитесь на минуту! - взмолился Лопухов, задыхаясь в сырых испарениях пещеры Мрака. - Объясните яснее насчет элоев.
       - Элои? - переспросил Маковский, вдруг растерявшись. Развел руками, хлопнул веками. - Они ведь были здесь. - Сделал движение, заглядывая за спину Лопухова. - У них есть совесть, понимаешь? У морлоков - нет - они микробы Мрака.
       - А Кронос? - деловито поинтересовался Слугин.
       - Кронос? Бог. Или - человек. Не имеет значения. Он стоит перед финальной тайной, которой не коснулось ни одно из вели­ких откровений. Бог, распластанный на дне душ. Это все, что я помню - я был здесь, говорил - минута - и смоются очертания.
       - Но, радость моя, - Маковский засуетился, взвиваясь: нервный вихрь уже нес его дальше - неведомо куда, - радость моя, мне надо спешить. Прощай и не удивляйся ничему. Сейчас может случиться все, что угодно. Мне пора, пора! - замахал он руками, отступая к прихожей.
       - Маковский, куда вы, погодите! - кричал вдогонку Костя. Слу­гин громко с подпевом зевнул. Задымил, растянувшись на диване.
       - Что-то с ним происходит, - отметил. - Про парней возле бу­лочной слыхал: "Иди, куда идешь", - не иначе, как снова к мону­менту.
      
       5
      
       Выбежав от Лопухова, Маковский чувствовал легкость, го­ловное возбуждение и нервический, рвущийся из него восторг - разговаривал с собой, налетал на встречных. Он бежал под густо повалившим снегом, перепрыгивал черные лужи, уныривал от машин. Рядом плыли они - в глазах покой и долгие пространства за лицами - будоража, наполняя дразнящей энергией бега, стре­мительностью и отвагой.
       Он наскочил на выросшую из-под земли кинематографичес­кую пару - он и она. Мазнув по Маковскому белесыми глазами, мужчина выронил сигаретную пачку и кинулся вслед за нею Ма­ковскому под ноги. Маковский с разбега ступил на сигареты каб­луком и, отпрянув, сокрушенно уставился на бумажную лепешку, разводя руками.
       Разогнувшись, мужчина внимательно разглядывал Маков­ского, отряхивая ладони. Приятельница его озабоченно рылась в сумочке, бросая на них быстрые взгляды. Наконец, вытащила но­венькую пачку, протянула спутнику - блеснул ярко-розовый ма­никюр. Мужчина взял пачку и, ловко вскрыв, полувыбил парочку беленьких сигарет, протянул доверительно Маковскому:
       - Хотите?
       Белесый морлочий взгляд царапал, колол. Маковский очнулся.
       Затоптался, обходя преграждавших ему путь слева, справа - всюду упирался в преграды: сигареты, сумочку, локоть, взгляд, маникюр, колено: "хотите - не хотите?"
       И опять захватили: стремительность, окрыленность, жа­лость. Они - невидимые - были рядом, летели то перед ним, то рядом - подхватив, обняв и почти неся. Он слышал нарастающее: пение, стоны, голоса.
       Приближался город по имени Дис с красными, будто вы­шедшими из огня башнями, опоясанный рвами, со стенами из железа - самое низкое и самое темное, и самое далекое место от неба - дно скорби - пещера Мрака в мордовских топях.
       Он поскользнулся, однако устоял на ногах. Его поддержал прохожий, являвший собой странную смесь бродяги и франта: рваная кофта и черная бабочка на шее и лицо из резких летучих прямоугольников с плотно затворенными глазами, выражавшими законченное блаженство. Обняв Маковского, прохожий отпускать его не собирался, а напротив - льнул и шептал:
       - Друг мой, разделим участь бессмертных!
       Объятия раздвинулись - и Маковский ринулся дальше. По­лосы тени, света, вой грузовиков, хороводы белых перьев вокруг фонарей, фигуры, бегущие под фонарями по кругу. Маковский спускался, взбегал, взмахивал крыльями, дышал необыкновен­ными стихами.
       И - замер, захлебнувшись страхом: окружений плакаль­щицами, стоял посреди черного пустыря под низкими серо-коричневыми облаками, наползающими, замыкающими небо. Плакальщицы в черном, как пни, разбросанные во все стороны поднимали черные ветви и раскачивали ими со стоном: "Не ходи в Дис. Беги из Диса".
       Он быстро пересек черный пустырь, оставляя за плечами страшное дно ущелья Мрака, и - вылетел на освещенную пло­щадь с огромным морлочьим монументом посредине.
       Маковский увидел испуганную группку у пьедестала - кана­реечный берет читал стихи, размахивая головой и руками, окру­женный пепельными девочками и стукачами в кепках. Стихи бы­ли беспомощными, длинными и упоенными.
       - Радость моя! Кто может читать стихи при мне! - властный бас разорвал вялый распев баритона. - Я возвратил поэзию к ее основаниям! Я вышвырнул профана из сознания и подсознания! То, что я пишу, равноценно тому, что спускается ко мне!
       Дюжина рук подняла его вверх - и вот он уже на пьедестале рядом со своим почти однофамильцем. Канареечный берет поспешно сползает вниз и теряется в синих, серых, фиолетовых пятнах.
       На одно мгновенье вспыхивает - он на пьедестале рядом со своим почти однофамильцем - канареечный берет среди синих, серых, фиолетовых пятен, но -
       - Это Маковский! Это Маковский! - вскрикивает десяти­классница с распущенными волосами.
       - Маковский! Маковский! - перекликаются голоса.
       И на восторге признания, как по невидимым ступеням, Ма­ковский взбирается по туловищу чугунного истукана и -
       Мгновенный паралич страха, тени возле булочной, город Дис с красными, будто вышедшими из огня башнями, плакальщицы пнями по черному дну ущелья, "хотите - не хотите?", "друг мой, разделим участь бессмертных", морлочьи липнущие глаза и -
       - Ах! - воскликнула друидесса с распущенными волосами: оседлав плечи истукана, Маковский протянул руки и запел - не­бу, снегу, вечности, самому себе:
       - Слушайте! Я даю вам ключи тайн! Поэзия по ту сторону воплощений! По ту сторону откровений! Вы, слепые и глухие - жалейте высших себя! Жалейте власть предержащих, ибо они не знают, что творят! Плачьте, жалейте эти тени, потому что - смотрите! - миг, и они рассыплются!
       А по пожарным лестницам уже лезли один за другим брони­рованные морлоки в медных шлемах с канатными связками...
       - Но где же начало, где же истоки памяти? - затягиваясь дымом, озадаченно спрашивал Лопухов.
       - К нему можно выйти по следу стопы, найдя путь к элоям. Они видели Кроноса и были свидетелями катастрофы, когда иерархии смешались на дне ущелья. Птицы и ангелы летают над запустением...
       - Маковский, а как вы, собственно говоря, относитесь к ка­бачковой икре? - поинтересовался Слугин, невинно заглядывая тому в лицо.
       - Икра? Какая икра? При чем здесь икра? - заволновался Маковский, несчастно озираясь по сторонам.
       - Кабачковая, - уточнил Слугин.
       - Никакой икры я не знаю. А значит - ее нет. Все, что я знаю - тонкое безумие жертвы, плач элоев - и орды морлоков, жадно поедающих Кроноса. Мрак прячет тайну - фрагмент иной тайны.

