Садовский Михаил
Белые вороны

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Садовский Михаил (msadovsky@mail.ru)
  • Размещен: 13/09/2026, изменен: 13/09/2026. 311k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Скачать:
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга повествует о женщине, которая после излечения от онкологического заболевания обнаружила у себя способности к рисованию. Хирург , спасший ей жизнь, признается ей в любви, она не безразлична к нему, но любит мужа и не представляет жизни без него. когда болезнь вновь возвращается, она понимает, что два челоовека сделали всё для её спасения и не знает, как ей быть.


  •   
      

    Михаил Садовский

      
      
      
      

    Б Е Л Ы Е В О Р О Н Ы

    (роман)

      
      
      
      
      
      
      
      

    МОСКВА

    2020

    Памяти моей жены Маргариты Садовской.

    Без тебя не было бы этой книги.

      
      
       Вероятнее всего, мы бы никогда не узнали о жизни людей, которым посвящены эти страницы, если бы они не оказались связаны с судьбой одного из них, мелькнувшего, как малая вспышка от рождения звёздочки, оставшейся на небосклоне в бесконечной Галактике и затерявшейся среди неисчислимого количества таких же, похожих. Но с течением времени каждая из них может обрести номер или даже имя, потому что окажется связанной с судьбой, орбитой, существованием более крупной звезды. Пути господни неисповедимы, может быть, присвоение ей имени или даже просто многозначного номера - начало нового пути небесного вечного тела, может быть, оно окажется связанным с важным событием или процессом. Может быть, ляжет важной частичкой в мозаику мироздания.
       Так в искусстве высвечиваются вдруг неожиданно люди. Они своим порой совсем кратковременным появлением и творчеством, не похожим ни на чьё предыдущее, открывают новые пути или создают нечто интересующее и волнующее многие годы или века всех, кто знакомится с их творениями, как гениальные фрески Тассили, находки Шлимана или наскальные рисунки далёких безымянных предков, кумранские обрывки великой Книги.
       Стоит сказать, что не известность или слава вызывают больший или меньший интерес, а само явление, появление такого феномена, который хочется понять, вникнуть в его суть и возникновение. Когда яркая новая страница творчества ничем не была заранее хотя бы намёком предопределена для окружающих, как и для самого этого человека, и удивляет его не менее, если не более, чем всех остальных.
       С развитием человечества, когда оно подошло уже к желанию создать искусственный разум, ответ на эти вопросы становится всё более актуальным. Трудно представить себе достижение цели, используя логическую цепочку процесса, в которой будет отсутствовать самое главное звено: чувство, реакция живого организма, его эмоция, не воспроизводимая даже самим этим организмом, неповторяемая, всегда новая, свежая, отличающаяся от аналогичной, пусть совсем недавней. Так, копия картины гениального художника - всегда новая картина, исполнение гениальным пианистом того же самого произведения - всегда иное, не повторяющее буквально предшествующее, и конечный вариант стихотворения - плод длительных, а порой и мучительных поисков соответствия слов их побуждающему чувству и эмоциям, им рождаемым. Черновик Пушкина рассказывает об этом точно и неоспоримо. А рисунок ребёнка никогда и никем не может быть повторён, потому что нет возможности войти в его непосредственность и эмоциональное состояние, которые водили детской рукой. Зачитанная до ветхости, любимая книга привлекает нас прочесть её снова, и каждая такая встреча с ней - новое свидание с похожими, но совершенно новыми нашими эмоциями. В этом и есть суть творчества - уникальность, неповторимость, невоспроизводимость - почерк.
       Эмма думала об этом часами и уже больше не удивлялась тому, что происходит с ней, благо теперь, в уединении, у неё было достаточно времени, и ничто не отвлекало её, как прежние заботы ординарной жизни.
       Даже мысли её о близких людях стали совершенно другими, и то, что было привычным и не требовало никаких объяснений, теперь невольно стало предметом долгих поисков в памяти поступков, ситуаций, сказанных слов для понимания и сомнения в устоявшемся годами, казавшемся единственно возможным и неизменным.
       Она пыталась перешагнуть время, смещала события, тасовала их, не прибегая к логике, и это открывало совсем неожиданное их понимание, как вид на долину по мере восхождения на гору, как смысл строфы, прочитанной в разном возрасте. И ещё - смена отношения к предмету, о котором мечтала долгие годы, и, обретя его, удивлялась: а почему и ради чего?
      
       Странную жизнь прошёл Фортунатов. Иногда судьба окликала его и пыталась что-то сказать, дать совет, но он только отмахивался. Он всегда знал, чего хочет и что делать для того, чтобы осуществить желание, а теперь растерялся - не было ни одной прямой дороги. Хотел оглянуться назад, вспомнить что-то похожее из своей жизни, какую-то ситуацию, конфликт и как всё это разрешилось - он всё помнил чётко, и будто вчера это было: краски, запахи, дороги... а вот почему поступил так - не мог припомнить. Поскольку оказался ленив, дневников не вёл, не анализировал и не записывал, а те самые важные детали и мотивы поступков совершенно пропадали в потоке событий. Всё происходило последовательно и, казалось бы, обоснованно, но вдруг сейчас, по прошествии лет, закрадывалось сомнение о прошлом: правильно ли поступил, туда ли повернул? И он не мог ответить себе. Отпустить бы всё это! Прошлое - осталось на том берегу, и нечего туда возвращаться, новых проблем не меньше, и надо их решать, преодолевать пороги и перевалы, но почему-то тянуло назад, и виделось нечто уже прожитое, и, оказывается, не всегда удачно. Вот бы вспомнить подробно, как оно всё было и почему так поступил или никак, ничего вовсе не делал, а плыл по течению, как шли день за днём, так и жил.
       Вдруг он решительно брался за перо, доставал старую общую тетрадь с прилипшими навсегда к клейкой коленкоровой обложке кусочками бумаги и пылинками, открывал её, пролистывал страницы со старыми записями, сделанными в такой же решительный момент бодрого дня, доходил до свободной пожелтевшей страницы и застывал над ней. В задумчивости пробовал шарик ручки на каком-то подвернувшемся листочке - мягко ли пишет и не мажет ли. Долго сидел, потом закрывал тетрадь и откладывал до вечера или до утра - "сформулирую и напишу", что было как афоризм - и доказательно, и неколебимо. Но редко случалось, что возвращался к медленно угасавшему побуждению, чтобы не утерять его вовсе, потому что думал: а что особенного в том, что я хотел записать, объяснить, сохранить? Да ничего. Ему бы именно и записать это ускользающее чувство, мысль момента, сам момент - поймать время. Тогда, сложившись в эти мало значащие прожитые отрезки позволили бы восстановить, как оно было, и объяснить, почему он прожил каждый следующий день так, а не иначе. И ничего не значащее сегодня "сегодня" через месяц, год, а может, десять лет стало бы наверняка интересным и значимым, пусть даже только для него, и помогло бы ему уже не тогда "сегодня", а именно в данный момент, именно сегодня! Из этих точек и составилась бы линия его жизни и поступков, что подсказало бы ему: как быть? Было же похоже. Что делать? было же уже так...
       Но Фортунатов был ленив именно в этом, видимо, ленив непреодолимо. Друзей поражало, когда он начинал рассказывать о прошлом с такими подробностями, будто именно в ту минуту смотрел на картинку или какую-то внутренне движущуюся ленту и транслировал остальным то, что видел сам.
       - Лёнь, неужели ты всё это помнишь? - спрашивали его прожившие не меньше и знакомые с ним давно.
       - Помню, представляешь, помню! Разве такое выдумаешь... это же на правду не похоже, а как плохое кино... но плохое кино второй раз смотреть не будешь, а это прожитое, такое закрученное и неправдоподобное, забыть не можешь, и хоть на детекторе лжи проверяй - всё повторишь слово в слово! Когда выдумываешь, так не бывает, обязательно приврёшь чего-нибудь, пусть даже совсем незначимое, а уже не та картинка и мелодия не та...
       - Так ты бы записывал, что ли! - говорили ему часто.
       - А зачем? - перебивал он. - Не моя это работа!
       И в этот момент вспоминал всегда о свой общей тетради, о которой никто не знал. "Вот и хорошо, что не записал! А то было бы опять как у всех. А главное, стал бы писать - оглядывался бы всё время: а как это потом, когда прочтут, будет? - возражал он себе. - Зачем всем знать это? Да чего там прочтут?! Обязательно, что ли? А если не прочтут, зачем писать-то?!".
      
       Дотарахтели они по застругам на заметаемом шоссе на перевозке довольно быстро - что там 20 миль по хорошей дороге и при вполне приличной видимости. А потом, пока её принимали, он заполнял какие-то бумаги, подписывал разрешения, что у неё возьмут кровь на анализ, что она должна в стаканчик нацедить драгоценной своей жидкости на другой анализ и что она разрешает делать операцию... она сама не могла написать. Потом прибыла целая команда из другой клиники, из которой вчера звонили и объяснили, что в том госпитале, в который они поедут, нет таких специалистов и такого оборудования и что это обычное дело, когда коллеги приезжают к хирургам на особо сложные операции. Потому что они неврологи, а при движении внутри организма хирург будет их спрашивать, можно ли двинуться ещё на миллиметр, или это опасно и даже смертельно. А она уже лежала на каталке, укрытая нагретыми одеялами, потому что её знобило от волнения, и меловые щёки как-то впали вдруг, и, если долго пристально смотреть на её лицо, по ним пробегала какая-то лёгкая судорога, будто муха села на мгновение, а кожа среагировала и сократилась, чтобы согнать её...
       Время текло так уравновешенно медленно, что уже показалось, что все эти сёстры и помощники в белых халатах не ходят, а плавают вертикально вокруг неё и тоже томятся и не знают, как быть...
       "А что, какие-то сложности возникли, анализы плохие?" - переспросил Фортунатов, но его уверили, что всё в порядке, что сейчас эта команда, которая приехала помогать, опутает её проводами и установит свои приборы - сейсмографы жизни, как он их нарёк, и к тому времени подъедет доктор! Он уже звонил, заканчивает в другой клинике операцию и через сорок минут будет. "Сорок минут!" - оглушило его... и он опять стоял рядом, держал её за руку и сам ощущал, как её дрожь косичкой переплетается с его дрожью. Тогда он начинал гладить её кисть, свисавшую чуть-чуть за край каталки, и что-то бормотать ей, успокаивая и её, и себя...
       Проводки разноцветные, одинокие и пучками, уже опутали всю её: шею, плечи, грудь, предплечья, даже под груди ей приляпали чпокающие присоски, от которых тянулись эти ниточки страховки к каким-то подмигивавшим ящикам со стрелками и кнопками...
       Она задрёмывала, потом открывала глаза, искала его и только губами произносила тревожно и нежно: "Лёньчик, Лёньчик, Лёньчик Лёнечка...". Ему очень нравилось, как она мягко и сладко произносила его имя, и он подтягивал и подправлял совершенно не требовавшее этого одеяло...
       А доктор всё не ехал. Фортунатов больше не спрашивал о нём. Он вышел в соседнюю комнату, где было окно, и почувствовал, что закружилась голова и стали слабыми колени: в окне была рождественская метель. Двадцать пятое декабря вдруг совершенно отчётливо мелькнуло в его голове... Он застрял где-то и вообще не приедет.
       И эта дикая боль, сводящая жизнь к бессмысленному существованию, опять накинется на неё и будет грызть, пока он сможет это видеть и слышать её стоны, а потом он отключится, потеряет связь с миром, и она останется одна в этой метели боли, мгновенно покрывающей всё: слова, дыхание, свет - и оставляющей только одно ощущение - саму страшную боль, боль во спасение, потому что она одна кричит о помощи, и она одна скажет, пришла эта помощь или нет, утихнув и исчезнув бесследно.
       Господи! Пойти оборвать все эти провода, схватить её и унести отсюда, задыхаясь! Тащить сквозь метель, как тогда без дороги, вслепую, с залепляющими лицо и глаза горстями снега, напрямую за оглядывающейся собакой, поджидающей всю дорогу и просящей: "Скорее, скорее! Иди, пока можешь, за мной, иди, иди - там спасение, иди через силу! Как я, за мной - мне уже снега по брюхо, но я же ползу, и ты иди - тебе снега всего по колено! И не останавливайся, потому что каждый раз, как ты остановишься, потом, чтобы двинуться дальше, встряхиваешь её на руках, чтобы лежала повыше, ближе к плечам и могла крепче обхватывать твою шею! Ну, иди, иди монотонно и не считай шаги! Видишь, я задираю нос и чую запах. Хорошо, что ветер в нашу сторону! Иди, уже близко! И не останавливайся, потому что, если ты отстанешь, потеряешься сразу в трёх шагах, уже не сможешь понять, куда двигаться дальше, а мне возвращаться придётся, и я тоже тащусь из последних сил! Ты что, не слышишь, как я взлаиваю и подвываю, не потому, что жалуюсь. А чтобы вы не потерялись в этой белой буре, где черти выдают замуж ведьму, а люди...".
       "Что там за движение и голоса? Приехал доктор? Нет, не приехал. И голоса решают, что делать, сколько можно держать пациента на каталке, и связи с доктором нет. Непонятно, что случилось, что делать? И надо сказать супервайзеру, чтобы не назначали никогда операции на Рождество, потому что это день Господа, а не людей, и надо быть ко всем толерантными, и к Господу тоже, тем более..."
       - Вам плохо? - тронули его за плечо.
       - Мне? Разве?
       - Но вы час двадцать минут стоите на месте, не шевелясь!
       - Приехал доктор Нордстрём?
       - Нет! Но вы знаете, что он приедет...
       - Я???
       - Да! Он приедет обязательно, потому что он прекрасный доктор, и второго такого поискать по всему свету...
       - Такая метель... Рождество... может быть...
       - Нет. Он приедет. И всё будет хорошо...
       Кто знает силу слова, особенно когда его говорит человек в белом халате. Рождество... Христос родился, может, и она родится снова в этой метели, и как это записать, чтобы потом вспомнить и почувствовать то же: одно неточное слово - и всё враньё, всё напрасно и никому не нужно... А так: доктор Нордстрём где-то прорывается сквозь метель, и, может быть, оборвалась связь, и сломалась машина, завязла, застряла, налетела на другую - это же всегда так бывает - всё разом, беда никогда не приходит одна... Ну, не беда, не все беды разом, сказала же эта в белом чепчике, она монахиня, да? Она умеет видеть в метели? Всё будет хорошо? Что хорошо? Приедет доктор - хорошо? Сделает операцию - хорошо? И эти проволочки охранят её - хорошо? И он увезёт её через два дня - хорошо? Здесь ведь долго не держат: два дня, и хватит - хорошо?
      
       Фортунатов был там, откуда ненадолго вернулся. Доктор приехал, и уже четыре часа все ходили с напряжёнными лицами и ничего не говорили, а он сидел возле палаты на диване, неожиданно впадая в дрёму и проваливаясь в белую стужу. Выла собака, чтобы он не заблудился, руки не разгибались, будто навсегда так застыли от тяжести полусогнутыми, мутило от голода, но он не понимал этого и ничего не спрашивал ни у кого, будто всё, что происходило рядом, его не касалось и шло так, как бы шло и будет идти без него. Он вспомнил имя и фамилию дочери, написанные на квадратике клеёнки, привязанной скрученным в тесёмку бинтом к её ножке в роддоме, как судьба - может быть, вот эти сигнальные светящиеся диоды и стрелки на шкале, привязанные к ней проводочками, тоже бирка её судьбы, и тут ничего не изменишь, и не подправишь и даже не прочтёшь ничего...
       Собака спала на боку, лапы её вздрагивали, она их полусгибала и потом выпрямляла, будто вытаскивала из чего-то вязкого. Когда кто-то проходил мимо неё в сени, она чуть поворачивала голову, открывала один глаз и снова проваливалась в сон. Его товарищ - врач, пробившийся сквозь метель, прощупал Эммину ногу - всю, а не только распухшую лодыжку, потом так же для сравнения другую ногу и уверил, что никакого рентгена не надо, перелома нет и вывиха нет, обмазал щиколотку от подошвы животным жиром с болотным запахом, натянул поверх грубый колючий шерстяной носок, замотал шарфом и велел лежать трое суток... минимум. И метель крутила трое суток. Была она какая-то весёлая и бесшабашная: кидалась на окна, подвывала в каких-то щелях и гнусавила в трубе и в сенях. Не было уже ни страшно, ни одиноко, потому что ничего нового не могло случиться в грядущие три дня. Хотелось тоже повалиться на бок подобно собаке и изредка открывать глаз, чтобы убедиться, что нога в прежнем положении, метель так же не утихла, а пока она не захочет отдохнуть, ничего не может случиться в этом мире.
       "Ну, тогда мы были моложе! А моложе - всегда лучше: и заживает быстрее, и запоминается легче, как новенькое, и забывается проще...
       Ничего из прошлого не пригодилось. Может быть, только тот же снег, тысячу раз выпав и растаяв, сегодня тоже крутится в метели, и снежинки узнали нас, но они уже никогда не повторят тот свой улетевший в метели день и никогда не скажут об этом...
       И разве может такая репетиция пригодиться хоть однажды - всё будет по-другому. Ничего не значит ни это бесконечное ожидание приезда, ни это бесконечное ожидание конца операции... Тогда он не думал, что ещё не раз так будет в жизни...
       Погаснут огоньки. Стрелки вернутся на нули, и жизнь потечёт своим чередом дальше. Только бы это случилось, сколько бы ни надо было ждать! И чтобы каждое Рождество вспоминать потом с удивительно чёткими деталями всё, что было в той метели, и чтобы не верилось, что ничего не потерялось: ни одна клеточка жизни - ничьей.
       Только так не бывает".
       Он это чувствовал, будто знал точно.
      
       "Сам согласился, - думал Нордстрём. - Кто же знал, что будет такая погода...". Горячий воздух дул на ветровое стекло, и заряды снега бешеного бурана таяли на нём, но щётки размазывали эту снежную кашу по стеклу, и каждый следующий заряд образовывал новый слой, не успевающий растаять и стечь. Щётки скользили уже не по стеклу, очищая его, а по этой всё нарастающей наледи. И сквозь её матовую корку виден был заваленный снегом капот до торчащей на его носу эмблемы, дальше впереди всё сливалось в одну белую, неизвестной толщины снежную массу. В такие бураны даже бывалые люди не пускались в дорогу, а тут еще поспеть ко времени... Он посмотрел на светящиеся часы и понял, что уже опаздывает на два с половиной часа. "Скоро начнёт смеркаться, и тогда ехать станет вообще невозможно". Он остановил машину, вышел в дикую круговерть и стал скребком сбивать леденеющий снежный слой на стекле. "Где это я читал, давно правда, как мальчик тринадцати лет поехал в соседнюю деревню на подводе, запряжённой парой, и попал в такой внезапный дикий буран? Лошади не могли больше идти и стали. Он начал замерзать и вспомнил рассказ отца, как тот совсем ещё мальчишкой спасся в таком буране: убил лошадь, взрезал ей живот и влез в её горячие внутренности... их занесло снегом, но через сутки, когда его нашли и откопали, он был жив, хотя и простыл сильно, но жив! Болел потом, но жив! И тот мальчишка спасся так... а мне что делать? Хорошо, что связь пока не оборвалась... Может и такое случиться... Пациент готов, команда неврологов с приборами на месте, а мне ещё ехать и ехать". Он снова забрался в жаркую кабину, щётки легко проскальзывали по поверхности нарастающей корки и ударялись с противным непривычным стуком в конце то ли в закоченевшую резинку, то ли в бугорок льда на корпусе машины. "Вот тебе и джип! Джип-хлип... ни черта не стоит это всё перед стихией, природа и вселенский хаос устраивает, и на ниточку нерва опухоль насаживает, как бусину, и попробуй её убери так, чтобы нерв не задеть, не сделать человека неподвижным инвалидом".
       Мысли тоже заметали его дерзко и беспорядочно. Врач, который спасал отца, был здоровый детина с огромными руками, и Свен никак не мог понять и поверить - как он такими клешнями мог держать тонкие инструменты и оперировать? "Сколько мне тогда было? Десять-одиннадцать! Может, если бы я тогда не поклялся, что стану таким же хирургом - даже не знал, как эта специальность называется, - может, я бы сейчас не полз, как улитка, по дороге, которой не видно, подскакивая на этих намётах снега, которые тут же под напором ветра так уплотняются, что колёса тяжёлой машины не продавливают их! Вот тебе и "вольво" - лучший джип! Впарил этот дилер мне его нахально и уверенно... да, что уж, будто на другом было бы легче!"
       Ему повезло наконец: мимо полз "хаммер", и Нордстрём рванул машину, чтобы попасть в его колею и держаться за ним! Не смотреть на дорогу, сбавить скорость щёток, и в протаявшую от горячего воздуха щель, как в танке, видеть только задний бампер спасительного попутчика... "Только бы он не свернул, только бы не свернул! Вот тебе и детская клятва - всё решено за нас... при чём тут моя клятва... хотя, кто знает? Только бы не свернул до поворота на госпиталь! Там огромный щит, и я не пропущу его, просто интуитивно почувствую!.. Только бы не свернул! Тогда всё будет хорошо... Я же сказал им, что еду. Значит, они ждут, и раз ждут, неврологи не уедут - всё будет хорошо, надо успокоиться, чтобы не дрожали пальцы, чёрт возьми... это надо же - такая погода, и Дженифер ни в чём не виновата, я сам согласился. Этой пациентке действительно страшно больно, и в праздник, когда всем весело, становится ещё больнее. Я знаю, какое-то дежавю... то же самое было с отцом. Если бы не он, я бы никогда не пошёл по этой дороге. Сколько лет я добивался своей частной практики? Одиннадцать, потом шесть в университете, потом медицинская школа четыре года и ещё ассистентом три года, а потом в госпитале на привязи два года... Господи, я начал в тридцать три... ага, тридцать три, как Христу, и почему это именно на Рождество мне так выпало? Опять Дженифер. Ну да, она знает, что у меня батарея в телефоне не сядет, и зарядка всунута в прикуриватель..."
       - Да! Да! Уже близко... я не могу сделать буран покладистее или дать ему анестезию и вообще успокоить хоть на полчаса, пока я доеду наконец до вас... хорошо! Согласен! Больше никаких операций в праздники! Да! Будем встречать их вместе в процедурном кабинете. Конечно, сегодня!
       Когда Фортунатов искал врача и наткнулся на этот неизвестный коллектив нейрохирургов, поехал советоваться к другу - не было времени на долгие поиски. Боль - самый лучший советчик: "Сделай что-нибудь, что угодно, только убери её, выключи, успокой, вырви с корнем, как сгнивший зуб...". Додик сказал: "Не сомневайся, в нейрохирурги случайные люди не идут, там остаются те, кто достоин! Они прошли всё, и такое!!! Раз не отступили - это надёжные люди...".
       Отец его умер, потому что поздно хватились. Это потом Свен разобрался, когда уже мог и имел право высказать своё мнение. Оно уже у него было - не чужое, не сравнение по учебнику и не высказанное в присутствии учителя, а своё! И он почувствовал, что должен преодолеть всё и добиться такого уровня, чтобы спасти, может быть, чьего-то отца и подарить несколько лет света какой-то потерявшей надежду матери... его-то мать, слава богу, жива в свои девяносто два - "Самому бы так...".
       - Потом про страховку, - успел он опередить Дженифер, - напишите им, пусть выставят ещё один билл небесной канцелярии, заведующей погодой! Начинаем! Мне горячего кофе, пожалуйста, и послаще! И начинаем, всё, всё потом - и все разговоры, и жалобы - ерунда всё это... страховка всегда недовольна, она молчит, только когда доит фонды себе в карман, это понятно... И ничего не говорите пациентам, они не виноваты, что в природе случаются катаклизмы и невозможно их избежать...
       Теперь вокруг неё было шесть человек, и все смотрели на него, а он на маленького рыжего толстячка, который застыл, и только глаза его энергично переключались с прибора на прибор. Они кивнули друг другу, не подавая руки:
       - Привет, Роберт!
       - Слава богу, Свен, ты здесь!
       Резко и без теней лился свет, щёлкали мониторы, звякали тихонько инструменты, мысли текли независимо от того, что делали руки. И всё время крутился буран, шла и падала лошадь, мальчишка в тулупе забирался в её пузо, для того чтобы она его потом родила. Таял снег на её остывающем боку, и ничего не чувствующими пальцами он пытался свести края её разрезанного брюха. А та, чья жизнь сейчас зависела от его микронных движений, ничего не чувствовала и не могла думать и видеть воображения той главной небольшой массы тела, которую он умел отключать, чтоб ни одним ненужным импульсом, побуждающим движение, она не могла помешать ему спасать её от боли и небытия... Дженифер стояла у двери, не шевелясь, и молилась тихонько сквозь стекло. Снаружи было видно её внушительную спину, оттопыренную задницу и белый колпак на голове, так что даже кому-то, вдруг наплевавшему на горящую над дверью надпись "Внимание! Операция!", не могло и прийти в голову приоткрыть дверь и объясняться потом с "хозяйкой". Тихо. Там, за этими створками, край природы. Начало вечности. Ступенька, с которой можно подняться ещё на одну или слететь вниз.
       "Что-то говорила Санита сегодня утром? - всплыло в его памяти, и он, как ни старался, не мог вспомнить... - Что-то про собаку, по-моему, что надо её показать ветеринару. Только бы не вздумала сама в такую погоду тащиться. У каждой женщины свои заморочки. Что ей до моей собаки? Всё и всех надо кому-то непрерывно показывать! Собаку, автомобиль, батарею поменять в сотовом... сплошная починка - и это каждый раз напрягает и сердит, чёрт возьми! Как мы оказались живыми и дееспособными? Ведь и дикари страдали, болели и умирали, и тоже они шли к кому-то за помощью непременно, хотя каждый сам умел многое... да, многое! Но никто бы из них не сделал, что могу я, да никому бы и в голову не пришло! Они просто не знали этого всего! А вдруг знали? Но тогда какие же они дикари! Построили пирамиды, выставили камни точно по солнцу, умели делать искусственные зубы и трепанацию черепа и высчитать по звёздам не только маршрут, но когда будет затмение... Но это же не дикари... а те, что раньше жили, тоже многое умели, но мир забыл это. Мир постоянно забывает! Когда-нибудь и нас будут называть дикарями, с нашими инструментами, машинами и понятиями. Интересно, кончился ли снег? Или придётся ночевать здесь, добираться обратно семьдесят миль в такую погоду... надо сначала поймать "хаммер" и пустить его впереди себя... или вообще купить "хаммер"! Хорошая идея! Безумная! Ради одного дня в году держать этого армейского монстра и обихаживать его!..".
       - Роберт, - сказал он, - замечания?
       - Ты как всегда безупречен! Я восхищаюсь тобой! Держишь форму.
       - Спасибо, дружище! Сейчас бы чашку горячего кофе и сигарету! Не знаешь, полегчало на улице?
       - Этим распоряжается Дженифер...
       - Обещаю всем, что больше Рождества не испорчу!..
       - Но ей ты вернул ощущение жизни... через два дня она начнёт медленно забывать ощущение боли... Спасибо, Дженифер...
       - Мы все любовались вами! Спасибо, док!
       - Хорошо, пойду расскажу мужу. Он наверняка сходит с ума - четыре часа тридцать две минуты! А я обещал ему сорок минут на всё про всё...
      
       Дежурство закончилось. Пока Марк после душа и кофе добрался до гаража через подземный переход, было уже десять. Он выехал и остановился чуть в стороне... "Чёрт... сто миль по такой погоде... часа три, не меньше... кажется, мне опять "повезло". Я вспоминаю об этом в такие дни. Мало госпиталей, что ли? Нет, мне надо в один из пятидесяти лучших!" Он сделал круг, по знаку на столбе, и снова, чертыхнувшись, въехал в гараж. "Куда теперь податься? Дебора наверняка уехала... а может, они сегодня закрылись?.." Он забыл выключить двигатель и тупо смотрел на приборную доску... "Вот, дали им все права... когда это было, чтобы женщина управляющей была?! - он покрутил в голове ещё несколько имён и решил никому не звонить. - Если и отменили, опять досыпать завалились и начнут канитель на два часа, что не убрано, что ещё не вставала, что... и эта Рэйчел, корова... кто её сегодня за язык тянул? Родила и радуйся, что кто-то на тебя позарился, и молчи, дура! Не тебе диагнозы ставить и пациентам высказывать... а теперь дрожит... если кто шепнёт, выгонят её, и финиш! Может, куда-нибудь кардиограммы делать устроится? Как она сюда попала?.. Меня, когда принимали, трясли, как...".
       Вдруг мысли переключились, и пошла бегущая строка. "Этот менеджер - толстый кабан с одышкой: у него диафрагма подпёрта, когда сидит, и он всё время пытался инстинктивно подняться, нелепо разгибался, выпячивал живот, так что стол чуть трогался с места... что его вдруг взволновало моё образование? И рекомендации, и стаж - всё в порядке... нет, вот объясни ему: почему я не иду учиться дальше и не собираюсь ли я уйти сразу с хорошего места куда-то на более высокую зарплату? И никак он не мог поверить, что я на своё место пришёл, что не хочу я ещё шесть лет потратить на то, чтобы потом пытаться свой офис открыть! А деньги откуда? Значит, опять у кого-то на втором плане болтаться или возиться с такими рэйчелами! Дура... кто-нибудь стукнет или сама проговорится - будет жаловаться на судьбу! Эмма пожалуется Донато... вот как от неё избавиться? У этой Рэйчел кругом всё хорошо! И ребёнок за неё стеной, и контракт ещё на полгода, и жалоб не было - все же терпят, потому что - куда она одна с ребёнком... Дура! Это ж надо такое выдать: мол, чего ты с ней возишься - всё равно не вытянет, с таким-то диагнозом... Конечно, Эмма слышала, рядом же стояли! Хорошо, что я молчал! Это я потом ей сказал, когда она затрясла своим пузом жирным и заплакала. Лучше бы заткнулась раз и навсегда... и вот рядом с такой... конечно, потому и получается, что я фигаро... потому что не хочу я больше - мозги устали, а только делать вид... Тут я знаю, что помог, что в случае чего сам до врача справлюсь... все эти звонки, пейджеры. Тревожные браслеты, минута - и нет человека, а без этой минуты он потом, может, ещё лет десять протянет или все сорок... как молодые пошли косяком на тот свет... ужас, ужас... и вот такая Рэйчел! Да чего она привязалась ко мне, корова, эта! Нет... лучше я позвоню Деборе! Десять миль - не сто! Уж доберусь как-нибудь... доползу... хорошо, что машину наладил... как знал... ну, я всегда в начале декабря так её трясу! Дэн молодец, я ему верю... Вот он же тоже на своём месте! Такой головастый, а ни в какие инженеры и контору не лезет... своё дело, сам видит, как его работа проявляется... а что... я же по глазам уже понимаю, когда худо дело и пора доктора трясти... я ему же не говорю свой диагноз, как эта корова! На то он и доктор... пусть решает... а я-то сделаю... и точно совпадает когда, что он сказал... это же вот то самое, ради чего я тут... но они поверить не могут! Вот в чём беда - они все карьеру делают... только не тем способом, я уверен - бумагу зарабатывают! Резюме почитаешь - нобелевскую давай, а потом приходят опыт перенимать... не зря же после всего ещё два года в госпитале отслужи... а если руки не оттуда растут, а если чутья нет, вот он, гад, боров этот, и пытал меня... чёрт... зачем она на Рождество операцию назначила?.. хотя... что такое праздник для человека, который от боли на стену лезет и простыню грызёт... ладно... Дебора... поеду... опять нудить будет, что пора оформить отношения. Что это за жизнь - на два дома... а и правда, что меня не пускает... нет... не созрел ещё - не готов... а то потом разбегаться - нет... это не для меня...
       Наверное, я в отца пошёл. Он тоже не женился долго. Уже я родился, а он всё тянул, тянул и... ушёл к другой женщине. Мама говорила, что сама виновата - она не могла понять его. Он когда из Вьетнама вернулся, ему все бенефиты предлагали: учиться можно было - выбирай, но отец не пошёл. Он вообще ничего не хотел - ничего не умел и не хотел. Потом рассказывал мне, что никак от шока отойти не мог, как выжигали лес, и поля, и деревни, он на аэродроме в обслуге был, а всё равно всё видел и никак понять не мог - за что их? Так и не понял, говорил, мне по хрену, коммунисты они, или буддисты, или католики: терпеть не мог, как вокруг все делали карьеру, просто потому, что все делали... всё равно какую. Из его ребят один Боб только рвался домой - так он в свою джаз-банду рвался ничего больше не хотел, а остальные - все кто куда, и все высчитывали: сколько лет потратить надо, чтобы потом жить прилично?! На принцессах же не женишься, они где-то далеко на западе, там эти длинные голые ноги и враки о сказке, которая вокруг... и в армии ни один не остался. Видно, не только там всё выжгли, но и душу в нас тоже. Пить начали, а он сказал себе: служить буду - только по-другому, людям. И пошёл в механики. Машины пошли со всего света, а он радовался, что опять надо новую учить - они все разные... и не женился долго. На жизнь хватало и на выпивку... он мечтал себе дом купить на колёсах и трак сильный, деньжат подкопить и поехать куда глаза глядят... главное, что сам по себе и ремонт на дороге сам, а дом пустой - кого хочешь подсадишь, а не понравится - выгонишь, на дороге мало ли кого встретишь... Видно, гены - это не просто болтовня: я ловлю себя, что на отца похож... я же когда подрос, встречался с ним часто... Чего это меня разобрало так? Вот ещё два блока - и её дом! Ничего себе драйвей замело!".
       Он остановился напротив входа, не подъезжая, вылез из кабины и пошёл за лопатой. Она всегда стояла сзади у двери. Сейчас дверь не поддалась сама из-за тяжёлого снега. Он подцепил её снизу, и, пока поднимал, за шиворот насыпалось много снега. Марк чувствовал, как он тает и течёт ручейком вдоль позвоночника вниз до боксеров! Чистил он долго. Ему нравилось кидать снег в стороны всё выше и выше на сделанные им сугробы. Ветер сметал с лопаты холодную пыль, и она ударяла ему в лицо. Дебора появилась, когда он уже хрустел лопатой по ступенькам. В халатике, запахнутом руками на полпути от талии к грудям, которые от этого ещё больше выступали.
       - Ты спятил? Я уже целый час жду, не одеваюсь. Всё смотрю в окно, когда же ты закончишь? - она говорила это напряжённо, с нотками злости и досады.
       - Куда торопиться? - откликнулся Марк и оперся о лопату, лицо его оказалось чуть ниже её талии, и она с верхней ступеньки смотрела ему прямо в глаза.
       - Ах так?!
       - Не кипи, - успокоил её Марк, - всё успеем! Всё равно никуда не поедешь в такую метель.
       Он знал, что она терпеть не может такую погоду, и шагнул в дом вслед за ней.
       - Не мог двадцать баксов заплатить? Пожалел? Или не хотел побыть со мной? Тогда чего притащился? - ворчала Дебора и ёжилась. - Лезь в душ. Я сварю кофе.
       Вот это ему нравилось: слова знакомые, таким приказным необидным голосом и не надо думать. Душ, кофе, потом она будет его ублажать, обцеловывать и ворчать, что потеряла целый час из-за его глупости... "или жадности" - вдруг приподнималась она на локте и смотрела ему в глаза так близко, что ресницы касались его носа.
       - У-у-у-у-у! - и она грозила ему маленьким кулачком.
       - Погоди, - он за плечи отодвинул её от себя. - Ты знаешь, Нордстрём сегодня на три часа опоздал. Думали, уже не приедет... бедная пациентка готовая лежала. Эти невротики приехали, проводами её всю опутали, приборов наставили... думали, не приедет! Такое Рождество получилось...
       - Да, мать звонила, сказала, что брат сможет прилететь только завтра и она всё перенесла... ничего... мы вдвоём справим! Правда? Ты никуда не смоешься?
       - Куда? Как? Я в двойном плену! В снежном и нежном, - отшутился он. Она знала его привычку - вдруг вскочить и исчезнуть...
       Комнату залили сумерки. Снег или ослабел, или покрывал свои же сугробы, которые глушили звуки, тишина уплотнялась под тяжестью, наваленной на окрестный мир, под ней еле шевелилась усталость и сливалась с этой тяжестью, а в самом низу был он, маленький человек, лежавший на кровати, обласканный, обцелованный любящей его женщиной, и он, как только расслабился, тут же улетел обратно в госпиталь, буран и дорогу.
       Сон был таким глубоким, какой бывает после лыжной дальней прогулки, когда с мороза вваливаешься в жаркую комнату, где топится печка, дверца её открыта, на плите неспешно и независимо посапывает чайник, и после одного выпитого стакана заваренного на домашних травах чая тебя неудержимо валит на старенький диван, и ты улетаешь неведомо куда и, кажется, навсегда покидаешь этот белый свет. Было ощущение, что кто-то доведённый до отчаяния вымещал свою досаду на окружающем мире. Снежинки налетали друг на друга и склеивались, как склеиваются два стосковавшихся в разлуке тела. Заструги на глазах росли, позёмка, наткнувшись на них, подлетала вверх, завихряясь, её сбивал очередной заряд снега, и всё повторялось. Можно было смотреть, потеряв счёт времени, на этот организованный снежный хаос, как смотришь на огонь костра, это был белый холодный, обжигающий огонь бурана. Во всём здесь была бесконечность: в количестве снежинок, холода, времени, пространства - всё было здесь неограниченно, и ты сам, окружённый этой бесконечной стихией, становился её частицей, бездумной и безвольной, - буран поглощал тебя, выбеливал и сметал все мысли, оставался лишь застывший бессмысленный взгляд. Всё становилось расплывчатым, безразмерным, единственным, приятным, желанным, усыпляющим, уносящим в бесконечность и в вечность... Буран. Пропадало желание что-то изменить, спрятаться от него, спастись, он втягивал в себя всё, ещё имевшее очертания, то есть свою индивидуальность и волю - единый цвет, единый звук, единое движение, хаотичное, бессмысленное и этим всеобъемлюще организованное и всесильное. Буран. Ровный рокот двигателя, жара в кабине до тех пор, пока не закончится горючее, белый звук заменит механический, наступит час блаженства и покоя. Буран. Сантиметры снега уже сменились футами, ярдами, вообще неизмеряемы и неосязаемы - белый мир не нуждается ни в каких цифрах, звуках и чувствах... это Буран - ненасытное чудовище вселенной.
       Во сне глухой стук пробудил его. Все стёкла были закрашены бело-матовым цветом слоя льда, намертво пристывшего к ним, намертво остывший двигатель, намертво наполнившая сугроб тишина, машина, намертво погребённая под его двухметровым слоем, и невнятные обрывки слов откуда-то из поднебесья в подсугробье.
       Лопата уже скребла по бокам джипа, по дверям, стёклам, крыше, стучала по капоту и задней двери то глухо и плоско, то точечно и ударно, будто били по зубам. Он медленно открывал глаза, медленно проворачивал мысли и медленно переводил взгляд, рефлекторно хотел вздохнуть, но воздуха не было, щиток приборов не светился, ноги не двигались, пальцы рук дотянулись до ворота свитера и рванули его вниз, потом вдруг накинулась лихорадка. Его стало трясти, он дотянулся до зажигания - ключ был в рабочем положении, но никакого проблеска на щитке... он задыхался и вдруг стал понимать это, откинулся на бок на сиденье, упёрся ногами в стекло двери и потом, оттянув их немного, ударил подошвами стекло - ничего не произошло - снег снаружи плотно держал удар. Он хотел крикнуть, но не было воздуха. Он хлынул неожиданно сзади после удара чем-то очень тяжёлым в стекло. Марк потерял сознание от хлынувшего в его лёгкие кислорода и очнулся, уже когда его волокли за плечи по откинутым спинкам сидений назад в белую вечность. Знакомый дом был в двадцати шагах, весь облепленный, белый, застывший и безжизненный... но это только так казалось... внутри горел свет, прорезанный в белом слое ход высотой выше крыши автомобиля вёл к двери и по нему два незнакомых парня, держа его за ноги и за плечи, несли в том же положении, как вызволили из машины.
       - Счастлив твой бог, - сказал тот, невидимый, что был в головах, - хорошо, что Дебора увидела застрявшую у её дома машину и позвонила...
       - А то тебя можно было бы вполне уже сохранить для вечности! - откликнулся тот, что был в ногах. - Давай поставим его и будем держать с боков... кажется, он ничего, не подморозился...
       - Вроде, - согласился первый. - Эй, ты уже можешь соображать что-нибудь или мозги ещё в холодильнике?
       - Парни, откуда вы? - Марк пытался стоять на ногах и старался ухватить кого-нибудь из них двоих за рукав, чтобы не упасть.
       - Я ж говорю, счастлив твой бог, что мы уже собирались идти на расчистку - это хороший заработок! И Дебора позвонила!
       - Мы ей всегда убираем драйвей по-соседски... но она хорошо платит...
       - Я сейчас! - он отпустил рукав, за который держался, чтобы достать деньги, и тут же рухнул на снежную дорожку!
       - Эй, не спеши! Давай мы тебя в дом заведём, а деньги целее будут.
       - Не беспокойся, пока ты очухаешься, мы ещё не раз пройдём мимо и пивка принесём...
       - Иди, иди! Двигай ногами...
       - Кончай трясти его... видишь, он совсем обмяк и отключился...
       - Давай! Стучи в дверь, Дебора дома, давай занесём его, она сама не осилит...
       - А?! Дебора, это ты? - Марк открыл газа и, не поворачивая головы, медленно переводил взгляд, не понимая, где находится.
       - Кто же ещё? - она наклонилась к его лицу.
       - А где парни? Надо с ними расплатиться!
       - Какие парни, что с тобой? Ты мне уже целую историю рассказал! Какие парни?
       - Которые откопали меня с машиной... ты что, не видела их, они же тащили меня, и ты встречала у двери?..
       - Тебя? Где это было? Ты по такому снегу ещё куда-то таскался? То-то так поздно приехал... твоя смена четыре часа назад закончилась!
       - Деби, что-то с тобой, а не со мной... я дотащился до твоей двери и отключился, и если бы не твои соседи, я бы задохнулся и замёрз в свой холодной машине прямо напротив твоей двери, а ты бы так и не догадалась посмотреть в окно...
       - Подожди, подожди, я померяю тебе температуру... ну-ка... лежи, не вставай...
       И он снова в одно мгновение отключился, как от наркоза, когда ты видишь, как тебе прокалывают вену, лицо анестезиолога, движение его пальцев на плунжере шприца и...
       А потом возник разговор, которого Марк боялся.
       - Ты пойми: я - белая ворона. Белая ворона в этом мире, где всё поставлено с ног на голову, - я не хочу делать карьеру! А ты спрашиваешь в который раз, почему я не женюсь на тебе... - он попытался засмеяться и поцеловать её - не получилось. Она встала и оттянула вниз свитер, может быть, чтобы показать ему, какой он дурак и от чего отказывается... но он же всё знал это и без свитера вовсе... так, машинально. - Вот женюсь, и ты начнёшь подталкивать меня и заставлять, а я не хочу делать карьеру! Ты спрашиваешь, почему я не иду учиться дальше? Зачем? Это и есть делать карьеру. Потратить ещё десять лет, чтобы в тридцать семь наконец открыть свой офис, завести удачную практику и стать её рабом? Я не хочу ловить пациентов, ублажать параноиков, что они здоровы, врать больным, хотя сам сомневаюсь в диагнозе, волноваться за доходы, потому что надо содержать практику, сотрудников, семейство, машину для выезда, общаться с коллегами ради престижа, ездить на Багамы или Майорку, потому что так положено, отчислять на бедных, хотя государство тратит на военное дерьмо столько, что вынуждено скрывать это... Я не хочу, не хочу брать на себя ответственность за чужую жизнь, когда сам ни в чём не уверен, и думать о том, что будет. Моя работа - это сиюсекундный результат! Я хочу видеть, что помог человеку сейчас, а не думать, проявится то, от чего спасаю, или не помогло ничего... я хочу получать удовлетворение от своего труда сразу, тут же, на месте, как слесарь, который запустил мёртвый мотор. Он всегда запускает самый мёртвый мотор! И я хочу, чтобы мой укол помог сразу, чтобы мой массаж снял боль, а сухой памперс вместо мокрого доставил удовольствие больному хоть на секунду и у него разгладились бы борозды на лбу! Я не хочу брать на себя ответственность диагноза, потому что они, как правило, основаны на интуиции... и все анализы хорошие, и во всех дырках человеческих всё в порядке, а ему больно, и он не спит, и думает о самом плохом, и не может себя заставить переключиться... А я прихожу к нему ангелом-спасителем, делаю укол, ставлю капельницу, даю таблетку, принимаю часть его страдания на себя, а врач - тот далеко и не видит, как это всё происходит, - только результат... он может воспользоваться моими глазами, руками, душой... Он лечит и вылечивает... или сдаётся, а я всегда помогаю - до самой последней секунды, до последнего вздоха... я нурс - нянька, сиделка, кормилец, медбрат... я тот, кто с детства с нами со всеми! Мать уходит на работу, в кино, на вечеринку, а нянька с дитём, врач уходит отдыхать, а с больным остаётся сиделка, которая каждую секунду рядом! Красная лампочка вспыхнула - и я тут как тут. Я меняю, колю, кормлю, утешаю, сажаю на комод, вожу в душ, катаю на каталке, переодеваю... я всё! И мне это доставляет радость и удовлетворение... потому что я белая ворона! Сегодня Рэйчел, эта корова, сказала мне: "Зачем ты так возишься с этой, она всё равно не вытянет?", а кто-то проходил мимо, и ей показалось, что услышал её слова, теперь она трясётся, что стукнул менеджеру или дежурному врачу тут же. А она тупая корова, она по обязанности - сестра-сиделка, и не ей ставить диагнозы! Вот она точно будет делать карьеру. Ей можно и стоит, а мне не надо делать карьеру и терять на это годы, а потом дрожать за свой престиж, свой офис, свою практику... я не хочу... мне ведь хватает денег на всё, что мне надо. Или ты считаешь, что это нехорошо: стоять на месте, не совершенствоваться, не пытаться стать генералом? Да и то, если я женюсь на тебе, какая это будет неравная пара! Ты же делаешь карьеру и скоро вообще вырвешься в топ-менеджеры, а я задрипанный нурс - это не годится. А я не хочу, чтобы государство, в котором такое общество образовалось, выпотрошило мою душу с помощью своего вранья о равных возможностях для всех и необходимости учиться и совершенствоваться, чтобы укреплять своё положение и свою страну... ну, что? Молчишь? Ты не всегда молчишь... копишь силы, чтобы пойти в атаку! Не копи... ты сама белая ворона. Да, да, поэтому мы вместе... ты приехала делать карьеру и... влюбилась! Зачем? Это не входило в твои планы, и теперь сама мучаешься и меня хочешь увлечь. Разве тебе плохо или мне плохо?.. Что, надо потратить кругленькую сумму - мой двухгодичный заработок на свадьбу, чтобы все знали, как мы живём, и два месяца трепались об этом? А потом... и тебе нужен брачный контракт? Ещё не успели медовый месяц погулять на Коста-Браве, а уже думать должны, как оно будет всё делиться при разводе?! Нет. Дудки. Не будет брачного контракта. Это топ-менеджеру надо думать до головной боли, как прочнее сесть в кресло, а для меня работа везде, в любом конце страны - и на Западе, и на Восточном побережье, а если тесно - то в любой стране годится нурс с моим послужным списком... не хочу жениться...
       Вот хорошо, что буран нас от всего и всех отрезал. Даже телефон молчит, будто и волны засыпало, - все понимают, что никто никуда сегодня не тронется...
       Кончай, Деби, терзать меня. Две белые вороны понять друг друга ещё кое-как могут, но в стаю белую ворону не пускают её ближайшие сородичи, и сколько ни крась перья, видно подпушку, а она неподобающего цвета, и тогда эту ворону рано или поздно начинают клевать и заклюют обязательно...
      