    ХОЗЯИН

    1

       - Ты б за хлебом сходил.
       Пауза, сигаретные клубы.
       - С тобой говорят, - голосом пониже.
       - Я тебе не посыльный, - ворчал Слугин, сползая с дивана и давя окурок.
       - Где деньги-то?
       - Деньги ему еще давай! Купи на свои, чай, не обеднеешь. Да дверь захлопни, дистрофик.
       Едва захлопнулась дверь. Лопухов бросился к телефону:
       - Алло, Дыркач, это вы? Что - нет Дыркача? А вы кто? Маковский? Хватит врать, Маковский "р" не выговаривает. Что - Буптов? Что я, голоса Буптова не знаю? Ладно, хрен с вами, - придет Дыркач, скажите ему - Лопухов звонил. Он знает. Пока.
       Лопухов бросился в кресло, задымил. В луче солнца поплыли сизые волокна. Улегся поглубже, ноги раскинул. Дым тянулся вверх, расползался по потолку, плыл вниз, сгущался в гигантский профиль. Профиль медленно повернулся буптовским затылком. Смешалось и поплыло: птичий глаз Маковского, женщина в лифте, царапающая маникюр, огромный портрет перед библиотекой. Внезапно он оказался на Сретенке. Закутанный в длинный красный шарф, за ним бежал Дыркач и просил: "Отдай мою половину черепа!" Потом он исчез, и пошли наползать желтые и синие прямоугольники.
       Лопухов испуганно глянул на часы. Тянуло холодом - в прихожей, вытирая туфли, топтался Буптов.
       - Буптов, это вы? Да закройте же дверь - холод собачий!
    Садитесь, куда хотите. Я так рад, что мои укатили. Деду
    шка особенно: "Коська, не пей, не води девок, не шелапутничай, готовься в вуз". Всегда одно и то же: "Мы тебя, дармоеда, кормим, поим, одеваем". Ну, давайте выпьем, что ли! Берите сыр, кабачковую икру. Ну, поехали!
       Буптов молча делал, что ему говорили. Глаза его смотрели угрюмей и болезненней обычного.
       - Эх, Буптов, Буптов, - быстро хмелел Лопухов, - хороший вы человек, потому что слушать умеете. А меня сегодня Маковский совсем заморочил: элои, стопопоклонники, друидессы, хранители отпечатка. Потом, к стихам у меня органическое отвращение - не верю поэтам. Дыркач же свой универсальный принцип три года пытается записать, а дело дальше третьей строки не движется. "Ищу, - говорит, - идеальную форму". Вы - совсем другой, Буптов. Я вам больше, чем себе, верю. Вы обо мне все знаете, Буптов. Я вам все рассказываю, рассказываю, но самого главного не говорю. Признайтесь, Буптов, вы ведь догадываетесь? А, Буптов? Что же вы молчите?
       Буптов стоял посреди комнаты, разглядывая свой стакан. Наконец, заметив, поставил стакан на стол.
       - Знаете, Буптов, вчера я чуть было не накатал рассказ. У меня был друг Яша, он покончил с собой в девятом классе. Могилка его в Переделкино. Он был такой тихоня, заикался и всегда виноватился. Я не был у него ни разу, а тут выбрался. Я стоял у его могилки, пробовал, но никак не мог зацепиться. Дрожал от ужаса. И еще - этот ослепительный снег, и все так четко и ясно. А на обратном пути я споткнулся и поранил себе руку. Очень меня испугала кровь на снегу. Но зато стало легко и зыбко, будто вышло из меня темное, густое, мучавшее. Все, что случилось потом, наматывалось на руку, которую я нес перед собой, как сверток. Я куда-то стучался, мне не открывали сперва, но все же впустили. Угрюмые муж и жена промывали мне рану, перевязывали грязным бинтом. Они собрались в гости, и вот вместо этого возились со мной. Я слышал их перебранку за стеной по поводу того, каким бинтом - новым или уже использованным - меня перевязывать. Их голоса были перекошенными, гулкими. Потом я стоял на платформе, а рука тихонько ныла и жгла, а я думал, вернее, пытался думать, и было трудно понять все, что случилось: могилка, снег, кровь на снегу. И вдруг сзади подходят и спрашивают тихо:
       - Ну как?
       От страха все во мне оборвалось. Потом я понял, что это могли быть они же - муж и жена, перевязавшие мою руку. Но в ту минуту я не мог заставить себя оглянуться.
       Сколько я простоял на платформе - не знаю. Холода я не слышал, напротив, даже жарко было. Я сел на лавку и как будто задремал даже. Проснулся от голосов Яши с Аленой: они говорили, но я не мог разобрать ни слова. Я все смотрел, не мог оторваться от его лица. Господи, что это было за лицо! Черное с ввалившимися глазами - я его никогда таким не видел. Я вообще таких лиц не видел у людей, чтобы столько в них муки и серьезности, и чтоб не было баловства - никакого. И вот Яша подвел ее ко мне, отпустил ее руку, повернулся и ушел с тем же жутким лицом. Я Алену спрашиваю:
       - Кто это был только что?
       - Я не думала, что это так страшно. Я вообще никогда об этом
    не думала. Как я теперь буду жить? Скажи - что мне делать?
       Я ее начал успокаивать, как мог, целовал, усадил на скамейку, а потом угрелся и сам задремал. Когда я проснулся, ее не было, и вообще никого не было - один я на пустой платформе. Дома я попробовал записать все, что со мной было, чтобы избавиться от навязчивой яркости. Но мне стало скучно и стыдно - слова были не настоящие. За тем были дыхание, жизнь, а за листом бумаги - только безнаказанность и дурная воля. И вы знаете, что я понял? Все - ничто, пшик. Серьезно только то, что накручивается на боль, на рану. И через боль, через раны приходишь к себе в самую главную глубину.
       Яша часто говорил: "Ну что ты, Кость, мечешься. Ведь Он уже приходил и пострадал. И слова уже все сказаны, что тебе еще нужно?" Но я не хочу, слышите, Буптов, не хочу чужой болью мазохировать. И в чужие игры отказываюсь играть, бегать, как гончая, по кругу. Стоп. Я завязываю. Баста.
       Лопухов вдруг заметил, что он и вправду бегает кругами по комнате перед распластанным у стены Буптовым. Лицо и тщедушная фигурка того застыли, а глаза жили отдельно.
       - Вы поймите, Буптов, что все это ерунда. Мы все говорим,
    говорим, а вокруг ничего нету. Ни отца, ни друга - ник
    ого. И
    России-то нет никакой в помине. Ее господа литераторы пр
    идумали, чтобы себе значительности прибавить. И Будды, и Данте, и Шекспира - их тоже нету. А уж нас с вами тем более нету.
       Теперь он забился в угол, закрыл лицо руками, блестя белками глаз из-под растопыренных пальцев. Прикованный к нерву мысли, он разгонял ее, следя за ее увертливыми ходами.
       - Я, Буптов, за полную ясность. К черту выпендривания. Каждый импульс должен высвечиваться до своего основания. Хитрые узлы надо просто рубить. Я всегда это чувствовал, а теперь - знаю. Я вам это сейчас открою. Но сначала надо выпить. Выпьем, Буптов, за прошлое, за наши разговоры, догадки, - все это лишнее теперь. Вы, Буптов, ждите - все будет по-иному. Я теперь голубятня: шлите ко мне своих голубей. С прошлым покончено. Дыркач, Маковский - заморочили они меня. Все двери заперты. Один говорит "стой", другой - "беги", третий - "прыгай". И всем я позарез нужен - без учеников какие же они учителя! Все они надуватели. Сговор у них такой, я их прекрасно вижу. И Дыркач ваш тоже надуватель. Маковский же - главный прохвост. Божья коровка: не тронь меня, я убогий. Нет уж, пусть ловят тех, кто попроще. Так вы им и скажите. От них от всех несет недотыкомкой. А ну их!
       Так вот, слушайте: вчера со Сретенки я поехал прямо домой. По дороге я вам еще звонил. Добрался во втором часу. Подхожу, а меня двое внизу дожидаются. Его я сразу узнал - помните того в кафетерии. А с ним девица, маникюр сцарапывала, от нервов все. Подождали, пока я в парадное вошел, а потом уехали. Я смотрел в окно, как их машина отруливала, а у самого коленки тряслись. Глаза у того липкие, с подлецой. Знаете, есть такие глаза - самую низость в тебе найдут и зацепятся. Этот к страху моему прилип. Стал я ходить по комнате, чтобы успокоиться. Час отходил - дрожь не проходит. Молиться меня вдруг потянуло. Стал я здесь, возле дивана на колени - а кому молиться? Начал с Будды - контакта не получилось. Попробовал Франциску Ассизскому. Христу я не молюсь - я не готов еще к этому. Короче, промаялся, но вроде бы легче стало. Спать захотелось. Тут все и началось. Шаги. Прямо в комнате. Меня опять затрясло. Рванул к двери. Открываю - на пороге человек. Стоит, смотрит и молчит. Роба на нем какая-то. Бродяга, одним словом. Я успокоился.
       - Кого надо? - спрашиваю.
       - Тебя, - отвечает.
       - А сам ты кто?
       - Я, - говорит, - учитель.
      
       2
      
       Потоптавшись - жест вытирания туфель, - гость вошел. Шагнув, опустился на пол в прихожей, стал расшнуровывать ботинки - коричневые, истертая замша с трещинами на изгибах. Высвободил ступни, стал разминать их руками, вслушиваясь. Поднял лицо с гримасой улыбки:
       - Не ждали? - голос надтреснутый, резкий. - Го-го!
       Длинный с прямоугольным кончиком нос, заостренно-квадратный подбородок. Теремок лба над монгольскими щелками. Редкие рыжеватые волосы стремительно завершали облик.
       Встал, будто вырос, настороженно вошел в квартиру. Увидел тяжелую мраморную пепельницу на столе, подошел, стронул. Обнюхав стены, углы, шкаф, сунул нос на кухню, выглянул в окно, сел на диван, встал и пересел на стул.
       Лопухов исподлобья разглядывал незваного гостя. Подтолкнув стул, сел напротив. Увидел две подслеповатые щелки - влажные, плачущие. Не смог зацепить взгляда, разглядел только ерничество.
       Откинувшись, гость застыл. Глаза плотно закрылись, лицо потемнело, сменив гримасу на полумаску утопленника. Вдруг правая половина лица поползла вверх. Бровь вздернулась, ухо приподнялось, даже уголок рта вверх выгнулся. Кривая половина синела и пухла, на другой - в полуоткрывшемся глазе вспыхнула искорка.
       Лопухова передернуло. Он быстро вобрал голову в плечи. Показалось: сейчас что-то с визгом вылетит у гостя изо рта. Медленно справляясь со страхом, он зажег сигарету и глубоко затянулся.
       - Я - гость заговорил пронзительным радиоголосом из чрева, - я - учитель учителей, а ты говно, понял? Когда ученик готов... Го-го! - хохотнул одобрительно. Потянул воздух ноздрями:
    - Дай понюхаю, чем твоя аура пахнет! - Нюхнул Костин по
    дбородок. - Пока ты еще сосунок. Твое счастье, что ты ко мне попал. Я тебя приставлю к делу. Дыркача ты запросто съешь. Он еврей. С евреями не может быть работы. Завтра же с ним порвешь.
       - Да не еврей он - хохол. Из Харькiва. - Лопухов не узнавал своего голоса.
       - Я сказал еврей - значит еврей. Ученики не рассуждают. Тишина должна быть, понял? Нужно стать тише камня. Можешь? Не можешь, но я тебя научу. Не трусь, ты его съешь. Ты должен работать по-черному, мальчик. Да-да, по-черному. И верь мне. Потому что больше верить некому. Собери мне своих, я тебе покажу, что они говно.
       - Зачем же так? Есть и дельное, вот, например, работа на кайф... - пионерским фальцетом взвился Лопухов.
       - Беллетристика! Книжки читаете, дерьмо с блевотиной в котлах перемешиваете. Мостки понастроили, а мостки-то и не держат. Я - практик. Я научу тебя брать потенцию. Это тебе не аптека. Понял? Го-го. То-то же.
      
      
       3
      
       Лопухов обернулся и замер перед натюрмортом: розовая раковина Владькиного уха и глаз исподлобья. Прибив окурок в уголок блюдца, Владька потянулся:
       - Хорошо травишь, нет на тебя Эккермана. Только я с тобой не согласен. По-моему, все просто: у одних талант, а у других нет ни фига, вот они и выкаблучиваются.
       - Проще, чем у дружинников? - поинтересовался Лопухов.
      
       - Это ты зря насчет дружинников. Это вообще не обсуждается. Сам знаешь, общественная работа - и все тут. Для меня это эксперимент, проверка на прочность. А ты - что это ты устроил театр одного актера? Зачем меня за хлебом гонял? В следующий раз сам иди, ясно? А ну тебя! Закрутился с шизами, сам скоро таким станешь. "Я - учи-и-и-тель! "
       - Ты порассуждай у меня, - крикнул, темнея лицом, Лопухов, - Смердяков!
       - А пошел ты к Франциску Ассизскому! Ну, и Смердяков - что из этого. Все смердяковы. Бросьте себя дурить! Мы живем не в серебряном и даже не в бронзовом веке. Я-то хоть работаю с реальными категориями, а не корчу из себя принца датского. Смердяков - это герой нашего времени. Время, так сказать, спустилось в лакейскую на поклон Смердякову. Вы не замечаете, кто теперь в доме хозяйничает. А я - реалист, я знаю, где главные энергии скрываются.
       Лопухов плеснул в стакан водки, глотнул, задохнувшись:
       - Нет, уйду. Уйду в монастырь, в психушку, куда угодно, только бы не видеть эту рожу.
       - А я считаю: раз нет таланта, то и изображать нечего, - уверенно продолжал Владька, разглядывая на свет водку в стакане. - Сиди себе, вот как я, например, и делай свою работу. Я как в редакции курьером работал, так всем и говорил: я - курьер. А ты Костя, ну и будь Костей. И нечего с идиотами возжаться - гляди, сам таким станешь. Возьми Маковского - он же из бреда не вылезает. Это же чушь собачья, что он городит. Он и не ест-то ничего: скоро в небо взлетит. Я у него дома был: две железные кровати, на одной мать сидит, рубашку ему штопает, а на другой - бумажный курган до самого потолка. Матушка у него маленькая, пугливая, секретаршей служит, сыночка обштопывает и всего боится. Меня поначалу перепугалась, а после все спрашивала, не будет ли ему чего за эти бумажки. Рассказывала, как в лагерь к нему ездила в комариные леса и какой он там был чужой и худой. А потом шепотом мне говорит: "Морлоки к нам приходили вчера ночью. Я дверь на цепочке открыла и их не впустила". Вот так за сынком и мать невзначай стронулась. А я ей говорю: жить веселей надо! Жизнь - она вся проверка на прочность. Что прочно, то и выстоит, ясно? А сын ваш построил лабиринт и сам в нем забавляется. Поэзия - активная форма бреда. У Дыркача другой бзик. Бога в гостях он уже принимал. Универсальный принцип на механике члена обосновал. Теперь он хочет по формуле всю мировую прану заграбастать. Ходит сам не свой, на людей натыкается, черепа теряет. Вчера развел у меня в общаге такое, что того гляди меня опять из института попрут. На него милиция облаву устроила. Буптов удрал, а с Дыркачем непонятно что было. А вот и они, легки на помине.
      