       Казалось, у всех этих людей не было общего прошлого - общения, воспоминаний, встреч, разговоров... но общее будущее у них было обязательно! Даже если бы они больше никогда не увиделись, событие, которое они пережили, осталось в каждом из них и не могло исчезнуть из памяти. Оно могло обрасти подробностями, у каждого своими, которые появятся обязательно из глубины души от переживаний и своего понимания происходящего, но само событие у них навсегда. Можно сменить ботинки, костюм... кожа человеческая медленно отмирает и заменяется новой, печень обновляется раз в семь лет - всё требует замены для жизни по мере её протекания, но есть такие веховые события, когда человек стоит перед пропастью и у него только две возможности без права выбора, а по воле судьбы: сверзнуться в бездну небытия или быть подхваченным ангелами и перенесенным на противопложный край бездны. Они не задумывались об этом, но это невольно присутствовало в их существовании и общении. Они были связаны болезнью, чужой болью, спаяны неотделимо и не могли пережить ни в каком варианте её по отдельности. И надежда, и доверие, с которыми они воспринимали, каждый по-своему, другого, будут главными чувствами до тех пор, пока шаги времени не разведут их... Эта рота, созданная волей судьбы для общего дела, вступила в борьбу с недугом, и каждый был в ней незаменим и ценен для борьбы, а цену эту можно было ощутить и определить только в ходе борьбы...
       Боль была невыносимая, оглушающая боль. И чтобы вытерпеть её - не кричать, не рваться с места, как будто от неё можно убежать, она тихо уговаривала себя: "Это спасающая боль, если бы её не было, я бы умирала тихо и беззаботно и ничего бы не знала. А так - меня спасут, непременно спасут..." - и ей становилось легче, потому что она верила, что не напрасно страдает, что это боль во спасение, и другие знают, как ей больно, и непременно помогут. Потом, когда она лежала на каталке, вся опутанная проводами, под тёплыми одеялами, которые меняли, как только холод одолевал то, что они накопили, подплывала тёплая сиделка без шеи и без талии в белом хрустящем халате, она ловко заменяла жёстко накрахмаленные остывшие покрывала-одеяла на тёплые, только что вынутые из шкафа, похожего на холодильник, где они набирались тепла. И меняла она их так быстро и ловко, что прохладный воздух не успевал даже щипнуть Эмму за ставшую сверхчувствительной кожу. А холодно казалось ещё и оттого, что она в полузабытье видела, как перевозка продирается сквозь метель, слегка вздрагивает на застругах снега на дороге и как ветер ударяет горстями льдистых снежинок в стёкла машины. Это отвлекало её от боли, Рождество окутывало детством, праздником, весёлой суетой, особым запахом веселья, пастельными нерезкими запахами от разложенных на стульях и диванах нарядов, смолистым ароматом хвои и горячего пирога... При очередном толчке она вдруг будто натыкалась на иглу боли и на мгновение проваливалась куда-то, где боль настолько сильна, что сквозь неё ничего не может пробиться...
       Рядом возникало лицо Фортунатова с полузакрытыми глазами и безвольно качающейся головой. Она начинала его жалеть за бессонные ночи, которыми он сидел над ней, пока не образовалось мнение, что с ней, и не возникла перевозка, приготовленная операционная, которая ждала её, и надежда, что сегодня всё кончится в Рождество - волшебный день! Так или иначе, но кончится - всякое же бывает, и доктора ошибаются, и когда начинают копаться в живых ещё внутренностях, вдруг обнаруживают, что ничего уже сделать нельзя и лишь напрасно больному добавили муки к предыдущим сверх лимита, что эти новые перевалят её за черту терпения, и всё закончится: она перестанет что-либо чувствовать, а они - надеяться, что она сможет жить без боли и свирепого оскаленного ожидания её.
       Эта привычка, что он всегда рядом и необходим ей безо всяких объяснений, не как обычно говорят - "как воздух" или что-то в этом роде, а просто необходим, и всё! Ну, например, как её собственное тело, в котором сейчас эта боль. Это рассуждение текло в её мозгу бегущей строкой независимо от всего остального происходящего: суеты вокруг её тела, проводов, щекочущих кожу, из чего она заключала, что ещё не всё потеряно, раз чувствует такое лёгкое касание, самого Фортунатова, которому разрешено быть рядом с ней, пока не увезут за стеклянные двери операционной, и он всё время мечется, чтобы не мешать этим людям, прикрепляющим к ней провода, сиделке, меняющей покрывала, сестре, которая входит и выходит, входит и выходит после того, как посмотрит в окно, и напряжение на лице этой женщины говорит ясно, что всё идёт не как рассчитано, что метель лишняя, что операция может сорваться, если доктор не прорвётся сквозь стену снега, что праздник испорчен, если даже и состоится, потому что отойти от такого долгого напряжения быстро не удастся, а день короток, и самой тоже надо пробиваться через эту снежную стену домой, а удастся ли, неизвестно всё, всё вопрос и тревога, и больше никогда она не согласится назначать операцию в Рождество! Никогда.
       Очевидно, существует предел. Запас боли, терпения, времени, надежды, сил тела... она независимо ни от чего преодолела его и перешла в осязаемое небытие: всё слышала и видела, что происходит вокруг и даже внутри неё самой, но уже существовала в новом качестве и в новом измерении. Это её погружение было точно зеркально утреннему пробуждению после тяжёлой ночи, когда в момент перехода к бодрствованию ещё не понимаешь, где ты, что происходит, день или ночь за окном, где ты в этот миг и что с тобой. То, что Фортунатов рядом, было самым главным! Его голова, горячее тело, необыкновенные руки, которые она всегда ощущала на себе, если даже он был не рядом, и всё равно, как далеко и в каком настроении. Они были на ней - держали её, гладили, ласкали, и она готова и рада была всегда и всё только с ними - не взгляды, не губы, а руки, которые умели разговаривать, понимать и делать... О, они всё умели делать - ну, всё! Всё, что необходимо и вообще возможно в жизни: думать, писать, чинить, ласкать, разговаривать, сердиться, радоваться и даже быть частью другого тела - она была уверена, что его руки - только её, её тела! Очень важной частью, и поэтому, если их по какой-то причине не было или ей казалось, что нет, жизнь без всякой боли просто заканчивалась, как плёнка в кинопроекторе, и конец этой плёнки или жизни хлестал впустую воздух и щёлкал всё окружающее, то ли наказывая, то ли предсмертно угасая... Но с тех пор как она ощущала себя, Фортунатов был всегда рядом, и руки его не принадлежали ей, а были её очень важной или самой важной частью... Она никогда не говорила ему об этом, может быть, даже просто потому, что не смогла бы словами хоть приблизительно выразить всё это, а ещё и потому, что он сам говорил ей о её руках такие слова и так точно, что она уже и произнести ничего не могла, потому что не оставалось пространства в диалоге, как только повторять за ним слог в слог и в той же тональности то, что он уже сказал! А зачем это...
      
       В молодости, когда она в метели и смертельной стуже повредила лодыжку и не могла ступить, он нёс её на руках через лес долго и трудно, и каждый раз, когда оступался в глубоком снегу, а потом подбрасывал её тело, чтобы она могла повыше прислониться к его груди и плотнее обхватить его шею, она так радовалась неожиданно для себя, что может долго и нежно обнимать его и утыкаться холодным носом в его щеку, шею, вязаную шапку, сползшую на ухо, и благодарила боль, не дающую опереться на ногу, что столько любви, накопившейся за совместную пусть ещё недолгую жизнь, и столько нежности могла вливать в него, и этот непрерывный ручей соединял их куда крепче всяких слов, клятв, а они и не клялись никогда друг другу... А что вообще может объединить людей сильнее этого потока, когда непонятно в какую сторону он направлен, от кого к кому, откуда куда?! Это же ни измерить, ни увидеть, ни определить - это общий поток какого-то внутреннего эфира, легко уязвимый, трепетный, но неимоверной силы, как магнитные волны, которые держат планету или сдвигают её с оси на общую погибель...
       Сколько времени протекло, она не могла представить, а если бы спросила и получила ответ, не смогла бы соотнести с происходящим - боль была другая, свет дневной, но с потолка - окон вообще не было. Была сиделка с колышущимся моржиным телом под белым халатом, тихое жужжание дросселей, щёлк в мониторе на штанге, пониже нависающих над ним прозрачных пакетов, капельницы, и... сидящий рядом с каталкой Фотунатов - остальное не важно. Веки снова сомкнулись.
       Они сидели рядом на ступеньках. Какая-то птица тенькала одно и то же, будто ученик, у которого не получается пассаж на флейте, и он снова повторяет его, чтобы играть, не сбиваясь.
       - Ты боялся, что я стану неподвижной?
       - Нет. Я знал, что всё будет хорошо.
       - Знал?
       - Знал.
       - Как это?
       - У беды свой запах. Его не было.
       - Ты в это веришь?
       - Кто однажды пережил такое, особенно в детстве, не может забыть! Даже не так: остаётся рубец. Когда беда близко, он вгонят в тело штырь тревоги, когда она рядом - он воспаляется и болит сильнее, чем у того, за кого ты болеешь! Это общая боль, и разделить её невозможно. Она остаётся ещё одним рубцом, и так всегда. Боль свивает два в одно, а то, что остаётся помимо неё, - лишнее.
       - А если со мной бы случилось это?
       - Зачем? Я же сказал тебе, что не могло случиться. Я был рядом. Она бы сначала ударила меня...
       И они почувствовали вдруг, что одновременно вспомнили: как он поднял её с каталки, гипсовый воротник краем упирался в его ключицу, ему было очень больно, но он не встряхнул её, чтобы она оказалась повыше, как тогда в буране. Ступени и двор были расчищены от снега до серой плитки, бок машины был наизготове с открытой дверцей.
       Он не сказал ей, что у него с того дня полгода назад, когда Нордстрём вышел, потупившись, после операции и открыл ему правду, что-то так ёкнуло с левой стороны и ударило в бок чуть пониже сердца, что он задохнулся, и с тех пор эта боль не проходила. Он привык к ней и уже не мог представить того времени, когда её не было. Теперь же, когда от быстрой ходьбы она становилась главной и уже руководила им, запах, которого не было в тот день, теперь преследовал его постоянно.
       Она тоже не сказала ему, что, когда что-то оторвало её от мира, в котором существовала, одна ниточка всё же соединяла её, как пуповина, с ним, с их общей болью. Не сказала потому, что это можно только пережить - не описать, не вычислить, не открыть и доказать научно, не, войдя в чужое тело, увидеть и направить - можно только самой догадываться, что это есть, и невозможно определить, когда появилось и куда удалилось. Но именно это одно могло удержать руки хирурга в тех пределах, за которые нельзя было выходить, и их сдерживали проволочки, стрелки и лампочки. Лишь одно это эфемерное, непредсказуемое, как полёт мотылька, движение было тем, что спасает и возвращает в свет, который погас на час, два, три... чтобы руки вернули времени сущность жизни, и они делали это сторожко, необъяснимо точно и потому уверенно, чтобы ниточка эта не оборвалась, а сшивала, свивала в одну две боли, непохожие, невероятные и необходимые...
       Да, она не сказала ему, что знает это: правду, которую доктор открыл только ему, боль, которая была только у него, запах, который не оставлял её теперь тоже ни на секунду. И ещё она не сказала ему, что настоящее счастье пришло к ней именно в тот момент, когда она открыла глаза, вернулась в мир и вошла в его боль, когда они уезжали домой вместе, и что никакими словами, звуками и красками выразить это невозможно.
       Вот эти две не сказанные друг другу известные им правды были самым главным с того дня в их жизни, ставшей одной на двоих.
       Через десять дней в обжигавшее солнцем утро в сверкающем чистотой и острыми углами офисе по разные стороны стола сидели Нордстрём и Эмма.
       - Вы совсем не смотрите на меня, простите, уткнулись в свой компьютер и свои снимки...
       - А зачем мне? Это ваши (!) снимки. Всё, что у вас поменялось в теле, - моя работа, а что внутри, во многом от вас зависит. Организм всегда сопротивляется любому вмешательству, он хочет быть таким, каким его сделали папа с мамой по божьему велению.
       - Вот как?
       - Да! И невозможно порой преодолеть этот рубеж... я вот, например, очень хотел бы быть похожим на героев Ремарка...
       - Ремарка? - Эмма даже чуть приподнялась со стула. - Что это значит?
       - У него во всех романах и французы, и немцы, и евреи... пьют и едят в любое время суток! Иногда мне неодолимо хочется тоже так! Даже бывает необходимо... и мужчины и женщины...
       - И что вам мешает хотя бы попробовать?
       - Хм... организм и воспитание...
       - Организм... я ещё понимаю, а воспитание - это, наверное, преодолеть можно?
       - Как сказать! Моя мама, даже когда приходили гости, говорила мне: "Мальчик, ты пьёшь уже вторую рюмку"...
       - В Швеции так говорила мама?
       - Да! А что вы удивляетесь?..
       - Мой папа говорил то же самое!!!
       - Ничего удивительного - это говорило другое поколение... Здешним трудно понять это, мир сильно поменялся. Эмма - это разве русское имя?
       - Нет. Мой отец был рабочим и увлекался философией... назвал меня в честь Канта, Эммануила Канта...
       - Высокая фантазия!
       - Да! Она мне дорого стоила в жизни!
       - Как это?
       - В советском государстве... имя тоже вызывало подозрение... Курт, Генрих, Соломон, Рахиль, Соня... Да! Я всю жизнь должна была замаливать чей-то грех, доказывать, что не еврейка, и нести за это пожизненную кару...
       - Действительно... странные русские, я никогда не слыхал такого...
       - Не слыхали? Посмотрите вокруг или в коридоре вашей клиники - сколько чёрных вокруг...
       - Это другое... рабы во все эпохи были, даже в самой просвещённой и благополучной Греции... Вот оно что... - он будто сменил маску, - приговора никакого не будет, этот воротник снимут с вашей шеи через две недели, и живите свободно безо всякой подозрительной мысли о болезни, а мы с вами встретимся через месяц, а если вам надо будет или захотите - телефон у вас есть... Мы сделали всё, что доступно современной технологии в медицине... Нигде в мире вы не найдёте другого, и в этой стране тоже... есть готовые методики, которые совершенствуются и доводятся до каждого специалиста, и, пожалуйста, не сомневайтесь... всё меньше и меньше творчества остаётся хирургу, его интуиции и решительности. Вы не сосчитали, сколько людей работало рядом со мной?.. И мне не дано права отступать от разработанной технологии. Да, все эти провода, опутавшие вас, и все эти приборы, стоявшие чуть в стороне и следившие за мной, за вами, вашими ниточками-нервами, которые опутала опухоль, не дали бы мне возможности рыпнуться и сделать что-то по своему усмотрению... Сотая доля миллиметра - и беда... это же нервы - командные провода нашего тела... нельзя их сбивать с толку! Господь каждому человеку дал столько этих проводочков, что ими можно несколько раз обтянуть Землю! Каждому! И ни одного лишнего миллиметра...
       А имя всё равно не случайно, хоть его придумал ваш отец! Имя, данное с рождения, так соответствует этому человеку, или наоборот: человек своему имени... Не делайте резких движений, когда ходите, в машине, ночью... спите без воротника и не переохлаждайтесь, и ещё хотел поблагодарить вас за терпение - вы же помните, какая метель была...
       "В самом деле, здесь всё самое! Не только обыкновенная метель, но и гордость за неё".
      
      
       Время утекало теперь, как тающий снег, а таял он очень медленно даже на ярком и уже горячем солнце. Он был самостоятельным и не поддавался. Если бы он мог мыслить, то сообразил бы, что пора, но он слишком бел, чист, независим и самостоятелен - вот вытекает тоненький ручеёк из-под сугроба, и этого достаточно, чтобы люди думали, что зима закончилась и пришла долгожданная пора. Скоро расцветут магнолии и удивят своей откровенной открытостью и даже бесстыдством, неодолимый их запах будет возбуждать, как запах горячего женского тела, ждущего слияния с другим, но вдруг сугробный холод ранним утром пахнёт на эти доверившиеся чувствам цветы, и они почернеют к полдню, свернут и сбросят чёрные лепестки на него, на белый сугроб, и он будет ещё дольше радоваться, покрытый тёплыми чёрными осколками несостоявшейся чьей-то встречи...
       Неожиданный звонок доктора встревожил её и заставил невольно напрячься.
       - Что-то случилось?
       - Нет, не волнуйтесь! Мне надо увидеть вас, и, пожалуйста, вызовите перевозку только в один конец... дальше я повезу вас сам...
       - Что значит "повезу"? - её голос звучал очень напряжённо и неуверенно...
       - Я же говорю вам: ничего нет угрожающего и сомнительного... я хочу показать вас одному своему коллеге и повезу вас к нему сам, а потом доставлю домой. Вот и всё.
       - На сколько мне вызывать машину?
       - На шесть часов, мой приём заканчивается в семь, и вы будете моим последним пациентом сегодня...
      
       В офисе было пусто. Девушки за стойкой собирали файлы, расставляли папки по шкафам вдоль стен и уже готовились к завтрашнему дню. Эмма пришла вовремя и ждала вопросов доктора. Он пристально смотрел на неё и не сводил глаз даже на компьютер. Ей показалось, что он хочет увидеть что-то под её кожей, но шрам на шее был сзади и прикрыт воротничком блузки.
       - Вы приехали, как я просил? На перевозке?..
       - Да, конечно, - она не понимала, зачем она тут, и решила спросить напрямую: - Доктор, за недолгое время я у вас шестой раз! Что-то идёт не так?
       - Успокойтесь, Эмма, вы же знаете стандартные установки: если бы что-то было не так, я бы сразу сказал вам. Мы не имеем права лечить вслепую!..
       - Я знаю, только не уверена, что это помогает вам...
       - Верно! С вами приятно говорить!
       - Поэтому вы вызываете меня так часто?
       Он долго размышлял...
       - Отчасти...
       - Серьёзно?
       - А почему вы удивляетесь? Разве так не может быть?
       - И как это понимать?
       - С женщинами бывает трудно говорить об этом...
       - Я не женщина, я пациентка...
       - И женщина... - он долго молчал, будто хотел сообразить, как выразить мысль. - Я в некотором роде, понимаете ли, стал вашим заложником. Говорю с вами так откровенно, потому что вы умный, образованный человек, и я верю, сможете меня понять. У вас была очень сложная ситуация, и, как вы видели, очень много людей и приборов наблюдали её. Не ради каких-то экспериментов или исследований, но ради вас, ради страховки. Пока что нет другого инструмента, кроме рук человека и его глаз. Одно неправильное или чрезмерное движение могло нанести вам непоправимый вред вместо спасения и избавления. Говорю вам так, как было и как есть. Всё теперь миновало благодаря этим людям и их усилиям, они следили, чтобы ни одна лишняя сотая миллиметра не была затронута при удалении вашей опухоли... просто для вас... этот нерв мог в повреждённом состоянии сделать вас неподвижной... не пугайтесь, прошу вас... всё позади...
       - Но почему вы молчите?
       - Вам предстоит шесть или восемь процедур для того, чтобы мне быть уверенным...
       - Почему?
       - Я вам сейчас нарисую, потому что на рентгеновском снимке вы не сможете разобраться в серых тонах. Постараюсь чёткими линиями. Опухоль могла войти в то отверстие в позвонке, через которое проходит нерв. Туда хирург не может проникнуть, и это не осязаемая опухоль, как обычно человек представляет, - всего несколько невидимых клеток внутри позвонка на теле нерва могут через какое-то время опять стать началом опухоли... это надо предотвратить...
       - Этой проклятой химией?
       - Благословенной!
       - И...
       - Я должен дать направление пациенту - направить его на проведение этой процедуры и порекомендовать подходящих врачей и госпитали, где это делают...
       - Почему вы молчите?
       - Я просил вас приехать на перевозке, потому что хочу сам вас отвезти к своему другу - специалисту, который сделает это безукоризненно, а прежде посоветоваться с ним... и чтобы вам не пришлось ждать, пока у него появится окно, место, возможность...
       - Это где-то далеко? Сегодня?
       - Да, сегодня... и не близко... позвоните, пожалуйста, своему мужу... я вас привезу домой сам...
       - И страховка это покрывает?
       - Конечно, даже если он не принимает вашу страховку, он сделает для вас исключение, это мои проблемы. Вам это ничего не будет стоить...
       - Скажите, доктор, откровенно скажите - здесь ничего не делается просто так! - чему я обязана?..
       - Я уже сказал вам, что чувствую себя вашим заложником... это касается больше не вас, а меня! И я должен вам быть благодарен, что соглашаетесь поехать со мной и снять камень с моей души и дать мне возможность работать дальше...
       - Даже так?!
       - Да, именно! В нейрохирурги идут единицы... это очень опасный вид хирургии и образа жизни... бывают ординарные случаи, а иногда вот такие... и ошибка может мне нанести такую травму, вызвать такую неуверенность, что я не смогу работать дальше...
       - Вы понимаете, в какую я попала ситуацию?! Я могу стать причиной изменения всей вашей карьеры, а может быть, и жизни?!
       - Давайте поговорим об этом в другой раз... и не в офисе... время ехать... сейчас дороги забиты до отказа...
      
       Эмма лежала в сером сумраке утра, вливавшемся в комнату через окно безо всякой занавески. Можно было опустить глухую шторку и превратить комнату в темный подвал, но она просыпалась под утро и любила смотреть на изменчивое небо: на облака, меняющие свой цвет и форму, на холст небосвода и еле заметные в нём дырочки звёзд - эти изменения невольно настраивали на непонятную радость от движения жизни и участия в ней, раз ты всё это видишь и воспринимаешь. Она пыталась понять, что с ней происходит, - с её телом, измученным болью, её обновлёнными и не совсем ясными, какими-то размытыми, смазанными, как на свежей акварели, красками... Фортунатов лежал на соседней кровати, и ей хотелось перескочить узкое расстояние между ними, нырнуть к нему под одеяло и прижаться, притиснуться, вытянувшись в струнку, как она делала в детстве с самого раннего возраста с отцом. Он был такой надёжной защитой от всего и всегда, везде - днём, ночью, в любой трудной ситуации, в любом запутанном и непонятном вопросе и при любых обстоятельствах - ему можно было всё доверить, всё рассказать, избавиться от всех волнений и тревог. Надо было просто крепко прижаться к его телу и растаять в его тепле - тогда мир становился добрым, понятным, привлекательным, и всё, что происходило в этом мире, становилось открытым, дружелюбным и приветливым... Она даже не представляла себе другого существования, даже не задумывалась, что может быть по-другому. Так было всю жизнь сначала с отцом, потом появился Фортунатов, и всё это привычное и понятное как-то само собой перешло к нему, стало необходимо с ним. Отец не пропал, а как-то чуть отодвинулся невольно, потому что у неё появился мужчина. Не отец, а мужчина, который стал её мужем и одновременно отцом. Это невозможно было никому объяснить, но для неё это было совершенно ясно и естественно. Она привыкла так и не представляла, что может быть иначе. У кого-то, может быть, совсем не так, но что ей до этого... её мужчина стал ещё и продолжением её отца. Возможно, она неосознанно ждала такого, поэтому сразу доверилась ему вся без какой-либо утайки. У неё не то что не было тайн от него, но даже своих не известных ему мыслей. Он ничего, казалось бы, и не делал для того, чтобы так завладеть ею, а может, и не думал об этом. А она совершенно незащищённо и безропотно стала его частью, принадлежащей по желанию. Наверно, самой судьбы и, конечно, её собственному. Она не то что не сопротивлялась этому, а наоборот - радовалась каждому возможному случаю убедиться в этом. В любой жизненной ситуации, в любой момент, когда они вместе улетали в какие-то неведомые высоты радости и слияния. По его реакции она понимала, хорошо ли ей или что-то не так и что надо сделать, подправить, изменить, сказать, чтобы никакая, даже малейшая щель не возникла между ними. Она думала, не формулируя этого, а лишь ощущая, что тогда она не сможет существовать, жить, быть самой собой. Она была с ним, с Лёньчиком - не лучшим всех на свете, не безгрешным, исключительным - это всё было совершенно неважно, он был единственным необходимым для её жизни - и всё!
       Когда возникла боль, а потом стало ясно, что пришла беда, она безропотно отдалась им и верила словам Лёньчика, что "всё будет хорошо", потому что невозможно было представить, что может быть как-то ещё, кроме "хорошо". Хорошо, как это было до сих пор, потому что жизнь - это когда он рядом и всё хорошо. Она не испугалась, потому что он был рядом. Она ждала, когда он сделает, что боль пройдёт, делала всё, что он ей говорил, и знала, что именно так надо, что всё лишнее, мучающее он отбросит, и ей останется только слушать его и слушаться. Так и происходило каждую ночь, когда он менял ей мешки с какими-то семенами, нагретыми в печке, давал таблетки, возил на разные обследования, анализы. Воевал со страховками, доходя до бешенства, и своим напором и уверенностью, что надо не так, а так, преодолевал даже этих неподдающихся бюрократов, захвативших в мире всё абсолютно, кроме его веры, что над ними есть некая справедливая сила, которой противостоять никто и ничто не может. Даже когда он сердился, раздражался, психовал, метался в ярости, повышал голос, она знала, что это не на неё, а из-за тупой боли, которая не может взять в толк, что ей всё равно придётся отступить и отпустить её, его Эмму. Она только молилась, чтобы он сам выдержал все эти испытания и не упал. То, что он не отступит, она знала и даже не смогла бы понять, что так может быть, если бы кто-то стал внушать ей обратное. Она наблюдала за ним и жила в тревоге за него, как за часть самой себя. Вот это выражение из Священного Писания: "и станут они - одна плоть" - было про неё и про него. Одна плоть, по какой-то природной причине разделённая и втиснутая в две оболочки, но, конечно, одна плоть. Это обнаружилось сразу во время их встречи и подтверждалось каждый день - они одновременно вдруг начинали радоваться и смеяться, сами не понимая отчего, боль накрывала их обоих одновременно, как внезапный ливень, обрушенный среди шумного города или поля, даже сны! И сны были похожими или одинаковыми и в одну ночь. Они спали, перепутав руки и ноги, притиснувшись головами и на одной половине широкой кровати, а другая всю ночь пустовала. Это теперь, когда пришла беда, он решил, что должен быть рядом, но не беспокоить её ни единым движением, которое неизменно возрождало боль. Он ложился рядом, тихонько выдыхая в её шею и затылок, так, что шевелились завитки волос и щекотали ему нос и веки, потом, когда она наконец засыпала, тихонько по миллиметру отползал назад, перебирался на свою кровать и тут же опрокидывался в сон, как аквалангист с борта катера в воду, в неизведанную глубину. Но при любом её шевелении или невольном звуке его глаза в щёлку приподнятых век сквозь решётку ресниц наблюдали несколько мгновений, что происходит, не надо ли вскочить и что-то сделать, и снова через несколько секунд он оказывался в недоступной глубине сна.
       Для неё теперь в нём оставалось всё меньше мужа и становилось всё больше отца. Вместе обе эти части, если впасть в метафизику, оставались таким же целым, ничего не изменилось, просто её женское начало было угнетено болью, а его отцовская родительская опека и защита возросли до самого возможного предела и тоже отодвинули куда-то и на дальнее когда-то мужское, мужнинское... Она ещё не могла сформулировать это и потом оценить, она просто интуитивно по-женски почувствовала, что стала меньше нужна ему как женщина, и вдруг испугалась. Испугалась больше, чем своей боли и их общей беды... испугалась неожиданной трещины. Разве? Это трещина? Она не знала, но эти вспышки вопросов сигналили, что что-то происходит...
      