      
       4
      
       - Вот и мы! - топча и фыркая, толкаясь и обдавая всех ночным морозом, в продымленную комнату ввалились скуластый пружинный Буптов и обмотанный красным шарфом бескостый Дыркач.
       Слугин озабоченно стал разливать по новой, угощал сигаретами, тыча беленькой пачкой.
       - Дыркачок наш чуть было вчера не загудел, - сообщил Буптов, деловито принимаясь за бутерброд с кабачковой икрой и манипулируя бутылкой. - Лешаковские проделки, так, что ли? - и он двинул плечом сидящего рядом приятеля.
       - Совсем не так, - буркнул Дыркач, краснея.
       - Все началось самым невинным образом, - рассказывал Буптов, затягиваясь. - Дыркач спал на полу под окном, я только что поужинал и запасся "Шипкой", речь моя по поводу Альбинки была начерно готова, что на ином уровне не мешало мне исследовать планы высшего психизма, как вдруг в коридоре раздались шаги и регулярное хлопанье дверей. Я сразу смекнул, что это как раз по моей и Дыркача душам. Стал я его трясти, но как ни тряс, ничего не вытряс: он у Слугина научился спать под грохот канонадный. Ну, я в последний момент драпу дал, думая: хоть сам спасусь, опять же Слугину меньше за одного отвечать. Выскочил в коридор, а они тут как туг - дежурная с милиционером. Бросился я к лестнице, они за мной, потом передумали и к лифту рванули - перехватить меня решили, значит. Я как из общежития выскочил, еще пять кварталов бежал, как помешанный. А Дыркач застрял. Как он выпутался - неизвестно. Сегодня я его спрашиваю: "Помнишь чего?" - а он смеется: формула, дескать, вывела. А какая может быть формула: "Здравствуй, Бог универсальный, я стою немного сальный, лодку, память и весло, слава небу, унесло". Обнимемся, друзья! А "формуле" вы пить не давайте, а то хлопот не оберетесь. Ах, уже дали? Ну, тогда пеняйте на себя. Плановая аналогия - вот вам вся формула.
       Дыркач сидел именинником, выпятив с клочковатыми волосами подбородок, опустив веки с прожилками.
       - Все было не так, но формула все равно вывезет, - объявил
    он высокомерно.
       - А вы без формул не можете? Просто жить вы не можете? - перебил Лопухов, радуясь возможности поспорить. - А в туалет вы без формулы можете сходить? Все бы вам в клетку загнать, подпустить мертвечинки. А вы мне прямо скажите, что такое ваша плановая аналогия?
       - Плановая аналогия - идея, к которой ничего не прибавишь, - сообщил Буптов, подкладывая себе кабачковой икры, - она вся тут: плановая аналогия. Есть мир, и есть бесчисленные планы. Все они равноправны, и Будда не ближе к истине, чем Слугин, но Будда знает это и потому он свободен, а Слугин никогда того не узнает, и потому он - безнадежный случай.
       - А по-моему, есть только одна формула, - вмешался Слугин, - обосри все, что можно и чего нельзя. То, что выживет, и будет искомое.
       - И это тоже будет плановая аналогия, - заключил Буптов, простодушно улыбаясь.
       - Опять беллетристика пошла: господа литераторы туманов поднапустят, держись только: "Не пора ли нам о вечности поговорить эдак интимненько, по душам, нформацией обменяться?" Мостки понастроили, короткие пути ищут. Сговоры устраивают: "плановая аналогия". А природа - она сама свяжет то, что нужно. А ежели нет, то никакой силой не свяжешь. Смерть возлюбили, самоуничтожение. Ну и уничтожайтесь на здоровье.
       - Ничего в этой госпоже страшного нету. Ровно через полчаса к вам вернется сознание, и вы окажетесь с теми же картами, - уверенно возразил Дыркач, закуривая и глубоко затягиваясь.
       - Да, Россия - безнадежный случай. Самая психичная нация. Разгул душевности, истерия, - сокрушался Слугин.
       - Вы на меня, Буптов, не сердитесь, - внушал Лопухов приятелю, пересев к нему. - Вы у других ищите похвал. Другие вам нектару, а я - скипидарчику.
       - Прямая связь с Абсолютом - это химера, - сообщал Буптов размешивающему чай Лопухову. - Возможно только движение к пересечению луча и горизонтального плана. Луч сжигает, но и выбирает. Войти в луч можно только, став им. Есть два рождения и две смерти, и избранные уходят в огонь.
       - А я думаю - нет ничего этого и в помине: ни луча, ни планов, ни тем более Абсолюта.
       - Ты у Владьки спроси - есть или нет.
       - При чем тут Владька? Владька сидит, пьет водку и никому не мешает.
       - Попробуем поговорить спокойно. - Лопухов весь подобрался и заговорил тихо и отчетливо. - У меня важное известие. Я его притянул. Он появился.
       - Кто появился?
       - Учитель.
       - Какой учитель? - Буптов поднял бровь. - Учитель танцев? Учитель пения?
       - Случилось то, чего я ждал: он влетел на мою голубятню.
       Лопухов обвел своих гостей взглядом, споткнулся на Дыркаче, угрюмо сверлящем его глазами.
       - Знаешь, почему клопы плоские? - прошипел Дыркач, не отрывая от него глаз. - Что это ты стал как промокашка?
       Лопухов вскочил:
       - Вот он придет - ты ему и скажи.
       - Опять трели пошли, - вмешался Буптов в назревающую стычку. - Уймись, Костя, дай Дыркачу высказаться.
       Дыркач встал, протянул стакан:
       - Господа, я имею сообщить вам...
       - Месяц назад вхожу я в автобус, - начал издалека Дыркач, удивленно обводя всех взглядом с припрятанным в нем обещанием. Неожиданная лихость - результат полустакана вина - возвращала детскую теплоту его бледному костлявому лицу с клочковатыми волосами на подбородке.
       - ... вхожу в автобус, а там мой старый знакомый сидит в самой голове автобуса спиной к шоферу. Я сразу признал его - лицо из прямоугольников, а глаз не видать. Это он ко мне пристал и вытянул формулу, когда я пер ночью через всю Москву к Буптову.
       Сел я против него, смотрю - что будет, виду не показываю. Он тоже не подает виду, в окно косится. Едем - молчим. Вдруг вижу: правая половина лица у него вверх поползла - бровь и глаз и даже ухо приподнялись. Выгнутая половина посинела вся, ну, чисто утопленник. Тут он как дернется вперед, а потом стал медленно назад оседать. Весь автобус в страхе на него уставился, глаз не оторвут. А он все оседает, оседает, душу вытягивает. Кашель произвел - напильник о рельсу - горло прочищая для разговора-де.
       Заговорил-закаркал, стал впечатывать радиоголосом на весь автобус:
       - Друг мой, Цю, - хрипит он, - слушай поучительную историю.
       И зашелся на десять минут кашлем, да таким, что у мертвеца мурашки поползут. Пассажиры в полуобмороке с отвисшими челюстями лунатиками на поручнях болтаются. Глянул я в его полуглаз, а он уцепился за мой взгляд и давай каркать:
       - Друг мой, слушай историю для потомков правдивую, как слеза, - при этом он жестом пригласил в друзей и слушателей весь автобус. - А работаю я, как ты знаешь, в секретном правительственном учреждении.
       С этими словами он поднял лежавший у него на коленях портфель и показал перепуганным пассажирам как вещественное доказательство.
       - Однажды, - продолжил он после внушительной паузы, - автобус, на котором я ехал, столкнулся с трамваем, с пятеркой, вот на этом самом месте, - он поднял руку и швырнул длинный прямоугольный палец в окно, а весь автобус разом уставился в направлении, указанном пальцем: по длинной улочке уползал красный трамвай, раскачивая хвостом.
       Автобус ничего, но трамвай раскололся надвое, и из обеих половинок посыпали клопы, да, да, самые настоящие клопы. Я одного догнал, - оказался старым приятелем. Поговорили о том, о сем, и он меня, между прочим, спрашивает:
       - Скажите-ка, отчего это мы, клопы, плоские? Вот именно, отчего мы плоские?
       При этом рассказчик поднял палец и обвел всех пассажиров строгим вопрошающим взглядом. Голос его скреб, как напильник, по нервам, - пассажиры совсем позеленели, половина в обмороке.
       - Отчего, я вас спрашиваю, клопы плоские? - прохрипел он задушенно. Выждал томительную паузу. - Ответ: оттого, что на них лежат.
       И он зашелся в долгом надтреснутом смехе из самого чрева. На остановке все пассажиры как один выскочили из автобуса - одни мы с ним остались. Водитель кричит по радио:
       - Автобус следует без остановок! Автобус следует без остановок!
       Вышли мы на конечной. Идем по Качалова к площади Восстания, а навстречу Ариель с Офелией:
       - А-а, так ты теперь с Лешаковым ходишь?! Этого тебе
    только недоставало.
       Ладно, идем. Я виду не подаю.
       Потом интеллигент горбоносый в очках попался. Лицо породистое, как у Мордвинова. С ним дама в серебристых мехах - никого вокруг себя не замечают. Вдруг дама как подскочит и не своим голосом взвоет:
       - Эдуард! Эдик!
       Интеллигент тоже лицом в улыбке перекосился:
       - Эдик! Эдичка!
       Стали они в кружок, замурлыкали, те Лешакову на меня кивают, а он: ничего, мол, свой, я его знаю. Распрощались, идем дальше.
       Тут из переулка как выскочит толпа волосатых и - ну визжать, за полы цепляться, в истерике биться:
       - Эдичка! Хозяин! Хозяин!
    А он как рявкнет на них:
       - Брысь! - и еще: - Цыц, дуры! - они - в разные стороны - в секунду исчезли.
       Привел он меня к своему скворечнику - высоченный дом, одна арка в пять этажей - толстовцы его строили в начале века для своей артели. Поднялись на девятый этаж и вступили в темень. Коридор без единой лампочки - двери со стеклами и с занавесками изнутри - длиннющий коленчатый коридор дверей эдак на сорок пять.
       А как нащупали нужную дверь - началась уже настоящая чернота. С потолка свисают гнилушки, ракушки, уголья, - идешь, а они в глаза лезут, цепляются. Только знаючи в самый алтарь попадешь. Там у него - в глубине - скульптура безрукая, как с острова Пасхи, - он сам ее делал. И много еще другого. Показал он мне все свое хозяйство.
       А потом была вечеринка. Лешаков был в галстучке маленьком, узеньком, черном. Он его на голую шею повязал, так что только кончики торчали. Он с Аленой рок танцевал. Алена ему говорит: "Вы, Лешаков, только три па знаете. А вот так и вот так вы не знаете". А он на нее: "Цыц, дура! Я тебя учу, а не ты меня учишь. Ты будешь танцевать, как я тебе скажу!"
       Выпили, стали судачить. Вспомнили, как однажды Лешаков над Булдаковым подшутил. Выпивали вместе на могилке за городом, разнежились, тут Лешаков Булдакову и говорит: "Ну-ка глянь, на чьей могилке мы сидим". А сам не поленился заранее столб с булдаковскими данными воткнуть. Булдаков от столба отвалился да как взвоет! Час его потом отхаживали, все визжал с пеной изо рта: "Сами первыми подохнете, сволочи!"
       - Ближе к делу, Дыркач, - перебил его глядевший исподлобья Лопухов.
       - А ты не мельтеши, - отрезал Дыркач, не моргнув.
       - Трави дальше, Дыркач, а ты, голубятня, не встревай - дай человеку высказаться, - рассудил Буптов, потирая ладони. - Так что же дальше было?
       - На другой день, - продолжил Дыркач, - он меня на свою выставку повел. Один чувак без его ведома устроил у себя на квартире выставку - для понту. Скульптуры безрукие по углам стоят, уголья с потолка свисают. Народу набралось, судят-рядят, что профессионально, что нет.
       Лешаков около двери стоял, не раздеваясь, а потом повернулся уходить. Чувак к нему подскочил:
       - Куда ты, Эдик? Ты бы еще побыл.
       А тот наклонился и прошипел ему в лицо:
       - Я тебе это так не оставлю. Заболеешь! Ладно, гриппом.
    Ушли мы с Лешаковым. Ходили переулками. Лешаков долго
       молчал, а потом повернулся ко мне:
       - Давай обменяемся учениями, - говорит, - надо местечко такое... Сам знаешь.
       - Знаю.
       Сели в электричку, поехали. Есть такое место в Подлипках - болото меж деревьями поблескивает - повез я Лешакова туда. Приехали, вышли из поезда, он понюхал и говорит:
       - Сегодня хорошо - луна полная.
       И правда, из-за болота луна показалась страшная, огромная. И по болоту красная дорожка бежит.
       - Вот и прекрасно, - Лешаков говорит, - пойдем по лунной дорожке. Иди первый.
       - А я ему:
       - Нет, ты главнее, ты пойдешь первым. Тогда он передумал:
       - Ну ладно, обойдем кругом.
       Пошли кругом болота. Я говорю: жрать хотца. Он: нельзя жрать. А я: почему нельзя? Раз хотца - значит надо. Пошел я к рябине, ее почти не видать, одни ягоды в темноте высвечивают. Стал ягоды есть. Ах, говорит, ты так. Тогда я не дам тебе никакого учения. Твое я уже взял у тебя. А я говорю: я тем более все взял, - а сам ем. Он поглядел-поглядел и говорит: ты, наверно, прав - это надо попробовать. Сорвал ягоду-две, а потом зацепился и - повис на ветке, как опоссум, с руками и ногами. С полчаса висел, молчал.
       Пошли дальше. Молчим.
       - Ладно, - говорит, - скажу тебе свое учение. Слушай внимательно. Источник один, а полюсов два. Все люди имеют свою естественную связь с источником. Только для тех, кто переступил грань радикально, связь закрылась. Тогда они учатся тянуть из других. Для этого надо настроиться.
       За разговором пришли на станцию, стали ждать поезда. Сели в первую электричку. Вагон набит до отказа, в основном работягами, мятыми, сонными. Лешаков мне:
       - Смотри, как потенцию надо брать. Вон, видишь - старуха мальчика целует. Сосет она у него, а мать, дура, не видит, радуется на бабушку и внука. Так все. Все друг у друга тянут - кто перетянет. Ясно?
       - А как сосать? - спрашиваю я его.
       - Как сосать? Надо стать промокашкой. Надо стать похожим на них, стать тише их - тогда легко брать. Чтобы быть как они, по пятницам я съедаю сосиску. Для балласта. Понятно?
       - А у кого брать?
       - У всех. Можно брать даже у камня. Для этого надо стать тише камня. - Потом говорит: - Мы слишком далеко зашли. Нам больше не дано - дано сосискам. А их расколоть непросто. Естественный человек хорошо защищен, хоть он и быдло. Он работает по восемь часов, а живописи не понимает. Посмотрит на картину и откровенно: не понимаю, и все. А другой придет: и так, и этак перед картиной выкобениваться начнет. Вот тут-то его и бери. Такого ты огорошь - само из него потечет. Брать надо на фальшь, на слабость. Вот смотри, сейчас я буду гнать на тебя, а ты пососи, поучись немного.
       Ну, я насосался тогда так, что уши у меня распухли и мочки ломило. Вышли мы из электрички, я ему говорю: я у тебя твое взял, а тебе не дал. Ты мне больше не нужен. Проваливай. Он мне: ты наглый. А я ему: а теплоты между нами не должно быть.
       Повернулся и пошел. Иду, а у самого зуд - где бы разрядиться. Прихожу в общагу к Слугину, только лег, а тут милиция. Вахтерша пальцем в меня тычет:
       - Вот он, голубчик. Живет не прописанный, за дружков прячется, никак не избавимся от него.
       - А вот мы поглядим, как он в отделении запоет, - гнусавит милиционер. Милиционер попался гнилой, с кисельными глазками. - Вызови-ка, Семеновна, машину.
       Ну, тут я по нотам разыграл, как Лешаков учил. Я сначала на него качнул для понту. Я как заору сначала:
       - Ты чего это такое говоришь? Ты чего гоношишься? Ты понимаешь, что говоришь?
       Слышу: контакт получился, закрыл я глаза, - а он как подскочит:
       - Ах ты, гад! - тут я и дернул на себя.
       Он со всего разбега - хлоп! - грохнулся на кровать, и челюсть на сторону. Минут через пять очухался:
       - Иди, - говорит, - дгужочек, подальше отсюда, - а сам зеленый, без кровинки, а зрачки под веки ушли, - психованный ты какой-то!
       Ну, я припустил, второго приглашения не стал дожидаться, вахтершу в коридоре чуть не сшиб.
       Лешаков с тех пор ко мне стал стучаться. Раз приходит и говорит:
       - Я не думал, что ты так поступишь.
       А я ему:
       - Давай посостязаемся. Просто молча посостязаемся. Сели мы друг против друга. Через минуту я ему говорю:
       - Я у тебя сосу, слышишь?
       - Да, - говорит, - сосешь. Ты наглый.
       - Вали отсюда, - говорю, - ты мне больше не нужен. Заболеешь. Гриппом.
       Через неделю встречаю Лешакова на Волхонке. Он ко мне:
       - Я, - говорит, - человек честный. Я скажу: болел гриппом. И вот что, - говорит, - я решил. Давай разделим области, чтоб друг друга не касаться. Идет?
       - А как делить будем? - спрашиваю.
       - А вот как: мне вершки - тебе корешки. - Тронул он мою голову - верхнюю часть от бровей начисто как слизало. Тогда я совсем ошалел: как же я с половиной-то головы жить буду? Бросился я за ним, а его и след простыл - где его искать? По автобусам ездил, домой к нему стучался, к Офелии толкался, к чуваку, где лешаковская выставка была, - только ночью застал его дома. Отдай, говорю, мою половину черепа. Как же я без нее? А он мне: "А между нами теплоты не должно быть. Уговор дороже денег: мне вершки, тебе корешки".
       А утром Офелия прибегает: Лешаков, - говорит, - в аварию угодил. Такси на всем ходу врезалось во встречный автобус. Он на переднем сиденьи был - так головой в стекло и ушел. В больницу его свезли. Хихикала: вот, над всеми смеялся, теперь сам, поди, олигофреном стал.
       Не успела она еще это сказать, как вдруг сам Лешаков вваливается. Знаешь, - говорит, - где я сейчас был? В музее. Голландцев смотрел. Я их каждый день хожу смотреть вот уже десять лет. И знаешь, что я понял?
       - Что?
       - Зря парни старались.
       - Слушай, - я вдруг опомнился, - ты же в аварию угодил!?
       А он строго мне этак отвечает:
       - Авария-то у голландцев приключилась.
       Дыркач остановился, испуганно оглядываясь. Лицо его, позеленев, застыло, голова ушла в плечи, тихой дрожью затрепетал подбородок. Справившись, сверкнул глазами в сторону двери, шепнул:
       - А вот и господин в сером к нам пожаловал!
       - Где? - завибрировал Лопухов.
       - За дверью.
       - Проверить?
       Слугин тоже поднялся. Дыркач рванул к окну, встал за штору. Бултов вынул изо рта сигарету, недоуменно озираясь. Лопухов осторожно двинулся в прихожую.
       Лешаков в черном галстучке и женской кофте стоял на пороге.
      
      
       5
       Нюхнув тонкими ноздрями, Лешаков шагнул к окну, дернул штору. Дыркач - бледный, как известка, - передернулся.
       - Зачем пришел? - крикнул он надсадно и высоко.
       - Прочь! - лицо Лешакова задергалось в судорогах.
       - Ты своим бредом застолбил мне дорогу.
       - А ты вор. Ты украл мою формулу.
       - Я взял твое учение, а тебе ничего не дал. Проваливай!
       - Ты работаешь нечестно!
       - А между нами и не должно быть теплоты. Ты мне не нужен. Прочь с дороги!
       Отвернувшись, Лешаков шагнул на хозяина, ткнул его пальцем в плечо:
       - Готов?
       Лопухов уклончиво поклонился.
       Мимо отводящего дым ладонью Буптова, свесившего голову с дивана Слугина, спрятавшегося за улыбку Маковского - гость обошел комнату. Пронзительно крикнул:
       - Зачем собрал говно?
    Дыркач рванулся:
       - А ну давай еще раз посостязаемся. Просто один на один, ну, выходи! - голос Дыркача пропадал, падал, бессильно взвивался.
       Лешаков ощерился рысью. По лицу с закрытыми щелками пробежала брезгливая гримаса. Крякнул с долгим подвсхлипом. Бровь полезла наверх.
       Дыркач не спускал с него глаз. На вдавленном виске его набухла синяя жила.
       - Я тебя забиваю, слышишь!
       - Цыц, молокосос! Куда тебе с хозяином тягаться! Ты - жалкий истерик. Все смеются над твоими претензиями. Все мне говорят: что это, Лешаков, ты такую бездарь в ученики взял? Только ты один не видишь, как ты ничтожен. Отваливай. Ты мне не нужен.
       - Я тебя забиваю без понту. Твои слова ничего не стоят.
    Лешаков сел к нему спиной в кресло и закрыл гл
    аза.
       От гостя шла тяжесть. Лопухов скрестил на груди руки - вибрировало в предплечьях. На неверных ногах сделал он шаг и еще шаг к Буптову, встал за его стулом. Буптов с отставленной ногой в ортопедическом ботинке сидел, как скала, дым отводил ладонью.
       - Ну? - сонный голос Буптова был спокоен.
       - Что "ну"? - Лешаков дернулся и приоткрыл щелки. Быстро наклонил голову, накрыл ее руками, выставив драные локти.
       - Пришел показывать, что мы говно, - показывай.
       Буптов шумно отодвинул стул, прогрохотав ботинком, пошел на кухню за тарелкой и стаканом для гостя. Критически посмотрел стакан на свет, включил воду, забившую с визгом. Запотевший с капельками воды стакан поставил со стуком на стол.
       - Ну что ж, - сказал Буптов, опять прогромыхав ботинком по комнате, - садись - гостем будешь.
       - К столу! К столу! - вскочил с дивана Слугин и схватился за бутылку водки. Дыркач победно уселся на перевернутый ящик.
       - Ну что, поехали! - протянул Лешакову полный стакан.
       - Хорошо, поехали дальше, - согласился Лешаков, пожимая плечами, - прямо, налево, направо - не имеет значения.
       Слугин: - Еще водочки или пивка-с?
       Лешаков: - Ёршика, мил человек, и поершистее, а то тут у вас мухи скоро подохнут от скуки, а я, - сверкнул монгольскими щелками, - люблю пошуметь.
       Слугин: - Капустки?
       Лешаков: - На закуску я предпочитаю сосиску. По пятницам я съедаю сосиску - для балласта. Кстати, какой сегодня день - среда или пятница?
       - Сегодня среда или пятница?
       А по пятницам, когда ешь сосиску, ты тоже чавкаешь? -
    поинтересовался Бунтов.
       - Цю был невежлив, - не повернув к нему головы, ответил Лешаков. - Вежливость - добродетель королей, а Цю был невежлив.
       - Ура! К нам пожаловал сам датский король! Кому капли
    датского короля? Налетай!! - размахивая полупустой буты
    лкой,
    кричал Слугин.
       - Тебе не придется больше так говорить, - процедил Лешаков, накалывая вилкой кружок любительской колбасы.
       - Ты - паук! - метнулся к Лешакову Костя, дрожа от возбуждения, размахивая костлявыми бледными кулаками, - Слушай, что я тебе скажу. Христос - он не сосет. Он говорит: идите, берите. Будда тоже не сосет. И я, какое я ни есть дерьмо, мне это тоже не нужно. Вот он - я перед тобой, иди, бери сколько хочешь! Все подходите, все берите, ну, кто первый, мне ничего не нужно!
       Лешаков громко и протяжно зевнул.
       - Что-то здесь душно от кретинов, - поправил черный галстук.
       - А ты, мил человек, ежели с дороги-то сумлел, поди вздремнуть куда-нибудь, - твердо сказал Буптов, вычищая мундштучок.
       - Капустки, водочки, кабачковой икры, - юродствовал, оживляясь, Слугин.
       - Ты, рыжий, не мельтеши перед глазами, - сверкнул Лешаков щелками, - надо будет - сам возьму, тебя не спрошу. Ты чья тень?
       - А вот и дали маху! Я здесь главное лицо, герой, так сказать, времени. Тут все титаны да полубоги, а я просто Слугин, я, можно сказать, глас народа, что, как известно, приравнивается к гласу Абсолюта. Слугин я - и все тут. Ясно?
       - Цыц! Как говоришь? С кем говоришь? - взревел Лешаков, вскакивая из-за стола. Я теперь буду говорить, а ты - слушать. Что - книжки читаете? Соску сосете? Я - учитель, а вы кто? Ни один из вас для работы не годен. Я обещал показать вам, что вы говно. Вот и смотрите, - и он решительным жестом задвинул свой стул.
      