       В тесной комнатке, куда её привёз Нордстрём, все стены были завешаны, грамотами, свидетельствами об окончании курса университета, курсов различных повышений уровня, даже благословением Папы Римского, портретами членов семьи этого профессора: красивой ухоженной жены, троих детей... и на столе в рамке тоже жена и дети... Нордстрём и профессор, к которому они приехали, разговаривали при ней на непонятном языке, и лишь мелькали знакомые ей слова медицинского лексикона, к которым она уже привыкла. Потом они оба осматривали её руку и шею, при этом Нордстрём - не касаясь шва, а профессор Дектор - ощупывая его, нажимая очень легко на соседние участки шеи, потом они сидели за столом долго и опять обсуждали ситуацию. Наконец дверь отворилась, в комнату бесшумно вошла женщина в белом халате и остановилась.
       Профессор начал говорить ей на том же непонятном Эмме языке, и она уловила только имя Мадлен и её удивлённо-вопросительную интонацию.
       "Да, сейчас!" - повелительно подтвердил профессор. Мадлен удалилась, и вскоре уже две женщины появились в дверях. Они прикатили штангу с закреплённым на ней монитором, наверху которой торчали в разные стороны локоны крючков, появились пакеты, трубки с зажимами, крошечный вертикальный столик, из небольших дверок в настенных шкафах вынырнули различные запакованные шприцы, иголки, пакеты, бутылочки, тампоны, рулоны медицинского скотча, весь столик был уже завален этими причиндалами. Одна сестра ушла, а вторая пропела успокаивающим материнским голосом:
       - Как вас зовут? Эмма! Чудесно! - она так обрадовалась, как будто выиграла в лотерею, и расплылась улыбкой, совершенно преобразив увядшее лицо. - Это не больно, уверяю вас, и не мучительно, и вы будете дремать, а вот это... - она взяла пакет из рук возвратившейся сестры и повесила его на один из крючков, - а вот это будет вас лечить и вылечит...
       Вторая пришедшая тоже расплылась в улыбке и точно таким же голосом пропела дальше:
       - Ох, не вы первая... и всё будет хорошо!
       Эмма сразу вспомнила "всё будет хорошо" Лёньчика и успокоилась. Та, что принесла пакеты, оглянулась на сидевших за столом и нависших над ним мужчин и заговорила чуть различимо, прямо выдыхая ей в ухо:
       - Доктор Дектор - волшебник, лучше нет в мире... если он сказал "да" - всё будет хорошо! Поверьте! Мадлен, ты можешь уже подключать... не волнуйтесь...
       Эмма будто смотрела документальную хронику: всё происходило плавно, бесшумно, быстро...
       - Три часа - и вы поедете домой по дороге выздоровления...- она неожиданно мило заулыбалась, полузастенчиво и уверенно. Две складочки вдоль уголка губ захватывали ямочку на щеке, и от этой игры кожи становилось щекотно внутри, так, что Эмма тоже в ответ улыбнулась и закрыла глаза... Она вдруг почувствовала, что набежали слёзы, и не хотела их показывать.
       - Ну, ну, - сказала Мадлен, - это совершенно лишнее, - она обернулась к столу и что-то спросила, оба врача посмотрели на неё, и доктор Дектор утвердительно кивнул головой.
       Щёлкнул монитор, в прозрачном цилиндрике посредине прозрачной трубочки появилась капелька сверху, повисела немного, как бы выбирая место, куда упасть, потом бесшумно отцепилась и устремилась вниз.... потом вторая, потом третья...
       - Вам удобно? - поинтресовалась Мадлен. - Если надо будет в туалет - нет проблем, всё очень просто и удобно... лечение не должно вызывать дискомфорта и боли... - её слова так же плавно скатывались с губ, как капли в стеклянном дозаторе, и всё это убаюкивало и навевало покой, уверенность и сон...
       Последнее, что отчётливо вдруг мелькнуло в голове Эммы: "А где Лёньчик?" - она внутренне удивилась, что его нет рядом, и тут же всплыла услышанная ею фраза в разговоре Нордстрёма с мужем: "Вам не надо ехать, потому что вы будете там мешать ей. Нет, не врачам и сёстрам, а именно ей своим присутствием"... Она и не заметила, как уснула, перенеслась далеко в прошлое и задержалась там... Они бродили с отцом по лесу и он объяснял ей, какие не надо брать, а какие не надо сбивать, потому что если этот гриб человеку не годится, в лесу есть хозяева, которые им лечатся, и не надо "быть слоном в посудной лавке". Ведь они только в гости приходят в лес, а есть здесь хозяева, которые живут круглый год...
       А когда они приходили домой с полными сумками, в которые были вставлены ветки, распиравшие бока, чтобы грибам не было тесно и душно, продолжались разговоры совсем о другом, не связанном... о войне, которую отец пережил совсем маленьким, о маме, которая тоже пережила войну, но совсем в другом краю большой страны и совсем по-другому. О том, что кому война, а кому была мать родна, но это уже когда она стала постарше и могла сама прочитать обо всём этом и увидеть в кино...
       Ей нравилось, что, когда она спрашивала отца, о чём бы ни спросила, он всегда отвечал на её вопросы или говорил: "Не знаю... ты сама уже знаешь больше меня, а так и должно быть, а то бы жизнь остановилась! Дети должны быть умнее родителей и знать больше".
       Когда Эмма уехала, Фортунатов не мог найти себе места, досадовал, что поддался на уговоры доктора и отпустил поводья, - ему было не по себе. Никогда Эмма не уезжала одна надолго - только на работу, больше никуда. Он никогда не представлял себе её с другим мужчиной или в другой компании без него! Это было совершенно невозможно, как если бы одна нога сказала или просигналила другой: "Я пойду одна погуляю!". "Как это? - удивилась бы вторая нога. - Ты же знаешь, что не можешь без меня! Зачем дразнишься?".
       Фортунатов не задавался таким вопросом, как принадлежность друг другу. Однажды он увидел свою будущую жену и понял, что это именно так: она с ним будет жить, и больше в этом никогда не сомневался. Она всегда нуждалась в его опеке и защите - так вышло, и ими самими никогда не обсуждалось. Она, безусловно, была свободна и имела право голоса и действий, но как-то так получалось, что всё было по её, всё её устраивало, чего-то хотелось, о чём-то мечталось, а оказывалось, что всё уже есть или вот-вот будет, и за всем стоял Фортунатов, хотя она очень редко высказывала свои желания и никогда не строила никакие планы. Хотела дочку, а оказалось, что она уже внутри неё и ждёт своего дня. Только подумала о какой-то поездке, а Лёньчик вечером вдруг принёс билеты и сказал, что надо предупредить на работе. Не могла достать книгу - ну, это-то он никак не знал, а книга через три дня лежала на журнальном столике. Может быть, он маг, экстрасенс, провидец, новоявленный Мессинг? Но ничто не говорило об этом... Это не было её беспомощностью, слабостью, неуверенностью, неумением устраиваться, как это делали другие, - просто это была Эмма. И он - сильный, уверенный и хваткий - всегда чувствовал необыкновенную опору на эту женщину и знал, что у него есть надёжная защита. Если бы его попросили конкретно сказать, в чём, объяснить, как это так, он бы не смог ответить. Потом, когда появилась дочка, он опять пережил это удивление и снова был уверен, что это маленькое беззащитное существо - его крепкая надёжная защита, и снова не мог бы объяснить необыкновенность этого ни на чём не основанного внутреннего чувства. Хотя, как знать, именно то, что всё это было скрыто, ничем не подтверждено, не имело никакого значения для него. Эти две его родные женщины были такой надёжной его защитой, что он становился сильнее и увереннее в любой ситуации, где скорость принятия решений, сила и уверенность были совершенно необходимым условием преодоления. Один он был бы намного менее удачлив и успешен, это он знал точно... Странно, но он даже физически чувствовал себя сильнее и увереннее. И ему доставляло удовольствие вывести их из леса или развести под дождём костёр - у него это лучше получалось именно потому, что это надо было им.
       И когда Эмма заболела, он был вынужден ухаживать, дежурить, доставать, возить, стирать и готовить - чувство защищённости и тыла не покинуло его и, как прежде, означало главное: "В случае чего - Эмма рядом!". Эта беспомощная физически, придавленная болью женщина - была его главной опорой и защитой!
       Зачем я отпустил её? Как это: "Ваше присутствие будет мешать ей сосредоточиться на нашей общей работе"?! Какой-то казус психологический. Как посторонний, вошедший в комнату самоубийцы и помешавший ему осуществить свой план! И он, и она недоумевали и ещё больше удивлялись не тому, что в решительную минуту оказались порознь, но тому, что легко пошли на это и совершенно спокойно пережили разъединение...
       Когда действительность померкла, возник залитый солнцем песчаный берег моря и два мужика, идущих по нему. Между ними на палке висела здоровенная плоская рыбина, казавшаяся при этом освещении тёмно-бронзовой. Они ступали косолапо, но так, что создавалось ощущение прилипания их босых ступней к этой уплотнённой волнами и ветром узкой полосе песка. Они шли молча и не глядя ни по сторонам, ни друг на друга... десять шагов, двадцать... еле заметные следы вдавливались и оставались позади. Вдруг они оба отлетели в стороны, один свалился, обмакнув голову в воду, другой лежал нелепо на боку с поднятой рукой, в которой торчала палка, проходившая сквозь жабры камбалы насквозь и торчавшая с двух сторон.
       - Сильна!
       - Чего ж... килограммов на шесть потянет...
       - На хорошую выпивку будет...
       - В прошлом году, помнишь, на все восемь потянула...
       - Да, еле доволокли тогда... тоже брыкалась...
       - Ну, что уж, знатно шибанула! В разные стороны отлетели... вот силища...
       Медленно они оба поднялись на ноги, отряхнули песок со своих мешковатых штанов из парусины, распрямились, улыбнулись друг другу и морю, а потом повернулись разом к ней, каким-то образом оказавшейся на берегу возле белой мазанки, и один из них оказался Лёньчиком, а второй Нордстрёмом... Он тихонько трогал её за плечо и приговаривал: "Хвати-и-ит спать! Хва-а-атит спать!" - так обычно отец будил её утром... "Мадлен, вы всё закончили? Мы можем ехать?.."
       Профессора в комнате не было. Мадлен сбрасывала остатки материалов в два разных контейнера и сбоку чуть искоса посматривала них...
       - Как вы, мадам? Молодцом, молодцом! Очень хорошо! Ждём вас через две недели... они пролетят быстро... Всего хорошего... я подожду вас и погашу свет...
       Эмма уже видела их фигуры, но ещё досматривала конец сна...
       Она думала: а могла бы я, мы с Лёньчиком жить здесь всегда? Ловить рыбу, выходить в море на фелюге, потом везти улов на базар продавать, слушать хрипатый колокольчик, начинавший в шесть утра и глаголивший до самой ночи... что-то щёлкало, будто конец плёнки на бобине в киноаппарате при вращении вырвался на волю и хлестал по станине... и ей показалось, что на последнем кадре её видения у одного мужика было лицо Нордстрёма, а у другого - её Лёньчика...
       Сон никак не уходил, и по дороге она, ещё не освободившаяся, как бы не вернувшаяся в действительность, убеждала себя, что вполне бы смогла и ничего ей особенного не надо было бы - только книг побольше и чтобы Лёньчик был рядом.
       Вернулась она очень поздно. Фортунатов сидел у компьютера, тупо глядя в лица каких-то незнакомых героев фильма.
       "Всё в порядке, - сказал Нордстрём Фортунатову. - И пришлось сегодня же сделать первый сеанс, наиболее короткий. Дальше вы будете ездить сами - один раз в две недели, а перед этим там же сдавать на проверку кровь".
       Когда они наконец остались вдвоём, молча разделись и совершенно измученные оба - она дорогой и процедурой, а он ожиданием - осторожно опустились на её половину и замерли.
       - Лёньчик, - шептала она ему прямо в губы, - не болит... я это только в машине почувствовала, когда мы тронусь. Понимаешь? Сначала я не поняла, что не так... смотрела на доктора, на щиток приборов, на свои руки, потом стала слушать мотор, дорогу... и не могла определить, что же не так, пока наконец меня не окатила волна страха - не было боли, как будто вообще исчезло и плечо, и... нет, голова-то - вот она, и защитный воротник упирается в щёки... и я потихоньку повернула голову к боковому стеклу и не почувствовала отдачи в плечо - боль больше не стреляла, представляешь!.. -она закрыла глаза и молча вспоминала, как это было.
       - Доктор, боль прошла, - глаза Эммы наполнились слезами.
       - Я ждал, когда вы это скажете, - сразу же откликнулся Нордстрём.
       - Вы знали, что так будет?
       - Предполагал...
       - Сегодня?
       - Надеялся, что это случится после визита к Дектору...
       - Поэтому вы не разрешили Фортунатову ехать?
       - И поэтому тоже! Он мог расстроиться и взволновать вас, а вам это сейчас категорически запрещено! Никаких самоуглублений и пустых переживаний, только положительные эмоции и активный образ жизни!
       - Что это значит?
       - Гулять. Ходить. Восторгаться природой, вкусно обедать. Смотреть кино. Поменьше бывать на людях, в толпе, но не замыкаться в себе, писать, сочинять, рисовать...
       - Я не умею, - перебила Эмма.
       - Тогда вышивать, разгадывать кроссворды и т. д.
       - А водить машину?
       - Не сразу. Немного окрепнуть, походить на физиотерапию, потом плавать... - наслаждаться жизнью.
       - А через две недели опять?
       - Нам надо быть уверенными, что опухоль не осталась ни одной клеточкой в вашем организме...
       - А вы умеете улыбаться? - неожиданно переключилась она.
       - Как на глянцевых обложках? Нет...
       - А хоть как-то?
       - Как собака...
       - Что?
       - Улыбаться. Когда большая сильная собака спокойна, она улыбается и всем посылает умиротворение.
       - Вы серьёзно?
       - Да. Очень серьёзно... понаблюдайте... они не ушли ещё так далеко от природы, хотя и шакал, и волк слышат острее и запах ловят тоньше и точнее, но мы - это наказанные природой создания, а гены наши - вершина эволюции. Мы хотим приспособить природу, а она смеётся над нами, и это ясно видно всем... Главное, что прошла боль и не вернётся, я очень надеюсь...
      
       "Почему так получилось в моей жизни? - размышлял Нордстрём, возвращаясь домой. - Почему мне раньше не встретилось ни одной такой женщины, а те, что были, не возбуждали меня и не остались в памяти даже, не то что в сердце. Вообще, какую странную жизнь устроила мне судьба... Но я же сам мечтал спасать людей, вытаскивать их из безвыходных ситуаций, приписывать ноль к шансам, где их практически не было. Я готовился к расправам над своим романтизмом и никогда не подозревал, что сам строже всех сужу себя и наказываю...
       Каждая смерть пациента, пусть даже значительно позже, когда природа снова вмешалась в течение его жизни, выбивала меня из колеи, и я терзался и винил себя! Почему правители, которые на глазах мира бессовестно и безжалостно уничтожают целые страны, с бравадой рассказывают об этом, как эта женщина с нагло-хищным лицом и деланной улыбкой-оскалом, рвущаяся к власти? Они каменные истуканы? Им это в радость: устраивать перевороты, менять правительства, обрекать людей на голод и смерть, и всё ради денег или удовлетворения своих амбиций?! А мне каждое чужое страдание - катастрофа для самого себя?! И почему я живу в этой стране? А в какой мне было бы лучше? Искать по миру землю обетованную? Говорят, Господь назвал такую и обещал ей медовые реки и кисельные берега, но там живут в вечном напряжении и борьбе за существование, ненавидят своих двоюродных братьев по крови, и сами в облаке чужой и своей ненависти и возрастающей угрозы существования... Может быть, это так стимулирует их, что их интеллектуальная сила необъяснимо умножает физическую, и они поэтому побеждают?! Всё! А приписывают это силе своей земли и молитвы... Я приеду в свой пустой дом, в свою пустую спальню... в свою одиночку и буду снова проигрывать прошедшие часы операции, повторять трудную дорогу чужой боли, своих маленьких решений и движений по её пути и верить, что она уменьшается с каждым моим шажком по этой опасной дороге. Опасной и для меня, и для неё в данном случае... Это становится невыносимо тяжело... может быть, я вообще с первого шага пошёл не по своему пути, и теперь, когда все считают, что я успешно состоялся, на самом деле я в растерянности и нерешительности, как в самом начале. Нет, тогда, по естественному незнанию, я был гораздо оптимистичнее, увереннее и сильнее. Но почему именно сейчас, после встречи с этой женщиной, которая по отработанной и повторяемой процедуре больше не должна прийти ко мне, а продолжать свою терпеливую борьбу с помощью других врачей, которые поведут её уверенно и успешно, почему я так сосредоточился на ней?.. Нет, не на ней - на себе. Почему я хочу снова видеть её и убеждаться, что она преодолевает почти невозможное, видеть это каждый день, каждый час и помогать ей? Не себя ли я этим спасаю? Потому что, если всё повернётся вспять, - виноват я! Я буду так считать и казниться, против всего того, чему меня учили и что я сам выяснил за годы существования в этой области жизни Хотя большего сделать было невозможно на данном этапе медицинского совершенствования. Пока стена, до которой мы дошли, непреодолима, а обходного пути никто не открыл, не показал, и ни разу ещё никто не смог как-то по-другому бороться с этим врагом ни стратегически, ни тактически... недаром он сказал: "Я любовался тобой"! Я сделал всё, что мог, я не могу себя ни в чём упрекнуть, но, если Дектор не оправдает своей уверенности, не победит остатки врага, он, может быть, разведёт руками, и всё! Его благословил сам Папа, а я буду казниться до скончания своего века, и мне ничьё благословение не может принести облегчение в принципе - я сам себя направил на этот путь и сам казню и решаю каждый раз: идти мне ещё по нему или пора свернуть с дороги.
       Наверное, у булочника, сапожника, даже писателя нет такого жёсткого мерила - человеческая жизнь, боль, страдание. Им и оправдания искать не надо! Булка не пропеклась! Сапоги жмут или некрасивые получились! Книга совсем не успешна и не продаётся... разве сравнить с тем, что испытывает врач, тем более хирург! И причина давно, давно только во мне, никто не заставлял и не подталкивал верить юношескому романтизму и пустым словам о жертвенности, высокой цели в жизни, преимуществах образования и прочей ерунде. Моряк счастлив оттого, что увидел землю после полугода в море. Сейчас он выйдет на берег, уравновесит качку хорошей бутылкой. Потом он найдёт девку, а может, придёт в свой дом, где семья и дети, в любом случае он будет счастлив, что на земле и что ничто ему не грозит - ни волна, ни вахта. А потом начнёт тосковать опять по тому, от чего избавился, и так без конца... вот я и есть этот самый моряк...".
       Утро оказалось пустым. Пациент не пришёл. Он пролистал бумаги, пришедшие сообщения, вышел из здания, пересёк парковку и опустился на скамейку позади неё, стоящую поверх корней деревьев, густо растущих на склоне возвышающего за спиной холма.
       - Я не разбудил вас?
       - Здравствуйте, доктор!
       - Я для вас только доктор?
       Было слышно, как она вздохнула и молчала, наверное в раздумье.
       - Пока - да...
       - Я бы хотел увидеть вас...
       - Даже суток не прошло, что могло измениться? Я живу без боли... спасибо!
       - Это очень много: половина суток. А измениться может не только снаружи...
       - Вы говорите загадками! Вас что-то тревожит, какие-то сомнения возникли?
       - Да, тревожит... я бы хотел поговорить с вами... по телефону это особенно сложно...
       - Я догадываюсь... мой уровень языка...
       - И это тоже... пока речь шла о медицинских процедурах, болит - не болит, как вы спали, как себя чувствуете? - было достаточно...
       - Так что же изменилось?
       - Многое, Эмма... Поговорить о жизни, о чувствах...
       - Вы считаете, что чувства зависят от языка, то есть, иными словами, от менталитета?
       - Думаю, что мало зависят... но сказать об этом, чтобы тебя поняли, трудно даже на родном языке, а для нас, для обоих, этот язык более или менее чужой. Мамы пели нам колыбельные на разных языках - и моего с вашим, и с здешним неродным, и мы оба думаем каждый на своём, на родном языке... Можно я заеду за вами, и мы отправимся в парк - просто гулять, вам необходим активный образ жизни? Муж на работе и не может вам уделить столько времени...
       - Это неудобно, Свен... вокруг люди, и это нонсенс...
       - Тогда сами без сиделки пойдите гулять... дойдите до угла своей улицы, я буду там стоять у синагоги...
       Она долго молчала, и он тоже не произносил ни слова, потом в трубке отдалось: "В двенадцать", и она загудела коротко и равнодушно: "бип, бип, бип...".
      
       - Послушай, Гирш, - говорил Свен сидящему напротив Дектору, - что делать? У тебя когда-нибудь так было?
       - Догадываюсь, о чём ты, но, наверное, тебе не покажется странным, припомни, как я женился! - Гирш наклонился над столом, уставленным тарелками.
       - Действительно... как же я мог забыть! Послушай, думаешь только о себе и становишься слепым и глухим...
       - Да, но у неё не было онкологии, и она не была замужем! Педагоги женятся на своих студентках, врачи на своих пациентках... может быть, все хотят выковать жену по своему образу и подобию, но для чего?
       - Хватит философских наблюдений... Сколько лет назад это было?
       - Десять. Сыну восемь - ты забыл?! Что с тобой происходит? Ты совсем потерял голову!
       - Да. Потерял. Но я знаю, где она находится...
       - Свен, послушай, это так неотвратимо?
       - Я хочу быть с ней, Гирш, я стал её заложником. Она не идёт у меня из головы, и мне кажется, что, если там, в позвонках, что-то осталось, химия туда может не добраться, а я верю только в чистое поле... и чем раньше станет понятно или подозрительно, что всё возвращается... надо будет принимать меры снова...
       - Да, ты прав, как врач... но я не уверен, что как человек... Вот для этого и нужна химия, а потом ещё сеансов пятнадцать радиации... и не прогнозируй плохого.
       - И что после этой химии остаётся от человека?!
       - Вот именно... стоит ли подвергать её и себя такому риску... для неё эти волнения могут стать неодолимыми...
       - А для меня? Мне сорок шесть...
       - А ей?
       - Тридцать девять...
       - Ты заметил: в мире всё, кроме человека, молодеет?.. Вокруг новое, новое, новое, молодое...
       - Гирш, дорогой! Я хочу быть рядом и сделать всё, что смогу, чтобы спасти её и успокоить свою душу...
       - Тебе виднее, но я бы не стал её тревожить. Ну, если это так серьёзно...
       - Серьёзнее, чем ты думаешь, и даже в твои руки я отдаю её с трепетом, потому что знаю, что надёжнее ничего вокруг нет ни за какие деньги...
       - Я понимаю, но ты можешь оставить всё как есть...
       - Она не согласится. Она не приспособлена ни ко лжи, ни к обману... может быть, это тоже нас притянуло: всё или ничего...
       - А ты уверен, что она готова всё поменять и начать сначала?
       - Нет.
       - Тогда начни с этого...
       - Будет поздно, когда станет понятно...
       - Возможно. Ты всегда выбирал самый сложный путь...
       - Русские устроены совсем по-другому. Иногда трудно понять их - мотивы поступков и решительность, с которой они отстаивают своё мнение, умение терпеть без жалоб и стоически верить в то, в чём убеждены...
      
       После третьего сеанса она однажды утром обнаружила, что вся подушка покрыта её волосами. Она вскочила, ринулась к зеркалу, провела рукой по своим локонам, которыми так любовалась всегда, и... у неё перехватило дыхание: горсть была полна волос, причём она не почувствовала никакого дискомфорта на коже головы. Она опустилась на стул и тихо заплакала...
       - Лёньчик! Я стала лысая, что делать? У меня совершенно не держатся на голове волосы! Лёньчик!
       Он приехал только вечером, а она не удержалась и после разговора с ним позвонила доктору. Ей показалось, что он улыбается, произнося:
       - Не волнуйтесь, Дектор забыл вас предупредить, что это нормально! Это хорошо! Лекарство действует... надо поехать и сбрить их совсем! Хотите - носите парик, хотите - панаму! Сейчас лето, как раз удобно, а осенью всё вернётся! Они отрастут ещё более густые, и потом у вас никогда не появится седина! Даже через сорок лет у вас будут прежние молодые прекрасные волосы!
       Когда приехал Лёньчик, она испуганно смотрела на него и плача проскулила:
       - Теперь ты меня разлюбишь...
       Он рассмеялся, подхватил её, закружил по комнате:
       - Наоборот! Я буду ещё сильнее тебя любить и радоваться: у меня новая жена!
       - А тебе нужна новая? Я уже не гожусь с такой шеей, лысая и больная!
       Он понял, что неловко пошутил, и не знал, что делать... И после молчания, держа её за плечи и глядя в глаза, он стал говорить ей вполголоса:
       - Знаешь, моя новая жена, чтобы быть счастливыми много лет, надо накопить много воспоминаний, прожить вместе и радости и беду, потому что это как фундамент, на этом очень много держится. А если часто менять подруг, они, по-моему, не становятся жёнами, не успевают... давай мы с тобой доживём до старости и будем гулять вместе, держась за ручки, и нам всегда будет интересно, потому что есть что вспомнить и сравнить с тем, что есть вокруг... Не переживай. Это преходящий момент. Дектор сказал, что к осени ты будешь опять со своими чудесными локонами... они вернутся обязательно... давай я позвоню, и приедет мастер, и...
       - Не надо! Мы поедем к нему сами... мне сказали соседи, где здесь хороший салон.
       - Обычное дело! - обходя со всех сторон Эмму, балагурил чёрный подвижный мастер с бритой блестящей головой. - Сейчас я вам сделаю такую причёску, что все будут завидовать! У вас же чудесной формы голова, и я не буду вам говорить, какую моду вы возродите! Тогда все ходили с такими замечательными причёсками, а сейчас лето, и в самый раз проветривать мозги! Потому что за зиму в них столько барахла напитывается со всех сторон, и сам не замечаешь, как оно туда набивается! Я каждый май вот так делаю! - и он похлопал себя ладонью по голове. Получилось очень звонко, и они все рассмеялись. - Смотрите, смотрите, внимательно смотрите!
       Он стоял перед ней, и она не могла посмотреть в зеркало...
       - Я ничего не вижу!
       - Сейчас, мэм, не торопитесь! Из какой вы страны? У вас такое произношение... Из России?! Это же очень далеко! Там, говорят, очень холодно!
       - И жарко бывает... а вы?
       - О, из Конго...
       - Это тоже не близко!
       - Совсем, совсем не близко... и очень жарко бывает! Ну, смотрите! - он отошёл в сторону, и Эмма увидела совершенно гладкий обтянутый белоснежной кожей череп, особенно яркий по сравнению с загорелым лицом. - Ну, что скажете?! Редко встретишь такой красоты голову, а? Скажите?.. - обратился он к Фортунатову, но тот не успел среагировать, мастер говорил, не умолкая. - Мэм, вы ничего не припоминаете?
       Эмма смотрела и не могла ничего произнести. Она была в шоке.
       - Мэм, вы помните фильм "Привидение"? Там играют Патрик Суэйзи, Деми Мур, Вупи Голдберг! Да! Я вижу, что вы знаете эту картину! Все же во всём мире носили причёску под Деми Мур!
       Эмма оглянулась на Лёньчика, и они облегчённо улыбнулись.
       - А чтобы вам привыкнуть к солнцу, подарю вам панаму! - и он вынул из шкафчика лёгкую небесного цвета панаму с широкими полями. - И вы будете всегда помнить Марселя из этого небольшого городка на берегу океана!
       - Спасибо, Марсель! Откуда у вас такое французское имя?
       - Да, верно, французское... французы не принесли моей стране счастья, но оставили на память много своих имён... Так я жду вас в ноябре, мэм, и сделаю вам потрясающую парижскую причёску... а пока всем своим знакомым, которые спросят, кто вас так красиво причесал, говорите, пожалуйста: Марсель из Спринг-Лаке...
      
       В клинике было светло и просторно. По новой технологии стена высотой метров пятнадцать вся была покрыта зелёными растениями, которые заменяли кондиционер, им цедил воду автомат, а они в ответ давали свежий увлажнённый воздух, как на опушке леса в мягкий солнечный день... И люди здесь двигались, не раздражая друг друга, потому что было широко, просторно, звуки поглощались стенами и полом, и ровный алебастровый свет окутывал покоем и доверием.
       Нордстрём любил приходить сюда рано, когда ещё не было ни регистраторов, ни пациентов. Вдоль стеклянных стен одна за другой в затылок стояли каталки лицом к широким дверям, охранники бесстрастно кивком встречали входившего и провожали некоторое время взглядом по длинному коридору. Потом Свен иногда оглядывался назад, как будто мог там увидеть давно прошедшее и случившееся здесь. Одна и та же навязчивая мысль всё больше занимала его ум и память: как могло так произойти, что он явно ошибся, и более того - с облегчением поверил безо всяких сомнений профессору, к которому повезли его пациентку на "второе мнение". Это было обычной практикой, и страховка без возражений оплачивала часто весьма дорогостоящие визиты, руководствуясь соображениями гуманности и меркантильности. Ведь в случае врачебной ошибки и последующего трагического исхода зачастую возникал иск, который дорого обходился страховой компании. Адвокаты в таких случаях старались вовсю, и уже не столько из чувства сострадания и справедливости, как из-за предвкушения собственной выгоды, которая выражалась в трети вознаграждения, что порой превосходило в десятки раз положенное им за работу по защите интересов истца. Поэтому дела медицинские они вели "бесплатно", если можно так сказать, с точки зрения клиентов, и вовсе не бесплатно - в расчёте на возможное вознаграждение в случае удачного решения суда...
       Как это могло произойти, что два опытных врача впали в такое заблуждение? А он уверил Эмму и её мужа, что операция не тяжёлая, малоинвазивная и продлится минут сорок - час, на теле не останется никаких следов, кроме двух неглубоких впадинок на шее, там, где придётся ввести под кожу инструменты. Он не боялся ни претензий, ни иска, ни вреда, нанесённого его реноме, - он боялся теперь себя: сомнения и неуверенность начали преследовать его в тот момент, когда быстрые результаты биопсии подтвердили, что он ошибся! Как это могло случиться? С ним, далеко не новичком, а уже признанным мастером, доказавшим своей практикой и многочисленными проверками на всех этапах профессиональных семинаров и сборов по инструктажу, знакомству с новыми инструментами и методиками, а по сути - повышению квалификации врачей! Это происходило регулярно, повсеместно и безапелляционно обязательно - иначе грозило потерей лицензии, частной практики и разрешения работать в клинике. Он сам судил себя строже, чем все другие, это обостряло его чувство к женщине, которая не выказывала никаких претензий, сомнений и беспокойства... Снова и снова в его профессиональной памяти возникали с подробностями все её визиты, снимки, его размышления после просмотра этих снимков, заключение известного уважаемого коллеги, мнение которого полностью совпало с его собственным... Что это значило? Коллективное мистическое затмение? Судьба? А может быть, ошибка в биопсии, в этом неуловимом клеточном исследовании - главном арбитре в таких сомнениях... ведь и такое могло случиться, а теперь тяжёлые процедуры, и потом только время однозначно решит, кто прав!
       Тяжёлая ноша, от которой нет никакой возможности избавиться, и нет сил о ней забыть, потому что она внутри самого тебя. "Именно поэтому я уделяю ей столько внимания", - убеждал он себя, постоянно думая об Эмме, и не хотел признаться, что эта женщина влекла его к себе совершенно неодолимо, да он и не сопротивлялся, а радовался этому и ждал с ней каждой встречи. Со стороны это выглядело невероятно благородно, хотя и довольно нетипично! Но не вызывало сомнения, что это именно так: забота о пациенте... может быть, слегка и забота о собственном реноме врача... но никак не увлечение красивой образованной женщиной... Да, да, он повторял свои слова, сказанные ей: "Я в некотором роде стал вашим заложником". Это оправдание себе он выпестовал сам и боялся отречься от него, чтобы не высказать себе правду, которую чувствовал, но не формулировал и не озвучивал даже в мыслях...
      
       Фортунатов поначалу был очень рад и удивлён таким вниманием и участием доктора - его это очень устраивало и убеждало, что Эмма под надёжной защитой, тем более что никаких подозрений её частые встречи с доктором не вызывали: они все проходили в клинике или других медицинских присутствиях. У него даже мысли не возникало, что его страдающая самым страшным недугом жена может стать предметом чьего-то внимания и страсти как красивая притягательная женщина. Он вглядывался в неё и не мог точно определить, что в ней изменилось с момента, когда неожиданно стала болеть рука... Это, казалось, не грозило ничем. Это было из ряда привычных болей - ну, застудила, защемило нерв, ударила и не заметила, растянула - бесчисленное количество причин, почерпнутых из житейского опыта, рассказов знакомых и друзей, книг и кинофильмов... "Ничего страшного! Пройдёт! Выпей обезболивающее: толенол - таблетку, несколько..." Но боль оказалась такой сильной и неумолимой, не реагирующей на привычные средства, оказалась не пустячной проходящей, ординарной. Она втягивала их обоих в какую-то другую действительность через своё узкое горлышко, и там, в новом пространстве, где всё было ново, загадочно и непривычно, они потеряли сразу свободу выбора поступков и решений. Всё за них решала боль-диктатор, и поступки их были единственно правильными не потому, что следовали за их желаниями, а именно по приказу боли - не было никакого выбора. И существовали только одна цель и одно желание: избавиться от неё, снова жить, как прежде, привычно произнося "я хочу", "я пойду", "я задержусь", "я куплю", "я отдохну". Теперь это "я" исчезло, и возникло нечто, не имеющее имени собственного, невидимое, неконтактное, но безапелляционно диктующее: ищи, как от меня избавиться, если хочешь жить! Даже не как прежде, а вообще жить. Сначала возникло раздражение, что в одночасье все планы оказались спутаны: "Какие гости, когда так болит рука! Ну и что, что обещали и нас будут ждать?! Нет, таблетка не помогает".
       Следом возникла тревога, скорее не от непонятной тени чего-то опасного, неотвратимого, а от непонимания, что делать, куда, к какому врачу обращаться, куда звонить и какого искать - наверное, хирурга... хирурга - ортопеда, невролога, нейрохирурга? Это слово появилось неожиданно и сразу закрепилось в лексиконе, оно мгновенно, как и боль, стало привычным и организующим всё дальнейшее существование. Какое неожиданное отрешение от себя их обоих. Ему казалось, что, была бы эта боль у него, он бы справился с ней лучше, но это нехорошее подозрение очень скоро прошло, и на смену выросла тревога, что это не простая боль, что это SOS чего-то страшного и неведомого: надвигающегося цунами, которое всё живое чувствует заранее, и по мере приближения его тревога превращается в панику, сбивающую с толку и диктующую совсем не лучшие поступки для спасения и возвращения в прежнюю жизнь...
       Оказалось, что выбор не столь велик, и нет никаких рекомендаций, как перед походом к зубному врачу, - "какой лучше?". "Можешь не сомневаться - в нейрохирурги не идут просто так, и там нет случайных людей, это тебе не терапевт какой-нибудь! - уверил знакомый врач. - Но начни с невропатолога - может, защемило и...".
       Нордстрём возник случайно: клиника оказалась недалеко от дома - полчаса езды. Эмма как бы отстранилась и ушла в себя, в боль. Фортунатов увидел это сразу, вот эта перемена в ней и тревожила больше всего, вот в чём дело! Он вдруг понял, что теперь должен всё решать сам, один, что не будет ничьих советов, будут только полные боли глаза, бессонные ночи одна за другой и всё возрастающее раздражение от бессилия помочь и поторопить события, укоротить путь от боли до её разрушения. Она казалась ему стеной, отгораживающей от мира, от жизни, и надо её непременно взорвать, потому что перескочить невозможно, и нет щели даже, чтобы расширить её и оказаться опять на свободе по ту сторону стены-боли! Вот! Глаза Эммы... и никто вокруг не понимает в этом стремительном погремушечном мире, что надо скорее, скорее помочь избавиться от этого монстра, динозавра, хищника, пожирающего их двоих, надо убить его, взорвать, раздавить, уничтожить... А всё было буднично и словно нарочно двигалось медленно и равнодушно, все были заняты собой, своими проблемами, и никому никакого дела не было, что ей больно, а ему рефлекторно больно от неё и невозможно жить нормальной жизнью. Счёт до визита шёл на часы: закат, ночь, рассвет, утро... снова мешочек с какими-то пахучими семенами, нагретый в микроволновке и аккуратно уложенный на предплечье, опять таблетка обезболивающего и успокаивающего и вечная теперь неуспокаиваемая тревога.
      
       В школе Свен, как и все, целовал девчонок при встрече в щёчку и чувствовал при этом какое-то смущение. Он не ходил на свидания, никого не выделял и не принимал участия в неожиданно возникавших откровенных обсуждениях подружек своих товарищей после очередной вечеринки. Какая-то сразу возникавшая внутри неловкость заставляла его молчать и тихо уходить в очередную острую секунду разговора или вспышки хохота после откровенной остроты. Все замолкали на миг, пожимали плечами и ничуть не удивлялись, что он сторонится их. Его идеал - мама - был недосягаем. Он это понял или решил ещё в самом начале детства, в те годы, которые запоминаются и остаются на всю жизнь. Он взрослел, а мама оставалась всё той же молодой и удивительно красивой, самой красивой, и невероятно ласковой, самой ласковой, самой необходимой, чем дальше, тем больше... В сравнении с ней остальные не могли для него выставить ни одной черты, которая хотя бы поколебала, а не то что убедила его, что есть на свете и другие женщины, которые могут ему нравиться, которых он даже может полюбить... нет. То ли ему не везло, то ли не везло тем, кто знакомился с ним и рассчитывал на что-то большее, чем самые близкие отношения. После нескольких встреч или нескольких недель общения он старался вернуться к своему идеалу, хотя от него не отвлекался сильно и далеко... И вдруг эта встреча с Эммой. Она не была похожа на его маму ничем - ни внешностью, ни характером, как он понял очень скоро, и почувствовал, что её присутствие необходимо ему где-то очень близко. Он сначала не понимал, что это значит и как это получилось: он всё время хотел видеть и осознавать, что она рядом, а молчащая, страдающая от боли она нужна была ему ещё сильнее и ближе, чтобы он сумел помочь ей избавиться от этой напасти. Так он чувствовал, а уж потом, тогда... Но дальше ничего не было. Не было "тогда", потому что становилось страшно самому загадывать и о чём-то завтрашнем думать. Где это существует такая роскошь: знать, что завтра обязательно наступит? Он всё время ходил по краю обрыва, на котором над пропастью стояли люди, много людей, и слишком часто от него зависело, сумеют ли они не сорваться в смертельную бездну и насколько далеко могут отступить от неё. Очень часто он знал это лучше всех. Он долго шёл к этой точке жизни и мечтал, мечтал, что сумеет одолеть, увеличить расстояние, отводящее людей от бездны.
       После трудных лет учёбы и становления он уже казался уверенным, спокойным и успешным нейрохирургом, к которому тянулись страждущие, и каждый передавал потом свою легенду о враче, который поможет, - никакая реклама и статьи не сумеют сделать то, что доносит каждый побывавший у него, почувствовавший помощь, поверивший в такого спокойного, уверенного человека, казалось, знающего, что делать в любой ситуации: неспешно, но уверенно и точно предписывающего, что надо предпринять, куда идти, к кому обращаться, может быть, даже по его рекомендации, что конечно, очень важно для человека, которому больно. Живое слово, уверенное и точно сказанное, помогать начинало сразу, ещё до всех процедур, вмешательств и последующих порой очень долгих лечений. В нём чувствовалась мужская сила и решительность, а женщины невольно заглядывались на его крепкую фигуру, уверенные скупые жесты и безукоризненные костюмы. Правда, он любил быть красивым - не красоваться, а быть красивым. Эмма не заметила, как оказалась в облаке его обаяния, поверила его уверенности, и хотела, чтобы ему удалось всё, что он обещал ей, а обещал он ей всего-навсего жизнь без боли и без возврата её болезни. Она верила, что с его помощью одолеет такую неожиданную, возникшую на ее пути стену, которую надо непременно одолеть, потому что там, за ней, снова жизнь. И хотелось, чем скорее...
       Существует какая-то эманация, которая либо притягивает людей, либо настороженно не допускает сближения. Невозможно определить, когда и как она возникает, из чего складывается, невозможно сформулировать даже самому себе, что она вдруг возникла, и как быть?!
       Теперь, когда он снимал осторожно её пластиковый жёсткий воротник, клал его на стол и сдвигал чуть-чуть на спину её лёгкую блузку, что-то ёкало в ней, и она ощущала лёгкое волнение. А когда он наклонялся совсем низко, чтобы осмотреть шов, и дыхание его касалось её кожи, а потом палец мягко ощупывал рубец, она оказывалась в необычном состоянии беспомощности и какого-то сладкого подчинения, хотелось сжаться и замереть, и чтобы эта рука гладила не только её израненную шею, но всю её долго и безмолвно. Это было такое необычное ощущение, что она боялась даже глубоко вздохнуть, чтобы не спугнуть его. Но всего десяток секунд - и он снова стоял пред ней, надевал ей страховочный воротник и тихо-тихо произносил: "Excellent, excellent", и непонятно было, к чему относится это "замечательно", - ко шву, её шее или вообще к этому сближавшему моменту жизни, каждый повторяющийся раз всё сильнее и теснее.
       Чувство, которое возникало между ними, очевидно, было таково, что остановить невозможно ни доводами рассудка, ни физически прервав встречи, переехав далеко по воле судьбы или чьей-то воле, чтобы не видеться. Но такой острый момент наступил, когда доктор вынужденно сказал пациентке что-то вроде: "Теперь вы должны прийти ко мне показаться через три месяца, а потом полгода. Вам следует быть осторожной в движениях, особенно первые недели, но при этом вы должны вести активный образ жизни, не исключать своих привычек, занятий, диеты, а в работе сделать перерыв хотя бы на полгода. И хорошо бы найти возможность поменять обстановку и отдохнуть, восстановить силы организма... никаких специальных упражнений - просто отдых: сон, еда, физическая активность и покой".
       Ему самому казалось, что он подписывает себе приговор. Она сидела перед ним, и по её лицу и рукам невозможно было определить, как действуют на неё его слова... Единственное, что выдавало её реакцию, - взгляд, отведённый в сторону и застывший. Она сидела, не моргая, ничего не произнося и только впитывая слова.
       Он проводил её до двери, положил руку на плечо, чуть придержал: "Если что-то не так, сразу звоните... мой мобильный у вас есть...". Она кивнула головой, не поднимая глаз.
      
       Фортунатов на следующий день увёз её в "дом с завтраком" на берег океана, подальше от любой возможной суеты, и через сутки уехал.
       Единственное, что нарушало здесь тишину и покой, - чайки, прилетавшие, усаживающиеся на кромке берега и часами недвижно созерцавшие воду и дремавшие на солнце. Может быть, и для них это было местом отдыха после бурного океана. Она ходила в утренние часы не жгучего солнца по берегу, читала, валялась в гамаке под навесом, ловила звук москитного самолёта и старалась отыскать его в небе... Никаких знакомых не было, с парами из соседних домиков, стоявших в ряд, она знакомиться не хотела, да никто и не навязывался. Два, три раза в день звонил Фортунатов справиться о её самочувствии, не надо ли чего привезти, назначал свидание то на среду, то на воскресенье и не всегда исполнял обещанное... У неё внутри появилось своё расписание. Вечером, когда она снимала воротник, чтобы спать без него, невольно вспоминала, как это делал Свен, и его голос произносил наставления, как это делать: он говорил, она исполняла, и это повторялось каждый вечер.
       Теперь, избавленная от процедур, проверок, посещения врачей, которые не давали никакой новой информации, она всё больше и больше углублялась в себя. Вопросы "почему?" и "за что?", совершенно бесполезные и даже бессмысленные для здорового человека, отнимали у неё и силы, и время. Начиналось всё с какого-нибудь пустячного неожиданно выплывавшего воспоминания детства: неудачное падение на катке, когда ушибла плечо. Это было давно забыто и ни разу не беспокоило её, но вдруг так ярко и с деталями, которых, может быть, на самом деле и не существовало, заполняло память и долго не отпускало. Она невольно рассуждала: а не это ли, столько лет таившееся, сейчас стало причиной какого-то внутреннего процесса, который привёл её на край бездны? Никто же знает на самом деле истинных причин болезни, если это не заезжий вирус или генетический подарок от далёкого или близкого предка. Или вдруг давно случайно слышанная фраза совсем чужого больного человека в клинике или при ожидании у врача занимала её внимание, хотя никакого отношения ни к ней самой, ни к её болезни не имела. И она начинала искать в ней возможные аналогии с собой, сходство её боли и то, что может быть потом. Вот это уж совсем ни на чём не основанное прогнозирование заходило так далеко, что порой она сама его обрывала, и улыбка растягивала её губы: "Становлюсь настоящим Глобой!" - мелькало в голове. Действительно, она вспоминала гороскопы безответственного болтуна, которого почему-то публиковали все газеты, хотя ни одно его пророчество ни разу не сбылось! Ни Англия не ушла под воду, ни цунами не смыло Южный Манхэттен, и никто не собирался строить высоченную стену, чтобы огородить его, и Япония не утонула, и астероид не убил всё живое на Земле и не сдвинул её ось.
       В своей любимой позе, по-турецки поджав ноги, она усаживалась на диване, снимала свой пластиковый воротник и вопреки запрету опускала подбородок, чтобы было удобнее читать книгу, лежащую на коленях. Потом, когда начинало тянуть спину и боль возникала в нижних позвонках шеи, она спохватывалась, быстро возвращала пластиковую поддержку на место и шла бродить по берегу. Пристально смотрела на разноцветные, одетые в герметичные костюмы фигуры сёрфингистов, их шлёпающие по волнам доски, любовалась и удивлялась, как они ловко вскакивают на них и несутся по волнам, скатываясь с их гребня, вылетают на песок или, не добравшись до берега, сверзаются в глубину, но волна не сбивает их с ног и не швыряет на плотное, утоптанное тоннами воды дно, грозя раздавить прессом многотонной массы.
       Она спасает их - поднимает в воздух и пестует, улыбается и громко смеётся, как мать высоко, даже встав на цыпочки, возносит своего ребёнка над головой, любуется им, удивляется чуду рождения и гордится, и смеётся громко от радости, произнося порой совершенно бессмысленные слова и звуки! Она непонятно чему улыбалась, даже делала па вальса и ещё раз поворачивалась на пятке, потом спохватывалась, что это опасно, и резко останавливалась.
       Насмотревшись, она медленно брела дальше, взбиралась по короткой лесенке на ребро вала, отгораживавшего берег от дороги и стоящих плотно за ней домов, смотрела то в серо-зелёную мутную даль океана, то на бесконечные ячейки домов на берегу, казавшиеся ей человеческими сотами. И однажды она так явственно увидела эту пчелино-человеческую картинку, что сразу заторопилась домой и схватилась за карандаш. Никогда прежде такого не было. Она так увлечённо долго возилась с возникавшей и всё время изменявшейся картинкой, что не заметила течения дня, и только вечер сгущавшимися сумерками заставил её отложить работу, почувствовать сильный голод и поменять карандаш на ложку!
       Странная мысль пришла ей на ум за едой: может быть, эта роковая болезнь дана ей свыше для того, чтобы поменять всю оставшуюся жизнь? Или, может быть, эта неожиданная тяга к бумаге и творчеству дана ей для того, чтобы одолеть свой недуг?
       "Какие странные мысли, - думала она, - и как всё вдруг сразу отодвинулось куда-то, стало мельчать, превращаться в незначительное... Это всё химеры... завтра всё пройдёт, и я опять буду поглощать таблетки и верить в них, как в молитву". Ночью ей не спалось, а потом под утро в забытье виделась всякая досадная ерунда... То какие-то жгучие медузы облепили шею, стали сползать на грудь, на живот, и она забеспокоилась, что они могут вообще проникнуть внутрь её тела. Она в ужасе открыла глаза, крик рванулся из неё и застрял в горле, отчего дикий спазм очень сильно сдавил шею, опустился глубоко в гортань и так будто сплющил грудь, что стало тяжело дышать, даже вздох отдавался в горле усиливающейся болью... "Господи, Господи, что это? - шептала она без звука. - Господи, Господи, какие страшные медузы, и почему они напали на меня?!". Она ещё раз, теперь уже сознательно, а не в сонном полубреде стала ощупывать себя, гладить груди, живот, предплечья вся в напряжении, что сейчас ладони почувствуют жгучую слизь, но... кожа была гладкая, натянутая и нежная. В продолжение этого странного сна пришла совершенно осознанная и нарисованная внутренним зрением картина: женщина лежит совершенно голая и руками пытается стряхнуть с себя облепивших её тело медуз, её лицо искажено мучительной гримасой, а глаза круглые, выпученные, полные ужаса - то, что говорят: на лоб полезли...
       Она еле дождалась утра, света, механически проглотила таблетки вместе с едой, не почувствовав вкуса каши, бессмысленно пометалась по дому, не понимая, что делать и куда деться от незабытого сна, и вдруг поняла, что может теперь освободиться от него и своих мыслей, перенеся их на бумагу!
       "Да, - радостно и торопясь говорила она в трубку, - привези мне бумагу! Да, плотную! Ватман, полукартон и карандаши, и ручки всякие, и гелиевые, только чёрные, и маркёры, и резинок побольше... ну, каких? Не для волос! Ластиков, чтобы стирать каляки на бумаге!". Такая радость вдруг взялась ниоткуда и ни от чего! Просто радость, что она точно знает, что ей надо: не бессмысленно проживать день, а радоваться ему, свету, краскам, линиям, тянущимся за её карандашом... Она ничего этого не формулировала. Но любой человек, знавший её до операции и увидевший после, мог совершенно ясно понять, что эта Эмма не похожа ни на ту, ни на другую, которую они знали: это была совершенно иная, новая женщина - уверенная, красивая и знающая об этом, с лёгкой походкой, приятным, свежим лицом и странным белым пластиковым воротником на шее, со взглядом не только притягивающим, но пронзающим своей остротой, интересом, наполненным загадкой, и широко открытыми глазами, чтобы увидеть то, что, может быть, не замечают другие...
       Фортунатов приехал через два дня и не узнал Эмму. Это была энергичная молодая женщина, стройная, быстрая, смотревшая на него вопрошающе и... он удивился, что она, чистюля и аккуратистка, ходила по комнате, заваленной картонными стенками ящиков от упаковок с картинками чайников, утюгов, кастрюль, бутылочек пива, обрезками упаковочной бумаги, на чистой стороне которых десятки рисунков, начатых и брошенных. Наползающих друг на друга, с головами, телами, неопределёнными формами, сползающими за обрез плоскости и крошечными в уголках и распложенными на других рисунках... "Что это?! Она же никогда не рисовала... может, в школе - не знаю... почему вдруг? И так основательно и небрежно", - он никогда не бывал в мастерской художника. Но представил себе, что это именно такая она и есть - мастерская, и сам не понял своей реакции - что это: радость, удивление, даже гордость... "сам бы так не сумел". А Эмма, как ребёнок, больше обрадовалась не ему, а подаркам, которыми он её сразу завалил: альбомы, отдельные листы разных размеров, картонные плоскости, карандаши, ручки, коробочки акварельных красок и целый пакет ластиков разной формы и цвета...
       - Через четыре дня я приеду за тобой - пора на очередной сеанс...
       - Только туда и обратно, ладно?! Я не хочу отрываться...
       - Ладно! - он был удивлён и обрадован её небезразличием в противовес прежнему, казалось, пустому спокойствию. Тогда они всё валили на бездействие, на бездарность и лень, на некую непонятную ему депрессию. - Мы вернёмся в тот же день, но ты устанешь... это два часа в один конец!
       - Какая ерунда! - как-то непривычно весело отпарировала Эмма. - Что мы с тобой, мало колесили?
       Он ощутил какую-то зависть к её увлечённости...
       - Хорошо. Решили. Тогда я поехал?
       - И ты не останешься со мной переночевать?.. - с явным разочарованием выдавила Эмма. Он вовсе не ожидал такого поворота, она никогда не проявляла особого интереса к ночному общению, а уж после операции...
       - Тогда мне придётся завтра очень рано выехать!
       - Ладно! Езжай сегодня, - согласилась она и подумала, что, таким образом, у неё будет время сейчас же перепробовать всё, что он привёз, и можно будет сидеть вечером сколь угодно допоздна. - Ладно, ладно! Зачем себя мучить?.. - и поцелуй её был совершенно бесстрастный и краткий...
       С утра она сидела на берегу и смотрела на волны. На коленях её лежал альбом плотной бумаги, и карман куртки топорщили карандаши, ластики, шариковые ручки.
       Волны накатывались на берег почти бесшумно, как мама в детстве уговаривала после сказки: "Спи, спи, спи... шшш, шшшш, шшшшш...". И медузы не шли из головы! Казалось, что вода непрозрачна и вязка от медуз, и вообще она вся состоит из какого-то желе, которое потому и не плещется, а просто возникает плавный, гладкий валик, выступающий над плоской поверхностью и тихо наплывающий на гладкий утоптанный песок берега. Это такие длинные медузы... и она начала их воспроизводить на бумаге штрихами, штрихами под разными углами и с разными промежутками между линиями. Она вытаскивала разного цвета карандаши и штриховала, штриховала бумагу, казалось, совершенно бессознательно и произвольно, как это делают дети в младенчестве, зажав карандаш в кулачке и в упоении процессом совершенно неосознанно нанося линии на белое поле, - это увлекало их и приводило в экстаз. Так же точно и она будто совершенно неосознанно наносила штрихи на бумагу, подчиняясь какой-то побуждающей силе, не думая ни о чём, захваченная самим процессом движения кисти руки и возникновения этих линий без расчёта и какой-либо заданной цели. Она смотрела на бесконечность колыхающейся воды в даль и справа, и слева от себя по берегу и будто растворялась в ней, поглощалась ею, подчинялась ей - огромной, безбрежной, бесконечной. Это продолжалось час, может быть, два - время тоже растворилось в этой убаюкивающей равнодушно-примитивной стихии. Она почувствовала, что хочет есть, что пересохло во рту, шея устала и спина одеревенела. Рука опустилась, доведя до края последнюю линию.
       Теперь Эмма внимательно посмотрела на лист, будто видела его впервые, а на самом деле так и было - она смотрела на лист, лежащий на коленях, но не видела того, что на нём получилось от её штриховки. Края ограничивали движение её руки, и не более того, а остальное, казалось, были бредовые штрихи бессознательного движения. Теперь она пристально смотрела на свою столь продолжительную работу и обнаруживала совершенно явственно в местах пресечения её штриховок некие фигуры без резких контуров, дымчатые сгустки без резких абрисов, какие-то медузы, растворённые в море штрихов и созданные этими штрихами. Она смотрела и удивлялась: как это получилось? Без её намерения, безо всякого предположения сделать это, вырисовать и выразить какую-то мысль. Она вспомнила свой сон. Удивилась. Подумала, что, очевидно, он так задел и напугал её, что нарисованное - это эхо её переживания сегодня утром...
       "Так вот как оно бывает?! Композитор превращает своё ощущение в звуки, поэт в слова, художник в рисунок, а я в эту детскую мазню - это всё неосознанное? Но разница в том, что они знают, как управлять своим действием, а я совершенно бессознательно чиркала. И у них способности, обучение, талант, а я просто рука природы, которая натолкнула меня, а я, ещё не сознавая, что делаю, подчинилась некому нервному эмоциональному всплеску, и вот - не заметила, как два часа штриховала бумагу и наштриховала нечто абстрактное и, наверное, пустое". Она вернулась в дом и потом до вечера не могла успокоиться из-за произошедшего. Рассматривала свой листок, лежащий на столе, уходила от него обедать, гулять, читать, но он всё время был у неё в голове и не отпускал её внимание ни на секунду.
      
       Это новое увлечение оказалось не капризом, не лёгкой блажью, оно не отпускало Эмму, и она со всё большей страстью принималась каждое утро рисовать своим, как ей казалось, необыкновенным способом. Иногда это были чёрно-белые листы, иногда многоцветные, и на её рисунках возникали горы, облачное небо утреннее - рассветное или предгрозовое, стада на равнине или фигура необычного зверя. Эти листы покрывались штрихами всё быстрее, и она не возвращалась к оставленному рисунку ни завтра, ни через несколько дней или неделю. Её захватывал сам процесс создания чего-то из ничего, то есть ей казалось, что она таким образом переносит свою мысль или эмоцию на бумагу, что вот так они на самом деле и выглядят.
       Её отработанные листы теперь заполняли всё пространство жилья - они лежали на столе, на краю дивана, на подоконнике, на полу. На них были набросаны карандаши, коробочки, ластики. Она не притрагивалась ни к кисточкам, ни к краскам, которые ей накупил Фортунатов. Он пристально рассматривал в первый день возвращения "творчество" Эммы. Крутил так и так, потом сложил всё, пожал плечами и подумал, что, слава богу, ей есть чем заняться, чтобы дурные мысли не лезли в голову и не отравляли жизнь. Эмму больно задело, что он ничего не сказал, а только погладил её по голове, поцеловал, как целуют детей, и ни слова не признёс. Что это значило - "хорошо"? А ничего не значило. Мол, рисуй... Хорошо, что ты нашла себе занятие.
       Дни убегали теперь незаметно, заполненные, как листы бумаги, штрихами. Ей казалось, что всё, весь мир состоит из штрихов, и там, где они становятся гуще, плотнее, образуется создающаяся из них форма...
       На очередной визит к Нордстрёму Эмма прихватила кипу своих листочков, сложенных в папку, и после традиционного осмотра, расспросов о самочувствии и режиме сказала:
       - Доктор, я хотела бы показать вам, чем заполнен мой день в последнее время, - и протянула ему папку...
       Он сначала вынимал по одному рисунку и рассматривал, держа навесу. Потом аккуратно разложил их на своём большом столе, сдвинув телефон, и пристально рассматривал представшуюся картину, как карту новой неизведанной планеты. Он то поднимал взгляд на Эмму, пристально смотревшую на него, то снова переводил его с одной картинки на другую. Потом сел, что-то молча посоображал и спросил:
       - Вы ничего не читали о волновой теории строения материи, о корпускулярно-волновом дуализме?
       - Извините, я даже не слышала об этом, - откликнулась Эмма.
       - Да, с недавней поры это всё больше распространяется в серьёзных научных кругах. Я тоже не специалист, и бессмысленно мне пытаться сейчас излагать вам суть предмета, о котором я далеко не всё знаю и далеко не всё в этом понимаю. Но вы знаете, меня поразило сходство ваших рисунков с тем, о чём я говорю! Там, где ваши линии, штрихи или, как вы их, не знаю, называете, пересекаются, сгущаются, появляются моменты, составляющие контуры предмета! Это так похоже: грубо говоря, всё в мире - это волны, и там, где они сходятся, накладываются, пересекаются, возникают точки, корпускулы, частицы, то есть та материя - то, что мы видим, осязаем. Это очень вульгарное объяснение, но я не знаю, как понятнее вам сказать, а сам удивлён, насколько эта высокая наука строения мира может быть наглядно и эффектно выражена...
       Фортунатов, сидевший рядом у стенки, был поражён: "Им есть о чём поговорить, а я, первым видевший эти рисунки, подумал только, что это детская забава, и никаких ассоциаций у меня и в помине не было. Так, детская ерунда - ни уму ни сердцу, но очень полезная для больного человека, чтобы занять его! А что, если эта болезнь, ставящая человека на грань существования, так обостряет все его возможности, открывает скрытые ресурсы, обнаруживает спящие таланты, что он поднимается на поле творчества из болота прозябания?! И почему чужой это заметил и оценил, а я, живущий радом с ней уже двадцать лет, ничего не понял и не оценил?".
       Эмма оглянулась на него растерянно и как бы извиняясь! Её взгляд говорил: "Надо же! Как он точно выразил то, что я только чувствовала и сомневалась в том, что это интересно?! Мне казалось - пустячная забава, а это, значит, может быть интересно...".
       - А можете вы мне подарить один-два рисунка? - он протянул папку через стол Эмме.
       - Конечно, - охотно откликнулась она, - возьмите любые.
       Свен снова положил папку на стол и стал перекладывать рисунки. Стало невероятно тихо, только шелестела бумага.
       - Вот эти два, - он протянул папку Эмме, а потом оба рисунка и ручку. - Только вы их обязательно подпишите! Нет-нет, прямо на рисунке в уголке или внизу, не на обороте. Это ваше авторство, ваша собственность.
       Эмма улыбнулась, перевернула на лицевую сторону рисунки и, задумавшись на мгновение, написала внизу справа крупно две буквы: "Э" и "С" - своё имя и девичью фамилию.
       Через несколько дней Эмма получила весточку от Нордстрёма: "Дадите ли вы мне разрешение повесить два ваших рисунка у себя в офисе? Я их оформлю, как профессионально оформляют, и хотел бы назвать один из них "Стадо", а другой "Волны воркуют"". Она была чрезвычайно смущена и чувствовала в то же время, что ей очень удивительно и приятно такое внимание. "Чего не бывает? - рассуждала она. - Может быть, и так. Я же совсем далека от этого мира. Для меня он странный и загадочный, а рассуждения экскурсоводов по поводу содержания картин иногда ставят в тупик, и думаешь: "Какой я профан, а они вон что тут усмотрели!". Вообще эти люди, которые питаются чужим творчеством, они сами-то могут что-нибудь? Или их рассуждения чего-то стоят и что-то значат для публики и самих авторов? Вот интересно бы узнать!".
       А ещё через некоторое время она получила письмо и чек. Обе картинки были щедро оплачены.
       Тогда она захотела сама посмотреть, как выглядит её работа, и спросить Свена, для чего ему эти картинки в офисе. Она позвонила ему и спросила, можно ли ей уже сесть за руль или...
       - Можно, - прервал её доктор, - только первое время хорошо бы, чтобы кто-то на всякий случай сидел с вами рядом... мало ли что... И не гоняйте, мне говорили, что вы лихо ездить любите...
       Когда она приехала в офис, увидела: сразу возле кабинета с левой стороны от двери висели две её картинки. Она не сразу узнала их в рамках светлого резного багета с паспарту из довольно толстого картона серого цвета, отчего они приобрели значительную глубину и стали будто бы рельефнее. Это ограничение пространства волшебно преобразило их и не давало взгляду отвлекаться на зарамочное пространство, фокусировало рисунок.
       - Это мало того, что так прекрасно оформили рисунки, ещё и мне заплатили? Я правильно понимаю?
       - Правильно, - ответил доктор.
       - Но ведь я любитель, не профессионал, и я их вам подарила!
       - Да, всё правильно, но любой труд должен быть оплачен!
       - Господи! Я на это вовсе не претендую... и они вам так нравятся, что вы повесили их здесь, у входа в ваш кабинет?
       - Да. Они мне нравятся, и я повесил их тут, потому что все будут знать, что это работы моего пациента, которого я оперировал и который снова в строю - это наилучшая реклама! А у меня бывает очень много творческих, состоятельных людей, и я уверен, что они заинтересуются вашим творчеством и захотят тоже иметь ваши работы!
       - Вы меня совершенно обескуражили! Вы серьёзно так полагаете?
       - Да!
       - Тогда позвольте мне один вопрос несколько иного толка и ответьте мне, пожалуйста, честно, хотя мне и не совсем удобно задавать его.
       - Отчего же - спрашивайте смело!
       - Вы так поступили, потому что... ну, из-за вашего отношения ко мне? Или вы полагаете, что для меня это большой секрет?
       - Нет...
       - Что нет?
       - Не секрет! И я именно так поэтому и поступил. Потому что я к вам по-особенному, как вы сказали, отношусь...
       Эмма промолчала и, не прощаясь, вышла.
      
       Теперь, когда она рисовала, у неё появилась не то чтобы скованность, но некоторая оглядка. Она представляла, как её новая работа будет висеть, оформленная по всем правилам, на стене. Это не влияло на её свободу рисунка, но в голове всё время крутилась мысль о строении материи, о том, что откуда-то к ней прилетело это совершенно непонятное и неизвестное, и она по наитию изобразила нечто такое, что вызвало у Свена неожиданные для неё ассоциации. И ещё, каждый раз, как она заканчивала работу, ей хотелось непременно услышать его мнение и самой понять, а что же такое она нарисовала и как это может увидеть посторонний глаз. Посторонний? Она признавалась себе, что это взгляд ей совсем не чужой и что ей очень хочется знать его мнение.
       А Фортунатов только изредка произносил: "Ну ты даёшь!". Такое забытое, выплывающее из детства. Его будто не интересовало вовсе, что она делает, и зачем ей это. Она с тех пор, как получила разрешение управлять машиной, сама приобретала всё, что ей было необходимо, стала разбираться в сортах бумаги, цветах, карандашах... записалась в класс к профессиональному художнику и рядом с детьми и подростками раз в неделю посещала класс, где не только обретала знания и навыки, рисуя слепки, поставленные натюрморты и копируя гравюры, известные картины и даже портреты своих позирующих товарищей, но обретала здесь и товарищей. И вовсе не важно, что они совсем разного возраста - им было интересно вместе, потому что их объединяет одно дело и одна страсть.
       Недели через две позвонил Нордстрём.
       - Вы помните Марка?
       - Медбрата из госпиталя, конечно!
       - Он был у меня вчера и спросил, а нельзя ли ему приобрести у вас рисунок - он хочет подарить своей Дороти на день рождения. Голову себе сломал в поисках, а тут такая удача - она очень обрадуется! Любит такие неожиданные вещи. Если вы разрешите, я дам ему ваш телефон и адрес, а вы сговоритесь, и он подъедет, чтобы выбрать.
       - Доктор! Вы мне организуете клиентуру?!
       - Нет, это делает не доктор, а Свен! Я же сказал вам, что у меня бывают разные люди...
       - Я поняла... Спасибо... мне что же, переквалифицироваться?..
       - Стоит подумать. Талант - это всегда вещь штучная...
       "Наверное, если он берётся за дело, то никогда не отступает, - думала Эмма, - и то, что он стал нейрохирургом, тоже подтверждало её предположение. Длинный путь надо было пройти человеку, влюблённому в это сложное дело, и много огорчений ждало его на этом пути.
       Никогда прежде Фортунатов не видел свою жену такой активной и деятельной. Он всегда был уверен, что она идёт за ним, как говорили: ниточка за иголочкой. И почти всегда... всегда инициатива жизненных поворотов исходила от него. Она безропотно соглашалась, и дни катились плавно и монотонно, как колёса по рельсам без отклонений, и лишь лёгкие толчки на стыках подтверждали, что движение происходит. Часто в разговорах Эмма как бы незаметно и ненастойчиво говорила, что хотела бы, чтобы было так, как предложил Фортунатов, но чуть-чуть по-другому. Она не повторяла этого, не напоминала, но в результате получалось всё так, как она хотела, и он всегда удивлялся этому, когда обращал внимание и вспоминал, что он изначально видел всё несколько по-другому, а теперь всё так, как хотела тихая, мирная Эмма. Если же она изредка говорила, что чего-нибудь ей очень хочется, он всегда соглашался и старался выполнить её желание. Может быть, потому, что у них так устроилось в жизни, она и текла мирно и довольно однообразно, что, наверное, устраивало их и не заставляло ничего менять.
       Но с момента её выздоровления и неожиданного нового увлечения семейная жизнь их поменялась. В ней появилась составляющая, которая всё себе подчинила, перестроила расписание, приоритеты и стала самым главным в жизни Эммы, а следом и её мужа. Он сначала не сопротивлялся этому, поскольку она была больна, но смотрел с удивлением, что происходит, и как меняется его, казалось бы, так хорошо понятная ему жена, и как он спокойно и почти равнодушно подчиняется происходящим переменам. А она всё время теперь чего-то искала, пробовала и экспериментировала. Послушно по-школьному выполняла домашние задания художника: она сама была педагогом, и домашнее задание было для неё свято. Но рисование красками не увлекало её и не очень ей давалось, а может быть, наоборот: потому что плохо давалось, не нравилось ей. Вольные движения руки при штриховке создавали ощущение происходящего чуда! Она наблюдала, как возникает на пустом пространстве нечто материальное без её расчёта, примеривания и сознательного действия! А когда она, казалось бы произвольно, не заданно, наносила каждую линию, вроде не задумываясь, как её положить на бумагу, из несформулированной мысли непосредственно возникал образ. Это происходило как бы помимо её воли, а именно одной мыслью, ощущением, эмоцией. На самом деле это было, конечно, не так, просто, что называется, она набила руку, и этот приём наиболее соответствовал её натуре и образу мышления. Она чувствовала, что, когда рисует штрихами, у неё получается, и результат убедителен и соответствует её желанию. Когда она начинала писать красками, ей всё казалось неудавшимся, не таким, как она это мысленно представляла, и, как только начинала что-то улучшать, переделывать, дополнять, готовая картинка казалась ей вымученной и неуклюжей. Она и не показывала никому эти свои работы, кроме педагога, и по его реакции убеждалась, что права.
       Теперь её в новинку тянуло в галереи посмотреть на работы мастеров, на распродажи, чтобы найти там графические работы, выполненные в такой же манере. Фортунатов сначала неохотно, но сопровождал её, потом как-то однажды был занят, и они не смогли пойти вместе, а потом само собой получилось, что она стала бродить по этим галереям одна. Но однажды случайно столкнулась в музее со Свеном. Они искренне обрадовались друг другу, и так интересно и легко им было, что как-то естественно они сговорились встретиться, чтобы пойти посмотреть заезжую знаменитость, а потом ещё что-то интересное и ещё. И ещё хорошо было потом посидеть за чашечкой кофе и обсуждать только что увиденное...
       Вообще говорить обо всём на свете, удивляться, что их мнения и оценки совпадают, нехотя расставаться и сговариваться, куда пойдут в следующий раз.
       Какая-то неловкость возникала, когда он случайно касался её, подавая пальто, или она в жарком разговоре совершенно естественно рукой касалась его руки, чтобы прервать и сказать что-то важное. Они замолкали на миг, и часто после этого она легко и мелко смеялась, а он замирал, потупившись.
       Однажды он решился и предложил ей не гонять две машины, а заезжать за ней. И отвозить обратно... а через некоторое время, неожиданно даже для себя, по привычке после выставки он подъехал к своему дому, остановился и сам удивился, что это его дверь.
       Он заглушил мотор и сидел, потупившись.
       - Извини, я совсем не нарочно, - сказал он тихо и повернул к ней голову. - Привычка.
       Она молча кивнула головой и пролепетала:
       - Я понимаю. Понимаю. Ты бы хотел, чтобы я каждый раз возвращалась в этот дом.
       И оба они подумали в этот момент, что впервые заговорили на "ты".
       - Да. Хотел бы...
       Она подняла голову:
       - Я пока к этому не готова...
       "Пока. Почему я сказала "пока"? Значит, это возможно? Уйти от Лёньчика. Зачем? Почему? Как это произошло, что я могу спокойно об этом думать, и без испуга и тревоги? Что это значит и почему?! Я боялась день прожить без него, а теперь могу... и живу... и понимаю других, которые меняют мужей, семью... интересно, а они думают, о том, кого покидают? А если бы он ушёл, что бы со мной было? А он так отодвинулся, такая вдруг полоса отчуждения образовалась... по моей вине? Я этого не делала нарочно, просто я стала, наверное, той, какая есть на самом деле, и болезнь это открыла... болезнь... а он не понял.. ему это всё чужое. И вот "пока". Неужели это случится. И я смогу? Я смогу быть с другим мужчиной?
       Может, я и Лёньчику была не той женщиной? Мы никогда об этом не говорили... Почему мы ни разу об этом не поговорили?!"
      
       Своеобразен мир эмиграции. Она растворяется в окружающем её жизненном пространстве и первое, о чём заботится: выжить! Ещё плохо ориентируясь и не готовая к новым условиям, кидается, хватается, цепляется за разные предложения и возможности. Аккомпаниатор консерватории, попавший в неё как член семьи и не имеющий ни связей, ни рекомендаций, оказывается кассиром в кафе, а зав. лабораторией завода, чтобы заплатить за квартиру и обед - свой, жены, дочки, - развозит хлеб по утрам в фургоне и постепенно через соседей и знакомых находит учеников, которым надо освоить компьютер; валторнист, поддерживаемый семьёй и небольшими накоплениями, заканчивает курсы программистов, и вот, уже попав на службу в банк, счастлив, потому что теперь сумеет оплатить образование сына... Трагедии, драмы. Разводы, тяжёлые переживания по поводу потери статуса не каждому по плечу. Наиболее сильные начинают самоутверждаться, но в совершенно не связанных с их профессией областях. Появляется огромное количество писателей, поэтов - это проще всего, ибо не требует ничего, кроме компьютера, который все кое-как осваивают и начинают рассылать свои произведения в многочисленные бесплатные издания - бесплатные и для пишущих, и для подбирающих эти издания при входе в магазины, аптеки. Это эпидемия. Мало кто из этих пишущих всерьёз задумывается о карьере литератора, но создаются группы, клубы, появляются книги, которые приносят в эти собрания, назначают премии и восхваляют друг друга. Для одних это спасение от одиночества, оторванности от самого себя, бывшего на родине хорошим инженером, бухгалтером, врачом. Чтобы продолжить на чужбине свою карьеру, пользуясь профессией, которой человек владеет, надо сдать экзамен, а для этого необходимо пройти курс обучения, а для этого нужны деньги... Кольцо замыкается, инженер идёт в такси, охранником, в бар на подхвате, ищет возможность не расшибиться о стену непонимания и невостребованности. Эмиграция - это порог, который переступают успешно немногие люди, состоявшиеся на бывшей родине.
       С художниками несколько иначе. Они тоже в подавляющем большинстве потеряли свой статус, как-то приспособились к новой жизни и продолжают своё любительство без всяких притязаний на то, что это великое ремесло даст им шанс подняться на ступеньку выше. А поскольку в многочисленных частных школах выходного дня много классов, которые ведут художники, настоящие профессионалы, много детей, которые именно приходят, чтобы научиться рисовать, писать, приготовить портфолио для поступления после школы в колледжи и университеты, где хотят приобрести профессии дизайнеров, оформителей, или - чем чёрт не шутит - податься в академию и стать профессионалом: живописцем, иллюстратором, графиком... Эмма оказалась именно в таком классе и не была в нём белой вороной среди разновозрастной аудитории, в которой были и родители тех малолетних учеников, и юноши и девушки, мечтающие о высоком взлёте, и верящие в свои способности люди, удовлетворяющие свою потребность к красоте и ищущие общество, где они могут радоваться чужим успехам и оказаться в окружении тех, кто может оценить их творчество.
       Эти классы превращались в клубы, как всегда и везде художественные классы, здесь царили свобода и красота, особенно если педагог оказывался настоящим образованным профессионалом.
       Эмме повезло, она почувствовала это сразу. Да и количество учеников говорило само за себя. Все тянулись на эти уроки. Знакомые, доморощенные поэты, напечатавшие свои опусы за свои деньги в типографии, - затем, чтобы им за так, для практики, нарисовали картинку для очередной книги: любая типография (подороже, подешевле) с удовольствием тиражировала то, что ей приносил автор. Были, правда, и несколько издательств, которые брались отредактировать и выпустить книгу по всем правилам, но это было очень дорого, особенно учитывая, что автор получал тираж на руки и не знал, что с ним потом делать, - дарить друзьям? Использовать в качестве визитной карточки? Но вокруг были люди, равнодушные к стихам, а то и не умевшие читать по-русски... Но даже ради радости произнести: "У меня вышла книга" - они готовы были это сделать и предъявить её...
       Когда педагог Константин на очередном занятии объявил, что надо готовится к выставке, которая будет через полтора месяца, и администрация колледжа, где размещался класс, дала добро на два дня - субботу и воскресенье, а развеску надо сделать будет именно в субботу пораньше утром в самом классе и коридоре, все сразу всполошились, были возбуждены, поднялся необычный шум, посыпались вопросы, начались обсуждения между собой, что выставить, как оформить, где взять багет, надо ли паспарту... Эмма никак не отреагировала на это, только смотрела и удивлялась такому оживлению. Даже мысли, что это и к ней относится, у неё не возникло. Она сидела и молча делала рисунок со слепка - это был мужчина, совершенно без волос, его шея, череп и лоб являли грубую силу, а нос и сжатые губы - волю и уверенность в этой всепобеждающей силе... "Римлянин... тевтон?" - рассуждала Эмма, и ей слышался Вагнер, которого она просто не выносила, но он существовал в мире её памяти, и часто она натыкалась на его поражающую её музыку - не удивляющую воображение, а наносящую ей буквально физическое поражение. Она сжималась внутри и замирала, и страшные картины военного апокалипсиса всплывали из Пророкова, кинохроник Кармена и полотен Пикассо, и всё в ней внутри протестовало против его присутствия, но она не могла избавиться от него.
       Константин оказался около её мольберта, когда шум немного стих и все успокоились.
       - Эмма, я хочу попросить вас принести в следующий раз ваши три работы, которые у вас называются "Хаос", "Тревога" и "Сопротивление", я сам их оформлю, если вы мне доверите...
       Она смешалась, смотрела на него снизу вверх и не до конца понимала, что это значит: "сам оформлю". "Это, что ли, он мои работы тоже хочет выставить, повесить здесь вместе с другими?.. Но это же несерьёзно! Она тут вообще ни при чём... и оформлять - это, наверное, дорого?!". Вот. Наконец подвернулось, за что можно зацепиться и задать вопрос!
       - Это же дорого? - промямлила она и встала.
       - Дорого? Ну... - Константин помедлил, - а мы с вами давайте так договоримся: когда их купят - вы мне покупаете бутылку шампанского, и мы с вам отметим это событие! Договорились?
       "Шутит, что ли? Купят"?!" Она оглянулась по сторонам и молчала, не в силах осознать того, что ей сказал художник. Константин уже давно разговаривал с другими учениками, кому-то одалживал карандаш, кому-то поправлял натюрморт, вытаскивал из своего портфеля литографии для какого-то малыша и устанавливал поудобнее, а в это время отвечал на вопрос подошедшей ученицы...
      