      

    РАБОТНИК

    1

       Ветер и солнце поспорили - кто сильнее? Но ветер не мог сорвать плащ с прохожего, как ни старался. Солнце же сделало это легко, пригрев посильней.
       Король проявляет себя открыто и свободно. Дама действует скрыто и изнутри. ("Ваша дама бита, - сказал ласково Чекалинский.) Форма оказалась неживой, смысл умер. Солнце было в зените, и тени - черны. Буптов увидел себя, окруженным гордостью, чувственностью, тщеславием.
       Тени наступали. Господин был далеко впереди. Противник держал рукоятку его меча - еще минута, и Буптов будет обезоружен. Он замкнул круг и призвал господина. И в тот же миг враг отпустил. И господин оглянулся на него. Но что это? Он уже больше не оруженосец, окруженный химерами. Он - рыцарь, оглядывающийся на неумелого слугу. Он оруженосец, рыцарь, дама и король одновременно.
       Он - оруженосец; внимательность, бдительность, готовность - три его девиза. Но он и рыцарь, живущий в мире сущностей: он распечатывает скрытые источники. Он выходит на поединок с драконами - не мышами. На лбу его нет морщин здравого смысла. Он безрассуден, храбр, бескорыстен. Вера, совесть и честь - его принципы.
       Следующие карты, которые мечет Буптов, - дама и король. В правила игры входит "вынимание себя из себя", доведение до пределов возможностей, заключенных в этих контрагентах. При этом дама и король остаются разделенными, противоречиво-согласными.
       Два превращаются в одно - ребис - ступень к полному развитию аспектов и их соединению в мире сущностей. Ребис помещается в герметическое яйцо, и начинается действие тонких излучений - упорное, долгое - дни, недели, месяцы, если нужно, годы - до конца: извлечения философского камня.
       Главное на этом этапе - память о дополнительных энергиях. Все пойдет прахом, если они не будут подключены в назначенное время. Нельзя ждать помощи извне, рассчитывать на логику или вдохновение. Надо знать точный момент и природу этих энергий, смысл жертвы и места разрывов посреди октавы.
       После суда события закрутились вокруг Буптова. Все обрушилось сразу - комната и служба. Впрочем, вначале было два бурных вторжения в пустующие барачные норы с выламыванием замков, выбиванием дверей, судорожным втаскиванием матраца, ожиданием милиции и долгими оперными вокализами, когда Буптов, предчувствуя выселение, профессионально зажимал широкой ладонью правое ухо, выводя деревянным басом рулады Фигаро, обживая пустоты и выживая духов прежних владельцев.
       Слугин, оставшийся без крыши над головой, бегал теперь за городскими булочками и колбасой для себя и Буптова. Ночевал он у Буптова на втором раздобытом у Михайловны матраце, радуясь берложному теплу от пальто и двух пиджаков, которыми укрывался на ночь.
       Между тем шли переговоры с управдомом Тюнькиным - угрозы, компромиссы, обещания. "Все, - говорил Тюнькин утром, - жди после обеда милицию, выставим тебя на улицу, а комнату опечатаем". "Вот что, - говорил Тюнькин после обеда, - есть у меня комната - как раз для тебя, а из этой выкатывайся сегодня же". "Комната-то есть, да не про тебя, брат, - сообщал он Бупто-ву вечером и при этом поднимал правую бровь. - Кто это у тебя живет, а? Я воробей стреляный - меня не проведешь - недаром с Феликсом Эдмундовичем одного поколения".
       Наконец, после двух неаккуратно завернутых в газету коньячно-водочных подношений Тюнькин сдался и "отвалил" Буптову угловую комнату в альбинкином бараке - собственно, не комнату, а узкий проход к окошку и батарее.
       Тем временем Буптов, колебля тюнькинские истопничьи проекты, начал систематическое прочесывание институтов и техникумов на предмет устройства: составил список, сидел на телефоне. Голос его в телефонной трубке раскатывался сурово и повелительно. Заведующие кафедрами робели и тем злее вымещали на нем свои страхи, когда в их кабинет являлся кривонький маленький Буптов с торчащим на голове ежиком и глубоко сидящими глазами. "Приезжайте", "ждите", "звоните", - говорили они ему и деловито брались за телефонную трубку. И Буптов приезжал, ждал, звонил.
       Во втором медучилище он на час опоздал на назначенную ему встречу. "Вы опоздали на час - как же вы работать будете?" - поинтересовался директор училища, с сомнением разглядывая его. "Ни шатко, ни валко", - сознался Буптов. Директор усмехнулся и взял Буптова. Фортуна повернула к нему на время свое широкое улыбчатое лицо.
       Вместе со Слугиным Буптов отправился покупать в рассрочку диван. Ходили между блестящими шкафами, пахнущими стружкой, щелками ногтями по дешевому глянцу, садились на стулья, пробуя
       их упругость, заглядывали в квадратные зеркала. Оттуда смотрели на них два ошарашенных незнакомца и уходили за рамку.
       Вкусы их разошлись. Слугин советовал припухлый малиновый диван с короткими валиками и бугристой спинкой, а Буптов искал чего-нибудь посерее. Нашел заставленный и прижатый к стенке мышиного цвета плоский, но со спинкой и вдобавок раскладной диван-кровать. Внес задаток и поехал домой ждать доставку.
       И все разместилось: у двери этажерка, потом диван, а у окна стол и стул. На подоконнике появились бутылка молока, кулек с колбасой и городскими булочками. Комната хорошо протапливалась, но ходить по ней было несподручно - диван, хоть и неширокий, оставлял мало места.
      