       - Ты пойдёшь на нашу выставку, работы учеников нашего класса? - спросила она Фортунатова, и он чуть дольше раздумывал, как показалось ей, но ответил бодро и уверенно:
       - Ну, конечно! И твои работы там тоже будут?
       - Да. Константин сам взялся их оформить. Там даже покупатели будут, сказал он, и ты можешь внести свой вклад... шучу, шучу, - тут же добавила она, видя растерянность мужа...
       Нордстрёму она позвонила. Его не оказалось дома, и она оставила сообщение на автоответчике, нисколько не надеясь на его присутствие, хотя она очень этого хотела, но второй раз звонить не стала, посчитала неприличным, будто навязывается. "Ну, будет как будет!"
      
       Народу собралось неожиданно для неё очень много. Она даже не представляла, что столько людей может интересоваться работами учеников этого класса.
       Торжественно открыли выставку! Константин поблагодарил гостей, что пришли, попросил кого-то из администрации сказать несколько слов, перевёл их для собравшихся бабушек и дедушек и предложил желающим колу, пирожные, снеки... Родители всё это организовали на столе в углу класса. Стены были плотно увешаны графикой, акварелями, картинами. Эмма неподвижно стояла у окна и смотрела, совершенно ошеломлённая, на всё происходящее, потом, немного освоившись, обратила внимание, что мимо её работ никто не проходит, все останавливаются, а иногда даже возникают пристальные разглядывания - подальше, поближе или вообще - чуть не носом по стеклу и какие-то не слышимые ей обсуждения. "Надо же!" Она удивлялась этому наивно и совершенно искренне. Потом её отвлёк приход Нордстрёма. Он сначала подошёл к ней, поздравил с первой в жизни выставкой, а потом оглянулся, высмотрел Фортунатова, извинился и направился к нему. Но когда она увидела Марка, то неожиданно спазм сдавил её горло, и она почувствовала, что сейчас заплачет.
       - Это Дороти, - сказал Марк, - а это чудесная Эмма, которую мастер Нордстрём оставил миру, чтобы она выдала нам всем такие чудеса!!!
       - Я так растеряна, - простодушно сказала Эмма, - что не в силах ничего произнести! Я так рада вам, Дороти... очень рада...
       - А вам и не надо ничего произносить! - откликнулась Дороти. - Вы уже столько сказали, что около ваших работ толкутся люди!..
       И действительно, Эмма, посмотрев в угол, где висели три её работы, заметила там двух солидных мужчин, пристально разглядывающих её композиции. Потом один из них кивнул головой в её сторону, второй обернулся и направился к ней.
       "Константин же говорил мне, что пригласит своих друзей - художников, - мелькнуло в её голове, - вот это они и есть, наверное!".
       Она обернулась к подходящему и протянула ему руку.
       - Боб Доннели, - представился он, - а вы Эмма... вот эти работы ваши, - он говорил с сильным акцентом, но почти правильно: - Большинство люди живут по правилам, вы меня понимаете? Но не все. Есть люди, которые создают правила для другим! Вы меня понимаете? Вы, наверное, пережили что-то очень тяжёлое и сделали это не карандашем и тушию, но кровию, я понимаю... Я благодарю вас и хочу имет этот шедевр, - и он направил руку к внутреннему карману пиджака.
       Эмма стояла совершенно обалдевшая и не могла ничего произнести, всё, что происходило, будто её не касалось...
       - Я делаю коллекцию и знаю, сколько что стоит на рынке, цена...
       Но в этот момент неожиданно за спиной джентльмена оказался Константин и прошептал ему на ухо, но так, что Эмма услышала : "Боб! Не сейчас! Потом, за дверью. Это колледж"
       - Ок! - произнёс джентльмен, взял Эммину руку и поцеловал её. - Я буду ждать вас, как скажет Костия!..
       - Ты знаешь, мой друг, - говорил он, идя вдоль стены с картинками и скользя по ним взглядом, - в России всегда были умные и образованные люди. Они ехали в Париж сто лет назад и скупали там много работ молодых ребят! Они знали, что делают! У них был в вкус и хорошая голова, ты знаешь, они умели хорошо считать и смотреть, как говорят у русских, дальше, чем за три сосны, так?
       - Примерно, - улыбнулся Костя, - из-за трёх сосен леса не видит! Так точнее, но откуда ты это знаешь?..
       - Чтобы делать бизнес, надо много знать... и ещё верить себе, своему вкусу...
       - И иметь деньги, - подбросил Костя.
       - Да! - серьёзно подтвердил Доннели. Он остановился и повернулся лицом к художнику. - Я буду тебя спонсировать. Это же удивительно, что предлагает новый человек, "новичьёк", - добавил он по-русски. - Я буду платить тебе за её уроки, а ты предоставишь мне право первому покупать её работы. Я вижу в этом маску века - то новое, современное, броское всё на поверхности. Оно давно ушло от искусства, а это непосредственно, как взгляд инопланетянина. Суть - ты понимаешь меня? Может быть, тебе сложно понять из-за языка, но я не хочу переводчика, я не хочу лишних людей... Через тридцать лет эти работы будут стоить в двадцать раз дороже... - он держал Константина за обвислый рукав свитера. - Ты можешь сказать ей это, как профессионал, и тоже приобрести у неё работы, пусть она относится по-другому к тому, что делает. Ты мне веришь? Ты согласен со мной?
       - Я согласен, Боб! Так бывает, ты же опытный коллекционер...
       - Я тебе благодарен, что ты поделился со мной таким секретом... - он помолчал, будто раздумывал: говорить дальше или промолчать. - Ты мог сам сделать на этом бизнес. Я не ошибаюсь. Я твой друг, и поэтому буду платить честно, столько никто не даст... но я не проиграю...
       - Спасибо, что пришёл...
       - Я передам тебе чек!
       - У неё есть муж. Он здесь...
       - А разве она не самостоятельная? Муж - это муж, а она мастер!
       - Ты поговоришь с ним. Мне трудно будет объяснить ему, если он не художник... я видел, как он смотрит картины. Я заплачу тебе тоже, чтобы ты поговорил с ним... Ну, если он выставит условия... посмотрим, но не сегодня - рано...
       Эмма почувствовала: что-то произошло. Она видела, как разговаривали симпатичный плотный мужчина и её педагог... Она смотрела на свои работы и не могла определить, что так заинтересовало и зацепило этого незнакомого ей человека, но никаких меркантильных мыслей не возникало и не могло возникнуть в её голове. "Надо будет спросить Костю, кто он и что сказал ему по поводу моих работ..." Она ждала отзыва, критики, совета, но никак не того, о чём они разговаривали...
       В местной газетке появилась небольшая заметка о выставке, но ни одного рисунка, ни одной фотографии - за всё же надо платить!.. Но Эмма на это не обратила никакого внимания. Она пыталась понять, чем привлекли её рисунки зрителей и даже понимающих людей, и второе, что её беспокоило: сумеет ли она сохранить тот свободный настрой, который, как она поняла, позволил ей выразить свои чувства без оглядки? Ведь она вовсе не думала о результате! Ей просто интересно было смотреть, как бы со стороны, что на чистом листе появляется некая тайнопись, шифровка, единственная и неповторимая, того, что в ней самой никак не сформулировано и не выражено никакими другими средствами, что она сама второй раз не может в точности повторить то, что появилось на бумаге! Вот это так занимало её, что она с любопытством и нетерпением смотрела на лист, над которым склонялась, чтобы скорее увидеть: что получится?!
       Это так захватывало её, что всё остальное и внутри, и вокруг становилось второстепенным. Могла набежать крупная волна на берег, пролететь самолёт, пройти мимо человек и даже остановиться и спросить что-то - она не отвечала, могла на фоне её сосредоточения промелькнуть из глубокой памяти выплывшая картинка детства, портрет, голос мамы, её прогулка на велосипеде или связка воздушных шаров, улетевших от продавца, пока он вынимал ей вот именно тот шарик. Это всё проплывало и не зацепляло внимания, но, очевидно, как-то отпечатывалось, отражалось на том результате её сиюминутного существования, на лежащей перед ней плоскости, которую она превращала в оригинальный, единственный, неповторимый снимок её внутреннего душевного состояния! Какая протяжённость этого состояния была перенесена ею на бумагу? Не было ответа на это вопрос и не могло быть, потому что всё, что косвенно добавлялось к её мысли, тоже оставляло след. Её рука так связана с её нервной системой, интеллектуальной кладовой, так безлимитно обширной, что вряд ли хоть когда-нибудь сумеют люди расшифровать эти микросекунды творческого действия, да и нужно ли это вообще делать?.. Вот когда говорят: бог погладил по голове, не это ли имеют в виду?! Эта тайна и есть творчество! Не тайна творчества, а творчество! Тайное, неуправляемое, свободное действие, не подверженное никакому управлению, а лишь результат эмоционального состояния и умственного напряжения!
       - Что? - откликнулась она на выплывший из далёкого нездешнего мира голос Лёньчика.
       - Я хотел вернуть тебя, извини, я приеду только вечером и постараюсь не поздно, чтобы мы могли поехать в твою любимую пиццерию и посидеть поговорить... у меня столько вопросов после твоей выставки...
       - Почему моей?
       - Я так понял, что всё остальное было совершенно второстепенным и ученическим, а твои рисунки... или... нет, это не рисунки, как я понимаю... я не знаю, как называется это...
       - Я тоже не знаю... может быть, мимолётности, как в музыке... или блики, рефлексы жизни, рефлексы не в смысле отсветов, а отражений прожитых мгновений... и тебя это взволновало, Лёньчик! Мне, казалось... прости...
       - Что?
       - Мне показалось, что ты совершенно равнодушен и тебя не интересует...
       - Ты так подумала?
       - Мне показалось, Лёньчик, - и она почувствовала какое-то такое восторженное облечение, такую радость, как в детстве, когда мама наконец разрешала надеть лёгенькие туфельки и без курточки выскочить на солнце, где асфальт уже разрисован классиками, и девчонки, как сговорившись, собираются на углу дома, и уже одна из них примеряется к квадратам, другая крутит колесо прыгалками, третья вращает обруч на талии, и все улыбаются и никак не решат, что же такое вместе сделать, чтобы отметить этот счастливый праздник наступившего лета.
       Она двумя руками хлопнулась на его грудь, спрятала между ними лицо и упёрлась носом в его свитер, у которого был особый запах, его запах, неповторимый запах её Лёньчика! "А может быть, его тоже можно изобразить? Этот запах?" - вдруг мелькнуло у неё в голове. Она подняла на него взгляд и одними губами сказала: "Я люблю тебя, мой любимый", - и снова спрятала лицо. "Ты так сладко пахнешь! Ты же не знаешь этого! Я хочу это нарисовать - сладкий запах любимого!"
      
       "Доченька, Лялечка! Я решил всё же написать тебе письмо. Все эти телефонные звонки хороши, как уколы для бодрости и как вызовы "скорой помощи", а чтобы душевно поговорить, они, по-моему, не годятся. Мама никогда писать не любила и не умела. Она и звонить не любила, ты же знаешь маму. То, что ты себя чувствуешь хорошо и дела у тебя идут хорошо, нас, конечно, радует и очень поддерживает. Ты взрослая и самостоятельная. Я в твои годы таким не был - другое время было, другая страна... но всё равно, мне кажется, что вы все умнее и развитие нас, - так и должно быть... видишь, уже стариковские разговоры пошли, да и понятно, что я не умею писать письма, конечно. Но всё равно продолжу, потому что потом многое может забыться из происходящего сейчас - детали, мотивы, подробности, а тебе обязательно надо знать всё это...
       Когда у мамы заболело плечо, мы сначала растерялись - отчего бы вдруг, а потом испугались и бросились искать спасение. Два очень хороших врача уверили нас, что на нерв в позвоночнике давит возникшая опухоль, но это не опасная опухоль, она доброкачественная и легко устранимая. С этим мама и пошла на операцию, и делал её замечательный врач и человек Свен Нордстрём... Что было дальше, я описывать не буду, ты всё знаешь, но теперь он мучается от того, что ошибку удалось обнаружить только во время операции. Это его настолько потрясло, что он чувствует себя виноватым. Я не разбираюсь в тонкостях медицины, но его участие в спасении Эммы так значительно, что мне кажется излишним, хотя так говорить, наверное, нельзя, когда речь идёт о спасении жизни, и особенно такого близкого человека. Её "вытащили", как они говорят, и вот тут произошло нечто совершенно необъяснимое и удивительное. Во время вынужденного отдыха и восстановления Эмма вдруг решила попробовать рисовать, хотя никогда прежде не проявляла к этому никаких наклонностей. Я был очень рад, что она в одиночестве не впала в уныние, а нашла для себя увлечение, которое блокировало депрессию, проявило в ней интерес к жизни и помогает быстро восстанавливаться... Она обзавелась всякими необходимыми материалами и так быстро и ловко научилась пользоваться ими, что для меня это стало очень радостным удивлением. Я молчал и боялся спугнуть её стремление рисовать неловкой репликой или бездарным замечанием. Она стала брать уроки у настоящего профессионального художника, он тоже из России, в воскресной русской школе, где в одном классе оказались ученики совершенно разного возраста и их родители, которые тоже хотят постичь хотя бы азы этого вида искусства. Я, наверное, не умею рассказывать, и тебе скучно, но всё равно не прерывай чтения, а я постараюсь покороче и поконкретнее.
       Недавно Константин, педагог этого класса, устроил выставку работ всех своих учеников. Эммины - не знаю, как назвать, - картины, картинки, её графику тоже представили вместе с другими работами, причём Константин сам вызвался оформить три мамины работы, как оформляют графику профессиональных мастеров. Я пишу "графику" - может, это неправильно... но Эмма не рисует контуры предметов, не добивается сходства натуры и своего, скажем так, рисунка, она наносил на лист штрихи, испещряет всю поверхность и как-то так делает, что пересечение этих штрихов, которые идут в разных направлениях, создают фигуры, выражения, явно отображают настроение, и, как объясняет её нейрохирург, это совпадает с новой теорией строения материи, что невероятно удивительно. То, что она рисует, увлекает и втягивает меня, например, в её рисунки и непонятным образом создаёт настроение. Я ведь технарь - наполовину инженер, наполовину учёный - и боюсь показаться профаном в чужой епархии. Молчал и молчу, а мама, видимо, обиделась на меня за равнодушие, а это не равнодушие, а ошеломление, когда не знаешь, что сказать, особенно в таком тонком деле. Вот я сделал несколько фотографий на выставке и перешлю их тебе с оказией, чтобы сама посмотрела, оценила и сравнила мамины работы с другими. Она ведь нигде никогда не училась! Но Константин пригласил своего друга, галерейщика, настоящего, такого дельца, знаешь, и тот купил все три её работы! Представляешь, и он сказал, что через тридцать лет они будут стоить... а что - вполне может быть, что мы сумеем проверить, был ли он прав!
       Наверное, я написал тебе очень коряво и путано, но мы же всегда с тобой восхищались нашей Эммой, и я хотел тебя порадовать и удивить... Я и сам никак не могу понять: как это получилось и что это значит? Мама говорит, что галерейщик сказал так, она запомнила: "Вы, наверное, пережили что-то очень тяжёлое и сделали это не карандашем и тушию, но кровию, я понимаю... Я благодарю вас и хочу имет этот шедевр"... Как он мог знать и прочитать это в её работах... я так и не решил, как их называть, - рисунки?..
       Мама тебе сама не напишет, а, конечно, позвонит... Но я тебя прошу: ты сама ей напиши! Напиши на бумаге и отправь в конверте! Представляешь, как здорово будет тебе потом прочесть, - ни с каким диктофоном не сравнишь! Сколько драгоценного и прекрасного человечество сейчас теряет из-за того, что перестали писать письма, записочки и телеграммы! Все эти эсэмэски ничего не стоят против любого настоящего письма! Ты представь, как бы мы обеднели, если бы во времена Пушкина не писали письма?! Да и он сам бы перед нами предстал совсем другим.
       Лялька, а ты пришли мне фотку нашего сквера, как его переделали... дорого бы я дал, чтобы опять посидеть там на скамеечке, а ты в песочнице делала куличики...
       Приветы от нас сама передашь, кому надо!
       А я тебя целую крепко-крепко!
       Вот бы мама тебя нарисовала, а?"
      
       В один из душных вечеров, когда ветер пригнал с океана на континент влагу тропиков, Нордстрём вечером позвонил Фортунатову и предложил прогулку на большой яхте в воскресный день.
       - Как вы переносите море? Вас не укачивает невинный бриз? - пошутил он. - А Эмму?
       - Спросите у неё, - не очень любезно сказал Фортунатов. Ему не очень хотелось опять встречаться с доктором, а тем более пользоваться его приглашением на яхту незнакомого человека.
       - Вы позволите мне поговорить с ней?
       Теперь Фортунатову стоило труда удержаться от резкости, и он вместо ответа громко позвал:
       - Эмма, доктор Нордстрём хочет сказать тебе несколько слов.
       - Я слушаю вас, - сдержанно сказала Эмма, ей было неловко: слева от неё сидел Лёньчик, и она должна была при нём разговаривать со Свеном, и непонятно, о чём пойдёт речь. - На яхте? Не знаю... никогда не каталась на яхте, только на речных трамвайчиках по Москве-реке. Захватить свои работы?.. В папке...
       "Вот зачем он нас приглашает, - подумал Лёньчик, но не подал виду, что внимательно слушает и реагирует, - понятно".
       - Это не имеет значения, - говорил Нордстрём, - там будут люди, которые понимают в этом деле, и вам будет интересно услышать их мнение...
       - Конечно, спасибо! Мне действительно будет очень интересно, но я могу захватить только то, над чем сейчас тружусь. У меня нет запаса, тем более оформленных рисунков...
       - Это неважно, - ещё раз подтвердил Свен спокойно и попрощался...
       - Ты представляешь? - обернулась к мужу Эмма. - На яхту с работами...
       - Я понял, - сказал Фортунатов и, чтобы скрыть своё неудовольствие, превратил всё в двусмысленную шутку: - Ты пошла по рукам, моя дорогая!
       - Ну, если не хочешь, давай ему перезвоним сейчас и откажемся!
       - Но ты же хочешь прокатиться?! - Фортунатов пожал плечом.
       - А из-за меня готов отказаться! Лёньчик, - это что-то новенькое! Ты ревнуешь?
       - Нет, - пробурчал он, - не хочу, чтобы они торговались...
       - Торговались?
       - Ты что - не понимаешь? Здесь ничего не делается за спасибо!
       - И ты полагаешь, что Свен... то есть Нордстрём за это получает комиссионные?.. Я что - Альберт Бенуа, Фаворский, кто там ещё? Леонардо или Репин?! Ты с ума сошёл! Они, может, и не захотят купить ничего из моей мазни! Там, на вставке, это был случай, и я больше чем уверена, что Костя подговорил этого плотного...
       - Ах вот как, ты это видишь... и этот толстый коротышка за твои действительно прекрасные глаза выложил полторы тыщи баксов...
       - Ты завидуешь мне?
       - Хватит ссориться! Едем и всё! Не вокруг же света?!
       - А жаль! Я бы с удовольствием прокатилась...
       - Вот как?! Ты свободный художник! Поезжай! Поживи как Гоген... разбогатеешь... начнёшь новую жизнь...
       - Перестань, мой дорогой, и не злись, если бы мы поменялись местами, я бы...
       - Ты бы... - и тут у Фортунатова сорвалось то, чего ему не следовало говорить, возможно: - В меня бы никто не влюблялся...
       Эмма хотела что-то возразить, но Фортунатов возвысил голос и продолжил:
       - Я бы сделал так, чтобы этого не было... - он резко встал и вышел из комнаты...
      
       В тот день всё было необычно. Прогулка на яхте, как они думали, требовала особого наряда, но Эмма наотрез отказалась следовать "вековым традициям". Она надела спортивные брюки, ветровку - так, как они любили с Лёньчиком, когда вместе отправлялись на прогулку. Он пытался переубедить ее, что это совсем другое: люди собираются на светский раут в дорогом салоне, только он находится не на земле, а на воде, и меняющиеся за окном картины возбуждают фантазию и рождают чувство владычества над покорёнными просторами океана, берегов, а встречные или вдалеке мелькнувшие суда - гордость и причастность к этим бесстрашным покорителям стихии.
       - Ты так говоришь, будто уже не раз бывал на таких тусовках, - язвительно сказала Эмма.
       Фортунатов удивлённо посмотрел на неё, пожал плечами и поникшим голосом ответил спокойно и равнодушно:
       - Нет, не бывал, но читал немного и тоже не лишён фантазии.
       - А я не собираюсь быть дрессированной обезьяной на потеху богатой публики... этаким рыжим на арене, хоть на земле, хоть на море. Мне больше интересны не они, а то, что я увижу, и не с берега, а когда вокруг тебя морская степь... без единого деревца, - улыбнулась она...
       - Как знаешь, - ответил Лёньчик, но приметил, что она внимательно отбирает рисунки и складывает их в папку... "Ну да, ведь Нордстрём просил её захватить работы".
       Коса шириной метров пятьсот, а где-то и триста, отделяла длинный многокилометровый залив, такой же примерно ширины, как сама коса. Казалось, это был специально прокопан канал параллельный изгибам берега. На самом же деле природа сама сотворила это удобное убежище для лодок, яхточек и солидных яхт, принадлежащих владельцам домиков, в один ряд застроивших эту длинную песчаную саблю природы. Вдоль домов тянулась дорога в две полосы, а слева от неё высотой в два с половиной метра - насыпь из сцементированных камней, защищавшая дорогу и дома от волн бушующего в шторм океана. Это место, продуваемое ветрами постоянно, в любое время года и суток, было выбрано теми, кто бредил стихией моря и мог позволить себе существование здесь, вдали от города, работы, развлечений и магазинов... - цивилизации суетливого века. Тот, кто увлекался парусным спортом, хранил в этом канале свои дорогие "средства передвижения" или спортивный инвентарь. В ряд стояли маленькие судёнышки с одной мачтой, обмотанной парусом, солидные боты с капитанскими мостиками, рубками, автомобильными шинами, навешанными по бортам для безопасной швартовки, рыбацкие шхуны, потрёпанные немилосердным океаном, большие красавицы яхты, ещё не спущенные на воду, стоящие на высоких подставках-стапелях, с откинутыми на палубу мачтами, и покрытые натянутыми тентами - для сбережения от солнца, морской соли, наносимой ветром, и обычной пыли, оседающей в любом месте земли...
       Здесь же, конечно, красовались, как доты, будки охраны, с прожекторами на крыше, цепями, протянутыми поперек лагуны, и здоровенными мужиками с надутыми животами и рыскающими взглядами. Они были хозяевами всего этого богатства, пока не появлялись владельцы, которым надо было всегда в чём-нибудь помочь, которые в первую очередь выслушивали рапорт о здоровье своей драгоценности, как заинтересованно расспрашивают врача в больнице о состоянии человека, которого пришли в кои веки навестить. Очевидно, чтобы не ждать по приезде подготовки красавицы яхты, хозяин заранее известил Джона или Нгози о времени своего приезда. Яхта уже выведена была из своего парковочного места и стояла бортом параллельно берегу, изящные сходни с перилами опирались на край парковки для автомобилей, и оставалось только выйти из машины, на которой они приехали, и сделать первый шаг навстречу новому дню, человеку в матросской форме, стоящему у края трапа и так заразительно улыбающемуся, что невозможно было не ответить ему тем же - откровенной улыбкой и взглядом глаза в глаза. Ряд изящных тапочек, сандалий, вьетнамок всех цветов и размеров, выставленных у входя на трап красноречиво приглашал сменить обувь на "домашнюю", и как только Эмма поднялась по наклонным доскам с поперечными набитыми на них ограничителями, чтобы не было скользко в мокрую погоду, она поняла, что надо было по-другому одеться, но ничуть не пожалела.
       Они прибыли не первыми, но гости подтягивались медленно, капитан Ларри любезно пригласил их в каюту и оставил. Он предложил им не стесняться и побродить самим, чтобы не лишать удовольствия хозяина, Алана, самому знакомить гостей со своим любимым детищем... "Да, подумала Эмма, - в этом доме..." - дальше она не могла даже мысленно ничего произнести! По стенам салона были развешаны, как в картинной галерее, полотна её любимых импрессионистов... Моне, Писсарро, Вламинк, Пикассо... Шевченко, Модильяни... "Музей! Неужели это подлинники? Ренуар, Ренуар! Берта Моризо... Ой, Зверев!" Она была ошеломлена... Что же, сюда на до было прийти в платье, как на красную дорожку в Голливуде...
       Потом она вспоминала и ехидно улыбалась внутренней улыбкой - Лёньчик быстро стянул свой галстук и сбросил пиджак. Это была чудесная прогулка без напряжения и претензий, один Нордстрём, видимо по необходимой его душе привычке, был в светлом костюме, а остальные так неожиданно - в джинсах с элегантно порванными коленями и бахромой, как на заношенных до последней возможности брюках, это всё стоило дорого, но не было ни чопорно, ни претенциозно. После ланча, за которым она поняла, что эти люди все давно и близко знают друга, - из быстрых намёков, от которых все хохотали, шуток и подколов, которые вызывали не только смех, но даже аплодисменты, - она нашла возможность улизнуть наверх и расположиться там в окружении серого горбатого холста земли. Напряжение преддверия визита в незнакомое общество, особенно после её вынужденного долгого затворничества, незаметно растворилось в окружающем покое. Какая-то живительная тишина окружала её и вливалась в каждую клеточку. Эмма впервые была в такой точке планеты, на которой жила. "Неужели она такая маленькая, что видно даже не из космоса, а тут, на ней (!), как она горбится и являет чудо мироздания: почему эта вода не стечёт с неё? Но она же "бескрайняя", именно, у неё же нет края, чтобы перелиться через него! А куда? А может, это вовсе и не вода, а медузы... Много-много медуз - такое желе на целый океан с переплетёнными их длинными волосами, такие вот серые, полупрозрачные... я их так нарисовала, не знаю сама, почему и как они попали на бумагу?! Всё чудо! Как хорошо, что я это вижу... и очень милые люди, воспитанные люди без фанаберии и закидонов. Они так живут. Это мне "прогулка на яхте", а им это просто прогулка на собственной яхте, нормальное течение жизни. И правильно я не хотела брать никакие рисунки и тащить их зачем-то! Нас же позвали просто отдохнуть! Ну, почему Лёньчик вздумал, что им нужны мои каракули? Он как-то зажёгся неожиданным вниманием ко мне, а может, доктор просто придумал такой ход, чтобы я не превратилась в желе, в медузу! Он же сказал, что главное для меня покой и активный образ жизни! Вот я нарисовала, и он ухватился за это, чтобы меня активизировать, и сделал так, чтобы я в это поверила, а на самом деле - это чистый обман! Игра в художника! Ну, какой из меня художник?! И убеждают меня, чтобы я поверила! Вот, молодец Нордстрём! Блеф для детей! Пусть играют, но я не игрушка, и пора это дело прекратить. Разве я не имею права просто делать то, что мне нравится и хочется? А они пусть ведут активный образ жизни! И Алан больше всего меня удивил! Надо же... вот не страшно ему, что у него такой океанский дом?! И сколько же это стоит... но они, наверное, об этом не думают и не переживают. Трудно привыкнуть, что люди так живут... И на кой чёрт ему моя мазня, раз у него такие шедевры есть! Наверное, соревнуются друг с другом - у кого коллекция лучше, богаче... Это же неизбежно, когда рядом стоят два предмера, две яхты, два салона, две женщины... чёрт возьми?! Может, меня как дрессированную обезьянку пригласили или как экспонат после эксперимента? Я сейчас из благодарности упаду в мерзость: не мог Нордстрём так поступить, ради своего реноме, ему не нужна реклама, это мне нужен отдых и активный образ жизни! Господи! Освободи меня от этих недостойных мыслей! Всё, не так, и меня пригласил отдохнуть Свен, а не доктор Нордстрём. Потому что он так относится ко мне... да, да, да... не может быть! Зачем ему больная женщина, которая требует ухода?.. Не похоже, что я подопытная обезьянка..."
       - Лёньчик! Зачем нас пригласили? Ты знаешь? - говорила она в машине на обратной дороге.
       - Отдохнуть...
       - Ты уверен в этом?
       - А зачем же ещё?
       - Показать пациента, которого виртуоз Нордстрём спас...
       - Совсем ты сошла с ума! - возмутился Лёньчик.
       - Да! А ты представь себя на моём месте!
       - Представил! Я думал, что он хотел твои рисунки...
       - А это зачем? Почему он так к моим рисункам вдруг?
       - Не вдруг...
       - Да?! А почему? А ты почему молчал и смолчал, пока он тебя не сорвал с крючка, будто на курок нажал?! Эх...
       - Успокойся! Это тоже болезнь, твои выдумки... и рисунки твои появились, может, тоже не от потребности рисовать, а от желания высказаться... Эти медузы!..
       - Да! Вот тут ты прав! Прости меня... я была очень рада, что меня никто не побеспокоил вопросами о рисунках, о медузах...
       - Слава богу! Самое трудное - поверить в правду! Нас дома так приучили - обязательно искать смысл между строк, а не читать то, что написано! Нам этого мало. Мы особенные, нам позор было иметь такие яхты, чтобы просто отдыхать... Да, - вдруг расхохотался он, - представляешь, сколько наших средних зарплат стоит такая игрушка!
       Эмма посмотрела на него и тоже расхохоталась и положила голову ему на плечо...
       - Ты что? Устала? Остановиться? Давай наденем воротник, я захватил, он в багажнике...
       - Давай, - согласилась вдруг Эмма, и пока Фортунатов доставал воротник и прилаживал его на шее жены, она тихонько бормотала уставшим голосом: - Ты знаешь, я не удержалась, спросила у Алана: "Неужели вам не страшно, что здесь висят подлинники? Штормы, влажность, качка, тряска..."
       - И что он тебе ответил?
       - "Если бы подлинники, было бы страшно... когда-нибудь, бог даст, вы увидите их в моём доме... но уверяю вас, эти копии не дешёвка, есть художники, которые специализируются на изготовлении таких картин, и они тоже имеют сертификаты! Это очень хорошие мастера и хорошие копии, и очень дорого стоят", - добавил он потом. Значит, важно ему, что дорого стоят...
       Она так и не открыла своего альбома - никто не спросил её показать рисунки, и она ничего не рисовала, её совсем не тянуло. Получалось, действительно, что её просто пригласили в своё общество, в свой дружеский круг давно знакомые между собой люди, конечно, по рекомендации доктора Нордстрёма. Она слышала, как перебрасывался несколькими фразами Свен с кем-нибудь на своём родном языке. Но никто не обращал на это внимания. На палубе всё было так же естественно, как вокруг: небо, гладь воды, шоколадного цвета пол из какого-то необыкновенного полированного дерева, на котором умещалось небо... Она напитывалась покоем и новизной, как сухая губка, попавшая в воду, и чувствовала, как тяжелеет... её стало клонить в сон. Алан проводил их с Лёньчиком в каюту, и она мгновенно уснула. Мама качала её кроватку, какое-то дуновение шевелило занавеску на окне, овевало лицо, как бывало, когда мама, приблизив к её лицу губы и сжав их трубочкой, легонько обдувала её, чтобы успокоить, и в наплывающем в этом дуновении сне давно забытый голос ласково, монотонно приговаривал: "Манька, Манька, Манька", и никто не откликался...
      
       Только через несколько дней позвонил Свен узнать, как она себя чувствует и понравилась ли ей прогулка. Он передал ей привет от Алана и сказал, что, когда он заезжал к нему в офис, посмотрел две её работы и заинтересовался ими... так что при случае, когда она сможет показать ему что-то новое, он бы с удовольствием был её представителем и взял бы их, чтобы показать при встрече с Аланом.
       Неожиданно позвонила Дороти:
       - Мне очень хочется встретиться с вами!
       - Со мной? - удивилась Эмма.
       - Да, вы мне очень симпатичны, и мне показалось, что я смогу поговорить с вами откровенно...
       - Я не отказываюсь, но мы с вами так мало знакомы...
       - Вот это и хорошо!
       - Ну, если так, приезжайте...
       - Я заеду за вами в четверг, и мы посидим, поговорим в каком-нибудь кафе на берегу...
       - Как чудесно, - говорила она, оглядываясь вокруг, - ваш муж нашёл вам отличное место... Он вас очень любит.
       - Почему вы так решили? - удивилась Эмма.
       - Марк мне рассказывал, как он переживал тогда с этой операцией и бураном! Надо же было прямо в Рождество... а это тоже доказывает его отношение...
       - Просто мне было очень больно. Он замучался со мной...
       - Вот, вот... я понимаю, - видно было, что она очень волнуется и переживает, что разговор никак пока не получается... - я не случайно напросилась к вам...
       - Ну, что вы! Почему "напросилась"? Разве не могут две женщины поговорить по душам, как говорят у нас, пошептаться о своём, о бабьем?..
       - Да? Так говорят? Ох! Как здорово вы сказали! А знаете, я никуда не хочу уходить отсюда! Давайте я позвоню, и нам привезут пиццу... вы любите пиццу?
       - Хорошую! - подтвердила Эмма.
       - И капучино!
       - Без сахара! - и обе рассмеялись.
       Они сидели теперь на небольшой террасе друг против друга, и если чуть повернуть голову, видно было бегущую мимо дорогу с редкими почти бесшумными машинами, каменный вал, загораживающий прибрежную песчаную полосу и огромное серое пространство воды и неба, сливающихся где-то далеко без разделяющей эти две стихии черты...
       - Когда Марк вернулся после операции... это было уже темно и поздно! Мы должны были поехать в гости, но, конечно, никаких гостей - всё отменилось. Когда здесь случаются такие снегопады, жизнь совсем замирает. Хорошо, что столбы не повалило и провода не оборвались. А то, случись блэкаут, и можно неделю просидеть без света и без еды, кстати, и пиццу не закажешь... люди стали беспомощны без своих созданных ими же самими удобств... Мы выпили по бокалу вина, и он свалился. Даже раздеться не успел.
       Вообще-то он мало рассказывает о работе, но тут наутро всё в мельчайших деталях... вы этого знать не можете, они вас на четыре с половиной часа отключили, и когда док увидел результат биопсии, Марк говорит, он так побелел. Вообще-то он очень выдержанный, северный темперамент, но это всё оказалось для него так неожиданно. Никто не ожидал. Марк несколько раз выходил к вашему мужу, успокаивал его, говорил, что это просто техническая задержка. Ведь док предполагал малоинвазивное вмешательство, минут на сорок... Все очень переживали. И Марк мне рассказывал, рассказывал, и с этого у нас опять началось.
       - Вы поссорились из-за меня?
       - О, мой бог! Что вы говорите?! Как из-за вас?! Почему? Он стал опять доказывать мне, что не хочет каждый раз переживать такое!
       - Не понимаю, - совершенно растеряно прервала её взволнованный голос Эмма.
       - Сейчас, сейчас... вот я и приехала поэтому к вам поговорить... Марк ведь не муж мне... но мы вместе, и я знаю, что ему хорошо со мной... но он живёт дома у себя - типично: с мамой и маленькой сестрой. Обычно парни заканчивают школу и... свобода, женщины, компании - и никаких мыслей о женитьбе, живут отдельно, зарабатывают, появляются подруги...
       - Но у вас же так принято: гёрлфренд, бойфренд...
       - Принято, - она горько вздохнула, - пока от любопытства не напробуются всего возможного разнообразия всех цветов и всех национальностей... Но у Марка всё по-другому получилось: он сразу пошёл учиться на нурс...
       - Я знаю, - подтвердила Эмма...
       - Ну, только мужчина... это нормально, но потом, после нескольких лет, они все идут дальше, в университет, в медицинскую школу, чтобы сделать карьеру... Врач, офис, госпиталь... это же деньги... ну, пока раскрутится, репутацию заработает, клиентов наберёт...
       - Да, долго, - согласилась Эмма, - лет восемь, наверное.
       - Десять! А он не хочет. Я ему говорю: Марк, так нечестно, ты от меня всех заслонил, я тебя люблю, я жду тебя... - она почувствовала комок в горле и замолчала. Эмма тоже растеряно молчала от такой неожиданной откровенности, она не знала, что сказать. - Вы извините Эмма, что я так откровенно всё на вашу голову вываливаю, но я подумала, если ваш муж так вас любит, и вы вместе уже, наверное, много лет, вы можете дать мне хороший совет: как быть?!
       - Я... - попыталась вставить слово Эмма, но Дороти остановила её жестом.
       - У меня, есть, конечно, подруги, и даже близкие... но я не хочу, чтобы это расползалось в моём кругу, а потом ещё, знаете, ни одна из них не счастливая... и дома у них и дети, и живут не плохо, даже, может, хорошо, но это внешне, я же вижу... у них глаза тусклые. Я не хочу так... а вы совсем другая, я же вижу... я хочу как вы!
       - Не дай бог! - само собой вырвалось у Эммы.
       - Ой, простите, простите, Эмма, - Дороти вскочила, обняла её и заплакала. - Простите... совсем не это... Чтобы меня так любили, как вас ваш муж... - она снова села, распаковала пачку салфеток и стала вытирать слёзы, нос, сморкаться, извиняться и опять вытирать слёзы. Потом она вдруг остановилась и спросила так неожиданно и по-детски: - А как вы его зовёте?
       - Мужа? Лёньчик, - улыбнулась Эмма. - А иногда Фортунатов, это когда я его ужасно люблю... - и сама удивилась, что произнесла это: так откровенность вырвалась навстречу чужому открытому чувству.
       - Лёньчик? - долго пыталась выговорить Дороти. - Это Леон? Он француз?..
       - Нет, - улыбнулась Эмма, - он русский - это никнейм, как в компьютере для регистрации на сайте, такой короткий, ласковый, вместо Леонид. Леонид - это какой-то мороз, льдинка, насквозь голубая, а Лёньчик - это как птенец, как воробей - мягкий и ласковый!..
       - Лёньчик, - наконец, ломая язык, произнесла Дороти и хохотнула. - А ему говорю: Марк, я замуж хочу и детей... А он мне, знаете, что говорит? - и она долгим взглядом посмотрела на собеседницу. - Ты меня сразу начнёшь прессовать, чтобы я шёл учиться, пока не поздно, и делать карьеру, а я не хочу! Особенно после вашей операции. Говорит: не хочу так переживать и быть в зависимости, в ответственности и неизвестности - спас или угробил? Я хочу сразу видеть, что помог человеку... да, я белая ворона, но меня это устраивает!
       - Значит, вы так его запугали...
       - А я ему говорю, что не буду, я уже смирилась, что буду молчать! А он мне возражает, что это во мне сидит внутри, и будет потом не жизнь, а ад... и это уже не один год. Спит со мной, приезжает, как домой, без предупреждения... знает, что у меня нет никого и в любой момент можно завалиться... И док ему говорит, что при его способностях ему надо учиться и карьеру делать... а он как бетонный... говорит, что я его раскрошу, что он по кусочкам отколется, и ничего не останется от него ни ему самому, ни мне, потому что он меня любит... ну, разве так бывает? На день рождения мне вашу картинку подарил, такую чудесную, я так обрадовалась! - она снова вскочила и стала обнимать и целовать Эмму.
       Они долго сидели молча, прихлёбывая свой остывший кофе и пристально разглядывая океан, менявший цвет на закате..
       - Не всё так безмятежно, как видится со стороны, - тихо сказала Эмма.
       - Да!!! Не может быть, - чуть не подскочила на стуле Дороти...
       - Рай бывает только в книжках и на картинах... но мне показалось, что очень скоро всё у вас изменится..
       - Изменится? - взволновалась Дороти.
       - Да. Белая ворона - тоже хорошо. Что же - жить по стандарту? Пусть будет белой вороной, может быть, его душевный склад именно такой! А белые вороны, вы знаете, очень часто много добиваются в жизни, а чёрные всё каркают и каркают...
       - И белых заклёвывают... - прервала Дороти.
       - Это от зависти, моя дорогая! Трудно быть самим собой и так жить. Самое трудное... самое, поверьте. Вам скоро тридцать... не знаю, как скоро, а мне до сорока всего годик остался... уже меньше... и вот я чувствую, что тоже становлюсь белой вороной... а для женщины - это ещё сложнее. И откровенность за откровенность: вы знаете, что мне сказал Нордстрём? Что он чувствует себя моим заложником! Представляете?! Вот Марк и хочет принадлежать себе, а значит, и вам, моя дорогая, а это самое главное в жизни - так принадлежать друг другу! Вы согласны?
       - Какая же вы умная, Эмма! Я же чувствовала, что мне надо поговорить с вами! А что - все русские такие умные, как вы?!
       - Нет, не все! - рассмеялась Эмма. - Просто в России было очень много горя за прошедший век, да и всегда. У нас поэтому в генах - понимать чужое страдание... а белых ворон тоже полно было - и русских, и нерусских, и так их заклёвывали, что не сосчитать, сколько...
       - Я не нахальная, - сказала Дороти на прощание, - но позвольте мне приезжать к вам, когда мне надо будет вправить собственные мозги... я не буду мешать вам, а может быть, вы позволите посидеть рядом, когда будете рисовать... мне кажется, я тогда пойму какой-то секрет белой вороны... потому что я-то знаю, что даже не чёрная, а просто серая.
      
       "А я какая? - после встречи с Дороти всё чаще задумывалась Эмма. - Всю жизнь считала себя такой, как все. Хвалили, как обыкновенно хвалят. Трудилась усердно и честно. А кто же знает про свои болезни заранее - вот нагрянула беда, скрутила меня. Слава богу, вытащили. Всё как у всех, но я же чувствую, что во мне поменялось что-то. Да не что-то, а всё! Я же чувствую. Это нельзя объяснить никак словами. Не поглупела, не поумнела. Рука? Рука нормально работает. Ну, "химии" наглоталась, и рентген мне напихали внутрь - про запас, что ли? Но тонко Господь устроил нас, и ничего никому нельзя трогать, и болезни тоже нельзя. С чего это я вдруг рисовать стала? В детском саду, по-моему, последний раз рисовала или в первом классе. В мой ли жизни это было? И было ли? С чего вдруг меня так потянуло, что - вот вынь да положь, и ни для кого, мне самой это надо было, да? Да. Я и сейчас в этом уверена! Что они видят в моих почеркушках? И меня убеждают, да так, что и вправду поверишь, что это стоит чего-то. А главное: не проходит это - наоборот, всё больше хочется. И вижу это: как мир весь расштрихован, будто снимок в томографе. Я вижу эти срезы, только они там грубые, а на самом деле нет границ таких очерченных, а только плавные переходы. И как раньше изображали гении, наверное, не совсем верно, но они так видели! И словом тоже не верно, и штрихами - нет, а только, может быть, звуками, плавно, когда одно переливается в другое, как звук за звуком, как вода, как медуза, когда всё соединяется, получается картина. Вот и у меня не получается высказать то, что я чувствую, но единственное, что мне доступно в силу моей неумелости и необразованности, - это пытаться линиями найти картинку своих ощущений. Может, поэтому все так ополчились сначала на людей, которые искали? Назвали их абстракционистами. Это от непонимания их языка, а может быть, все не доросли ещё, чтобы понимать этот язык, а переводчика не будет! И я такая же белая ворона, становлюсь не такой, как была, как все. Но мне вовсе не хочется остановиться, да и не получается уже - привычка, что ли. Я хочу, хочу, хочу... я же никогда не была такой хотелкой, как многие женщины. Одним наряды, другим удобства, третьим мужчин... я же никогда Лёньчику ничего такого не говорила, не капризничала, а теперь вот начинаю их понимать: хочу рисовать... это не рисовать - это разговаривать на своём языке. Я же по-другому не могу выразить, что чувствую, а вообще не выразить тоже не могу. Ну, не собрались же все эти солидные мужчины, деловые и занятые, и не сговорились, чтобы обманывать меня?! Да и ради чего? А может, это и уйдёт так же вдруг, как пришло? А?.. Я тоже белая ворона... была серая, как сказала Дороти, а стала белая. Может, пройдёт эта лихорадка, и я стану здорова, и этот мой диагноз "рисовать" останется просто эпизодом жизни, и вспоминать об этом будем только мы с Лёньчиком... ну, и ещё несколько человек, у которых останутся мои листы, если они их с годами не выбросят. Нет, не выбросят. Вот мне хочется, чтобы не выбросили, чтобы остались у них! Чтобы вообще остались. Меня уже не будет, а листы чтобы остались. В рамках с паспарту и моей подписью за стеклом, будто я живая. Как это пошловато получатся. Почему все думают о том, что будет, когда их не будет? Забудут их или нет? И почему всем так хочется продолжения их жизни после ухода, не их жизни, а жизни их имени?! Вот это попробуй нарисуй, ответь, убеди мир, что ты есть, когда тебя нет и тебе уже всё равно, а пока ты жив, не всё равно!".
       Она взяла свою папку с двумя твёрдыми обложками и тесёмочными петлями-ручками. Она любила так рисовать: "на коленке", и отправилась на берег в серую голубизну неба и океана, которые теперь стали средой её обитания, местом вдохновения и отдохновения, местом напряжения и свободы.
      
       Однажды во дворе они играли в полузабытые прятки. Выручаться надо было на углу деревянного дома. Венька - мальчишка, который на неё обращал особое внимание, и она это чувствовала, всё время старался обогнать её, когда им совпадало бежать из разных мест к этому углу. Она ясно видела сейчас эту картинку детства... как она бежит, стиснув зубы от злости, и хочет непременно обогнать его! И вот уже заветный угол, которого надо коснуться рукой, - она первая, ура! Но рука проскальзывает мимо плоскости стены, и она головой налетает на неё. Удар был такой, что она упала и потеряла сознание на какое-то мгновение, но потом вскочила и побежала к колонке за углом, из которой всегда хлестала ледяная струя. Шишка на лбу выросла мгновенно и постепенно приобрела фиолетово-розовый цвет в ореоле кружевной желтизны, захватившей и висок, и впадинку под глазом... Но она была очень довольна - обогнала этого противного Веньку и прогнала, когда он пришёл сочувствовать и извиняться. "Ты ни в чём не виноват!" И всё! Больше она ему ничего не сказала, но с тех пор у неё навсегда отрезало тщеславное желание быть первой! Часто она на распутье вспоминала это детское происшествие, которое изменило её характер. Её не волновало, на какой ступеньке она стоит, но лишь бы душе её было хорошо от того, что она делает. Сколько раз её пытались выдвинуть куда-то, выбрать, назначить, - она старалась тихо избежать этих благодеяний и должностей, за которые другие готовы были толкаться локтями и переступать через дружбу, идти на компромиссы с другими и со своей совестью. Она только внутренне усмехалась, видя эти суетливые усилия, и думала: "Как хорошо, что я не такая". "Так и будешь всю жизнь ломить на кого-то, - ворчала мама и сердилась, когда Эмма в ответ пожимала плечом и усмехалась, - вся в отца... это ж надо, вот уж точно папина дочка!". В ответ она возражала матери: "Говорят, что кто похож на отца, будет счастливым в жизни!".
       Теперь она часто вспоминала всё это: и про счастье, и что оно такое, и про отсутствие тщеславия, а говорят, что оно обязательно должно быть у человека, как стимул к движению и совершенствованию...
       "Да. Наверное, так и есть. С тех пор как я стала рисовать, мне хочется сравнивать свои работы с другими, и чтобы они смотрелись, а не выглядели убогими пятнами. Мне хочется, чтобы их заметили, хвалили, даже радовались им! Это, по-моему, нормально, чтобы ценили любую работу человека, но у обычных людей это не заметно, а у художников, артистов их работа на виду, а это уже совсем другое дело! И что же, я теперь не "обычная" или я "художник"? Не знаю, - отвечала она сама себе, - но мне точно в последнее время хочется первой добежать до угла, и от этого какое-то напряжение внутри всё время". Она вспоминала всех, кто обратил внимание на её, как она говорила, "почеркушки", и ей было приятно, что они у кого-то теперь будут висеть на стенах, и на них будут смотреть, и оценивать, и обсуждать, а может, любоваться!
       Бывали же вспышки в истории, когда человек вдруг начинал творить, хотя ничего для этого не предпринимал, и ничто и никто не побуждал его. Она начинала вспоминать бессистемно, как-то судорожно, словно хотела оправдать себя и доказать, что она не совершила ничего дурного! Какое-то извинительное состояние захлёстывало её. Или перехлёстывало. Память подбрасывала без всякой системы Эжена Потье, Рембо, Надю Рушеву, Анатолия Зверева. И над всем нависала, как скала, готовая обрушиться мистическая цифра 37. Пушкин, Шуберт, Рембо, Маяковский... отец родился в тридцать седьмом... Она ощущала нарастающее внутреннее раздражение и вдруг решала бросить рисовать, потому что чувствовала какую-то неодолимую силу, принуждающую её делать это, и собственное неподвластное сопротивление не делать этого, а продолжать. Она будто крутилась в воронке водоворота, который утягивал её вниз в пространство загадочное, тёмное и лишённое свободы на всё - а главное, свободы дышать...
       Теперь она рвалась на берег, но это уже не было лёгкое и беззаботное влечение на встречу с простором, умиротворяющей силой, которой можно довериться и любоваться. Это теперь было место, где к ней приходило сосредоточенное размышление на бумаге, более понятное, чем слова, ощущение, зафиксированное и удовлетворяющее её, потому что оно воспроизводилось. Когда она смотрела на рисунок, ей часто хотелось потом что-то подправить, переделать, укрупнить, усилить, но она не позволяла себе этого, потому что тогда менялось само ощущение, а не рисунок. И вот эта явственная для неё связь останавливала руку. Она хотела сохранить то мгновение, а если возникала потребность опять поделиться с бумагой, то это была уже другая эмоция, другая картина и картинка, другое состояние души. Она ощущала желание найти кого-то, кто согласился бы поговорить с ней об этом, чтобы проверить на нём, ощущает ли он то же самое или это только её авторский бред. Друзей настоящих у неё не было. Командировка Фортунатова буквально свалилась на них так неожиданно и была так привлекательна, что невозможно было отказаться. Может быть, для тех, кто жил тут много лет, эта проблема как-то решилась, хотя она не замечала, чтобы её соотечественники близко сходились с местными жителями, а её совсем не тянуло к "своим", чтобы общаться с местными, нужен был свободный язык - у неё такового не было. Чтобы довериться кому-то со своими переживаниями, надо было хорошо знать человека, чтобы не остался после доверительного разговора осадок досады и угрызения за свою открытость, доверчивость и наивность. С кем? С Лёньчиком? Конечно, он постарается понять её, он начитан, но они никогда не спорили с ним на темы искусства, он - технарь, она совершенно другого плана человек, с другим образованием, и то, что они живут вместе уже много лет и всегда находят общий язык, вовсе не значит, что он поймёт её нынешние переживания, которых раньше не было. Он постарается, он никогда не скажет, что это бред или что-то в этом роде обидное и отвращающее, но ей-то хотелось, чтобы человек не только понял её, но сам рассказал ей, что чувствует, глядя на всё то, что она делает, или вовсе ничего не чувствует, а просто смотрит и сочувствует ей, что она столько эмоций и душевных сил вкладывает в своё творчество, в эти картинки, а на самом деле результат вовсе не такой, какого она сама ожидала. И сразу приходило на ум, что только Свену она могла бы так открыто сказать о своём душевном разоре. Собственно говоря, он уже без всяких вопросов и откровений с её стороны дал ей понять, что ему это интересно, что он уверенно показывает её работы другим людям, чтобы поделиться с ними и доставить им радость! И ей тоже! Не мог же он подговаривать своих друзей специально выразить интерес к её работам и даже покупать их. Здесь даром денег никто за просто так не тратит... все считают, и, наверное, поэтому страна богатая. Дорогая, но богатая.
       "Как же это так получилось, что чужой человек может меня понять лучше, чем тот, с кем я прожила столько лет? А почему чужой? Почему? Он спас меня! Спас-то по службе, а попади я к другому хирургу, он тоже стал бы мне близким человеком? Тоже так бы возился со мной, возил к своему другу-светилу, чтобы удостовериться, что всё идёт правильно, и сказать мне, что он чувствует себя моим заложником?! Господи, какие люди есть на свете. Нет, это не просто так. Я же вижу, какими глазами он смотрит на меня. А я... я какими глазами смотрю на Свена? Он мне что - ближе Лёньчика, с которым я делю всё, что он со мной: и беду, и ночи, и радости?.. А вот теперь пришла эта неожиданная... что неожиданная - страсть? Напасть? Он может меня понять и разделить её со мной? А надо ли и возможно ли её делить с кем-то? Ведь если Господь послал мне такое испытание, то это не случайно. Оно точно пришло из ниоткуда, упало на меня с неба, и я, как послушная овца, пошла на заклание! Да... воистину чудны дела твои, Господи. Жила бы и жила тихо и незаметно до своего часа... но нет..."
       Она позвонила Свену.
       - Что-то не так? - спросил он вместо приветствия.
       - Нет. По медицинской части всё идёт как шло. Значит, я думаю, тревоги нет.
       - Я могу вам помочь? - вот этого вопроса она, оказывается ждала! Даже дело не в словах. Что-то большее было в интонации, в обертонах, в ритмике фразы. Но что-то не давало ей так же откровенно ответить. Она молчала. И он опять пришёл ей на помощь: - Вы хотели меня видеть?
       Теперь ей стало просто и легко:
       - Да... - она помолчала, - да, Свен, я хотела увидеть вас и поговорить с вами, - будто тяжёлый груз она сняла с себя и положила здесь, на песке, на берегу такой мощной стихии. Вот начнётся прилив, накатятся волны и смоют все эти тревоги и сложности. И она снова сможет стать самой собой - спокойной, уравновешенной, внешне невозмутимой и уверенной в себе. "И всё это Свен? Как это вышло?" Она ходила по плотной влажной полосе песка у самой воды, настолько плотной, что не оставалось даже следов от её кроссовок. "Это точно так во всём в природе... время, как вода, смоет всё, что делают люди, уплотнит пространство, и никаких следов не остаётся от тех, кто здесь жил, и от того, что сотворил при жизни, чем гордился, о чём переживал, - всё это превратится в песчинку большой памяти. В одну песчинку такого вот песчаного пляжа".
      
       Они шли по песчаному откосу у самой воды.
       - Я знал, что вы меня спросите это.
       - Как? - удивилась Эмма.
       - Вас сегодня больше волнует не болезнь, не самочувствие. Вы никак не можете совладать с тем, что на вас упало буквально с неба...
       Она растерялась и смотрела на него с изумлением и вопросом.
       - Да, потому что, когда не болит, не думаешь о болезни, а когда что-то мучает телесное или душевное, меняются взгляды, голос, походка... сегодня для вас главное - ваши рисунки, ваша новая жизнь...
       - Но чтобы так предугадать, надо очень тонко чувствовать и анализировать, прямо по Фрейду! Вы увлекаетесь живописью, картинами?
       - Нет! Нет! Дело не в этом совсем, по-моему... хотя я люблю всё это.
       - Но чтобы так совпали эмоции того, кто рисовал, и того, кто смотрит...
       - Вот тут, мне кажется, и ключ. По-моему, все люди делятся на две части: созидатели и потребители. Не берусь судить, что лучше, кто лучше, совсем другое: созидателей Господь наделил ещё одним каким-то инструментом - я не назову это чувством... сейчас поясню. Например, я хирург, делаю операцию, всё расписано - методика, приёмы, инструменты, ограничения, предостережения... всё! Но когда врач приступает и видит перед собой картину, тот самый инструмент ведёт его по намеченной дорожке, но можно идти на всю ступню, а можно с носка на пятку, можно не переводя дыхания, а можно с оглядкой, и одна сотая миллиметра... которая или спасает, или... Ведь инструкция одна для всех, но есть врачи, к которым люди тянутся, и есть - которым просто верят. Или не верят. Тут не реклама, не сарафанное радио, не отзывы и рецензии, а вот то, что словами не выражается, но присутствует во взгляде или жесте...
       - Но меня никто не учил, и нет никакой методики, и от моей ошибки не зависит ничья жизнь!
       - Ошибаетесь!
       - Ошибаюсь?
       - Да! А ваша?
       - Да, да, да! Моя. Я об этом не подумала. Я очень ждала вас, доктор Нордстрём...
       - Я тоже очень ждал вас, и теперь я чувствую себя очень неловко, потому что в ответ на вашу откровенность просто обязан сказать вам, что ваше удивление вообще напрасно - вы та женщина, которая...
       - Не надо! - запротестовала Эмма.
       - Тогда я лучше уеду... я всю жизнь мечтал встретить свою молодую маму - это беда старых холостяков, влюблённых в свою маму... и ничего в мире не бывает случайным... я должен вам сказать...
       - Я знаю тоже, что вы мне скажете, потому что вы уже определили, что и у меня есть этот инструментик. Это он водит моей рукой, и я лишь удивляюсь тому, что происходит... слежу, смотрю и удивляюсь.
       - Да. Он есть у вас! Есть. Не все чувства можно выразить словами или сформулировать. У вас есть другой способ. Я могу понять, но не знаю, как это происходит. Два раза в жизни такие встречи невозможны. Вы не должны сомневаться в себе и не должны чувствовать себя обязанной никому, так мне кажется. Даже не кажется - я вижу это по всему тому, что вы являете людям.
       - Как мне жить со всем этим, Свен? Я не готова... и никто за всю мою жизнь так не понимал меня...
       - Лет примерно с десяти мама начала мне каждый день говорить, что у меня "неправильный образ жизни". Я никак не мог понять - что это значит? И может быть, теперь только до меня начинает доходить смысл этого...
       - Есть люди, биографии которых похожи на голливудский фильм, а есть, которые всю жизнь прошли по одной дороге ровно, достойно, и что же - надо их порицать, что у них нет шестого чувства, и они не сделали даже попытки, может быть, распознать его в себе?..
       - Вот, чтобы решить эту задачку и продолжить разговор, я бы и хотел прожить с вами до конца моих дней, Эмма...
       - Доктор...
       - Вы хотели, чтобы я произнёс это.
       - Да. Я знала, что вы это скажете... знала...
      
       После отъезда Нордстрёма Эмма почувствовала паническую растерянность и одиночество. "Я, я во всём виновата , - твердила она себе, как-то лихорадочно вышагивая вдоль затона со столпившимися яхтами и лесом торчащих мачт. - Я не должна была позволять ему говорить это!". И тут же опровергала себя, что нельзя заставить другого человека что-то чувствовать или не чувствовать. "Это нечестно! Я должна была остановить его!". Хотя она прекрасно понимала, что ничего бы не изменилось, если бы Свен не сказал это, а она бы не согласилась. И какая-то паническая судорожность заставляла её физически что-то делать, а внутри всё застыло и в то же время мелко дрожало. Какая-то пустота в животе, как на краю большой высоты, когда она, бывало, подходила к перилам балкона. Ощущение, что её утягивает вниз, страх, командующий немедленно отступить назад, и неимоверная неодолимая сила, сковывающая всё тело и заставляющая стоять на месте. Невозможность оторвать ступню от пола и шагнуть назад. "Что, что делать?" Паника душила её.
       Наконец она заставила себя остановиться. "А что произошло? Он сказал, что любит меня. И что? Я разве не знала этого, не видела, не чувствовала? Я хотела это услышать, убедиться, увидеть? Да. И что? Я виновата в том, что хотела этого? Перед кем? Перед Лёньчиком? Я разве этим предала его или обидела? Да он и не узнает об этом разговоре! Во-о-о-от! Вот в чем дело! Я никогда не врала ему и ничего от него не скрывала! А это неправда! Не может так быть, чтобы один человек был так открыт во всём перед другим, чтобы оба знали все даже потаённые мысли друг друга. Но это главное, главное в жизни: я люблю его..." Она даже неожиданно для себя вслух сказала "Лёньчик", растягивая это короткое слово. Оно было как маятник ходиков: "Лёнь-чик! Лёнь-чик...". Она стала повторять его, как непрерывный пульс, и в то же время оглядываться и соображать: что делать?! "Домой... немедленно домой! Только взять своё барахло: бумаги, папку, карандаши..." Она тут же бросилась собирать всё это и кидать в машину. Оказалось, что этого "барахла" скопилось очень много. Она вдруг останавливалась, подбирая выскользнувший листок и рассматривая его. "Это я рисовала рано утром, и такая радость была от свежести скользящих по воде лучей раннего солнца и воздуха, который можно было поймать и перенести на лист... Да, да! Домой! Я знаю, знаю, зачем... бежать отсюда... это всё тут началось и должно закончиться. Я здесь начала малевать бумагу и здесь должна поставить точку. И вернуться к Лёньчику. Будто я от него уходила... Нет, вернуться и спрятаться за него. И всё! Это всё обман! Я ничего не умею и не имею права врать! Кому? Людям? Ха... да бог с ними! Себе. Себе-е-е!"
       Она не складывала вещи, не тащила ничего, кроме своих по привычке необходимых предметов, и ринулась на шоссе. Мимо проносились машины, она заглядывала в них и вдруг поняла, что почти во всех по одному человеку! "Все, все, все одиноки! Летят по своим делам в одиночестве. Никто не улыбается. Вцепились глазами в дорогу, чтобы уцелеть, и спешат. Так спешат, будто на самом деле от их скорого прибытия зависит жизнь кого-то или их собственная. Будто миру очень необходимо то, что они совершают... а ему всё равно, состоится это дело или нет, умрёт кто-то или будет благоденствовать. И бегут они, наверно, как и я, чёрт-те куда и зачем. И вовсе, даже если к кому-то, на самом деле от себя. Бегут, чтобы скинуть какую-то тяжесть с души, закончить какое-то дело и освободиться... а на самом деле просто взяться за другое такое же мелкое и, может быть, никому не нужное.... Суета, суета и одиночество. И если у меня есть счастье убежать от него, я должна это сделать и делаю. Я еду домой. Куда домой? К своему мужу. И там мой дом! Мой дом там, где мой Лёньчик! И это вот ничем не обозначаемое и не имеющее ни размеров, ни веса, невидимое и неосязаемое - неимоверная сила и пространство! Это мой дом. Не имеет значения, в каком месте земли и под какой крышей. Я еду к себе, возвращаюсь". Ей стали гудеть в спину и обгонять - она не заметила, как еле тащилась по хайвею, где нельзя было двигаться так медленно! Этого ещё не хватало - в аварию угодить. Она снова влилась в поток, поменяла полосу и стала равноправной и управляемой этим потоком частицей...
      
       Со стороны её жизнь теперь можно было представить самолётом на взлёте: он уже покинул полосу. Но не набрал нужную скорость, чтобы ещё на чуть-чуть превысить силу, тянущую его к земле, чтобы набрать высоту, и у него нет никаких шансов - он не может спланировать, чтобы приземлиться, - просто некуда, и не может набрать высоту, чтобы продолжить полёт или вернуться обратно и приземлиться на полосу. Она вдруг почувствовала этот миг безнадёжности и невероятную силу в себе. Человек сам не может оценить, какие возможности в нём таятся. Все жизненные испытания, непреодолимые, но пройденные достойно, годы таких страданий, которые, если поддаться общепринятому, - неодолимы, а они оказываются преодолены, и человек не в силах сам понять, как ему это удалось, физическое возрождение вопреки приговорам медиков... вся жизнь в конечном итоге - непрерывная полоса преодолений и стремлений на взлёте. Эмма не поняла, а почувствовала тем дополнительным "нечто", данным ей творцом, что настал её момент определить, что она есть, понять, чего стоит это её совершенное опьянение и, можно сказать, бессознательное бродяжничество руки по чистому листу, приносящее такие плоды. Её охватила страсть самоутверждения или... саморазоблачения. Эмма сознательно задалась целью понять, что она есть на самом деле. Или избавиться от атмосферы угара, в которой пребывала всё последнее время, или убедиться, что это всё не графоманский беспредел самоутверждения, а нечто ниспосланное свыше, необъяснимое, но действительное, что существует в ней неуправляемо и, напротив, управляет ею - её душой, её рукой, её жизнью.
       Движение помогало ей, как и всякое движение физическое или душевное: меняло картины, обстановку, воздух дня, мироощущение и причастность к общему неосязаемому и неприметному движению Земли во Вселенной, от которого всё зависело в жизни не только планеты Земля и живого на ней, но каждой клетки.
       Дороти прервала её разговор с самой собой, она, спотыкаясь, вещала на всю машину:
       - Эмма, мне надо увидеться с вами! Я такое сказала Марку...
       - Надеюсь, что это не то, что разорилась твоя фирма, не что астероид летит слишком близко к Земле, и мы не знаем, сумеем ли его расстрелять...
       - Нет, нет, это наше бабье! Я не могу больше сохнуть по нему. Он же мужчина, а разве они могут понять женскую душу и тело...
       "Ой ли, - подумала Эмма, - ты, девочка, дошла до точки...".
       - Потерпи! Я через час буду дома!
       - Как дома? Где?
       - В городе! Я сбежала из заточения...
       - Когда, куда?!
       - Сейчас! Еду в машине сама домой! Мне тоже надо понять: то же самое, что и тебе!
       - Да-а-а? - в крайнем изумлении протянула Дороти. - Тогда не буду отвлекать вас - вы за рулём, а то такого наговорю, что ехать невозможно! Я через час позвоню вам! Езжайте осторожно!
       - Хорошо! - согласилась Эмма и нажала кнопку. Ей хотелось ещё докончить свои размышлизмы по поводу: кто есть кто?
       "Женскую душу и женское тело... - повторила она. - Да. Иногда второе важнее первого...".
      
       - Что случилось? - взволновался Фортунатов, когда она ему позвонила. - Что случилось? Я сейчас буду!
       Он быстро вошёл в квартиру с тем же вопросом:
       - Эмма! Скажи мне, что случилось?
       - Ничего не случилось! Просто я люблю тебя, понимаешь, и не хочу больше любить океан. Берег, свои картинки и всё прочее, а хочу любить мужа... и прямо сейчас!
       - Но что всё же произошло? - Лёньчик смотрел на неё, лёжа рядом и опираясь на локоть, когда они немного успокоились и насытились. - Ты же там так хорошо отдыхала и работала, рисовала, у тебя так получалось...
       - А ты никогда не думал, что, может быть, я не та женщина, которая тебе нужна, ты никогда не мечтал о другой, скажи честно?!
       - Да что с тобой? Значит, и я должен задать тебе такой вопрос! А ты...
       - Я... - она помедлила и твёрдо сказала: - Я - нет! Мне даже представить страшно и противно, что кто-то может быть тут, рядом, на этом месте! Оно только твоё! Всегда было и есть...
       - Ладно, - сказал Фортунатов, - потом всё равно расскажешь, что случилось! Уж я-то тебя знаю - не утерпишь и не успокоишься, пока не скажешь...
       "Вон ты какой", - подумала она, закрыв глаза и откинувшись, потом резко повернулась лицом к Лёньчику и спросила:
       - А как моя шея?
       - Самая красивая шейка на всём белом свете! "Ай, йога! Красивая я... -пропел он, подражая сказочному голосу пластинки из детства, - красивая я...".
       Он подложил свою большую ладонь под шрам на шее жены и стал целовать её лицо: глаза, лоб, щёки, подбородок, губы... и они снова стали продолжением друг друга...
       Такого не было с их ранней молодости: Эмма ни разу не встала до самого утра. Лёньчик шлёпал босиком на кухню, приносил хлеб, сыр, колбасу. То чашку кофе, то бутылку вина, шоколад, изюм, кешью, какие-то пересохшие галеты... - всё, что могло найтись в его одинокой квартире. И никакой серьёзный разговор не мог втиснуться между ними, прижавшимися друг к другу...
       Наутро Эмма позвонила Дороти и просила её пойти с ней купить хоть что-нибудь, потому что она так и уехала в домашних тапочках и лёгком сарафане, а теперь хотела платье с воротничком, чтобы закрыть шею, и брюки либо юбку с кофточкой или водолазку. Они бродили по разным магазинам огромного мола и разговаривали так, как это бывает в дороге с незнакомым попутчиком, сбивчиво и откровенно.
       - Я ему сказала: знаешь, Марк, если ты не хочешь на мне прямо сейчас жениться, я тебя больше ждать не буду. Найду себе мужика и рожу ребёнка, чтобы он был только мой, а ты ни меня, ни его больше никогда не увидишь! Конечно, я хочу от тебя, но тогда ты будешь чувствовать себя обязанным, а потом, когда она вырастет, начнёшь права предъявлять, нервировать её! А я так не хочу и ждать тебя больше не могу - ты меня измучил. И я каждый раз должна нервничать после твоего приезда - не случилось ли чего... Если ты муж, тогда другое дело. Меня твои разные бабы не интересуют! А то когда у тебя неприятности и такой буран, что хоть подыхай, ты ко мне под бочок отогреваться, а когда всё хорошо, навещаешь, как больную, с цветочками раз в месяц или два, чтобы отметиться и разрядиться! Раз так - ищи себе другую дуру! А я не такая, я обыкновенная баба и в гёрлфренды не гожусь.
       - А он что? - выглянула Эмма из-за платьев, развешанных на стойке.
       - Что? Он ничего! Ему удобно! А я, когда он рядом, такая послушная: и так ему, и так ему, и люби его, и погладь его, и рубашку ему купи, и на бейсбол с ним иди... а мне этот бейсбол... Сижу, как дура, рядом, и жду, чтоб он скорее кончился и домой вернуться, а то привезёт меня до двери и смотается - мне, мол, надо сегодня в ночную! А раньше не говорил - значит, врёт... И отвязаться от него не могу - магнит какой-то не пускает... Ну, что мне делать Эмма?
       - Не знаю...
       И она подумала: "Магнит... да, когда Лёньчик рядом, во мне тоже есть магнит, который тянет к доктору. А когда его нет, я чувствую, что мне не хватает чего-то своего - части души или половины тела, что я должна быть с ним, и больше ничего не надо, а потом оказывается, что магнит проглотила, и он растворился во мне, и отделить его от меня невозможно, потому что он давно уже во мне растворился. Как это может быть? А кто ж это знает... "Что мне делать?" А мне что делать?".
       - Не знаю, Дороти... наверное, так со всеми бывает...
       - И с вами тоже? - откликнулась она в крайнем изумлении.
       И Эмма, сама не зная почему, ответила ей так, как не признавалась, сформулировав внутри, даже себе:
       - И со мной тоже...
       - Господи, Господи... бедные мы... бедные женщины, зачем он нас такими создал?!
       - Он нам поручил самое трудное, по-моему: продолжать род человеческий. И сделал, чтобы это было очень сладко, а в наказание за такую радость - очень больно... Вот мы и мечемся, потому что хочется, чтобы было всё сразу хорошо - и душе и телу. А так, наверное, не бывает!
       - Какая же ты необыкновенная, - неожиданно перейдя на "ты", задумчиво протянула Дороти... - да я бы, если бы мужчиной была, так бы тебя любила, так бы любила...
       - А он так и любит, - откликнулась Эмма и вдруг подумала про себя: "А кто?.. который?.. Оба. И каждый по-своему. И я тоже подлая. Низкая баба - раз меня это устраивает".
       Теперь ей хотелось узнать и понять, что значат её картинки для других людей. Но как без посторонней помощи сделать это? Она опять натолкнулась на то, что Нордстрём сделал для неё не как врач.
       - Лёньчик! А мог бы ты показать мои картинки своим друзьям и знакомым?
       - Для чего? Ты хочешь продать их?
       - Нет, дорогой, я хочу понять, чего они стоят не в денежном выражении. Мне очень важно знать, нужны ли они людям, интересно ли им это?
       - Кому же я могу показать это? В фирме? Те, кто хотят украсить свой дом, идут в галереи... они не поедут в Измайлово или к Крымскому мосту, хотя и там, наверное, есть хорошие работы, а художникам нужны кроме хлеба холсты и краски, которые стоят очень дорого... Нашим, которые приехали и выживают?.. Ты же сама говорила, что к ним тебя не тянет... странно, но это так... ну, двум, трём человекам, но это тебе не даст ничего... а сделать выставку хоть на два дня стоит таких денег!
       - То есть ты считаешь это пустой забавой или моим капризом на время, пока я была не в форме, что это было моим "активный образ жизни", да?
       - Нет, я так не считаю... потому что я не понимаю в этом достаточно, чтобы судить и делать выводы, да ещё такие кардинальные. Вот ты же видела, как некоторые реагируют на твои работы...
       - Видела... но очень сомневаюсь...
       - В чём? В искренности этих людей? Но, дорогая моя, здесь никто не платит деньги просто так. Ты же знаешь и видела: миллионер может пожертвовать триста тысяч на клинику, потому что их спишут с его налога, а в гости его жена приносит коробку с булочками, в которой одной не хватает... то есть из своего запаса... ты же видела это сама...
       - Да, видела! И что же мне делать?
       - Не знаю. Спроси своего художника, у него есть связи, и он однажды помог тебе, устроив выставку своих учеников. Или позвони своему доктору, у него большая клиентура, и он даже в офисе у себя повесил твои работы.
       - Да, повесил, но я не хочу...
       - Отчего же? Он к твоим работам неравнодушен...
       - Лёньчик! Тебе это неприятно? Тебя это задевает - его внимание к моим работам и ко мне?
       - Я этого не говорил!
       - Я же вижу... и чувствую... но мне перед тобой виниться не в чем... ты знаешь: я твоя жена... не забывай это!
       - Конечно.
       - И не злись! Это нормально, чтобы один человек мог симпатизировать другому...
       - Конечно, нормально! Вот ты и спроси того, кто тебе симпатизирует... ещё капитана на яхте - у тебя большой круг поклонников...
       - Да! Хорошая мысль... я так и сделаю...
       На ловца и зверь бежит. Через два дня Алан позвонил Фортунатову в офис.
       - Я могу вас пригласить на ланч в воскресенье к себе домой? Я обещал вашей супруге показать подлинники картин, которые вы видели на яхте. А она, если захочет, может быть, покажет мне свои работы? Говорят, они очень необычны и интересны.
       Эмма думала сначала не ехать. Ей не хотелось бы встретить там Нордстрёма, но она оценила деликатность Алана, позвонившего не ей, а мужу, и согласилась.
       - Надо что-то купить в дом! - забеспокоилась она.
       - Я думаю, что хорошего вина будет достаточно, - и они долго обсуждали это в огромном, как ангар, магазине с сотнями бутылок.
       - Как вы угадали моё любимое вино? - Алан был так же, как на яхте, простецки одет и так же радушен. - Проходите. Располагайтесь, ходите, смотрите... коллекцию ещё отец начал. Ему приятель сказал: "Джорджи! Картины - это хорошее вложение денег! Лучше, чем в банке! Они никогда не обанкротятся и не подешевеют!". А у меня, конечно, как у более легкомысленного и непоследовательного поколения, совершенно другая идея, но я ему благодарен, что он заложил основу...
       - Я мало разбираюсь в искусстве, как самый рядовой любитель. Я технарь, и для меня встреча с шедеврами - только десерт к празднику, но, по-моему, многие бы хотели иметь нечто подобное...
       - Да, вы правы. Но, знаете, оборотная сторона коллекционирования: во-первых, зависть, а во-вторых, непрерывное беспокойство за сохранность и безопасность. И то и другое дорого стоит!
       Им не приходилось бывать в таком доме. Всё было большим, но не подавляло, а, наоборот, располагало к несуетности и покою. Люстра свисала в первую просторную прихожую с десятиметрового потолка, два изгибающихся уса лестниц вели на второй этаж, а за окном гостиной зелёный разнообразный сад отгораживал остальной мир и обещал недоступность и определённость.
       - Хочу посмотреть ваши работы, мне очень любопытно! Вообще, их появление само по себе уже привлекательно и необычно. Мы можем расположиться здесь - тут ровный свет и не надо оглядываться на классиков - они иногда подавляют, вы согласны? - в нём не было снобизма богатого мецената и неуловимого обертона, создающего дистанцию в разговоре. - Прошу вас, пусть ничто не сковывает и не ограничивает ваших желаний...
       Эмма протянула Алану папку и устроилась неподалеку на диване. Фортунатов, вышел в другую просторную комнату, завешанную картинами, чтобы не столько не мешать, сколько не смущать жену. Эмма поняла это и очень была ему признательна!
       - Доверяете? - запросто улыбнулся Алан, принимая папку.
       - А ещё больше вашему мнению, - откликнулась Эмма. - Мне это очень важно.
       - Хорошо, - серьёзно ответил Алан. - Я не эксперт, но довольно хорошо знаю рынок. Нет, нет, - отпарировал он, увидев желание гостьи возразить, - я не в том, не в коммерческом смысле: я знаю, чем он наполнен.
       Эмма сидела молча и сосредоточенно смотрела на разнообразие листьев, окружавших выгнутую стеклянную стену, пытаясь угадать хоть несколько названий: сирень, форзиция, рододендрон, а это обыкновенная ёлочка сквозь кусты прильнувших к ней роз, и тоненькая берёзка, как у нас, с распущенными косами... Она не заметила, что Алан смотрит на неё внимательно и как бы оценивая. Когда она, почувствовав его взгляд, повернула голову, он сказал:
       - Я бы с радостью нарисовал вашу голову, но не умею! А что касается картинок, если доверяете мне, можно я оставлю вот эти три? Только вы их подпишите. У вас есть уже своя фирменная подпись?
       - Да, вот здесь, в правом нижнем... я сейчас сделаю, - она передвинулась на другой край дивана, положила на колени протянутую папку и жестом отказалась от места за круглым инкрустированным столиком, предложенного Аланом, - мне так удобнее, я привыкла работать на коленке...
       Когда она вывела значки на всех трёх листах, вопросительно взглянула на хозяина и не удержалась:
       - И вы мне ничего не скажете?
       - Я обещаю вам, что покажу их большим знатокам... вам же не то нужно, не "нравится - не нравится"! Я же беру их... - и он улыбнулся как-то мягко, по-приятельски и покоряюще. - Хотите поплавать в бассейне? - всё необходимое для вас приготовлено, а хотите - просто посидите в саду... там замечательно, и запахи, наверное, как в садах Семирамиды... Пойдёмте, я покажу вам...
      