      
      
       2
      
       С утра за стеной начиналось хриплое:
       - Маш, а Маш, дай рупь. Дай рупь, тебе говорят.
       Буптов закрывал голову одеялом. Через полчаса робкий стук в дверь будил его окончательно.
       - Рублик до получки не одолжите? - в сером пиджачке, надетом прямо на майку, топтался, застенчиво заглядывал ему в глаза сосед Степа.
       Буптов, если у него было, никогда не отказывал - соседи это поняли сразу. "Лапоть ты, лапоть", - внушала ему Михайловна, забегая на минутку посплетничать. Роза приходила позлословить по поводу своей бывшей товарки - заодно попросила у Буптова пятерку.
       - Твоя-то, слышь, снова замуж выходит. Мужик у ней новый, электрик, не то что ты, брандахлыст, - новость занесла на кухню Михайловна рано утром, когда Буптов подогревал в чайнике воду, чтобы чистить зубы - от ледяной воды из-под крана на зубах эмаль лопается. Михайловна в калошах колдовала над конфоркой.
       - Да-да, чемодан здоровенный, едва втащил по лестнице. Мужик хозяйственный, видать. Прописываться у ней будет, электриком на завод пойдет, на Лихачева. Калужский он, тюря. Ты против него енерал, хоть и калеченый. А он что? Дяревня немытая! Всякая шваль в Москву понаехала, удержу на них нет! - сплюнула в сердцах под ноги и исчезла в своей комнате. Потом вспомнила, выглянула из двери: - Так ты того, соль мою без спросу не трожь. А то лезут в чужие ящики, как в свои, замков от всех не напасешься, - подмигнула Буптову: на кухню входила Альбинка, ведя за собой взъерошенного белобрысого парня, улыбавшегося разлапистыми губами.
       - Общий привет, - успел ввернуть паренек, прежде чем
    Альбинка толкнула его и громко зарадиовещала:
       - Вот, Паша, это наш стол, это наш ящик, а это наша конфорка. С чужими не спутай. Пойдем в комнату, - потянула его из кухни.
       - Видал, миндал? - шепнула Буптову Михайловна, держа
    полотенцем вскипевший чайник.
       Буптов большую часть дня лежал на диване, спустив на пол больную ногу, продумывал вечерние занятия, дымя в потолок: миры клубились в солнечном срезе, скульптуры таяли и уплывали. Он смотрел на них отстраненно, прислушиваясь к коридорным голосам - Альбинин слышался редко, зато вовсю расходился Михайловнин, рокотал - Тюнькина, взвизгивал - Розин.
       - Маш, дай рупь, дай рупь, - хрипло клянчил за стеной алкаш Степа.
       По пять раз на день Буптов бегал с чайником в кухню, круто заваривал чай, запускал кружок лимона. После чая пробовал голос: "Не искуша-ай меня без ну-ужды" - голос умирал под низким потолком в сырых стенах. Точил карандаш, мял в руках тетрадь, дымно закуривал "Шипку". В шесть часов вечера, подхватив портфель, отправлялся в медучилище к студенткам.
      
      
       3
       Припадая на левую ногу - к казенному учебному дому - испуганный Буптов взбегал - опоздал! - перехватывая перила, по натертым мастикой ступеням - направо по коридору, отирая лоб - в класс. Устремлялся к учительскому столу, кашлял, перекрывая гуд, возню, взвизги, прочищал нос, дирижировал руками, возился с портфелем - замок! - вытаскивал листы в клеточку, под­глядывал в конспекты:
       - Сегодня Оли нет? И Толстиковой тоже? С чего мы начнем, э-э...
       Двадцать девочек-недоучек со смазанными: носами, глазами, косичками, плечиками - в плоскостопых туфлях - будущие сестры и фельдшерицы - жили роевой, гудящей и чуждой Буптову жизнью, Буптова в нее не принимая.
       - Достаньте ручки и..., - оправившийся Буптов шел между рядами,
    раздавал листы в клеточку, объяснял. - Итак - за работу: ставьте в каждую клеточку крестик - понятно? Та-ак. Ме
    дленно, аккуратно...
       Расчет у Буптова простой: хотя бы одна из них остановится вдруг на седьмом, ну, на двенадцатом крестике и - обернувшись, взглянет просторным взглядом, скажет распевное неуверенное "а зачем?"
       Зачем? Зачем крестики на разлинованную вдоль и поперек бумагу? Зачем смазанные глаза, плечи, плоскостопые туфли? Зачем вскакивать утром, стуча ортопедическим ботинком, бежать с чайником на кухню - заполнять крестиками клеточки дней? И комната - узкий проход к окошку и батарее? Зачем Альбинка и рядом белобрысый паренек с расплющенной улыбкой? Зачем?
       Двадцать девочек-подростков склонились над листочками и все сорок пять минут бездумно прилежно ставили крестики - до звонка, до предела терпения. Буптов, вышагивая с припаданиями, недоуменно скользя взглядом по безмолвным покорным затылкам, кусал губы, когда ему казалось, что он не выдержит и остановит бессмыслицу.
       Выдержал - собрал листочки. Домашнее задание: описать сон, ну да - сон, сновидение, кто какой помнит. Следующий урок на третьем этаже в параллельной группе.

    Первый сон Коли Буптова

      
       Сегодня ночью я летал в Берлин. Вызвали меня в блиндаж и говорят: полетишь в Берлин. А я их спрашиваю: а на чем? Говорят: время сейчас тяжелое, техники нет, сам понимаешь.
       Ну, я вышел из блиндажа, напружился, руки расставил и даже гудение сделал. И - взлетел. И уже когда я полетел - спохватился, что карты-то я с собой не взял и ничего не знаю: где Берлин и куда лететь.
       Все же направление по нюху нашел - лечу, а вокруг снаряды свистят: один прямо над головой разорвался, другой - где-то под мышкой. Тут я увидел Берлин - я его сразу узнал по фильмам.
       И вот, припадая на больную ногу, бегу я черным угластым коридором, а за мной гонятся -- Тюнькин и с ним милиция - загоняют совсем - вот-вот нагонят и схватят. От страху я начинаю взлетать, но коридор невысокий, лететь трудно. Ну, я к окнам - туда-сюда, только окна закрыты, и тогда я с разлету в окно, как самоубийца, впечатываюсь - стекло вдребезги! - и я на свободе. И я падаю, падаю и так тоскливо, и понимаю, что конец, все пропало - и вдруг в последний момент я взлетаю - и это свобода - и я лечу и не верю себе, что лечу!
       Долго я летал, пробовал разные повороты. Устал я, наконец, сел на мокрую крышу и вижу: бегут и обходят - Тюнькин и другие. Перелетел я на соседнюю крышу, а они уже здесь, окружают, а сил нету.
       Вот они взбираются по лестницам, карабкаются по крышам - ближе! ближе! и когда совсем близко подходят, вижу я - у них ни лиц, ни рук - одни кители и сверху фуражки надвинуты.
       И тогда страх пропал, и я снова небрежно взлетел и теперь летел уже в свое удовольствие. Над горами, над морем - высоко-высоко, так что верх и низ потерялись.
       Для забавы я спустился к ним вниз и пошел по городу как ни в чем не бывало. Прихожу в цирк, а там музыка, львы, слоны и картонные манжеты. И вот объявляют мой номер, что, дескать, сейчас акробат покажет приемы и сальто и даже полет над ареной. На самом деле я мог бы, как птица, лететь, но сделал вид, что боюсь, не умею, что лишь с натуги, с испугу научился я сальто - и труд и мозоль репетиций за этим усилием. Но потом я взвился и летел, и летел, и в воздухе делал сальто.
       И опять повторились погоня, побег, коридоры, углы, тупики. Бросился я из окна и взлетел совершенно свободно - и страх позади.
       Лечу высоко над землею и вижу, как реки блестнеют и горы в морщинах. И вдруг - чистые-чистые капли повисают вокруг, и в них отражаются облака и окрестности. И я думаю: трудно мне будет лететь при дожде, намокну и отяжелею - но нет, мне все легче и легче.
       Я словно в фужере с шампанским, а капли, как пузыри, поднимаются вверх - и я за ними. Выплыл и увидел, что я в иной свет вынырнул.
       И вижу: длинный стол, и сидят за столом светлые, но ни одного не могу я увидеть. А посредине Главный - светлее всех. И когда я вынырнул, крайний ко мне обернулся и говорит: смотрите, растение. Тогда я рассердился и закричал: я не растение, - но голоса не было, и никто не услышал.
       И тогда Главный взял меня за предплечья, и я его взял. И он стал клонить меня, а я стал его клонить - откуда только смелость? - так мы боролись не на равных - нет, вовсе нет, это только ужас мой и отчаяние, и страх мой боролись.
       Как только я его переклонил, глянь - сижу я за столом вместе со всеми, и Главный тоже сидит. Не было, чтобы я подходил и садился или он подходил, но только все уже сидят - и я со всеми.
       Я разглядел стол: все белое, и перед каждым - нет, пищей это не назовешь - предметы вроде ракушек, и от них тонкий запах. И я подумал: неужели это можно есть, неужели это едят? Ведь достаточно смотреть и дышать.
       Тут я понял, что мне нужно это попробовать. Передо мной стояли чаша и перламутровая раковина. Я взял в руки то и другое - хоть страшно было дотронуться - я то ли взял, то ли не взял - и думаю: как же это есть? И уже поднес ко рту, но не решаюсь попробовать. И вдруг - пока я сомневался и смотрел - я уже ощутил во рту вкус, будто я уже съел, не жуя и не глотая. Я был так счастлив, как никогда в жизни. Я смеялся и смотрел на сидящих за столом, я совершенно не мог есть - и узнавал, и уже ничего больше от жизни мне не нужно было. С тем и проснулся.
      