       - Что он сказал? - поинтересовался Лёньчик на обратном пути.
       - Ничего! Взял три картинки и пообещал показать большим знатокам...
       - А сам?
       - Ничего! Сказал: вам не это надо - "нравится - не нравится". И просил поставить всюду подписи...
       - А что он отобрал?
       - Три штуки: "Крыши в дождливый вечер", "Голос прибоя" и "Тайну влюблённых".
       - Это где двое видны сквозь развилку берёзы?
       - Да!
       - Я бы тоже выбрал эти...
       - Лёньчик, ты смотрел мои рисунки...
       - Да, конечно! А что, ты не хотела бы?
       - Нет, не потому, там есть неудачные, я их не взяла с собой, а ты видел все.
       - Да, конечно... могут быть неудачные, главное - не быть неудачником...
       - Лёньчик, - она уставилась на него и положила обе руки на его руку, вытянутую вперёд и держащую руль, - Лёньчик, я, оказывается, тебя совсем не знаю... совсем, ну совсем не знаю, - слёзы вдруг сами брызнули, и она изогнулась к нему, чтобы поцеловать щёку..
       - А вот этого тебе вовсе нельзя! Доктор не велел. Сядь ровно и голову положи на подголовник. Так будет безопаснее для шеи и для меня...
      
       В мире существует самое высокое и самое демократичное звание. Оно не присваивается официально, не вручается с грамотой и знаком отличия, который носят на пиджаке или в петлице, оно постоянно и не зависит от администраций, президентов, царей, стран и распространено в мире, как никакое другое. Это звание присваивается одинаково на всех континентах любым народом при любом режиме, и его ничем нельзя подтвердить. Невозможно даже определить, как оно возникает. Его спрашивают страждущие в клиниках, больницах, госпиталях у администраторов, ресепшионистов, знакомых, по телефону, ищут по интернету в отзывах, узнают у соседей и попутчиков в автобусах, поездах и самолётах, случайно узнав в разговоре с незнакомыми людьми, запоминают и записывают... это звание - "хороший доктор". Оно также не зависит от учёной степени, должности, национальности и не требует подтверждения. Ищущий помощи и жаждущий исцеления прежде всего хочет попасть к "хорошему доктору", а тот, кто без выбора в острый момент попал к случайному врачу, после визита выносит свой вердикт: хороший доктор или очень хороший доктор, прекрасный доктор, замечательный доктор... всё это равнозначно и одинаково живуче: хороший доктор.
       Никто не сможет вам объяснить, почему и на каком основании он говорит так, решает, или каким деянием и рецептом доктор убедил его в этом, но человек уверен и, не сомневаясь, утверждает: хороший доктор. Причём это определяется точно, и промахи случаются крайне редко и не зависят от рангов, положения, образования и возраста, и профессор легко верит дворнику, поделившемуся с ним, что он был вчера у зубного, очень хорошего доктора.
       Поверим этому безусловно, потому что каждый бывал не раз в положении спрашивающего и присваивающего это звание, если повезло. Бывает, что нет того впечатления, которое заставляет произнести эти слова, но редко приходится слышать негативную оценку. Просто доктор остаётся без высокого звания. И в следующий раз человек не обращается к нему, а ищет того, про которого молва доносит: это хороший доктор. И стоит поверить.
       Нордстрём не знал и не мог определить, когда ему присвоили этот высокий титул, никто же не объявил ему об этом, но иногда кокетливая Кларисса говорила ему утром перед началом приёма: "Опять, доктор, у вас на сегодня день расписан полностью, но всех не удалось вместить", или: "Вы знаете, что на неделе у вас ни одного свободного часа не осталось", - и делала головой такое неповторимое движение, от которого доктор непременно улыбался и входил в свой кабинет с хорошим настроением.
       Так совсем случайно Фортунатов выбрал именно этого доктора и после долгих переговоров по телефону сумел убедить неизвестную ему девушку с милым голосом записать его жену на самый близкий по возможности день и час только к доктору Нордстрёму, хотя она называла ему другие фамилии врачей, доступных в более близкие дни, и не вечером, последними в очереди.
       Так в их жизнь безоговорочно и надолго вошёл третий с полномочиями диктатора: он теперь решал, когда и к какому врачу ехать и показаться, какие лекарства и как принимать, какую диету соблюдать, что носить и сколько гулять, можно на солнце или нет, сколько часов сидеть, сколько лежать, какие упражнения делать, когда снимать воротник и как принимать душ и даже можно ли спать вместе или в разных кроватях. А когда Лёньчик, соскучившись, пристраивался к Эмме, она лукаво напоминала ему: "А что сказал доктор?!" - и он, чертыхнувшись, послушно оставлял её в покое.
       Сначала этот регламент утомлял, потому что они всё время что-то забывали и нарушали, потом они втянулись и даже не вспоминали, что совсем недавно они жили совсем по-другому, не оглядываясь и наслаждаясь здоровьем и друг другом.
       Нордстрём тоже незаметно привык, что у него есть близкие люди, которые так плотно и естественно вошли в его жизнь, что он не может представить себе, а как это было раньше, совсем недавно. Он не был аскетом, невольно глаз его выхватывал из толпы привлекательных женщин, он знакомился со многими, но ни одна до сих пор не забирала его так, чтобы он хотел близких и долгих отношений. Его темперамент не побуждал, и он спокойно обходился случайными связями, которые быстро заканчивались, хотя ему казалось, когда он знакомился, что эта женщина та, о которой он думал. Он не разочаровывался, а бесконфликтно и тихо возвращался к своей привычной холостой жизни. Если бы его спросили, а что же он ищет и чего хочет, он бы не смог ответить толком, как и не мог сам себе ответить, чем же Эмма так привлекла и захватила его. С первого её визита, с первого взгляда, с первого разговора он почувствовал, что это не случайная встреча. Он ничего не оценивал, не формулировал себе, а отмечал в тяжело страдающем человеке профессиональным взглядом доктора то, что должен был исправить, привести в норму, изменить, чтобы избавить от боли и вернуть молодую привлекательную женщину в нормальную жизнь. Но мужское вечно ищущее начало параллельно этому и независимо от его действий точно и неудержимо создавало внутри образ, который притягивал и убеждал: это она, та, которую ты искал, которую ты хочешь, которая нужна тебе...
       Нордстрём очень скоро понял это и растерялся. Не будь она больна и его пациенткой, он бы знал, что делать! Что с того, что она замужем?! Скольким миллионам это не было помехой поменять свою жизнь! Но он попал в такую засаду, когда в нём началась страшная борьба, действительно не на жизнь, а на смерть. Профессионал, врач говорил, что она ещё не совсем в норме и что могут быть, не дай бог, рецидивы, и волнение, а тем более стресс от резких перемен могут стать роковыми, а мужчина говорил ему одно эгоистичное: я хочу, чтобы она была моей. И этот мужчина-доктор, выискивая оправдание себе, говорил: если я буду всегда рядом, я сумею сразу заметить негативную перемену, а в этой болезни каждый час решающий, и упредить, выиграть время - значит победить.
       Сначала он думал, что, став другом семьи, он сумеет, как семейный доктор, быть часто рядом с ней и не пропустить никаких перемен. Потом, всё теснее сближаясь, он понял, как это трудно. А когда увидел, что и он ей небезразличен, ему стало ясно, что больше он не выдержит и должен с ней объясниться. Это произошло, он высказал всё ясно и откровенно и тогда же понял, что ничего не изменится. Он бы хотел, чтобы она сказала это, тогда бы ему стало легче, но она сама, как он понял, не хотела потерять его и не знала, как быть... он это ясно увидел, сумел удержаться, чтобы не обнять, не расцеловать её, не доказать ей свою любовь тем самым единственным способом, которым наградил Господь весь живой вселенский мир. Он чувствовал, что это невозможно было в тот момент, что он навсегда бы оттолкнул её...
       И он уехал. Не бежал побеждённым или отвергнутым, а уехал раздосадованный и опять в призрачной надежде и сомнениях.
       Теперь он всё время терзался, решая: что делать?
       Вернуться на родину и начинать всё сначала? Конечно, у него уже есть опыт и наработанная легенда, которая быстро перелетит через океан. Быстрее, чем он приземлится. Что он найдёт себе место и откроет практику, он не сомневался. А потом? Потом найти себе милую Агнетту, чтобы она была в его офисе хозяйкой и другом, а дома женой и любовницей, и... Дальше у него ничего не получалось. Этим тоску не убьёшь и внутренний магнит не размагнитишь, а для реноме надо, чтобы на столе у тебя не было никаких бумаг - только телефон и в рамочке счастливый семейный снимок с белозубыми улыбками взрослых и очаровательными мордочками отпрысков...
       Он стал раздражаться от бесконечных бесед с собой на эту тему, почувствовал, что может сорваться, несмотря на свою рассудочность и воспитание. И тогда решил уехать на месяц, на два - ничего тут не случится! "И вообще - а если я вдруг умер? И кто меня уполномочил следить и предостерегать? Я сделал своё дело, я сделал его хорошо. Я проследил процесс выздоровления и остался им доволен. Я имею право отдохнуть".
       Всё это казалось убедительным, но внутренний голос говорил ему: не делай этого. И он никуда не поехал, как бы затаился и ждал: пусть всё будет как будет!
      
       Фортунатов давно догадался, что доктор неравнодушен к его жене, да и трудно было бы не понять этого. Но у него и в мыслях не было ревновать Эмму или в чём-то заподозрить. Если и закрадывалось в него иногда чувство ревности, то к её новому увлечению. И он не мог рассудить, отчего это. Казалось бы, он должен был радоваться, что она в своём вынужденном отчуждении от обычной жизни нашла себе дело, ведёт "активный образ жизни" прямо по врачебному предписанию, но, очевидно, в том-то было и дело, что не нашла. Она вообще ничего не искала по складу своего характера никогда в жизни. Но получалось так, что и место в обществе, и любимое учительство, которым она занималась все годы, само собой было так естественно, что и представить нельзя другого. И с учениками и с их порой не в меру требовательными родителями в первое время она всегда была выдержана, спокойна, находила общий язык, и с течением времени, по мере более близкого знакомства и притирки, авторитет её становился абсолютным, всё, что делала становилось единственно правильным, более того - желанным и необходимым. Проверка "на вшивость", как говорили за глаза, всегда оборачивалась позором для проверяющих без всякого для неё напряжения. Например, на вопрос, нравится ли ей книга (выбиралось давно всеми забытое название), она начинала без паузы рассказывать содержание названного романа и давала своё видение места этой книги во времени её написания и сегодняшнем. По взглядам соучеников на задавшего вопрос и теперь сидевшего с вытянутым от ошеломления лицом становилось понятным, что он так опростоволосился, что теперь приобретёт наверняка какое-нибудь подходящее прозвище по ассоциации с вопросом, или того хуже - будет презираем долгое время за свою наглость и тупость. Так случилось несколько раз уже со студентами в училище на одном курсе, и все следующие по сарафанному радио знали о феноменальной памяти её и больше проверок не устраивали, опасаясь попасть впросак. Поэтому, если надо было прочитать какую-то книгу по программе, всем поголовно приходилось её читать! Ибо непостижимым образом по мере изучения все вовлекались в этот процесс, и рано или поздно не читавший естественно выявлялся, причём он не подвергался никаким воздействиям: ни оценкой, ни тем, что вынужден был, краснея, молчать в общем разговоре, ни ощущуению стыда, что он один "не может", - или тупее всех, или ленивее. Это никогда не декларировалось вслух, но витало в воздухе, и от угрозы оглашения было некомфортно, тревожно... лучше было прочесть, что постепенно входило в привычку каждого без принуждения, а в конце концов для удовольствия и пользы.
       Фортунатов знал это. Сначала он удивлялся, потом привык и только не мог разгадать этого феномена памяти, но даже гордился им, как будто был к нему причастен. Без записей, без конспектов, без тетрадки с названиями... "Господи, - думал он, - надо было по образу делать машины и компьютеры и не выдумывать никаких прибамбасов". Он-то привык совсем к другому: нужную справку всегда можно получить из железной коробки, смирно стоящей возле стола и безропотно слушающейся твоих пальцев.
       Вот эти возможности Эммы в молодости невероятно притягивали и вызывали его восторженную зависть, а сейчас как бы сам собой упавший с неба новый её талант - безмерное удивление и необъяснимое ревнивое чувство. "Да, Господь, видать, отметил её, только бы не перегрузил слишком. Нельзя одному человеку отмерять столько!"
       Он часто думал об этом и прежде, но никогда не видел, чтобы она сильно напрягалась, заставляла себя, и был по-настоящему счастлив.
       Он пытался несколько раз убеждать её, что надо подниматься выше, делать карьеру: защищать диссертацию, переходить на работу в институт, ездить на симпозиумы, делать доклады, выпускать книги, но она обескураживала его простым и односложным вопросом: "Зачем?". Ей было хорошо на своём месте. Где результат следует непосредственно за действием, и ты видишь это ежедневно. Что, конечно, даёт радость творчества, самого трудного в мире творчества, поскольку предмет усилий - человек. Врачи и учителя. Машину сделать проще, и починить её проще, и отложить её починку можно, даже автомата, отказавшего в бою.
       Неужели то, что она вращалась в таком обществе, где все рисуют, лепят, пишут маслом и всё время говорят об этом, так проявилось вдруг? Она же никогда не рисовала и не пыталась, а только вздыхала часто: "Вот если бы я умела рисовать!" - когда видела что-то особенное в том, что совершенно не привлекало его взгляда.
       Не однажды она застывала над какой-нибудь травинкой, замершей бабочкой или изогнутой веткой и поднимала палец, предупреждая, чтобы он не шумел, не спугнул... что? - наверное, впечатление, какую-то зародившуюся мысль.
       Когда случилась эта болезнь, он страшно испугался. Но ко всему привыкают. Кончался срок его контракта, и он приложил максимум усилий, чтобы продлить его, хотя ему очень хотелось вернуться, но он понимал, что должен остаться ради Эммы: дома у него не будет таких возможностей, врачей, оборудования - даже не надо сравнивать. Он как-то заговорил с доктором о возможности возвращения, и тот сказал ему просто: "Это может быть смертельно опасно для неё". Он пытался возразить, что доктор сам же сказал: опасность миновала, всё нормально. На что тот возразил ему: "Она теперь до конца своих дней в области риска! И вы должны знать об этом. Ей сообщать - не обязательно".
       Теперь, когда он понял, что Нордстрём не просто вошёл в их жизнь, но возможно стал его соперником, он подумал, что, может быть, доктор из чисто корыстных своих желаний или планов уже тогда так предостерёг его. Сначала он отбросил эту мысль, как недостойную, но чем больше времени проходило, чем больше внимания все уделяли рисункам Эммы, и особенно доктор, мысль эта становилась всё настойчивее и болезненно тревожила его. "Уехать - и всё! Оборвать эту сцепку". Но он сам себя упрекал в ста грехах и подозрительности, и эгоизме, и несправедливости... Бывает же, что в человеке его настоящее предназначение просыпается не сразу, а с годами, и великий грех подправлять то, что Господь посылает. Да, грех, как и всякое другое, сначала возникает в голове. И грех, и измена, и перемена... "Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего". Неожиданно всплыло в памяти. "Его, наверное, тоже учили этому? - думал он о Нордстрёме. - А то как бы он мог быть врачом! Ведь, по Авиценне, даже сам визит больного к доктору должен приносить облегчение страждущему".
      
       Он мучился теперь этим и не мог ответить себе на главный вопрос, как всякий русский: "Что делать?".
       "Надо поговорить с доктором". И он позвонил Нордстрёму.
       - Вы давно не звонили нам, доктор, - начал он издалека, - всё ли у вас в порядке?
       - Да! Благодарение Господу! Надеюсь, что не чрезвычайная ситуация причина вашего звонка?
       - Нет! С моей супругой всё хорошо, но у меня есть некоторые вопросы, и я хотел бы обсудить их с вами... если есть возможность - не по телефону. Я могу подъехать в любое место, которое вам удобно...
       - Конечно. Вполне...
       - Вы знаете, доктор, - уже сидя за столиком в небольшом ресторане продолжал Фортунатов, - я бы хотел понять с вашей помощью: что значит это феноменальное появление способности рисовать у человека, который никогда не держал карандаша в руках и только сожалел об отсутствии таких способностей? Как вы думаете, это связано с её болезнью и теми ядами, которые она в себя запустила, чтобы добить остатки опухоли? Доктор Дектор объяснял нам, для чего это надо, я помню: чтобы, не дай бог, не остались вредные клетки в той части позвонка на теле нерва, куда нет доступа хирургу никаким инструментом, и как это опасно... вся эта операция. Я искренне восхищался и восхищаюсь вашей работой, вашим мастерством - это такая ответственность и затрата нервной энергии...
       - Я вам ответить не сумею, мистер Фортунатов. Не сумею, потому что не знаю, и вряд ли кто-нибудь найдётся в мире, кто объяснит это, не используя слова "может быть", "вероятно", "возможно" и так далее... но что ваше предположение может быть справедливым, тоже никто не может опровергнуть. Факт, что это не её намерение побудило взяться за рисунок, просто чтобы убить время! Всё совершенно наоборот - возникшее в ней новое видение мира заставило её делать то, что она нам представила. И это очень интересно и профессионально, что самое удивительное. Никто пока не может описать цепочку творчества и что повлияло на мозг, и были ли изначально в нем заложены эти способности, которые стали проявляться в экстремальной ситуации от принятых лекарств и доз радиации, о которых мы как-то не говорим... а ведь они были и внесли свою часть воздействия на организм. От всего этого общая усталость, необходимость режима, отдыха, воздуха, ну, всего вашего теперь образа жизни...
       - Но может случиться, что закончится действие лекарств и пропадут эти способности! Представляете, какой удар это будет для Эммы?
       Нордстрём долго молчал, бесшумно крутил ложечкой в кофейной чашке и пристально смотрел на неё, будто там хотел прочесть истину, как гадающий на кофейной гуще. Потом он поднял глаза и очень серьёзным и грустным голосом сказал:
       - Это возможно, но опаснее другое: нет гарантии, что, когда кончится действие всего сделанного и принятого, не возникнет такая же ситуация снова и в более труднодоступном месте, - он посмотрел на собеседника и, очевидно, заметил, как тот побледнел и как сжались его губы. - Я не хочу и не имею права пугать вас. Это только мои грустные предположения, поскольку, что скрывать, уверен: для вас не секрет моё отношение к вашей супруге, - он снова замолчал, чтобы сделать паузу, подозвал человека и ждал, пока им снова принесут кофе. - Так случилось в жизни, и я спокойно и честными глазами смотрю вам в глаза, потому что в этом нет ничего предосудительного, ибо это только моя внутренняя проблема. Ни меня, ни тем более свою жену вам упрекнуть не в чем. Но, поверьте, я готов сделать всё, что вас успокоит, если вы этого потребуете... Вы ведь для этого приехали, не так ли? И хотели от меня услышать мою правду и сравнить со своей... Вряд ли Эмма вам что-нибудь говорила... Потому что и сказать-то ей было нечего...
       - Да. Нет, - смешался Фортунатов, он тоже замолчал, и Нордстрём терпеливо ждал его следующей фразы. - Когда-то, если помните, я спросил вас относительно отъезда... обратно в Россию, и вы мне сказали, что этого делать не стоит, если исходить из состояния моей супруги... Мне удалось продлить контракт и, таким образом, оплатить дорогую страховку, без которой, понятно, не могло бы быть и речи о лечении. У меня нет накоплений, бизнеса, никаких тылов, кроме собственной головы и места, фирмы, которая меняя пригласила и оплачивает мои мозги... Но вот по прошествии времени, когда Эмма чувствует себя нормально, я решил снова задать вам этот вопрос... - он опять замолчал... - правда, вы частично ответили на него уже тем, что сказали... Но какая же перспектива... ведь мне не могут продлевать контракт вечно... это великая щедрость и благорасположение людей... но бизнес не терпит сантиментов, я это знаю...
       - Ничто нельзя вынести за скобки, я понимаю. Вы своим отъездом хотели решить сразу много проблем и оборвать кое-какие тревожащие вас нити. Поэтому, думаю, что не сможете трезво оценить то, что я могу сказать вам. А это только моё мнение, потому что я знаю больше граничных условий в силу своего положения. Лечить бесплатно нигде не будут... говорят, в России есть и бесплатная онкология тоже, но я плохо понимаю, как это может быть осуществимо, особенно если нужно срочное вмешательство, как это было с доктором Дектором, к которому тоже большая очередь, да и с самого начала меня уговорили делать операцию в Рождество, чего я вообще никогда не делаю, но, видимо, Бог хотел помочь вашей супруге и знал, что потом подарит ей такие способности... не знаю... Я человек недоверчивый, рассудительный и решительный, только когда стою перед пациентом и знаю, что могу попробовать помочь ему или спасти его. Нет статистики, и не всегда ей можно верить - вы до конца дней будете под дамокловым мечом её болезни. Ни один врач не возьмёт на себя ответственности давать вам советы. Вы всегда должны быть готовы к новому удару, хотя Дектор убеждал меня, что такие случаи абсолютно редки, а он понимает больше других, и я ему верю! Но он же говорит редки, а не исключены! Это всё между нами. Супруге вы не имеете права говорить это, хотя здесь закон - говорить пациенту правду! Но правду реальности, а не предположений. Теперь дослушайте меня до конца. Я тоже хотел оборвать ниточки и уехать на родину. Родина - это мать, которая тебя вскормила, и всё равно пуповина духа никогда не рвётся. Я тоже хотел оборвать ниточку, но помню, что сказал однажды Эмме, - он уже привычно произнёс это имя, - я сказал ей, что я в некотором роде её заложник. И я поэтому не поеду домой... и опять же поэтому... - он снова замолчал, посмотрел в глаза Фортунатову, - пока я здесь, у вашей супруги будет оплаченная страховка. Я так решил и думаю, что имею на это право.
      
       Дороти позвонила через месяц.
       - Можно я к тебе приеду, Эмма?
       - Конечно, я буду очень рада, только я теперь уже дома.
       - Тем лучше! Мне лучше ехать - ближе. Мне надо тебе что-то сказать, ты моя лучшая подруга, у меня другой такой нету.
       - Дороти, приезжай, конечно! - Эмма удивилась её взволнованному голосу.
       Телевизор бормотал залежалые новости. Они сидели рядышком на диване вполоборота друг к другу с чашками кофе, и Эмма видела, как Дороти еле сдерживается, чтобы не выпалить какую-то сокровенную тайну, и стесняется.
       - Что, Дороти? Ну, говори, а то лопнешь!
       - Всё!
       - Что "всё"? - не поняла Эмма.
       - Я его уговорила!
       - Кого? - Эмма никак не могла включиться.
       - Ну, Марка, - она картинно положила руку на живот и молча кокетливо, склонив голову и выставив подбородок вперёд, смотрела на подругу...
       - А! - наконец дошло до Эммы. - Да? Согласился?
       - Ну... сначала, - она снова положила руку на живот и заулыбалась, - и потом... и мама его сказала, что, слава богу, пора ему уже, "Да и тебе тоже", - сказала она, у него такая замечательная мама... Только одно условие сказал: "Будешь толкать учиться - убегу!".
       - "Не хочу учиться, хочу жениться!" - задумчиво произнесла Эмма. - А ты знаешь, у меня похожее было... я тоже не хотела... дальше идти, всеми силами упиралась - и не жалею! Каждому своё место! Ему хорошо на своём, и мне хорошо на моём было... меня тоже белой вороной называли - все суетились, рвались куда-то любыми средствами, лишь бы бумажку получить, диплом, пропуск служебный в главный корпус! А главный тот, где ты себя человеком чувствуешь нужным и где тебя любят и уважают за то, что ты умеешь и делаешь. Хочешь мой совет: не трогай его! Он замечательно умелый, нежный и чуткий... Ну, не хочет он учиться! Не нужно ему это! Вот тебе и "Не хочу учиться, хочу жениться!".
       - Точно, точно, - обрадовалась Дороти.
       - Это у нас в книге одной парень так провозглашал! - пояснила Эмма.
       - Я такая счастливая! Ты себе представить не можешь!
       - Могу! - возразила Эмма. - Только у нас всё наоборот было... Лёньчик за мной два года ходил и уговорил всё же...
       - А почему?
       - Что "почему"?
       - Два года уговаривал?
       - Да!
       - Почему?
       - Не знаю... так получилось как-то, два года незаметно, я ж ещё училась... жить негде, денег нет, ничего не светит...
       - А-а... - протянула Дороти. - Так это ж у всех так сначала... а потом, когда уже есть всё, и вовсе не выйдешь! Перебирать начинаешь да прикидывать... то не так, это не так... вот у Марка Нордстрём, который тебе операцию делал, - всё!
       - Что "всё"?
       - Навсегда застрял... уж он выбирал. Перебирал, выбирал, перебирал, а теперь всё, видно, решил не жениться вовсе... Ой, что я болтаю, - хватилась она, - поехали в парк! У меня отгул сегодня, и мне ходить, ходить велели, и тебе активный образ жизни назначили, я помню! Вот мы и погуляем! Пойдём в парк, в пиццерию и в cozy aunt!
       - А это что такое?
       - Ну, увидишь, там вкусно!
       - Погоди, погоди: тётушка... а "cozy"? А, догадалась: "у уютной тётушки" - что-то такое...
       - Точно...
      
       С переездом в город жизнь Эммы как-то незаметно наполнилась, и каждый день оказался занят. Позвонил Алан.
       - Как дела, Эмма, как самочувствие? У меня для вас хорошие новости!
       - Спасибо!
       - Рано ещё благодарить... я показал ваши рисунки галерейщику, и он просил вас приехать в любое удобное время, лучше в воскресенье, тогда можно без звонка, он по воскресеньям целый день на месте...
       - В воскресенье у меня воскресная школа русская, там два класса.
       - И во сколько вы заканчиваете?
       - В два!
       - Вот и отлично! Как вы будете добираться? Самой - не советую, муж привезёт... а хотите - я за вами заеду?
       - Хочу! - совершенно не задумываясь, буквально выпалила Эмма.
       - Отлично! Муж не заревнует?
       - Думаю, что не заревнует... он меня, по-моему, только к картинкам моим ревнует, - совершенно откровенно призналась Эмма и подумала: "Вот, почему мне с ним так просто? Почему? Он богатый, живёт каким-то непонятным бизнесом, я ничего про него не знаю, а мне с ним так просто, и я ему доверяю! Вдруг он меня в какую-то авантюру втянет или аферу, надо бы Лёньчика взять с собой... ну, это совсем плохо... вот позвоню Нордстрёму. Он, наверное, обиделся на меня!".
       Свену она позвонила в тот же день. Автомат ответил коротко: "Я на операции. Постараюсь перезвонить по вашему номеру вечером".
       До вечера было ещё далеко, когда раздался его звонок и встревоженный голос спросил:
       - Что-то случилось?
       - Нет, Свен, вы давно не звонили, мы не виделись... вы обиделись на меня?
       Трубка помолчала:
       - Я думал, что вы на меня обиделись!
       - Боже мой, как всё глупо получается! Мне очень нужен ваш совет.
       - Всегда к вашим услугам.
       - Я была у Алана...
       - Да.
       - И оставила ему три рисунка по его просьбе! - Эмма выдерживала паузу, чтобы Свен мог ответить, но трубка молчала...
       - Да, - наконец откликнулся голос.
       - А сегодня он мне позвонил и сказал, что галерейщик хочет со мной встретиться...
       - Да, - снова подтвердил Свен, - я знаю...
       - Ах, вот оно как, - удивилась Эмма, - я в надёжных руках!
       - Да! И в чём вопрос?
       - Насколько я могу ему доверять?
       - Алану?
       - Нет, Свен, ну что вы?! Этому галерейщику... я же его совсем не знаю!
       - Но вы же едете не одна!
       - Алан за мной заедет, он так любезен!
       - Ну, вот вам и ответ на ваш вопрос... Так я не обидел вас?
       - Боже, как это странно даже слышать... чем же вы могли меня обидеть, дорогой, когда вы столько для меня сделали и делаете?.. Я уже вообще ваша рабыня в неоплатном долгу.
       - Вы свой долг оплатили на много вперёд уже тем, что вы просто есть... это не выражается никакими знаками и никакими благодарностями...
      
       Галерейщик оказался маленьким толстым человечком из Одессы и обрадовался Эмме, как родной дочери, которую не видел много лет.
       - Ви не можете представить, что у меня творытся! Они все приехали и хотят тут быть непременно художниками и писателями! Ну, пусть хотят! Я не возражаю! Пусть даже будут! Но я здесь при чём? Они все хотят, чтобы я выставлял их картины и продавал их книги, но моим клиентам не нужны ни эти картины, ни эти, простите, книги, но им же надо кушать! А у меня такое доброе сердце... - и он бы ещё долго не умолк, но вмешался Алан.
       - Моисей, а теперь не по-русски и по делу...
       - А, я извиняюсь! Будем все деловые люди. Алан показал мне ваши рисунки, и я хочу их взять при одном условии, что вы мне дадите ещё семь такого же качества и размера на вот эту мою стенку... потому что три мне ни туда ни сюда. И если вы мне сделаете их за два месяца, я заплачу вам из рук в руки кешью пять тысяч баксов - вот и всё. И вы мне даёте слово, что не будете делать с них копий и продавать их ещё кому-то. Я много лет знаю Алана и поэтому доверяю вам, что вы не нарушите моё условие. А если вы нарушите, эта дверь закроется за вами навсегда, и никто из моих дорогих соседей, чтоб они все были здоровы, не откроет вам свои двери тоже.
       - Моисей! А вы даёте даме аванс? - спросил Алан.
       - Конечно, конечно! Всем же надо кушать! Вы такая красивая и талантливая - это редко бывает вместе, - сказал он опять по-русски, - или то, или другое! Но Россия, эх Россия...
       - Что ты сказал даме, Моисей?!
       - Так пусть она вам сама скажет! У меня нет ни от кого никаких секретов!
       Эмма перевела Алану эту фразу и извинилась, что вынуждена сама себя хвалить словами его знакомого, а что значит "Россия, Россия...", можно только догадываться по его неподражаемой интонации.
       - Вы довольны поездкой? - спросил Алан уже в машине, на мгновение отрывая взгляд от дороги. - Как вам нравится этот русский? - и он усмехнулся.
       - Я не знаю, что вам сказать, как благодарить?! Это всё настолько ошеломительно! И я не знала, что тут жива ещё Одесса Бабеля и Багрицкого, которая в России уже исчезла, и вообще она не в России теперь, и все уехали... сюда, наверное!
       - Моисей - понимающий человек. Его вкусу можно верить. Не будет ли вам слишком тяжело?.. Если бы у вас было имя, он заплатил бы больше, - добавил он, несколько помолчав, - это большая работа...
       - Надо устроить праздник! Как вы думаете?! Правда, Алан!
       - Да, вы замечательная женщина, и число ваших поклонников и поклонников вашего таланта стремительно растёт.
      
       Первые несколько дней Эмма никак не могла сосредоточиться и не знала, с чего начать. Лёньчик поздравил её как-то сухо и переспросил: "За два месяца?".
       - Не беспокойся! Я успею! - откликнулась Эмма.
       Он посмотрел на неё сожалеюще и закивал головой.
       - Я не хочу, чтобы ты переутомлялась.
       - Но это же удовольствие для меня, разве ты не понимаешь?
       - Понимаю, понимаю... тут зря деньги не платят. Значит, это большая работа, и значит, она тяжёлая... а тебе нельзя переутомляться.
       - Ты же знаешь, что я так скучала без настоящего дела. Может быть, это только на пользу будет?! Ну, хорошо: для нашего спокойствия спроси доктора, и поступим, как он скажет... Я могу отказаться и вернуть деньги, а он вернёт мне мои рисунки, и они будут валяться, а потом их выкинут...
       - Когда потом?
       - Потом, потом, - раздражённо ответила она, - тебе надо всё точно по формуле? Потом, когда меня не станет...
       - Эмма! - он понял, как она нервничает и неуверенна сама после этой встречи, - ну, прости, прости... конечно, ты всё прекрасно сделаешь, а я позвоню доктору для нашего спокойствия. И мы поедем накупим тебе бумаги и карандашей, и туши целую гору, и мольберт, и что ещё надо...
       - Чтобы ты любил меня и не волновался. А я буду рисовать на коленке... мне так удобнее, лучше видно...
      
       Отпраздновали заказ они в любимой Эмминой пиццерии, стены которой были завешаны картинками и фотографиями маленького итальянского городка, откуда родом был дед двух братьев, содержащих её сейчас. Здесь, как всегда, было полно людей. Но хозяева вышли из-за стойки поздороваться со своим постоянными посетителями и их гостями! Сами сдвинули столы, покрыли скатертью, чего обычно не бывало, а потом крутили виртуозно огромные блины теста, подбрасывая его и принимая на одну ладонь, и снова раскручивая, и опять принимая! А тесто шло волной во все стороны, как огромный скат в море, и подлетало высоко, оказавшись облаком, и опять опускалось на руку волшебника, послушное его фантазии и воле. Под аплодисменты воздушные полотна были разложены на огромные противни и отправлены в печи...
       Было свободно на душе, радостно, радужно, за столом всё пенилось, как и шипучее лёгкое вино, пахло тестом, пирогами, домом, крепким кофе и сухой травой, как пахнет только на склоне берега в жаркий солнечный день, когда лежишь на расстеленном полотенце, положив на него щёку и подставив небу спину.
      
       Дороти всё время незаметно поглаживала свой живот и просто светилась, когда поглядывала на Марка. Фортунатов сидел напряжённый и всё время улыбался, Марк и Алан с двух сторон ухаживали за виновницей торжества. А Эмма думала о том, как хорошо, что Алан тоже пришёл один и поэтому Нордстрёму не одиноко...
       Праздник удался: говорили ни о чём, смеялись и шутили по пустякам - просто веселились и радовались, что живы, что вместе, что вкусно, что можно удивляться и любить.
      
       Эмме казалось, что она работает совсем без напряжения. Она застывала и долго смотрела в пространство, на бумагу, пока не накатывала вдруг какая-то непонятная волна и уже влекла её, подчиняла себе, и в ней вырисовывалась туманная мысль, превращавшаяся в картинку, и рука начинала следовать невидимому прикреплённому к ней нерву и оставлять следы на листе. Ей казалось, что так пианист в экстазе, забыв обо всём на свете, откидывает голову назад, и пальцы его сами находят нужные клавиши, и не ноты с печатного листа, а его чувства в тот самый момент рождают музыку. И она тоже так наносит, наносит линии, буквально не глядя на бумагу, а только на белое поле, которое ограничивает её движение. Невысокие старые дома на берегу реки впремежку с небоскрёбами и их отражение в водяной ленте - как две челюсти с неровными зубами, которые вот-вот сомкнутся и раздавят всех, кто живёт в них, и весь этот "Щербатый город" будет сыпаться с этого берега в воду и тонуть в ней.
       Часы пролетали незаметно, неслышно, отрывая её от работы голодом, уставшей шеей и окаменевшей спиной...
       А на другой день на лист взгромождались "Стога и копны", и пахло летом, сеном, бабушкиным домом, скрипучим крыльцом и непременной песней сверчка, которого ей так хотелось увидеть, что она часами сидела на ступеньке и смотрела, смотрела до темноты, пока так и не засыпала, и чьи-то руки поднимали её и относили в кровать с подушками из нежнейшего пуха, в которых она тонула и просыпалась оттого, что не хватало воздуха, потому что голова уже оказывалась в пуховом подполе...
       Несколько дней она так и просидела над пустым листом бумаги.
       Вечером Лёньчик буквально отрывал её от стула, и они шли гулять, потому что "активный образ жизни" - это не сидение неподвижно до онемения, и для того, чтобы работали мозги, надо было работать ногами и руками. Он объяснял ей всё это, повторяя слова доктора, и упоминание об этом авторитете заставляло её соглашаться и несколько часов до сладкой усталости бродить вдвоём. А потом засыпать мгновенно и до самого утра.
       Однажды пасмурным утром она вдруг обнаружила на листе бумаги аэродром, возникший на поле, взлётную полосу, какую видела в каком-то фильме, и небольшой самолёт, уткнувшийся в неё острым носом. Так получилась картинка "Взлёт и посадка".
       Возможно, даже наверняка, профессор указал бы ей на недочёты и ошибки в технике, но она мысленно воспроизводила натуру, которую так чётко видела, что повторяла её буквально, и получалось так, как ей думалось, потому что ошибка рисунка была ошибкой натуры. Возможно ли это? Она так видела с точностью фотообъектива, но и он не бесстрастен, а её рука добавляла нечто, которое и составляло суть работы.
       Экраны, экраны, экраны, окружившие бритую голову, стиснутую руками, и из каждого экрана телевизора свешивался плоский собачий язык, с которого каплями стекала слюна: такой виделась ей "Плоская правда".
       Всё перестраивалось на её тональность: сосульки свешивались бахромой с крыши покосившегося деревянного домишки, и капель ксилофонила в образовавшиеся маленькие лунки в снегу вдоль стены. И этот "Ксилофон" звучал, как его ни поворачивай, хоть приближая к глазам или удаляя. Его было ясно слышно, и совсем не имело значения, завалился ли угол дома, сползла ли крыша, как великоватая кепка на глаза мальчишки. Сосулькам было это всё равно - они таяли и звенели, не обращая никакого внимания на огрехи постройки или старость рассыпающегося дома.
       Эмма не считала ни дни, ни картинки - она рисовала и рисовала, и когда их оказалось уже больше, чем надо было нести Моисею, это заметил Лёньчик!
       - Может, хватит? - спросил он как-то утром. - Сегодня суббота. Поедем на настоящее дикое болото!
       - Куда? - удивилась Эмма.
       - На болото!
       - Зачем?
       - Но ты же любишь музеи?!
       - И что?
       - Это музей, только живой! Там проложены деревянные тропинки в одну-две доски, и не надо писать "по газонам не ходить", потому что никому и в голову не придёт сойти с них в топь и торфяную жижу. А ещё в конце тропинок стоят будки, в которые входишь и через небольшие прорубленные дыры смотришь на бабочек, птиц, и слушаешь их, и дышишь совершенно компотным воздухом...
       - Лёньчик! Я правда тебя только открываю: ты сейчас сказал как настоящий поэт. Точно: чужая душа потёмки! Конечно, поедем!
       - Только одно условие!
       - Какое? - спросила она упавшим голосом.
       - Ты не берёшь с собой ни альбома, ни карандашей...
       - Ах, это... - она грустно потупилась и потом серьёзно ответила: - Ладно. Мне не надо. Знаешь, я обнаружила, что, наверное, в детстве фотоаппарат проглотила.
       - На здоровье!
       Это был чудесный день. Порхали бабочки, громко стрекотали стрекозы ("Вот они поэтому и стрекозы", - вдруг догадалась Эмма), птицы деловито порхали и не пели, а переговаривались, и монотонно в душной занозистой будке жужжал шмель: "Не позволяйте угасать костру, мы без костра ужжже прожжить не можжжем! Не позволяйте угасать костру!".
       - А ты знаешь, Лёня, - Эмма встала к нему лицом, плотно прижалась, откинула назад плечи и голову и обняла руками талию, - мы никогда так не были счастливы, как сейчас.
       И ему стало как-то не по себе от её взгляда и голоса.
       - А как ты будешь жить, когда меня не станет? Ты не женись два года, как Пушкин Натали просил, а потом... я знаю, ты без женщины не можешь...
       - Ну, что за манера у тебя! - пробурчал он сердито. - И при чём тут Пушкин... всё так хорошо было..
       - И есть... просто иногда грустно становится, и кому же я ещё такое сказать могу!
       - Когда ты поедешь сдавать картинки?
       - Боюсь без Алана!
       - Позвони ему...
       - Конечно... надо же, чтобы посмотрел. Я пока работала, даже не задумалась об этом... знаешь, чужое время и советы...
       - Я так понимаю, что твои поклонники на всё согласны... трудно быть мужем знаменитости...
       - Лёньчик! Ты зря так... хочешь, я всё брошу?! Я не могу потерять тебя - это обычная история... и я не знаменитость вовсе... и никогда ею не буду... Может быть, то, что со мною происходит, это не награда вовсе, а наказание... ты не думал об этом?.. Я же не выдумала ничего и никогда не стремилась куда-то наверх, ты же знаешь...
       - Знаю и боюсь за тебя!
       - Почему, Лёньчик?
       - Там, наверху, без привычки удержаться очень трудно... и ты не создана для этого, а падать оттуда... не дай бог...
       - Я думала об этом... что такая жизнь не для меня... и жалко, что у нас детей мало... я была бы хорошей наседкой.
       - По-моему, мы не туда завернули... давай по делу: хочешь, я сам позвоню Алану? И думаю, доктора тоже позвать надо... сделаем семейный ужин с гостями... как ты...
       - Я всегда знала, что ты умный...
       - И добрый, и красавец, и самый лучший водитель, и самый...
       - Ну, хватит, хватит, мне хватит одного - что ты меня любишь...
       - Да, Эмма! Мне повезло!
       - Повезло? В чем тебе повезло?
       - Что ты та женщина, которую я люблю. Нет. Не так. Подожди... как это сказать точно...
       Эмма напряжённо смотрела на него и не могла понять: он серьёзно или хочет всё перевести в шутку?
       - Я в молодости встретил девушку и понял, что её нельзя не любить. Это упало на меня с неба, как твои рисунки! Понимаешь... так же, как ты говоришь, что не выдумала себе это занятие, чтобы наполнить время! Я тебя сразу понял, потому что со мной такое случилось, я уже пережил это, и, по-моему, если такое происходит, то только один раз в жизни, надо только понять и не пропустить это. Вот почему мне повезло!
       - Милый, дорогой мой муж, а я только мучаю тебя и мучаю по-всякому...
       - Мучай! Я согласен, только будь здорова...
      
       Вечер удался. Закрепили картинки, прислонённые к толстому листу картона, плотная бумага не гнулась, и они стояли, как, наверное, представлял себе Моисей, в ряд. Закрыли окно, чтобы ветер не смахнул их на пол. Никто ничего не говорил, не спрашивал. Ужинали. Салат оливье назывался "русским", селёдка под шубой обрадовала всех больше пирожков с капустой! Эмма развернула свой кулинарный талант во всей красе! Даже от супа с грибами и перловкой не отказались! И грибы были не замороченные на грядке из пластикового пакета, а настоящие лесные белые, нанизанные на кручёную леску...
       - Ну, - сказал наконец Алан, - если вы при таком таланте, - и он обвёл рукой стол, - ещё и шедевры создавать можете, то просто сказать нечего. Я думаю, что зря мы не торговались! Свен, не молчи! Автор не обидится, если ты его... её расхвалишь...
       - Я не знаток и не мастер, но меня убедили даже сами названия ваших работ, по-моему, совершенно невероятные. Это большое мастерство: подтвердить свою фантазию словом. Думаю, что даже при вашем багаже - это весьма непросто!
       - Багаже? - удивилась Эмма.
       - Да, совершенно случайно я узнал о вашей известности на родине...
       - Вы ничего не путаете?
       - Нет! Господь тасует людей, как карты, а я вам свои карты раскрываю. Один из ваших студентов оказался здесь с семьёй, правда, далеко отсюда, на другом конце страны, он работает карикатуристом в газете, и когда я был на семинаре в их городе случайно обмолвился в компании, где оказался его отец... видите, какие цепочки возникают в жизни... и "Щербатый город" - это так же точно, как рисунок...
       - Да, я думаю, что по-русски это звучит ещё точнее: "Плоская правда"! Как это точно!
       - Мы жили много лет в стране, где умение читать между строк было так же необходимо, как умение читать вообще... этому учились с малых лет... Хорошо, что родители сумели объяснить нам это, и счастливы те, у кого бабушки и дедушки сумели выжить в лихие времена войны и послевоенные сталинские годы...
       - Но вы не жили в те годы, слава богу! - Алан положил ей руку на плечо, она повернулась к нему, и он продолжил: - Честно скажу, я волновался, что вы сумеете осилить это! Десять таких рисунков! Мы должны издать это альбомом! Я уверен, что он разойдётся! Как же это возможно, что вы никогда раньше этим не занимались?
       - Нет, никогда... но очень хотела!
       - И не попробовали? - удивился доктор...
       - У меня необоримое отвращение к графоманам.
       - Так вы сказали? - переспросил Алан
       - Да! Это от литературы, конечно, но быть мазилкой!..
       - Отличное слово! - восхитился Алан. - Мазилка, - повторил он и причмокнул языком...
       - Я буду собирать вашу коллекцию!
       - Вы шутите, Алан...
       - Ничуть! Свен, как ты считаешь?
       - Я думаю, что затраты энергии на эти работы были не меньше, чем ежедневные тренировки марафонца, и как доктор прошу вас теперь серьёзно отдохнуть и не волноваться... такие работы не затеряются...
       - Давайте переложим картинки листами и поместим их в вашу твёрдую папку, а я вам привезу другую, когда завтра заеду за вами... когда вы можете?
       - Я, честно говоря, не ожидала.
       - Пусть такие неожиданности случаются почаще в вашей жизни... - Алан складывал собственноручно рисунки. Он брал лист в руки, внимательно рассматривал, удивлённо поднимал плечи и бережно клал его в папку, - тем более что ничего неожиданного не произошло, а только то, что вы сделали сами...
       - Но без вас... - она развела руками.
       - Благодарите своего доктора!
       - Мы не знаем, как благодарить доктора - он спас ей жизнь, - вмешался Фортунатов.
       - Так трудно предугадать пути наши... череда случайностей и встреч, которые меняют жизнь, - Алан посмотрел на Эмму и замолчал...
      
       Моисей встретил их, широко улыбаясь!
       - Вы сегодня со свитой!
       - Это мой муж! Хочет познакомиться с вами!
       - Конечно, конечно! В России все работают как стахановцы! У вас же ещё неделя в запасе! Всегда перевыполняли план - и всегда был дефицит! А в райкомовском буфете всё было!
       - Переведите! - попросил Алан. - Мне так интересно про Россию стало!
       - Прекрасная страна, - ответила Эмма, и Моисей выразительно посмотрел на неё: что ж ты, мол, сюда приехала?!
       Он расставил картинки на длинном столе, придвинутом к стене, и начал ходить из конца в конец, ничего не произнося. Потом он принялся менять некоторые рисунки местами, и снова, и снова, сообразуясь с каким-то ему лишь известным принципом. Потом он повернулся, внимательно посмотрел на Эмму и снова стал их переставлять.
       - Не люблю болтать про политику, - наклонившись к Алану, тихо сказала Эмма, пока Моисей, углубившись в созерцание, будто бы ничего не слышал, - и ещё не терплю, когда Россию оскорбительно называют всякими уменьшительными изобретениями.
       - Вот вы какая, - откликнулся Алан.
       - Да, оставим это дело политикам и болтунам. Для них даже абсолютные факты ничего не значат...
       - Скорее всего, - согласился Алан.
       - И это давно началось, как только появились границы...
       Алан кивнул головой, указывая на хозяина. Эмма обратила внимание, как странно тот рассматривал рисунок, держа в руках и переступая влево-вправо, не решаясь, куда переместить...
       - И у них есть названия? - обернулся Моисей.
       - Да, на обороте на двух языках!
       - Ах, вот как, на двух языках, - он повторял это себе под нос, - на двух языках, на двух языках, - как считалочку. Переворачивал рисунок, читал и снова рассматривал его, а потом ставил на место. - Знаете что... - он остановился и задумался ненадолго, - когда я их оформлю, я попрошу вас приехать ко мне ещё раз, и мы вместе снова подумаем, как их расположить, и, может быть, если вы согласитесь, переназовём некоторые. Я их у вас забираю. Заказ выполнен, и я плачу по договору, который мы заключили. А если вы не торопитесь, я сейчас позвоню, и нам принесут что-нибудь поесть и выпить... - он выдержал паузу и, поскольку никто не откликнулся на его предложение, продолжил: - Тогда ждите, может быть неделю, пока я всё оформлю, и мы встретимся снова.
      
       Вечером позвонила Дороти.
       - Эмма, у тебя есть ещё одна картинка? Можно я к тебе приеду?
       Расцеловавшись с хозяйкой, сразу начала:
       - Знаешь, я сейчас готовлю комнату для малышки...
       - У тебя будет девочка?
       - Да, врач подтвердил... я для неё готовлю комнату и хочу, чтобы она с первых дней смотрела на всё красивое... Поэтому я хочу повесить напротив её кроватки твою картинку.
       - Но у меня нет таких рисунков, специально для детей... их везде продают! Они красивые, яркие...
       - Мне не нравится эта крикливая штампованная пластмасса... ты нарисуй... мне в подарок! Я куплю её...
       - Знаешь, Дороти, я ещё так не умею...
       - Что не умеешь?
       - Не умею ещё вот так рисовать на заказ: для детей, про войну, про море...
       - Но ты же сделала целую серию для Алана...
       - Нет, не для Алана... для галереи... и галерейщик мне не задавал тему, мы только договорились о сроках...
       - И как же... - она затруднилась продолжить вопрос, - как же ты рисовала?
       - Как всегда! Ждала, пока картинка придёт ко мне...
       - Придёт?..
       - Дороти, ты очень милая и... и непосредственная, что ли, это такая интимная тема... я не знаю, как тебе объяснить... я бы сама хотела понять эту тайну... Уже столько тайн природы открыли люди, но до этой ещё не смогли добраться.
       - И ты ждёшь, пока она придёт к тебе сама?
       - Жду. И тогда рисую.
       - А если она не приходит?
       - Тогда не рисую и опять жду...
       - А если она долго не придёт?
       - Тогда художник ждёт, мучается, впадает в депрессию... Бывает, кончает с собой - это очень мучительно и страшно.
       - Ужасно, - подтвердила Дороти... - Но знаешь, для женщин придумали хорошее средство!
       - Да? Какое же?
       - Шопинг! Это теперь стало международным словом, как ваш "спутник". Я еду в магазин, какой-нибудь огромный мол, в этот амбар, набитый всяким барахлом, и накидываю себе полную корзинку на колёсах! Я даже не примеряю ничего - нужно, не нужно - лишь бы расцветка и размер подходящий, а потом везу всё домой и постепенно каждый вечер меряю, разбираю, наряжаюсь, ты знаешь, замечательно помогает - ни о чём не думаешь, не страдаешь, только смотришь: хорошо ли сидит, как выглядишь, жмёт или просторно... - она вдруг приумолкла. - Я два года так делала, пока ждала его... он так меня измучил, что я решила бросить его... думала: рожу себе, только не от него, и забуду его и пошлю его, а потом поняла, что не смогу забыть... извини, что я тебе всё так выкладываю. Но ты же сказала, что я тебя спрашиваю об очень интимном... вот и я об очень... но чтобы художники так... не зря на аукционах так дерутся за их картины и платят сумасшедшие деньги...
       - Не зря... И что же ты делаешь потом с этим барахлом?
       - А! - откликнулась Дороти уже совсем другим голосом. - Раз в две недели везу всё обратно с чеками и сдаю!
       - На это же надо уйму времени!
       - Ну, на самом деле не так-то много. Мы собираемся, несколько приятельниц, и да - тратим время... болтаем о разном, обмениваемся эмоциями... у всех же проблем хватает! Но знаешь, это так хорошо действует, освобождает душу - лечит просто! Все психологи советуют хотя бы раз в два - три месяца так делать... лучше, чем пить успокоительные, а при таком темпе жизни очень трудно остановиться и оглядеться, чтобы успокоиться! Наоборот, чуть остановишься - и начинаешь беспокоиться, что тебя другие обогнали, заняли твоё место...
       - Мы сами выбрали это... общество потребления...
       - А ты? Разве не думаешь, что вот не пойдёт работа, забыли про тебя и рисунки и не продадут больше или, пока ты их ждёшь, кто-то вперёд вырвался!..
       - Ты права, конечно, только меня это мало затрагивает! Я же не настоящий художник... это случилось совсем недавно и помимо моей воли. У меня есть профессия, и я её очень люблю, и студентов своих люблю! Мы очень похожи с твоим Марком: у него - пациенты, у меня - ученики. Он помогает им физически, а я стараюсь наполнить их души и избавить от ненужного хлама.
       - Да, Эмма! Я тебя очень люблю, я так рада, что мы встретились... а может, если ты будешь думать о картинке для моей Анне-Мари, к тебе придёт картинка?..
       - Может быть, - усмехнулась Эмма, - ты уже и имя ей придумала...
       - Ну, конечно, а как же, я же жду её!
       - У нас совсем по-другому... даже ничего не покупают, пока ребёнок не родился... только самое необходимое: во что одеть, завернуть, коляску... А уж потом, когда принесут домой, начинают об имени спорить, и подарков всегда нанесут столько, что ничего покупать не надо! Они же так растут быстро... а мы потом передаём друг другу вещи детские, совсем новые, ещё следующему...
       - И у нас так, - обрадовалась Дороти, - надо же - совсем одинаково!
       - Я буду думать, Дороти, о твоей Анне-Мари... и постараюсь нарисовать ей картинку, чтобы она висела напротив её кроватки, и подарю ей!
       - Нет, - возразила Дороти.
       - Что? - не поняла Эмма.
       - Я её куплю у тебя!
       - Но если я хочу её подарить?!
       - Ты и подаришь, но я тебе заплачу... всё должно быть оплачено!
       - Это, наверное, только в бизнесе!
       - Нет. Везде и во всём!
       - Ты уверена?
       - Да.
       - Ну... со мной такой случай был. Мы когда только прилетели, мне надо было поехать на наземном сабвее, и ни кассы, ни кондуктора, а только один автомат стоит и написано, что билеты. Я читала, читала, как это делается, и не поняла. Подходит ко мне женщина, которая стояла неподалеку, и спрашивает: "Вы не знаете, как купить билет?". "Да!" - отвечаю. "А монеты у вас есть?" - "Да!" - "Я вам помогу!" Я ей протянула монеты, она мне купила билет, я поблагодарила, но она от меня не отходит! Тогда я спросила её, в чём дело. И она мне сказала: "А за работу?". Я очень удивилась, потому что никогда на родине не слыхала такого! Но поняла, что она права: чем подойти и просить денег, потому что не хватает, она зарабатывает как умеет!
       - Вот видишь! Значит, я права! Только бы картинка пришла к тебе! Та, о которой ты думаешь!
       И этот разговор не шёл у Эммы из головы. Как легко ей было поделиться с Дороти, которая ей мало знакома, вообще-то говоря. И поделится самым сокровенным, о чём она сама всё время думает: как это происходит, что вдруг на человека нисходит то, что ему не знакомо? Почему впавший в кому больной, очнувшись, вдруг заговорил на чужом языке, причём будто это его родной язык? Откуда предсказатели столько веков назад могли знать о событиях, которые действительно произошли, и знали о них за целые столетия? Как это объяснить? Мы ничего о себе не знаем! Доказываем, что собаки не умеют думать, кошки - распознавать цвета, слоны - считать, а потом на своём же опыте обнаруживаем, что это не так. Проектируем искусственный интеллект, который побеждает мозг человека только скоростью пересчёта вариантов, и не более того, а человек меняет своё настроение не только от сказанного слова, которое машина может принять за команду, но от интонации, с которой оно произнесено! Но машине это всё равно, и никогда она не сумеет достичь такого тонкого совершенства, потому что тогда станет сильнее своего создателя и поработит его навсегда. Он станет ненужным с его капризами, болезнями, хрупкостью и требованиями к условиям существования.
       Да, научили машину писать "музыку", но она всегда в кавычках, потому что соблюдает только всемирные законы гармонии, а не всечеловеческий неписанный кодекс чувств и настроений.
       "Как внедрилось в меня неожиданное, ничем не предсказанное умение строить гармонию линий, размеров, сочетаний, и сколь надёжно оно вложено в мою голову, душу, не исчезнет ли так же внезапно, как появилось? И как люди, окружающие меня, смогли понять и оценить, что это не детские каляки-маляки, которым умиляются только близкие, пока ребёнок не вырастает, а что это что-то стоящее серьёзного внимания и доставляющее удовлетворение взыскательному опытному глазу?"
       Она ничего не рисовала уже много дней и не переживала от этого, только червячок интереса - "не исчезло ли всё" - точил её иногда по утрам, но она нарочно не бралась ни за перо, ни за карандаш, потому что не чувствовала, как обычно перед началом, что какое-то облако желания и тревоги окутало её и понесло в неведомое пространство творения, созидания, трепета и нетерпения освободиться от того, что пришло и просится наружу.
       Часто после такого мгновенного погружения и длительного полёта она ощущала опустошение, упадок сил, но такое сладкое удовлетворение, которое совершенно необъяснимо наполняло её тело радостью или даже восторгом, делало его невесомым и парящим.
      
       Она поехала снова в галерею и не узнала свои рисунки! В паспарту из толстого кофейного цвета картона, в багете и прикрытые небликующим пластиком, они приобрели неожиданную глубину. Моисей расположил их в ряд, как и в первый раз, на длинном столе, придвинутом вплотную к стене.
       - Ну, как? - весёлым говорком встретил он посетителей. - По-моему, я не промахнулся! Моисей не выжил из ума и кое-что понимает, правда?!
       - Объясните мне, Алан! В чём дело? Почему он так ухватился за мои рисунки и потратил такие деньги? Я же новичок, а на рынке тем более! Тут в чём скрытый смысл? - я же понимаю, что это не просто так...
       - Да, всё непросто... он учился, что-то закончил в России, мечтал стать художником, но понял, что не получается, и бросил свои притязания. Потом, когда открыли двери, уехал со своей семьёй ещё довольно молодым человеком и снова стал мечтать о карьере художника, но, чтобы закончить образование, нужны были деньги, и немалые. Денег не было, пошёл работать! Семья, дети, родители старели, а он всё кроме своей работы таскался по галереям и присматривался, знакомился... Может быть, если бы он был обеспечен и мог закончить образование, сумел бы втиснуться в круг художественной тусовки, но стало так, как есть. Глаз у него верный, вкус, и он стал у своих товарищей покупать почти задаром их графику. Только графику. У него нет громких имён, дорогих картин, русских диссидентов... так бы он похвалился своими полотнами, и рисунками, и графикой... У него есть один или два эскиза Неизвестного, Шемякина, Зверева... он давно здесь, и у него есть идея: собрать коллекцию графики неизвестных сегодня художников, которые потом станут именитыми и сделают его богатым! Для него пример - русские коллекционеры Щукин и Морозов, которые скупали за бесценок в Париже картины, за которые теперь платят миллионы на аукционах и гоняются за этими шедеврами. Он вам заплатил по-царски.
       - Почему, Алан?..
       - Если вы не догадались, рискну открыть вам секрет: он понял, что, если не купит ваши работы, они уйдут от него навсегда. В той компании, в которой вы оказались на яхте, мои приятели. И все они тоже причастны к этому миру, только более успешны и богаты, чем Моисей. Он обо всех о них знает. Этот мир очень тесен, и он очень интересный. Любые вещи, кроме произведений искусства, обесценены в мире. А из самих произведений искусства художественная область самая привилегированная. Как собирать стихи? - только старинные издания, и они всё равно лежат никем не видимые! Музыку? Только записи великих исполнителей, но они все тиражированы! А картины, графика, скульптура - вот у них вечность, и её можно предъявить миру: отдать напрокат на выставки, опубликовать в каталогах! Понимаете, как это важно и престижно для владельца?! И выгодно! Вы не смотрите на его внешний вид и манеры - он умный человек и со вкусом, и уже приобрёл влияние! Многие хотят быть в его запасниках. Он редко, но выставляет эти работы, а идея его такова: что его собрание с годами наберёт вес и будет стоить эта коллекция огромных денег. Он обеспечит своих детей и оставит своё имя, как ваши великие собиратели, а коллекция будет храниться и выставляться и музее Гуггенхейма, и в Метрополитен, и в галерее Тейт в Лондоне, и в Брюке-музеум в Берлине... да везде, даже в Лувре...
       - Вот оно что! Значит, я всем обязана вам!
       - Нет! Я не для этого вам открыл секрет. Раз вы вступили в этот мир, вы должны ориентироваться в нём. А обязаны вы всем только себе... ну, и немножко удаче... Ваши рисунки действительно очень оригинальны и интересны, и вы в самом начале пути со своим узнаваемым голосом и со своим видением мира...
      
       - Что ты крутишься и не спишь? У тебя ничего не болит? - забеспокоился Лёньчик. Они улеглись поздно вечером, потому что он задержался на работе. - Ты мне ничего не рассказала про визит к Моисею.
       - Я просто не успела ещё, но мне очень хочется.
       - Я чувствую, что это важный рассказ. Говори, говори...
       И она рассказывала ему со всеми подробностями, добавляя свои впечатления и от посещения, от того, как привлекательно выглядят её картинки, как взволнована от рассказа Алана о Моисее и от его прогноза о нём...
       - Знаешь, - она села в кровати, оперлась о высокую спинку, - я не знаю, обрадовалась ли я этому... Мне как-то очень тревожно в последние дни, Лёня! Я боюсь чего-то, не понимаю, чего... мне тревожно... я не хочу этой карьеры, я не стремлюсь туда... я хочу домой. Вернуться - и всё это пусть останется здесь, будет как воспоминание о нашем пребывании. А я дома повторю все эти картинки, и мы никому не будем показывать их, а повесим у себя в спальне... нет, лучше сделаем толстенный альбом в твёрдом переплёте и будем вспоминать с тобой... мне страшно, Лёньчик, - она повалилась на его грудь и заплакала. - Может быть, кто-то это считает благом, что Господь меня так наградил вдруг, но я так не думаю. Может быть, наоборот, - это новое испытание, это тяжёлое испытание, а я хотела бы жить спокойно, как прежде.
       Они ещё долго не могли заснуть. Тревога перекинулась от неё на него, как всегда бывает в супружеских парах, долго живущих вместе. И они решили, что ей надо уехать, хоть на недельку. Фортунатов не мог себе этого позволить, а она одна ехать отказывалась, хотя была согласна, что надо сменить обстановку и хоть неделю не трогать карандаш и бумагу!
       И тут она вспомнила Дороти с рассказом о шопинге! Нет, эта забава ей не годилась совершенно. Этот разговор так и остался без продолжения. Прошло несколько дней, и позвонил Нордстрём. Оказывается, пришло время проверки.
       Опять анализы, маркеры, томография шеи, головы...
       - Да, ей надо отдохнуть, - говорил он Фортунатову, сидящему напротив него рядом с Эммой в его кабинете. - Но не рекомендую менять климат и лететь далеко... в пределах машинной доступности. Всё нормально, но так будет спокойнее. На недельку, дней на десять. И вы сможете навещать её.
       Он уже несколько дней назад обнаружил вдруг какое-то тревожное чувство, возникшее непонятно отчего. Сейчас, взглянув на Эмму, он понял, что она нервничает, что её тоже одолевает какой-то дискомфорт и передаётся ему. Нет, это случилось несколько дней назад, он бы не мог объяснить, почему так думает, но был уверен, что это именно так.
       - Не надо нервничать! У вас всё хорошо! Мы следим за вашим состоянием, и поэтому проверки так часты. И, может быть, чтобы ей не было скучно одной, - обратился он к Фортунатову, - вы найдёте ей компаньона!
       - Нет! Мне не будет скучно! - запротестовала Эмма. Я люблю бродить одна, читать, думать... я поеду на старое место, на берег...
       На обратной дороге она сидела грустная, даже хмурая, не радовалась, что "у вас всё хорошо" , и наконец спросила Лёньчика:
       - Как ты думаешь, он всё сказал?
       - Но он же при тебе говорил! Я же с ним отдельно не беседовал...
       - Да, - согласилась она, - но просто: как ты думаешь?
       - Если бы что-то было тревожное, он бы не отпустил тебя!
       - Да, ты прав! Конечно!
       На этом разговор закончился. Но через несколько дней, когда Лёньчик отвёз её снова в тот же домик на берегу и уже собирался уезжать, она подошла к нему, прижалась, положила голову на грудь, подняла испуганные глаза и опять спросила:
       - Он тебе не звонил? - Фортунатов сделал вид, что не понимает, о ком она спрашивает, и Эмма продолжила: - Доктор не звонил тебе, ничего не сказал больше?
       И он почувствовал, какая тревога её терзает, и что она будет вечно к ней возвращаться! И к ней, и к нему, и к доктору, который явно скрывал какую-то озабоченность, которую они оба заметили, но не говорили об этом вслух. И он понял, что надо как-то приспосабливаться, чтобы жить с этим грузом всегда, потому что она не уйдёт, и никакие статистики не могут их убедить жить спокойно. Но главное - как-то убедить себя, что надо жить спокойно и не поддаваться заранее ненужной панике... Как это сделать? Как сделать? "Контракт больше не продлят, я выполнил всё, что было записано, и даже более того. И Эмма уже рвётся домой, и я не хочу здесь больше оставаться, но там нет Нордстрёма, и неизвестно, умеют ли так лечить, как здесь, и есть ли там эти мешочки, которые вливают тот нужный яд, который даёт возможность жить и надеяться, пусть даже в тревоге, надеждах от проверки до проверки и сомнениях до следующего дня неминуемой проверки, которая дарит надежду и вселяет тревогу. И это балансирование так обостряет чувства, что всё видишь по-другому - всю жизнь и окружающее теряет привычные оценки, будто ты оказался в другом времени и в другом измерении. Я не умею это выразить словами, а ей вдобавок Господь послал эту способность видеть свой мир и показать его другим... Права она, права - что это, благо? Чтобы не держать внутри все тревоги и переживания... Или наказание, чтобы делать это, тратя огромную энергию на свою работу?! А может быть, эта энергия нужна телу, чтобы не поддаться новой вспышке болезни?! Сказал же доктор, что волнения и стрессы для неё очень опасны! Для всех так, но для неё особенно..." Казалось - это замкнутый круг! Но есть и выход: какой радостной она вернулась от галерейщика! Для неё это очень важно, что её работу признали! Что с того, что не академики, или широкая публика, или какие-то знаменитые искусствоведы! Просто так деньги нигде не платят - вот самое лучшее подтверждение! Опять... опять - один эквивалент сколько тысячелетий - одна разменная монета, эквивалент успеха, процветания, жизни и смерти...
       Эмма, бедная Эмма, почему тебе выпала такая судьба? Он не думал о себе, о тяготах, которые выпали уже на его долю. Это всё было совсем не важно. Он окунулся в дневные суетные заботы и, пока доехал до офиса, твёрдо решил, что надо, как только закончится время контракта и визы, уезжать домой.
       Если бы можно было записать мысли двух близких людей в один и тот же отрезок времени, то цифровые бесстрастные свидетели вычертили бы две параллельные линии с совершенно совпадающими по форме пиками и провалами. И ничего удивительного в этом не было бы. Если оглянуться, то так они и жили, и если были какие-то отклонения за все прошедшие годы, то их легко было объяснить тем, что он был мужчиной, а она женщиной, совпадения - тем, что он был мужем, а она - женой.
       "И станут они одна плоть"... Да в Священном Писании всё объяснено и сказано так давно, что это проверять не надо! И никакие кривые чертить не надо, а ниточка за иголочкой, и куда эта иголочка полетит и какие она стежки и петли делать будет, одному Богу известно..
      
       Эмма разложила на коленях твёрдую папку, взяла в левую руку горсть карандашей, посмотрела на белое поле и вдруг поняла, как же она соскучилась по этому: по медузовому желе спокойного океана, колышущего у берега свои плавные накаты на утоптанный плотный серо-жёлтый песок, по сливающейся дали неба и воды, где нет разделяющей их черты, и непонятно: небо ли стекает вниз и сливает воду из серых облаков или океан задирает там волну и затягивает ею половину пространства над собой.
       Но на листе бумаги появлялось совсем другое, далёкое, но никуда не ушедшее: роща на склонах пологого холма, в которую она девчонкой бегала собирать ромашки летом и по грибы осенью, старый волнообразный забор с редкими штакетинами, который существовал не для охраны, а потому, что всегда был, пустырь, много лет не тронутый никем, не застроенный, не обихоженный, потому что должен же быть пустырь, где гоняют в футбол, собирают утиль и потом увозят, - летом серый, вытоптанный, зимой - порезанный лыжнями и укатанной дорогой. А ещё на бумагу рвался дом - здание школы, в которой она училась. С высоковольткой позади, висящими гирляндами изоляторов, двумя баскетбольными щитами слева от входа, еще дальше в глубине - толпа пятиэтажек, перекрывающих одна другую и стоящих под разными углами...
       Картинки наплывали в её сознание и опускались на бумагу невероятным образом точно так, как она увидела их... И очень часто в разных видах появлялся океан.
       Однажды она очень долго, застыв, сидела, всматриваясь в него, и потом начала быстро-быстро покрывать белый лист штрихами, как линиями густого ливня, и ластиком пробивать в нём свободные пятна, а в них появлялись птицы. Она не знала, что это за птицы: белые чайки, бакланы, альбатросы, вороны? Они летели стаей в сторону от берега на разной высоте, но все в одну сторону, будто бы там какая-то цель притягивала их... От волнения её стало трясти, дрожь волной скатывалась по телу, начиная с шеи, плеч, сковывала и сжимала спину, грудь... она никак не могла её унять, испугалась и убежала домой. Эту картинку она отложила в сторону и решила никому не показывать.
       Как-то вечером приехала Дороти и спрашивала заказанную картинку, потому что она вот-вот... Эмма по её просьбе слушала живот, положив на него руку, и обещала, что обязательно успеет. По субботам рано-рано утром прикатывал Лёньчик, и она просыпалась от треска гравия под колёсами его машины. Они завтракали вместе, гуляли вдоль берега, обнимались и целовались, как в молодости, не оглядываясь. И она не бралась за карандаши.
       Десять дней превратились в месяц. Фортунатов сказала, что надо собирать чемоданы, а и собирать-то особенно было нечего. Решили ехать домой, как ехали сюда, в чём были. Только книги, ноутбук, несколько флешек памяти, камера с мощной памятью и, конечно, рисунки... Дай бог, чтобы не задержали на таможне.
       Алан понял, что они уже почти в дороге, забрал несколько рисунков и обещал не терять связь и позаботиться о том, чтобы здесь всегда ждали её творчество.
       Она всё же выполнила своё обещание, и за рисунком приехал Марк... Он долго рассматривал воздушные шарики разного цвета, несущие на опущенных нитях лодку счастья, потому что на борту её было написано крупно "Счастье". Хотел заплатить Эмме, но она долго объясняла ему, что это подарок, и у них нельзя брать деньги за подарок - только символические, тогда он вытащил припасённый коллекционный доллар и сказал ей, что это тоже на счастье...
       Последние несколько недель прошли ровно, не тянулись и не спешили...
       Последний звонок дочери очень их растрогал. Эмма не ожидала, что дочка позвонит так рано. Лёньчик ещё был дома, и она сделала громкую связь, чтобы он тоже слышал.
       - Ма! Привет! Как вы там? Знаешь, я пока собиралась написать, вы уже собрались приехать...
       - Что-нибудь случилось? Что ты звонишь так рано?
       - Нет, ничего не случилось - соскучилась... и я забыла, что у вас часы перевели, извини, ничего не случилось... просто позвонила, действительно соскучилась!
       - Ну, спасибо! - подключился Фортунатов.
       - Ой, па, привет! Только ничего не тащите! Тут теперь всё есть, всякие шмотки и электроника! Не то что раньше было... вы только приезжайте скорее... я вас очень жду и хочу с одним человеком познакомить...
       - Это серьёзно?
       - Да, па! Я же ваша дочь! И вспомни свои молодые годы!
       - Понятно, понятно, доченька... - Эмма замолчала.
       - Ма! Ты здесь?
       - Здесь, здесь... - голос Эммы был сиплым и сдавленным.
       - Ма, ты плачешь?
       - Нет, нет, всё хорошо! - вмешался Фортунатов. - Все деньги проговоришь...
       - Ха, па! Двадцать первый век! Ты забыл, что я звоню по ватсаппу...
       - Да, действительно... мне пора на работу!
       - Жду вас...
       - Мы скоро! - успела сказать Эмма, и трубка затрещала...
      
       Через несколько дней утром, когда она встала с кровати, её качнуло, и она прислонилась к стене. Еле дошлёпала до тумбочки, растерянно смотрела на неё и не могла понять, зачем она ей. Потом взгляд случайно наткнулся на телефон, она взяла его и никак не могла сообразить, как набрать номер, пошатываясь, выбралась в другую комнату с зажатым в руке телефоном, грохнулась на диван и стала крутить и нелепо рассматривать то, что было у неё в руке. На тыльной стороне была закреплена прозрачным скотчем бумажка с номерами закодированных кнопок. Она старалась вспомнить, зачем они здесь, скользила по ним взглядом и, когда наткнулась на цифру семь и на слово "Лёньчик" против неё, перевернула телефон и нажала эту кнопку. Голос Лёньчика будто встряхнул её, и она заплакала.
       - Что, что, Эмма?
       Но она никак не могла успокоить дыхание, чтобы ответить...
       - Не знаю... плохо... меня качает...
       - Сейчас... сейчас... ты сидишь? Лежишь? Не трогайся с места и держи в руке телефон... слышишь... телефон не выпускай, телефон...
       Уже из машины он позвонил Нордстрёму.
       - Немедленно! Везите её в госпиталь! Я сейчас позвоню и приеду в Маунтейнсак! Немедленно! Я туда приеду... - он закрыл на мгновение ладонями лицо. - Всё же оно пришло... и так быстро... Эх, Дектор, Дектор... а может быть, это не то? Может, ошибка?
       Он знал, что дороги сейчас забиты, и раньше чем через два часа они туда не приедут, а у него операция, и он освободится только в двенадцать...
       Через четыре часа он стоял перед светящейся на стене витриной, залепленной срезами томографа, и рассматривал снимки Эмминого мозга. Ему стало душно, он запустил палец за воротник рубашки, тот почему-то сильно давил шею. Нет. Ошибки не было. Он всё это представлял заранее и боялся, но понимал, что ничего сделать не может. Теперь беда вернулась, и надо бороться с ней.
       - Спасибо, Шнайдер, - повернулся он к стоявшему рядом врачу, - сделай всё сам, я прошу тебя, это мой пациент. Сделай всё сам.
       - Не волнуйся, Свен...
       - У меня ещё две операции. Закончу в шесть и приеду...
       - Я подожду тебя. Позвони мне... надо срочно выкачать из головы жидкость, она давит на мозг. Я всё сделаю сам.
       Эмма увидела незнакомую палату, сестру, что-то спрашивающую её, стоящего сбоку Лёньчика и отвечающего вместо неё на вопросы, потом незнакомого врача, а почему-то не Свена, ей показалось это странным, а тот настойчиво спрашивал именно её и не разрешал Лёньчику подсказывать. "Какой сегодня день?.. А число?.. А месяц?.. А когда вы родились?.." Она видела, как Лёньчик губами отвечает что-то, но не понимала и не могла ответить. "А как вас зовут?" Вот это она смогла произнести и немного успокоилась. Потом постаралась вспомнить, что произошло и как она здесь, в больничной палате, оказалась, - ничего у неё не получилось... Память утягивала её куда-то в далёкое в детство, где было так хорошо, уютно, светло, где всё звенело и улыбалось, было надёжно и защищено... ей не хотелось уходить оттуда...
       Потом её посадили на узкий стол так, что ноги свешивались с его края. Лёньчик стоял к ней лицом и прижимал её к себе крепко-крепко, как велел доктор, сцепив руки на её спине, а врач стоял сзади, что-то мазал на пояснице, а потом острая мгновенная боль пронзила её, и всё померкло...
       Когда она проснулась, лёжа на спине, увидела висящие на стойке рядом с ней прозрачные пакетики, медленно капающий прозрачный дозатор, монитор, щёлкающий, как метроном, бегущие по экрану строчки и четыре устремлённых на неё глаза - Лёньчика и Свена... Она попыталась им улыбнуться, но у неё не получилось, она подумала: "Теперь от меня ничего не зависит. Лишь бы они были рядом".
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       5
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Садовский Михаил (msadovsky@mail.ru)
  • Обновлено: 13/09/2026. 311k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.