       4
      
       Двадцать снов перед Буптовым - двадцать домашних заданий - стопочкой. Отдышавшись и откашлявшись, оглядывал он притихших учениц недоучек-подростков со смазанными носами, глазами, подбородками. За партой слева - Толстикова, худющая, веснушчатая, смурная - ну, прямо Альбинка на пороге вокзальной карьеры.
       - Я хочу рассказать вам историю, - начал он издалека. Было холодно в пустом классе - без отзыва, словно без людей. Перед Буптовым, воссевшим за учительским столом, - только страх, самолюбие и нервность: токи просыпающейся женскости. - Вот слушайте.
       Буптов заходил между рядами взад-вперед, до стены и обратно, погружаясь в ритмический гипноз, припадая на левую сторону, цепляя слово за слово:
       - Когда-то давным-давно всем миром правил человек с ясными глазами. Он был красив, а в те времена люди умели видеть красоту, и все старались походить на него. Слуги этого человека были заняты трудной работой - превращали уродство и низость в красоту. А человек этот, надо сказать, любил своих слуг и давал им столько воли, сколько они хотели. Но больше всего он любил девушку по имени Альбина.
       Оживал класс, светлели углы, разглаживались морщины страха, опадала паутина самолюбий и ревностей. Просыпались глаза подростков и следовали за ним вперед-назад, до стены и обратно.
       - Однажды он послал своих слуг в тридевятое царство, и
    они долго не видели его, а смотрели лишь на себя и себе п
    одобных. Они забыли про него и уже нравились сами себе больше всего на свете.
       Буптов помолчал и продолжил:
       - Когда же они вернулись, он показался им безобразным, и они прогнали его, а Альбину превратили в лягушку.
       Он снова помолчал и продолжил:
       - Слуги, выгнавшие своего правителя, занялись трудной работой - делали чистых и красивых людей злыми и уродливыми. И тогда слуги слуг восстали против новых правителей и прогнали их - и так случалось снова и снова. Все худшие и худшие люди становились правителями, и когда, наконец, самый злой и низкий человек завладел страной, он велел разыскать первого правителя и сбросить его в пропасть, чтобы даже память о красоте не тревожила новое царство.
       Буптов остановился перед Толстиковой, мгновенно запунцовевшей под его взглядом, и спросил ее так, как спрашивают самого себя:
       - Что делать? Как вернуть хозяина? Как помочь самим себе - ведь мы начисто утратили дар различения!
       - А где этот человек? Почему он уступил царство? - дрожащим от другого волнения голосом спросила Толстикова.
       - Он ходит по земле и смотрит людям в глаза, ища тени
    стыда и сомнений. И глаза, в которых живет сокрушение, в
    идят и берегут его. А посланным найти его он недоступен: короста зла закрывает их зрение.
       Буптов глянул перед собой - двадцать девочек смотрели на него открыто и ясно, с тем особым блеском в глазах, выдающим неосознанную - он хорошо ее знал -- внезапную влюбленность.
       - Когда же чистота и свет видящих глаз достигнут пронзительной силы - тогда не только они, а все смогут увидеть...
       Звонок, загрохотав, бесцеремонно ворвался в рассказ, разрушив буптовские усилия, оборвав нити. Двадцать будущих фельдшериц и медсестер вскочили, засуетились, заторопились к двери - лишь Толстикова тихо и застенчиво складывала в портфель свои вещи.
      
       5
       Жизнь возвращается на круги своя. Есть времена, когда мы пытаемся выйти, но ненадолго. Зрелость похожа на детство: 8 лет, 28, 38...
       Стынет в окне темнота. Ти-ти-ти-та задыхается будильник. Салатного цвета стены в знакомых морщинах, буграх, трещинах. На столе кефир, ломтики колбасы - "Не ешьте, мой друг, краковскую колбасу!" - чай в граненом стакане. Буптов, лежа на диване, приспустив на пол калеченую ногу, дымит "Шипкой".
       Стоит ему закрыть глаза, и сразу обступают маслянистые раскачивающиеся волны. Нет лабиринта, опасности, скольжения. Поле суживается, радиус стягивается, все удаленное от центра досадно раздражает и - одно за одним - отбрасывается. Нашедший последнюю простоту, единственно нужное, ненавидит теперь всякие обольщения, неумолим в последовательности отказов.
       Точка, ничто, полное отрицание. Как, достигнув предела, не умереть в тот же момент? Где силы актерствовать, искать, интересоваться? Ставить крестики на разлинованную вдоль и поперек бумагу. Ах, да - теперь этого не надо, из училища ведь его выставили.
       Буптов закуривает новую сигарету. Стук в окно:
       - Буптов! Эй, Буптов! - Буптов вскакивает с дивана.
       - О-го-ого!
       Влетает взмыленный Слугин с охапкой новостей.
       - Дыркач в больнице: свалился со стула в библиотечном зале от голода - Лопухов нашел нового учителя - ох, жрать хочется, нет ли чего? - в Барвихе живет, лечит травкой - а Лешаков...
       - Сейчас, только поставлю чайку.
       - Представь себе, Лешаков исчез - то ли забрали, то ли на ответственную работу поставили.
       - Ну и дела! - Буптов оживленно потирает ладони.
    Приятели пьют чай с лимоном и с бутерброд
    ами.
       - Ну, ладно, я пошел, - вскочил Слугин, - у меня завтра экзамен.
       - В какой поступаешь? В зеленые насаждения? Пострел - везде поспел!
       Буптов курит на диване, больная нога на полу, в пепельнице горка пепла, дымовые затеи под потолком. Салатные стены в морщинах, буграх. Ти-ти-ти - просыпается будильник...
       Сосуд нужно запечатать герметической печатью, и - начнется действие тонких излучений - упорное, долгое - дни, месяцы, годы - до конца. Нужно окружить себя стеной, чтоб избежать проникновения воздуха и растекания лучей. Элементы следует разделить и очистить и только затем - сплавить воедино. Работа ведется при свете дня - втайне. День короток, работа велика, плата велика, работники ленивы.

    Второй сон

      
       Мне часто снится - я лечу вверх-вверх в дребезжащем лифте - несусь туда, где под напором ветра раскачивается макушка дома, испуганно накреняясь то в одну, то в другую сторону. Кажется, вот-вот дом начнет разваливаться на блоки, рамы, балки - и не останется ничего, кроме скрипучей, готовой развалиться на тысячу кусков шахты, по которой - вверх-вверх! - шарахаясь в стороны, несется лифт. Я лежу распластанный, раскинув руки, в сумасшедшем лифте и вижу, что уже нет дома и нет шахты, и, кажется, самого лифта, а просто я лечу - лежа на спине - вверх!
       Но в этот раз все было по-другому: новый с иголочки лифт, пластик, клавиши. Мы вошли в него - кроме Альбины. Наши лица стали синими, будто мы больны или живем под землей.
       Альбина не хотела входить, а Слугин ее уговаривал. Наконец она вошла, но сейчас же выдавила в лифте стенку и ступила в нишу, и опять пришлось ее уговаривать.
       Наконец мне это надоело. Я задвинул стенку и нажал клавишу - мы поехали.
       Едва мы спустились, в лифт повалила густая галдящая толпа. Ей нельзя было ничего объяснить - лифт уехал без нас. Мы вышли на улицу, стеклянная дверь подтолкнула меня в спину. И тут я вспомнил, что оставил в темной нише на каком-то - каком? - этаже Альбину.
       Мы бежим за угол, влетаем в подъезд, перепрыгивая через ступени, взбегаем по белой полукруглым амфитеатром лестнице. Наверху две проверяющие пропуска старухи - Альбинина мама и Михайловна: одна - с каменной челюстью, другая - с черным провалом рта. В распахнутом пальто, не замедляя шага, я прохожу мимо, опустив руку в карман, будто за пропуском. Я слышу ненависть камня слева и озабоченность черного провала справа. Оглянувшись, я вижу, что Слугин отстал. Я на разгоне пробегаю мимо лифта и снова оказываюсь на улице - стеклянная дверь толкает меня в спину.
       И снова я несусь за угол к старухам - вверх по белой амфитеатром лестнице - мимо челюсти слева и черного провала справа. На остатке решимости я спешу к лифту.
       Вместо лифта я поднимаюсь по лестнице и выхожу в длинный заставленный кроватями коридор и иду по коридорной кишке мимо больных, накрытых белыми простынями. Глаза у них закрыты, лица бледны и сосредоточенны. "Они себя лечат", - догадываюсь я, всмотревшись в одноглазое лицо Маковского - второй глаз с огромным неподвижным веком слился со щекою.
       Коридор выгибается влево, вправо - лифта нигде нет. Я ищу лестницу, но и ее не могу найти. "Лестница, где лестница?" - спрашиваю я человека с большой запрокинутой головой - он не отвечает. Наконец я спускаюсь и выхожу на улицу.
       Я оказываюсь в забытом, из другой жизни городе. Ветер крутит между домами обрывки газет. Дома из тяжелого темного камня и вместо окон - черные щели. Ветер крутит между домами обрывки газет.
       Я сворачиваю в глухой переулок и выхожу к большому мертвому дому, обхожу его и оказываюсь на пустыре. Я оглядываю пустырь: в сумерках кажется, что он шевелится. Я различаю темные пятна - это оказываются двугорбые черные верблюды с длинными ушами. И на каждом из них в прогалине между буграми сидит по нескольку человек. Черные наездники медленно поднимаются, разворачиваются, распрямляются на своих волнистых черных верблюдах в беззвучном мертвом парении.
       Я вижу, что их непомерно-невероятно длинные уши привязаны тесьмами к маленьким чутким ушкам этих громоздких медлительных животных. А за ними из сумерек проступают трещины стены.
      
       Москва-Нью-Йорк 1973-1974 гг.
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Ровнер Аркадий Борисович (arkatan34@tochka.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 337k. Статистика.
  • Статья: Проза
  • Оценка: 7.83*6  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.